ExLibris VV
Манфред А.З.

Наполеон Бонапарт

Оглавление

  • Предисловие ко второму изданию
  • От автора
  • Под знаменем идей Просвещения
  • Солдат революции
  • Генерал Директории
  • Итальянский поход 1796-1797 годов
  • Египет и Сирия
  • Накануне брюмера
  • 18-19 брюмера
  • Первый консул
  • Поиски союза с Россией
  • Пожизненный консулат
  • Империя
  • От Аустерлица до Тильзита
  • Союз с Россией
  • Вверх и вниз
  • Перед решающим столкновением (1808-1811 годы)
  • Поход на Россию и крушение империи
  • Перед концом
  • Сто дней
  • Эпилог
  • Примечания

    Предисловие ко второму изданию

    Первое издание монографии «Наполеон Бонапарт», выпущенное двумя заводами в 1971 и 1972 годах, разошлось в самое короткое время. Издательство и автор получили от читателей множество писем, в которых выражались пожелания скорейшего выпуска нового издания книги. Работе была дана оценка в центральной советской печати, она подверглась разбору на страницах специальных - советских и зарубежных - научных журналов, на читательских конференциях. В ходе обсуждения было высказано много ценных и важных для автора суждений.

    Вместе с тем многие читатели, благосклонно оценивая книгу в целом, высказывали мнение, что ее следовало бы расширить. Пожелания - и это было вполне естественно - не всегда совпадали. Справедливо указывалось на то, что последним годам империи, завершившимся после похода 1812 года на Россию крушением империи и личным крушением Наполеона, в книге уделено меньше места, чем это хотелось бы видеть. Высказывались также мнения о том, что следовало бы больше внимания обратить на деятельность Наполеона как полководца, подвергнуть более тщательному рассмотрению собственно военную историю эпохи и дать обстоятельный анализ сражений, выигранных и проигранных Наполеоном. Наконец, третьи хотели видеть в новом издании более полное освещение не внешней, не государственной деятельности Наполеона Бонапарта, а скорее того, что можно назвать личной судьбой человека, - мира его мыслей и чувств, его увлечений, его взаимоотношений с окружавшими его и близкими ему людьми. Было высказано немало и иных, в большинстве случаев обоснованных и справедливых пожеланий.

    Автор отнесся с полным вниманием к суждениям и замечаниям читателей. Конечно, удовлетворить все пожелания было невозможно прежде всего вследствие строго определенных размеров книги. Но в той мере, в какой это позволяли установленный объем книги и ее задачи, автор стремился учесть высказанные пожелания. Текст монографии был заново пересмотрен и подвергся частичным сокращениям и исправлениям; некоторые разделы книги существенно дополнены. Автор приносит искреннюю благодарность читателям, выразившим в той или иной форме свои суждения о книге и высказавшим много ценных и полезных мыслей.

    Москва, ноябрь 1972 г.

    От автора

    Стендаль в предисловии к «Жизни Наполеона» писал: «Поскольку каждый имеет определенное суждение о Наполеоне, это жизнеописание никого не сможет удовлетворить полностью. Одинаково трудно удовлетворить читателей, когда пишешь о предметах либо малоинтересных, либо представляющих слишком большой интерес»1.

    Это мнение великого романиста было верным не только для того времени, когда были написаны приведенные строки, - февраля 1818 года: и сегодня, полтораста лет спустя, оно остается столь же справедливым.

    Писать об удивительном корсиканце, приковавшем внимание всего мира к своему имени, было всегда трудно прежде всего по причинам, на которые указал Стендаль. Но по мере того как шло время и в научный оборот вовлекалось неудержимо возраставшее количество источников - документов, писем, мемуаров, свидетельств современников, а литература о Наполеоне становилась почти необозримой, писать о нем год от году было все труднее. Преимущества, связанные с непрерывно расширявшимся потоком книг об эпохе Наполеона, легко превращались в свою противоположность. Легенды, так называемые общепринятые мнения, устоявшиеся суждения, незыблемые догмы, наслаиваясь одни на другие, создавали искусственные преграды, затруднявшие доступ к живой ткани исторического процесса. Каждый новый исследователь, возвращавшийся к этой теме, оказывался в более трудном положении, чем его предшественник. Чтобы остаться вполне самостоятельным и оригинальным в суждениях, он должен был, преодолевая давление сложившихся концепций и схем, пробиваться к живительной подпочве первоисточников и прослеживать их течение по всем изгибам русла от истоков до устья. Это значило, говоря иными словами, всякий раз начинать все сначала.

    К этим общим трудностям, стоящим на пути исследования наполеоновской темы, для меня лично прибавилась еще одна, о которой не могу не сказать в предисловии.

    Как известно, в нашей стране и за ее пределами заслуженным признанием пользуется книга академика Е. В. Тарле «Наполеон». Она много раз переиздавалась у нас и была переведена на ряд иностранных языков. С Евгением Викторовичем Тарле меня связывали, особенно в последние годы его жизни, теплые, дружеские отношения. Я всегда высоко ценил его большой талант и дорожил его добрым отношением ко мне.

    В течение многих лет, работая над наполеоновской темой, я не считал себя морально вправе публиковать что-либо по этой проблематике. Но годы шли. Миновало более тридцати пяти лет с тех пор, как был написан «Наполеон» Тарле, - и каких лет! - заполненных грандиозными историческими событиями. За эти десятилетия мир во многом стал иным, и поколение 70-х годов XX века - последней его трети - видит и воспринимает многое иначе, чем люди 30-х годов - первой трети нынешнего столетия.

    К сказанному надо добавить, что и историческая наука за минувшие десятилетия также не стояла на месте. Это относится не только к ее общему росту, но и более узко - к теме, о которой идет сейчас речь. В последние тридцать - сорок лет было опубликовано великое множество новых ценных источников по самым разным аспектам проблематики наполеоновской эпохи, был открыт доступ к некоторым архивам, содержащим важные документальные материалы; наконец, было издано много новых исторических работ, начиная от обобщающих сочинений вроде шестнадцатитомного труда Луи Мадлена и кончая монографическими исследованиями самых узких, специальных вопросов.

    Совокупность всех этих обстоятельств побудила меня снять наконец «табу» с наполеоновской тематики, которое по внутреннему побуждению я сам в свое время на нее наложил. Я решился на это не без колебаний. Но я вспомнил, как Евгений Викторович Тарле рассказывал о сомнениях, одолевавших его, когда он впервые брался за эту тему:

    - Такие предшественники! Вальтер Скотт, Стендаль, Толстой... Было над чем задуматься. И все-таки, - после паузы добавил он, - я решился!

    Ныне перед каждым пишущим о Наполеоне перечень предшественников предстает еще более возросшим. К на званным именам надо еще прибавить новые - Е. В. Тарле, Жоржа Лефевра, Андре Моруа, Эмиля Людвига, Бертрана Рассела и многих, многих других.

    Конечно, чем внушительнее этот список, тем труднее приходится автору, вновь решившемуся идти по пути, пройденному столькими выдающимися предшественниками.

    Но в силу многих причин общественный интерес к наполеоновской проблематике не исчезает, и, видимо, каждое новое поколение стремится по-своему осмыслить эту старую, но несостарившуюся тему.

    Работая над книгой о Наполеоне, я, естественно, должен был обратиться к основным источникам: литературному наследству Бонапарта, его письмам, приказам и т. д.; документальным материалам, оставшимся от его окружения; переписке, мемуарам его сподвижников и современников - словом, ко всем тем памятникам эпохи, мимо которых не может пройти ни один исследователь. Возвращаясь к этим давно известным источникам, я хотел их постичь и прочесть без предвзятости, глазами историка-марксиста конца XX века.

    Чтобы лучше понять это ушедшее в далекое прошлое время, я старался сопоставлять эти старые, но незаменимые источники с рядом иных источников, по разным причинам недостаточно или совсем не изученных специалистами. Речь идет о ценнейших фондах Архива МИД СССР, в частности о донесениях из разных концов Европы царских дипломатов в Коллегию, а затем (с 1801 года) в Министерство иностранных дел России; о богатом собрании рукописных материалов эпохи в Ленинградской публичной библиотеке имени Салтыкова-Щедрина; частично о материалах парижского Национального архива, русской и французской печати тех лет.

    Приношу самую искреннюю благодарность работникам архивов, московских и ленинградской библиотек и научных учреждений за их большую и всегда доброжелательную помощь в подборе материалов для этой работы.

    Под знаменем идей Просвещения

    Восемнадцатое столетие было временем удивительных человеческих судеб. В неподвижном по видимости мире строгого сословного деления, тщательно вымеренных иерархических ступеней, жестких правил регламентации материальной и духовной жизни неожиданно порядок был нарушен. Люди без роду, без племени, мальчишки, бог весть какими ветрами заброшенные в столицы могущественных монархий, оказывались вознесенными на вершину общества; без каких-либо заметных усилий - так по крайней мере представлялось - овладевали умами и сердцами своих современников, становились властителями дум поколения.

    Все табели о рангах, все веками установленные нормы, каноны, традиции были смещены и опровергнуты.

    Сын часовщика, самоучка, не получивший никакого систематического образования, бездомный скиталец, зарабатывавший на хлеб то трудом подмастерья гравера, то службой лакея, то поденной работой переписчика нот, внезапно стал самым знаменитым человеком Франции, Европы, мира. Двери замкнутых аристократических гостиных Парижа и Версаля широко распахивались перед этим нелюдимым, застенчивым и не желавшим быть любезным плебеем. Сам король Людовик XV приглашал его к себе и предлагал ему пенсию, но этот странный человек не принял милостивого приглашения, которого столькие домогались. Он сослался на свое нездоровье, на болезнь - не угодно ли? - у него был цистит. Позже в «Исповеди» Жан-Жак Руссо, ибо речь, как понятно, идет об авторе «Новой Элоизы» и «Общественного договора», откровенно рассказал об этом. Он еще добавил: «Я терял, правда, пенсию в некотором роде, предложенную мне, но избавлялся от ига, которое она на меня наложила бы»2.

    Другой плебей, тоже сын часовщика, начинавший жизнь с ремесла своего отца, а затем постигший искусство зарабатывать большие деньги дерзкими финансовыми операциями, Пьер Огюстен Карон, вошедший в историю мировой литературы под именем Бомарше, не только достиг дворянского звания, стал богачом и приблизился ко двору, но и подверг позже весь этот чванливый мир привилегированных сословий безжалостному осмеянию в «Севильском цирюльнике» и «Женитьбе Фигаро» - пьесах блистательного таланта, почти двести лет не сходящих с театральных подмостков мира.

    Самодержавные властители империй и королевств - российская императрица Екатерина II, прусский король Фридрих II, польская королева - в льстивых письмах заискивали перед некоронованным главой «республики слова» Вольтером. Чья слава была выше - его величества божьей милостью короля французов Людовика XVI или не отягощенного ни титулами, ни званиями фернейского затворника? Когда на склоне лет, в последний год своей долгой жизни, старый писатель, покинув фернейское уединение, приехал в Париж, народ столицы оказал ему такой прием, какого не удостаивался ни один самый прославленный монарх. Везде, где он появлялся, его встречали восторженными овациями; тысячи людей шли за каретой писателя; увидев его в ложе театра, весь зрительный зал и артисты на сцене вставали и долго рукоплескали знаменитейшему из смертных3. А ведь эта огромная, безмерная, застывшая в мраморе и металле слава начиналась совсем иначе - с дерзких, колючих насмешек иронического ума, навлекших на юного автора эпиграмм суровую кару - заточение в казематах Бастилии.

    Сын ремесленника-ножовщика из старинного городишка Лангра, перебивавшийся в Париже случайными заработками от переводов с английского, в 1746 году, тридцати трех лет от роду, опубликовал книжку, озаглавленную «Философские мысли». Постановлением парижского парламента от 7 июля того же года книга была осуждена на сожжение. Тремя годами позже, вслед за выходом в свет анонимно изданной книги «Письмо о слепых в назидание зрячим», автор сочинения, назвавшийся Дени Дидро, был по распоряжению властей арестован и заключен в Венсеннский замок.

    Прошло несколько лет, и бывший венсеннский узник стал прославленным литератором и философом, «директором мануфактуры энциклопедии», по выражению Жака Пруста4, вдохновителем, редактором и основным автором величайшего из изданий XVIII века, оказавшего громадное влияние на всю духовную жизнь эпохи.

    В июле - августе 1762 года императрица Екатерина II, едва лишь вступив в результате дворцового переворота на престол, через князя Д. А. Голицына и И. И. Шувалова пригласила редактора знаменитой «Энциклопедии» приехать в Россию и наладить здесь печатание этого издания, подвергавшегося преследованию на родине - во Французском королевстве. Практически это было уже не нужно: издание продолжалось во Франции, но лестное предложение было должным образом оценено, и между Дидро и российской императрицей завязалась переписка. Царица звала философа в Северную Пальмиру, он благодарил, долго откладывал дальнее и казавшееся ему в ту пору рискованным путешествие. Наконец в 1773 году Дидро решился. Он выехал из Парижа весной, в мае. Почтовые кареты довезли его до столицы Российской империи лишь в последних числах сентября. Прием, оказанный Дидро в Петербурге, как о том свидетельствуют письма писателя к Софи Воллан, потряс его. Сын ножовщика, прибывший как «посол энциклопедической республики» в Санкт-Петербург, был принят в императорском дворце не только с почетом - могущественная императрица беседовала с ним как с равным, советовалась с ним, высказывала уважение к его мнению.

    Могли ли чиновники, подписывавшие в 1749 году приказ о заточении начинающего литератора в тюрьму, предвидеть, что его ждет в будущем такая слава?

    Но эти необычайные повороты человеческой судьбы совершались не только во Французском королевстве.

    Сын помора Архангельской губернии Михайло Ломоносов в девятнадцать лет покинул родной край, чтобы пешком добраться до далекой Москвы. Ломоносов дошел не только до первопрестольной столицы - он дошел до самых высоких ученых степеней; гениальный самоучка в тридцать четыре года стал членом Петербургской академии наук, а затем членом Шведской академии наук и почетным членом Болонской академии.

    13 января 1782 года в Мангейме состоялась премьера пьесы автора, пожелавшего остаться неизвестным. Пьеса имела беспримерный успех. Зрительный зал был в исступлении: люди неистово аплодировали, вскакивали с мест, обнимали друг друга, что-то выкрикивали, поднимали кулаки. Подобного в театре еще не бывало. Все спрашивали о неведомом авторе драмы, сразу всех покорившей. Кто он? Где он? Как зовут сочинителя взволновавшей всех пьесы? А сочинитель сидел притаившись в глубине директорской ложи; его никто не видел и не знал. Это был полковой лекарь при достославном генерал-фельдцейхмейстера Оже гренадерском полку Иоганн Христоф Фридрих Шиллер. Незадолго до премьеры «Разбойников» ему минуло двадцать два года. С этого памятного дня, с 13 января 1782 года, имя Фридриха Шиллера стало одним из самых знаменитых. Он завоевал мир в один вечер.

    Можно привести еще немало сходных примеров, но нужно ли это? Стремительное, как взлет ракеты, вознесение имени, вчера еще никому неведомого, а ныне заставившего всех говорить о нем, - разве это не было одной из верных примет предгрозового времени, зыбкости, неустойчивости мира, шедшего навстречу великим потрясениям?

    Полноте, скажет иной читатель, не надо преувеличивать. Миллионы простых людей, крестьян, тех, кто обрабатывал землю и выращивал хлеб, ничего не знали об этих знаменитостях восемнадцатого столетия; они были неграмотны и, когда возникала необходимость, ставили на казенной бумаге крестик вместо своего имени.

    Да, конечно, это так. Но и эти неграмотные, забитые люди, замученные непосильным трудом, закабаленные неисчислимыми феодальными повинностями и поборами, стонущие под властью помещика, сеньора, ландграфа, под высокой рукой монарха и церкви, чувствовали неизбежность надвигавшихся перемен. Мир при поверхностном наблюдении казался неподвижным, а устои могущественных многовековых монархий, главенствовавших в Европе, - несокрушимыми. Но это внешнее впечатление было обманчивым: все находилось в движении и существовала определенная связь между неудержимым стремлением народа освободиться от давившего его гнета и появлением на темном горизонте древнего континента почти одновременно нескольких десятков новых имен, заблиставших всеми гранями таланта.

    Как бы по-разному ни складывались биографии Франсуа-Мари Аруэ, известного под именем Вольтера, или Жан-Жака Руссо, или аббата Габриеля Бонно де Мабли, или Готхольда Эфраима Лессинга и Фридриха Шиллера, Джонатана Свифта и Ричарда Шеридана, Александра Радищева и Николая Новикова, Бенджамена Франклина и Томаса Джефферсона, сколь значительны ни были отличающие каждого из них и порожденные национальными условиями и неповторимыми индивидуальными чертами различия, между ними всеми было и нечто общее.

    И это общее было присуще не только названным здесь именам, но и великому множеству иных, неназванных, но имевших не меньшее право на благодарную память последующих поколений. То были люди, принадлежавшие к беспокойному племени неудовлетворенных - insatisfaits. Мир, который окружал их, его общественные институты, социальные отношения, законы, право, мораль - все представлялось им несовершенным; они всё брали под сомнение, осуждали и критиковали. И хотя одному из них принадлежал известный афоризм «Все к лучшему в этом лучшем из миров», кто мог сомневаться в том, что эта благонамеренная сентенция была откровенной издевкой?5

    Основное, что сближало идейно этих столь разных деятелей, было отрицание окружавшего их мира. Мир был плох - на этом сходились все. Конечно, не природа, не зеленая трава, не листья на деревьях, не солнце, озаряющее землю, вызывали их недовольство. Напротив, непреходящая красота и величие природы еще резче оттеняли уродства и пороки мира, созданного человеком. Переводя взгляд от совершенной в своей нетленной красоте природы к человеческому муравейнику, мыслящие люди той эпохи ужасались. Сопоставление законов природы и законов, созданных человеком, было одной из отличительных черт передовой общественной мысли восемнадцатого столетия.

    Отсюда рождались идеи о «естественных законах» (lois naturelles) и «естественном праве», о «естественном человеке» и о пагубности ухода от природы и ее законов, и, как логическое следствие этих констатаций, формировалась простая, но обладавшая огромной притягательной силой мысль: этот плохой мир надо сделать лучшим. Стремление к лучшему, более справедливому, более соответствующему естественным правам человека строю - строю, который принесет людям счастье, - вот что было общим для передовых мыслителей XVIII века6.

    Идеология Просвещения никогда не была гомогенной. В сложном спектре ее идейных течений были представлены цвета всех классов и социальных групп - буржуазии, крестьянства, городского плебейства - со всеми их внутренними членениями, объединенных общим именем третьего сословия. Но третье сословие в XVIII веке при всей своей внутренней разноголосице и частью видимых, частью скрытых противоречиях выступало единым, сплоченным общими интересами в конфликте с господствовавшим феодальным строем и привилегированными сословиями. Оно образовывало, пользуясь терминами наших дней, антифеодальный фронт.

    И как бы внезапное восхождение на темном горизонте века блистательного созвездия дарований - философов, экономистов, историков, беллетристов, представлявших по-разному все оттенки передовой общественной мысли того времени, - было, конечно, явлением глубоко закономерным. Оно возвещало вступление в борьбу могучих сил антифеодального лагеря.

    Позже этому полному жизненных сил идейному движению было дано обобщающее название - Просвещение. В XVIII веке писателей этого направления чаще всего называли «философами» или «партией философов». Во второй половине века «партия философов», гонимая и преследуемая монархией и церковью, в битве за умы и сердца уже явно одерживала победу. Ее влияние, в особенности на молодое поколение, было огромным7.

    То были уже не буревестники-одиночки, возвещавшие приближение грозы. Надвигалась сама гроза, и ожесточенное сражение в сфере идей, в которое ввязывалась «партия философов», атакуя твердыни старого мира, было верным признаком приближавшегося социального взрыва огромной, небывалой еще силы, к которому шло европейское общество конца XVIII века.

    Мощные подземные толчки нараставшего народного гнева все чаще прорывались наружу, и тогда дрожали стекла в гостиных барских усадеб и господских особняков. В 1748-1749 годах в разных провинциях Французского королевства и в самом Париже вспыхивали народные волнения, достигавшие порой внушительной силы. Из рук в руки передавали стихотворение, начинавшееся словами: «Восстаньте, тени Равальяка!» Это означало призыв к насильственному устранению короля. Все чаще шепотом произносилось запретное слово «революция»... В 1774 году началось восстание американских колонистов против британского владычества, и регулярные армии английского короля, перебрасываемые через океан непобедимым флотом, терпели поражение за поражением от простых фермеров и торговцев говядиной, сражавшихся за свободу и независимость молодой американской республики.

    В 1775 году во Франции разлилось широкое крестьянское восстание, вошедшее в историю под именем «мучной войны». Огромным напряжением сил королевства оно было подавлено, но крестьянские мятежи продолжались.

    В Австрийской империи Габсбургов, в маленькой Швейцарии, в итальянских землях в последнюю треть XVIII века то здесь, то там возникали народные движения разной степени силы. Даже в далеких владениях повелительницы могучей северной империи Екатерины II грозное крестьянское восстание под водительством Емельяна Пугачева напомнило, что и здесь казавшееся непоколебимым здание феодально-абсолютистской монархии подрывают изнутри волны народного гнева.

    Когда Руссо в знаменитом романе «Эмиль» писал: «Мы приближаемся к состоянию кризиса и к веку революций. Я считаю невозможным, чтобы великие европейские монархи продержались бы долго»8, то это было не только гениальным пророчеством проницательного ума, сумевшего разглядеть скрытое за завесой будущее. Это было и ощущением духа современности, точным восприятием направления ветров, проносящихся над Европой, над миром во второй половине восемнадцатого столетия.

    Но проникали ли эти буйные ветры эпохи сквозь узкие окна казарменных построек затерявшегося в провинциальной глуши городка Оксонна, в скромное жилище бедного лейтенанта артиллерийской части? О чем думал, о чем мечтал этот худой, бледный офицер в потертом на локтях мундире артиллериста, просиживая до поздней ночи при неярком отблеске свечи над книгами и листами исписанной бумаги?

    Лейтенант Наполеон Буонапарте, уроженец города Аяччо, что на острове Корсика, второй сын мелкопоместного дворянина Карло-Марии Буонапарте и его супруги Летиции, в девичестве Рамолино, родился 15 августа 1769 года, три месяца спустя после завоевания Корсики французами.

    Семья была небогата и многодетна, и Карло Буонапарте, стремясь дать сыновьям образование, не отягощая скудный семейный бюджет, отвез двух старших - Жозефа и Наполеона - в декабре 1778 года во Францию. Здесь, не без хлопот, он сумел их определить на казенный кошт.

    Второй сын - Наполеон - после кратковременного пребывания в коллеже Отена был помещен на стипендию в Бриеннское военное» училище. Он пробыл в Бриенне пять лет. Как рассказывал позже Бурьенн, учившийся и друживший с ним, Бонапарт обнаружил исключительные способности к математике, оставаясь всегда в этом предмете первым9. Он показал отличные успехи по истории, географии и по другим дисциплинам, кроме латыни и немецкого: к языкам у него не было склонности. В 1784 году, в октябре, его перевели в Парижскую военную школу, помещавшуюся тогда, как и ныне, на Марсовом поле.

    Парижская военная школа справедливо считалась одной из лучших в стране: она не только занимала великолепное здание, но и располагала знающими, опытными преподавателями. Юный воспитанник училища, проявив рвение к наукам, заслужил лестные отзывы почти всех своих преподавателей. Он специализировался в области артиллерии; год спустя успешно сдал экзамены и в 1785 году был выпущен из училища в звании младшего лейтенанта и направлен в полк, расположенный в Балансе, неподалеку от Лиона. Здесь, в артиллерийской части, началась гарнизонная служба младшего лейтенанта Буонапарте.

    Еще находясь в военной школе, он испытал первое потрясение: в феврале 1785 года, не дожив до сорока лет, умер его отец. То было не только внезапно обрушившееся горе - на плечи юного артиллерийского офицера легли заботы о матери, оставшейся с малолетними детьми почти без средств. Он стремится прийти ей на помощь и, прослужив десять месяцев в Балансе, выхлопотал себе отпуск на родину. В сентябре 1786 года Наполеон Буонапарте вновь переступил порог отчего дома в Аяччо, в котором не был более семи лет.

    Жозеф, его старший брат, писал, что этот приезд «был великим счастьем для матери»10. Он был, несомненно, счастьем и для вернувшегося под родной кров Наполеона. В Бриенне, в Париже, в Балансе он столько думал о земле своих предков, о стране своего детства: он жил в ту пору мечтами о счастье, о величии Корсики. Он пробыл на родине до октября 1787 года.

    По делам матери, принимаемым близко к сердцу, - давние тяжбы, не получавшие должного разрешения, - ему пришлось осенью 1787 года поехать в Париж. С октября по декабрь 1787 года он провел в хлопотах в столице королевства; в январе 1788 года он снова возвращается в Аяччо и просит военное начальство продлить ему отпуск. Наполеон получает разрешение; новые семейные заботы удерживают его еще на пять месяцев в родном доме; он сумел вернуться в свою воинскую часть, переместившуюся за это время в Оксонн, в Бургундию, лишь в июне 1788 года11.

    Год спустя, 14 июля 1789 года, взятием Бастилии началась Великая французская революция.

    Таков был в самом сжатом изложении внешний ход событий жизни Наполеона Бонапарта ко времени, когда ему минуло двадцать лет.

    ***

    Но чем он жил, о чем думал, о чем мечтал этот безвестный молодой офицер в богом забытом городке Оксонне? - повторим мы вопрос. На что он надеялся? На что рассчитывал бедный лейтенант без роду, без племени, корсиканец с оливковым цветом лица, выговаривавший слова с нефранцузским произношением, пришелец без связей, без знакомств, без денег, прозябавший в самом младшем офицерском звании в никому неведомой, глухой гарнизонной части?

    О! Дерзновенные мечты, грандиозные замыслы теснились под низкими сводами убогого жилища юного лейтенанта артиллерии.

    Его видели в Оксонне исправно выполняющим все служебные обязанности; он был ревностным офицером, прекрасно знавшим свое дело, в особенности тайны артиллерийского искусства. Его познания в этой области настолько превосходили знания многих товарищей по полку, что этого не могли не заметить12.

    И все-таки разве служба, даже исправно выполняемая, поглощала все время, все мысли, все желания?

    Образ жизни младшего лейтенанта артиллерийского полка был крайне прост и беден событиями. В Балансе он посещал, наверное, не чаще одного-двух раз в день трактир «Три голубя»; его трапеза была более чем скромна: стакан молока, кусок хлеба - несколько су на питание, не более того. Такую же полуголодную жизнь он вел в Оксонне. Он отказывал себе во всем: со времени отрочества бедность шла за ним по пятам.

    Буонапарте жил нелюдимым отшельником; еще в Бриенне и Париже, а затем в Балансе и Оксонне он чурался сверстников - молодых дворянчиков, привыкших беззаботно сорить деньгами и ищущих развлечений. Ему было с ними не по пути, то были люди из иного мира - что могло быть у них общего? Впрочем, этот неприветливый корсиканский отрок как-то незаметно сумел поставить себя так, что заставил смолкнуть насмешников, искавших мишени для издевки. Его, видимо, даже немного побаивались или предпочитали обходить стороной. Хотя Наполеон был невысок ростом и не отличался большой физической силой, он умел показывать зубы, и от него отходили. Он и преподавателей заставлял считаться с собой. Еще в Бриеннском училище, когда ему было одиннадцать лет, в ответ на сердитое восклицание преподавателя: «Кто вы такой!» - он с важностью и достоинством ответил: «Я человек»13.

    То, что ему пришлось с отроческих лет жить вне семьи, в мире чуждом и, может быть, враждебном, не могло пройти бесследно. Вдали от родного очага, в казармах французских военных училищ юный Буонапарте чувствовал себя изгоем, представителем побежденного народа. Напомним, что Корсика, в 1755 году сбросившая под руководством Паоли власть генуэзцев, после четырнадцати лет свободы и независимости в 1769 году была вновь завоевана, на сей раз французами. Буонапарте был корсиканец, волей судьбы вынужденный жить среди победителей - французов. Его подпись под письмами тех лет - Наполеоне или даже Наполионе ди Буонапарте14- с ее подчеркнуто корсиканской транскрипцией была своеобразной манифестацией патриотических чувств, связывавших его с родиной.

    Человек реалистического мышления, он сознавал неравенство сил сторон. Могли ли Корсика, небольшой, затерянный в Средиземном море остров, противостоять могущественному Французскому королевству? Он не создавал на этот счет иллюзий и все-таки был полон веры в силы маленького народа и чувствовал себя связанным с ним кровными узами. В 1786 году, шестнадцати лет от роду, он пишет восторженное сочинение в защиту корсиканского народа. Позже он усиленно занимается изучением истории Корсики, штудирует десятки книг, посвященных ее прошлому, набрасывает обобщающий очерк истории Корсики. Наполеон идеализирует вождя корсиканских патриотов Паоли, наделяет его всеми достоинствами, защищает с горячностью в спорах. Корсика, будущность маленького народа, побежденного в неравной борьбе, волновали воображение юного офицера.

    Впрочем, корсиканская трагедия была лишь одной из многих: темных страниц этой трудной книги бытия. Мир был несовершенен, более того - он был плох. Время суровой и мужественной добродетели римлян осталось позади. В этом обществе испорченных нравов, поправшем естественные законы человека, нет почвы для гражданской добродетели - так думал молодой корсиканский патриот.

    Этот необщительный офицер сторонился товарищей по полку не только потому, что в карманах его потертого мундира не было серебра для кутежей и пирушек. Он чувствовал себя бесконечно далеким от них; в их шумном обществе он продолжал ощущать свое одиночество.

    «Всегда одинокий среди людей, я возвращаюсь к своим мечтам лишь наедине с самим собою» - эти строки написаны, когда их автору не минуло и семнадцати лет15. На них обозначена точная дата - 3 мая. Она заслуживает внимания: май - цветущий месяц весны, а семнадцатилетний автор записок подавлен чувством одиночества.

    Откуда же рождалось это чувство? Что питало его? Что порождало сумрачные настроения молодого офицера?

    В дни расцветающей весны в природе, в дни собственной весны он думал... о смерти, о тщете земной жизни, о самоубийстве.

    В тех же записках он признавался, что все окружающее вызывает у него отвращение, что жизнь ему претит: «...что делать в этом мире? Если я должен умереть, то не лучше ли самому убить себя? Если бы я уже перешагнул за шестьдесят лет, я бы уважал предрассудки людей и терпеливо предоставил природе свое течение. Но так как я только начинаю постигать несчастие и ничто не приносит мне радости, зачем переносить мне долгие дни, не сулящие ничего доброго? О, как люди, далеки от природы! Как они трусливы, подлы, раболепны! Что я увижу на своей родине? Моих соотечественников, скованных цепями и с дрожью целующих руку, которая их угнетает?»

    Он возвращается снова к теме страданий и бедствий порабощенного корсиканского народа: «Если бы для освобождения своих соотечественников мне надо было сразить лишь одного человека, разве я немедленно бы не направился, чтобы вонзить в грудь тирана меч отмщения за родину и попранные законы?» Но он отдавал себе отчет в том, что этой тираноборческой доблести в нынешний век уже недостаточно и что само разочарование в жизни имеет более широкие основания.

    «Жизнь для меня бремя потому, что ничего не доставляет удовольствия и все мне в тягость. Она для меня бремя потому, что люди, с которыми я живу и с которыми, вероятно, должен жить всегда, нравственно столь же далеки от меня, как свет луны от света солнца...»16.

    Вот настроения, как бы предвосхищающие чувства и мысли байроновского «Чайльд Гарольда». Откуда они? Что это - аффектация, преувеличение чувств, столь свойственные юношескому возрасту? Дань модному тогда сентиментализму, мизантропической чувствительности, навеянных творчеством Лоренса Стерна, аббата Прево и конечно же знаменитой «Новой Элоизой» Руссо?

    Да, разумеется, в какой-то мере и то и другое. Но вряд ли было бы правильным слышать в этих негодующих и горестных тирадах только ломающийся голос юности и подражание модным литературным поветриям. Этот избегавший сверстников, молчаливый, замкнутый лейтенант был истинным сыном своего времени, воодушевленным всеми его идеями и надеждами.

    Встречающееся порой в исторических работах изображение юного Бонапарта как циника, как дельца, холодно и расчетливо прокладывавшего путь к успеху, не соответствует, на мой взгляд, действительности. Такая упрощенная трактовка опровергается неоспоримым документальным материалом - черновыми записями, заметками, литературными опытами самого Бонапарта.

    Младший лейтенант Буонапарте при всей приверженности к своей военной профессии прежде всего был человеком определенных пристрастий и убеждений. Это не только «корсизм», как полагал в свое время Массон, - мечта об освобождении корсиканского народа. Это шире и глубже, это живая, постоянно обновляемая связь со всей духовной жизнью эпохи, с ее спорами и распрями, с ее громами и грозами.

    Воспитанник военных училищ, а затем младший лейтенант ди Буонапарте был не только корсиканским патриотом - он был прежде всего сыном своего века. Впрочем, в этом надо, видимо, более детально разобраться.

    ***

    В обширной литературе, посвященной Наполеону, странным образом наименее изученным остается вопрос об идейных позициях молодого Буонапарте, то есть о системе его взглядов, отношении к общественным и политическим движениям предреволюционных лет и периода революции. Короче говоря, остается без ответа, казалось бы, напрашивающийся сам собой вопрос: кем был Бонапарт до того, как он вошел в историю под собственным именем?

    Нельзя сказать, что биографы знаменитого государственного деятеля не касались этого вопроса. Нет недостатка ни в многотомных монографиях, ни в специальных статьях, посвященных разным аспектам юности и молодости будущего императора французов.

    Но преобладающей тенденцией этих исторических сочинений является стремление рассматривать молодые годы Бонапарта в свете его последующей деятельности, выдвигать на первый план то, что, по мнению авторов, «вписывается» в предысторию его возвышения и доказывает как бы исключительную целеустремленность этого единственного в своем роде жизненного пути. Даже один из лучших биографов Наполеона, писатель огромного таланта и поразительной исторической проницательности - речь идет о Стендале, - даже он в работах о Наполеоне17 следовал тому же методу.

    Но Стендаля можно понять: если он говорил о молодых годах своего героя скороговоркой, рисуя их крупными штрихами, то это во многом объясняется тем, что в те годы, когда он работал над этими произведениями, - в 1817-1818 годах и затем в 1836-1837 годах- литературное наследство Бонапарта было еще почти неизвестно. Стендаль не мог писать в то время иначе.

    Удивительнее, что серьезные исследователи, создававшие свои труды после опубликования литературного наследства Бонапарта и бессчетного числа воспоминаний, писем и прочих документальных материалов, считали возможным по-прежнему оставлять без рассмотрения вопрос о философско-политических взглядах юного Буонапарте, о его идейной эволюции. Чтобы не быть голословным, сошлюсь на Артюра Шюке и академика Луи Мадлена. Первый в трехтомном, второй в шестнадцатитомном (!) сочинении о Наполеоне уделили едва ли двадцать - тридцать страниц вопросу, о котором идет речь18.

    А между тем вопрос этот, естественно, требует ответа. Документальные материалы, находящиеся ныне в распоряжении исследователя, вооружают его всем необходимым, чтобы с полной определенностью ответить на этот вопрос.

    Наполеон Бонапарт, как известно, был человеком редкой одаренности, проявлявшейся в самых различных сферах его деятельности. Уже в детстве и в школьные годы явственно обнаружилась его замечательная способность быстро ориентироваться в сложных вопросах, раньше других находить верное решение запутанной математической задачи и в особенности его удивительная память.

    Бонапарт с детских лет и до конца своих дней обладал почти абсолютной памятью. Без каких-либо особых усилий он запоминал и правила математики, и сухие юридические формулы, и длинные строфы стихов из Корнеля, Расина или Вольтера. Позже, в армии, он безошибочно называл имена солдат и офицеров, которых лично знал, указывая год и месяц совместной службы и нередко часть - точное наименование полка, а иногда и батальона, в котором состоял его бывший сослуживец.

    Этот редкий дар точной памяти и быстрота ориентации обнаружились уже в годы учения в Бриенне и Париже, облегчая ему усвоение курса. Но одних только природных способностей оказалось недостаточно, чтобы создать какие-либо преимущества перед товарищами. Его бедность, отсутствие светской непринужденности, провинциальная скованность как бы уравновешивали его природные таланты. К тому же вопреки утверждениям апологетической литературы, изображающей Наполеона неким «сверхчеловеком» или «божьим избранником», одинаково великим во всем - ив большом и в малом, Бонапарт в действительности отнюдь не во всем преуспевал. Ему, как уже говорилось, плохо давались языки - древние и новые. Он и позже, став императором французов, допускал ошибки во французском языке и грамматические, и даже смысловые, и его речь была засорена всякого рода итальянизмами19. Бонапарт любил играть в шахматы, но, неожиданно для человека с математическими склонностями, он не мог постигнуть тайн шахматного искусства. Он охотно играл в карты - в двадцать одно - и, когда удавалось, плутовал.

    В ту пору молодой офицер был обязан - это подразумевалось само собой - уметь танцевать. Твердо знать все па, все движения котильона или кадрили, уверенно вести за собой даму по зеркальному паркету было столь же важным, как и командование строевыми занятиями.

    Лейтенанту Буонапарте, как и позже генералу Бонапарту, танцы не давались. Подобно большинству корсиканцев, он был восприимчив к музыке, любил и понимал ее. Но непостижимым образом в танцах он не мог уловить ритм музыки, был неуклюж, наступал партнершам на ноги. Он много и старательно занимался; позже, когда появились деньги, даже брал специальные уроки, выполнял терпеливо упражнения, но стоило ему вечером стать с дамой в пары котильона - и все повторялось сначала. Он сердился и переставал танцевать. Вскоре он навсегда отказался от танцев, тем самым еще больше отдаляясь от своих сверстников и товарищей по полку.

    Словом, у Бонапарта, как у всякого человека, были свои слабости и недостатки, и в его нелегкой юности, когда ему приходилось чаще обороняться, чем наступать, они были еще заметнее. Ни в Бриеннской, ни в Парижской военных школах, ни в полку ему не удавалось верховодить, он всегда оставался в стороне от товарищей, некомпанейским малым, которого перестали даже приглашать на веселые вечерние сборища беззаботной молодежи. Но при кажущейся хрупкости этот невысокий, очень худой, почти болезненный на первый взгляд молодой офицер обладал помимо природных способностей еще двумя качествами, оказавшимися весьма важными, - необыкновенной работоспособностью и исключительной выносливостью.

    Его работоспособность была поразительной. В годы юности Наполеон вставал не позднее четырех часов утра и сразу же принимался за работу. Он приучил себя мало спать. Он считал, что каждый офицер должен уметь выполнять на службе то же, что делает любой солдат, начиная с запряжки лошадей, и в своем батальоне сам подавал тому пример. Во время учений, а позже в походах он шел пешком вместе с солдатами под палящим солнцем или пронзительным ветром, являя образец выносливости.

    В годы отрочества и юности его главной, можно сказать единственной, всепожирающей страстью было чтение. Еще в Бриеннском училище, как рассказывал Бурьенн, лишь только раздавался звонок на перерыв, «он бежал в библиотеку, где с жадностью читал книги по истории, в особенности Полибия и Плутарха». Его школьные товарищи уходили играть, а он оставался один в библиотеке, погруженный в книги20.

    С таким же увлечением он предавался чтению и в Балансе; он абонировался на книги в расположенном неподалеку от его дома книжном магазине Ореля. Отказывая себе в удовольствиях, даже в самом необходимом, он на сэкономленные деньги выписывал книги из Женевы и других городов21. Когда в 1786 году он приехал на родную Корсику, то, по свидетельству Жозефа, его «дорожный сундук, наполненный книгами - сочинениями Плутарха, Платона, Цицерона, Корнелия Непота, Тита Ливия, Тацита, переведенными на французский язык, Монтеня, Монтескье, Рейналя... по своим размерам был гораздо больше того, в котором хранились предметы его туалета»22.

    Бонапарт с удивительной для его возраста способностью часами просиживать за книгами достиг несоизмеримого превосходства в знаниях над товарищами. Сами эти знания были усвоены им глубже, лучше, иначе, чем его однокашниками.

    Сохранившиеся от тех лет записи, конспекты прочитанного, черновые заметки Наполеона Буонапарте остаются до сих пор наиболее убедительным доказательством его настойчивых усилий овладеть знаниями его времени, встать на уровень проблем века.

    Он был солдатом, артиллеристом, и несколько тетрадей, исписанных его мелким, с наклонным начертанием букв почерком, посвящены вопросам артиллерии. Здесь и пространные «Заметки, извлеченные из мемуара маркиза де Вальера», предлагавшего создать единую артиллерию пяти калибров, с разного рода цифровыми расчетами, и обширная рукопись «Принципы артиллерии», и тетрадь с записями по истории артиллерии, и «Записка о способе расположения пушек при бомбометании» с математическими расчетами23.

    Эти записи юношеских лет показывают, как серьезно относился Бонапарт к своей специальности.

    Биографы Наполеона - от Костона и Шюке до Мад-лена и Кастело - подчеркивали наряду со склонностью к математике исключительный интерес, более того - пристрастие молодого Бонапарта к истории. Героический эпос античности влек его к себе, воодушевлял, он звал к подражанию гражданским доблестям Эллады и Рима. Уцелевшие тетради его записей, опубликованные в свое время Фр. Массоном, показывают, с какой тщательностью Бонапарт изучал, целая выписки, синтезируя прочитанное, историю древнего мира - Египта, Ассирии, Вавилона, Персии. С особым пристрастием он изучал историю античных государств - Афин, Спарты, Рима, конспектируя не только общие исторические труды вроде известных в то время работ Роллена, но и тексты античных авторов - Платона, Плутарха, Светония, Цицерона и других в переводах на французский язык.

    В его тетрадях сохранились обширные, на пятидесяти девяти страницах, записи по истории Англии - от вторжения Юлия Цезаря до конца XVII века, в основе которых лежало изучение десятитомного труда Джона Берроу. С ними соседствовали тетради, содержавшие заметки об истории царствования прусского короля Фридриха II; изложение двухтомной истории арабов аббата Мариньи, истории Флоренции Макиавелли, истории Франции Мабли, обширные заметки по истории Сорбонны и многое другое24.

    Он стремился не только усвоить героический эпос Древней Греции и Рима, но и осмыслить уроки прошлого. В его тетрадях конспективное - по Роллену или Плутарху - изложение исторических фактов перемежается с авторской речью - обобщающими суждениями самого Буонапарте. Эти несколько страничек, написанных «от себя», примечательны прежде всего политическими настроениями юного Бонапарта. История античного мира укрепляла его любовь к свободе, его вражду к деспотизму, угнетению. «...Тогда деспотизм поднимает свою отвратительную голову, и униженный человек теряет свою свободу и свою энергию...»- в таком тоне излагаются его рассуждения. История Афин давала ему повод поставить вопрос и о преимуществах монархии или республики. «Можно ли заключить, что монархическое правление является наиболее естественным и первостепенным? Нет, без сомнения»25, - отвечает юный автор.

    Его тетради хранят также разного рода записи, связанные с изучением «Естественной истории» знаменитого Бюффона. Немалое место в тетрадях занимали записи по географии, чаще всего в связи с изучением истории.

    Длительное, глубокое, можно даже сказать проникновенное, изучение истории и сопредельных с нею отраслей науки оказало, несомненно, большое влияние на идейное развитие Бонапарта. Он стал не только превосходным знатоком истории - выступления, беседы первого консула, затем императора почти всегда содержат ссылки на исторические примеры, исторические факты, исторические имена.

    Заслуживает внимания его склонность к анализу социального содержания исторического процесса, вскрытию подосновы исторических явлений. В одном из произведений - «Диалоге о любви» (1791 год) - Бонапарт в споре с де Мази настаивает на том, что современный социальный строй не может быть понят без учета тех глубоких изменений, которым подвергся человек со времени своего появления на земле, превратившийся постепенно в совсем иное существо. «Допускаете ли вы, что без этих изменений столько людей терпело бы страдания, испытываемые от гнета кучки крупных сеньоров, и люди, которым не хватает хлеба, мирились бы с великолепными дворцами?»26.

    Остроту социальных противоречий, которую с такой ясностью видел двадцатидвухлетний автор «Диалога о любви», он объяснял прежде всего исторически. Историзм мышления сохранялся до поры до времени и у зрелого Бонапарта. Но к этому мы вернемся позже.

    И все-таки история при всем ее значении для интеллектуального становления Бонапарта не была главной наукой его юности, как утверждают некоторые биографы.

    Как уже говорилось, молодой Бонапарт был не только солдатом - прежде всего он был сыном своего времени. В XVIII веке это значило помимо прочего, что он тоже принадлежал к столь распространенной среди молодых людей породе неудовлетворенных и что исцеления от окружавшего зла он искал в неотразимой, как тогда казалось, силе разума и смелой критике старого общественного строя, которую несли с собой освободительные идеи века Просвещения.

    В литературе, посвященной Наполеону, настолько укоренилось мнение, будто он был непримиримым врагом всех «идеологов», что непостижимым образом было забыто или не замечено, что он сам начинал свой общественный путь как «идеолог», как сторонник определенной общественно-политической партии.

    Стремление «подогнать» биографию Бонапарта под искусственно выработанную модель (пользуясь терминами наших дней), под некий идеальный образец, созданный официальной историографией Второй империи27 и ставший с тех пор как бы классическим, зашло так далеко, что целые страницы его биографии либо вовсе вычеркиваются, либо отмечаются самым мелким шрифтом - петитом или нонпарелью. Так были по существу «забыты» или рассказаны скороговоркой страницы биографии Бонапарта, связанные с его литературной деятельностью.

    Будущий император французов в своей ранней молодости был не только пылким почитателем и превосходным знатоком художественной и политической литературы - он может быть сам с должным основанием признан литератором.

    Еще на скамье Бриеннского военного училища он приобщился к классической французской литературе и позже на протяжении всей своей жизни удивлял собеседников глубоким знанием произведений Корнеля, Расина, Лафонтена, Боссюэ, Фенелона, Вольтера, Руссо, Бернардена де Сен-Пьера и других корифеев французской литературы. Художественная литература всегда оставалась предметом его особого интереса; он не только знал в ней толк и имел устойчивые пристрастия, но и сам хорошо владел пером.

    Литературное наследство в узком значении понятия, оставшееся от знаменитого государственного деятеля, несмотря на необозримую литературу - «наполеониану», не только не оценено должным образом, но даже не собрано, не объединено в единое целое28. А между тем это наследство отнюдь не так уж мало. Из того, что известно, можно безошибочно заключить, что Бонапарт творил легко и быстро, что он одинаково свободно писал и в прозе, и в стихах, и в публицистическом жанре.

    Шутливо-иронические стихи, написанные им на экземпляре «Курса математики» Безу29 в дни экзаменов в Парижской военной школе, - стихи, производящие впечатление мгновенной импровизации, - служат доказательством того, что стихосложение давалось ему легко. Он доказал, что умел писать стихи, но столь же очевидно, что у него не было ни вкуса к поэзии, ни желания заниматься поэтическим творчеством.

    Дошедшие до нас литературные опыты в прозе весьма различны по жанру и характеру. Среди них есть и собственно художественные произведения, и сочинения, стоящие где-то на грани между беллетристикой и публицистикой, и чисто публицистические статьи, и, наконец, научные или полунаучные трактаты. Само это многообразие жанров творчества - характернейшая черта литературы восемнадцатого столетия.

    Юный воспитанник военных училищ, затем младший лейтенант лишь следовал за лучшими образцами литературы века Просвещения. Впрочем, не только в этом, но и в своем мышлении, в своих сочинениях, в письмах, во всем с головы до ног молодой Буонапарте был человеком восемнадцатого столетия.

    Бонапарт был автором произведений, опубликованных сразу после их создания. Его «Письмо к Маттео Буттафуоко» - блестящий по силе экспрессии обвинительный акт против депутата Корсики в Национальной ассамблее - было опубликовано в 1790 году30.

    Тремя годами позже был напечатан его «Ужин в Бокере»31. Об этом произведении трудно сказать, к какому жанру литературы его надо отнести. По форме это беллетристика. «Я оказался в Бокере в последний день ярмарки; случай свел меня за ужином с...» - так в почти классической манере литературы XVIII века начинается это произведение. Беседа за ужином в Бокере имеет сугубо политическое или, если угодно, философско-политическое содержание. Это художественное произведение или политический трактат? Наверно, и то и другое.

    Впрочем, к «Ужину в Бокере» мы вернемся позже; по своему идейному содержанию он относится к следующему этапу жизни Бонапарта.

    Роман «Глиссон и Эжени» все еще известен не полностью; впрочем, опубликованное не дает оснований для высокой оценки.

    Две небольшие новеллы - «Граф Эссекс» (1788 год) и «Маска пророка» (1789 год), опубликованные Фр. Массоном32, неравноценны. Первая превосходна прежде всего драматизмом, достигаемым экономными изобразительными средствами, вторая, восточная, несколько аляповато рассказанная история не имеет, на мой взгляд, большой ценности. Оставшаяся незавершенной новелла «Приключения в Пале-Рояль» обрывается на полуслове; об этом явно незаконченном произведении трудно высказать суждения.

    Опыты в художественной прозе остались прегрешениями юности Бонапарта; позже он к ним не возвращался и редко о них вообще вспоминал.

    Значительно большее место в его литературных заметках занимали философские или, вернее, философско-политические этюды - жанр, характерный прежде всего для литературы эпохи Просвещения. Это серия статей и писем о Корсике, литературно-политические эссе «О любви к славе и любви к отечеству», «Диалог о любви», «Трактат для Лионской академии», заметки о Руссо, незавершенные наброски, имеющие общественный интерес черновые записи. Со страниц этих тетрадей, впервые увидевших свет через много-много лет после того, как они были исписаны, перед нами предстает Бонапарт дней своей молодости - совсем иной, чем тот, кто вошел в историю как император французов.

    ***

    Исследователи, изучавшие жизненный путь Наполеона, не могли не обратить внимание на одно примечательное обстоятельство. В блестящей плеяде наполеоновских полководцев, среди ближайших сподвижников консула и императора невозможно найти ни одного из его прежних товарищей по Бриеннскому и Парижскому училищам, по полку, где он начинал военную службу33. Почему? Да прежде всего в силу глубины конфликта, разделявшего молодого Бонапарта и его товарищей по военным училищам и полку.

    Бонапарт чуждался своих товарищей не потому лишь, что был беднее их и ему были непривычны их грубовато-молодецкие развлечения, сопровождаемые дворянско-беспечной тратой денег без счета. Они были чужды ему и по своим мнениям и убеждениям. Они принадлежали к разным мирам, к разным лагерям.

    Фредерик Массой, скрупулезный исследователь биографии Наполеона, установил, что подавляющее большинство сотоварищей Бонапарта по Бриеннскому и Парижскому военным училищам после начала революции эмигрировали. К тем же выводам пришел и Шюке, самостоятельно исследовавший тот же вопрос34. Бывшие однокурсники Бонапарта с оружием в руках сражались против революции. Некоторые из них служили в армии Кон-де, другие перешли на службу к врагам Франции - английскому, австрийскому, португальскому правительствам.

    Все биографы Наполеона пишут о непримиримой вражде, которая разделяла в Парижской военной школе двух ее воспитанников - Бонапарта и Ле Пикар де Фелиппо. Сидевший между ними Пико де Пикадю сбежал со своего места, так как его ноги почернели от яростных ударов, которыми противники обменивались под столом. Что же лежало в основе этой непримиримой, не утихавшей со временем вражды? Пройдут годы, и в 1799 году давние недруги снова встретятся - на сей раз на поле брани, под стенами Сен-Жан д'Акра в Сирии: Бонапарт - как главнокомандующий французской армией, Ле Пикар де Фелиппо - как полковник английской армии, сражавшейся против французов. Случайно ли это было? И не следует ли протянуть нить от сражения двух армий под разными флагами в далекой Сирии вспять, к дням ранней юности двух курсантов Парижского военного училища?

    А Пико де Пикадю, о котором только что шла речь? Самый блестящий, первый ученик военной школы на Марсовом поле... Разве его дальнейшая судьба не примечательна, разве она не показывает, как расходилось в разные стороны поколение, вступавшее в жизнь накануне революции?

    Закончив военную школу со многими наградами одновременно с Бонапартом, Пико де Пикадю получил назначение в Страсбург, где быстро продвинулся по служебной лестнице. Вскоре после революции он эмигрировал, служил капитаном артиллерии в эмигрантском полку Рогана, затем перешел в австрийскую армию, сражался против своих соотечественников в войсках интервентов. В кампании 1805 года ему не повезло: вместе с армией Мака Пико де Пикадю разделил позор капитуляции в Ульме; он был macque, как острил Билибин в романе «Война и мир» Толстого, и стал пленником своего бывшего товарища по курсу. Его отпустили, но перенесенные испытания не пошли ему впрок. Он закоренел в ненависти к своей родной стране и в кампании 1809 года как полковник австрийской армии снова дрался против французов и снова попал в плен, на сей раз к Даву. Пикадю был вторично отпущен. Но проявленное к нему великодушие его не исправило. Он не только окончательно изменил своей родине, но предал имя своих отцов: в 1811 году Пикадю отказался от французского имени и сменил его на немецкое - Герцогенберг. Его позорные старания были вознаграждены, хотя и в меру: ему пожаловали титул барона. В кампании 1813 года барон Герцогенберг участвовал в войска антифранцузской коалиции в сражениях под Дрезденом и Кульмом и был ранен французской пулей. Впрочем, ранение было не смертельным; он продолжал служить австрийскому императору; позже его назначили начальником кавалерийской школы Марии-Терезии в Вене. Он умер в звании фельдмаршала-лейтенанта австрийской армии в 1820 году.

    Такова была логика вражды к своему народу. Она превращала французского дворянина в австрийского барона, всю жизнь державшего пистолет на прицеле против своих бывших соотечественников.

    «Всегда одинокий среди людей» - эти слова из записи 1786 года не были литературной фразой. Они точно определяли отношения, сложившиеся между юным Бонапартом и окружавшими его людьми. Он чувствовал себя одиноким среди своих товарищей по военной школе и полку: они были в одном мире, он был в другом. Из их мира дорога вела в контрреволюцию, эмиграцию; мир, в котором был Бонапарт, привел его в революцию.

    ***

    Мир лейтенанта Буонапарте - это был мир Вольтера, Монтескье, Гельвеция, Руссо, Рейналя, Мабли, Вольнея, мир- свободолюбивой, мятежной литературы XVIII века. Могло ли быть иначе?

    Разве этот бедный корсиканец, всегда погруженный в мысли о страданиях своего народа, о бедственном положении матери, братьев, сестер, остававшийся чужаком для своих беспечно веселых товарищей, вынужденный прятать руки за спину, чтобы не показать износившиеся, старые перчатки, младший лейтенант, обреченный тянуть служебную лямку без каких-либо надежд на продвижение по службе, - разве он не был подготовлен всей своей короткой и нелегкой жизнью к восприятию великих освободительных идей передовой литературы XVIII века?

    Он впитывал их с жадностью, он пытался найти в них решение тех вопросов, которые давно навязчиво преследовали его, рожденные тяжкой жизнью, обступавшей со всех сторон. Имеется много доказательств того, что лейтенант Буонапарте стал приверженцем «партии философов»; он был подготовлен к этому всей своей биографией.

    В 1788 году, находясь на королевской службе, лейтенант Буонапарте писал: в Европе «остается очень мало королей, которые не заслуживают быть низложенными»35. Надо ли было выражать свои мысли яснее? В эпоху, когда подавляющее большинство передовых людей во Франции высказывалось в пользу конституционной монархии, юный лейтенант артиллерии в черновых записях ставил под сомнение законность самого института монархии и утверждал, что в двенадцати королевствах Европы монарший трон находится в руках узурпаторов36. Это ли не революционные мысли?

    Но не случайны ли они? Как мог прийти к таким крамольным суждениям офицер королевской армии? Может, это была сорвавшаяся непроизвольно с пера необдуманная фраза? Может быть, она находилась в противоречии со всем остальным, что писал молодой офицер, возомнивший себя философом?

    Нет, уже в самой ранней из сохранившихся рукописей юного Буонапарте - «О Корсике» (апрель 1786 года, то есть когда автору не было еще и семнадцати лет) можно встретить ход мыслей и терминологию, явственно заимствованную из мятежной литературы Просвещения. Буонапарте говорит о корсиканцах, «раздавленных тиранией генуэзцев», и с восторгом отзывается о начатой ими «революции, отмеченной отвагой и патриотизмом, сравнимыми лишь с подвигами римлян»37. Он с негодованием отбрасывает как ложный довод о том, что «народы якобы не имеют права восставать против своих монархов», это право представляется ему бесспорным. Заслуживает внимания, что, обосновывая свои мысли, юный автор пользуется такими терминами, как «народный суверенитет», «общественный договор», «социальный пакт», с неопровержимостью доказывающими, что он уже в то время был хорошо знаком с работами Жан-Жака Руссо и находился под их влиянием. Впрочем, рукописи весны 1786 года содержат и прямые обращения к Руссо. Так, «Опровержение «Защиты христианства» Рустана» начинается словами: «Руссо! Один из твоих соотечественников и твоих друзей...», и далее следует разбор одной из глав «Общественного договора» знаменитого писателя38.

    Внимательно изучая литературное наследие Бонапарта предреволюционных лет, нетрудно убедиться в том, что к восемнадцати - двадцати годам у него сложилась определенная система взглядов.

    Современный общественный строй плох, несправедлив, он покоится на ложных основаниях, противоречащих естественным законам и естественной природе человека, полагал Бонапарт. В отличие от мира животных, основанного на силе, человеческое общество основано на согласии. «Люди рождаются ради счастья.» Наслаждение благами жизни - вот высшее предназначение человека, обусловливаемое естественными законами. Но в современном обществе эти незыблемые естественные права человека попраны. Естественное стремление человека к равенству грубо нарушено; повсеместно господствует неравенство; мир разделен на два класса - господствующих и угнетенных, богатых и бедных39.

    Юный философ осуждает не только деспотизм, вызывающий у него отвращение, так как он душит свободу; он клеймит не только политическое неравенство, представляющееся ему нарушением законов природы; он осуждает и социальное неравенство. Богатство, роскошь гибельны; они развращают нравы, разлагают общество; богатство одних - немногих, основанное на нищете и страданиях других - большинства, несправедливо и противоречит человеческой натуре.

    Смелый, революционный характер критики молодым Бонапартом современного ему общественного строя несомненен. Но каковы средства преодоления зла? По какому пути он призывает идти, чтобы сделать мир лучшим, более справедливым?

    На эти вопросы тетради лейтенанта Буонапарте не дают определенного ответа. У него нет сложившегося, устойчивого мнения. Правильнее даже сказать, что он уклоняется от этих вопросов или откладывает их решение до более позднего времени.

    Бонапарт вполне определенен и решителен в негативных взглядах. Его критика общественного строя того времени последовательна и систематична. Эта критика подводит вплотную к революционным выводам, они логически вытекают из его рассуждений. Но последнего слова - как, когда и каким образом осуществить революционные выводы - автор не произносит вслух.

    Не представляет большого труда определить мыслителя, оказавшего наиболее сильное влияние на молодого офицера, увлекавшегося общественно-политическими вопросами. Это прославленный автор «Общественного договора», «Новой Элоизы», «Писем с горы». Даже в манере мышления - подойти вплотную к революционным выводам и остановиться, не договорить мысль до конца, - даже в этом юный философ следовал за Жан-Жаком Руссо.

    Как уже говорилось, Бонапарт в молодости увлекался произведениями многих просветителей - Вольтера, Монтескьё, Рейналя, Мабли и других. Его суждения о них не всегда были одинаковыми; случалось, он менял мнение о том или ином великом писателе восемнадцатого столетия. Однако не подлежит сомнению, что из всех корифеев просветительной мысли наибольшее влияние на молодого Бонапарта оказал Жан-Жак Руссо.

    Чаще всего Бонапарт прямо ссылается на Руссо как на общепризнанный авторитет. Слово гениального «гражданина Женевы» для него столь весомо, что оно заменяет необходимость аргументации. Прямые обращения к Руссо или ссылки на него встречаются почти во всех ранних работах Бонапарта: «О Корсике», «Опровержение «Защиты христианства» Рустана», «Речь о любви к славе и любви к отечеству», «Диалог о любви» и другие. Но даже когда имени Руссо не произносится, его влияние на молодого автора можно безошибочно определить, обращаясь к терминологии, политическому словарю, наконец, к самой системе объяснения закономерностей общественного развития.

    «Общественный договор», «естественные законы», «всеобщая воля»- термины, ставшие известными благодаря Руссо, - постоянно встречаются в рукописях молодого Бонапарта: они вошли, так сказать, в плоть и кровь его политического мышления, его литературного письма.

    В «Диалоге о любви», одном из интереснейших произведений Бонапарта, где в действительности предметом диалога были не столько любовь, сколько вопросы гражданского долга и чувства «цивизма»40, участниками беседы являются реально существовавшие люди - Бонапарт и его друг де Мази.

    Позиция автора здесь предельно обнажена: его мнение формулирует в споре Бонапарт. Стоит прислушаться к его речам. Его точка зрения выражена вполне отчетливо: «Народ порабощен. Вы видите быстро утверждающееся неравенство... Религия спешит утешить несчастных, у которых отняли всю их собственность. Она их хочет навеки сковать кандалами»41.

    В не меньшей мере это относится к другому, более раннему произведению Бонапарта - «Проекту конституции общества Калотт» (1788 год) (calotte - это термин, обозначающий иногда скуфью, иногда верхнюю часть броневой башни). Но в предреволюционные годы во Франции этим именем полушутливо называли общества, создаваемые в полках младшими офицерами. По неписаному правилу «калоттинцами» могли быть офицеры, не достигшие звания капитана. Общество «ла Калотт» было создано и в артиллерийском полку, где служил Бонапарт. Младшему лейтенанту Буонапарте была оказана высокая честь - ему было доверено составить проект конституции общества.

    Офицер отнесся к этому поручению весьма ответственно. Полушуточная конституция полушуточного общества была написана с величайшей серьезностью42. Конечно, не следует преувеличивать значение этого произведения юношеского пера и видеть в нем прообраз или предвосхищение конституции VIII года, как это утверждал обычно сдержанный Фредерик Массон. «Проект конституции общества Калотт» примечателен иным. Устами правоверного «калоттинца» лейтенанта Буонапарте вновь говорил автор «общественного договора». И по своему идейному содержанию, и даже по форме и терминологии «Проект конституции» близок к общественно-политическим взглядам Руссо. Основным политическим принципом и главной гражданской добродетелью общества провозглашалось равенство43. Младший лейтенант Буонапарте в предреволюционные годы выступает вслед за Жан-Жаком Руссо убежденным сторонником идеи равенства.

    На протяжении недолгой жизни Бонапарта, поворачивавшейся самыми неожиданными гранями судьбы, ему случалось менять, как, впрочем, и о многом ином, мнение о Руссо. Менялась жизнь, менялся Бонапарт, менялись его мнения. Но остается несомненным, что в пору, о которой сейчас идет речь, Жан-Жак Руссо был мыслителем, имевшим на него наибольшее влияние.

    Известно свидетельство его старшего брата Жозефа, относящееся к 1786 году: «Он был страстным поклонником Жан-Жака и, что называется, обитателем идеального мира»44.

    Это свидетельство должно быть принято с доверием. Оно полностью подтверждается литературным наследством Бонапарта предреволюционных лет.

    Иные приверженцы «наполеоновских легенд», и среди них легенды о том, что Бонапарт чуть ли не с детских лет был прирожденным монархом - «монархом в потенции», и иные скептики, полагавшие, что Бонапарт всегда был только дельцом, стремившимся к власти, те и другие склонны всячески преуменьшать либо вовсе отрицать влияние Руссо на Бонапарта, как и всякую причастность будущего императора, даже в дни его молодости, к миру революционных идей.

    Нет, данное свидетельство Жозефа Бонапарта было вполне правдивым. Младший Буонапарте шел вместе с передовыми людьми своего века под знаменем великих освободительных идей «партии философов» и был совершенно искренен в непримиримой вражде к старому, несправедливому, ущербному миру и в желании изменить этот мир к лучшему.

    Солдат революции

    14 июля 1789 года - падение Бастилии - стало великим днем не только в истории французского народа, но и в летописях освободительной борьбы человечества. Этот день возвестил начало новой исторической эпохи.

    13-14 июля, как свидетельствовали участники тех исторических дней, все были настолько захвачены неудержимым потоком событий, повелительными требованиями стихийно развернувшегося народного восстания, что не оставалось времени обдумывать то, что творилось. 14 июля было прорвавшимся сразу и с яростной силой взрывом народного гнева, накапливавшегося в течение десятилетий45. Хлынувший на поверхность поток был столь стремителен, обладал такой неодолимой силой, что ничто ему не могло противостоять. Над Бастилией был поднят белый флаг капитуляции, и тысячи парижан по опущенным подъемным мостам, преодолевая рвы, по приставленным к стенам лестницам ворвались в крепость.

    Лишь в следующие дни, глядя на поверженную твердыню абсолютизма, парижане с удивлением спрашивали себя: неужели это дело наших рук?

    Наблюдатель, сторонний революционному миру, некий английский врач доктор Эдвард Ригби, волей случая оказавшийся очевидцем событий, в письме от 18 июля 1789 года писал так: «Я был свидетелем самой замечательной революции, которая, быть может, вообще когда-либо совершалась в человеческом обществе. Великий и мудрый народ вел борьбу за права и свободу человечества; мужество его, предусмотрительность и выдержка увенчались успехом, и событие, которое будет способствовать счастью и процветанию миллионов потомков, совершилось при весьма незначительном кровопролитии...»46.

    Все оказалось легче, чем можно было ожидать. Мгновенность достигнутой победы над абсолютизмом, разительность величайших перемен, совершившихся за несколько часов, потрясали. Есть ли силы, могущие противостоять народу, охваченному единым порывом? Отныне ничто уже не казалось невозможным. Португальский посол, наблюдавший развитие событий в Париже, писал, что, «если бы он сам не был очевидцем революции, он не рискнул бы о ней рассказывать, так как опасался бы, что правду примут за вымысел»47.

    Опьянение победой, свободой, завоеванной самоотверженной решимостью народа, волнующие чувства товарищества, братства, сплотившие воедино третье сословие, неожиданно открытое, полное сокровенного значения новое слово «нация» - все это кружило головы, наполняло гордостью сердца. То была заря, первые часы начинавшейся новой эпохи, время беспредельных надежд, время иллюзий.

    ***

    Двадцатилетнему офицеру артиллерийского полка в Оксонне Наполеону ди Буонапарте не приходилось раздумывать над тем, принимать или не принимать революцию. Вопрос был давно решен: еще с юных лет, даже с мальчишеской поры он мечтал о времени великих преобразований. Спарта, Афины, Рим, о которых он грезил еще на школьной скамье Бриеннского военного училища, разве это не были облеченные в одежды прошлого мечты о будущем, о царстве свободы, справедливости, добродетели?

    Пылкий последователь Жан-Жака Руссо и Рейналя, почитатель Мабли, республиканец в восемнадцать лет, противник деспотизма, лейтенант Буонапарте не мог не рукоплескать революции. С первых же дней он был вместе с народом, совершившим чудо 14 июля, он был за революцию и против ее врагов.

    Об этом следует сказать сразу же и со всей определенностью, так как в исторической литературе в свое время предпринимались попытки дать иное толкование этого вопроса. Некоторые авторы сочли необходимым высказать сомнение в приверженности будущего императора французов в дни своей молодости к революции. Так, Жак Бенвиль, историк крайне правых политических воззрений, в книге о Наполеоне отмечал, что Бонапарт отнюдь не был взволнован известиями о взятии Бастилии и что к революции он относился как сторонний наблюдатель48.

    В отличие от Бенвиля Луи Мадлен, оставаясь на почве фактов, признавал, что Бонапарт присоединился к революции и был ее приверженцем. Но сочувственное отношение Бонапарта к революции он объяснял главным образом тем, что революция устранила преграды, созданные законом 1780 года для офицеров, не принадлежащих к высшему дворянству. Бонапарт, сумевший доказать в своей генеалогии лишь четыре поколения дворянской крови, должен был, естественно, приветствовать отмену всяких ограничений, препятствующих его военной карьере49.

    Сегодня представляется неуместным вступать в полемику с Бенвилем или Мадленом по существу. В данной связи важно лишь отметить, что по этому, казалось бы, бесспорному вопросу в исторической литературе существуют и иные мнения.

    Как уже упоминалось, юный Бонапарт, будучи последователем Руссо и Рейналя, «другом равенства и свободы», как говорили в XVIII веке, в то же время оставался пылким корсиканским патриотом. Одно другому не противоречило, напротив, органически сливалось. Корсика была порабощена и угнетена, и Бонапарт с отроческих лет знал, что восстановление независимости его родины невозможно без освободительной борьбы.

    Артюр Шюке в свое время писал, что в дни юности Бонапарт был «корсиканцем душой и сердцем, корсиканцем с головы до ног»50. Это суждение справедливо в том смысле, что судьба родного народа в то время главенствовала во всех его помыслах. Его корсиканский патриотизм был экзальтированным и преувеличенным. На жесткой койке Бриеннской школы в ночной тиши он грезил не о действительной Корсике, а о некой идеализированной воображением стране. Он наделял корсиканцев одними достоинствами: «отважностью, смелостью, мужеством, свободолюбием. Уже не отроком - в восемнадцать лет он заканчивал сочинение о Корсике дерзким, полным оптимистической уверенности утверждением: «Итак, корсиканцы смогли, следуя всем законам справедливости, сбросить иго генуэзцев, и они смогут также свергнуть иго французов»51.

    В юношескую пору Бонапарту было присуще своего рода чувство гордости принадлежностью к племени свободолюбивых корсиканцев. Сторонник идей Просвещения, он черпает в истории корсиканского народа новые подтверждения справедливости системы взглядов, которой он придерживается. Берегитесь! Помните об уроках Корсики, говорит он своим политическим противникам. Уже недалек час возмездия!

    Когда же этот час наступил, когда совершилось великое чудо 14 июля, когда настало время великих перемен, юный Бонапарт с заложенной в нем потребностью действовать стал искать применения своих неистраченных сил.

    Кем он был в 1789 году, этот двадцатилетний молодой человек? Младшим лейтенантом артиллерии, в течение четырех лет ни на шаг не продвинувшимся по служебной лестнице? Да, конечно.

    Но в 89-м году, в «первый год свободы», он себя чувствовал не столько офицером артиллерии, сколько солдатом революции. Юный Буонапарте был человеком огромного динамического потенциала, требовавшего разрядки; слова, мысли, книги, кем-то произнесенные речи - этого ему теперь, после 14 июля, было мало. В новой ситуации позиция созерцателя ему не подходила. Он должен был действовать. Сразу же после начала революции он принимает решение, неотразимое по своей внутренней логичности: он должен ехать на Корсику.

    Бонапарт отдавал себе, конечно, отчет в том, что его частые и длительные отлучки из полка не нравятся начальству и замедляют его военную карьеру. Но этим он снова пренебрег. Что может он делать в революции, оставаясь в жестких рамках правил службы младшего офицера артиллерийского полка в Оксонне? Читать по вечерам изложение дебатов в Национальном собрании? Заносить в тетрадь содержание речей знаменитых политических деятелей?52

    Бонапарт с этим не хотел мириться. Как, в чем он мог применить свои силы в революции? Как он мог действовать? Ему не пришлось искать решений. Ответ напрашивался сам собой. Для Бонапарта революция - это была прежде всего Корсика. Претворять революцию в действие надо было, конечно, на этом священном для него острове.

    Бонапарт подал начальству рапорт с просьбой предоставить отпуск для поездки к родным. В августе он получил разрешение и 9 сентября выехал из Оксонна, отправившись в далекое и долгое по тем временам путешествие.

    Наполеон Бонапарт приехал в Аяччо в последних числах сентября 1789 года. Он был счастлив увидеть свою мать, к которой всегда относился с нежной и почтительной сыновней любовью53, сестер и братьев, родной дом. Но Бонапарт приехал на этот раз не ради родственных объятий. Ему не терпелось поскорее ввязаться в борьбу. В первый же вечер он потребовал от Жозефа, уже обосновавшегося в родном городе в традиционной для семьи должности адвоката, полной информации о политическом положении на острове54.

    То, что он услышал от старшего брата и что затем подтвердили личные впечатления, было поразительным. Франция, Европа, весь свет были взбудоражены, потрясены революцией, штурмом Бастилии. Внимание всего мира было приковано к Парижу и Версалю. А в Аяччо, в Бастиа, повсюду на Корсике все оставалось так, как будто в мире не произошло никаких перемен, все мирно спало. Губернатор, комендант и командующий войсками правили подданными милостью божьей короля Людовика XVI по старинке, не оповещая их о сумбурных и странных известиях, поступавших из далекого Парижа. Жизнь текла здесь по-прежнему медленно, неторопливо, заполненная давними местными дрязгами, старой, не стихающей распрей между патрициями Аяччо и Бастиа - двух городов, оспаривавших право на первенство, враждой соперничавших кланов, мелкими кознями, интригами, сплетнями, передаваемыми вечером на ухо, чтобы утром о них знал уже весь город.

    Быть может, в первый раз тогда, осенью 1789 года, Бонапарт ясно ощутил, как непохожи страна и люди его родного острова на великий народ героев, созданных его воображением. Корсика представала перед ним в своем истинном свете. Нет, это не были залитые лучами славы Фермопилы, обороняемые храбрецами, это было просто сонное царство.

    Бонапарт не скрывал своего нетерпения - он торопился действовать. Ближайшим соучастником его планов стал Жозеф. Политические взгляды обоих братьев были в то время близки55. Жозеф недавно возвратился из Франции; он дышал там тем же воздухом, насыщенным разрядами электричества близившейся революционной грозы; он был человеком новых идей, врагом деспотизма; к тому же и он, как и все молодые люди той поры, мечтал о большой политической роли - быть может, о славе Мирабо или о всемирной популярности Лафайета. В родном Аяччо Жозеф пользовался известным влиянием: он опирался на многочисленный, разветвленный клан семьи Буонапарте с ее клиентелой. Жозеф был старшим в семье, главой клана; в патриархальном мире маленького Аяччо это кое-что значило. К тому же, как все Бонапарты, он умел, когда надо, очаровывать, располагать в свою пользу людей. Он не обладал талантами младшего брата, но был неглуп, имел практическую сноровку, перераставшую порой в нечто большее. Наполеон на острове Святой Елены говорил о Жозефе: «Мой старый дядя Люсьен называл Жозефа bugiardo (обманщик) Он мне говорил: ты глава семьи. Он утверждал, что Жозеф пройдоха. Верно. В то время я впервые увидел его плутовство»56. И все-таки Наполеон в 1789-1792 годах действовал в самом тесном сотрудничестве со своим старшим братом.

    Бонапарту удалось установить тесный союз - он оказался недолговечным - с молодым человеком, пользовавшимся также немалым влиянием в Аяччо. То был Карло-Андреа Поццо ди Борго. В дни первого приезда Бонапарта на Корсику в 1786-1787 годах почти столь же юный Поццо ди Борго был его ближайшим другом и конфидентом. Их соединяло тогда родство душ, пылкость чувств, так им по крайней мере казалось. Оба были тогда поклонниками Жан-Жака Руссо и философии просветителей, оба были готовы при первом призывном зове трубы ринуться в бой за великие идеи, за Корсику57. Встретившись вновь в 1789 году, они не могли не заметить происшедшие с ними перемены: былая восторженность улетучилась, оба стали старше и рассудительнее.

    Бонапарту было нетрудно договориться со своим былым другом о совместных действиях в качестве союзников. До поры до времени цели их совпадали, почему же не идти вместе?

    Лукавый, вероломный, изворотливый Поццо ди Борго еще не раз встретится на жизненном пути Бонапарта - всегда как злобный противник. Бонапарт затмил своей славой всех остальных, и этого не мог простить честолюбивый корсиканец, в начале жизненного пути опережавший застрявшего в младших лейтенантах Буонапарте. Всю жизнь Поццо ди Борго вел против былого друга юности мстительную войну: мы увидим его позже на службе царя Александра 1, на службе всех врагов наполеоновской Франции. Он будет торжествовать в дни падения могущественного соперника в 1814 году и снова появится в Париже как посол русского императора при дворе короля Людовика XVIII, вызывая возмущение передовых русских людей58.

    Но все это будет много лет спустя.

    А осенью 1789 года Карло-Андреа Поццо ди Борго еще считал выгодным блокироваться с молодым Бонапартом. Два влиятельных клана в городе - клан Буонапарте и клан Поццо ди Борго - объединили свои силы. Для маленького Аяччо это было много.

    Политическая линия, избранная Бонапартом, была ясна: Корсику надо приобщить к революции. Это означало, иными словами, что революцию, совершившуюся во Франции, надо было распространить и на этот затерявшийся в Средиземном море остров. Начинать приходилось с самого необходимого: надо было прежде всего рассказать о великих переменах, совершившихся во Франции, убедить корсиканцев, что давно пора сменить белую кокарду на трехцветную, старые белые знамена короля на молодое сине-бело-красное знамя революционной Франции. Лейтенанту Буонапарте надлежало взять на себя роль провозвестника революции на Корсике.

    31 октября стараниями братьев Буонапарте и приверженцев Поццо ди Борго в Аяччо в церкви Сан Франческо состоялось собрание сторонников нового порядка. Героем дня был Наполеон Бонапарт59. Он выступил с речью и предложил всем присутствовавшим подписать адрес Национальному собранию от имени народа Корсики. Текст был написан заранее: это был составленный в энергичных выражениях документ, гневно осуждавший действия коменданта Корсики Баррена. От имени народа Корсики подписавшие просили Национальное собрание оказать помощь и «восстановить корсиканцев в правах, которые природа дала их стране»60. Выступление и адрес были встречены горячими аплодисментами. Первый политический дебют Бонапарта прошел с несомненным успехом.

    Несколькими днями позже, 5 ноября, в Бастиа, в то время столице Корсики, произошло вооруженное выступление народа. То была поздняя, опоздавшая на три с половиной месяца, рефлекторная реакция на взятие Бастилии в Париже. Комендант Баррен, видя скопление народа, приказал полковнику Рюлли вывести на улицу солдат. Эффект этой меры оказался прямо противоположным: народ окружил солдат, затем овладел городской крепостью, раздобыл там оружие и стал хозяином города. Баррен поспешил пойти на уступки: злополучный полковник был выслан во Францию61.

    30 ноября 1789 года Учредительное собрание посвятило свое заседание вопросу о Корсике. Адрес, составленный. Бонапартом и подписанный гражданами Аяччо, достиг цели. Он привлек внимание высшего представительного органа Франции к судьбе маленького острова. На заседании выступали знаменитые ораторы Мирабо, Барер. По предложению депутата от Корсики Саличетти - о нем речь пойдет впереди - Национальное собрание единодушно приняло декрет, уравнивающий ее во всех правах с остальными частями королевства. Стремясь к тому, чтобы Корсика полностью слилась со всей Францией, по предложению Мирабо Собрание декретировало амнистию всем, кто сражался в свое время за независимость острова, начиная с Паскуале Паоли, которого приглашали вернуться на родную землю.

    В торжественный день, когда Аяччо молитвами в церкви и вечерней иллюминацией праздновало декрет 30 ноября, на стене дома семьи Буонапарте, принаряженного, ярко освещенного, появился большой транспарант: «Да здравствует нация! Да здравствует Паоли! Да здравствует Мирабо!»62

    Из трех лозунгов, украсивших стены старого дома семьи Буонапарте, лишь один не вызывал никаких вопросов, был всем понятен: «Да здравствует Паоли!» - это был лозунг всех корсиканцев. Но что означали два других? Разве недостаточно было прославлять старого, мудрого Паоли? Зачем нужно еще прославление нации? Мирабо?

    Конечно, это непривычные для корсиканского слуха и глаза лозунги появились не случайно. Они были внешним выражением новых взглядов молодого Бонапарта. Славя нацию, славя Мирабо, Бонапарт славил французскую революцию. Это было понятно. Новым было то, что теперь, после начала революции, старое программное требование независимости Корсики он сменил иным - слиянием с французской революцией, растворением Корсики в революционной Франции.

    Так началась идейная эволюция Бонапарта. Он оказался на деле вовсе не таким уж «корсиканцем с головы до ног», каким его представляли в свое время. У него хватило широты взглядов, чтобы сразу понять и решить, что после революции Корсика не должна быть противопоставляема Франции, напротив, ее собственные интересы, ее будущность требуют всемерного слияния с революционной Францией.

    ***

    Читая юношеские произведения Наполеона Бонапарта, чаще всего встречаешь имя Паскуале ди Паоли.

    Паоли - любимый герой юношеских мечтаний Бонапарта. В Бриенне, Париже, Балансе, Оксонне мысли Наполеона всегда были обращены к Паоли. Бывший глава корсиканской республики, главнокомандующий ее вооруженными силами, мужественно дравшийся против генуэзцев, затем против французов, он не склонил головы перед победителями и ушел в добровольное изгнание. В глазах Бонапарта Паоли - это редкое, счастливое сочетание всех совершенств. Паоли мудр, отважен, великодушен, справедлив; он воплощает все лучшие черты античного героя; он не знает страха, он любит свободу, он защищает добро против зла, он истинный отец своего народа.

    Восхищение юного Бонапарта Паоли безгранично. Он не знает меры в восхвалениях: он сравнивает его с Ликургом, Солоном, децемвирами Рима, он превозносит его «проникновенный и плодотворный гений», видит в нем величайшего человека современности63.

    Конечно, полулегендарный герой, появляющийся на страницах черновых записей юного Буонапарте, - это плод пылкого воображения, отроческих мечтаний. Позже, став старше, Бонапарт настолько сжился с этим героическим образом, сопутствовавшим ему с детских лет, что было уже трудно отделить реальное от выдуманного, действительность от мечтаний.

    12 июня 1789 года Бонапарт пишет Паоли взволнованное письмо: «Я родился, когда родина погибала. Вы покинули наш остров, и вместе с Вами исчезла надежда на счастье». Он почтительно сообщает великому вождю свое желание представить «трибуналу общественного мнения» исторический очерк - сопоставление времени Паоли и нынешнего. Но письмо содержит и нечто большее: в сущности молодой корсиканский патриот предлагает вождю свою руку и шпагу и перо, чтобы верой и правдой служить ему и делу освобождения Корсики64.

    Письмо осталось без ответа. Может быть, удалившийся в изгнание вождь корсиканцев не придал значения письму, мальчишеский пыл которого свидетельствовал о незрелости его автора? А может быть, имя Буонапарте не внушало ему симпатий: он помнил, что Карло Буонапарте перешел на службу к французам. Вопрос остается невыясненным, и нет нужды строить догадки.

    Бонапарт принял как должное нежелание вождя отвечать. Он был только солдат, не осмелившийся критиковать действия главнокомандующего.

    Бонапарт после декрета 30 ноября способствует созданию на острове Национальной гвардии, но не претендует на руководящую роль в ней. Ее полковником избирается Перальди, человек из враждебного Бонапартам клана, но Наполеон принимает это без возражений. Он участвует и в подготовке выборов директории острова и местных директорий. Лично для себя он ничего не готовит - не по скромности, а потому, что, как офицер, не может занимать никаких должностей. Он хлопочет в пользу Жозефа, которого хотел бы видеть депутатом, в пользу Поццо ди Борго - словом, людей своей партии.

    Что это за партия? По-видимому, она может быть обозначена самым широким понятием - партия сторонников революции Это неопределенно, но верно Не следует забывать в 1789-1790 годах, когда на маленьком острове с опозданием на четыре-пять месяцев только начиналась революция, политическая дифференциация среди ее сторонников не могла зайти далеко.

    Заслуживает, однако, внимания, что в числе сподвижников или политических друзей Бонапарта встречается также имя Филиппо Буонарроти. Будущий знаменитый соратник Гракха Бабёфа, один из руководителей, а затем первый историк «Заговора равных» был уже в ранней молодости человеком левых взглядов65.

    В 1836 году глубоким стариком Буонарроти рассказывал А. И. Тургеневу: «В молодости и после коротко знавал Наполеона; в Корсике жил в доме его матери, и когда Наполеон приезжал повидаться с ней, то в последнюю ночь, которую подпоручик Буонапарте провел в доме родительском, Буонарроти спал с ним на одной постели»66. Наполеон на Святой Елене, вспоминая Буонарроти, отзывался о нем с большой теплотой: «Это был человек, полный ума, фанатик свободы, но прямодушный, чистый, террорист и вместе с тем простой и хороший человек...»67

    Отношения Бонапарта и Буонарроти нельзя считать полностью изученными, и здесь не представляется возможным углубляться в этот вопрос. Остается, однако, примечательным сам факт дружбы, хотя и кратковременной, Бонапарта с Буонарроти - она является дополнительным подтверждением левизны политических взглядов Бонапарта в 1789 году.

    Но вернемся к Паоли. Он приехал из Англии в Париж 3 апреля 1790 года, предстал перед Национальным собранием, где удостоился великих почестей. С таким же триумфом Паоли встречали в Лионе, Марселе, Тулоне. В Марсель выехали Поццо ди Борго и Жозеф Бонапарт, чтобы сопровождать его при возвращении на родину68 17 июля 1790 года он прибыл в Бастиа, где его приветствовали несметные толпы народа, власти, давно готовившиеся к торжественному приему прославленного «отца отечества». Надо ли добавлять, что молодой офицер, все юные годы засыпавший с именем Паоли на устах, был крайне взволнован предстоящей встречей с корсиканским вождем.

    Встреча с Паоли состоялась вскоре же после его приезда, в Понте-Нуово, где он принял Жозефа и Наполеона Бонапартов.

    В 1790 году Паоли было шестьдесят четыре года. То ли нелегкие испытания судьбы, выпавшие на его долю, то ли горький хлеб изгнания сделали свое дело: он выглядел много старше своего возраста. Высокий, грузный, с длинными белыми, как у короля Лира, волосами, с неожиданными для корсиканца синими глазами, он, по свидетельству современников и уцелевшим портретам, казался очень усталым, может быть даже равнодушным ко всему человеком. Впрочем, это впечатление было обманчивым. Несмотря на кажущуюся дряхлость, старый, многоопытный вождь корсиканцев сохранил живость ума, большую гибкость, ловкость Он был совсем не так прост, как могло казаться с первого взгляда.

    Сведения о встрече в Понте-Нуово отрывочны, противоречивы, неполны. Но из того, что известно, явствует, что в целом она оказалась неудачной для Наполеона. Паоли встретил братьев холодно: они были для него сыновьями Карло Буонапарте, изменившего его знамени, он не питал к ним доверия. Наполеон, видимо не сумевший преодолеть своего волнения - ведь это была встреча с боготворимым вождем! - сказал неожиданно что-то бестактное о сражении в Понте-Нуово в 1769 году. Все его последующие попытки завоевать расположение вождя оказались безуспешными. Беседа закончилась быстрее, чем предполагалось. Братья Буонапарте не внушали симпатии корсиканскому вождю69.

    Для Бонапарта холодный прием, оказанный Паоли, должен был быть ударом, потрясением. Человек, которого он всю жизнь боготворил, герой его детских и юношеских мечтаний, оказался в действительности совсем иным - суровым, равнодушным и, что было важнее всего, откровенно недоброжелательным к его восторженному почитателю.

    Отрезвление Бонапарта, начавшееся при возвращении на Корсику в 1789 году, продолжалось. Иллюзии рассеивались. То было медленное, постепенное узнавание действительного мира, реальностей жизни.

    Внешне в образе действий Бонапарта мало что изменилось. Он и люди его клана на заседаниях департаментской ассамблеи в Орецце (сентябрь 1790 года) поддерживали прежде всего Паоли. Впрочем, Паоли не нуждался в этой поддержке; он был единодушно избран президентом директории департамента Корсика и командующим вооруженными силами острова. Фактически Паоли снова стал единоличным главой Корсики и заместил все высшие административные органы своими ближайшими сподвижниками. Жозефу пришлось довольствоваться местом члена директории дистрикта Аяччо; позже он был избран президентом местной директории70.

    По частично сохранившимся письмам младшего Бонапарта к Жозефу видно, что он был увлечен политической борьбой, в которую втянулся. Он жил интересами своей партии. «Постарайся, чтобы тебя выбрали депутатом», - писал он Жозефу в августе 1790 года. Политические взгляды братьев Буонапарте в это время вполне определенны. «Я крайне ревностный сторонник революции», - писал Жозеф в ноябре 1790 года в частном письме. То же самое мог бы сказать о себе и младший брат. Письма Наполеона летом 1790 года ясно раскрывают его политические симпатии. Сообщая Жозефу о дуэли Барнава и Казалеса и о том, что Казалес смертельно ранен, он сопровождает это краткой сентенцией: «Одним аристократом будет меньше!»71. Он пишет с неизменным одобрением о выступлениях Саличетти в Национальном собрании; он тесно связан с Буонарроти не только политически, но и лично, дружескими отношениями 72.

    Младшему лейтенанту Буонапарте давным-давно пора вернуться в свой полк во Францию. Он возбуждает недовольство местных властей. Еще в декабре 1789 года военный комендант Аяччо Ла Ферандиер в письме к военному министру жаловался на Бонапарта, возбуждающего в городе народ. «Было бы лучше, если бы этот офицер находился в своей части, так как здесь он постоянно вызывает брожение в народе»73.

    Бонапарт делал все возможное, чтобы завоевать доверие Паоли, растопить лед, найти пути к сближению с генералом Конечно, он видел, что в политике Паоли все заметнее проступают опасные тенденции. Становилось все очевиднее, что он действует как единоличный диктатор. Паоли приблизил к себе Поццо ди Борго: он явно выдвигал этого скрытного, осторожного молодого человека. Что таилось за этим? Что могло их сближать? С весны 1790 года Поццо ди Борго поворачивал вправо. Судя по его записям, он относился к революционной Франции с недоверием74. Видимо, уже тогда ему были не чужды сепаратистские стремления. Не на этом ли сходились их интересы?

    Бонапарт замечал и перемены в умонастроении друга юности, и внимание к нему Паоли. Для него не оставалось неразгаданным, что люди Паоли стараются держать клан Бонапартов подальше от капитанского мостика. И все-таки Бонапарт продолжал упорно поддерживать Паоли. Его письма к Поццо ди Борго, к Жозефу показывают, что он даже афишировал свою привязанность к генералу

    Следует ли это объяснять только тактическими соображениями, как нередко утверждается в литературе? Вероятно, и тактические расчеты играли какую-то роль в поведении Бонапарта. Но не следует упрощать вопрос: нельзя забывать, что Бонапарту было нелегко расстаться с привычным представлением о корсиканском вожде. Явная холодность Паоли к Бонапарту не могла его сразу вылечить от давней привязянности к корсиканскому лидеру. Паоли в его глазах все еще оставался великим человеком, он продолжал в него верить75.

    Когда в Аяччо стало известно о том, что Баттафуоко - депутат от корсиканского дворянства в Национальном собрании - бесчестил Паоли, Наполеон Бонапарт был одним из первых, выступивших против Буттафуоко.

    Уже готовясь к отъезду во Францию, ожидая попутного ветра, Бонапарт в январе 1791 года пишет обвинительную речь против Буттафуоко, являвшуюся в то же время панегириком генералу Паоли. Бонапарт прочел ее в Патриотическом клубе, созданном в 1790 году в Аяччо. Памфлет имел большой успех, его автору шумно рукоплескали. Председатель клуба Массериа в письме к Наполеону сообщал: «Патриотический клуб, ознакомившись с произведением, в котором Вы раскрываете с тонкостью, равной силе и правдивости, тайные замыслы презренного Буттафуоко, постановил его опубликовать»76.

    Это был первый литературный успех и, что было еще важнее, политическое признание!

    Вернувшись в феврале 1791 года в Оксонн, Бонапарт не без труда организовал издание своего письма. Почти все экземпляры он поспешил отправить Паоли в Бастиа, сопроводив их любезным посланием к вождю корсиканцев77. Можно предположить, что Бонапарт, направляя свое произведение, рисовал уже радужные перспективы: Паоли воздаст должное его преданности и смелости, между ними установится полное согласие.

    Все свидетельствовало о том, что Бонапарт, вернувшись в феврале 1791 года во Францию, был в отличном настроении. Задержавшись в пути в небольшом селении Серв, близ Сен-Волие, он пишет письмо своему дяде Фешу, дышащее чувством уверенности. Его по-прежнему интересуют политические вопросы. «Я вижу повсюду крестьян, непоколебимых в своих убеждениях. В особенности в Дофине; они все готовы погибнуть ради защиты Конституции». Или же: «Женщины повсюду роялистки. Это не удивительно. Свобода более красивая женщина, чем те, кого она затмевает»78. В тот же вечер, в той ж» деревушке, он набрасывает начало сочинения о любви.

    Чтобы облегчить материальное положение матери, он взял с собой во Францию младшего брата Луи; он преподавал ему географию, математику и другие предметы. Он и сам продолжал много читать, как всегда составляя обширные конспекты. Наверно, он ждал в эти дни, заполненные трудом, ответа от Паоли, оценки первого печатного произведения, с которым он связывал столько надежд. И вот наконец долгожданное письмо пришло.

    «Многоуважаемый сеньор Буонапарте! - писал Паоли. - Вместе с Вашим письмом от 16 марта я получил печатные экземпляры, посланные Вами. Не трудитесь опровергать ложь Буттафуоко; этот человек не может иметь влияния на народ, всегда ценивший честь и теперь вернувшийся к свободе. Произносить его имя - это доставлять ему удовольствие... Предоставьте его презрению и равнодушию публики...»79

    И далее пространно, тем же холодным тоном Паоли продолжал читать нотацию молодому корсиканскому патриоту. Ни одним словом он не выражал одобрения автору памфлета. Напротив, с той же недоброжелательностью он ему выговаривал за промахи, он отчитывал Бонапарта как школьника, как мальчишку.

    Из письма корсиканского вождя следовало, что сочинение, на которое возлагал он столько надежд, принесет больше вреда, чем пользы; это не было сказано прямо, но таков был общий смысл письма. Столь же решительно Паоли отказывался удовлетворить просьбу Бонапарта - прислать материалы по истории Корсики. Ему некогда искать свои прошлые сочинения, и «к тому же историю не пишут в годы молодости», - холодно замечал Паоли.

    Бонапарт был, по-видимому, в бешенстве. Об этом можно судить по тому, что, получив письмо Паоли, он сразу же поручил Жозефу «рассудку вопреки» потребовать от Паоли материалы по истории Корсики., Паоли ответил Жозефу: «Я получил брошюру Вашего брата, она произвела бы лучшее впечатление, если бы была сдержаннее и показала бы меньше пристрастности. У меня есть иные заботы, чем думать сейчас о поисках своих сочинений...»80. Это было вторично высказанное осуждение «Письма» Бонапарта и грубо повторенный отказ помочь ему в подготовке истории Корсики.

    Паоли отталкивал от себя Наполеона Бонапарта. Важнее слов был пренебрежительно-безразличный тон письма: так разговаривают с человеком, которого ни в грош не ставят.

    Для Бонапарта это означало крушение всех надежд. Иллюзии рассеивались.

    ***

    Горячие ветры политических страстей, накалявших атмосферу Франции 1791 года, заставили Бонапарта отвлечься от мелких забот, от мышиной возни корсиканской политики. Даже в маленьком Оксонне чувствовалась значительность переживаемого времени. Революция вступила в новый этап. Ликование, настроения всеобщего братства первых дней революции ушли в прошлое. Теперь все спорили. Революция провела глубокое межевание - за и против. В своем полку Бонапарт видел за показной внепартийностью скрытую острую политическую борьбу. Чтобы оправдать длительное пребывание в отпуске, Бонапарт заручился от революционных организаций Аяччо справками, удостоверявшими, что он был занят выполнением патриотических задач. Бонапарт предъявил их начальству. Отношение к молодому офицеру стало еще более холодным.

    Впрочем, практических последствий для Бонапарта это не имело, так как в июне 1791 года он был - наконец-то! - после шести лет службы произведен в лейтенанты и одновременно переведен в 4-й артиллерийский полк, расквартированный в Балансе.

    Летом 1791 года лейтенант Буонапарте вернулся в старый, хорошо знакомый ему Баланс. Могло казаться, что жизнь возвращается вспять. На первый взгляд все оставалось по-прежнему. Бонапарт нашел приют в том же доме мадемуазель Бу, где он жил шесть лет назад. Он ходил обедать все в тот же ресторанчик «Три голубя». Те же девушки ставили тарелку на его столик. Все было по-прежнему, и он по-прежнему был так же беден.

    Повышение в чине прибавило ему семь ливров в месяц. Он стал получать сто ливров вместо девяноста трех. Но теперь он должен был содержать двоих - себя и брата, а стоимость самых необходимых предметов за минувшие годы заметно возросла.

    Денег не хватало; приходилось рассчитывать каждый экю, отказывать себе и брату в самом необходимом, экономить на чашке кофе. Много позже, десять с лишним лет спустя, уже всемогущий первый консул как-то встретился с одним из своих однополчан по Балансу - Монталиве. Расспрашивая о знакомых прежних лет, он проявил особый интерес к «славной лимонаднице» в Балансе. Монталиве был в недоумении. «Я опасаюсь, - разъяснил первый консул, - что в свое время недостаточно точно оплатил все чашки кофе, выпитые у нее. Возьмите 50 луидоров и передайте ей от меня»81. Может быть, это был не единственный случай?

    Жизнь в Балансе, казалось, мало в чем изменилась. То же небо, те же дома, тот же маленький город. И все таки все, все в Балансе было уже иным. И здесь, в глухой провинции, затаив дыхание следили за событиями, развертывавшимися на большой политической сцене, в Париже, и здесь проходило то же непримиримое, не знавшее компромиссов межевание - за или против революции.

    Офицеры полка, с которыми Бонапарт был ближе, чем с другими, - Монталиве, Эдувилль, Суси - все были за короля и против революции. В 1791 году это уже не был абстрактный спор: это стало вопросом практических решений. Быть верным королю - это значило быть в Кобленце или Турине, в рядах эмигрантской армии, пытающейся с оружием в руках победить революцию. Товарищи Бонапарта по училищу и полку де Мази, Бурьенн, Монталиве - и сколько еще других! - кто раньше, кто позже - все оказывались по ту сторону границы, в рядах контрреволюционной эмиграции.

    Для лейтенанта Бонапарта не возникало вопроса, на чьей стороне выступать. Он был солдатом революции и как солдат был готов ее защищать и драться против всех, кто на нее нападает.

    В Балансе, как и в остальных городах Франции, были созданы клубы. Один из них - «Общество друзей Конституции» стал филиалом Якобинского клуба. Лейтенант Бонапарт одним из первых вступил в его состав.

    Чем он руководствовался, вступая в Клуб якобинцев Баланса? Соображениями карьеры? Это должно быть полностью исключено. Он знал, что в полку, где большинство офицеров было за короля, его присоединение к якобинцам встретит решительное осуждение. Симпатии местного населения? Но после вступления в Якобинский клуб, особенно после того, как он был избран его секретарем, перед ним закрылись двери в ряде домов города. Он знал, что дорога из Баланса не вела в Париж. К тому же он в то время думал не столько о Париже, сколько о Корсике.

    52

    Историки, которых смущает, как это будущий император французов мог вступить добровольно в Якобинский клуб, и ищут для этого объяснения, связанные с соображениями карьеры, не хотят понять и принять единственно верного, на наш взгляд, объяснения: Бонапарт действовал по убеждению.

    В дни вареннского кризиса - неудавшейся попытки короля бежать за границу в июне 1791 года - позиция Бойапарта была ближе всего к петиции левого парижского Клуба кордельеров, хотя, вероятно, молодой офицер с ней не был знаком. Он требовал низложения короля и уничтожения самого института монархии. Он высказался в пользу республики82.

    Его республиканизм не был случайным увлечением. В трактате «Республика или монархия», начатом в те дни и оставшемся незавершенным, строй его мыслей показывает, что он отдавал предпочтение республике83. В «Диалоге о любви», который Массой относил к тому же времени - лету 1791 года, Бонапарт доказывает примат гражданского долга в жизни человека и прямо говорит, что, если интересы государства, народа, нации того требуют, каждый обязан «быть солдатом»84.

    Бонапарт с увлечением работает в эти дни над сочинением на конкурс, объявленный академией Лиона. Тема дана академией: какие истины и чувства более необходимы людям для счастья?85 На третьем году революции этот вопрос звучал почти риторически. Бонапарта это не смутило. Вряд ли он рассчитывал повторить путь Жан-Жака Руссо - добиться такого же успеха, как автор трактата, представленного на конкурс Дижонской академии. Вероятнее, ему не терпелось систематизировать свои мысли, отчетливее формулировать свои убеждения.

    Трактат Бонапарта доказывал, что его автор по-прежнему принадлежит к радикальному крылу французской политической мысли. Как якобинец того времени, он декларирует преклонение перед Руссо. В стиле эпохи, ее приподнятой, патетической речи он восклицает: «О Руссо! Почему было надо, чтобы ты прожил лишь шестьдесят шесть лет. В интересах истины ты должен быть бессмертным!»86

    Конечно, для счастья людей нужны прежде всего гражданские добродетели. Ученик Руссо и Рейналя, он славит великую свободу, священные права народа; он клеймит деспотизм, всякую форму гнета. С жаром он выражает сожаление, что «не мог стоять рядом с Ьрутом, когда тот мстил за поруганную республику и мир!»87.

    Эпоха революции с ее стремительным развитием событий, с ее динамизмом вносит поправки в руссоистское мировосприятие Бонапарта. Как и вожди якобинцев Робеспьер, Сен-Жюст, преодолевшие созерцательность руссоизма, Бонапарт так же понимает великую силу действия. Agir! (Действовать!) - этот принцип революции, рожденный самой ее динамикой, полностью соответствует его внутреннему складу. В этом смысле якобинизм молодого Бонапарта также не случаен. В трактате для Лионской академии он- славит энергию, силу, действенность. «Энергия - это жизнь души», - пишет он, и эта сжатая формула обобщает опыт концентрированной воли втянутых в борьбу масс, преображавших на его глазах мир.

    Бонапарт учится у революции. Но он не только верный ее солдат - он внимательный ученик революции, быстро усваивающий ее уроки. И один из важнейших уроков, воспринятых им, - это понимание могучей силы действия, первенства дела над словом, умения действовать.

    В сентябре 1791 года, с большим трудом, при поддержке покровительствовавшего ему дю Тейля получив разрешение на трехмесячынй отпуск, Бонапарт снова приехал на Корсику.

    Ради чего? Он был настойчив и упрям. После всех неудач он все еще не хотел расстаться с мечтами юности, он все еще думал о Корсике, не теряя надежды сблизиться с Паоли. По-видимому, он еще не мог преодолеть долголетнего преклонения перед корсиканским вождем.

    Трудно с достоверностью сказать, встречался ли на сей раз Бонапарт с Паоли, но из всего явствовало, что ни прямо, ни через посредников он не смог достичь с ним соглашения. Напротив, есть все основания утверждать, что отношение корсиканского лидера к молодому офицеру становилось все хуже88.

    Наполеон Бонапарт, человек трезвого ума и практической хватки, в корсиканских делах оставался почти Дон-Кихотом: он гонялся за неосуществимой мечтой и терпел неудачу за неудачей. Он приехал, чтобы обеспечить избрание старшего брата в Законодательное собрание, и потерпел поражение. Паоли не хотел этого. В Собрание от Корсики были избраны по указанию всемогущего диктатора Поццо ди Борго и Перальди. Первый превращался из друга во врага, второй был давним врагом клана Буонапарте.

    Но дело шло к разрыву не только с Поццо ди Борго. Погикой событий Бонапарт вступал на путь борьбы с могущественным Паоли. Эта борьба шла еще в скрытых формах - с корсиканским лукавством, с улыбкой на устах, заверениями в добрых чувствах, прикрывавшими истинные намерения. Это политическая маскировка, искусству которой Бонапарт учится впервые на Корсике.

    У двадцатидвухлетнего офицера французской армии, которого Паоли недавно еще отказывался принимать в расчет как друга или врага, пренебрежительно отталкивая от себя, у этого смиренно предлагавшего свою шпагу лейтенанта неожиданно для Паоли оказались сильные союзники. Первым среди них должен быть назван Кристофор Саличетти, человек неукротимой энергии и смелости, стремительный, пылкий, достигший громадного влияния на своем родном острове и немалого политического веса во Франции, в рядах якобинской партии. Корсиканец по рождению, адвокат, литератор левых политических взглядов, Саличетти выдвинулся еще до революции и в 1789 году был избран от третьего сословия Корсики в Генеральные штаты. Он стал заметным депутатом Учредительного собрания и в 1792 году был вновь избран вопреки противодействию Паоли депутатом Конвента. Пылкий якобинец, голосовавший за смерть бывшего короля, энергичный комиссар Конвента на фронтах войны, Саличетти среди множества обязанностей и поручений, которые он умел вовремя и быстро выполнять, никогда не забывал про родной остров. К Паоли он относился первоначально, как все корсиканцы, восторженно и многое сделал для укрепления его авторитета. Но тонким политическим чутьем он первый заметил сдержанное отношение Паоли к революции и его сепаратистские тенденции.

    В 1791 году, вернувшись на Корсику, он возглавил оппозицию Паоли, сначала доброжелательную, затем все более непримиримую. Тогда же он заметил в Аяччо Наполеона Буонапарте и сразу же оценил его. Между ними установилось доверие, может быть даже дружба. Конечно, то не была дружба равных. Саличетти был старше Бонапарта на двенадцать лет, и их положение было несоизмеримо. У депутата было громкое, известное всей Франции имя, и на Корсике он был самым влиятельным после Паоли политическим деятелем. Он оказывал покровительство Бонапарту, и поддержка Саличетти имела для его судьбы исключительное значение. Вероятно, это был человек, оказавший наибольшее влияние на возвышение Бонапарта; может быть, поэтому Наполеон редко о нем потом вспоминал.

    Конечно, позже роли переменились. Бонапарт стремительно поднимался, и Саличетти должен был признать первенство своего прежнего ученика. Накануне 18 брюмера Саличетти примыкал к якобинской части Совета пятисот. Но он принял совершившееся и стал выполнять приказы генерала и первого консула. Но порой в нем просыпался мятежный якобинский дух. Как он сам признался, однажды, оказавшись вдвоем с генералом Бонапартом в Генуе, на узкой набережной высоко над морем, он почувствовал сильнейшее искушение одним толчком, одним ударом сбросить своего собеседника в морскую пучину. Они шли, мирно разговаривая, по безлюдной набережной, и Саличетти мысленно десятки раз говорил себе: «Один удар, одно мгновение, и свобода снова восторжествует». Но решимости на этот мгновенный удар у него не хватило.

    То ли Бонапарт своей тонкой интуицией разгадал его тайные мысли, то ли по каким другим соображениям, но Наполеон отдалил от себя Саличетти. После 18 брюмера Саличетти получил важную миссию в Лукке, в Генуе, затем стал всемогущим министром полиции в Неаполитанском королевстве при Жозефе и Мюрате. И король Жозеф, и Мюрат не любили и боялись его. Влияние Саличетти в Неаполе было огромным, его называли здесь вице-королем; в действительности его реальная власть бывала порой выше власти короля.

    В 1809 году пятидесяти двух лет он внезапно умер, вернувшись со званого обеда, данного префектом полиции в Неаполе в его честь. Широко распространилось мнение, что Саличетти был отравлен префектом, не любившим его. Это похоже на правду. Наполеон, узнав о смерти Саличетти, воскликнул: «Европа потеряла одну из самых сильных голов! Во время кризиса Саличетти один значил больше, чем армия в сто тысяч человек».

    Но все это будет потом. А в 1792 году Саличетти еще оставался самым могущественным покровителем Бонапарта, поддержка которого в сложной и запутанной ситуации на Корсике имела важнейшее значение.

    Бонапарту помогали по политическим мотивам и два других депутата Конвента от Корсики - Люс Кирико Козабианка, морской офицер, якобинец, член морского комитета Конвента, и Жан Молтедо - также якобинец. Бонапарта поддерживали во внутрикорсиканских вопросах Филиппо Буонарроти, издававший «Патриотическую газету Корсики», в которой нередко печатал свои статьи Жозеф Бонапарт, Массериа, игравший большую роль в Патриотическом клубе Аяччо, братья Арена - демократы, тесно связанные с левыми группами Аяччо.

    Бонапарт трезво оценивал могущество противника; может быть, даже под впечатлением прежних чувств он переоценивал мощь Паоли. В письме к Жозефу от 29 мая 1792 года Наполеон писал: «Держись крепко с генералом Паоли. Он может все, и он все (Il peut tout et il est tout)». И предсказывал ему великое будущее89.

    Высоко оценивая силу Паоли, Бонапарт не отказывался от борьбы против него. Но он вел ее в своеобразных формах. Проводя самостоятельный курс, блокируясь с противниками корсиканского генерала, Бонапарт пытался по-прежнему сблизиться с ним. Теперь не только Жозеф, но и Люсьен, третий из братьев Буонапарте, тоже должен был добиваться расположения диктатора. Это была тонкая политика обволакивания: одержать верх над Паоли можно было, лишь сжимая его в дружеских объятиях.

    Впрочем, и в этом Бонапарт потерпел неудачу. Этот «старый змей» Паоли, как называл его позднее лорд Эллиот, не дал себя обойти. Он разгадал замысел Бонапартов. Жозеф в письме 14 мая 1792 года писал Наполеону: «Люсьен не может больше надеяться на то, что генерал захочет его иметь подле себя. Он вполне откровенно объяснился: он признает его таланты, но не хочет с нами соединиться. Вот в чем суть дела»90.

    Сам Буонапарте сумел провести в Аяччо важную операцию. Опираясь на поддержку Саличетти и людей своего клана, он вопреки Паоли добился своего избрания подполковником батальона волонтеров. Это был успех. Но занятие этого поста влекло за собой увольнение из артиллерийского полка в Балансе. Бонапарт, вынужденный выбирать, послал соответствующие бумаги во Францию.

    Но тут же за успехом события неожиданно усложнились. То ли по опрометчивости Бонапарта, то ли вследствие тайных козней Паоли, но 8-12 апреля, на пасху, волонтеры Бонапарта оказались вовлеченными в вооруженное столкновение с отрядом регулярных войск. Были жертвы среди солдат, среди мирного населения.

    В Париж, в военное министерство, с далекого острова посыпались жалобы на незаконные действия подполковника Буонапарте. Можно было считать несомненным также, что оба депутата от Корсики - Перальди и Поццо ди Борго - подольют масла в огонь. Нельзя было пренебрегать реально возникшей опасностью: Бонапарт мог быть одновременно уволен из регулярной армии и разжалован с должности подполковника волонтеров. Надо было считать вполне возможным, что его недруги постараются передать дело в военный суд.

    Бонапарт умел быстро принимать решения. В начале мая с первым попутным кораблем он покинул Корсику. 28 мая он уже был в Париже.

    Бонапарт прибыл в столицу весьма своевременно. На столе у военного министра лежало дело двух подполковников из Аяччо - Буонапарте и Куэнза. Министр еще не принял решения, предавать ли обоих офицеров военному суду; обвинения казались обоснованными; в иное время он, не раздумывая, отдал бы их под суд. Но летом 1792 года положение было сложным. 20 апреля Франция объявила войну императору Австрии, и вся страна жила заботами войны.

    Военные операции развертывались крайне неблагоприятно для французской армии. Французы отступали. Войска интервентов перешли в наступление на всех фронтах. Измена гнездилась в королевском дворце. Командующие армиями не хотели победы. Эти военные неудачи не были случайными. Высшие и старшие офицеры, принадлежавшие к родовой аристократии, бежали за границу; их примеру последовало множество офицеров среднего звена и даже младшие офицеры. Армии не хватало офицерских кадров, в особенности артиллеристов.

    Бонапарту было нетрудно в этой тревожной атмосфере взбудораженного Парижа добиться прекращения поднятого его недругами дела. У военного министра в ту пору было немало других забот. К тому же этот проштрафившийся подполковник волонтеров имел превосходную политическую репутацию. Бонапарту без больших усилий удалось добиться восстановления на службе в том же 4-м артиллерийском полку. Более того, ему был присвоен следующий чин: он стал капитаном. 10 июля представление Бонапарта к званию капитана подписал король Людовик XVI. Это была одна из последних подписей короля французов. Бонапарт, однако, должен был ждать официального вручения приказа; он получил его в конце августа.

    Три месяца, проведенные летом 1792 года в Париже, дали ему возможность многое увидеть. Он стал очевидцем крупных исторических событий: нарастания революционного подъема, народного восстания 10 августа 1792 года, свергнувшего тысячелетнюю монархию.

    Часть писем, сохранившихся от той поры, и свидетельства Бурьенна не дают отчетливого представления о взглядах Бонапарта того времени. Самое общее, что может быть сказано, - эти взгляды противоречивы.

    Бонапарт, по-видимому, не смог сразу разобраться в сложных и быстро меняющихся картинах напряженной политической борьбы в столице. Не следует забывать: он видел до сих пор революцию и сам был ее участником не на большой политической арене, не в кипящем страстями Париже, а на маленькой политической сцене Корсики, со всеми ее условностями, патриархальными пережитками и клановыми предрассудками. На этом далеком острове законы старины, тени прошлого с успехом боролись против требований нового дня. Громовые раскаты революции доходили сюда приглушенным эхом, звучащим чаще всего как шепот заговорщиков.

    Бонапарт, оказавшись в Париже в дни великих событий, видел их со стороны, как бы извне, он был только зрителем. И все же он не мог не почувствовать главное. В письме от 29 мая он писал: «Положение (в столице) во всех отношениях критическое». 14 июня он высказывал мнение: «Я не знаю, как все пойдет, но дело принимает все более революционный оборот». Но если он верно улавливал общую тенденцию развития, то ему было трудно разобраться в содержании политической борьбы. Расхождения якобинцев с жирондистами, достигшие значительной остроты, оставались для него, по-видимому, скрытыми. После демонстрации 20 июня он, член Якобинского клуба в Балансе, пишет Жозефу: «Якобинцы - сумасшедшие, не понимающие общих задач». Его оценка демонстрации 20 июня противоречива. Рассказывая о том, как семь или восемь тысяч вооруженных людей ворвались в королевский дворец, Наполеон писал: «Короля поставили перед выбором. Выбирай, сказали ему, где царствовать - здесь или в Кобленце. Король себя хорошо показал. Он надел красный колпак, королева и королевский принц поступили так же. Королю дали выпить. Народ оставался четыре часа во дворце. Это дало обильную пищу аристократическим декларациям фельянов. В то же время нельзя не видеть, что все это противоречит конституции и создает опасные примеры. Очень трудно предвидеть, куда пойдет страна в этой бурной обстановке»91. Письмо Наполеона отличается от известного рассказа Бурьенна92. Заслуживает внимания также, что в письме к Жозефу от 14 июня Наполеон сообщает, что установил добрые отношения с Арена, и поясняет: «Он ревностный демократ».

    Та же противоречивость сказывается в его оценках Лафайета, Дюмурье; на протяжении недолгого времени эти оценки меняются.

    Бонапарт и в Париже прежде всего озабочен оборванными на полуслове корсиканскими делами. Он продолжает борьбу со своими противниками с южного острова. В каждом письме он дает Жозефу инструкции, поручения, приказы. Они охватывают широкий круг вопросов: от наставлений, как писать письма Арена, до распоряжения переправить двадцать шесть ружей из дома Бонапартов в дом Пиетри, так как «в настоящий момент они могут быть очень нужны»93.

    Даже получив официальные документы о производстве в капитаны, Бонапарт вместо того, чтобы направиться в свой полк в Баланс, как ему было предписано министром, едет снова на Корсику. В рапорте начальству он мотивирует это необходимостью сопровождать свою сестру Марианну: она не могла больше оставаться в Сен-Сире. Но вряд ли то было истинной причиной принятого решения изменить маршрут. Корсика продолжала владеть его мыслями. Он не довел борьбу до конца и с азартом игрока, надеющегося в последней партии отыграться за прежние проигрыши, снова ввязывается в опасную игру, длившуюся уже три года.

    В середине октября Бонапарт снова в Аяччо. Он приехал на несколько дней, но останется на острове еще восемь месяцев. Он рискует всем: только что восстановленным положением офицера французской армии, - военной карьерой, всей своей будущностью; он все ставит на карту - корсиканскую карту, приносившую до сих пор только поражения. По-видимому, острым чутьем он чувствует приближение развязки. Дело идет к концу. Последние ходы в этой затянувшейся партии должны наконец принести ему выигрыш.

    Здесь нет возможности излагать все сложные перипетии, все дьявольские хитросплетения заключительного этапа борьбы на Корсике. С обеих сторон все было пущено в ход: коварство, лукавство, вероломство, громкие клятвенные уверения в приязни и тайные нашептывания врагов, обольщение и угрозы, оливковая ветвь и острие стилета. Бонапарт имел своим противником не только Паоли, но и умного, злого, изворотливого Поццо ди Борго, приобретавшего с каждым днем все большее влияние на острове. Вчерашний друг юности стал опаснее дряхлеющего диктатора. Поццо ди Борго был способен с обворожительной улыбкой на устах поднести бокал с отравой. Впрочем, время улыбок уже миновало; их сменил волчий оскал открытой вражды.

    В эпоху великой революции эта ожесточенная война двух партий не могла уже идти в классическом стиле корсиканской родовой вендетты, она переросла в политическое сражение. В 1792-1793 годах любой политический спор магнетически притягивался к двум противоположным полюсам - революции и контрреволюции. Корсиканский сепаратизм в 1793 году должен был сражаться с революционной Францией, следовательно, это была контрреволюция. Логика борьбы не оставляла промежуточных ступеней. Паоли, Поццо ди Борго, партия сепаратистов, стремившихся к независимости Корсики, могли ориентироваться на единственную реальную силу, готовую их поддержать, на врага Франции - Англию Питта. Партия Паоли стала Партией контрреволюции.

    Военная экспедиция против Сардинии, предпринятая в феврале 1793 года по директиве Парижа, показала, как далеко зашла скрытая борьба двух партий. Бонапарт со своим батальоном волонтеров участвовал в этой операции, и его действия по овладению островом Мадалена с военной точки зрения были безупречны. Но операция в целом закончилась позорной неудачей. В феврале 1793 года в письме военному министру Бонапарт писал: «...мы выполнили наш долг; но интересы и слава Республики требуют, чтобы были установлены и наказаны трусы или предатели, обрекшие нас на поражение»94. Слово «предатели» в данном письме было полновесным. Полковник Колонна де Сезарн, командовавший экспедицией, был соответствующим образом инструктирован Паоли. «Не забывай, - сказал ему Паоли, - что Сардиния - наш естественный союзник». Неудача экспедиции была заранее предрешена.

    С этого момента борьба приняла открытый характер. Ожесточенность вражды требовала поисков союзников вовне. Для Бонапартов естественным союзником была революционная Франция. Неутомимый Саличетти успевал из далекого Парижа зорко следить за происходящим на острове, его хватало на все. У него был тесный контакт с Бонапартами, с братьями Арена, с Буонарроти. В конце января Конвент постановил направить на Корсику трех комиссаров во главе с Саличетти; это было открытым вызовом Паоли.

    Саличетти и его спутники прибыли на Корсику, в Бастиа, лишь в начале апреля. Паоли уклонился от встречи с ними, не закрывая двери для переговоров. Саличетти счел также благоразумным не идти сразу на обострение ситуации.

    Но в тот момент, когда обе стороны, маневрируя и приглядываясь друг к другу, старались отсрочить столкновение, неожиданно разразилась гроза. Из Парижа от Конвента пришло грозное предписание: сместить Паоли и Поццо ди Борго со всех занимаемых постов и арестовать - их подозревали в измене. Весть об этом приказе вызвала взрыв негодования на острове. В глазах корсиканцев Паоли оставался «отцом отечества». Даже Наполеон Бонапарт счел необходимым выступить в Патриотическом клубе в Аяччо в защиту Паоли. Но теперь ни слова, ни речи не могли ничего изменить. Любезные улыбки были мгновенно стерты, руки протянулись к кинжалам. Маски были сброшены; начиналась война.

    Но что послужило поводом для принятия Конвентом сурового решения, ускорившего развязку? Полиция Паоли перехватила письмо младшего из братьев Бонапарт, восемнадцатилетнего Люсьена, горячего, взбалмошного, в котором тот с гордостью сообщал, что декрет Конвента - дело его рук, что это он, Люсьен Бонапарт, в Якобинском клубе Тулона разоблачил Паоли как предателя Республики. Тулонский клуб направил донесение в Конвент, и он не замедлил принять карательные меры против предателей.

    Письмо Люсьена Бонапарта было предано гласности, и ярость паолистов обрушилась против клана Бонапартов

    Вся Корсика была охвачена огнем мятежа. Паоли провозгласил войну за независимость; он вступил в секретные переговоры с Англией. Открывшаяся в конце мая в Корте Консульта - собрание под председательством Поццо ди Борго - заявила о полной верности Паоли в его борьбе против тиранической фракции Конвента, стремящейся поработить корсиканский народ и продать его генуэзцам. В том же решении Консульты братья Бонапарт, как и братья Арена, объявлялись исключенными из корсиканской нации. Еще ранее их предали общественному проклятию, и за ними была начата охота.

    Наполеон Бонапарт понимал, что речь идет о его голове. Он бежал тайно из Аяччо, надеясь пробраться в Бастиа под защиту могущественного Саличетти. Его путешествие напоминало фантастический приключенческий роман средневековья. Он пробирался крадучись по горным тропинкам, прятался в хижине пастуха и в лесных зарослях, заметал следы, был все-таки в пути в Боконьяно - опознан, схвачен и едва не убит людьми Перальди.

    Его взяли под стражу, чтобы отвезти и передать высшим властям. Ночью через окно он сумел бежать из заключения; снова начались скитания; он добрался до Уччиани, где на время нашел пристанище; затем, соблюдая величайшую осторожность, петляя, избегая встреч с людьми, возвратился тайком в Аяччо. Здесь он хоронился от ищущих взглядов в пещере; позже нашел приют у своего кузена Жан-Жерома Леви, бывшего мэра города. Но здесь его обнаружили жандармы; они ворвались в дом; он бежал от них через сад, ушел от преследования; преодолевая тысячи препятствий, добрался до моря; все так же тайно на лодке доплыл до Макинажжио; оттуда верхом на лошади, перевалив через горы и скрываясь от врагов, наконец добрался до Бастиа, до Саличетти95.

    Из Бастиа, едва переводя дыхание, он переслал через верных людей коротенькую записку матери в Аяччо. Она была написана по-итальянски: «Preparatevi: guesto paese non e per nob - «Приготовься, эта страна не для нас». Летиция правильно поняла смысл записки. В ту же ночь с тремя малолетними детьми, охраняемая преданными людьми ее клана, она бежала из родного дома. Она ушла вовремя: через несколько часов после ее бегства дом Бонапартов в Аяччо на страда Малерта был разнесен в щепки сторонниками Паоли.

    По разным дорогам, торопясь уйти от настигающей их погони, оставив позади разгромленный дом своих предков, члены семьи Буонапарте пробирались к морю, чтобы покинуть эту ощетинившуюся кинжалами землю. Они могли повторять: «Корсика - страна не для нас».

    ***

    И вот капитан Буонапарте снова во Франции.

    Земля его детства и юности, страна мечтаний осталась далеко за морем; там жгут костры и стреляют; она охвачена огнем мятежа, и к ней нет возврата. Пора было подвести итоги. Пять лет надежд, ожиданий, иллюзий; пять лет борьбы, стараний, усилий, хитроумных планов, математически точных расчетов, пять лет игры на выигрыш закончились полным проигрышем, фиаско. Этот итог пятилетних усилий нельзя было назвать неудачей, это было бы мало, неверно. То, что произошло, имело вполне точное обозначение, и на любом языке, военном или политическом, оно выражалось одним словом - поражение.

    Молодость Бонапарта начиналась с поражения - оглушительного, беспощадного в своей неумолимости. Вся корсиканская глава его жизни, а она начиналась с детских лет, оказалась напрасной; все било мимо цели; он был разбит наголову, он спасался бегством от преследовавших его противников, он увлек за собой в падении и подставил под удары мать, братьев, сестер, лишившихся крова; он обрек их на нищету, скитания в чужой стране.

    Итоги, как ни складывать слагаемые, оставались теми же: они были против него. Пять лет жизни! Лучшие годы молодости были потеряны! Пять лет Великой революции, неповторимых дней истории, прошли мимо, за его спиной. Если бы он не зарылся в эту горячую, сухую корсиканскую землю, если бы он не сузил кругозор до темных окон старых корсиканских домов, перед ним, укорял он себя, открылись бы необозримые просторы. Разве так же, как он, молодые, вчера еще никому не известные люди, бросившись смело в водоворот событий, не достиг ли сразу признания, славы? Разве Антуан Сен-Жюст, почти его сверстник, на год старше, приехав из никому неведомого Блеранкура в Париж, не стал в двадцать четыре года депутатом Конвента и одним из выдающихся вождей якобинцев? Разве бывший конюх Гош не достиг в двадцать пять лет славы непобедимого генерала Республики? Революцию творили молодые. Самому старшему из них, признанному главе якобинцев, Максимилиану Робеспьеру, в 1793 году было тридцать пять лет. Его младший брат Огюстен, депутат Конвента, имевший огромные полномочия в армии, был лишь на несколько лет старше Бонапарта. А сколько его ровесников давно уже играли в революции важную роль, заставляя с уважением произносить их имена!

    А он, Наполеон Буонапарте, спустя восемь лет после окончания Парижского военного училища, все еще имел третий офицерский чин... Кто его знал? Кто о нем слышал? Все надо было начинать сначала.

    Но дело было не только в крушении честолюбивых надежд. Пережитая Бонапартом трагедия заключалась прежде всего в том, что самые жестокие удары он получал от тех, кого боготворил, в ком видел высшее воплощение всех человеческих достоинств. В 1789 году он приехал на Корсику восторженным поклонником легендарного героя, готовым пойти на любые жертвы ради него, ради счастья народа Корсики. В 1793 году, прячась, как травимый и преследуемый зверь в дремучем лесу, от настигающей погони людей Паоли, он видел в них только врагов.

    В жестоких испытаниях судьбы Наполеон стал другим человеком. Он не был больше «обитателем идеального мира», как говорил о нем когда-то Жозеф; от прошлого ничего не осталось: все было испепелено. Его идеализм, юношеская восторженность, наивные надежды исчезли. Он стал трезв, сух, расчетлив, практичен; он больше никому и ничему не верил на слово; он стал подозрителен, недоверчив к людям. За год до трагического финала, в июле 1792 года, он уже писал Люсьену из Парижа: «Ты знаешь историю Аяччо? В Париже она совершенно та же; разве только что люди еще мельче, еще злее, еще больше клеветников и подлецов».

    Он пересматривал свое отношение к учителям. В том же 1792 году он еще раз перечел и сделал пространные выписки из трактата о неравенстве Жан-Жака Руссо, сопровождая их почти повсеместно короткой ремаркой: «Я в это не верю», «Я так не думаю». По-видимому, целью возвращения к сочинениям Руссо было желание подчеркнуть свое несогласие с тем, кого он еще недавно называл своим первым учителем96.

    Этот молодой человек к двадцати четырем годам прошел через жестокое душевное потрясение; он во многом разочаровался, он готов был ко всему относиться с сомнением. И все-таки в нем не было ничего от Гамлета, ничего от Вертера, если можно ставить рядом имена этих во многом разных литературных героев. Это значит, что ему в равной мере были чужды и разъедающий волю принца датского червь внутренних сомнений, и пассивная меланхоличность юного героя Гёте.

    Человек сильного характера, он не согнулся от полученных ударов, не стал слабее, мягче, податливее. Напротив, его воля закалилась на сильном огне выпавших на его долю испытаний. Капитан Бонапарт, бежавший от своих преследователей во Францию, в 1793 году был уже во многом не похож на полного радужных надежд младшего лейтенанта 1789 года, торопившегося скорее вдохнуть горячий ветер родного острова.

    Конечно, было бы неправильным видеть в трагическом развитии отношений между Бонапартом и Паоли, во всем ходе корсиканской драмы только фатальные последствия взаимного непонимания двух людей, печальный результат каких-то личных коллизий.

    В драме на Корсике и в ее исходе была своя закономерность. Столкновение Бонапарта и Паоли, даже принимая во внимание все личное, было прежде всего столкновением двух политических линий. В том неумолимом межевании - за или против революции, которое сама жизнь проводила в 1792-1793 годах, для Бонапарта не было колебаний. Всей своей предшествующей жизнью он был подведен к революции; он был ее сыном, и он не мог от этого отступить. И когда Паоли, Поццо ди Борго повернули против революции, конфликт, столкновение стали неизбежны.

    В этом смысле Бонапарту в испытанном им поражении не в чем было себя упрекнуть. Проигрыш не был следствием личных ошибок или ошибочной политической линии. Она не могла быть иной: в условиях, сложившихся на острове, она не могла кончиться иначе как только поражением.

    Бонапарт вышел из этих потрясений не сломленным, а еще более закаленным. И, сражаясь как солдат в рядах армии революции, он воспринимал ее главные уроки - ее действенность, непреклонность в достижении цели.

    ***

    Летом 1793 года Республика переживала критические дни. Народное восстание 31 мая -2 июня сбросило власть Жиронды, скатывавшейся к контрреволюции. Но армии интервентов на всех фронтах перешли в наступление. Внутренняя контрреволюция смыкалась с внешней. Роялисты, фельяны, жирондисты объединялись для свержения якобинской власти. Паоли передал Корсику англичанам, англичане овладели также Тулоном. 13 июля был убит Марат. Накануне был убит также вождь лионских якобинцев Шалье, немного раньше - Лепелетье де Сен Фаржо. Контрреволюция стала на путь террора.

    В часы смертельной опасности якобинцы обнаружили непреклонную решимость противодействовать врагам. «Для того чтобы создать и упрочить среди нас демократию, чтобы прийти к мирному господству конституционных законов, - говорил Робеспьер, - надо довести до конца войну свободы против тирании и пройти с честью сквозь бури революции»97. «Война свободы против тирании» - в этом и было существо якобинской революционно-демократической диктатуры и всей проводимой ею политики.

    Вся Европа - Англия, Пруссия, Австрия, Голландия, Испания, германские и итальянские государства, - сплотившись в могущественную контрреволюционную коалицию, шла походом на революционную Францию.

    Республика подняла брошенную ей перчатку, она приняла вызов. Она ответила ударом на удар. Требование беспощадной войны насмерть с внешними и внутренними врагами заставило якобинцев после утверждения самой демократической конституции установить революционно-демократическую диктатуру. То была новая, еще не известная истории власть. Ее суть была превосходно определена Робеспьером. «Теория революционного правления, - говорил он 25 декабря 1793 года, - так же нова, как и революция, создавшая этот порядок правления... Революционное правление опирается в своих действиях на священнейший закон общественного спасения и на самое бесспорное из всех оснований - необходимость»98.

    В эти переломные дни, 13 июня 1793 года, капитан Буонапарте, бежавший с Корсики, преследуемый паолистами, высадился в Тулоне. Семья временно остановилась в деревне Ла-Валлет, возле Тулона; оттуда она перебралась вскоре в Марсель, а Бонапарт направился в Ниццу, где были расположены части 4-го артиллерийского полка, в котором он служил.

    В Ницце судьба свела его с генералом Жаном дю Тейлем, младшим братом дю Тейля, отметившего в свое время дарования Бонапарта в Оксонне. Жан дю Тейль слышал от брата о молодом способном офицере; он помог ему восстановиться в полку после длительного отсутствия, доверил командование береговой батареей, затем дал ответственное поручение в Авиньон.

    Не всё в биографии Бонапарта лета и осени 1793 года полностью выяснено. Все же основные факты известны. Получив назначение в Авиньон, Бонапарт не смог туда доехать, так как город оказался во власти мятежников.

    Накаленная атмосфера ожесточенной гражданской войны, когда судьба Республики, жизнь каждого человека - все было поставлено на карту, захватила Бонапарта. Это не была мышиная возня корсиканских интриг - то была битва гигантов.

    По-видимому, в Авиньоне, отбитом у мятежников отрядами генерала Карто, во время недолгой паузы он написал «Ужин в Бокере». Следует согласиться с Андре Моруа, что это лучшее из литературных произведений Бонапарта99. Написанное уверенной рукой, ясным, точным, выразительным языком, без литературных красот, это создание скорее ума, чем чувства. Политически оно полностью отвечало требованиям момента: речь в нем шла о контрреволюционных мятежниках, об отрядах Кар-то, об измене Паоли, о комиссарах Конвента Дюбуа-Крансе и Альбитте. Но это не агитационная листовка, способная прожить не более суток. Насущные заботы дня сплетаются в этом сочинении, соответствующем строгим канонам литературы XVIII века, с глубокими обобщающими мыслями. «Теперь уже не верят больше словам, надо анализировать действия»100, - говорит военный, и в этой короткой фразе сформулированы уроки жизненного опыта автора - Бонапарта.

    «Ужин в Бокере» имел успех. Первое издание было выпущено автором на его собственные скромные средства. Затем по распоряжению республиканских властей последовало второе издание. «Ужин в Бокере» отвечал задачам якобинского революционного правительства. Может быть, именно поэтому восемь лет спустя первый консул Республики приказал разыскать все сохранившиеся экземпляры своего произведения и предать их уничтожению.

    В 1793 году все было еще иначе. «Ужин в Бокере» обратил внимание на его автора. Офицер-якобинец был замечен. В ту пору, когда Бонапарт, тяготясь скромностью возложенных на него поручений, писал письмо военному министру Бушотту, предлагая свои услуги в Рейнской армии, на его жизненном пути вновь встретился Саличетти. Вместе с Огюстеном Робеспьером, Гаспареном, Рикором Саличетти был представителем народа при армиях Юга. Из комиссаров Конвента он был единственным, кто хорошо знал братьев Бонапарт - Жозефа и Наполеона. И когда в середине сентября 1793 года в Боссе на прием к комиссару Конвента Саличетти смущенно явился молодой капитан Буонапарте, он был встречен радушно. Саличетти уже помог Жозефу Бонапарту101; с присущей ему решительностью он сразу предложил младшему Бонапарту ответственное поручение - командовать артиллерией в армии Карто, осаждавшей Тулон.

    Так началось восхождение Наполеона Бонапарта. К Тулону были прикованы взоры всей Франции. Над древним французским городом развевался белый флаг Бурбонов - флаг казненного короля, и этот флаг навязывали стране английские, испанские, сардинские солдаты, вторгшиеся в пределы Республики. Битва за Тулон имела не только военное значение - то было прежде всего политическое сражение. Республика не могла его проиграть.

    Саличетти представил Бонапарта генералу Карто, депутатам Конвента Гаспарену, младшему Робеспьеру.

    Карто был сорокадвухлетний здоровяк, в прошлом драгун, потом жандарм, затем художник, промышлявший батальной живописью. Он не имел ни военного, ни впрочем, никакого иного образования и восполнял его отсутствие крайней самоуверенностью. По случайному стечению обстоятельств, возможному только в то бурное время, он быстро поднялся по ступеням военной иерархии, стал полковником, бригадным генералом, дивизионным генералом, а затем командующим армией - все это за несколько месяцев. По компетентному свидетельству Наполеона, «ни в расположении войск, ни в осадном деле Карто ничего не понимал». Карто хвастливо рассказывал Бонапарту о своем плане взятия Тулона и повез его с собой осматривать позиции. Все увиденное и услышанное показалось Бонапарту смехотворным 102.

    Бонапарт должен был начинать с азов - с создания артиллерийского парка, со строительства на берегу моря двух батарей, названных им батареями Горы и Санкюлотов.

    Он составил совсем иной, не имевший ничего общего с замыслом Карто план взятия Тулона и стал добиваться, чтобы его приняло командование. План исходил из учета природного рельефа местности и мог казаться на первый взгляд слишком простым. Но именно в этой простоте и была его неотразимая сила. Трудность заключалась в Карто. С надменностью невежды он считал свое мнение непоколебимым. По счастью, молодой начальник артиллерии получил поддержку со стороны влиятельного комиссара Конвента Гаспарена. Ома-Огюстен Гаспарен был кадровым военным; к началу революции он служил капитаном. Восторженно приняв революцию, он отдал ей все свои силы. Его избрали депутатом Законодательного собрания, депутатом Конвента, членом Комитета общественного спасения. Один из немногих военных среди депутатов Конвента, Гаспарен почти все время находился в миссиях при армиях: его направляли туда, где положение было особо опасным. Якобинец твердых принципов, не щадивший себя ради интересов революции, он пользовался в армии и Конвенте большим моральным авторитетом.

    Гаспарен превосходно разбирался в военных вопросах. Он оценил Бонапарта и оказал ему полную поддержку. Наполеон, разойдясь с Карто, представил Гаспарену доклад, в котором откровенно рассказал о разногласиях с командующим армией и предложил свой план действий. Гаспарен во всем согласился с Бонапартом и послал курьера в Париж, добиваясь смещения Карто103.

    То была последняя политическая мера, осуществленная Гаспареном. Длительное перенапряжение сил, бессонные ночи в трудах сломили этого казавшегося железным человека. В первых числах ноября Гаспарен свалился от переутомления. Его успели довезти до родного города Оранжа; 11 ноября в возрасте тридцати девяти лет он умер. «Добродетельный Гаспарен перестал жить. Республика потеряла одного из самых преданных защитников свободы», - писал его помощник, будущий генерал Червони. Конвент по докладу Саличетти постановил, что сердце Гаспарена должно быть помещено в Пантеоне104. Из-за множества неотложных забот и дел это постановление осталось невыполненным.

    Но для судьбы Бонапарта помощь, оказанная Гаспареном, имела решающее значение. Карто был смещен. Новый командующий Доппе был умнее Карто, но также не имел военного опыта. Он был медиком по образованию и беллетристом по призванию; до революции он сочинял романы и апокрифические мемуары. В операциях под Тулоном его литературные навыки помочь не могли, и через десять дней он был отрешен от должности. Командующим назначили генерала Дюгомье, опытного боевого командира. Он разглядел Бонапарта среди других офицеров, несколько раз беседовал с ним и проникся доверием. 25 ноября под председательством Дюгомье собрался военный совет. В нем участвовали комиссары Робеспьер-младший, Саличетти, Рикор, Фрерон, старшие офицеры. Надлежало окончательно утвердить план операций. Комиссары Конвента, а их мнение было во многом решающим, поддержали план Бонапарта. Поддержал его и генерал дю Тейль. Дюгомье также одобрил план. Теперь надо было от слов перейти к делу.

    Военная история осады и штурма Тулона так полно описана многими авторами, начиная с ее главного героя - Бонапарта105, что нет надобности подробно ее излагать. Напомним лишь кратко важнейшие факты.

    14 декабря французские батареи открыли огонь по укреплениям противника из пятнадцати мортир и тридцати крупнокалиберных пушек. Канонада продолжалась 15-го и 16-го. 16-го хлынул проливной дождь и поднялся яростный ветер. Бонапарт считал, что вторжение сил природы благоприятствует решающему наступлению.

    Штурм начался ночью 17-го. Первоначальной целью атакующих было овладение сильно укрепленным пунктом противника - так называемым малым Гибралтаром. Наступление, осуществленное тремя колоннами, возглавил Дюгомье. Атака началась в кромешной тьме и была отбита противником. В бой вступила четвертая колонна; ее вел Бонапарт. Впереди шел батальон под командованием капитана Мюирона, превосходно знавшего местность. В три часа утра Мюирон сумел проникнуть через амбразуру во вражеский форт, вслед за ним в форт вошли французы; к пяти часам утра «малый Гибралтар» был в руках республиканцев.

    Этот решающий успех предопределил исход сражения. Английские и испанские корабли покинули рейд Тулона. Но бой продолжался до 18-го. Вечером 18-го громовой взрыв потряс воздух и темное небо озарилось клубами красного дыма. Это взлетел в воздух взорванный пороховой погреб. Вскоре после этого солдаты Червони, взломав ворота, ворвались в город. Враг обратился в бегство. Тулон пал. Армия республиканцев победительницей вступила в город.

    Тулон был крупной победой Республики. Конечно, он не решал исхода войны, но это была первая большая победа над объединенными силами иностранной коалиции. Этой победы удалось достигнуть в значительной мере благодаря тому, что был принят смелый, замечательный своей простотой и ясностью план операции, предложенный Бонапартом.

    Бонапарт под Тулоном обнаружил не только полководческий талант, но и воодушевлявшую солдат личную храбрость. Под ним была убита лошадь, ему прокололи штыком ногу, он получил контузию, но ничто не могло остановить его наступательного порыва.

    «Я не нахожу подходящих выражений, чтобы обрисовать заслуги Бонапарта, - писал генерал дю Тейль военному министру Бушотту, - глубина научного подхода, такая же глубина понимания и еще больше храбрости - вот слабое представление о достоинствах этого редкого офицера. Это тебе, министр, надлежит приобщить его к славе Республики»106. Бонапарту не пришлось дожидаться, пока военный министр приобщит его к славе. 22 декабря 1793 года Робеспьер-младший и Саличетти своей властью комиссаров присвоили Бонапарту воинское звание бригадного генерала. Это решение в феврале 1794 года было утверждено правительством.

    Бонапарту было двадцать четыре года. После пяти лет неудач, поражений, просчетов в его судьбе наступал поворот.

    ***

    Князь Андрей Болконский в романе «Война и мир» Л. Н. Толстого, узнав в Брюнне от Билибина, что авангард армии Наполеона перешел мост через Дунай и движется к Брюнну, вспомнил о Тулоне. «...Известие это было горестно и вместе с тем приятно князю Андрею. Как только он узнал, что русская армия находится в таком безнадежном положении, ему пришло в голову, что ему-то именно предназначено вывести русскую армию из этого положения, что вот он, тот Тулон, который выведет его из рядов неизвестных офицеров и откроет первый путь к славе!»107

    Для поколений молодых людей девятнадцатого столетия Тулон стал символом резкого и стремительного поворота судьбы. Толстой нашел слова, точно определявшие смысл Тулона. То был «первый путь к славе». Тулон вывел Наполеона Буонапарте из рядов множества офицеров, о существовании которых знали лишь товарищи по полку, полковой командир и скучающие барышни маленьких городков. Его имя узнала страна.

    На острове Святой Елены, когда все уже было позади, Наполеон, возвращаясь к минувшей жизни, чаще и охотнее всего вспоминал о Тулоне. В его жизни было много славных побед: Лоди, Риволи, Аркольский мост, Аустерлиц, Иена, Ваграм... Любое из них могло увенчать его имя лаврами славы. Но всех дороже ему был Тулон.

    Тулон - это был день надежды, начало пути. Эти хмурые, темные, залитые дождем декабрьские дни и ночи с расстояния долгой, уходящей жизни казались ему розовым утром, озаренным солнечными лучами, началом счастливого дня.

    К двадцати четырем годам Бонапарт в столь полной мере познал горечь несбывшихся надежд, что он мог трезво оценивать значение свершившегося. Он знал, что за месяц до Тулона, 15-16 октября, Журдан одержал победу над противником при Ваттиньи, а неделю спустя после Тулона, 26-27 декабря, Гош разбил австрийцев при Вейсенбурге. Лавровый венок славы оспаривали многие.

    Бонапарт все это знал и понимал. И все-таки Тулон был переломом в его судьбе. После стольких поражений счастье поворачивалось к нему лицом.

    В дни Тулона вокруг Бонапарта начала складываться вначале немногочисленная, группа молодых офицеров, уверовавших в его счастливую звезду. Их было сперва четверо: Жюно, Мюирон, Мармон и Дюрок. Позже к «когорте Бонапарта» присоединились другие.

    73

    Андош Жюно был на два года моложе Бонапарта. Сын крестьянина, он мальчишкой ушел в драгуны, в восемнадцать лет командовал отрядом Национальной гвардии; с началом войны сражался в северной и в южной армиях. Он обратил внимание Бонапарта под Тулоном своей беззаботной, веселой отвагой. Однажды Бонапарту в батарее понадобился человек с хорошим почерком, которому он мог бы продиктовать приказ. Жюно, славившийся каллиграфическим талантом, предложил услуги. Облокотившись на лафет пушки, он старательно выводил гусиным пером на бумаге диктуемый текст, как вдруг взрыв вражеского снаряда засыпал с головой Жюно и его бумагу. «Нам повезло! - воскликнул весело Жюно, поднимаясь и стряхивая с себя землю. - Теперь не надо посыпать чернила песком!»108

    Бонапарт был восхищен этой столь искренней и непосредственной храбростью. Он назначил Жюно своим адъютантом. С тех пор на много лет он стал одним из самых близких друзей Бонапарта. Стремительный, пылкий Жюно, прозванный «бурей», участвовал во всех важнейших кампаниях и, пользуясь доверием Бонапарта, быстро поднимался по лестнице служебной иерархии.

    Жан-Батист де Мюирон, юный капитан артиллерии, отличившийся при штурме Тулона (ему было тогда лишь девятнадцать лет), стал ближайшим помощником Бонапарта. Образованный офицер, сочетавший тонкость ума с недюжинной храбростью и инициативой, он был одним из самых многообещающих сподвижников генерала. Но он рано погиб - двадцати двух лет - в сражении на Аркольском мосту. Наполеон всегда вспоминал Мюирона с благодарностью. Он назвал его именем фрегат, на котором совершил знаменитое путешествие из Египта во Францию в 1799 году. После Ватерлоо, мечтая скрыться неузнанным в Англию, он хотел взять имя Мюирона или Дюрока.

    Огюст-Фредерик-Луи Виес де Мармон, как показывает имя, был дворянином. Он родился в 1774 году, учился в артиллерийском училище, затем служил в Меце, Монмеди и в 1793 году в звании старшего лейтенанта был направлен в Тулон. Здесь он «встретил этого необыкновенного человека... с которым на многие годы безраздельно оказалась связанной его жизнь»109.

    Самым близким к Бонапарту человеком, единственным, кому он всегда безоговорочно доверял, был Дюрок.

    Сближение между Бонапартом и Дюроком произошло после Тулона. Дюрок был также артиллерийским офицером. Он был скуп на слова и жесты, нетороплив, в нем не было ничего яркого, привлекающего внимание, но, как говорил позднее Наполеон, за этой внешней холодностью скрывались страсти, горячее сердце и сильный ум. Все мемуаристы единодушно сходились на том, что в окружении Бонапарта Дюрок был одним из немногих, к голосу кого он прислушивался110.

    Бонапарт под Тулоном обратил внимание и на некоторых других способных офицеров - Виктора, Сюше, Лек-лерка. И хотя они не стали лично близкими ему людьми, как Дюрок или Жюно, он не упускал их из виду: они должны были составить вторую колонну «когорты Бонапарта».

    Весна 1794 года казалась, наверно, Бонапарту самой счастливой в его жизни. Он чувствовал за плечами крылья победы, и будущее представлялось ему прекрасным. Он пользовался полным доверием правящей якобинской партии: он ведь был не только победителем при Тулоне, но и автором «Ужина в Бокере» - истинно патриотического произведения. Его ценили комиссары Конвента Саличетти, Рикор, Баррас. С одним из них, с самым влиятельным - Огюстеном Робеспьером, у него установились добрые отношения, почти дружба. Сила Огюстена была не только в его близости к старшему брату. Огюстен Робеспьер был полон энергии, напорист, стремителен; в двадцать девять лет он сохранил почти мальчишескую живость; он легко загорался и был настойчив в достижении цели.

    Бонапарт развил перед Робеспьером-младшим идею похода в Италию. Зачем придерживаться оборонительной тактики? Не лучше ли взять инициативу в свои руки и перейти к широким наступательным операциям на чужой территории? В качестве ближайшей задачи Бонапарт выдвигал вторжение в пределы Генуэзской республики. Генуя нейтральна? Да, но что из того? Разве Англия не нарушала многократно нейтралитет Генуи...

    Эти мысли воодушевляли Бонапарта после Тулона. Огюстен Робеспьер сначала колебался. Затем он стал склоняться в пользу плана Бонапарта. Но такой большой вопрос он не мог решить сам. Он готовился к поездке в Париж и обещал отстаивать перед Комитетом общественного спасения план наступления в Италии.

    Тем временем Бонапарт, которому было поручено укрепление побережья Средиземного моря, разъезжал по приморским городам; он часто бывал в Ницце, Тулоне, Марселе. Особенно часто он посещал Марсель. Бонапарта влекли туда не только заботы службы и желание повидаться с матерью, со всей семьей. Летиции Буонапарте и ее дочерям приходилось в Марселе туго. Они жили в доме эмигранта, предоставленном им по распоряжению все того же Саличетти, на скромную субсидию, установленную правительством для изгнанников с острова Корсика, и на помощь от сыновей. Жили бедно, но в доме не унывали. Барышни Буонапарте, в особенности прекрасная Паолетта - в Марселе ее стали звать Полиной, притягивали как магнит молодых людей. В доме Буонапарте по вечерам были слышны смех, пение. Там царила молодость. В Полину был влюблен Жюно, впрочем не только он один.

    Революция, война, любовь - все соединялось вместе в ту памятную весну 1794 года для поколения молодых, самому старшему из которых не было двадцати пяти лет. Генерал Буонапарте не избежал общей участи. Его старший брат Жозеф привел его однажды в дом марсельского негоцианта Клари, где центром притяжения были также дочери - Жюли и Дезире. Появлению в доме братьев Бонапарт предшествовала романтическая история. После подавления мятежа в Марсель были направлены творить правосудие комиссары Конвента Альбитт, затем Баррас и Фрерон. Они, в особенности последние два, обрушили на жителей города жестокие репрессии, карая виновных и невинных. Среди арестованных оказался и брат барышень Этьен Клари; ему грозила, как и многим другим арестованным, гильотина. В отчаянии сестры обратились за помощью к Жозефу Бонапарту; этот молодой человек был в то время близким к власть имущим.

    Жозеф им помог. То ли ради приглянувшихся барышень, то ли по другим мотивам, но он сумел отвести карающий меч от головы Этьена Клари. С этого момента он стал желанным гостем в доме Клари; вскоре он привел туда и своего младшего брата111.

    С первого же посещения дома Клари все определилось. Младшие - Наполеон и Дезире - сразу же нашли общий язык. Сохранившаяся переписка между влюбленными, которым приходилось часто разлучаться, показывает, как быстро развивались взаимные чувства. В первых письмах он еще пишет Дезире: «Ваше очарование, Ваш характер незаметно завоевали сердце Вашего возлюбленного». Пройдет немного времени, и свои письма «нежной Эжени», гораздо более краткие и деловые, Бонапарт уже подписывает: «Твой на всю жизнь».

    Впрочем, старшие их опередили. Жозеф женился на Жюли Клари. Младшим оставалось лишь последовать их примеру. Но в отличие от Дезире, всецело поглощенной любовью: «Люби меня всегда, все остальные несчастья для меня ничто!» - Бонапарта занимало многое другое.

    Огюстен Робеспьер уехал в Париж. Он должен был получить решение Комитета общественного спасения о наступательных действиях в Италии. Война в Италии... Все помыслы Бонапарта были обращены к будущей войне. Она должна приумножить славу Республики, славу ее полководцев.

    Генерал Директории

    Вести, пришедшие из Парижа в конце июля 1794 года, оказались иными, чем ожидал Бонапарт. Огюстен Робеспьер, с возвращением которого он связывал столько надежд, не вернулся 10 термидора (28 июля) вместе со своим старшим братом Максимилианом Робеспьером, Сен-Жюстом, Кутоном, Леба и другими он был без суда казнен на Гревской площади столицы.

    Казнь Робеспьера и его политических единомышленников означала конец якобинской диктатуры. Более того, это означало конец революции.

    Современники тех событий не могли этого сразу понять. Переворот 9 термидора был проведен под лозунгом «борьбы против тирании», он был преподнесен народу как торжество республиканских принципов.

    Гражданский комитет секции Ломбар, заседавший непрерывно 9 и 10 термидора, утвердил вечером 10-го обращение к Конвенту, в котором одобрял «спасительные меры, принятые против заговорщиков и изменников», заверял представителей народа «в постоянной преданности секции Ломбар властям Национального Конвента - единственному центру сплочения истинных республиканцев»112. Собрание секции Гравильер бурными аплодисментами и криками одобрения приветствовало известие о мерах, принятых Конвентом для пресечения «подлой измены»113. Сходным было мнение секций Монблана, Музея, Бонди и ряда других114.

    Верили ли те, кто принимал поздравительные обращения к Конвенту, в то, о чем они писали?

    Как известно, 9 термидора часть парижских секций, тех, где преобладали санкюлоты, поднялась на защиту Робеспьера и его друзей. Это стихийное выступление парижского плебейства, освободившее Робеспьера, Сен-Жюста, Кутона из заключения, показало, что народ революционным инстинктом почувствовал, кого надо защищать. Одно время казалось, что выступление плебейства изменит ход событий115. Но общее соотношение сил было неблагоприятным для руководителей революционного правительства, собравшихся в ночь с 9 на 10 термидора в здании Парижской коммуны. В неравной борьбе они были побеждены. С того момента, как их объявили вне закона, а затем утром 10-го гильотинировали, уже ни один голос ни в одной из парижских секций не решался высказаться в пользу поверженных вождей Горы.

    Но было бы ошибочным полагать, что слова одобрения, так громко раздававшиеся на всех собраниях после 9 термидора, были продиктованы только страхом или корыстными политическими расчетами. Среди одобрявших переворот имелось немало людей, искренне, добросовестно заблуждавшихся. То были не только так называемые левые термидорианцы - честные якобинцы, как Билло-Варенн или Жильбер Ромм, активно содействовавшие перевороту, а затем горько раскаявшиеся в содеянном. Среди одобрявших первоначально 9 термидора были и люди, стоявшие вдалеке от правящих кругов, убежденные сторонники демократии, как, например, Гракх Бабёф. В газете «Journal de la liberte de la presse», которую он начал издавать с сентября 1794 года, будущий руководитель «Заговора равных» приветствовал падение Робеспьера и его единомышленников: ему представлялось, что свергнута тирания личной диктатуры и что отныне восторжествуют республиканские добродетели116.

    Но прошло немного времени... и заблуждавшиеся прозрели. Действительный смысл событий 9-10 термидора заключался совсем в ином. Сомневаться в значении происшедшего было уже невозможно. Как писал Филиппо Буонарроти, вспоминая о событиях после 9 термидора, «с этого времени все было потеряно»117.

    Революция кончилась. Ошеломивший мир, небывалый еще в истории героический взлет народной энергии, сокрушавшей все становящееся на ее пути, был оборван и подавлен. 9 термидора убило душу революции, не только ее вождей.

    Наступали трезвенные, прозаические будни буржуазного господства. Великая программа свершений, декларированная в конце 1793 года, дерзновенные замыслы, политический максимализм - все это после термидора было отброшено.

    Республика, как только с нее сняли ее якобинские покровы, предстала в своей отталкивающей буржуазной наготе. Изумленным взорам современников раскрылось истинное существо, действительное, не воображаемое содержание происшедшего. Республика свободы, равенства, братства раскрыла свою буржуазную суть. Она оказалась жестоким миром низменных страстей, волчьей грызни из-за дележа добычи, республикой чистогана, спекуляции, хищнического, беспощадного эгоизма, создающего богатство на крови и поте других. Беспримерная нужда воцарилась в плебейских кварталах Парижа и других городов, в Трущобах бедноты, отданной на произвол спекулянтов и мародеров. Таких страданий голода после отмены максимума французское плебейство еще не испытывало, оно их познало только после термидора118. Новым было и то, что после казни Робеспьера никто не обращал внимания на народную нужду. Кому какое дело до чьих-то страданий? Каждый заботится только о себе!

    Тезис Робеспьера о почетной бедности стал мишенью для насмешек. Почетно только богатство. Шапки долой перед золотом! Деньги, дворцы, особняки, земля, собственность - вот вечные ценности, заслуживающие поклонения! Уже не хоронясь, не прячась по углам, не оглядываясь с опаской на карающий меч якобинской диктатуры, как было недавно, открыто, неистово, с нескрываемым вожделением вчерашние проповедники республики равенства бросились в погоню за богатством. Римляне, как говорил когда-то Сен-Жюст, то есть люди строгих правил, гражданской добродетели, сошли со сцены. Их сменили охотники за наживой, искатели богатства и легкой жизни, жуиры, жадные, грубые стяжатели, рвущие из рук все, что можно урвать, нетерпеливо стремившиеся захватить всё и сразу.

    Участники тех событий сохранившие чистым сердце и незапятнанными руки, - Рене Левассер или Филиппо Буонарроти с ужасом устанавливали, что те самые люди, которые еще вчера были их товарищами по оружию, люди, с которыми плечом к плечу они проделали весь путь борьбы, оказывались совсем не теми, за кого их принимали Левассер рассказал, как однажды на заседании Конвента оказавшись по соседству с Мерленом из Тионвилля, он услышал из его уст небрежно-хладнокровное признание о том, что он, Мерлен, обладает богатейшими имениями, парками и оленями, конюшнями, сворами охотничьих собак119.

    Левассер был поражен; его охватило негодование. Но Мерлен не хвастался: когда при Директории ему не надо было скрывать состояние, все узнали, что он живет как владетельный принц, в роскоши и богатстве, затмевающих великолепие дворцов старых сеньоров.

    Как же это могло произойти? Ведь Мерлен из Тион-вилля не был случайным человеком в якобинской партии. Это был не Баррас, не какой-нибудь Буасси д'Англа. То был настоящий якобинец, вся жизнь которого проходила на виду.

    Антуан-Кристоф Мерлен, член Законодательного собрания, член Конвента, участник народного восстания 10 августа 1792 года, первым ворвавшийся с пистолетом в руке в Тюильрийский дворец, гневный обличитель монархии, требовавший покарания братьев короля и конфискации имущества эмигрантов, слыл одним из самых пылких и ревностных якобинцев. То был человек риска, отваги, не оглядывавшийся по сторонам, человек необузданного темперамента и смелых решений. Его имя прославилось по всей стране, когда зимой 1793 года как комиссар Конвента он ввязался в руководство военными операциями под Майнцем. Он всех поднял на ноги, все перевернул, все перестроил; он с такой яростью и энергией ударил по врагу, что поверг его в страх и смятение. Ошеломленные бешеным натиском, немцы прозвали этого неистового комиссара Feuerteufel - «огненным чертом». Майнц в конце концов все-таки пал, но никто из якобинцев не мог отрицать неукротимой энергии и огромной личной храбрости, проявленной Мерленом в дни обороны крепости.

    Как же могло случиться, что человек, слывший одним из самых смелых бойцов в рядах якобинского движения, монтаньяр, объявлявший себя приверженцем Робеспьера, оказался вовлеченным в совсем иной поток - в погоню за богатством и наслаждениями - и после падения Робеспьера стал одним из самых жестоких гонителей якобинства?120.

    Это и было термидорианство на практике, то есть перерождение политических вождей, закономерное, почти неизбежное в буржуазной революции.

    Для Мерлена трудно установить точно переломную грань, с которой началось его скольжение вниз, превращение из революционера в конкистадора. Может быть, это была близость с Шабо, погрязшим в темных аферах Ост-Индской компании, может быть, огромная бесконтрольная власть в Нанте осенью 1793 года - возможность распоряжаться жизнью и состоянием многих людей? Вероятно, и то и другое. И Мерлен был не единственным и даже не самым худшим среди правящей верхушки термидорианских вождей.

    Баррас, Тальен, Ровер, Фрерон, Бурдон из Уазы - вчерашние террористы, запятнавшие себя жестокостями и насилиями в Марселе, Тулоне, Бордо, вызвавшими резкое недовольство Комитета общественного спасения, отозвавшего их из миссии для ответа, они лишь теперь, после термидора, которым они прежде всего спасли свои головы, показали, чем был на деле их политический экстремизм. Проконсулы, выступавшие в тоге «апостолов равенства», они были в действительности ворами, казнокрадами, хладнокровными убийцами, под флагом «революционной беспощадности» творившими расправу над невинными людьми, обогащаясь на их несчастьях. Вместо эшафота, который предназначался им за совершенные преступления, они благодаря термидору оказались вознесенными на вершину власти; с трибуны Конвента они определяли политику; они стали законодателями, вершителями судеб Республики, и именно они раскрыли истинное содержание термидора как буржуазной контрреволюции.

    Конечно, как соучастники казни Людовика XVI и нувориши, умножившие состояние за счет богатств старой аристократии, они оставались по необходимости приверженцами Республики и врагами роялизма: восстановление монархии было бы чревато для них опасностями. Но дальше этого их республиканизм не шел. Термидорианская республика означала прежде всего расправу с истинными патриотами-якобинцами, устранение народа с политической арены, обогащение, открытое, ничем не ограничиваемое наслаждение благами жизни. Последнее представлялось этим рвачам, неожиданно для себя оказавшимся у руля государственной власти, в соответствии с их низкопробными вкусами: власть, золото, вино, женщины; богатство, выставленное напоказ, кутежи и оргии в голодающем городе; пир во время чумы121.

    Как-то незаметно, незримо и в то же время на глазах у всех менялся внешний облик Парижа, облик парижан, менялась сама жизнь. Большие бульвары и площади столицы (все спрашивали: когда это произошло?) оказались во власти новых хозяев - молодых людей в ярких костюмах с тросточками или стилетами в руках, чуть-чуть прикрытых прозрачной тканью дерзких девчонок из «хорошего общества», старавшихся походить на продажных женщин. Санкюлоты, люди из народа, снова, как до 14 июля, должны были прижиматься к стене, давая дорогу новым господам, или уходить на окраины города.

    Где, в каких щелях прятались в дни революционной диктатуры эти сынки избежавших гильотины спекулянтов, дети аристократов, прожигатели жизни? Банды «золотой молодежи», заполонившие вечерние улицы, стали действительными хозяевами столицы. Сначала это могло казаться случайностью, эпизодом городской хроники, но с тех пор, как каждый вечер с наступлением сумерек «золотая молодежь» затопляла улицы Парижа, избивая якобинцев, санкюлотов, всех людей, еще вчера внушавших им страх, после того, как они разнесли в щепки Якобинский клуб, сомнений не оставалось: то была новая реальная сила, включившаяся в общественную жизнь страны122.

    Иные недоумевали: разве древняя Лютеция вновь подверглась завоеванию варваров? Ведь этого не было. Никто не вторгался в Париж. То была новая поросль, сразу поднявшаяся из-под земли после грозы, прошедшей над Францией в душную ночь термидора. Органическая связь с, вчерашним днем этих банд «золотой молодежи» удостоверялась тем, что во главе их стоял член Конвента, бывший ученик Марата редактор «Оратора народа» Луи-Марк-Станислав Фрерон.

    «Слепая амнистия», растворившая двери тюрем для всех врагов революции, но оставившая за железной решеткой всех друзей Робеспьера, пополнила общество жирондистами, фельянами, роялистами, казнокрадами, взяточниками, фальшивомонетчиками, спекулянтами, мародерами - всеми, кого ночь термидора избавила от кары революционного правосудия.

    Париж преображался на глазах умолкшего народа. Политика? Ею никто больше не интересовался. Принципиальность, идейность подвергались осмеянию. Общественная добродетель! Незыблемые принципы! Великие идеи! Всю эту ветошь - на мусорную свалку!

    Идейным ценностям отныне были противопоставлены земные, материальные. Смысл жизни не в служении истине - в наслаждениях!. Пусть народ голодает, это никого не касается.

    Герой нашего повествования Наполен Бонапарт писал из Парижа 6 мессидора (24 июня 1795 года) своей возлюбленной Дезире Клари: «Роскошь и удовольствие возродились в Париже удивительным образом»123. А месяцем раньше он писал своему брату Жозефу: «Все ужасающе дорожает; скоро нельзя будет больше жить; все с нетерпением ждут сбора урожая»124. И то и другое было верным. 7 июля он сообщил Жозефу: «Хлеба по-прежнему не хватает» - и жаловался на то, что холодная и сырая погода задерживает сбор урожая125. А 30 июля не без горькой иронии он снова ему писал: «...все идет хорошо; этот великий народ предается удовольствиям: танцы, спектакли, женщины, которые здесь самые прекрасные в мире, становятся великим делом. Благосостояние, роскошь, хорошие манеры - все возвращается; о терроре вспоминают, как о сне»126. Это чередование двух тем - голода и развлечений - в письмах Бонапарта из Парижа летом 1795 года верно передавало главные приметы времени.

    Народ голодал, отданный на произвол спекулянтов и мародеров; он был оттеснен куда-то на задворки, и ему заткнули рот. Простые люди страдали от роста цен, обесценения ассигнатов, отсутствия хлеба, от беспросветной нужды. После двух неудачных попыток - в жерминале и прериале (апреле и мае 1795 года) - изменить вооруженным выступлением гибельный ход вещей им не на что было больше надеяться. Оставшиеся несломленными демократы-революционеры Бабёф, Буонарроти, Дарте, заточенные в тюрьмы, еще лишь обдумывали пути продолжения борьбы.

    Народное движение было разгромлено. Народ был подавлен, деморализован; без сил, без веры в будущее, он больше не мог продолжать борьбу; придавленный голодом, нуждой, преследуемый и травимый, он отступил, очистил поле боя. Народ сошел со сцены.

    А Париж новой буржуазии, Париж термидорианцев предавался кутежам, развлечениям, танцам. Это увлечение танцами в богатых кварталах Парижа пришло как-то сразу и всех захватило. То были новые, странные танцы, не похожие ни на народные пляски революционных лет, ни на медлительные котильоны старого времени. Устраивались «балы жертв», куда допускались только члены семейств, в которых кто-либо был казнен. Полуголые женщины высшего света, похожие на проституток, и проститутки, неотличимые от высокопоставленных дам, вместе с нарядными кавалерами при неярком свете свечей, под жалобную и пронзительную музыку танцевали странный танец, имитирующий судорожные движения головы и тела, падающих под ударом ножа гильотины. Танцевали в темноте или при свете луны на кладбищах, на могильных плитах.

    Все в городе стало иным. Закрытые ставнями окна домов, из которых все-таки прорывался свет и звуки дразнящей музыки, кареты, освещенные фонарями, новые запахи духов и вина, смелость туалетов, рискованные шутки и зловещий взмах стилета в темной подворотне - все напоминало о том, что революция кончилась, прошла и это совсем еще недавнее время уже представляется далекой, давным-давно минувшей порой.

    Генерал Бонапарт не ждал более добрых вестей из Парижа. Приказ о походе на Италию... Не о том надо было теперь думать. Наступили трудные времена. Все переворачивалось наизнанку: знак «плюс» превращался в «минус», слава видоизменялась в опалу. Едва лишь Бонапарта озарили лучи Тулона, как их затмили тучи. Командир, пользовавшийся поддержкой Робеспьера-младшего, не мог рассчитывать на доверие, вокруг него образовывалась пустота.

    27 июля 1794 года, в день 9 термидора, генерал Бонапарт приехал в Ниццу из Генуи127. Он был направлен туда к французскому представителю при Генуэзской республике Тилли с дипломатической миссией тонкого свойства: прощупать позицию Генуи в случае нарушения ее нейтралитета французскими войсками, а заодно и политические настроения самого Тилли. Поручение это было дано Огюстеном Робеспьером и Рикором; оно свидетельствовало о доверии комиссаров Конвента к генералу.

    Бонапарт пробыл в Генуе с 11 по 17 июля; из Генуи он проехал в Антиб, близ Ниццы, к матери и сестрам, жившим здесь уже некоторое время. Он пробыл, по-видимому, около недели в доме матери, пребывая в счастливом неведении о совершившемся в Париже.

    В Ниццу он возвратился в первых числах августа и лишь здесь узнал о событиях 9-10 термидора.

    Как он воспринял их? Точно определить трудно. Мармон рассказывал позднее, что падение Робеспьера Бонапарт расценивал «как несчастье для Франции. Не потому, конечно, - спешил разъяснить герцог Рагузский, - что он был сторонником установленной системы (его память выше подобных обвинений), но потому, полагал он, что наступило время неизбежных перемен... Он мне говорил, и вот его подлинные слова: «Если бы Робеспьер остался у власти, он изменил бы направление своей политики: он восстановил бы порядок и господство законов, и этот результат был бы достигнут без потрясений, так как к этому бы пришли с помощью власти...»»128.

    Понятно, рассказ Мармона, как и все написанное им, требует критического отношения. Но сам ход мыслей Бонапарта в передаче Мармона интересен, в этих рассуждениях есть что-то характерное для Бонапарта.

    От той эпохи - событий 1794 года - сохранился еще один документ - письмо Бонапарта к Тилли от 7 августа 1794 года. «Я был немного поражен, - писал генерал Бонапарт, - катастрофой Робеспьера, которого я любил и считал чистым; но, будь он моим братом, я бы его сам заколол кинжалом, если бы знал, что он стремится к тирании»129.

    Это письмо говорит и мало и много. Луи Мадлен видел в нем свидетельство большого спокойствия и храбрости130. Более очевидно другое: этот документ продиктован безотлагательными требованиями обстоятельств. Если Бонапарт счел необходимым тотчас же написать столь далекому и в общем случайному корреспонденту, как Тилли, то это, вне сомнения, потому, что, находясь у него в Генуе, он намекнул на свою близость к Огюстену Робеспьеру или в какой-то иной форме дал это понять131. Бонапарт допускал возможность удара с этой стороны и этим письмом хотел себя обезопасить.

    Но удар, как нередко бывает, последовал с самой неожиданной стороны. Еще за день до того, как Бонапарт написал Тилли письмо, которым надеялся укрепить свои позиции, три влиятельных комиссара Конвента при альпийской армии - Саличетти, Альбитт и Лапорт132- направили Комитету общественного спасения в Париж донос против Рикора - представителя Конвента при итальянской армии и генерала Буонапарте - «людей Робеспьера», подозреваемых в измене и растрате казенных денег. Буонапарте в особенности инкриминировалась поездка в Геную133. Не дождавшись ответа из Парижа и узнав, что Рикор уже от них ускользнул, выехав в столицу, Саличетти и Альбитт направили командующему итальянской армии генералу Дюмербиону предписание отстранить от исполнения обязанностей генерала Боунапарте и арестовать его134. Старый генерал ценил своего начальника артиллерии и питал к нему симпатии, но, получив предписание всемогущих в ту пору комиссаров, испугался и беспрекословно выполнил распоряжение. Бонапарт был отрешен от должности и заключен под стражу, а его бумаги опечатаны. Исполняющим обязанности начальника артиллерии был назначен его заместитель Дюжар.

    Обстоятельства ареста Бонапарта до сих пор не выяснены полностью135. Это касается прежде всего причастности к делу Саличетти. Влиятельный депутат Конвента, как мы видели, до сих пор неизменно выступал покровителем Наполеона и всей семьи Бонапартов. Что же побудило его занять столь враждебную позицию?

    По-видимому, летом 1794 года между ними произошла размолвка. Об этом можно судить по отрывочным письмам, оставшимся от той поры. В письме от 6 августа 1794 года Саличетти писал: «Во время моего пребывания в Ницце Буонапарте едва удостаивал меня взгляда с высоты своего величия»136. Что скрывалось за этими словами? Соответствовали ли они истине? С определенностью ничего сказать нельзя, но, безусловно, Саличетти был чем-то крайне раздражен. Известно и письмо Бонапарта. В июне 1795 года Бонапарт в письме, формально адресованном госпоже Пермон, но прямо обращаясь к Саличетти, пишет: он, Бонапарт, достоверно знал, что Саличетти в день прериальского восстания прятался в доме госпожи Пермон. «Саличетти, ты видишь, я мог причинить тебе такое же зло, какое ты причинил мне, и, поступая так, я лишь мстил бы; тогда как ты мне сделал зло, я же тебя ничем не обидел. Кто поступил лучше, я или ты? Да, я мог отомстить, но я этого не сделал...»137.

    Это письмо имеет вполне ощутимый корсиканский привкус. «Право на месть» - так могли говорить только корсиканцы, ибо это право связано с воспринятыми с молоком матери понятиями о долге вендетты - родовой мести, переходящей от поколения к поколению. Но в контексте рассматриваемого вопроса это письмо важно как свидетельство того, что Бонапарт считал себя невиновным перед Саличетти. Как бы то ни было, можно лишь утверждать, что конфликт не был глубоким. Ибо если Саличетти оказался причастным к аресту Бонапарта, то столь же несомненно, что ему принадлежала решающая роль в его освобождении. По-видимому, лишь благодаря Саличетти Бонапарта не отправили в Париж, а затем он был выпущен на свободу.

    Бонапарт пробыл в заключении около двух недель. Его верные оруженосцы Жюно и Мармон, со времени Тулона неразлучно сопровождавшие его, предлагали ему план насильственного освобождения. Но Бонапарт отверг это предложение138.

    Он направил из заключения краткое, но энергичное письмо-протест Альбитту и Саличетти- «С первых дней революции разве я не был всегда предан ее принципам? Разве меня не видели всегда в сражениях против врагов внутренних или как военного против иностранцев?..»139 Не выпячивая своих заслуг, но и не принижая их, он напоминал о том, что вся его жизнь во время революции была на виду. Он требовал немедленного разбора дела и освобождения.

    Этот протест сыграл определенную роль. Комиссары занялись рассмотрением его бумаг. Они не нашли в них ничего компрометирующего Бонапарта. 7 фрюктидора (24 августа) постановлением комиссаров Конвента Альбитта и Саличетти Бонапарт был освобожден из-под стражи. Правда, в постановлении предусматривалось, что это решение требует дополнительного подтверждения Комитетом общественного спасения140.

    Поскольку Альбитт совершенно не знал Бонапарта, остается заключить, что освобождение начальника артиллерии из-под стражи было делом рук Саличетти. Видимо, можно согласиться с мнением Бурьенна, что после освобождения он снова стал другом Бонапарта141.

    Итак, генерал Бонапарт вновь обрел свободу. Конечно, в дни термидорианской реакции бывший «фаворит Робеспьеров», как о нем говорили в ту пору, не мог рассчитывать на доверие и поддержку. Он остался в штабе итальянской армии, где личные симпатии старого Дюмербиона скрашивали ему жизнь. План операции против Пьемонта, предложенный в свое время Бонапартом и поддержанный Огюстеном Робеспьером, был вследствие этого отвергнут Комитетом общественного спасения142 Но австрийцы, ободренные бездействием французов в Италии, первыми начали наступательные операции. Бонапарт обратил внимание командующего армией на ухудшение положения. «Мое дитя, - отвечал ему генерал, - представьте мне план кампании так, как вы найдете нужным, и я его осуществлю, насколько это в моих силах»143.

    Наступательные действия в Италии - то была его давняя мечта144. Дюмербиону не пришлось дважды повторять приглашение. Бонапарт был убежден в успехе предстоящей операции и уверял приехавшего в штаб депутата Конвента Тюро де Линиера, что, если бы ему дали пятьдесят пять тысяч солдат, он сумел бы завоевать Италию.

    Широкие планы, большие замыслы, воля к действию... Но полный энергии генерал вскоре убедился в том, что его предложения, встречаемые сочувственно собеседниками, не воплощаются в практические действия. Ни генерал Дюмербион, ни представители Конвента при армии не решались без санкции высших властей в Париже предоставить свободу действий инициативному генералу. А в Париже, в инстанциях, близких к термидорианским верхам, к генералу, пользовавшемуся поддержкой Робеспьеров, относились с нескрываемой враждебностью.

    В Ницце, в штабе итальянской армии, вскоре хорошо это поняли. Операции против австрийцев были приостановлены. Генерал Дюмербион и комиссары Конвента при итальянской армии питали самые дружелюбные чувства к способному генералу, но рисковать ради него своим положением они отнюдь не собирались. Генералу Бонапарту в сущности было нечего делать в штабе итальянской армии.

    ***

    Весной 1795 года по улицам и бульварам Парижа фланирующей походкой людей, которым некуда спешить, прогуливались трое молодых военных: один - в генеральском, двое других - в капитанских мундирах. Они шли медленно, внимательно разглядывая встречных прохожих, в особенности, конечно, женщин. Иногда спутники останавливались, чтобы прочесть сохранившиеся на стенах плакаты. Один из них - обращение Национального конвента к гражданам Парижа, - датированный 2 прериаля III года (21 мая 1795 года) Французской республики, уведомлял, что «Национальный конвент останется у власти, чтобы спасти родину, и надеется на преданность добрых граждан и их любовь к свободе и равенству»145. То были напоминания о только что подавленном грозном прериальском восстании народа Парижа. Но была весна, грело яркое солнце, и трое молодых людей, все так же не торопясь, с любопытством разглядывая все встречавшееся на их пути, пробирались к зеленой листве Люксембургского сада, чтобы здесь, расположившись привольно на широкой скамейке под могучей кроной каштана, ловить теплые косые лучи опускающегося солнца.

    Старшему из них было двадцать пять лет. То был бригадный генерал Буонапарте, вызванный в столицу распоряжением Комитета общественного спасения. Генерала сопровождали его верные друзья капитаны Жюно и Мармон, продолжавшие числить себя его адъютантами и готовые идти на край света за своим начальником и старшим другом, в звезду которого они поверили146.

    7 мая (18 флореаля) Бонапарт получил приказ о переводе в Западную армию, то есть в армию, сражавшуюся против вандейцев. Он выехал со своими оруженосцами на следующий же день.

    Бонапарт в почтовых каретах не спеша пробирался с юга на север, мысленно возвращаясь к местам, только что им оставленным. Зимой и весной 1795 года он часто навещал Марсель. Остановившись в Авиньоне, он пишет оттуда в Марсель своей «дорогой Эжени»: «Я узнаю в каждом твоем слове мои собственные чувства, мысли... Твой образ запечатлен в моем сердце... Твой на всю жизнь»147.

    Эти клятвенные уверения в неизменности чувств имели теперь и более прочные основания. Наполеон Бонапарт расставался с Дезире - Эжени Клари не только как нежный возлюбленный: с весны 1795 года Эжени и Наполеон были официально объявлены невестой и женихом.

    Но мысли и чувства Бонапарта были обращены не только к прошлому, к Марселю; он пытался разглядеть сквозь белую пелену вечернего тумана, поднимавшегося над долиной многоводной Роны, вдоль которой бежала дорога, неясные очертания далекого Парижа. Что он сулит ему? Какое будущее его ожидает?

    Бонапарт отдавал себе отчет в том, что после недавнего ареста, после былой близости к Робеспьерам он не может рассчитывать на радушный прием. Термидор перечеркнул славу Тулона. Все приходилось начинать сначала.

    Но миновавшие годы многому научили его. В двадцать пять лет Бонапарт имел уже немалый жизненный опыт. Наивный идеализм, восторженная доверчивость, радужные надежды, с которыми он когда-то, десять лет назад, ехал в Баланс по той же дороге вдоль Роны, давным-давно выветрились. За минувшие годы он не раз испытывал превратности судьбы. Она то взметала его вверх, то бросала вниз; он многое познал: напряжение ожесточенной борьбы и радость успеха; обманутые надежды и торжество победы; доверие и подозрение; вражду и дружбу; добро и зло.

    Продвигаясь на север, к Парижу, он мысленно взвешивал, прикидывал шансы; он видел препятствия, стоявшие на его пути, и обдумывал средства их преодоления. Кто его знал в Париже? Кем он был? Одним из многих генералов, созданных революцией, к тому же скомпрометированным близостью к Робеспьерам. На чью поддержку он мог рассчитывать? Кто захочет ему помочь?

    Среди влиятельных политических деятелей в столице Бонапарт мог надеяться только на Рикора, комиссара Конвента, оказывавшего ему в Тулоне и Ницце энергичную поддержку. Наполеон знал, что Рикор вернулся в Париж, занял свое место в Конвенте, он вновь стал политической силой, с которой нельзя было не считаться.

    Но захочет ли Рикор протянуть руку помощи генералу, едва выкарабкавшемуся из узилища? В этом Бонапарт не был уверен. Однако какие-то шансы имелись; их было немного, и они были непрочны, но Бонапарт уже научился с легким сердцем идти на риск, к тому же у него не было выбора.

    Бывший начальник артиллерии итальянской армии прибыл в Париж 9 прериаля; народное восстание было накануне подавлено, и волны торжествующей реакции смывали теперь всех хоть сколько-нибудь причастных к движению, грозившему ниспровергнуть строй. В их числе оказался и депутат Конвента Рикор; он был арестован вскоре после подавления восстания. Карта, на которую больше всего надеялся Бонапарт, оказалась битой.

    Бонапарту оставалось идти прямым официальным путем. Он явился в военный отдел Комитета общественного спасения. С апреля 1795 года его возглавлял депутат Конвента Франсуа Обри.

    Имя Обри вряд ли было знакомо Бонапарту. Человек, в чьих руках весной 1795 года оказались командные кадры французской армии, не принадлежал к числу прославленных полководцев, хотя и был профессиональным военным. Он был почти в два раза старше Бонапарта, получил звание старшего лейтенанта артиллерии в 1769 году, а форму бригадного генерала, надел всего два года назад. Уже по одному этому бригадный генерал двадцати пяти лет от роду не мог рассчитывать на его сочувствие.

    Но главное было не в этом. Хотя Обри и был артиллеристом по образованию и профессии, пороха он не нюхал. Ловкий интриган, он старался держаться ближе к штабам, добиваясь продвижения по службе мышиной возней в кулуарах, а не подвигами на поле брани. Он преуспел в своих замыслах, добившись избрания депутатом Конвента от департамента Гар. В Конвенте и военном комитете, где как профессиональный военный Обри претендовал на руководящую роль, он вернулся к привычному ему искусству интриги. Но, будучи человеком без убеждений и неширокого кругозора, он дважды просчитался: его интриги в военном комитете против Дюбуа-Крансе и в Конвенте против депутатов Горы завершились полным провалом. Последнее - его ставка на жирондистов - обошлось ему дорого. В октябре 1793 года он был арестован и вышел из заключения лишь в декабре 1794 года.

    Год с лишним пребывания в тюрьме воспитали в Обри какие-то убеждения: он стал злобным антиякобинцем. После разгрома восстания в жерминале, когда спрос на антиякобинцев возрос, Обри был снова пущен в ход: его назначили в Комитет общественного спасения, возложив на него задачу чистки армии от всех подозрительных.

    Бонапарт с его якобинским прошлым был для него неприемлем; он мог бы в конце концов простить ему его молодость - приходилось же прощать ее Марсо и Гошу, но якобинизм его он не мог простить. Помытарив некоторое время молодого генерала, Обри наконец предложил ему идти бригадным генералом в пехоту против вандейцев. Обри, артиллерист по образованию, не мог не знать, что предложить артиллерийскому генералу идти в пехоту - значит оскорбить его. Бонапарт отверг предложение: он не мог поступить иначе.

    И вот снова наступают дни безденежья, вынужденного безделья; Бонапарт снова со своими спутниками слоняется по бульварам Парижа; спешить некуда - никаких дел, никаких перспектив.

    Опальный генерал, не обремененный никакими обязанностями, часто ходит на почту и здесь получает письма от своей «дорогой Эжени» из Марселя; на конверте та же надпись: «Командующему артиллерией Западной армии генералу Бонапарту, находящемуся ныне в Париже». Он не спешит внести исправления в адрес, написанный рукой невесты. «Командующему артиллерией»- пусть будет так. Он не сообщает ей о постигшей его неудаче. Жозефа он тоже не считает нужным информировать о происшедшем. В ряде писем он глухо говорит о своем нездоровье: надо ведь как-то объяснить затянувшееся пребывание в столице.

    Но человек слаб, и Бонапарт не представлял исключения, ему были присущи все людские слабости. Иногда его охватывали приступы тоски, черной меланхолии. Он пишет Жозефу сентиментальные письма: «Как бы ни поступала с тобой судьба, ты должен знать, мой дорогой, что ты не можешь иметь большого друга, которому ты был бы так дорог и который бы так искренне хотел твоего счастья»148. Он просит Жозефа прислать портрет.

    С деньгами становится все хуже. Жюно выжимает из своего отца все, что можно выжать, но все равно нужда преследует их по пятам. Бонапарт меняет отели; он находит самый дешевый - всего три франка в неделю; бывает ли еще ниже цена?

    Если верить Лауре д'Абрантес, генерал в ту пору ходил без перчаток, в сильно поношенном мундире; у него был крайне неприглядный вид149. Он был по большей части сумрачен, хотя и пытался порой скрыть свое подавленное состояние искусственной улыбкой.

    Время от времени он наведывался в военный комитет и в одно из посещений установил, что Обри уже нет. Он продолжал подниматься вверх, но это приближало его падение. Незадачливый политик, уверовавший в то, что выигрывает только карта справа, жестоко просчитался. Он строил расчеты на том, что ход вещей неотвратимо ведет к восстановлению старой монархии. После событий 18 фрюктидора (4 сентября 1797 года) Обри был арестован как контрреволюционер, приговорен к ссылке в Гвиану, по пути бежал и в июле 1798 года умер. В 1795 году в его кресле Бонапарт увидел нового начальника, Дулсе де Понтекулана. Новый руководитель военного комитета, также депутат Конвента, был начальником совсем иного склада, чем Обри. Любезный, со всеми ласковый, бывалый человек, живший до революции и в Вене, и в Берлине, и в Петербурге, преуспевавший и при старом режиме, и при новом, имевший друзей во всех партиях, он искусно миновал многочисленные рифы, через которые его нес поток бурного времени, и сумел избежать, казалось бы, неминуемого ареста, в разное время и по разным поводам подстерегавшего его.

    Молодого генерала не у дел он встретил доброжелательно; внимательно выслушал его пожелания и, не затягивая дело, зачислил в топографическое бюро военного комитета, поручив заниматься тем, что ему было больше всего по душе, - оперативными планами итальянской армии. Бонапарт воспрянул духом. Он с увлечением занялся своим любимым детищем - планом итальянской кампании150.

    Но в ту переходную пору неустойчивой политики, колебаний маятника то вправо, то влево подолгу не засиживались на одном месте. Явившись однажды в военный комитет, Бонапарт увидел в кресле Дулсе де Понте новое, незнакомое ему лицо. Любезный руководит военного ведомства, чутко улавливавший малейшие изменения политической атмосферы, накануне вспорхнул: поспешно покидал кресло, могущее стать небезопасным. С этим обходительным, ласковым господином мы не будем встречаться на страницах исторического повествования. Это не значит, что он окончил свое существование; напротив, будучи старше Бонапарта на пять лет, он пережил его на тридцать два года и умер накануне своего девяностолетия. Но опыт бурь научил его не стремиться к первым ролям; он предпочитал им более спокойные и, разумеется, хорошо обеспеченные вторые и третьи места. Он сошел со страниц истории, но благоденствовал в личной жизни, занимая хорошие должности во времена империи (Наполеон не забыл его любезности), и сохранял звание пэра Франции в годы Реставрации и Июльской монархии. Февральская революция 1848 года положила конец его служению государству, уничтожив палату пэров. Дулсе де Понтекулану было тогда восемьдесят четыре года151.

    Понтекулан исчез, а кадры военного комитета, подобранные Обри, отнюдь не склонны были проявлявлять любезность к молодому генералу-якобинцу.

    Бонапарт снова увидел перед собой непробиваемую стену недоброжелательства. Его опять оттирали от дел. Казавшаяся уже осуществимой итальянская кампания отдалялась в будущее, превращалась в миф.

    Испытанные превратности судьбы научили Бонапарта хладнокровно принимать неожиданные изменения хода событий. Его письма к Жозефу, к невесте показывают, что он отнюдь не ощущал большого душевного потрясения. Не осуществились мечты об Италии... Ну что ж, он придумает что-нибудь другое...

    Ему не пришлось даже долго раздумывать. В конце августа его увлекла мысль отправиться военным советником в Турцию. Он пишет официальное представление об этом в военный комитет, сообщает о своих планах невесте152.

    Наполеон располагает теперь избытком свободного времени и не теряет его даром. Он много читает, внимательно следит за ходом политических событий, скрывает своей враждебности к усиливающимся роялистам153. В немалой мере его занимают и практические вопросы. Он хочет поправить свои денежные дела, и в переписке с Жозефом все чаще возникают темы приобретения собственности - земли или дома. Он возвращается к мысли о том, что надо ускорить брак с Эжени Клари. «...Необходимо или закончить дело с Эжени, или разорвать»154, - пишет он в сентябре 1795 года Жозефу, и эти несколько слов раскрывают, как велики были соображения расчета в этом кажущемся столь сентиментальным романе.

    Бонапарт часто бывает в доме Пермонов; он заводит и новые знакомства. С лета 1795 года он становится вхож в салон знаменитой в ту пору Терезии Тальен, «Нотр дам де Термидор», «божьей матери термидора», как ее называли полупочтительно, полуиронически посетители ее вечеров.

    В замкнутом, укрытом от нескромных глаз узком кружке термидорианских вождей одна из главных ролей, первоначально по крайней мере, принадлежала Тальену.

    Не в меньшей мере, чем Баррас или Фрерон, Тальен был как бы воплощением всех пороков и преступлений термидорианского режима. Сын дворецкого графа Бреси, перенявший от господ, за которыми он следил из людской со злобной завистью и восхищением, их манеры, их повадки и жесты и даже что-то от образования, он должен был мириться с жалкой ролью клерка у нотариуса, когда разразившаяся революция открыла перед ним широчайшие возможности. В 1789 году ему минуло двадцать два года, он был неглуп, красноречив, дерзок, ему нетрудно было выдвинуться - сначала в Сент-Антуанском предместье, затем в Коммуне Парижа. Избранный в двадцать пять лет депутатом Конвента, он возомнил о себе бог весть что: его дерзость стала беспредельной. В рядах якобинской партии Тальен примыкал к ее крайнему, экстремистскому крылу. Направленный вместе с Изабо комиссаром Конвента в полумятежный Бордо, он поразил видавшее виды население города свирепостью обрушенных на него репрессий. Впрочем, вскоре некоторые лица, обладавшие крупными капиталами, нашли способ освободиться от жестокой кары. Банкир Пексото, уплатив миллион двести тысяч ливров, был выпущен на свободу, братья Раба были освобождены за пятьсот тысяч ливров, Лафон - за триста тысяч155.

    Тальен в Бордо доказал, что он неравнодушен не только к золоту, но и к женским чарам. Терезия Кабаррюс, дочь испанского банкира, в четырнадцать лет вышедшая замуж за дельца, выдававшего себя за маркиза Фонтене, а затем разошедшаяся с ним, приобрела огромное влияние на Тальена. В доносах, посыпавшихся в Комитет общественного спасения, утверждалось, что она не только выступает на народных празднествах в красном фригийском колпачке олицетворением Свободы (с этим еще, может быть, примирились), но что с ее помощью аристократы, финансисты и спекулянты за соответствующую мзду обделывают темные дела. Тальен был отозван в Париж; Кабаррюс спустя некоторое время была заключена в тюрьму Ла Форс в столице.

    Чувствуя, как сужается круг, Тальен пытался улучшить свои позиции обличительными речами против врагов Республики, с наигранным пафосом произнесенными в Конвенте и в Якобинском клубе. Его чрезмерное усердие вызвало презрительную, откровенно враждебную реплику Робеспьера. Тальен пытался оправдываться, но его оборвал Билло-Варенн: «Бесстыдство Тальена беспредельно, он лжет Собранию с неслыханной смелостью»156. Якобинский клуб изгнал его из своих рядов. Отчаяние, стремление любой ценой уйти от ответственности за безмерные злодеяния и преступления, не укрывшиеся - он был в том уверен - от зоркого взгляда Робеспьера или Сен-Жюста, привели Тальена в ряды термидорианских заговорщиков, придали ему отвагу в решающие часы 9 термидора. Если допустимо такое парадоксальное сочетание слов, то можно сказать, что страх внушил ему смелость. Он стал одним из главных действующих лиц трагических событий термидора.

    После казни руководителей революционного правительства Тальен вздохнул свободно. Теперь у него было все, к чему он стремился, - власть, деньги, вино, яства, Терезия, вернувшаяся из тюрьмы и ставшая официально госпожой Тальен. Свое влияние одного из главарей термидорианской партии он использовал прежде всего для того, чтобы уничтожить честных якобинских деятелей, могущих раскрыть его преступления, - Колло д'Эрбуа, Камбона, Шудье, Билло-Варенна и сколько еще других!

    Тальен во многом преуспел. С присущей ему самонадеянностью и дерзостью выскочки, которому благоприятствовало стечение обстоятельств, принимаемое им за результат собственных усилий, он возомнил, что отныне Франция у его ног. Он жестоко просчитался.

    Груз преступлений тянул его вниз. При каждом неловком шаге ему предъявлялись новые обвинения за старые преступления. Его алчность и злобность, волчьи повадки, готовность перегрызть глотку любому сопернику вызывали у многих опасения. От него старались избавиться. Тальен еще был избран в Совет пятисот, но уже не имел там никакого влияния. В 1798 году он остался не у дел. Бонапарт взял его на третьестепенных ролях в египетскую экспедицию и... оставил в Египте. Во Францию Тальен смог вернуться лишь три года спустя, он здесь был никому не нужен. Он прожил еще долгую жизнь, стараясь прислуживать всем режимам, но от него отворачивались с презрением. Жена давно его бросила, единственная его дочь, ставшая графиней Нарбон-Пеле, не желала знать отца; друзей у него не было, дурная слава опережала его - к нему поворачивались спиной. Пораженный слоновой болезнью, безобразный, страшный, он влачил жалкую жизнь в нищете, одинокий и всеми забытый. Он умер в 1820 году нищим, всеми отвергнутый и презираемый, выпрашивая в льстивых, раболепных письмах подачки у правительства Людовика XVIII. Конец его жизни, казалось, был воспроизведением заключительных страниц романов Александра Дюма-отца с их неминуемым возмездием за совершенные преступления.

    Но летом 1795 года, когда опальный генерал Буонапарте перешагнул порог «хижины», как скромно именовала Терезия Тальен свой великолепный салон, никто в доме Тальенов не мог еще предвидеть зловещего финала карьеры ее хозяина.

    Наполеон позднее, на острове Святой Елены, вспоминал: «Госпожа Тальен в то время была поразительно красива; все охотно целовали ей руки и все, что было можно»157. Она родила дочь, которой дали имя Термидор-Терез-Роз; столь необычное имя подчеркивало, какое решающее значение придавали супруги Тальен дню 9 термидора.

    Субрани, один из «последних монтаньяров», погибший героической смертью в дни прериальского восстания, незадолго до этого писал о «божьей матери термидора» - Терезии Тальен: «Эта женщина заменяет ныне Марию-Антуанетту; среди общей нищеты она выставляет напоказ кричащую роскошь, является на спектакли увешанная бриллиантами, в одежде римлянки и задает гон всему, что скрывают пороки обоих полов в Париже»158.

    «Хижина» госпожи Тальен была в то время самым влиятельным политическим салоном; его постоянными посетителями были Баррас, Фрерон, преуспевающий молодой финансист Уврар; здесь не только ухаживали за красивыми женщинами и пили вино, но и между двумя бокалами полунамеками договаривались о решении важнейших государственных вопросов, через день или два получавших законченное юридическое выражение в официальных учреждениях Республики.

    В письмах к своей невесте Эжени Клари Бонапарт отзывался о салоне госпожи Тальен в пренебрежительно-равнодушном тоне, лишь как бы. слегка поддразнивая ее напоминанием об общепризнанной красоте «божьей матери термидора». Цель была достигнута. Дезире Клари была встревожена: с присущим ей даром интуиции она угадала, что из всех сообщаемых женихом новостей небрежные упоминания о госпоже Тальен - самые важные. Почти в каждом письме она спрашивает его о мадам Тальен159.

    Посещение Бонапартом салона Терезии Тальен имело для него действительно важные последствия. Но не потому, что он поддался обольщающим чарам; признавая красоту Терезии, он оставался к ней равнодушен, да и он в ту пору не интересовал госпожу Тальен; он был беден, неизвестен, неловок; обольстительная «божья матерь термидора», гордившаяся назло соперницам, что столько мужчин у ее ног, была готова слегка покровительствовать Бонапарту: по ее записке (значившей много больше, чем официальная бумага) обносившемуся генералу отпустили сукно на шинель. Этим исчерпывалась ее любезность. На большее она не склонна была идти.

    В салоне Тальен Бонапарт напомнил о себе людям, которые когда-то видели его в лучшие дни - в декабре 1793 года, а затем совсем забыли о нем. Баррас и Фрерон были в Тулоне, когда Бонапарт руководил штурмом города. Но мало ли способных офицеров встречалось на их пути?

    Бонапарт также не вспоминал их; они ему были безразличны. Но когда случай снова свел их в устланной коврами нарядной «хижине» «божьей матери термидора» поздним летом 1795 года, ситуация стала иной. Бонапарт был генералом в опале, ему не доверяли, его фактически отстранили от дел. Баррас, Фрерон, Тальен были главарями ставшей господствующей партии термидорианцев, фактическими руководителями термидорианской республики.

    Бонапарт редко ошибался в людях. В том, что касалось Барраса, Фрерона, Тальена, и проницательности не требовалось. Эти люди, так сказать, афишировали свои пороки. Бонапарт их презирал; это подтверждается не только прямыми суждениями о них в воспоминаниях на острове Святой Елены160, но и его действиями после 18 брюмера. Когда власть оказалась в руках Бонапарта, он исключил всех троих из политической жизни: Баррас, отданный под надзор полиции в своем имении, оказался на многие годы прикованным к одному месту - ему запретили выезжать; Фрерон был отправлен супрефектом в тропики Сан-Доминго, где через полгода умер от желтой лихорадки; Тальен был обращен в ничтожество.

    Но в 1795 году все еще выглядело иначе: Баррас, Фрерон, Тальен были всемогущи, бригадный генерал Буонапарте ничего не значил.

    Однако Бонапарт 1795 года был уже иным, чем десять лет назад. Горячность, прямолинейность, принципиальность последователя Руссо и Рейналя давно улетучились. В бригадном генерале Буонапарте мало что осталось от восторженной мечтательности младшего лейтенанта, предлагавшего Паоли руку, шпагу и перо, и даже от автора «Ужина в Бокере». После крушения корсиканских иллюзий, после стольких разочарований, взлетов и новых падений, неожиданных поворотов судьбы это был во многом иной человек. Он научился скрывать свои чувства, прятать сокровенные мысли и планы, носить на лице маску, играть диктуемую обстоятельствами роль. Ко многим дарованиям, обнаружившимся рано, в новых трудных обстоятельствах прибавилось еще одно - несомненный большой, можно даже без ошибки сказать огромный, актерский талант.

    Этот невысокого роста, худой, почти болезненного вида молодой человек с черными прямыми длинными волосами, падающими на плечи, со странной бледностью нефранцузски смуглого лица, необычайно живыми глазами, всегда небрежно, почти плохо одетый, обладал какой-то непостижимой способностью привлекать к себе внимание, заставлять себя слушать, более того, считаться с собой. Неловкий, с угловатыми манерами, он умел, когда это было надо, становиться удивительно приятным, очаровывать, располагать к себе.

    В Париж он приехал чужаком; люди, на поддержку которых он рассчитывал, - Рикор, Саличетти - были не в чести. Огромный город оставался для него чужим и враждебным. За ним шла по пятам тень Огюстена Робеспьера; Обри приложил немало усилий, чтобы о ней не забывали, и она отталкивала в 1795 году соприкасавшихся с ним.

    А он рискнул прийти в дом «божьей матери термидора» - в логово термидорианских вождей, замкнутое, недоступное для посторонних место встреч главарей термидорианской партии. Человек из далекого от них мира, «фаворит Робеспьеров», как о нем недавно говорили, он рискнул перешагнуть порог этой «хижины» и сумел добиться, не прибегая к грубой лести, не ухаживая больше общепринятого за хозяйкой, что с его появлением здесь примирились, а затем нашли даже приятным..

    Зачем ему это было надо? Чтобы поддразнить Дезире Клари? Чтобы добиться каких-либо изменений в собственной судьбе? Так ли это было ему нужно?

    В сентябре 1795 года он получил одновременно два взаимоисключающих документа. Один - от Комитета общественного спасения, подписанный Камбасересом и другими, - уведомлял о том, что ввиду неявки к месту назначения бригадный генерал Буонапарте увольняется из действующей армии, другой - от военного комитета - сообщал о назначении генерала Буонапарте главой военной миссии, направляемой в Турцию.

    При той путанице и неразберихе, которые царили в правительственном аппарате в дни термидорианского режима, появление в один день двух совершенно различного содержания документов об одном и том же военнослужащем не представляло ничего исключительного. По-видимому, ни тот ни другой приказ не имел обязательной силы...

    Впрочем, Бонапарт настроился уезжать в Турцию. 5 вандемьера (27 сентября 1795 года) он писал Жозефу: «Более чем когда-либо, сейчас стоит вопрос о моей поездке. Его можно было считать вполне решенным, если бы не происходящее здесь брожение»161. Он, впрочем, надеялся на то, что в ближайшие дни все уладится.

    Год спустя после переворота 9 термидора его классовое содержание раскрылось со всей ясностью. То была победа новой буржуазии, выросшей и разбогатевшей за годы революции и установившей свое полное господство, чтобы беспрепятственно воспользоваться всеми благами приобретенного. Политическое же содержание термидорианской реакции было менее ясным. До каких пор будут идти вправо? Что будет последним рубежом? Восстановление монархии? Возвращение Бурбонов?

    В конце 1794 года еще никто не смел говорить об этом вслух. Да и политическая обстановка, казалось, совершенно исключала такую возможность. Своеобразие ситуации заключалось в том, что наступление буржуазной контрреволюции внутри страны сочеталось с победами армий Республики над феодальной контрреволюцией на фронтах войны.

    Титанические усилия якобинской диктатуры принесли всходы, когда руководители ее уже сложили головы на эшафоте. Во второй половине 1794 года войска Республики повсеместно перешли в наступление. Армия Пишегрю заняла Голландию, приветствуемая населением, встречавшим французов как освободителей. Армия Самбры - Мааса, возглавляемая Журданом, в которой особенно прославился Клебер, нанесла тяжелые поражения австрийцам, пруссакам и гессенцам. Весь Рейн оказался в руках французов. Даже на пиренейском фронте, в войне с Испанией, где французы долгое время не могли добиться успеха, к концу 1794 года обозначился перелом, и армия под командованием Периньона, а затем Шерера перешла в наступление162.

    Под ударами республиканских войск антифранцузская коалиция начала распадаться. Интервенция провалилась. Республиканская Франция блистательными победами доказала свое превосходство над армиями европейских монархий. В столкновении двух миров - старого и нового - преимущества оказались на стороне нового. К тому же победы французского оружия обострили противоречия, раздиравшие изнутри антифранцузскую коалицию. Восстание поляков, возглавляемых Тадеушем Костюшко, весной 1794 года, его подавление и последовавший вскоре третий раздел Польши до крайности обострили противоречия между Пруссией и Австрией.

    С конца 1794 года начались мирные переговоры с Пруссией. Они были завершены Базельским мирным договором, подписанным 2 апреля 1795 года Бартелеми и Гарденбергом163. Он оставлял за Францией левый берег Рейна. 22 июля 1795 года в том же Базеле был подписан мирный договор, прекращавший войну с Испанией164. Правда, уже вырисовывались зримые очертания нового антифранцузского союза - Англии, Австрии и России Екатерины II. Но это не умаляло крупнейшего политического значения обоих Базельских договоров: как их ни трактовать, они остались в истории юридическими и дипломатическими памятниками поражения антифранцузской феодальной коалиции.

    В военно-дипломатической практике тех лет были и другие факты, заслуживавшие внимания. Договор с Батавской республикой, заключенный в Гааге в мае 1795 года, устанавливал фактически полную зависимость голландцев от французов165. Батавская республика становилась вассалом Французской республики. Об этом ли мечтали жители Нидерландов, приветствуя в 1794 году французские армии? Бельгия знаменитым декретом 1 октября 1795 года была попросту присоединена к Франции. Мерлен, выступая в Конвенте 30 сентября 1795 года, цинично говорил: «Для Республики важно, чтобы бельгийцы и люттихцы были свободны и независимы лишь постольку, поскольку они будут французами...»166

    Знаменитый лозунг «Мир - хижинам! Война - дворцам!», горевший на полотнищах полков волонтеров, опрокидывавших армии интервентов, выцвел, стерся, о нем теперь все реже вспоминали. Война незаметно обретала новое содержание; широкие завоевательные планы воодушевляли крупную буржуазию, с каждым днем все тверже чувствовавшую себя хозяином страны.

    Возможно ли было, чтобы новые господа, завладевшие богатством старых сеньоров, отправившие на гильотину Людовика XVI Капета и тем сжегшие за собой мосты, согласились на восстановление монархии Бурбонов? Это было исключено, так как противоречило их интересам.

    Но тысячелетняя монархия имела многих сторонников в стране, а возглавлявшая роялистскую партию эмигрантская знать не хотела, а может, и не умела трезво оценивать чуждые ей интересы. Надежда, пробудившаяся в кругах роялистов после 9 термидора, росла по мере того, как термидорианцы удар за ударом сокрушали силы народа. После жерминаля и прериаля робкие ожидания переросли в уверенность. В эмигрантских кругах в Петербурге, Турине, Вене, Лондоне уже готовились к торжественному въезду Людовика XVIII во дворец своих предков, белые лилии снова входили в моду.

    Новая конституция, обсуждавшаяся летом 1795 года, хотя и сохраняла во Франции республиканский строй, своим острием была направлена против народа. Отменив всеобщее избирательное право, установив высокий избирательный ценз, две палаты вместо одной и исполнительную власть - Директорию, наделенную весьма широкими правами, творцы новой конституции создавали новый режим, новую страну - «страну, управляемую собственниками», как открыто сказал о том один из термидорианских лидеров - Буасси д'Англа.

    Роялисты не без основания рассчитывали, что избирательная система, установленная конституцией III года Республики, обеспечит им большинство в будущих собраниях и, следовательно, возможность «законного» восстановления монархии.

    Роялистская партия не представляла собой чего-либо единого. Напротив, не было ничего более пестрого, противоречивого, разноголосого, чем партия сторонников монархии. Логика реакционной политики заставляла передвигаться вправо многих из тех, кто недавно называл себя «защитником свободы». Бывшие жирондисты, фельяны, сторонники Лафайета в 1795 году уже склонялись к признанию преимуществ монархии. Виднейшие деятели термидорианского Конвента, творцы новой конституции Буасси д'Англа, Ларевельер-Лепо, Ланжюине, Лакретель считались, и с должным основанием, монархистами, хотя между ними имелись немалые политические различия.

    Еще более резкая разница была между конституционными монархистами во Франции и роялистами эмиграции. Общим, что объединяло всех эмигрантов, была неистовая ненависть к революции. У них пересыхало горло от неутолимой жажды мести. Злобно-кощунственная фраза д'Антрэга: «Я буду Маратом контрреволюции; я отрублю сто тысяч голов» - не была только его личным желанием. Граф Ферран, будущий министр Людовика XVIII, требовал сорок четыре тысячи казней. Граф Утремон хотел, чтобы все, купившие имущество духовенства, были расстреляны167. Но дальше мечтаний о кровавом возмездии сплоченность роялистов не шла. Эмиграцию раздирали склоки, интриги, взаимные обвинения.

    В 1795 году большинству сторонников монархии представлялось, что движение вправо, непрерывно совершавшееся во Франции с 9 термидора, самим ходом вещей приведет их к власти.

    Но такую перспективу учитывали и термидорианцы. Чтобы не допустить преобладания роялистов в будущих законодательных органах и прочно удержать за собой власть, они нашли простое решение. Декретами 5 и 13 фрюктидора (22 и 30 августа 1795 года) термидорианский Конвент постановил, что две трети состава будущих законодательных собраний должны быть избраны из числа депутатов Конвента.

    Надежды роялистов на легкий, конституционный путь к реставрации монархии рухнули. Декрет о двух третях вызвал их ярость. Нельзя ли добиться тех же результатов иными путями? Эта мысль в течение сентября воодушевляла сторонников монархии. В столице было много роялистов, хорошо вооруженных и научившихся за бурные годы обращаться с оружием. Среди офицеров Парижского гарнизона было немало сторонников монархии. Ходили слухи, что к их числу принадлежит и командующий вооруженными силами столицы генерал Мену. Еще осмотрительнее, с глазу на глаз, и то как нечто крайне сомнительное, шепотом передавали, что на сторону монархии перешел «сам» генерал Пишегрю.

    Слава Пишегрю в то время достигла зенита. После побед в Голландии Конвент наградил его званием «спасителя отечества». Затем ему курили фимиам за подавление восстания в прериале; вслед за тем он был назначен командующим Северной армией, которому подчинили рейнскую армию и армию Самбры - Мааса. Впервые за годы революции в руках одного генерала сосредоточилась такая огромная власть. На что же она будет употреблена? Современники этого не знали. Позже стало известно, что в августе 1795 года к всесильному генералу явился некий Фош-Борель, агент Бурбонов; сначала он говорил о рукописях Руссо, затем повел осторожный разговор о склонности людей к переменам, о возможности восстановления монархии. Фош-Борель опасался, что после первых двусмысленных слов его расстреляют. Этого не произошло, он был выслушан. Позже граф Монгайяр вел переговоры с Пишегрю о том же168. Понятно, это хранилось еще в тайне, но слухи, доходившие до чутких ушей в Париже, воодушевляли заговорщиков, придавали им храбрость.

    В начале вандемьера (конец сентября) заговорщики решили, что час действия наступил: в октябре заканчивалась деятельность Конвента и вступала в силу новая конституция. Медлить было нельзя.

    11 вандемьера в Конвенте узнали, что в секции Лепелетье собираются враждебные силы, что в зале Французского театра происходят незаконные собрания, что под лозунгом «Долой две трети!» идет мобилизация всех недовольных. На стороне мятежников была и Национальная гвардия, «очищенная» после 9 термидора и ставшая оплотом крайне правых сил. Конвент объявил свои заседания непрерывными и поручил генералу Мену силой оружия восстановить порядок в столице.

    Мену не спешил. Вместо того чтобы выполнить приказ Конвента, он вступил 12-го в переговоры с мятежниками, настойчиво давая понять, что склонен идти на уступки. Его поняли, и обе стороны договорились отступить, не прибегая к оружию. Мену первым отдал приказ подчиненным ему войскам отступить.

    Пока войска Мену отступали, роялисты собрали свои силы и быстро организовались. Во главе мятежников встал Рише де Серизи, главнокомандующим был назначен генерал Даникан, его помощником, весьма расторопным, был Лафон, недавно вернувшийся из эмиграции.

    Рассказы о событиях 13 вандемьера его главных действующих лиц во многом расходятся169. Тем не менее все единодушны в том, что странная пассивность Мену позволила роялистам добиться значительного численного превосходства над силами термидорианского Конвента. Наполеон считал, что у мятежников было не менее сорока тысяч солдат170. Исследователи более позднего времени полагали, что роялисты располагали лишь двадцатью четырьмя - двадцатью пятью тысячами, но и это было в четыре раза больше, чем у Конвента.

    Критическая ситуация, сложившаяся к вечеру 12 вандемьера, потребовала от термидорианцев чрезвычайных мер. Мену был смещен и арестован. Командующим вооруженными силами Конвента был назначен Баррас171.

    При всех неисчислимых пороках и недостатках Барраса ему нельзя было отказать ни в энергии, ни в решительности. Баррас, аристократ по рождению, начинал свой жизненный путь традиционной для дворянина службой в армии и даже участвовал как лейтенант в экспедиции в Индию. Но военного дела он не любил и не знал. В такой опасной обстановке он не рискнул остаться без помощи военных специалистов. Баррас привлек ряд генералов, в их числе и Бонапарта наряду с Брюном, Карто и другими.

    Бонапарт не был заместителем главнокомандующего, как он писал в своих мемуарах. Он был назначен в соответствии со своей специальностью начальником артиллерии. Почему фамилия Буонапарте всплыла в сознании Барраса, остается невыясненным. Может быть, сыграли роль вечера в доме Тальенов, где Баррас встречался с Бонапартом? Может быть, это имя подсказал Фрерон? Во всяком случае рассказ Бонапарта о том, как его имя было названо членами Комитета общественного спасения172, представляется неправдоподобным. Как бы то ни было, Бонапарт, находившийся столько времени не у дел, почти отвергнутый, неожиданно оказался в самом центре стремительно развертывавшихся событий.

    Быть может, одной из самых замечательных черт его интеллекта была способность к очень быстрой, почти мгновенной реакции на внешние события. Едва лишь получив поручение Барраса, он сразу же переключился на решение вставшей перед ним задачи; он ушел в нее с головой, весь захваченный нелегкими проблемами, которые она ставила.

    Положение было действительно трудным. Противник располагал превосходством в силах в четыре-пять раз. Он подготавливал решающую атаку на дворец Тюильри, где заседал Конвент, и пять тысяч солдат в распоряжении правительства - этого было явно недостаточно, чтобы противостоять мощным силам мятежников. Решение напрашивалось само собой. Устранить роковые последствия численного превосходства противника можно было, лишь прибегнув к самым сильным средствам ведения боя - к артиллерии.

    Но пушки - сорок пушек разного калибра - находились в нескольких километрах от Тюильри, в Саблонском лагере, возле Нейи. Победы добьется та сторона, у которой будет артиллерия.

    Был час ночи, и шел проливной, ни на миг не ослабевающий дождь, когда Бонапарт отдал приказ командиру эскадрона 21-го стрелкового полка со своими солдатами и тремястами лошадьми как можно быстрее пробиться в Саблонский лагерь, взять пушки и привезти их назад в Тюильри. Задача была непростой, так как надо было пройти через территорию города, занятую мятежниками, и следовало опасаться, что роялисты также попытаются овладеть артиллерией.

    Молодой командир, охотно, даже весело принявший этот приказ, выполнил его блестяще. Он промчался вихрем со своим эскадроном по улицам ночного Парижа, сшибая и опрокидывая все встречавшиеся на пути патрули, отбросил прибывшую раньше его в Саблонский парк колонну противника, овладел пушками и в шесть часов утра доставил их в Тюильрийский парк.

    Молодого офицера звали Иоахим Мюрат. Ему было двадцать восемь лет; сын трактирщика, он в 1787 году поступил солдатом в кавалерию и после пяти лет службы получил первый офицерский чин. В сущности у него почти не было биографии; по-настоящему она началась лишь в ту ветреную, ливневую ночь 4 октября, когда быстротой и напористостью своих действий он во многом предопределил исход событий 13 вандемьера173.

    Бонапарт сразу же оценил храбрость, стремительность и энергию молодого офицера. Таких людей он замечал мгновенно и старался удержать подле себя. Он назначил Мюрата своим адъютантом; с ночи 4 октября 1795 года их пути соединились, и надолго - на двадцать лет.

    Утром 13 вандемьера солдаты правительственных войск, защищавшие Тюильри - резиденцию Конвента, стали получать лаконичные, деловые приказы, определявшие новое расположение частей и орудий. Приказы исходили от генерала Буонапарте. Это имя еще никому не было известным. «Бонапарт? Это что за черт?» - воскликнул Тьебо, в ту пору капитан, позднее генерал и барон империи, впервые услышав незнакомое ему имя в то памятное утро. Тьебо оставил колоритную зарисовку первого впечатления, произведенного на него генералом.

    «Небрежность его туалета, длинные свисающие волосы, ветхость одеяния подчеркивали крайнюю нужду, но, несмотря на опалу, на двадцать шесть лет, на общий столь неимпозантный внешний вид... с этого дня он стал подниматься в общественном мнении...»174

    Бонапарт нашел простейшее решение. В ту пору еще не было многих мостов через Сену, соединяющих ныне левый берег с правым. Карто первоначально удерживал прочно Новый мост, и, следовательно, не приходилось опасаться удара с левого берега. Это позволило Бонапарту расположить основные орудия своей артиллерии в направлении Пале-Рояль, откуда надо было ожидать главную атаку.

    Он ждал, когда мятежники сконцентрируют для наступления крупные силы; в условиях уличной войны иначе и быть не могло. И действительно, когда у церкви Святого Роха скопились значительные соединения противника, готовые идти на штурм Тюильри, Бонапарт отдал команду: «Огонь!»

    Несколько залпов из артиллерийских орудий - и исход сражения был решен. На улицах остались сотни убитых и раненых. Мятежники разбежались в разные стороны175.

    Историки позднее, сгущая краски, склонны были изображать применение пушек при подавлении мятежа 13 вандемьера как нечто исключительное. Это не так. И во время так называемого дела Ревельона (апрель 1789 года), и при подавлении солдатского мятежа в 1790 году в Нанси, и во время восстания 31 мая - 2 июня 1793 года в дело вводились пушки. В некоторых случаях они стреляли, в других в том не было необходимости, но уже с 1789 года ожесточенность классовой борьбы, перераставшей в гражданскую войну, заставляла обе стороны прибегать к силе артиллерии. В обращении к аргументации пушек в событиях 13 вандемьера не было ничего экстраординарного.

    В равной мере должны быть отвергнуты и стремления некоторых историков к искусственной драматизации ситуации. Когда, например, Анри д'Эстр (Дюфестр) пишет о внутренней борьбе между «чувством и долгом», которую якобы испытывал Бонапарт утром 13-го, когда он утверждает, что «победитель в стольких битвах начинал путь с капитуляции собственной совести»176, то это должно быть признано просто домыслом автора. Как будто бы Бонапарт за два года до этого не стрелял по роялистам из пушек под Тулоном и десять лет спустя не расстрелял герцога Энгиенского! У Бонапарта ни на минуту не возникало сомнений в правомерности подавления мятежа роялистов силой оружия.

    Но трудно согласиться и с французским прогрессивным историком Эмилем Терсеном, автором интересной книги о Наполеоне, когда он, изображая события 13 вандемьера, утверждает, что Бонапарт той поры оставался - «нельзя в том сомневаться - революционером и якобинцем»177.

    Быть революционером в 1795 году - это значило быть близким к «якобинцам вершины», погибшим в прериале, искать сближения с Бабёфом, Буонарроти, Дарте, уже закладывавшими основы «заговора во имя равенства». Бонапарт был от этого весьма далек. Конечно, он оставался в 1795 году и позже республиканцем, врагом монархии и роялизма по убеждению, но его якобинизм был уже в прошлом.

    Бонапарт в вандемьере действовал без каких-либо сомнений и колебаний. Для них не было почвы: вандемьер не вносил ничего принципиально нового. Гош разгромил роялистов при Кибероне; какое это имело значение в его биографии полководца?

    Бонапарт первоначально опасался, что вандемьер, может, даже не окажет влияния на его судьбу. Баррас, докладывая в Конвенте об успешном завершении порученной ему операции, не счел нужным назвать имя Бонапарта. Удачливый генерал мог остаться анонимным статистом событий дня. Но неожиданно Фрерон, поднявшись на трибуну, произнес горячую речь в пользу генерала Буонапарте. Фрерона воодушевляли отнюдь не забота о справедливом распределении лавров, а, как всегда, личные интересы. С некоторых пор он был увлечен Паолетой Буонапарте; прекрасная Паолетта - кому только не кружила она голову! В нее был влюблен Жюно, ее руки домогался некий Бийон, на нее претендовали многие, и Фрерону, намеревавшемуся на ней жениться (что было делом не простым: он был уже женат и предстояло пройти через развод), было важно заручиться поддержкой ее брата178.

    Как бы то ни было, но имя Буонапарте как одного из главных героев 13 вандемьера было названо с трибуны Конвента. Последствия этого оказались значительными.

    4 брюмера Бонапарт был произведен в дивизионные генералы и почти одновременно назначен сначала заместителем, а затем главнокомандующим внутренней армией Парижа, то есть, иными словами, гарнизоном столицы. Пост этот был важным не только по своему политическому значению. Командующему внутренней армией подчинялись крупные военные силы, дислоцированные в столице и ее окрестностях; по подсчетам Марселя Рейнара, в подчинении у генерала Бонапарта было не менее тридцати девяти тысяч солдат и офицеров всех родов войск179.

    Он стал влиятельным человеком. Как корсиканец, он не забывает, что он глава клана; следовательно, он должен заботиться о своих родственниках и в письмах к Жозефу, становящихся все более краткими и редкими, деловито сообщает о назначениях или перемещениях родных180. Генералу Бонапарту это теперь ничего не стоит.

    Актер, искусно справляющийся с любой ролью, он быстро находит общий язык с новыми хозяевами Республики - с алчным, вероломным Баррасом, приобретающим все большее влияние в Директории; с озлобленным Тальеном, пытающимся удержать ускользающую из его рук власть; с честным, талантливым, но угловатым и сухим Карно, вновь возглавившим военное ведомство. Он для каждого находит особый тон, особый язык.

    Бонапарт ведет эту игру настолько тонко, его актерское дарование столь велико, что он создает совершенно различное впечатление у своих собеседников. Карно, относившегося к Бонапарту с предубеждением, он постепенно располагает в свою пользу, вернее, в пользу отстаиваемого им проекта итальянской кампании. С выдающимся математиком и знаменитым «организатором победы» он ведет беседы сухим и точным языком военного искусства - без улыбок, без прикрас181.

    С Баррасом игра совсем иная. Он прикидывается простачком, грубоватым солдафоном, которому случайно в жизни повезло, ничего не понимающим в политике и готовым выполнять распоряжения всемогущего директора. Эту роль он исполняет столь мастерски, что прожженный, прошедший сквозь огонь и воду Баррас, которого почти невозможно провести, оказывается обманутым: он поверил в топорное прямодушие этого неотесанного корсиканского генерала, он отзывается о нем полупрезрительно: «простак» (un niais) или даже, если верить антинаполеоновской литературе, еще более уничижительно:

    «Этот маленький олух»182. И Баррас охотно покровительствует этому «простаку». Баррасу предстоит нелегкая борьба со своими соперниками в Директории, и он ищет преданных ему лично людей, в особенности среди военных.

    Но Бонапарта перспектива быть исполнителем предписаний какого-то ничтожества Барраса отнюдь не прельщала; его не удовлетворяло и положение командующего Парижским гарнизоном. Артиллерийский офицер, дороживший своей профессией, не мог не чувствовать, что высокая должность, занимаемая им после вандемьера, уводит его все дальше от похода в Италию, к которому он стремился. Командующий Парижским гарнизоном должен был оставаться лишь послушным исполнителем воли Барраса. Директория предписала ему закрыть клуб Пантеона, показавшийся ей слишком левым, а потом опасным. И генерал Бонапарт должен был выполнить это предписание, хотя эта операция имела уже отнюдь не военный характер. Об этом ли он мечтал?

    Бонапарт не мог не ощущать, что в военной среде, среди собратьев по профессии и даже шире - в общественном мнении его новая должность не встречает одобрения. Он не ошибался. В одном из полицейских донесений того времени сообщалось, что «главнокомандующий вооруженными силами Парижа не пользуется общественным доверием»183.

    Время было трудным. Париж голодал. Непрерывное обесценение бумажных денег - ассигнатов привело к быстрому росту цен на продовольствие. Крестьяне не хотели продавать зерно за бумажные деньги, превратившиеся в труху. Подвоз продовольствия в Париж резко сократился. Поддерживать общественный порядок в столице в условиях голода и недовольства бедноты было делом непростым. Позднее, на острове Святой Елены, Наполеон вспоминал, как однажды на одной из улиц он и офицеры его штаба были остановлены большой толпой возбужденных женщин. С возгласами «Хлеба! Хлеба!» они окружили плотной стеной офицеров. Одна из женщин, «чудовищно большая и толстая», обратилась с негодующей речью: «Вся эта свора в эполетах издевается над нами; они сами обжираются и жиреют, и им все равно, что бедные люди умирают с голоду». Бонапарт нашелся: «Мать, взгляни на меня хорошенько: кто из нас двоих более жирный?» В толпе раздался взрыв смеха; офицеры могли продолжать путь. «Я был в то время тощим, как пергамент»184, - добавлял Наполеон.

    Нет, не о таких успехах мечтал Бонапарт в дни своей юности. Его мысли по-прежнему были обращены к его ранней мечте - походу в Италию. Командующий Парижским гарнизоном составляет «Записку об итальянской армии», в которой уточняет план операции185. Для Бонапарта это остается главным. Он неоднократно навещает Карно, представляет ему свой план кампании. Замечательный стратег не может не одобрить идеи генерала: это ведь новые принципы стратегии, рожденные революцией, неотразимую силу которых он, Карно, лучше, чем кто-либо другой, мог понять.

    Карно поддержал план Бонапарта. От имени Директории он пересылает его к исполнению генералу Шереру, командовавшему в то время итальянской армией. Но Шерер не желает, чтобы ему навязывали план сверху. «Пусть его выполняет тот, кто его составил», - бросает он реплику. Он пойман на слове и должен уйти в отставку186.

    И вот 2 марта 1796 года по представлению Карно Бонапарт назначен командующим итальянской армией. Его мечта сбылась! Через девять дней, 11 марта, он выехал в действующую армию.

    Но весна 1796 года осталась памятной в его жизни не только тем, что открыла давно желанные предгорья Италии, где он спешил испытать военное счастье. Весна принесла и иные перемены.

    Невеста «командующего артиллерией Западной армии» Дезире Клари с некоторых пор все реже стала получать из Парижа письма от своего жениха, и раз от разу они становились холоднее. Она плакала и недоумевала. А разгадка была совсем простой.

    Зимой 1795-1796 годов в «хижине» Терезии Тальен Бонапарт познакомился с одной из частых посетительниц ее салона. Она была уже не первой молодости, на шесть лет старше Бонапарта, по его собственному признанию, уступала в красоте хозяйке дома и все-таки с первого же взгляда показалась ему обворожительной. То была Мари-Жозефина Таше де ла Пажери, в замужестве виконтесса Богарне, вдова генерала Александра де Богарне, сложившего голову на гильотине в 1794 году по приговору Революционного трибунала. Креолка с острова Мартиника, живая, быстрая в движениях и речи, умная, много испытавшая за тридцать два года жизни, она была, как говаривали в начале девятнадцатого столетия, «авантюрьеркой» - женщиной смелой, готовой идти на риск. Злые языки приписывали ей близость с Баррасом, с генералом Гошем, с ее именем связывали и иные сплетни. Но ее окружал и нимб жертвенности - ее муж казнен; она сама находилась в дни якобинской диктатуры в тюрьме Карм; ее двое детей могли остаться сиротами.

    По сравнению с простенькой, наивной Дезире Клари Жозефина Богарне показалась Бонапарту необыкновенной женщиной, воплощением аристократизма. Его житейский опыт был невелик, в особенности в том, что касалось женщин. Лейтенант, проведший почти всю жизнь в маленьких провинциальных городках - Балансе, Оксонне, Аяччо, кого он встречал на своем пути? Словом, чуть ли не с первой же встречи он был увлечен новой знакомой, и это увлечение все нарастало. Жозефина первоначально, по всей вероятности, не разделяла этих чувств. Наверно, Бонапарт показался ей неловким, недостаточно легкомысленным, ее, видимо, отпугивала какая-то труднодостижимая внутренняя сосредоточенность этого человека, остававшегося в ее глазах - по годам - почти мальчишкой. Но уже пришла пора задуматься о будущем. В 1796 году Жозефине исполнилось тридцать два года; в XVIII веке это был уже рискованный для женщины возраст; по утрам она подолгу смотрелась в зеркало - не прибавились ли на ее лице новые морщинки?

    Оставаться и дальше, всю жизнь, только вдовой Богарне - одна эта мысль приводила ее в трепет. У нее были дети - сын и дочь, их надо было воспитать; а денег, которые она так любила тратить без счета, тратить на безделушки, на пустяки, не хватало на самое необходимое. Рассчитывать на поклонников - на пресыщенного, самодовольного, беспощадного в своем равнодушии Барраса - не приходилось. Поддержка, помощь подруг, например той же Терезы Тальен? Но Жозефина уже смиряла себя, перехватывая критический взгляд Терезы, брошенный на ее платье, или чувствуя пренебрежительно высокомерный тон, которым госпожа Тальен позволяла себе с ней говорить. Что же ее ожидает?

    Жозефина от природы была неглупа, и жизнь приучила ее быстро ориентироваться в обстоятельствах. Ей было нетрудно сообразить, что так пылко увлекшийся ею, нетерпеливый, даже чем-то пугавший ее своею страстностью корсиканец готов на то, от чего упорно уклонялись все ее прежние возлюбленные, - он готов на ней жениться.

    Своей мягкой вкрадчивостью, кошачьими повадками, умением внимательно, сочувственно слушать увлеченные речи собеседника о будущем (думая в это время, может быть, о чем-то своем) Жозефина приворожила Бонапарта; он проводил теперь все вечера в ее уютной квартире на улице Шантерен, он был от нее без ума; не она - он торопил ее скорее вступить в брак.

    Бонапарт написал Дезире Клари холодное, жесткое письмо. Оно означало разрыв, и он ничуть не позаботился о том, чтобы как-то смягчить силу удара. Он ушел от нее не оборачиваясь. Мог ли Бонапарт тогда догадаться, что эта простенькая девушка из Марселя, наивная провинциалочка, которую он с легким сердцем бросил плачущей, через какое-то время станет королевой Швеции и Норвегии и переживет его на троне! Когда он, потеряв все - императорскую корону, Францию, жену, сына, доживал свой век пленником на маленьком, затерянном в океане острове, его первая невеста в королевском дворце в Стокгольме стала родоначальницей королевской династии, и ныне царствующей в Швеции.

    Бонапарт пренебрег и недовольством матери, несмотря на то что привык считаться с ее мнением. Он никого и ничего не слушал. Он проводил вечера в особняке госпожи Богарне на улице Шантерен. 8 марта он зарегистрировал свой брак с Жозефиной; свидетелями с его стороны были Баррас и Тальен.

    Друг Огюстена Робеспьера, еще недавно писавший о том, что он его любил, Бонапарт пригласил на самый важный акт своей жизни как близких ему людей главарей термидорианского заговора, больше чем кто-либо сделавших, чтобы погубить Робеспьеров.

    Наполеон Бонапарт, увлеченный всецело захватившим его чувством, пожалуй единственным в его жизни сильным чувством к женщине187, ни на минуту не забывал о предстоявшем ему испытании. Впервые ему было доверено командование армией: победить или погибнуть - среднего не могло быть.

    Через три дня после свадьбы он уже мчался, сменяя лошадей, ямщиков, повозки, на юг, в расположение итальянской армии.

    Итальянский поход 1796-1797 годов

    Бонапарт прибыл в Ниццу, в главную ставку итальянской армии, 27 марта 1796 года. Генерал Шерер сдал ему командование и ввел в курс дел. Хотя в армии числилось сто шесть тысяч человек, в действительности под ружьем было только тридцать восемь тысяч; из них восемь тысяч составляли гарнизоны Ниццы и прибрежной зоны; в поход могло выступить не более тридцати тысяч человек. Остальные семьдесят тысяч были мертвыми душами; они выбыли - пленными, дезертирами, умершими, лежали в госпиталях, перешли в другие воинские соединения188.

    Армия была голодной, раздетой, разутой. Жалованье давно не платили, артиллерии было мало; имелось всего тридцать пушек. Недоставало лошадей. В составе армии числились две кавалерийские дивизии, но они насчитывали всего две тысячи пятьсот сабель.

    Армия противника на итальянском театре насчитывала восемьдесят тысяч человек при двухстах пушках, следовательно, в два с половиной раза превосходила французов. Она имела почти в семь раз больше артиллерии.

    Австро-сардинской армией командовал фельдмаршал Болье, бельгиец по происхождению, участник Семилетней войны. Возраст обоих командующих определялся одними цифрами, но в разном сочетании: Болье было семьдесят два года, Бонапарту - двадцать семь лет.

    Военная история итальянского похода 1796-1797 годов описана и проанализирована такими крупными авторитетами, как Бонапарт, Клаузевиц, Жомини, и детально разработана в ряде специальных военноисторических сочинений189. Нет надобности поэтому подробно излагать ход военных операций. Остановимся лишь на тех вопросах, которые имели существенное значение для последующего жизненного пути Бонапарта.

    Направляясь в итальянскую армию, Бонапарт знал, что по общему плану военных операций 1796 года, утвержденному Директорией, главные задачи возлагались на так называемую армию Самбры - Мааса под командованием Журдана и на рейнскую армию, возглавляемую генералом Моро. Обе эти армии должны были в Южной Германии нанести решающее поражение австрийцам и проложить дорогу на Вену. Итальянской же армии была намечена вспомогательная роль: она должна была отвлечь на себя часть сил противника. Наполеону Бонапарту его задачи представлялись иначе. Обычно подчеркивают, что для Бонапарта итальянская кампания 1796 года была первой в его жизни военной операцией большого масштаба, что за десять-одиннадцать лет службы в армии ему не приходилось командовать даже полком.

    Эти соображения в общем верны, но упускается из виду, что Бонапарт уже давно готовился к походу в Италию. С 1794 года он составил несколько вариантов тщательно разработанных планов наступательных операций в Италии. За два года он в совершенстве изучил карту будущего театра военных действий; по выражению Клаузевица, он «знал Апеннины, как собственный карман»190. План Бонапарта в главном был прост. Французам противостояли в Италии две основные силы: австрийская армия и армия пьемонтского короля - «привратника Альп», как называл его Бонапарт. Задача заключалась в том, чтобы разъединить эти силы, нанести решающие удары прежде всего по пьемонтской армии, принудить Пьемонт к миру и затем обрушиться всей мощью на австрийцев191.

    План был прост, и в этом была его неотразимая сила. Главная трудность заключалась в том, как претворить этот замысел в практику. Противник значительно превосходил силами. Устранить такое преимущество можно было, лишь добившись превосходства в быстроте и маневренности.

    Это тактическое решение не было открытием Бонапарта. Оно было искусным применением опыта, накопленного армиями республиканской Франции за три с половиной года войны против коалиции европейских монархий. То были новые, созданные революцией принципы ведения войны, новая стратегия и тактика, и Бонапарт, как сын своего времени, их превосходно усвоил192.

    И, завершая свой долгий путь из Парижа в Ниццу, Бонапарт летел на курьерских и гнал, гнал лошадей, чтобы скорее перейти от замыслов к делу.

    Через несколько дней по прибытии в Ниццу генерал Бонапарт отдал приказ армии выступить в поход.

    Было бы, конечно, неправильным представлять, будто Бонапарт, приняв командование над итальянской армией, сразу пошел дорогой побед и славы, не испытывая ни затруднений, ни неудач. В действительности так не было и быть не могло.

    В освещении итальянской кампании - первого крупного похода Бонапарта, принесшего ему всеевропейскую славу, - в исторической литературе наблюдались две противоположные крайности. Одни авторы, в первую очередь Ферреро193, всячески преуменьшали заслуги Бонапарта в кампании 1796 года - сводили его роль к простой функции исполнителя приказов Директории (либо предначертаний Карно)194 или даже обвиняли его в том, что он присваивал себе плоды успехов и побед своих подчиненных.

    Напротив, историки, склонные к апологии своего героя, всячески превозносили его личные заслуги и щедрой кистью изображали препятствия, которые только гений Наполеона и мог преодолеть195. Такие авторы, в частности, особенно охотно рассказывали о сопротивлении, чуть ли не о мятеже, который подняли старые боевые генералы при встрече с молодым главнокомандующим. Исследователи новейшего времени (назовем хотя бы Рене Валентена и других196) обращали внимание на то, что такое сопротивление подчиненных Бонапарту генералов было невозможно хотя бы потому, что части итальянской армии были дислоцированы в разных пунктах: Массена находился в Савойе, Ожеро - в Пиетра, Лагарп - в Вольтри и так далее197. Обе эти противоположные тенденции, именно потому что они представляли крайности, давали одностороннее, а потому и неправильное изображение. Истина находилась где-то посередине.

    Прибыв в итальянскую армию, Бонапарт столкнулся с многочисленными затруднениями, в том числе и личного порядка. Кем был Бонапарт в глазах опытных, боевых командиров итальянской армии? Выскочкой, «генералом вандемьером». В этом прозвище явственно чувствовалась насмешка. Дело было не в возрасте. Гош был назначен командующим в двадцать пять лет, но у него за плечами были Дюнкерк, победы над англичанами и австрийцами. Генеральские эполеты Бонапарт заработал не в сражениях с иностранными армиями, а подвигами против мятежных французов. Его военная биография не давала ему права на звание главнокомандующего.

    У Бонапарта оставалось много внешних пережитков его корсиканского происхождения. Не только его непривычный французскому слуху выговор явственно доказывал, что родной для него была итальянская речь. Он допускал грубые фонетические и смысловые ошибки во французском языке. Он произносил слово «пехота» (infanterie) так, что оно звучало «ребятня» (enfanterie); он говорил «секции» (section), имея в виду сессии (session); он путал значение слов «перемирие» и «амнистия» (armistice et amnistie) и допускал множество иных грубых ошибок198. Писал он также с орфографическими ошибками. Подчиненные всё замечали у главнокомандующего, они не прощали ему ни одной ошибки, ни одного промаха.

    Еще до прибытия командующего в армию ему были даны обидные прозвища. Кто называл его «корсиканским интриганом», кто «генералом алькова», кто «военным из прихожей». Когда увидели невысокого, худого, бледного, небрежно одетого генерала, насмешливые пересуды усилились. Кто-то пустил словцо «замухрышка» - gringalet, и оно привилось. Бонапарт понимал, что ему необходимо сломить лед недоверия, предубежденность высших и старших командиров армии; он понимал, что одной лишь силой приказа невозможно осуществить задачи, которые он себе ставил.

    В итальянской армии было четыре генерала, равных ему по званию: Массена, Ожеро, Лагарп, Серюрье, так же, как и он, имели чин дивизионных генералов, но, безусловно, превосходили его боевым опытом.

    Самым авторитетным среди них был Андре Массена. Он был на одиннадцать лет старше Наполеона и успел многое познать в жизни199. Он рано потерял отца, в тринадцать лет убежал от родственников, поступил юнгой на торговое судно, плавал на нем четыре года, затем поступил в 1775 году солдатом в армию. Он прослужил в армии четырнадцать лет, но его недворянское происхождение преграждало путь к продвижению по службе; он оставил армию в 1789 году, дослужившись лишь до сержантских нашивок. Уйдя в отставку, Массена женился, открыл лавочку, занимался контрабандой. После революции вступил в Национальную гвардию, стал капитаном; во время войны был избран командиром батальона волонтеров. Через год службы в армии революционной Франции, в августе 1793 года, он был произведен в бригадные генералы.

    Затем он успешно сражался в приморских Альпах, отличился при взятии Тулона. За Тулон он был произведен в дивизионные генералы200.

    Генерал Тьебо, впервые увидевший Массена в 1796 году, оставил его красочный портрет: «Массена не получил ни воспитания, ни даже начального образования, но на всем его облике лежала печать энергии и проницательности; у него был орлиный взгляд, и в самой манере держать голову высоко поднятой и чуть повернутой влево чувствовалось внушительное достоинство и вызывающая смелость. Его повелительные жесты, его пыл, его предельно сжатая речь, доказывавшая ясность мыслей... все обличало в нем человека, созданного, чтобы приказывать и распоряжаться...»201 Мармон отзывался о нем в сходных выражениях: «В его железном теле была скрыта огненная душа... никто никогда не был храбрее его»202.

    Ожеро, о котором, обычно, говорили пренебрежительно, был по-своему тоже незаурядным человеком. Он родился в 1757 году в бедной семье лакея и зеленщицы в парижском предместье Сен-Марсо; семнадцати лет ушел солдатом в армию, дезертировал из нее, затем служил в прусских, русских, испанских, португальских, неаполитанских войсках, бросая их, когда ему это надоедало. В промежутках Ожеро пробавлялся уроками танцев и фехтования, дуэлями, похищениями чужих жен; авантюрист и бретёр, он слонялся по белу свету в поисках приключений, пока революция не открыла ему возможности вернуться на родину. В 1790 году он вступил в Национальную гвардию и, как бывалый человек и отнюдь не робкого десятка, стал быстро проталкиваться вперед. По общему суждению современников, Ожеро был храбрым солдатом. Однако в мирной обстановке сослуживцам было трудно разобрать, где кончается храбрость и начинается наглость203.

    Генерал Серюрье был старшим по возрасту и воинскому опыту; он служил офицером еще в старой армии. К нему относились с недоверием, но считались с его опытом и знаниями. Этот молчаливый, сдержанный генерал, много видавший на своем веку, но вследствие превратностей судьбы склонный к пессимизму, пользовался в войсках большим авторитетом204. Бонапарт высоко его ценил: одним из первых он получил маршальский жезл. Но стоит отметить, что хорошо осведомленный русский посол в Турине граф Стакельберг в одной из реляций императору Павлу I сообщал, что Серюрье «ненавидит Бонапарта»205.

    Дивизионные генералы Лагарп, брат воспитателя Александра I, и командовавший кавалерией эльзасец Стенгель - оба погибли в начале кампании 1796 года.

    Известен рассказ о том, как произошла первая встреча нового командующего с командирами дивизий. Бонапарт вызвал Массена, Ожеро, Серюрье и Лагарпа к себе в ставку. Они явились все одновременно - огромные, широкоплечие, один другого больше, сразу заполнив собой небольшой кабинет командующего. Они вошли, не снимая шляп, украшенных трехцветными перьями. Бонапарт был тоже в шляпе. Он встретил генералов вежливо, но сухо, официально, предложил им сесть. Когда сели и началась беседа, Бонапарт снял свою шляпу, и генералы последовали его примеру.

    Немного погодя Бонапарт надел шляпу. Но он так взглянул при этом на собеседников, что ни один из них не посмел протянуть руку к своей шляпе. Генералы продолжали сидеть перед командующим с непокрытыми головами. Когда командиры расходились, Массена пробормотал: «Ну, нагнал же на меня страху этот малый». Бонапарт понимал, что завоевать доверие старших командиров, солдат, армии можно было не словами, а делом, военными успехами, победой.

    Распространяемые антинаполеоновской литературой версии, будто итальянская армия в большей части состояла из савойских разбойников и галерных каторжников, были, конечно, намеренной ложью206. По своим политическим настроениям она считалась одной из наиболее республиканских армий. Здесь сохранялись некоторые традиции якобинской эпохи, от которых в других армиях уже отошли: например, офицеры обращались друг к другу на «ты»207. Но в целом, и в солдатском, и в офицерском составе, явственно чувствовалось недовольство, и оно проявлялось порой весьма резко. Бонапарт учитывал эти настроения и считался с ними: успех кампании в конечном счете решали солдаты.

    Были и некоторые особые проблемы.

    Незадолго до приезда Бонапарта в Ниццу в штаб итальянской армии прибыли комиссары Директории Са-личетти и Гарро208.

    Размолвка между Бонапартом и Саличетти в 1794-1795 годах осталась позади. Между двумя корсиканцами вновь установились дружественные отношения. Массена даже полагал, что назначение Саличетти было устроено Бонапартом209, но вряд ли это так.

    Само появление комиссаров в армии не могло смущать Бонапарта; он по собственному опыту знал, как велика в войсках их роль. Трудность была в ином. Саличетти был воодушевлен идеей поднять в Италии широкое революционное движение. Он установил тесные контакты с итальянскими революционными кругами, и в частности с их заграничным комитетом в Ницце. Связующим звеном между Саличетти и итальянскими революционерами служил Буонарроти. Друг Бабёфа и один из виднейших деятелей «Заговора равных» издавна поддерживал деловые и дружеские связи с Саличетти210. Весной 1796 года в связи с ожидавшимся развитием революционных событий в Италии Буонарроти должен был приехать в Ниццу: он получил соответствующее поручение от Директории. Он уже собирался в путь, но в силу совпавших причин (противодействие его назначению и, видимо, нежелание Бабёфа, чтобы он уезжал накануне выступления «равных») остался в Париже.

    По приезде Бонапарта в Ниццу представители итальянского Революционного комитета сразу же направили ему памятную записку. Командующий армией ответил на нее неопределенно. Он заявил, что правительство Республики высоко ценит народы, готовые «благородными усилиями способствовать свержению ига тирании. Французский народ взялся за оружие ради свободы»211. Но хотя Бонапарт подтвердил готовность вступить в переговоры с представителями итальянского комитета, идея итальянской революции на начальном этапе кампании не встретила его сочувствия. Он, естественно, не был противником революции в Италии, напротив. Но его план кампании строился на расчете разъединения сил противника; для этого необходимо было как можно скорее добиться перемирия с королем Пьемонта. Революция могла затруднить эту задачу. К итальянской революции следовало вернуться, но позже, когда в ходе кампании будет достигнут ощутимый успех.

    5 апреля 1796 года армия выступила в поход. Растянувшиеся вдоль узкой дороги французские полки быстрым маршем шли навстречу противнику. Бонапарт избрал самый короткий, хотя и самый опасный путь. Армия шла по прибрежной кромке приморских Альп (по так называемому карнизу) - вся дорога простреливалась с моря. Но зато это позволяло обойти горный кряж и намного ускоряло движение. Впереди быстро движущихся рядов, пешком, в сером походном мундире, без перчаток, шел командующий армией. Рядом с ним, тоже в неприметной гражданской одежде, контрастирующей с яркими, многоцветными мундирами офицеров, шел комиссар Директории Саличетти.

    Расчет Бонапарта оказался правильным. Командование австро-сардинских войск и мысли не допускало, чтобы французы рискнули на такую дерзость. Через четверо суток самая опасная часть пути осталась позади -9 апреля французские полки вступили в Италию.

    Армия Бонапарта не имела выбора, она могла идти только вперед. Голод подгонял солдат; разутые, раздетые, с тяжелыми ружьями наперевес, внешне напоминавшие скорее орду оборванцев, чем регулярную армию, они могли надеяться только на победу, все иное означало для них гибель.

    12 апреля французы встретились с австрийцами близ Монтенотте - «Ночной горы». Бонапарт руководил сражением. Центр австрийской армии под командованием генерала Аржанто был разбит дивизиями Массена и Лагарпа. Французы взяли четыре знамени, пять пушек и две тысячи пленных212. То была первая победа итальянской кампании. «Наша родословная идет от Монтенотте», - говорил позднее с гордостью Бонапарт.

    В Вене были озадачены, но считали происшедшее случайностью. «Войска ген. Аржанто потерпели некоторую неудачу в деле у Монтенотте... но это не имеет никакого значения»213, - писал из Вены царский посол граф Разумовский 12(23) апреля 1796 года.

    Через два дня, 14 апреля, в сражении при Миллезимо удар был нанесен пьемонтской армии. Трофеями французов были пятнадцать знамен, тридцать орудий и шесть тысяч пленных. Первая тактическая задача была достигнута - австрийская и пьемонтская армии были разъединены; перед французами открывались дороги на Турин и Милан214.

    Теперь надо было усилить удары по пьемонтской армии. Сражение при Мондови 22 апреля закончилось тяжелым поражением итальянцев. Снова трофеями были знамена, пушки, пленные. Преследуя противника, французы вступили в Кераско, в десяти лье от Турина. Здесь 28 апреля было подписано перемирие с Пьемонтом на весьма выгодных для французской стороны условиях215. Соглашение в Кераско не только выводило Пьемонт из войны. Царский дипломат Симолин с должным основанием доносил в Петербург, что благодаря соглашению 28 апреля французы «стали хозяевами всего Пьемонта и всей территории Генуи»216.

    В приказе по армии 26 апреля Бонапарт писал: «Солдаты, в течение пятнадцати дней вы одержали шесть побед, взяли 21 знамя, 55 пушек, много крепостей и завоевали самую богатую часть Пьемонта, вы захватили 15 тысяч пленных, вы вывели из строя убитыми и ранеными 10 тысяч человек. Вы были лишены всего - вы получили все. Вы выиграли сражения без пушек, переходили реки без мостов, совершали трудные переходы без обуви, отдыхали без вина и часто без хлеба. Только фаланги республиканцев, солдаты Свободы способны на такие подвиги!»217

    Что обеспечило успех итальянской армии? Прежде всего ее предельная быстрота и маневренность. Такого темпа наступательных операций противник не мог ожидать. Мармон писал отцу, что он двадцать восемь часов не слезал с коня, затем три часа отдыхал и после этого снова пятнадцать часов оставался в седле. И добавил, что не променял бы этого бешеного темпа «на все удовольствия Парижа»218. Молниеносность операций армии Бонапарта позволяла ему сохранять инициативу в своих руках и навязывать противнику свою волю.

    Имели значение и другие обстоятельства. Хотя Бонапарт и Директория отнеслись настороженно к идее «революционизировать» Пьемонт, по мере продвижения французских войск росли антифеодальные, антиабсолютистские настроения в стране. При вступлении французских войск в небольшие города Алба и Кунео один из пьемонтских патриотов, Ранца, учредил здесь революционные комитеты. Города были иллюминированы, на площадях посажены деревья Свободы, а в церквах пели революционно-религиозные песни. Саличетти это дало повод высказать суровое осуждение итальянским революционерам: «Вместо того чтобы иллюминировать церкви, было бы куда полезнее осветить (пожаром) замки феодалов»219 Саличетти, не довольствуясь поучениями итальянских патриотов, наложил на богачей города контрибуцию в сто двадцать три тысячи лир.

    Но, несмотря на относительно скромное начало революционного движения, туринский двор был им напуган до крайности. Массена оказался прав, объясняя поспешные поиски пьемонтским королем сепаратного соглашения с Францией не столько военными поражениями, сколько страхом перед народным восстанием в Турине и во всем королевстве220.

    После подписания перемирия Жюно, а затем Мюрат повезли Директории в Париж неприятельские знамена и другие трофеи; 15 мая в Париже был подписан мир с Пьемонтом. Однако во французской армии после заключения перемирия в Кераско царило некоторое смущение. Почему не вступили в Турин? Почему поспешили с перемирием?

    Бонапарт так настойчиво добивался скорейшего заключения перемирия с Пьемонтом прежде всего потому, что малочисленная и плохо вооруженная французская армий была не в состоянии длительное время воевать против двух сильных противников.

    Обеспечив себе тыл со стороны пьемонтской армии, выведя из строя одного из противников, Бонапарт продолжил наступление. Теперь у него оставался лишь один враг, но могущественный - австрийская армия. Ее превосходство над французской армией в численности, артиллерии, материальном снабжении было неоспоримо. Бонапарт должен был по-прежнему действовать в соответствии со своим основным принципом: «Численную слабость возмещать быстротой движений»221. 7 мая французская армия переправилась через реку По. Спустя три дня в знаменитом сражении при Лоди Бонапарт, овладев, казалось, неприступным мостом через реку Адду, разгромил арьергард австрийской армии. Бонапарт завоевал в этом сражении сердце солдат, выказав огромную личную храбрость. Но значение Лоди было не в этом. Клаузевиц писал: «...штурм моста у Лоди представляет предприятие, которое, с одной стороны, настолько отступает от обычных приемов, с другой - является настолько немотивированным, что невольно возникает вопрос, можно ли найти ему оправдание или же это невозможно»222. В самом деле, мост длиной в триста шагов обороняли семь тысяч солдат и четырнадцать орудий. Была ли надежда на успех?

    Бонапарт доказал победой оправданность своих действий. Дадим снова слово Клаузевицу: «Предприятие отважного Бонапарта увенчалось полным успехом... Бесспорно, никакой боевой подвиг не вызвал такого изумления во всей Европе, как эта переправа через Адду... Итак, когда говорят, что штурм у Лоди стратегически не мотивирован, так как Бонапарт мог получить этот мост на другое утро даром, то имеют в виду только пространственные отношения стратегии. А разве моральные результаты, на которые мы указали, не принадлежат стратегии?»223 Клаузевиц был прав. 11 мая Бонапарт писал Карно: «Битва при Лоди, мой дорогой Директор, отдала Республике всю Ломбардию... В Ваших расчетах Вы можете исходить из того, как если бы я был в Милане»224.

    Это не было хвастовством. 26 мая французская армия триумфально вступила в Милан. В столице Ломбардии ей была устроена торжественная встреча. Цветы, цветы, гирлянды цветов, улыбающиеся женщины, дети, огромные толпы народа, вышедшие на улицы, бурно приветствовали солдат Республики; миланцы видели в них воинов революции, освободителей итальянского народа225. Усталые, измученные и счастливые, с почерневшими от пороховой копоти лицами, полк за полком проходили солдаты республиканской армии среди ликующего населения Милана. Накануне из столицы Ломбардии бежал австрийский эрцгерцог Фердинанд со своей свитой и жандармами. Французы освободили Ломбардию от ненавистного австрийского гнета.

    Кто не помнит известных строк из «Пармской обители» Стендаля? «Вместе с оборванными бедняками-французами в Ломбардию хлынула такая могучая волна счастья и радости, что только священники да кое-кто из дворян заметили тяжесть шестимиллионной контрибуции, за которой последовали и другие денежные взыскания. Ведь эти французские солдаты с утра до вечера смеялись и пели, все были моложе 25 лет, а их главнокомандующему недавно исполнилось 27, и он считался в армии самым старым человеком»226.

    Эта армия двадцатилетних несла надежды на завтрашний день. В приказе по армии командующий писал: «Солдаты, с вершин Апеннин вы обрушились как поток, сокрушая и опрокидывая все, что пыталось вам противостоять. Пусть трепещут те, кто занес над Францией кинжалы гражданской войны; час отмщения настал. Но пусть народы будут спокойны. Мы - друзья всех народов, и в особенности потомков Брута и Сципионов... Свободный французский народ, уважаемый всем светом, принесет Европе достойный мир...»227

    В Ломбардии Бонапарт в полном согласии с Саличетти всемерно поддерживал итальянские революционные силы. Их пробуждение полностью соответствовало французским интересам. Итальянская революция становилась союзником в войне против феодальной империи Габсбургов. В Милане был создан клуб «Друзей свободы и равенства», выбран новый муниципальный совет, стала выходить газета «Giornale dei patrioti d'ltalia», редактируемая Маттео Галди. Ее главным лозунгом стало объединение Италии. Ломбардия переживала свой 89-й год. В революционном движении обозначились два направления: якобинцы (giacobini) во главе с Порро, Салвадором, Сербеллонни и умеренные - Мелци, Верри, Реста. Общим для обеих партий было стремление к независимости и свободе Ломбардии. Бонапарт срочно запросил инструкции от Директории: если народ потребует организации республики, должно ли ее предоставить? «Вот вопрос, который вы должны решить и сообщить о своих намерениях. Эта страна гораздо более патриотична, чем Пьемонт, и она более созрела для свободы»228.

    Но армия Республики принесла Италии не только освобождение от ненавистного австрийского гнета. С того времени как армии Французской республики перенесли войну на чужую территорию, они твердо придерживались правила перекладывать на побежденных расходы по содержанию армии победителей. Годшо в превосходном исследовании о комиссарах Директории доказал, что с осени 1794 года представители термидорианского Конвента в армии стали широко прибегать к контрибуциям, налагаемым на население завоеванных земель. Даже человек левых взглядов Бурботт, будучи представителем Конвента в армии Самбры - Мааса, в августе 1794 года наложил контрибуцию в три миллиона франков на оккупированный район Тревес, в ноябре того же года - четыре миллиона на Кобленц. В июне 1795 года представители Конвента в армии, занявшей территорию Мастрихта - Бонна, наложили на оккупированную область контрибуцию в двадцать пять миллионов, которая была позже снижена до восьми миллионов. По указанию Директории в районе Бонна - Кобленца Жубер устанавливал принудительный заем у крупных негоциантов, банкиров и других богатых людей229. Комиссары Конвента, а затем Директории широко прибегали к массовым реквизициям зерна, скота, овощей, лошадей для нужд кавалерии.

    Бонапарт поступал в полном соответствии с практикой Директории. Армия снабжала себя всем необходимым за счет завоеванных земель.

    Действуя согласно инструкциям правительства, Саличетти и Бонапарт стали на путь самых широких реквизиций и контрибуций. Герцог Тосканский должен был внести два миллиона лир звонкой монетой, отдать тысячу восемьсот лошадей, две тысячи быков, десять тысяч квинталов зерна, пять тысяч квинталов овса и т. д.

    Это было лишь начало. В январе 1797 года великий герцог Тосканский по дополнительному соглашению, предусматривающему эвакуацию французских войск из, Ливорно, обязался уплатить еще миллион экю. «Этот последний удар довершит разрушение финансов Тосканы», - высказывал свое мнение граф Моцениго230. Впрочем, потери побежденных не ограничивались только установленными платежами. При оставлении Ливорно французы вывезли двадцать шесть пушек, порох, снаряды и «большую часть серебряной посуды из дворца». Правительство Тосканы благоразумно закрыло на это глаза231. Герцогство Пармское должно было предоставить в форме займа (займа, который никогда не погашался) два миллиона ливров золотом232. Даже в Милане, в ликующей Ломбардии, засыпавшей цветами дороги, по которым шли солдаты Республики, Бонапарт и Саличетти не побоялись в первые же дни потребовать огромную контрибуцию в двадцать миллионов лир.

    Однако командующий и комиссар, действовавшие в ту пору единодушно, старались, чтобы тяжесть обложения ложилась прежде всего на плечи имущих и реакционных кругов Ломбардии. Их действия в Ломбардии имели вполне определенное политическое содержание. В войне против феодальной Австрии они стремились использовать боевой лозунг: «Война народов против тиранов».

    В «Воззвании к народу Ломбардии», подписанном Бонапартом и Саличетти 30 флореаля IV года (19 мая 1796 года), говорилось: «Французская республика дала клятву ненависти к тиранам и братства с народами... Республиканская армия, вынужденная вести войну насмерть против монархов, относится дружественно к народам, освобождаемым ее победами от тирании. Уважение к собственности, уважение к личности, уважение к религии народа - таковы чувства правительства Французской республики и победоносной армии в Италии»233. И дальше, объясняя, что для победы над австрийской тиранией нужны средства и что двадцать миллионов лир возмещения, наложенных на Ломбардию, служат этой цели, в воззвании подчеркивалось, что тяжесть платежей необходимо возложить на богатых людей и высшие круги церкви: интересы неимущих классов должны быть защищены. Это не исключало того, что, когда, как, например, в Павии, началось антифранцузское восстание, в котором участвовали крестьяне, Бонапарт жестоко подавил его.

    Кампания 1796 года отличалась от последующих войн, даже от кампании 1797 года. Изумившие мир победы армии Наполеона в 1796 году не могут быть правильно поняты, если не учесть в должной мере социальной политики Бонапарта - Саличетти.

    Продвижение французских войск в Италии, несмотря на контрибуции, реквизиции и грабежи, способствовало пробуждению и развитию революционного движения на всем Апеннинском полуострове. В январе 1797 года Моцениго, один из самых осведомленных царских дипломатов в Италии, высказывал уверенность, что, если «англичане уйдут из Средиземноморья, в течение года вся Италия будет охвачена революцией»234. Действительно, даже в тех итальянских государствах, которые сохранили независимость и самостоятельность, как, например, в Пьемонте, никакие правительственные репрессии и уступки не могли остановить нарастания революционной волны. Летом 1797 года весь Пьемонт был охвачен революционным брожением. Чтобы сохранить трон, королевский двор был вынужден пойти на крупные уступки. Изданные в начале августа эдикты означали, по определению царского посла, «последний удар по феодальной системе в стране»235.

    Было бы антиисторичным преуменьшать заслуги Бонапарта, его генералов и солдат в победах 96-го года, как это делал Ферреро, отрицать его неоспоримое дарование полководца. Но столь же антиисторичной была бы недооценка социального содержания войны в Италии. Несмотря на все реквизиции, контрибуции, насилия, то была в своей основе антифеодальная война, война исторически передового в ту пору буржуазного строя против отживавшего свой век феодально-абсолютистского порядка. И победы французского оружия над австрийским облегчались еще тем, что сочувствие прогрессивных общественных сил Италии, итальянцев завтрашнего дня, «Молодой Италии», было на стороне «солдат Свободы» - армии Французской республики, несшей освобождение от чужеродного австрийского и феодального гнета236.

    В большом и сложном жизненном пути Наполеона Бонапарта весна 1796 года навсегда осталась самой замечательной страницей. Ни гремящая слава Аустерлица, ни шитый золотом бархат империи, ни могущество всесильного императора, повелевавшего судьбами склонившейся перед ним Западной Европы, - ничто не могло сравниться со смятенными, полными опасностей днями солнечной весны 1796 года.

    Слава пришла к Бонапарту не в дни Тулона и еще менее 13 вандемьера. Она пришла, когда, командуя небольшой армией раздетых и голодных солдат, он словно чудом одерживал одну за другой победы - Монтенотте, Миллезимо, Дего, Сан-Микеле, Мондови, Лоди, Милан - блистательные победы, заставлявшие всю Европу повторять неведомое ей ранее имя генерала Бонапарта237. Тогда в него уверовали боевые генералы, тогда-то солдаты стали называть его «наш маленький капрал»; впервые в ту весну Бонапарт поверил в самого себя. Он признавался позднее, что это новое чувство - ощущение огромных возможностей - пришло к нему впервые после победы под Лоди.

    Его юность и молодость - это была зловещая цепь провалов, просчетов, поражений. Десять лет судьба была к нему безжалостной. Надежды, мечтания, ожидания - все развеивалось, все оборачивалось поражением. Ему грозила опасность ощутить себя неудачником. Но как он сам говорил, у него было предчувствие, подсознательное ощущение успеха, удачи впереди. Сколько раз оно его обманывало! И наконец-то надежды сбылись. Шёнбруннский двор слал против Бонапарта своих лучших, самых опытных полководцев. Аржанто, Болье, Альвинци, Давидович, Провера, Вурмзер, эрцгерцог Карл - то были действительно заслуженные боевые генералы империи Габсбургов. Крупнейшие военные авторитеты воздавали им должное238. И все-таки эта армия полураздетых, голодных мальчишек, уступавшая австрийской в численности, в артиллерии, наносила ей поражение за поражением.

    Начиная войну в апреле 1796 года, Бонапарт действовал по тщательно продуманному и отработанному плану. Он рассчитывал, как в тонко задуманной шахматной партии, все варианты, все возможные ходы - свои и противника - примерно до двадцатого хода. Но вот пришла пора, когда двадцатый ход был сделан, когда ранее продуманные варианты плана были исчерпаны. Война вступила в новую стадию - в сферу непредвиденного; наступило время импровизаций, время мгновенных, не допускавших отлагательств решений. И тут Бонапарт впервые для себя открыл, что именно эта сфера и есть его истинная стихия, в ней он не имел равных, она приносила наибольшие успехи.

    «Надо ввязаться в бой, а там будет видно!» - этот знаменитый принцип наполеоновской тактики был рожден впервые в 1796-1797 годах. То был торжествующий над рутиной, над догмой, над косностью многовековых правил принцип свободной, дерзающей мысли. Надо дерзать, надо искать новые решения, не бояться неизведанного, идти на риск! Искать и находить простейшие и наилучшие пути к победе! Этот двадцатисемилетний командующий армией опрокидывал все устоявшиеся столетиями правила ведения войны. Он приказал одновременно осадить миланскую крепость, генералу Серюрье окружить и блокировать считавшуюся неприступной крепость Мантую и, продолжая осаду Мантуи, двигаться главными силами на восток - в Венецианскую республику и на юг - против Рима и Неаполя. Все было соединено: и упорная, методическая осада Мантуи, и доведенная до предела быстротой передвижений и стремительностью ударов маневренная война.

    После триумфального вступления в Милан в мае 1796 года война длилась еще долго - целый год. Она была отмечена вошедшими в историю военного искусства битвами - Кастильоне, Аркольский мост, Риволи. Эти сражения, давно уже ставшие классикой, шли с переменным успехом: французская армия подходила в этих битвах столь же близко к грани поражения, как и к победе. Конечно, Бонапарт в этих сражениях шел на величайший риск. В ставшей легендарной битве на Аркольском мосту он не побоялся поставить на карту и судьбу армии, и собственную жизнь. Бросившись под градом пуль со знаменем вперед на Аркольском мосту, он остался жив лишь благодаря тому, что его прикрыл своим телом Мюирон: он принял на себя смертельные удары, предназначенные Бонапарту. Трехдневное сражение при Риволи к его исходу могло казаться полностью проигранным. Но в последний момент (и в этой случайности была закономерность!) французское командование превзошло австрийское - битва была выиграна!239

    В кампании 1796-1797 годов Бонапарт проявил себя блестящим мастером маневренной войны. Принципиально он продолжил лишь то новое, что было создано до него армиями революционной Франции. То была новая тактика колонн, сочетаемых с рассыпным строем и умением необычайной быстротой передвижения обеспечивать на ограниченном участке количественное превосходство над противником, умение концентрировать силы в ударный кулак, пробивающий сопротивление неприятеля в его слабом месте. Эта новая тактика уже применялась Журданом, Гошем, Марсо; она была уже проанализирована и обобщена синтетическим умом Лазара Карно, но Бонапарт сумел вдохнуть в нее новую силу, раскрыть таившиеся в ней возможности.

    Полководческий талант Бонапарта мог раскрыться с такой полнотой в кампании 1796-1797 годов еще и потому, что он опирался в своих действиях на генералов первоклассного дарования. Андре Массена - «любимое дитя победы», талант-самородок - сам имел право на славу великого полководца, если бы судьба не сделала его соратником Наполеона. Итальянская кампания раскрыла инициативу, смелость, военный дар сравнительно мало известного до тех пор Жубера; его заслуги в победоносном исходе битвы при Риволи и в Тироле были очень велики. Стендаль был прав, высоко оценивая Жубера240. Со времени Тулона Бонапарт стал группировать вокруг себя молодых людей с какими-то особыми, присущими им чертами, заставлявшими его выделить их среди остальных. Он сумел им внушить веру в свою звезду: то были все люди, полностью ему преданные. Сначала их было только трое - Жюно, Мармон, Мюирон. Затем к ним присоединились Дюрок и Мюрат. В этот маленький кружок офицеров, пользовавшихся полным доверием командующего, затем вошли еще Ланн, Бертье, Сулковский, Лавалетт.

    Жан Ланн, ровесник Бонапарта, сын конюха, начал службу в армии солдатом; в 1796 году он был уже полковником. Его инициатива, изобретательность, личная храбрость обратили внимание командующего. Ланн был произведен в бригадные генералы и в самостоятельном руководстве операциями обнаружил замечательные способности. Ланн слыл убежденным республиканцем, и его левые взгляды были известны и в иностранных посольствах241. К Бонапарту он искренне привязался, видя в нем воплощение республиканских добродетелей. В кампании 1796-1797 годов он дважды спасал Наполеону жизнь. Ланн был одним из самых выдающихся военачальников блестящей наполеоновской плеяды. Отважный, прямой, резкий, он заслужил почетное прозвище Роланда французской армии.

    Начиная итальянский поход, Бонапарт пригласил начальником штаба армии генерала Бертье. Александр Бертье обладал большим опытом - он служил и в старой армии, сражался в войне за американскую независимость, но по своему призванию был штабным работником. В его взглядах и пристрастиях было нелегко разобраться. Во время революции он ладил с Лафайетом и Кюстином, но также с Ронсеном и Россиньолем. К чему он стремился? Этого никто не знал. Он обладал поразительной работоспособностью, почти неправдоподобной профессиональной штабной памятью и особым талантом превращать общие директивы командующего в точные параграфы приказа. На первые или самостоятельные роли он не годился, но никто не мог его с равным успехом заменить на посту начальника штаба. Бонапарт сразу оценил особый талант Бертье и не расставался с ним до крушения империи в 1814 году242.

    Тогда же, в 1796 году, Бонапарт заметил и приблизил к себе молодого польского офицера Жозефа Сулковского. Сулковский родился в 1770 году. Аристократ, получивший превосходное образование, свободно говоривший на всех европейских языках, почитатель Руссо и французской просветительной философии, он сражался в юности за независимость Польши, а затем как истинный «возлюбленный Свободы», как говорили в XVIII веке, отдал свою шпагу защите Французской республики243.

    Со времени итальянской кампании близким к Бонапарту человеком стал также Антуан-Мари Лавалетт. Формально он был лишь одним из адъютантов главнокомандующего, но его действительное значение было большим: Лавалетт пользовался доверием Бонапарта и, более того, возможно, имел на него некоторое влияние244.

    Имя Лавалетта обычно связывают с нашумевшей на всю Европу историей его неосуществленной казни в 1815 году. За переход на сторону Наполеона во время «ста дней» граф Лавалетт был приговорен к смертной казни. Все усилия его жены Эмилии Богарне, племянницы Жозефины, и друзей спасти ему жизнь оказались тщетными. В последние часы перед казнью к нему была допущена на свидание жена. Она пробыла в камере смертника недолго; она вышла от него с низко опущенной головой, закрыв лицо, сгибаясь под тяжестью безутешного горя, шатающейся походкой прошла мимо часовых...

    Когда утром стражники пришли, чтобы увести приговоренного к месту казни, Лавалетта в камере не было. Там находилась его жена. Накануне, поменявшись с женой одеждой, Лавалетт в ее платье ушел из тюрьмы245.

    Эта необычная история так поразила в свое время современников, что Лавалетт остался в памяти поколений лишь как удачливый герой драматического происшествия в стиле романов Эжена Сю или Александра Дюма. Стали забывать, что это был один из способных деятелей наполеоновской эпохи. Он никогда не выдвигался на первые места, но, оставаясь в тени, Лавалетт был на деле влиятельным участником сложной политической борьбы тех лет.

    Такова была «когорта Бонапарта» - восемь-девять человек, сгруппировавшихся вокруг него во времен я итальянского похода. То было своеобразное сочетание разных человеческих качеств - мужества, таланта, ума, твердости, инициативы, они-то и делали небольшую «когорту Бонапарта» неодолимой силой. Этих разных людей соединило чувство дружбы, товарищества; они были рождены революцией и связывали свое будущее с Республикой; они верили в своего полководца. Бонапарт был для них первым среди равных, и нельзя было лучше служить Республике и Франции, как сражаясь под его командованием против армий тиранов. Наконец, их всех объединяла и несла на своих волнах неудержимая молодость. Они чередовали опасности и душевное напряжение ожесточенных сражений всегда с неизвестным исходом с волнениями, рожденными «кружением сердца». И в этом первым пример показывал главнокомандующий. Весь итальянский поход он совершил, не расставаясь мысленно с Жозефиной. Он писал ей по нескольку писем в день; они были все об одном и том же - как он ее безмерно любит; он хранил в своих карманах редко приходившие от нее письма; он их перечитывал по нескольку раз, он их знал наизусть, и ему казалось, может быть не без основания, что она его недостаточно любит246. Он был так одержим своей всепоглощающей страстью, что не мог об этом молчать; он говорил о ней своим друзьям в армии, даже в письмах к Карно, к далекому от него, сухому, жесткому Карно, он не мог удержаться от признания: «Я люблю ее до сумасшествия»247.

    Вслед за главнокомандующим той же участи подвергся его первый заместитель. Генерал Бертье, представлявшийся молодым людям из окружения Бонапарта человеком доисторического прошлого - он был старше их на шестнадцать-семнадцать лет! - Бертье, который, казалось, ничего не видел, кроме географических карт и сводок личного состава полков, оказался также побежденным тем же могущественным чувством. Стендаль об этом написал в словах изящных и точных: «Красавица княгиня Висконти сначала пыталась - так говорили - вскружить голову самому главнокомандующему; но, вовремя убедившись, что это - дело нелегкое, она удовольствовалась следующим после него лицом в армии, и, надо сознаться, успех ее был безраздельным. Эта привязанность целиком заполнила всю жизнь генерала Бертье до самой его смерти, последовавшей спустя девятнадцать лет, в 1815 году»248.

    Что же говорить о молодых? О Жюно - «буре», как его прозвали, прославившемся своими удалыми и часто рискованными романическими похождениями, о неистовом Мюрате, о нежно преданном своей жене Мюироне? Все они жили полнокровной жизнью, сегодняшним днем, заполненным до краев всем - изнурительными переходами через горы, азартом искусства опережения противника, громом кровавых сражений, преданностью родине, военной славой, любовью. Смерть стояла за их плечами; она подстерегала каждого из них; она вырывала из их рядов то одного, то другого: первым был Мюирон, за ним Сулковский. Остальные склоняли головы и знамена, прощаясь с навсегда ушедшими товарищами. Но они были молоды, и смерть не могла их устрашить. Каждый день они ставили против нее на карту свою жизнь - и выигрывали. И они шли вперед не оглядываясь.

    Бонапарт в годы итальянской кампании был еще республиканцем. Приказы главнокомандующего, его обращения к итальянцам249, его переписка, официальная и частная, наконец, его практическая деятельность в Италии - все подтверждает это. Иначе, впрочем, и быть не могло. Вчерашний последователь Жан-Жака Руссо, якобинец, автор «Ужина в Бокере» не мог сразу стать совсем иным.

    Конечно, за минувшие годы Бонапарт, как и все другие республиканцы, не в малой мере изменился. Сама Республика изменилась: в 1796 году она была уже во многом иной, чем в 1793-1794 годах. Эволюция буржуазной республики, ставшая особенно ощутимой в годы Директории, не могла пройти бесследно. Но в армии, особенно в итальянской, давно оторванной от столицы, не вдавались в тонкости эволюции Республики. Общий смысл политики определялся в армии прежними лозунгами: «Республика ведет справедливую войну! Она обороняется от монархии! Смерть тиранам! Свободу народам!»

    В глазах солдат и офицеров итальянской армии кампания 1796 года была такой же справедливой войной в защиту Республики, как и кампания 1793-1794 годов Разница заключалась разве лишь в том, что Республика стала сильнее и теперь сражалась против тех же австрийцев и англичан не на своей земле, а на чужой.

    Генерал Виктор, направленный командованием итальянской армии в Рим, прежде всего возложил венки к подножию статуи Брута250. Ланн в своих воззваниях призывал к полному искоренению роялистов, эмигрантов и мятежных священников251. Итальянская армия афишировала свой республиканизм.

    Победы 1796 года были бы невозможны, если бы республиканская армия морально не превосходила австрийскую армию, если бы ее не окружала атмосфера сочувствия, поддержки со стороны итальянского населения, освободившегося благодаря французам от австрийского гнета.

    Но по своему положению командующего армией, поддерживавшего прямые связи с правительством, Бонапарт, конечно, был гораздо лучше других информирован о политическом положении Республики и хорошо разбирался в значении совершавшихся в стране перемен.

    Его отношения с Директорией день ото дня становились сложнее. Внешне обе стороны старались сохранять установленные формальные нормы: Директория предписывала, генерал докладывал; все иерархические дистанции соблюдались Но по существу после первых же побед, после Монтенотте, Миллезимо, Лоди, после того, как Бонапарт уверился в том, что кампания развертывается успешно, он стал проводить собственную линию, несмотря на все заверения в готовности выполнять приказы Директории.

    20 мая 1796 года командующий итальянской армией объявил подчиненным, что половину жалованья они будут получать в звонкой монете252. Ни в одной из армий Республики так не платили. Он решил это единолично, ни у кого не спросив разрешения. В Париже эта чрезмерная самостоятельность вызвала недовольство, но в итальянской армии, естественно, решение командующего было встречено одобрением.

    Еще ранее, 13 мая, Бонапарт получил от Директории приказ, подготовленный Карно, извещавший, что армия, действующая в Италии, будет разделена на две самостоятельные армии. Одна, действующая на севере, будет возглавлена генералом Келлерманом, вторая, под командованием генерала Бонапарта, численностью в двадцать пять тысяч солдат, должна идти на Рим и Неаполь253.

    Приказ этот Бонапарт получил, когда только что отшумели громы победы при Лоди. Среди всеобщего ликования, царившего в армии после блистательной победы, этот приказ был ошеломляющ. Бонапарт тут же написал ответ. Он заявлял, что разделять армию, действующую в Италии, противоречит интересам Республики. Бонапарт обосновал свои возражения точно и ясно сформулированным доводом «Лучше один плохой генерал, чем два хороших». И в присущем ему стиле он шел на обострение ситуации: «Положение армии Республики в Италии таково, что вам необходимо иметь командующего, пользующегося полным вашим доверием; если это буду не я, вы не услышите от меня жалоб... Каждый ведет войну как умеет. Генерал Келлерман более опытен, чем я: он поведет ее лучше; вдвоем мы будем вести ее плохо»254. Угроза отставкой, направленная из Лоди, - то был сильный ход!

    Могла ли Директория принять отставку Бонапарта? Армии Журдана и Моро, на которые правительство возлагало основные задачи в разгроме Австрии, терпели неудачи. Единственной армией, шедшей вперед и каждые три дня присылавшей в столицу курьеров с извещением о новых победах, была эта захудалая итальянская армия, вчера еще считавшаяся почти безнадежной, а ныне приковавшая своим победоносным маршем внимание всей Европы. Имя Бонапарта, еще недавно мало кому известное, теперь было у всех на устах. Победы Бонапарта укрепляли позиции Директории, поддерживали ее престиж, существенно подорванный многими неудачами. Правительство Директории не могло принять отставки генерала Бонапарта.

    Была еще одна существенная причина, придававшая Бонапарту такую уверенность. Возглавляемая им армия была единственной, посылавшей Директории не только победные сводки и неприятельские знамена, но и деньги в благородном металле - золоте. При финансовом кризисе Республики, превратившемся в застойную болезнь, при волчьей алчности членов Директории и правительственного аппарата, через руки которых проходило, прилипая к пальцам, золото, это обстоятельство имело важнейшее значение. О нем не принято было говорить вслух; в официальных выступлениях о таких «деталях», само собой разумеется, не упоминалось, что Бонапарт лучше, чем кто-либо, знал, как много они значат. Через несколько дней после вступления в Милан Саличетти сообщал Директории, что завоеванные области, не считая Модены и Пармы, уже заплатили тридцать пять с половиной миллионов255.

    Могла ли Директория отказаться от такого важного источника пополнения всегда пустой казны, а заодно, может быть, и собственных карманов? Обеспечит ли этот непрерывно поступающий из Италии золотой поток другой генерал? Это было сомнительно. Журдан и Моро не только не присылали золото - их армии требовали больших расходов.

    Бонапарт верно рассчитал ходы: Директория должна была пойти на поставленные ей условия. Приказ о разделении армии в Италии был предан забвению. Бонапарт победил, Директория отступила. Но разногласия между генералом и Директорией продолжались. Они касались теперь существенного вопроса - о будущности завоеванных областей Италии, о завтрашнем дне.

    Распоряжения Директории сводились к двум основным требованиям: выкачивать из Италии побольше золота и любых других ценностей - от произведений искусства до хлеба - и не обещать итальянцам никаких льгот и свобод. По мысли Директории, итальянские земли должны были оставаться оккупированными территориями, которые позже, при мирных переговорах с Австрией, следует использовать как разменную монету, например можно отдать их Австрии в обмен за Бельгию или территорию по Рейну и так далее или Пьемонту как плату за союз с Францией.

    В этой циничной позиции Директории явственно обнаруживалась эволюция внешней политики Французской республики. После термидора наступила новая полоса. Директория представляла крупную, преимущественно новую, спекулятивную буржуазию и во внешней политике руководствовалась тем же, чем и во внутренней: она стремилась к обогащению либо в форме территориальных захватов, либо в форме контрибуций или прямого грабежа. Во внешней политике Директории все отчетливее на первое место становились захватнические, грабительские цели. Война меняла свое содержание. В. И. Ленин писал: «Национальная война может превратиться в империалистскую и обратно»256 В 1796 году этот процесс уже начался.

    Итальянской армии были присущи в той мере, в какой она являлась одним из инструментов внешней политики Директории, и черты, свойственные этой политике в целом Однако разногласия между командующим и правительством Директории шли прежде всего именно по таким коренным вопросам. Бонапарт не соглашался с политикой, навязываемой ему Директорией. В 1796 году он, конечно, уже освободился от эгалитаристско-демократических иллюзий, навеянных идеями Руссо и Рейналя, которые им владели десять лет назад. Его теперь не смущала по существу необходимость накладывать на побежденную страну контрибуцию; он уже считал возможным там, где это было выгодно или целесообразно, сохранять на какое-то время монархии (как это было в Пьемон те или Тоскане), тогда как ранее он считал, что все монархии надо уничтожить. При всем том его политика в Италии в немалой мере противоречила директивам, получаемым из Парижа.

    Выступая впервые в Милане 15 мая и обращаясь к народу, Бонапарт заявил: «Французская республика приложит все усилия, чтобы сделать вас счастливыми и устранить все препятствия к этому. Только заслуги будут различать людей, сплоченных единым духом братского равенства и свободы»257. В упоминавшемся воззвании «К народу Ломбардии» от 30 флореаля командующий снова обещал народу свободу258, что могло практически означать конституирование в дальнейшем ломбар-дийской государственности, образование под тем или иным названием ломбардийской республики.

    Усилия Бонапарта и были к этому направлены. В очевидном противоречии с предписаниями Директории, которые он практически саботировал, прикрываясь разными отговорками259, он вел дело к скорейшему созданию нескольких итальянских республик. Позже он пришел к мысли о необходимости создания системы дружественных Франции и зависимых от нее республик. Как писал Дюмурье Павлу I, в 1797 году Бонапарт, выступая в Женеве, в Сенате, говорил: «Было бы желательно, чтобы Франция была окружена поясом маленьких республик, таких, как Ваша; если он не существует - его надо создать»260.

    В воззвании к итальянцам 5 вандемьера (26 сентября 1796 года) командующий французской армией призывал итальянский народ к пробуждению Италии «Настало время, когда Италия с честью предстанет среди могущественных наций... Ломбардия, Болонья, Модена, Реджо, Феррара и, может быть, Романья, если покажет себя достойной этого, вызовут в один из дней удивление Европы, и мы увидим самые прекрасные дни Италии! Спешите к оружию! Свободная Италия многолюдна и богата. Заставьте дрожать врагов ваших и вашей свободы!»261

    Это ли было выполнением требований Директории? То была смелая программа буржуазно-демократической

    141

    революции, к которой Бонапарт настойчиво во множестве воззваний и обращений призывал итальянцев262.

    И если призыв к созданию свободной Италии не был претворен в жизнь, то причина этого кроется по преимуществу в партикуляризме итальянских малых государств, в незрелости в то время еще движения национального единства, в неспособности преодолеть стремления к местной и религиозной обособленности263.

    Бонапарт сумел реалистически оценить своеобразие страны, в которой он действовал. Надо осуществлять то, что практически возможно сегодня. В октябре 1796 года в Милане было официально провозглашено создание Транспаданской республики, а состоявшийся в том же месяце в Болонье конгресс депутатов Феррары, Болоньи, Реджо и Модены объявил о создании Циспаданской республики264. Главнокомандующий французской армией в Италии специальным посланием приветствовал образование республик в Италии265.

    В Париже в кругах Директории были взбешены непослушанием, своеволием генерала. Данные ему инструкции предписывали «сохранять народы в прямой зависимости» от Франции. Бонапарт действовал так, как если - бы эти директивы не существовали, он способствовал созданию независимых итальянских республик, связанных с Францией общностью интересов.

    Конфликты между Бонапартом и правительством Директории нередко изображают как столкновения соперничающих честолюбий, в них видят начало последующей борьбы генерала за власть. Такое толкование не исчерпывает вопроса. Бонапарт в 1796 году вел исторически более прогрессивную политику. Он стремился использовать до конца еще не исчерпанную революционно-демократическую потенцию Французской республики. В отличие от ослепленной жадностью Директории, не задумывавшейся о завтрашнем дне, Бонапарт ставил иные задачи. В войне против могущественной Австрии он считал необходимым поднять против нее антифеодальные силы и приобрести для Франции союзника в лице итальянского национально-освободительного движения.

    Во избежание неясностей скажем еще раз, что, конечно, Бонапарт 1796 года, выполняя в Италии исторически прогрессивное дело, был весьма далек от эбертистских концепций революционной войны. В воззвании 19 октября 1796 года к народу Болоньи он заявил: «Я враг тиранов, но прежде всего враг злодеев, разбойников, анархистов»266. Он постоянно подчеркивал свое уважение к собственности и право каждого пользоваться всеми благами. Он оставался поборником буржуазной собственности, буржуазной демократии. И в войне против феодальной австрийской монархии буржуазно-революционная программа Бонапарта была, бесспорно, сильным оружием, расшатывавшим опоры старого мира и привлекавшим союзников в лице народов, угнетенных деспотизмом Габсбургов.

    ***

    29 ноября 1796 года в Милан в ставку итальянской армии прибыл генерал Кларк. Он оставил столицу 25-го и, не щадя лошадей, покрыл огромное расстояние от Парижа до Милана за четыре дня. Кларк очень спешил, но куда? В Вену. Бонапарта Кларк коротко, не вдаваясь в детали, уведомил, что он облечен полномочиями вести переговоры с австрийским правительством о заключении перемирия, а может быть, и мира.

    Командующему итальянской армией нетрудно было понять, что Директория торопилась присвоить себе плоды его побед, через Кларка заключить победоносный мир, которому будет рукоплескать вся страна, а его, Бонапарта, оставить за дверью. Мавр сделал свое дело, мавр может уйти.

    Переписка Бонапарта декабря 1796 года не содержит прямых свидетельств его настроений той поры. О них можно только догадываться. Он отдавал себе отчет в том, что в создавшейся ситуации исход его борьбы с Директорией не может быть решен с помощью чернил. Тут нужны иные, более действенные средства. Для него было также очевидно, что, направляя Кларка в Вену, Директория стремилась не только похитить его лавры, но и взять в свои руки решение итальянских дел и соглашением с Австрией перечеркнуть все созданное с таким трудом в Италии.

    Решимость Директории отстранить победоносного генерала объяснялась тем, что к осени 1796 года Баррас, Карно, Ларевельер-Лепо - лидеры Директории - считали свое положение укрепившимся. Расчет этот, как показали дальнейшие события, был ошибочным, тем не менее они из него исходили. В мае - июне 1796 года режим Директории переживал очередной кризис. Был раскрыт «Заговор во имя равенства», и арестованы его главные руководители - Гракх Бабёф, Дарте, Буонарроти. Но дело на том не кончилось. Во фрюктидоре было разгромлено тесно связанное с бабувистами революционно-демократическое движение в Гренельском лагере; последовали новые многочисленные аресты. Удар расширялся: он был направлен не только против бабувистов, но и против левых, проякобинских кругов в целом267.

    К осени 1796 года руководители Директории могли считать кризис в основном преодоленным. Политика «качелей» продолжалась. После удара вправо в октябре 1795 года в мае - июле 1796 года удар был нанесен влево. Равновесие восстановилось; директоры считали свое положение вновь упроченным; пришла пора, считали директоры, заняться своевольным генералом в Италии.

    Операция с миссией Кларка (ее авторство обычно приписывают Карно) вполне укладывалась в общий курс политики Директории того времени - удар влево. Кларку были поручены не только дипломатические задачи, но и более специальные - наблюдение за Бонапартом. Он имел на этот счет прямые указания Карно и Ларевельера268. Конечно, Бонапарта, бывшего командующего внутренней армией, закрывшего в свое время клуб Пантеона, нельзя было обвинить в связи с бабувистами. Ему нельзя было поставить в вину и связь с Саличетти, близким к Буонарроти, хотя бы потому, что Саличетти состоял при Бонапарте в качестве комиссара Директории и Директория должна была его защищать269. Но за самовольные действия с Бонапарта хотели спросить, и спросить строго. Передав ведение переговоров с Австрией в руки генерала Кларка, Директория тем самым лишала Бонапарта возможности влиять на ход событий в Италии. Но обойти Бонапарта было непросто. Он еще раз трезво рассмотрел ситуацию, взвесил все шансы. Анализ положения показывал, что оно небезнадежно.

    Директория неудачно выбрала время для ведения переговоров с Австрией. В Вене в ноябре - декабре 1796 года отнюдь не считали кампанию проигранной. Напротив, именно тогда вновь ожили надежды добиться решающего перелома в ходе войны. Армии Журдана и Моро были отброшены эрцгерцогом Карлом за Рейн; им пришлось перейти к обороне. Против армии Бонапарта были подготовлены новые резервы, вместе с ними армия Альвинци достигла примерно восьмидесяти тысяч человек270. Старый венгерский фельдмаршал был полон решимости взять реванш за Арколе. Альвинци шел на освобождение армии Вурмзера, запертой в осажденной Мантуе. Восемьдесят тысяч Альвинци плюс двадцать или тридцать тысяч Вурмзера - то была внушительная сила. Располагая таким подавляющим превосходством, можно ли было сомневаться в том, что сорок тысяч усталых солдат Бонапарта не будут раздавлены?

    Кларк напрасно гнал лошадей. Альвинци отказался пропустить его в Вену. Какой был смысл Австрии вступать в переговоры в момент, когда она готовилась нанести сокрушающий удар французской армии? Бонапарт, принявший первоначально Кларка весьма холодно, теперь стал с генералом-дипломатом беспредельно любезен. Кларк, генерал из дворян, к тому же ирландского происхождения и потому пострадавший в 1793 году, многое успевший испытать на своем недолгом веку, умный и сообразительный, с каждым днем все более поддавался обаянию столь дружественного к нему командующего итальянской армией.

    Но Бонапарт понимал, что исход борьбы с Директорией не решается тем, что Кларк будет «завоеван», то есть из противника превратится в союзника. В этом Бонапарт быстро преуспел: с его даром обольщения ему нетрудно было перетянуть Кларка на свою сторону. Но «завоевание» Кларка еще ничего не решало. Все зависело от исхода схватки с Альвинци.

    Бонапарт в декабре 1796- начале 1797 года был болен: его трясла лихорадка. Он был желтого цвета, еще более похудел, высох; в кругах роялистов распространилась молва, что дни его сочтены, что через неделю, самое большее через две, его можно будет «списать» из числа противников. Но прошло две недели, и этот «живой мертвец» показал еще раз, на что он способен. В знаменитой битве при Риволи 14-15 января 1797 года, битве, оставшейся одним из самых блистательных достижений военного искусства, Бонапарт разбил наголову своего противника271. Армия Альвинци бежала с поля боя, оставив в руках французов более двадцати тысяч пленных. Стремясь закрепить успех и добить противника, Бонапарт, получив сведения, что часть австрийской армии под командованием генерала Проверы движется к Мантуе, приказал Массена преградить ему путь. Несмотря на крайнее утомление солдат, Массена настиг 16 января у Фаворита группу войск Проверы и разбил ее.

    Триумф Риволи, удвоенный победой у Фаворита, поднял престиж Бонапарта на недосягаемую высоту. Граф Моцениго доносил из Флоренции в Петербург: «Французская армия в ожесточенном бою почти полностью сокрушила австрийцев... и в результате Буонапарте, в течение четырех дней почти уничтоживший императорские войска в Италии, вступил триумфатором в Верону, окруженный всеми атрибутами победы»272.

    Теперь все внимание было приковано к битве за Мантую, которую Симолин называл «ключом ко всей Ломбардии»273. Моцениго предсказал, что Мантуя долго не продержится и что «ее падение сразу почувствует вся Италия!»274. Действительно, через две недели после Риволи армия Вурмзера в Мантуе, потеряв всякую надежду на освобождение, капитулировала. Отныне вся Италия лежала у ног победителей275.

    Начиная утром 14 января решающее сражение у Риволи, Бонапарт отдавал себе отчет в том, что предстоящее сражение определит не только исход всей итальянской кампании - тем самым будет решен и его долгий спор с Директорией. Расчеты Бонапарта были подтверждены победами французского оружия. Он победил не только Альвинци и Вурмзера. Побежденной оказалась и Директория. В льстивых выражениях она поздравляла генерала-триумфатора. И хотя успехи Бонапарта вызывали все большее беспокойство членов Директории276, она могла теперь лишь скромно высказывать свои пожелания победоносному генералу. Прежние намерения «проучить» или даже отстранить своевольного командующего оказались по меньшей мере неуместны.

    Бонапарту оставалось реализовать плоды своих побед.

    Риволи и Мантуя вызвали величайшую панику во всех дворцах больших и малых итальянских государств. В донесении из Флоренции в Петербург в середине февраля 1797 года сообщалось, что «тревога и страх, охватившие Рим, достигли высшего предела». Французские войска двигались к столице Папской области, не встречая никакого сопротивления, и в Риме были озабочены прежде всего тем, куда бы мог укрыться «святой отец». Такой же тревогой был охвачен и Неаполь; главные усилия неаполитанского двора были направлены на то, чтобы достичь мира с Бонапартом. Великий герцог Тосканский поспешил внести в кассу победоносной армии миллион экю и, как писал Моцениго, не замечая скрытого юмора своего сообщения, «должен был чувствовать себя очень счастливым, получив возможность рассчитаться такой ценой в момент, когда падение Мантуи отдавало французам всю Италию»277.

    19 февраля в Толентино Бонапарт продиктовал представителю римского папы кардиналу Маттеи и его коллегам условия мира278. Они резко отличались от программы, которую в ряде документов определяла Директория. Договором в Толентино Бонапарт хотел показать членам Директории, что итальянские дела отныне будет решать он сам: он разбирался в них лучше, чем высокопоставленные господа в Париже.

    Впрочем, он знал, с кем имеет дело и что может в Париже произвести наибольшее впечатление. В письме Директории 19 февраля 1797 года, сообщая об условиях мира, предусматривающих контрибуцию в тридцать миллионов ливров, Бонапарт небрежно замечал: «Тридцать миллионов стоят в десять раз больше Рима, из которого мы не могли бы вытянуть и пяти миллионов»279. Директория должна была принять условия мира с папой, выработанные вопреки ее директивам. В Париже, видимо, были рады и тому, что генерал все слал золото - многие десятки миллионов. А вдруг ему придет в голову что-то иное?

    Бонапарт зорко следил и за тем, что происходило на его родной Корсике. Власть англичан не была прочной. Победы французского оружия в Италии создавали благоприятные условия для возобновления борьбы. В 1796 году он направил на остров своего эмиссара Бонелли, которому удалось поднять сильное партизанское движение в западных районах Корсики. Вслед за тем туда был переброшен генерал Жентили во главе отряда в двести - триста человек280. Англичане, оказавшиеся в полной изоляции на острове, должны были его покинуть в октябре 1796 года.

    Саличетти, а затем сменивший его Мио де Мелито и Жозеф Бонапарт сравнительно быстро восстановили на Корсике власть Франции. Но умиротворить страсти было нелегко. Современные исследователи признают, что сторонники Паоли или монархии оказывали тайное сопротивление французскому республиканскому режиму281.

    Ни участники борьбы тех лет, ни исследователи истории Корсики не знали, да и не могли знать, что осенью 1797 года корсиканские сепаратисты во главе с Колонна де Сезари решились на новую крупную акцию. Как свидетельствуют архивные документы Российской коллегии иностранных дел, и в частности реляции императору Павлу I из Флоренции, в середине декабря 1797 года на прием к Моцениго явился прибывший с Корсики Колонна де Сезари. В доверительной беседе он заявил, что «остров Корсика так же недоволен французами, как и англичанами...» и что, по мнению всех «наиболее заметных и деятельных сил страны», судьба острова может быть должным образом решена лишь установлением над ним верховной власти российского императора282. Колонна де Сезари утверждал, что завоевание острова, важного для России как опорный пункт в Средиземном море, не представит больших трудностей: у корсиканцев есть ружья283.

    Моцениго обещал доложить об услышанном в Петербург. Не принимая никаких обязательств, он не закрывал дверей для продолжения переговоров. Тайные встречи и переговоры продолжались на протяжении года. В ноябре 1798 года Моцениго принял участие в «секретном собрании» корсиканцев, во время которого они представили ему «пространное доношение и план об удобности и пользе предприятия на Корсику и о средствах атаки, требуя 6 тысяч ружей, 2 тыс. сабель, 100 бочонков пороху и 3 тыс. регулярного войска»284. Моцениго, возможно, для того, чтобы уйти от определенного ответа, указывал, что «если не пристанет к тому ген. Паоли или не будет учинено с согласия двора Английского...», то предприятие натолкнется на большие трудности285. Переговоры затягивались...

    Знал ли о них Бонапарт? По всей видимости, нет. Ничто не подтверждает его обеспокоенности ходом дел на Корсике в 1798 году. Его внимание было приковано к другим важным проблемам - Бонапарт торопился заключить мир с Австрийской монархией.

    Год побед сокрушил австрийскую армию. Симолин писал в апреле 1797 года из Франкфурта, что общественное мнение уже говорит «о кризисе австрийского дома» и что в армии считают неизбежным заключение мира с республиканской Францией286. Но и армия Бонапарта была крайне утомлена. Надо было спешно, пока за плечами ширились крылья победы, кончить войну. Бонапарт торопился еще и потому, что опасался, как бы Гош, сменивший Журдана на посту командующего армией, не начал свежими силами наступления и не опередил бы итальянскую армию в Вене, Но не от Бонапарта должна была исходить инициатива мирных переговоров. Он был уверен, что австрийцы первыми попросят начать переговоры о мире. И чтобы их поторопить (Бонапарт и сам не мог долго ждать), он двинул свою армию, изнемогавшую от усталости, на север. Войска Жубера, Массена, Серюрье и свежая дивизия Бернадота вторглись в пределы Австрии.

    После разгрома Альвинци командующим австрийской армией, действовавшей против Бонапарта, был назначен эрцгерцог Карл. У него была репутация лучшего полководца австрийской армии: он нанес тяжелые удары Журдану, заставил отступить Моро. Болье, Аржанто, Альвинци, Давидович, Квазданович, Вурмзер, Провера - лучшие генералы австрийской армии - лишились славы в сражениях с этим молодым корсиканцем, которого уже окружал ореол непобедимости. Испытывать ли судьбу? Эрцгерцог Карл попробовал остановить продвижение французов. Но битвы при Тальяменто и Градиске, хотя и не были генеральными сражениями, снова с неоспоримостью показали превосходство французского оружия287. Не следовало дожидаться худшего. Авангард французских войск находился в ста пятидесяти километрах от Вены. В столице Габсбургов началась паника.

    7 апреля в Леобене к Бонапарту явились представители австрийской стороны - то были генералы Бельгард и Мервельдт. Они заявили, что уполномочены императором вести переговоры о предварительных условиях мира288. Мечты Бонапарта сбывались! Сам император, глава «Священной Римской империи германской нации», слал своих представителей вести переговоры о заключении мира. Все благоприятствовало Бонапарту в эту удивительную весну 1797 года. Он не позволил Директории вырвать у него плоды побед, сам обошел господ директоров, вздумавших управлять им как марионеткой. Кларк полностью обезврежен. Гош и Моро не успели прийти в Вену. Бонапарт теперь один, без наставников и советников, поведет переговоры с уполномоченными императора и заключит мир на тех условиях, которые найдет наиболее целесообразными.

    Переговоры, начавшиеся 7 апреля, через десять дней были успешно завершены. 18 апреля в замке Эггенвальд, вблизи Леобена, генералом Бонапартом от имени Республики и графом Мервельдтом и маркизом Галло от имени австрийского императора были подписаны прелиминарные условия мира289. Бонапарт в ходе переговоров был сговорчив. Он запросил сначала большее, увидел, в чем заинтересована сильнее всего другая сторона, и быстро нашел с ней путь к соглашению. Австрия отказывалась от Бельгии, примирялась с потерей владений в Северной Италии, но зато Бонапарт не настаивал на отторжении рейнских земель. В секретном соглашении Австрии была обещана в виде компенсации часть Венецианской области.

    Леобенские соглашения были заключены в противоречии с требованиями Директории, настаивавшей на присоединении к Франции Рейнской области и компенсации Австрии возвращением ей Ломбардии. Бонапарт предвидел, что соглашение будет встречено директорами с неудовольствием. В письме к Директории 19 апреля Бонапарт, обозревая все свои действия с начала кампании, доказывал их правильность и настаивал на утверждении прелиминариев. Он подкреплял свое желание угрозой: он просил в случае несогласия с его действиями принять его отставку как командующего и дать возможность заняться гражданской деятельностью290.

    Расчет был точен. Члены Директории не могли в момент наивысшей популярности генерала, завоевавшего почетный и выгодный мир, уволить его в отставку. Как сообщал Симолин, в Париже известия о подписании Бонапартом мирного соглашения «были встречены народом с энтузиазмом»291. Еще менее члены Директории желали видеть этого беспокойного и своевольного человека в Париже своим коллегой по работе. Баррас уже хорошо понимал, что от этого «простачка», как он еще недавно и столь ошибочно, столь близоруко называл Бонапарта, можно ожидать всяких неожиданностей. Скрепя сердце Директория должна была одобрить Леобенские соглашения. Бонапарт добился своего: он выиграл войну, он был на пути к выигрышу мира, важнейший шаг был сделан. Руки его были развязаны - он занялся итальянскими делами.

    В мае, использовав как предлог убийство нескольких французских солдат на венецианской территории, французская армия вступила в пределы Венецианской республики и оккупировала ее. Правительство республики дожей было низложено. В Венеции было создано временное правительство, но Бонапарт отнюдь не способствовал его укреплению. Он не забывал о секретных статьях Леобенских соглашений292.

    В июне французские войска вступили на территорию Генуэзской республики; предлог для этого тоже нашелся. Но о Генуе в леобенских беседах речи не было; здесь ничто не препятствовало, чтобы сразу были найдены должные государственные формы. 6 июня в Генуе было провозглашено образование Лигурийской республики. Моделью для нее послужила конституция III года Французской республики. Лигурийская республика была создана по тому же образцу - с двумя Советами и Директорией293.

    В июне Транспаданская и Циспаданская республики были преобразованы в единую Цизальпинскую республику. Бонапарт видел в ней основу будущей единой Италии. Италия должна была стать верной опорой Франции. В республике был проведен ряд социально-политических мер антифеодального, буржуазного характера: уничтожены феодальные повинности и поборы, проведена секуляризация церковных земель, введено новое законодательство, устанавливающее равенство всех граждан перед законом со всеми вытекающими отсюда последствиями294. Политический строй республики был близок к французскому образцу: Директория, два законодательных Совета, сходная система местного самоуправления. Цизальпинская республика была связана тесными отношениями с Францией. Иначе, впрочем, и быть не могло. В состоянии ли была бы только что рожденная, слабенькая республика, окруженная со всех сторон враждебными ей монархиями, противостоять им без поддержки республиканской Франции?

    Царские дипломаты высказывали опасения (надо признать, достаточно обоснованные), что новые республики станут орудием в руках Франции и будут способствовать революционизированию страны295. Так оно и было.

    Многим итальянским современникам тех событий казалось, что Бонапарт действует прежде всего как итальянский патриот, для которого родная страна дороже всего. Известный математик того времени Маскерони, преподнося командующему армией свою книгу «Геометрия», напоминал в дарственной надписи о знаменательном дне, когда «ты преодолел Альпы... чтобы освободить твою дорогую Италию». Это обращение свидетельствовало, что в глазах итальянского ученого победоносный генерал оставался верным сыном Италии - он был для него Наполионе ди Буонапарте. Но так ли это было на самом деле?

    «Французская республика рассматривает Средиземное море как свое море и намерена в нем господствовать»296- твердо заявил Бонапарт озадаченному графу Кобенцлю, представителю Австрии на переговорах, завершившихся Кампоформийским миром. Но ведь и итальянцы заявляли, что Средиземное море - это mare nostra - «наше море». Следовательно, Бонапарт ставил интересы Франции выше итальянских интересов? В том не может быть никакого сомнения.

    Итальянская политика Бонапарта определялась интересами Франции - это неоспоримо. Но ведь и интересы Франции можно понимать по-разному. Расхождения между Бонапартом и Директорией в вопросах итальянской политики как раз и служат наглядным примером этого разного понимания интересов. Когда Директория возражала против образования независимых итальянских республик и требовала от Бонапарта только золота и еще раз золота, ссылаясь на «интересы Франции», то это доказывало лишь, как узко она их понимала. То была откровенно грабительская политика, вполне соответствовавшая волчьей жадности новой, спекулятивной буржуазии, стремящейся урвать побольше добычи. Бонапарт понимал интересы Франции шире и глубже. Он прошел школу революции и видел, какие огромные преимущества Франция приобретает, противопоставляя передовую, буржуазную систему отношений реакционной, феодальной системе, привлекая на свою сторону многочисленные силы угнетенных и недовольных. Его политика в Италии шла в главном в русле исторического прогресса, и в этом был источник ее силы.

    Современники это чувствовали и понимали, хотя и выражали свое мнение иначе. Стендаль назвал 1796 год героическим временем Наполеона, поэтическим и благородным периодом его жизни: «Я прекрасно помню тот восторг, который его юная слава возбуждала во всех благородных сердцах»297. Гро, Берне, Давид запечатлели образ устремленного вперед молодого, очень худого воина, с вдохновенным бледным лицом, развевающимися на ветру длинными волосами, с трехцветным знаменем в руках, рвущегося впереди солдат навстречу врагу. Бетховен позднее, потрясенный громами великих побед и беспримерных подвигов, создал свою бессмертную «Героическую симфонию».

    Все это так. И все же даже в ту начальную, лучшую пору деятельности Бонапарта на большой сцене европейской политики порой проступали какие-то черты, какие-то отдельные штрихи в его образе, его действиях, которые смущали даже самых пылких его почитателей из среды республиканцев.

    Огромные контрибуции, накладываемые на побежденные итальянские государства...

    Приверженцы Бонапарта, даже из среды итальянских патриотов, оправдывали его тем, что таковы были «законы войны», как их понимали в XVIII веке, что командующий выполнял лишь требования Директории, что контрибуции взимались и другими республиканскими армиями и что Бонапарт заставлял платить монархов, церковь, богатых.

    В общем все это было верно. Но иные, хотя и не вполне уверенно, все же возражали: разве «законы войны» распространяются и на республику? Разве генерал Бонапарт всегда выполнял требования Директории? Наконец, совсем робко недоумевали третьи: разве когда-либо взимались контрибуции в таких огромных размерах?

    Нельзя было не заметить, что и в самом поведении, в образе жизни республиканского генерала кое-что изменилось. Пока армия с боями продвигалась вперед, Бонапарт вместе с солдатами шел большей частью пешком и, появляясь в момент сражения в самых опасных местах, разделял все тяготы похода. Но вот выстрелы смолкли, было подписано перемирие, ожидался мир, и Бонапарт возвратился в Милан.

    Он поселился в великолепном замке Монбелло, вблизи Милана, где создал своего рода маленький двор, поражавший приезжих пышностью убранства. Здесь на больших приемах, на званых обедах, на вечерах царила Жозефина. Она, кажется, впервые начинала ценить своего мужа - она как бы узнавала его вновь. Неужели этот умеющий быстро принимать решения, уверенный в себе, вызывающий всеобщее восхищение командующий армией - тот самый угловатый, одержимый страстью корсиканец, над которым она вместе с этим глупым Шарлем тайно посмеивалась? Она корила себя: как же она сразу не смогла разглядеть «своего Бонапарта»? С каждым днем ее привязанность к нему становилась все сильнее. К тому же он дал ей наконец возможность удовлетворить остававшуюся столько лет неутоленной прирожденную страсть сорить деньгами. Впрочем, этот талант жены генерала оспаривали его сестры, и прежде всего прекрасная Паолетта, окончательно ставшая Полиной, но по-прежнему кружившая головы всем молодым офицерам армии. То был веселый, блестящий двор, искрящийся молодостью, смехом, шутками, вином в хрустальных гранях бокалов, улыбками женщин, - двор генерала армии победителей.

    Но кто оплачивал эти беззаботные шумные вечера в великолепных залах старинного дворца Монбелло, где вино лилось рекой и деньги текли без счета? Граф Мелци и другие итальянские министры подымали бокалы за здоровье командующего и офицеров армии освободителей. Возможно, они были вполне искренни. Но в конце концов то было ведь золото, созданное народом Италии298.

    В замке Монбелло стало чуть-чуть тише после того, как притягивавшая к себе столько поклонников Полина Бонапарт остановила наконец свой выбор (или выбор брата?) на генерале Леклерке. Старший брат отпраздновал должным образом ее свадьбу и дал ей в приданое сорок тысяч ливров. Почитатели генерала и поклонники Полины говорили: разве женщина, затмевающая своей красотой всех красавиц Италии, не достойна этого? Кто решился бы возражать? Но люди, знавшие ближе семью Бонапарт, про себя вспоминали, что еще три года назад босая Паолетта полоскала белье в студеной воде реки. Когда Бонапарт в 1797 году уезжал из Италии, Директория Цизальпинской республики поднесла ему в знак признательности полюбившийся ему дворец Монбелло; она заплатила за него прежнему владельцу миллион ливров299.

    Наполеон на острове Святой Елены счел необходимым вернуться - для будущих поколений - к вопросу о своих расходах в Италии. Он рассказал о том, как герцог Моденский предложил ему, через Саличетти, четыре миллиона золотом и как он их отверг. Не подлежит сомнению, что рассказанное им - правда. Он указал также, что общая сумма, полученная им в Италии, не превышала 300 ООО франков300. Фр. Массой, посвятивший всю жизнь исследованию деталей биографии знаменитого человека, скромно заметил по этому поводу, что, вероятнее всего, император пропустил один ноль301. Трудно сказать с достоверностью, имел ли Бонапарт ко времени счастливых вечеров в Монбелло уже миллионное состояние; возможно, что нет. Он был более жаден к славе, чем к деньгам. Но в улыбавшемся, пленявшем остроумием итальянских гостей, блестящем хозяине замка Монбелло уже нелегко было узнать сумрачного, похожего на затравленного волка офицера из топографического бюро, прятавшегося в тени, чтобы скрыть пообтершийся мундир и стоптанные сапоги.

    Конечно, Бонапарт 1797 года, имевший за плечами славу Монтенотте, Лоди, Риволи, был уже иным, чем два года назад.

    За это время в его жизни все круто изменилось, все стало иным. Важно понять и психологический перелом, происшедший в нем за месяцы войны в Италии.

    Все первые годы сознательной жизни Бонапарт, более того, целое десятилетие - с 1786 по 1796 год - терпел одну неудачу за другой, он переходил от поражения к поражению. С его корсиканской склонностью к суеверию он был готов признать, что ему «не везет». Может быть, он родился неудачником? Может быть, всю жизнь его будет преследовать злой рок? И вот после десяти лет неудач с 1796 года в его судьбе все изменилось. Ветер подул в его паруса. Он шел от победы к победе, от успеха к успеху.

    Бонапарт был одним из образованных людей своего времени. В Монбелло он приглашал знаменитых ученых - математика Монжа, химика Бертолле, и они удивлялись его познаниям в специальных отраслях науки. Итальянские музыканты и артисты поражались, как тонко он разбирается в музыке. Но все это сочеталось у него с каким-то атавистическим, пещерным корсиканским суеверием. В минуты волнения он часто и быстро крестился; он верил в приметы, в предчувствия. В дни итальянской кампании он наконец уверовал в свою звезду. Он избавился от гнетущего, возможно даже подсознательного, страха: а вдруг опять не повезет? Он ожил, воспрянул духом, он поверил, что отныне ему сопутствует счастье, удача. Его видели улыбающимся, радостным, счастливым прежде всего потому, что все эти четырнадцать месяцев войны в Италии ему светила счастливая звезда и он ощутил, как много он может совершить.

    Иные из биографов Наполеона, склонные чуть ли не с 1796 года усматривать в его действиях и мыслях планы овладения троном, смещают, на мой взгляд, его эволюцию. Немалую роль здесь сыграли введенные в свое время в историческую науку блистательным пером Альбера Сореля свидетельства Мио де Мелито, ориентировавшие читателей именно в этом духе302. Сорель им доверился, а его литературный талант придал недостававшую таким утверждениям убедительность. Между тем внимательное изучение мемуаров Мио де Мелито, изданных вюртем-бергским генералом Флейшманом, показывает, что как источник они не заслуживают доверия. Впрочем, независимо от апокрифических воспоминаний Мио вполне очевидно, что пройденный Бонапартом путь от якобинца до всесильного императора не мог быть столь прямолинеен.

    Реальная власть Бонапарта в Италии в 1797 году стала огромной. Граф Стакельберг, царский посланник в Турине, писал в августе 1797 года: «Не подлежит сомнению, что во всей Италии все французские агенты без какого бы то ни было исключения полностью зависят от главнокомандующего»303. Это было верно. Конечно, Бонапарт, да и большинство людей его времени, прошел через ряд разочарований, порожденных трагическим ходом буржуазной революции. Но и он, как и большинство его сподвижников со сходной политической биографией, то есть в прошлом якобинцев, оставался республиканцем. Брать его республиканизм той поры под сомнение нет никаких оснований. Когда австрийские уполномоченные во время леобенских переговоров предложили как уступку, за которую надо чем-то заплатить, официально признать республику, Бонапарт презрительно это отверг Республика не нуждалась в чьем-то признании... «Республика - как солнце! Тем хуже для тех, кто ее не видит»304, - высокомерно ответил он.

    И все-таки Стендаль с его поразительным даром исторической проницательности не случайно указал на весну 1797 года, на вступление французов в Венецию как на грань, завершающую героическое время жизни Бонапарта.

    Вступление французов в Венецию было предрешено Леобенскими соглашениями. С обеих сторон они были компромиссом, и сама идея компромисса ни у кого не вызывала возражений. Но в Леобенских соглашениях впервые было допущено прямое отступление от принципов республиканской внешней политики. Секретное соглашение о передаче Австрии Венецианской республики означало попрание всех провозглашенных республикой принципов. Бонапарт пытался оправдывать свои действия тем, что уступка Венеции Австрии была лишь временной, вынужденной обстоятельствами мерой, что в 1805 году он это исправил305. Эти доводы, понятно, не могли изменить принципиального значения леобенской сделки. По существу передача Венеции Австрии была ничуть не лучше возврата Австрии Ломбардии, на чем настаивала Директория и против чего Бонапарт возражал.

    В итальянскую политику Бонапарта были внесены со времен Леобенских соглашений существенно новые элементы. Было бы неверным считать, что после апреля - мая 1797 года, после Леобена и оккупации Венеции, вся политика Бонапарта кардинально меняется, из прогрессивной превращается в агрессивную, завоевательную. Но было бы также неверным не замечать те изменения в проводимой Бонапартом политике, которые вполне отчетливо обнаружились с весны 1797 года, - проявление завоевательных тенденций.

    Директория, хотя почти все совершаемое Бонапартом в Италии (кроме поступавших миллионов) вызывало ее недовольство, должна была мириться со своеволием генерала ввиду шаткости своих собственных позиций. Едва успев разгромить опасность слева - движение бабувистов, она оказалась перед еще более грозной опасностью - на сей раз справа. Выборы в жерминале V года (май 1797 года) дали большинство в обоих Советах противникам Директории - роялистским и пророялистским элементам, так называемой партии Клиши. Избрание Пишегрю председателем Совета пятисот и Барбе-Марбуа председателем Совета старейшин было открытым вызовом Директории - и тот и другой были ее врагами. Правое большинство в Законодательных советах сразу нащупало наиболее уязвимое место: оно потребовало, чтобы Директория отчиталась в расходах. Куда ушло золото, поступившее из Италии? Почему казна всегда пуста? То были вопросы, на которые Директория даже при всей дьявольской изобретательности Барраса не могла дать ответа. Но это было только начало. Законодательные органы не скрывали своего намерения вышвырнуть Барраса и других «цареубийц» из правительства. Что будет потом? Это не было еще вполне ясно, видимо, какая-то переходная форма к монархии. Мнения расходились. С критикой правительства справа выступала и «салонная оппозиция», группировавшаяся вокруг госпожи де Сталь. Определить политическую программу госпожи де Сталь было нелегко. По остроумному замечанию Тибодо, «мадам де Сталь принимала утром якобинцев, вечером - роялистов, а за обедом - весь остальной свет»306. Но на чем все сходились - это на критическом отношении к «триумвирам»307. Всех объединяло общее убеждение: надо гнать «триумвиров», вцепившихся в директорские кресла.

    Для Барраса в сущности важно было только это, все последующее его не занимало. Директорский пост - это была власть, почет, великолепные апартаменты в Люксембургском дворце, приемы, кутежи, ночные оргии и деньги, деньги, деньги без счета, плывущие в его руки со всех сторон. Мог ли он со всем этим расстаться? Человек, прошедший через все круги ада, всплывший со дна, скользивший по острию ножа, коварный и дерзкий, Баррас лихорадочно искал способ переиграть своих врагов. В годы революции, когда обрисовывалась опасность справа, на политическую сцену выходил народ и его активные действия сметали всех врагов. Но после жерминаля и прериаля, разгрома бабувистов о народе нечего было и думать. Оставалась армия. Штыки сильнее любых конституционных законов. Они могут все. Важно лишь, чтобы они не повернулись против самого Барраса...

    Баррас колебался: к кому обратиться - к Гошу, Моро, Бонапарту? Более других он опасался Бонапарта. Он обратился поэтому первоначально к Гошу, но, не сумев или не успев все подготовить, лишь скомпрометировал его308.

    А время шло, медлить было нельзя. Как опытный игрок, Баррас хладнокровно констатировал, что, если дело не выгорит, придется ему висеть на перекладине.

    В середине термидора (все тот же роковой месяц термидор!) «триумвиры» пришли к мнению, что вызволить их из беды может лишь Бонапарт. Как писал Баррас, он и его коллеги «были бы счастливы снова увидеть в их среде генерала, так прекрасно действовавшего 13 вандемьера»309.

    Баррас к этому времени додумал вопрос до конца: лучше всех Бонапарт, он человек действия, а разгон штыками, освященных конституцией Законодательных советов, отнюдь не послужит популярности победителя при Риволи. Выигрыш Барраса станет проигрышем Бонапарта. Хотя Баррас давно уже перестал считать Бонапарта «простачком», он снова его недооценил. Затаенные мысли Барраса были разгаданы Наполеоном. Против монархической опасности надо бороться - в этом у Бонапарта не было никаких сомнений. Он обратился с воззванием к армии в поддержку Республики, резко осудив роялистские происки310, и согласился оказать Директории вооруженную помощь. Но Бонапарт менее всего намеревался действовать в соответствии с планами Барраса, компрометировать себя, компрометировать славу Риволи и Леобена операциями в духе вандемьера. Для таких вещей найдутся другие. И он послал в Париж Ожеро с отрядом солдат. Ожеро, бретёр, охальник, солдафон, человек, готовый на все, но неспособный извлечь для себя выгоды - он соображал слишком туго, лучше всего подходил для такой роли311.

    Ожеро прибыл в Париж, когда положение директоров, по их собственному суждению, стало критическим. Из уст в уста передавали фразу, сказанную Пишегрю в беседе с Карно, жаловавшимся на «триумвиров»: «Ваш Люксембургский дворец - это не Бастилия; я сяду на лошадь, и через четверть часа все будет кончено»312.

    Баррас, Ребель, Ларевельер-Лепо с ужасом ожидали, когда наступят эти последние «четверть часа».

    Ожеро, явившись в Париж, хладнокровно доложил «триумвирам»: «Я прибыл, чтобы убить роялистов». Карно, который не мог преодолеть отвращения к Ожеро, произнес: «Какой отъявленный разбойник!»313

    Но Бонапарт дал Директории не только пробивную силу в лице свирепого Ожеро, он вооружил ее и политически. Еще ранее в Вероне был захвачен портфель роялистского агента графа д'Антрега, содержавший среди прочих бумаг неопровержимые доказательства измены Пишегрю, его тайных связей с эмиссарами претендента на трон314. Эти документы Бонапарт передал в распоряжение членов Директории.

    С того момента как в руках Барраса и его сообщников оказались эти убийственные для Пишегрю документы, неожиданно придавшие всей насильственной операции почти благородный оттенок спасительных мер в защиту Республики, они решились действовать315

    18 фрюктидора (4 сентября 1797 года) десять тысяч солдат под командованием Ожеро окружили Тюильрийский дворец, где заседали оба Совета, и, не встречая никакого сопротивления, если не считать робких выкриков о «праве закона», произвели «чистку» их состава. Тогда-то один из офицеров Ожеро, имя которого не сохранилось в истории, и произнес знаменитую фразу: «Закон? Это сабля!»

    Большинство неугодных депутатов во главе с Пишегрю было арестовано. Карно, предупрежденный о том, что его ждет арест, успел бежать. В сорока девяти департаментах были аннулированы выборы, состоявшиеся в жерминале V года, и назначены новые, предусматривающие все необходимые меры, чтобы прошли подходящие кандидаты. Были смещены высшие служащие, чиновники, судьи, закрыты газеты - словом, все, что представляло в тот момент прямую или потенциальную угрозу для власти «триумвиров», было убрано с пути...316

    Государственный переворот 18 фрюктидора имел немалые последствия для внутренней и внешней политики Республики. Не вдаваясь в рассмотрение их, отметим все же важнейшее: события 18 фрюктидора в огромной мере способствовали дальнейшей дискредитации режима Директории. Если правовая основа этой власти и ранее представлялась крайне зыбкой, то после 18 фрюктидора для всех - и для врагов и для сторонников режима - стало очевидно, что он может удерживаться, лишь опираясь на армию. Случайно сорвавшаяся с языка формула «Закон? Это сабля!» была подтверждена и показана в практическом действии на сцене высшего общенационального форума317.

    Бонапарт, внимательно следивший за ходом событий в далеком Париже, сделал из них практические выводы: Директория теперь не сможет ему мешать заключить мир с Австрией. В целом этот расчет оказался верным, но в частностях Бонапарт ошибся.

    Баррас принадлежал к числу тех жадных прожигателей жизни, которые живут сегодняшним днем. Человек не робкого десятка, он отдавал себе отчет в том, что недавно проведенная операция не прибавила ему друзей. Но за его бурную жизнь у него набралось столько врагов из числа преданных, проданных или обворованных им людей, что он давно сбился со счета. Он их не считал - всех не сосчитаешь! После фрюктидора он снова чувствовал себя хозяином в Люксембургском дворце и с наглостью, которая заставляла пасовать даже бывалых людей, был готов теперь «поставить на место» тех, перед кем вчера он в страхе заискивал.

    Баррас был спасен солдатами Ожеро, посланными Бонапартом. Но именно Бонапарт и Ожеро на другой день после фрюктидора вызывали его наибольшее раздражение318.

    17 сентября военный министр Шерер писал Лазару Гошу: «Директория хочет, чтобы обе рейнские армии были объединены под одним командованием и выступили в поход самое позднее 20 вандемьера. Директория выбрала Вас, генерал, чтобы повести наши победоносные фаланги до ворот Вены»319. Бонапарту же предлагалось прервать переговоры с венским кабинетом и готовить армию к началу новой кампании.

    Баррас решил полностью рассчитаться с самовольным генералом. К тому же Бонапарт оказывал слишком большие услуги и Республике, и лично ему, Баррасу. Вновь почувствовавший себя могущественным, директор стремился прежде всего избавиться от тех, кому он был должен. Надо поставить Гоша над Бонапартом, столкнуть лбами двух прославленных полководцев - пусть они препираются и грызутся, и тогда он, Баррас, как арбитр вмешается и укажет Бонапарту его место.

    Бонапарт был взбешен. Он не попался в расставленную ему западню - не стал пререкаться ни с Гошем, ни о Гоше. В письме от 23 сентября он вновь настаивал на своей отставке. «Если мне не доверяют - мне нечего делать... Я прошу освободить меня от должности»320. Директория отставки его не приняла, однако в вопросе о мире осталась на прежних позициях.

    Но переворот 18 фрюктидора имел политические последствия и за пределами Франции. В Австрии после Леобена стали явственно обнаруживаться колебания в вопросе о заключении мира. Бонапарт по многим признакам мог убедиться, что в Вене с подписанием мирного договора не торопятся. Разгадка источника этих колебаний была несложна. После выборов в жерминале и образования пророялистского большинства во французских законодательных органах в Вене надеялись на падение Директории и крутые политические перемены во Франции. Зачем же спешить с миром?

    Бонапарт со своей стороны постарался воздействовать на правительство Габсбургов. В августе 1797 года он потребовал от пьемонтского короля, чтобы тот передал в распоряжение командования итальянской армии десять тысяч солдат, ссылаясь на «вероятность возобновления военных действий против Австрии»321. Как он и рассчитывал, это требование вызвало переполох в Турине и о нем немедленно стало известно во всех посольствах, а затем и во всех столицах Европы.

    В Вене этот демарш был должным образом оценен. Переворот 18 фрюктидора рассеял последние иллюзии. Спустя две недели после переворота, 20 сентября, император Франц послал непосредственно Бонапарту письмо, предлагая безотлагательно начать переговоры. Не дожидаясь санкции Директории, Бонапарт ответил согласием. Переговоры начались в Удине (в Италии) 27 сентября и продолжались до 17 октября. Венский кабинет направил для переговоров с Бонапартом лучшего дипломата империи многоопытного графа Людвига Кобенцля. Последние восемь лет он был послом в Петербурге, сумел войти в доверие к императрице Екатерине II. Необычайно полный, некрасивый, «северный белый медведь», как называл его Наполеон, Кобенцль при всей своей массивности проявлял в дипломатических переговорах исключительную живость и ловкость. Он был настойчив, напорист, говорил с апломбом. Направляя Кобенцля в Италию, правительство Австрии показывало, какое значение оно придает предстоящим переговорам.

    Соглашения в Кераско, Толентино, Леобене показали, что молодой генерал не только выдающийся полководец, но и дипломат первоклассного дарования. Кампоформио это полностью подтвердило.

    Бонапарт заставил австрийского дипломата проехать дальний путь и явиться к нему в Италию. Хотя Бонапарту из Милана до Удине было рукой подать, он опоздал на сутки, заставив представителя императора терпеливо ждать его прибытия. На первое заседание он пришел сопровождаемый огромной свитой генералов и офицеров, гремящих саблями. Он хотел с первого же заседания дать понять своему собеседнику, что в переговорах двух равноправных сторон есть побежденные и победители322.

    Переговоры были трудными. Для Бонапарта они оказались особенно тяжелыми потому, что он получал из Парижа директивы, предписывающие ему ставить Австрии заведомо неприемлемые условия, а Кобенцль со своей стороны уклонялся от прямых обязательств, пытаясь соглашение между Францией и Австрией поставить в зависимость от последующего его утверждения конгрессом представителей Германской империи. Бонапарт оказался как бы между двух огней. А он спешил: он хотел как можно скорее заключить мир с Австрией, только так он мог закончить свою кампанию.

    Кобенцль был несговорчив. Бонапарт же пытался было запугать австрийца угрозой разрыва переговоров. Кобенцль хладнокровно возразил: «Император хочет мира, но не боится войны, а я найду удовлетворение в том, что познакомился с человеком столь же известным, сколь и интересным». Бонапарту пришлось искать иных путей.

    В исторической литературе обычно указывается, что ключом к соглашению с Австрией в Удине и Пассариано была проблема Пруссии. Документы АВПР вносят в это верное в общем утверждение некоторую поправку. Этот ключ был найден Бонапартом не в Удине и Пассариано, а ранее, в период Леобена. В дешифрованном донесении Моцениго в Петербург 27 апреля (8 мая) 1797 года сообщалось: «Брат Бонапарта, который является министром в Парме, пишет, что этот договор (прелиминарии в Леобене. - А. М.) имеет в своей основе союз между Францией и императором в целях совместного противодействия стремлениям к возвышению прусского короля»323.

    Уже во время леобенских переговоров Бонапарт нащупал наиболее чувствительное место в позициях австрийской стороны. Он решил вновь коснуться его в переговорах с Кобенцлем. Он заговорил с ним о Базельском мире, о связях, поддерживаемых с прусским королем... Ведь могло бы быть и иначе?

    Кобенцль был человеком понятливым. Ему не надо было дважды повторять услышанное. Он осторожно осведомился: готова ли Франция секретным соглашением поддержать Австрию против чрезмерных претензий прусского короля? «Почему же нет, - невозмутимо ответил Бонапарт, - я не вижу для этого никаких препятствий, если мы придем с вами к соглашению во всем остальном». Разговор принял сугубо деловой характер. Оба собеседника хорошо поняли друг друга, и все-таки переговоры продвигались туго, так как в конкретных вопросах каждая из сторон стремилась выторговать наиболее выгодное ей решение.

    Бонапарт получил из Парижа новые директивы правительства - «ультиматум 29 сентября», предлагавший прервать переговоры и решать вопросы силой оружия - идти в наступление на Вену. Отвечая Директории повторными просьбами об отставке, он решил вести дело «по-своему»324. А Кобенцль продолжал торговаться по каждому пункту, переговоры не подвигались вперед. Бонапарт не мог оставаться дольше в таком неопределенном положении. Он решился на смелый ход: показал Кобенцлю директивы, полученные из Парижа. Он пояснил, что может в любую секунду прервать переговоры и его правительство будет только довольно.

    Кобенцль был смертельно напуган. Он согласился на все требования Бонапарта. То был откровенный дележ добычи. Венецианская республика, как недавно Польша, делилась между Австрией, Францией и Цизальпинской республикой, Майнц и весь левый берег Рейна отходили к Франции. Австрия признавала независимость северных итальянских республик. Взамен она должна была, согласно секретным статьям, получить Баварию и Зальцбург.

    К 9 октября все спорные вопросы были урегулированы и был набросан текст соглашения. Но 11-го, когда Бонапарт и Кобенцль собрались, чтобы подписать его, неожиданно возникли новые затруднения.

    Бонапарту не понравилась редакция пункта о Майнце и границе по Рейну, он предложил ее исправить. Кобенцль возражал, Бонапарт настаивал. Кобенцль утверждал, что границы Рейна относятся к компетенции империи. Взбешенный Бонапарт прервал его: «Ваша империя - старая служанка, привыкшая к тому, что ее все насилуют... Вы торгуетесь здесь со мной, а забываете, что окружены моими гренадерами!» Он орал на растерявшегося Кобенцля, швырнул на пол великолепный сервиз, подарок Екатерины II, разбившийся вдребезги. «Я разобью так всю вашу империю!»325 в ярости выкрикивал он. Кобенцль был потрясен. Когда Бонапарт, продолжая кричать что-то невнятное и бранное, с шумом покинул комнату, австрийский дипломат сразу же внес в документы все исправления, которые требовал Бонапарт. «Он сошел с ума, он был пьян», - оправдывался позже Кобенцль. Он стал потом рассказывать, что во время переговоров генерал пил пунш, стакан за стаканом, и это, видимо, оказало на него действие326.

    Вряд ли это так. Австрийский дипломат хотел оправдаться, объяснить, как он допустил подобную сцену. Бонапарт не сошел с ума и не был пьян Он вообще почти не пьянел. В его яростной вспышке надо видеть скорее всего удивительное искусство столь полного вживания в роль, когда нельзя различить - игра это или подлинные чувства.

    Через два дня текст был окончательно согласован в редакции, предложенной Бонапартом. Австрийский дипломат послал проект договора на утверждение в Вену, получил санкцию, и теперь оставалось только поставить под договором подписи.

    Было условлено, что обмен подписями состоится в небольшом селении Кампоформио, на полпути между резиденциями обеих сторон. Но когда 17 октября документ был полностью готов, граф Кобенцль, так напуганный Бонапартом, боявшийся еще какой-либо неожиданности с его стороны, не дожидаясь приезда Бонапарта в Кампоформио, поехал в его резиденцию в Пассариано. У генерала были свои причины не затягивать завершения дела. Здесь, в Пассариано, в ночь с 17 на 18 октября договор был подписан.

    И хотя ни Бонапарт, ни Кобенцль так и не были в Кампоформио, в историю договор, положивший конец пятилетней войне между Австрией и Французской республикой, вошел под именем Кампоформийского мира.

    Египет и Сирия

    20 фримера VI года (10 декабря 1797 года) правительство Французской республики торжественно принимало в Люксембургском дворце генерала Бонапарта.

    Несметные толпы народа запрудили улицы. Казалось, все население столицы вышло приветствовать человека, чье имя последнее время не сходило с уст. Экипаж генерала, сопровождаемый почетным эскортом, с трудом продвигался вперед - так плотно окружали его тысячи людей, выкрикивающих приветствия. Во дворе Люксембургского дворца генерала ожидала вся официальная Франция. Здесь были пять членов Директории в шитых золотом красных мантиях и шляпах, украшенных пышным плюмажем, министры, высшие должностные лица Республики, члены Совета старейшин и Совета пятисот, генералы, старшие офицеры. Под звуки Гимна Свободе, исполненного хором консерватории, Бонапарт, сопутствуемый генералами Бертье и Жубером, несшими знамена, прошел через расступившиеся ряды к «алтарю отечества», где стоя его ожидали члены правительства.

    Присутствовавшие были поражены, как отмечала печать, необычайной худобой генерала. Эта худощавость, крайняя бледность матового лица, длинные черные волосы, падавшие на плечи, придавали двадцативосьмилетнему генералу вид совсем еще молодого человека, почти юноши. Только твердо сжатый рот и неменяющееся, непроницаемое выражение лица выдавали его возраст.

    К генералу обратился по поручению Директории с приветственной речью, изысканной и льстивой, Талейран. Бонапарт отвечал коротко и сдержанно, его плохо понимали: резкий, но негромкий голос и нефранцузский выговор, к которому еще не привыкли, затрудняли восприятие речи. Доходили лишь отдельные слова: он воздавал хвалу Революции, Директории, солдатам. Позже из газет узнали, что он говорил также о свободе Европы и - даже! - о лучших органических законах327.

    Бонапарту ответил Баррас. Он произнес пышную, цветистую речь, полную похвал выдающемуся полководцу Республики. Как и многие ораторы того времени - это было в моде, - Баррас обратился к опыту истории Он вспомнил о Цезаре, но не для сравнения, а в противопоставление. Член Директории приветствовал Бонапарта как героя, отомстившего от имени Франции восемнадцать столетий спустя за содеянное Цезарем «Он принес на нашу землю рабство и разрушения; Вы принесли его античной родине свободу и жизнь»328. В этих немногих словах было предостережение: Баррас считал своевременным преподать победоносному генералу урок в назидание.

    Бонапарт слушал директора с бесстрастным лицом.

    Баррас закончил речь братским объятием. Затем с генералом расцеловались остальные члены Директории. Все присутствовавшие бурно и долго рукоплескали. Эта сцена торжественной встречи правительства Республики с прославленным полководцем, а ныне и миротворцем - со словами взаимной признательности, братскими объятиями и всеобщими аплодисментами - могла создать у наблюдающих впечатление полного единодушия, единства, гармонии. Но следовало ли верить словам и улыбкам?

    В течение без малого двух лет пребывания в Италии генерал Бонапарт действовал и в военной, и в политической, и в дипломатической сферах, не считаясь с директивами правительства, а часто и в прямом противоречии с ними. Содержание и природа разногласий между генералом и Директорией, как уже говорилось, на протяжении этого времени менялись. Скрытая борьба усиливалась. И в этой борьбе Бонапарт неизменно переигрывал Директорию. Именно потому, что его политика исходила из более широкого понимания интересов новой, буржуазной Франции, Бонапарт, нарушая директивы Директории, ставил ее в необходимость еще поздравлять его с этими нарушениями. Так было раньше, так было и сейчас, в декабре 1797 года. Директория дала ему ясные указания: не заключать мира, начать поход против Вены. Но когда вопреки жестким директивам правительства Бонапарт заключил мир в Кампоформио, что оставалось делать Директории?

    Ее первым побуждением было отвергнуть, аннулировать договор. Но бурное ликование по поводу Кампоформио329 в Законодательных советах, во всей стране, измученной войной и жаждущей мира, сразу же отрезвило членов Директории. Им оставалось скрепя сердце и спрятав кулаки в карманах сделать вид, что они счастливы миром, привезенным генералом на острие своей шпаги. Директивы продолжать войну, запрет заключать мир были мгновенно забыты. Баррас должен был подавить клокотавшее в нем бешенство против беспредельно дерзкого и опасного генерала и усилием воли, стерев с лица злобное выражение, расплыться в сладчайшей улыбке и широко распахнуть руки, чтобы заключить генерала-миротворца в дружеские объятия.

    Нет, ни глазам, ни ушам, ни увиденному, ни услышанному верить было нельзя. Но это была при сложившихся обстоятельствах единственно возможная для обеих сторон показная - для публики, для Франции, для мира - игра в братскую дружбу и согласие, фальшь и лицемерие которых столь же отчетливо осознавались членами Директории, как и Бонапартом.

    Сплошное лицемерие? Да, конечно. Но если от него отказаться, если сбросить маски, что будет тогда?

    Было над чем задуматься и Бонапарту, и членам Директории.

    Баррас, Ребель и другие члены правительства питали к Бонапарту чувства злобы и страха; он столько раз ставил их в унизительное положение, заставляя подчиняться своей воле. Директоры охотно свели бы с ним счеты, но в момент, когда он стал самым популярным человеком в- стране, они были бессильны; им не оставалось ничего другого, как приятно улыбаться и льстить.

    Но и Бонапарт не видел в тот момент никаких перспектив. Что дальше? Куда идти? Он не был в Париже почти два года. За это время - в том нетрудно убедиться - дела в Республике не стали лучше, отнюдь нет. Казна, как всегда, была пуста; финансы в расстройстве; правительство оказалось не в состоянии стабилизировать денежное обращение в стране. Какая-то узкая группа - поставщики в армию, спекулянты, казнокрады - наживала огромные состояния; простой народ, а особенно городская беднота, страдал от взвинченных цен на продовольствие, нехватки продуктов. Недовольство охватывало широкие слои общества, и имущие, и неимущие - все жаловались.

    Но недовольство еще не было осознано до конца; то была начальная, может быть даже срединная, стадия общественного брожения. Растущее негодование еще не откристаллизовалось в определенные требования; еще полностью не определилось, что надо и что не надо.

    Революция произвела колоссальное перераспределение собственности в стране. Значительное большинство населения составляли обладатели собственности - крупной, а чаще всего мелкой, перешедшей к ним разными путями в годы революции. К основной массе этих новых собственников принадлежали крестьяне и буржуазия всех категорий. Эти два класса - буржуазия и крестьянство - материально больше, чем другие, выиграли от революции. Естественно, они стояли прежде всего на страже только что приобретенной собственности. Уже одно это делало их непримиримыми противниками реставрации, противниками монархии, возврата к старому. Новая собственность была связана с Республикой, и потому в большинстве своем они были за Республику.

    Республиканизм тогда еще был безусловно господствующим политическим убеждением подавляющего большинства французов. В среде буржуазии, в среде зажиточного крестьянства усиливалось недовольство политикой Директории - ее неспособностью создать стабильный режим, упорядочить финансовую систему, положить конец ажиотажу, спекуляциям. Тем не менее можно было быть недовольным правительством, осуждать действия и политику Директории, но критика останавливалась там, где начиналась Республика. Республика оставалась за пределами критики.

    К тому же в разных слоях общества еще были сильны иллюзии, что, когда покончат с врагами, с войной и установится мир, тогда Республика воссияет во всем своем лучезарном свете, тогда настанет наконец давно ожидаемый «золотой век»330.

    Победы армии, возглавляемой Бонапартом, встречались столь восторженно всеми слоями общества в городе и деревне не только потому, что они отвечали национальным и патриотическим чувствам французов, но также и потому, что они приближали желанный день мира Пять лет продолжалась жестокая, разорительная война, приносившая народу бедствия, а не блага, которые от Республики ожидали. Приближение к миру, победы Бонапарта воспринимались многими как приближение к социальному счастью.

    Бонапарт, совершая триумфальное путешествие из Милана в Раштатт331 и повсеместно, в Мантуе, Женеве, Лозанне, Берне, встречаемый цветами, песнями, стихами, неподдельным восторгом народа, мог убедиться в том, что его приветствуют не как великого полководца, а прежде всего как героя-освободителя, как миротворца. «Цезарь поработил Италию, а ты ей возвратил свободу»332- с такими стихами девушки Лозанны преподнесли ему цветы. В Берне, который он проезжал поздней ночью, его ждали вереницы ярко освещенных экипажей и красивые женщины, терпеливо ожидавшие его прибытия, встретили его бурными возгласами: «Да здравствует Бонапарт! Да здравствует миротворец!» Во Франции печать, воздававшая хвалу воину, прославившему оружие Республики, и творцу мира в Кампоформио, подчеркивала прежде всего, что генерал Бонапарт - истинный республиканец, что он «олицетворенная добродетель», что он «философ, друг Просвещения»333. Можно ли было сомневаться в значении, в смысле всех этих столь ярко выраженных чувств?

    Да и знал ли сам Бонапарт, к чему должно стремиться? Он презирал Барраса, был раздражен политикой Директории, понимал слабость и неспособность «триумвиров» руководить страной Но что нужно делать? Какова должна быть его собственная роль в ближайшее время? Это не было для него ясно, и он вернулся в Париж, не имея определенного плана. По-видимому, самое большее, что представлялось ему достижимым, - это войти в правительство, преодолев формальные препятствия (возрастной ценз), стать членом Директории334. При всех обстоятельствах любая форма его участия в политической жизни страны мыслилась им тогда в рамках республиканского режима.

    На острове Святой Елены, диктуя Лас-Казу свои воспоминания, Наполеон говорил, что «влиятельные депутаты обоих Советов, патриоты, фрюктидорианцы, искавшие покровителя, наиболее просвещенные и влиятельные генералы долго побуждали генерала из Италии (то есть Бонапарта) поднять движение и стать во главе Республики; он отказывался, он не был еще тогда достаточно силен, чтобы все могло пройти гладко»335. И в данном случае, как и в других своих воспоминаниях, Наполеон многое преувеличивал; вряд ли кто-либо побуждал его в 1797 году «поднять движение и стать во главе Республики», это маловероятно. Заслуживает, однако, внимания, что даже в этом во многом фантастическом рассказе речь шла о том, чтобы возглавить Республику; он и двадцать лет спустя отчетливо понимал, что в 1797 году никакая иная форма власти, кроме республиканской, была невозможна.

    В действительности в ту пору вопрос стоял иначе. Талейран справедливо писал о Бонапарте: «Достаточно честолюбивый, чтобы стремиться к высшим степеням, он не был настолько слеп, чтобы верить в возможность достижения их во Франции без особого стечения обстоятельств, которое нельзя было считать ни близким, ни даже вероятным»336. Речь шла о меньшем - как стать членом Директории.

    Попытки в этом направлении были предприняты. Имелось в виду, что Совет пятисот вынесет постановление, разрешающее в порядке исключения избрать Бонапарта членом Директории. Этим занимались Тальен, искавший любой повод, чтобы зацепиться на поверхности, и Реньо де Сен-Жан д'Анжели. Дело сорвалось вследствие решительных возражений Директории, прежде всего Барраса 337.

    Прямой, легальный путь к участию в политическом руководстве страны оказался для Бонапарта закрыт. Иные пути были тогда еще невозможны, и он о них и не думал. Что же делать дальше?

    Еще за полтора месяца до возвращения Бонапарта, 5 брюмера (26 октября) 1797 года, постановлением Директории генерал был назначен командующим английской армией, то есть армией, предназначенной для вторжения на Британские острова. Назначение это было важное, ответственное: после заключения Кампоформийского мира Англия осталась единственным непобежденным врагом Республики; сокрушение ее мощи представлялось в ту пору самой главной задачей

    Выполнить это почетное поручение? Сосредоточить все усилия на предстоящей операции? Приумножить победой над могущественным Альбионом свою славу? Бонапарт готов был пойти на это. Убедившись в том, что его возраст и нежелание Директории принять его в свои ряды закрывают ему путь к большой политической деятельности, он охотно примирился с возложенной на него важной военной задачей.

    Бонапарт трезво оценивал и положение Республики, и свое место в обществе. Ему не приходилось жаловаться на недостаток внимания В первое время во всяком случае он вызывал всеобщий интерес и был окружен атмосферой не только доброжелательства, но более того - восхищения. Улица Шантерен, на которой находился его дом (выкупленный им и ставший его собственностью), была переименована муниципалитетом в улицу Победы

    25 декабря Институт высшее научное учреждение Республики (соответствующее нашей Академии наук) - избрал Бонапарта в число «бессмертных». Это избрание имело тем большее значение, что против Бонапарта выступало одиннадцать конкурентов, баллотировавшихся по тому же отделению физико-математических наук, секции механики на освободившееся после исключения Карно место. Бонапарт собрал наибольшее число голосов.

    Из всех наград и отличий, выпавших на долю Наполеона, избрание в Институт доставило ему наибольшее удовольствие. В благодарственном письме президенту Института он писал: «Голосование выдающихся ученых, составляющих Институт оказало мне честь Я сознаю, что, раньше чем стану равным им, мне еще долго придется быть их учеником»338. Подчеркнутая скромность прославленного полководца еще более способствовала его популярности в среде ученых. Он аккуратно посещал все заседания секции, отделения Института; он отказывался от встреч с политическими деятелями, но всегда охотно беседовал с учеными, в особенности с математиками Лагранжем, Лапласом, Монжем, химиком Бертолле. Он придавал такое большое значение своему избранию в Институт, что не только в письмах и официальных бумагах проставлял рядом со своим именем «член Института», но даже в приказах по армии подписывался: «Бонапарт, член Национального Института, командующий английской армией». Звание члена Института он ставил выше командующего армией.

    Бонапарт получал приглашения со всех сторон: влиятельные политические деятели стремились установить с ним добрые отношения. Он отклонял большинство приглашений - что это могло дать? Исключение он делал только для Талейрана.

    Бывший епископ Оттенский лишь недавно с помощью женщин, и особенно покровительствовавшей ему госпожи де Сталь, получил должность министра иностранных дел, но он все еще переживал трудные дни. В третий раз ему приходилось начинать жизнь сначала: первый раз он начинал ее как представитель знатного аристократического рода, вследствие хромоты вынужденный довольствоваться почетными должностями в высшей церковной иерархии; второй раз - после революции как депутат Учредительного собрания, предложивший отнять земли у церкви, которой он раньше служил; ныне - в третий раз, по возвращении из эмиграции, он снова должен был зарабатывать доверие - на сей раз Директории. Это давалось ему туго: он льстил Баррасу, но не мог преодолеть антипатии Ребеля и подозрительности, с которой относились к нему остальные члены Директории339.

    Каким-то особым, только ему одному присущим чутьем он разгадал в молодом корсиканском генерале восходящую звезду. Он его и в лицо еще не видел, а уже слал ему сдобренные тонкой лестью письма. После первого свидания с Бонапартом в декабре 1797 года в Париже он еще более укрепился в своих интуитивных предположениях. Он надеялся с помощью этого человека вновь начать восхождение вверх.

    Талейран нашел верное средство завоевать симпатии генерала. 3 января нового 1798 года он устроил большой прием в честь творца мира Кампоформио в великолепном особняке министерства иностранных дел на Рю-дю-Бак (здание и ныне украшает старинную эту улицу). Было приглашено около пятисот человек - весь Париж, как говорили уже в XVIII веке. Но первой персоной вечера Талейран сумел незаметными, но верно действующими приемами сделать не прославленного генерала, а его жену Жозефину.

    Он знал, что делал. То было время позднего и полного цветения этой непохожей на остальных женщин креолки, умевшей всегда сохранять очарование. Успех мужа, которого она сразу не могла разгадать, теперь ее окрылял В осанке, в ее манере себя держать появилось что-то величественное. Она быстро вошла в роль «царицы бала», искусно подготовленную ей Талейраном. Его расчет был безошибочным. Оказывая особые, подчеркнуто почтительные знаки внимания супруге генерала Бонапарта, Талей-ран, оставаясь внешне в привычной для него роли дамского угодника, отводил от себя подозрения зорко следивших за ним членов Директории, сам же он в лице польщенной Жозефины приобретал влиятельнейшего защитника своих интересов перед ее могущественным супругом.

    Жозефина превосходно справлялась с новой ролью. Со времени блестящих приемов в Монбелло она вошла во вкус положения первой дамы вечера; казалось, она была рождена для того, чтобы первенствовать. Бонапарту это льстило и нравилось; он все еще находился под обаянием чар своей жены, ее власть над ним была велика.

    Впрочем, он тоже не был обижен, его постоянно окружало плотное кольцо поклонников и почитателей: каждый стремился пробиться в эти ряды, быть представленным самому знаменитому человеку Франции.

    Среди ищущих встречи с прославленным полководцем была и Жермена де Сталь. Дочь Неккера не создала еще в ту пору произведений, принесших ей европейскую известность, но уже расценивала свое место в мире достаточно высоко Она была в те дни без ума от «корсиканца со стальными глазами», досаждая отцу восторженными письмами о своем герое340.

    Талейран был ей обязан всем: она вымолила для него у Барраса портфель министра иностранных дел; она ссужала ему деньги Он должен был, естественно, пригласить ее на вечер 3 января. Жермена де Сталь явилась на бал, полная решимости завоевать генерала. Она добилась, что ее провели в круг знатных гостей, собравшихся вокруг Бонапарта. После нескольких лестных фраз генералу, встреченных им холодно, она задала ему вопрос, несомненно тщательно обдуманный заранее:

    - Я хотела вас спросить, генерал, какую из женщин среди ныне здравствующих или ранее живших вы назвали бы первой женщиной в мире?

    На мгновение воцарилась тишина; госпожа де Сталь уже предвкушала свое торжество.

    - Ту, сударыня, которая сделала больше всего детей, - резким голосом ответил Бонапарт341.

    Госпожа де Сталь почувствовала себя смертельно оскорбленной - ее не поняли, ее не признали

    - Что это за женщина? спросил позже Бонапарт у Талейрана.

    - Интриганка, и до такой степени, что это благодаря ей я нахожусь здесь, - с только ему присущим даром обезоруживающего цинизма ответил министр иностранных дел.

    - Но по крайней мере она хороший друг?

    - Друг? Она бы бросила всех своих друзей в реку, чтобы потом по одному выуживать их оттуда удочкой...342

    С вечера 3 января 1798 года началась вражда госпожи де Сталь и Бонапарта. Впрочем, генерала эта женщина мало занимала.

    Его беспокоили тревожные мысли: время шло, а он все еще не нашел решения, что делать дальше, каков должен быть следующий ход. Он трезво оценивал бурные симпатии, внимание, проявленное к нему в первые дни его пребывания в столице. Он отдавал себе отчет в том, что так не может продолжаться долго. «В Париже ни о чем не сохраняют длительных воспоминаний, - говорил он Бурьенну. - Если я останусь здесь надолго, ничего не совершив, все потеряно. В этом великом Вавилоне одна слава затмевает другую: достаточно было бы увидеть меня три раза в театре, как на меня перестали бы смотреть».

    В ответ на возражения Бурьенна, доказывавшего, что генералу должно быть все же приятно, что собираются толпы народа, увидев его, Бонапарт не без горечи сказал: «Нет, народ с такой же поспешностью устремился бы смотреть, если бы меня повели на эшафот»343.

    Бонапарт не создавал себе иллюзий. Общественный интерес к нему должен был ослабевать. Надо снова совершить что-то великое, чтобы удержать убывающее внимание.

    Самым тщательным образом он изучал перспективы военных операций против Англии Сама идея вооруженного вторжения на Британские острова была, конечно, соблазнительной. Десант на острова - то был давний любимый план Карно, к которому мудрый стратег неоднократно возвращался344. В штабе практически разрабатывали ряд вариантов. В 1796 году Гошу было поручено командовать армией вторжения; удалось установить связь с ирландскими национально-революционными кругами, в частности с организацией «Объединенные ирландцы», возглавляемой Уолфом Тоном345 Уже с февраля 1796 года между Карно и Тоном были налажены тесные контакты. В военном и политическом отношении операция была задумана правильно, но она потерпела неудачу вследствие слабости Франции на море. Стратегический эффект победы над Англией был для Бонапарта совершенно ясен. Своим острым умом он давно уже понял первостепенное значение удара по Англии

    С лета 1797 года Бонапарт обдумывал идею удара по Англии, но он планировал его в другом направлении в зоне Средиземноморья, Египта. Летом в Пассариано в беседах с Дезе он развивал мысль о вторжении в Египет346. В письме Директории от 16 августа 1797 года он уже официально ставил вопрос о завоевании Египта. «Недалеко время, когда мы поймем, - писал он, - что для действительного сокрушения Англии нам надо овладеть Египтом»347. Таким образом, понимая первостепенное значение решающего удара по Англии, Бонапарт еще до назначения его командующим армией вторжения на Британские острова размышлял о том, как лучше поразить самого могущественного из врагов Республики, и склонялся в пользу удара по Египту.

    Но, получив приказ о назначении командующим армией вторжения, Бонапарт не мог с ним не считаться. Приказ есть приказ. К тому же сама мысль о десанте в Англию или для начала в Ирландию обладала огромной притягательной силой. Водрузить победоносное трехцветное знамя над Букингемским дворцом, поразить самого опасного врага ударом прямо в сердце - что могло быть соблазнительнее для полководца, стремившегося приумножить свою славу?

    8 февраля 1798 года без предупреждения, инкогнито в сопровождении Ланна, Сулковского и Бурьенна Бонапарт выехал к западному побережью. Он отдавал себе отчет в огромной трудности замышляемого предприятия. Здесь все ставилось на карту: престиж Республики, национальная слава Франции, будущность страны, судьба самого Бонапарта. Победа сулила огромный выигрыш... Но есть ли уверенность в победе? Все ли должным образом предусмотрено Директорией для успеха десанта? В этом можно было сомневаться. Не постигнет ли Бонапарта такая же неудача, что и Гоша? Нет ли в плане, навязанном ему Директорией, скрытой западни? Не хотят ли господа из Директории втянуть его в гибельную операцию, на обломках которой развеется слава Лоди и Риволи?

    Все было возможно. Бонапарт ни в малой мере не доверял своим «друзьям из Директории». Ему хотелось все увидеть своими глазами, проверить на ощупь. Он посетил Булонь, Кале, Дюнкерк, Ньюпорт, Остенде, Антверпен и более мелкие пункты. По свидетельству Бурьенна, он до полуночи беседовал с матросами, рыбаками, контрабандистами «с присущим ему терпением, находчивостью, знанием, тактом, проницательностью», извлекая из этих бесед необходимые сведения348. Командующий объездил все прибрежные порты, все изучил.

    Выводы, к которым он пришел, оказались неутешительными. Успех десанта ни в военном, ни особенно в военно-морском, ни в финансовом отношении не был обеспечен349. «Это предприятие, где все зависит от удачи, от случая. Я не возьмусь в таких условиях рисковать судьбой прекрасной Франции» - таково было конечное решение генерала Бонапарта.

    Он возвратился в Париж 17 или 18 февраля с уже созревшим убеждением: борьбу против Англии надо продолжать, но удар ей будет нанесен не на берегах Темзы, а на берегах Нила.

    Египетский поход принадлежит к числу самых удивительных, труднообъяснимых страниц в заполненной бурными событиями жизненной летописи Наполеона Бонапарта.

    И современников, и людей последующих поколений многое поражало в этом необычном и грандиозном по тем временам предприятии: и смелость замысла, и его экзотический колорит, и дерзновенность мечтаний, сближающих командующего отважной экспедицией с легендарными героями античного мира.

    Охотно писали о том, что в этом проекте ожили «мечты о Востоке» юношеских ночей Бонапарта, «египетские грезы», зависть к славе Александра Македонского. В стихах и прозе славили решимость и мужество воина, отважившегося мечом проложить путь от Роны до Нила и от берегов Нила к берегам Инда и Ганга. Во всем этом было, конечно, много преувеличений. Сама идея завоевания Египта Францией не была ни новой, ни необычной. Ее, конечно, нельзя считать каким-то изобретением Бонапарта, и менее всего она может быть отнесена к достижениям его гения.

    С того времени как Лейбниц подал Людовику XIV совет овладеть Египтом, идея эта на протяжении всего восемнадцатого столетия не переставала занимать государственных деятелей и некоторых мыслителей Франции. Шуазель пытался превратить несколько отвлеченные искания в практические действия французской дипломатии. Сначала нашумевшее сочинение Рейналя о европейцах в двух Индиях, вышедшее анонимно в 1770 году, затем «Путешествие в Египет и Сирию», «Письма о Египте» Савари и множество других произведений пера - гласных и секретных, литературных трактатов и политических меморандумов - приковывали внимание к проблеме Египта. При всем различии мнений и вариантов в главном они совпадали: Египет надо прибрать к рукам.

    Более полувека назад Франсуа Шарль-Ру в весьма обстоятельном исследовании подробно осветил историю всех этих многочисленных проектов и планов350. С должным основанием он утверждал, что «если инициатива египетской экспедиции должна быть разделена в неравной доле между Талейраном, Бонапартом и Директорией, то идея ее никак не может быть им приписана. Эта идея не родилась в законченном виде в человеческом мозгу, она была плодом длительного развития...»351. В политической и исторической литературе справедливо указывалось также на то, что сама мысль об овладении Египтом имела под собой прочную экономическую основу. Влиятельные круги французской буржуазии, в особенности крупные негоцианты, арматоры Марселя и других портов французского Средиземноморья, имели давние, весьма широкие связи с Египтом и другими странами Леванта. Шарль-Ру считал, что в среднем в XVIII веке объем ежегодной торговли между Францией и Египтом приближался к пяти с половиной миллионам пиастров352. Усиление в той или иной форме позиций Франции в Египте полностью отвечало задачам французской колониальной политики тех лет.

    Захват Англией ряда французских колоний (Мартиники, Тобаго и других), а также голландских и испанских колониальных владений фактически привел к почти полному прекращению колониальной торговли. Талейран в докладе Институту 3 июля 1797 года «Мемуар о преимуществах новых колоний в современных условиях» прямо указывал на Египет как на возможное возмещение понесенных Францией потерь353. Неоспоримо было также и военно-стратегическое значение Египта в конкурентной борьбе великих европейских держав, стремившихся к расширению своих колониальных владений. Упадок Турции, все явственнее обнаруживавшийся на протяжении восемнадцатого столетия, придавал вопросу о «турецком наследстве» особую остроту. Египет в оспариваемом «наследстве» был особо лакомым куском, и давнее соперничество Англии и Франции пополнилось еще одним важным предметом спора - грызней за овладение египетской костью354. Все эти причины и мотивы были достаточно весомы, чтобы поставить в порядок для внешнеполитических проблем Директории вопрос о Египте. Не было, конечно, случайностью, что почти одновременно два крупных политических деятеля - Бонапарт и Талейран - пришли каждый своим умом к мысли о необходимости овладения Египтом. Лишний раз это доказывало, насколько идея овладения Египтом отвечала интересам французской буржуазии того времени.

    Таким образом, в самой идее египетской экспедиции не было ничего ни загадочного, ни необычайного. Она объяснялась вполне прозаическими расчетами, связанными с определенными экономическими и политическими интересами.

    Труднообъяснимо другое: как мог Бонапарт, отказавшийся от вторжения на Британские острова ввиду неоспоримого превосходства Англии на море, пренебречь этим же превосходством противника при решении вопроса о десанте на юге Средиземноморского побережья? Ведь если успех вторжения в Ирландию или в иной район Великобритании зависел всецело от «удачи», от «случая», так как французский флот был много слабее английского, то и при экспедиции в Египет, когда тихоходным французским кораблям пришлось бы преодолевать большее водное пространство, роль «удачи», «случая» для успеха предприятия была не меньшей, она возрастала. Но в первом варианте Бонапарт считал, что при столь малых шансах он не вправе «рисковать судьбой Франции», во втором, хотя шансы оставались столь же ничтожны, если не еще меньше, он решился на действия. Как это объяснить?

    Современники хорошо понимали крайнюю рискованность задуманного предприятия. Мармон, принимавший деятельное участие в подготовке экспедиции, писал: «Все вероятности были против нас; в нашу пользу не было ни одного шанса из ста... Надо признаться, это значило вести сумасбродную игру, и даже успех не мог ее оправдать»355.

    В своем существе суждения Мармона были правильны. Это действительно значило «вести сумасбродную игру».

    Талейран с его злым и циничным умом, объясняя, почему Бонапарт предпочел египетский вариант английскому, писал следующее: «Это предприятие (вторжение на Британские острова. - А. М.) независимо от того, удалось бы оно или потерпело неудачу, должно было быть неизбежно непродолжительным, и по возвращении он не замедлил бы очутиться в том самом положении, которого хотел избегнуть»356. Это объяснение не может удовлетворить, оно представляется слишком упрощенным. И тем не менее в нем есть элементы верного. Бонапарт действительно достиг такой степени напряженности в отношениях с Директорией, что дальше так продолжаться не могло. Когда во время одной из стычек он прибегнул к самому сильному средству воздействия - пригрозил своей отставкой, Ребель не дал ему даже договорить до конца.

    - Не теряйте времени, генерал. Вот вам перо и бумага. Директория ожидает ваше заявление357.

    Бонапарт не стал писать заявление об отставке. Но он лишился последнего эффективного средства давления на Директорию. В затянувшемся конфликте с правительством он зашел в тупик.

    Бонапарт по своему темпераменту, по жизненной выучке, по пройденной им политической школе революции был человеком действия. Не в его натуре была медлительная позиционная борьба с постепенным наращиванием преимуществ. В 1798 году в Париже он явственно ощутил, если перевести на шахматный язык что дошел до миттельшпиля и что исход борьбы пока остается ничейным Но ему было столь же ясно что бездействие приведет его к проигрышу партии.

    Изучив возможности вторжения на Британские острова, он отверг этот план. Не потому, конечно, что операция была слишком кратковременной, а потому, что поражение в битве против Англии на глазах всей Европы могло иметь катастрофические последствия для Республики и для самого Бонапарта. Но он не мог бездействовать и, отвергнув идею десанта на Британские острова, сразу же вернулся к давней мысли о Востоке, Египте

    Видел ли он огромный риск, опасность неудачи, даже гибели, стоявшие грозной тенью над походом на Восток? Бесспорно, эту опасность нельзя было не видеть. Но в одном пункте Бонапарт был прав: Египет, Восток это все-таки была мировая периферия; что бы здесь ни случилось, это не будет иметь таких катастрофических последствий как поражение в битве один на один против Англии.

    Он охотно отдался мечтам о грандиозных победах, которые подсказывало ему воображение. Мармон писал, что со времени итальянской кампании поход в Египет был любимым детищем Бонапарта358. Он связывал с этим походом необозримые планы, он надеялся поднять греков на освободительную борьбу, вступить в сговор с индийскими племенами и найти в них союзников против англичан, изгнать британцев из Индии, дойти самому до берегов Инда, а может, затем повернуть и пойти на Константинополь... Великие планы, один другого грандиознее, теснились в его голове. Можно поверить Бурьенну, когда он передает слова Бонапарта: «Европа - это кротовая нора! Здесь никогда не было таких великих владений и великих революций, как на Востоке, где живут шестьсот миллионов людей»359. Это не придумано - один лишь Бонапарт в пылу увлечения мог так сказать.

    Он решил рискнуть. Ради такого огромного, баснословного, фантастического выигрыша, рисовавшегося его воображению, - подняться выше Александра Великого! - он пошел на безмерный риск.

    Бонапарт отдавал себе отчет в том, что все - на острие ножа. Уже не раз, правда, не в таких масштабах, он вел эту предельно рискованную, все время колебавшуюся между орлом и решкой, опаснейшую игру. В сражениях при Лоди и Риволи на протяжении многих часов армия оставалась на грани победы и поражения. Наполеон готов был снова идти на этот риск; после Монтенотте, Лоди, Риволи он верил, что судьба поворачивается для него орлом! Он верил в свою звезду!

    ***

    19 мая 1798 года ранним солнечным утром армада французских кораблей - больших линейных во главе с флагманом «Орион», фрегатов, корветов, бригов, всякого рода транспортов - снялась с рейда Тулонского порта и двинулась на восток.

    Куда она шла? На завоевание Сицилии? Мальты? Никто, кроме самого узкого круга высших начальников, этого не знал. Даже военный министр Шерер и тот до последних дней не был в курсе дел. Не знали ничего достоверного об экспедиции ни во Франции, ни в Европе. Газеты распространяли самые противоречивые сведения. В начале мая возникли слухи, будто экспедиция, пройдя Гибралтарский пролив, повернет на запад. Вскоре после выхода французской флотилии из Тулона была предпринята широкая отвлекающая операция - попытка высадить десант в Ирландии. В августе группа французских кораблей под командованием генерала Эмбера действительно направилась к берегам Изумрудного острова и сначала успешно осуществила десант.

    Казалось, все было предусмотрено для успеха похода на Восток. Тридцать восемь тысяч отборных солдат - каждый проверялся, артиллерия, снаряды, лошади, продовольствие, книги на сотнях транспортных судов двигались на восток, охраняемые конвойными кораблями. Лучшие генералы Республики, цвет французской армии - Клебер, Дезе, Бертье, Ланн, Мюрат, Бессьер, ближайшие сподвижники Бонапарта - Жюно, Мармон, Дюрок, Сулковский, Лавалетт, Бурьенн - составляли окружение командующего Восточной армией. Вместе с военными ехали ученые - будущий Институт Египта, объединявший представителей всех отраслей науки, - прославленные Монж, Бертолле, натуралист Жофруа Сент-Иллер, химик Конте, минералог Доломье, медики Ларрей и Деженет, литераторы Арно и Парсеваль Гранмезон и другие.

    При выходе в море огромный, перегруженный флагман «Орион» задел дно; некоторые увидели в этом дурную примету, но кто посмел бы высказать такие мысли вслух?

    Все, казалось, благоприятствовало успеху. Был май, еще не жаркое солнце ярко светило, сильные попутные ветры надували паруса. Огромная флотилия легко и быстро скользила по волнам360.

    Три недели спустя, 9 июня, французские корабли подошли к берегам Мальты. Остров был занят почти без сопротивления. Над крепостью Ла-Валетта поднялся французский флаг361.

    19 июня флотилия французских кораблей двинулась дальше. Снова дули попутные ветры, французская армада продвигалась вперед, английской эскадры не было видно.

    На борту «Ориона» царило оживление. Мальта была первой победой. Командующий армией, как всегда, с раннего утра работал. За обедом в его кают-компании собирались ученые, высшие офицеры. После обеда возникали оживленные споры. Темы для дискуссий предлагал почти всегда командующий: то были вопросы религии, различные формы политического правления, строение Земли. Однажды он предложил обсудить вопрос о предчувствиях, об истолковании снов. Может быть, он, суеверный корсиканец, все эти дни думал о дурной примете - как «Орион» задел дно при выходе в море?

    2 июля французская флотилия подошла к побережью Северной Африки. Недалеко от Александрии спешно, но в полном порядке армия высадилась на сушу. Сразу же войска выступили в поход, и через несколько часов перед их глазами открылся большой восточный город: невысокие белые дома с плоскими крышами, узкие, устремленные вверх минареты, нарядные голубые купола мечетей. Французская армия вступила в Александрию.

    Самое опасное в экспедиции - долгий путь по зыбким волнам - осталось позади. Это могло казаться почти чудом - более сорока дней французская флотилия находилась в море, она прошла его с запада на восток и с севера на юг, но так и не встретила англичан. Чувствуя под ногами твердую почву, французы уже ничего не страшились: на суше они вновь ощущали себя армией победителей. Можно ли было сомневаться в счастливой звезде генерала Бонапарта?

    Французская флотилия прошла через все Средиземное море, не встретив англичан. Но значило ли это, что противник, которого уже в XVIII веке называли «коварным Альбионом», оказался на самом деле столь простодушен, что принял за чистую монету нехитрые приемы дезинформации, к которым прибегали правительство Республики и его агентура весной 1798 года?

    Примерно за месяц до отплытия Восточной армии из Тулона в Париже произошло странное происшествие. В поздний час 21 апреля 1798 года к начальнику тюрьмы Тампль явились жандармы и предъявили ему приказ Директории, предлагавший передать им содержавшегося в тюрьме опаснейшего преступника - английского офицера Сиднея Смита, действовавшего против французов еще под Тулоном. Приказ был оформлен по всем, правилам, все подписи членов Директории стояли на месте - начальнику тюрьмы оставалось лишь выполнить его.

    И лишь после того как с грохотом захлопнулись тюремные двери за жандармами, уведшими преступника, тюремного администратора стали одолевать сомнения...

    Вскоре выяснилось, что никакого приказа об освобождении или перемещении Сиднея Смита не было, ни один член Директории не подписывал его, ни один жандарм не был послан в тот злосчастный день в тюрьму Тампль...

    Приказ о Смите оказался фальшивым, подписи - поддельными; форму жандармов надели на себя старые враги Республики - роялисты, предводительствуемые Ле Пикаром де Фелиппо - давним врагом Бонапарта по Парижскому военному училищу, затем эмигрантом, участником контрреволюционных заговоров и походов. Это беспримерно дерзкое похищение из столичной тюрьмы одного из опаснейших заключенных, несмотря на все розыски, сошло преступникам с рук. Никого из участников похищения не удалось обнаружить.

    Вильям Сидней Смит был одним из последних представителей вымирающего племени британских пиратов времен королевы Елизаветы. Он мог бы по праву считаться законным наследником сэра Френсиса Дрейка. Ловкий, коварный, настойчивый в достижении цели, словно воскресший из шестнадцатого столетия конкистадор или корсар, одинаково неуловимый на море и на суше, он оставался всегда опаснейшим противником Франции362. И вот после того как он был заключен в толстые, не пробиваемые пушечным снарядом стены тюрьмы Тампль, он сумел выскользнуть из нее и затеряться, как песчинка в море...

    Прошло какое-то время, и стало известно, что месяц спустя после бегства из тюрьмы Тампль Сидней Смит и Ле Пикар де Фелиппо, притаившиеся, пока велись розыски, где-то во Франции, сумели незаметно для пограничной стражи переправиться в Англию.

    Прошло еще какое-то время, и командующий Восточной армией, действовавшей в Египте, получил донесение о том, что существенную помощь военным силам противника оказывают его давние знакомые - полковник английской армии Ле Пикар де Фелиппо и капитан английского флота, позднее адмирал Вильям Сидней Смит.

    Вскоре выяснилось и иное. Адмирал Нельсон и служба английской разведки тоже не были доверчивы и наивны. Нельсон со своими кораблями стоял у Гибралтарского пролива, готовый в любой момент двинуться на запад или восток. Но случилось так, что в день выхода флотилии Бонапарта из Тулона в западной части Средиземного моря разыгралась буря и корабли Нельсона изрядно потрепало; его внимание было всецело приковано к борьбе со стихией, и выход французских кораблей в море остался незамеченным. Лишь когда до Нельсона дошли сведения о том, что французы заняли Мальту, он бросился за ними в погоню. Адмирал так кипел желанием настигнуть и разгромить противника, что его эскадра, подняв паруса, промчалась по морю с такой быстротой, что опередила французов; ночью английские корабли пронеслись мимо медленно плывшей французской флотилии, проходившей севернее Крита.

    Эскадра Нельсона примчалась в Александрию, но там ни о Бонапарте, ни о французах вообще никто ничего не слыхал. Английский адмирал решил, что французский флот направился в Александретту или Константинополь, и устремился туда.

    Быстроходность английской эскадры оказалась для французов спасительной, но битвы на море не удалось избегнуть, она была лишь отсрочена. Надо было ожидать, что Нельсон скоро вернется.

    Бонапарт из Александрии обратился с воззванием к египетскому народу. Оно было датировано 14 мессидора VI года (2 июля 1798), 18 месяца мухаррема, год хиджры 1213363. В воззвании говорилось: «Бонапарт, член Национального Института, командующий армией...

    Давно уже беи, господствующие над Египтом, оскорбляют французскую нацию и подвергают ее негоциантов унижениям; час отмщения настал... Народы Египта, вам будут говорить, что я пришел, чтобы разрушить вашу религию, - не верьте! Отвечайте, что я пришел, чтобы восстановить ваши права, покарать узурпаторов, и что я уважаю больше, чем мамелюки, Бога, его пророка и Коран. Скажите, что все люди равны перед богом, только мудрость, таланты и добродетели вносят' различия между людьми...»364

    Бонапарт призывал египетский народ довериться французам, объединиться с ними, чтобы сбросить иго мамелюков и создать новую, счастливую жизнь.

    Воззвание Бонапарта доказывало, как тщательно были обдуманы и подготовлены действия в Египте. Той же разумностью, свидетельствующей о понимании задач, были отмечены и многие практические мероприятия Бонапарта и его сотрудников в Египте вплоть до открытия Розеттского камня или санитарно-противоэпидемических мер Ларрея и Деженета365.

    Но даже это первое воззвание имело недостаток: говоря военным языком, оно било дальше цели. Бонапарт, готовясь к походу на Восток, обдумывал политическую стратегию: он рассчитывал, как это было и в Италии, найти союзников в лице угнетенных и недовольных. Первое воззвание призывало египетский народ - подняться против господства военных феодалов - беев-мамелюков. Но арабы-феллахи и жители городов, составлявшие основное население Египта, были до такой степени забиты и политически отсталы, находились на такой низкой ступени общественного сознания, что все призывы к борьбе до них не доходили: они еще не были способны их воспринять. Не сразу, через недели или месяцы, Бонапарту стало ясно, что он не находит общего языка с арабами, что они его не слушают, что бы он ни говорил.

    Бонапарт оказался в Египте - и это стало трагедией всего похода - в социальном вакууме. Он не встречал поддержки и не находил опоры в народе страны. Он был стратегом, созданным революцией, мыслил ее категориями, и в его стратегических планах социальным силам придавалось, по крайней мере вначале, не меньшее значение, чем пушкам и числу штыков. Когда он рисовал увлекающую его картину великого похода на Восток и полного сокрушения колониального могущества Британии, то он рассчитывал достичь этого грандиозного результата не со своей маленькой армией в тридцать пять тысяч человек.

    Нет, он надеялся на то, что его солдаты будут авангардом великой армии освобождения, в которую вольются восставшие арабы, греки, персы, индийцы. Он будет идти во главе непрерывно растущей многомиллионной армии поднявшихся за свое освобождение народов, и в мире не будет силы, которая смогла бы противостоять этой всесокрушающей лавине. Он слал эмиссаров к Типу Султану, возглавившему сопротивление английским завоевателям в Южной Индии - в государстве Майсур366, он торопил Талейрана выехать в Константинополь, строя противоречивые планы и привлечения на свою сторону правительства Порты, и пробуждения мятежных сил против ее власти.

    Его политика, как показала итальянская кампания, и в особенности Леобен и Кампоформио, содержала и прогрессивные и завоевательные тенденции; они противоречиво переплетались между собой.

    В Египте, как вскоре убедился Бонапарт, он оказался в состоянии полной изоляции от населения. Семена, брошенные им в опаленную солнцем почву, не давали всходов: земля еще не созрела для роста нови. Он провел ряд смелых реформ антифеодального характера, но не приобрел поддержки арабов.

    В отличие от Италии армия Бонапарта в Египте могла рассчитывать только на узковоенные средства достижения успеха Социальный аспект войны оказался почти полностью исключенным. Это имело трагические последствия для французской армии: превратившись из армии освободительной, какой она в конечном счете была в Италии и намеревалась остаться на Востоке, в армию завоевателей, она стала неизмеримо слабее; при своей малочисленности и большой удаленности от основных баз она была обречена рано или поздно на поражение.

    Бонапарт с его сильным умом быстро это понял. Его поход в Сирию был продиктован не столько узкотактическими (движение навстречу турецкой армии), сколько стратегическими соображениями. На острове Святой Елены, когда все было уже далеким прошлым, он в беседе с Лас-Казом, возвращаясь ко все еще волновавшей его теме, очень ясно раскрыл свой стратегический замысел: «Если бы (крепость) Сен-Жан д'Акр была взята французской армией, то это повлекло бы за собой великую революцию на Востоке, командующий армией создал бы там государство, и судьбы Франции сложились бы совсем иначе»367.

    Но крепость Сен-Жан д'Акр, как известно, не была взята..

    Завоевательный характер войны в Египте пагубно влиял и на французских солдат, и на самого Бонапарта Под палящими лучами африканского солнца, в изнуряющих походах по раскаленным пескам пустыни во имя чего? ради чего? - блекли или, может, даже испарялись революционные чувства, верность республиканским принципам, революционный патриотизм воодушевлявшие еще недавно тех же солдат в итальянской кампании На первый взгляд незначительный но в то же время весьма симптоматичный пример: во время итальянской кампании большие революционные праздники 14 июля, 10 августа, 21 сентября отмечались приказами командующего и вся армия их праздновала. В египетском походе о них как-то незаметно перестали вспоминать; даже десятилетний юбилей взятия Бастилии, 14 июля 1799 года, среди многих приказов, изданных командующим, оказался забытым. Египетский поход сыграл зловещую роль и в идейной эволюции самого Бонапарта.

    Конечно, Бонапарт был не из тех, кто склоняет голову и опускает руки перед обрушивающимися на них злосчастиями. Напротив, в Египте, когда с каждым днем все очевиднее раскрывались неисчислимые трудности и бедствия, вставшие на пути армии, он проявлял величайшую энергию и твердость духа.

    Французская армия вновь одерживала блистательные победы. После изнурительного похода по раскаленным пескам Дамангурской пустыни, когда вдалеке уже были видны минареты Каира, перед французами выросла конница мамелюков. В сражении у подножия пирамид 21 июля 1798 года все яростные атаки мамелюков Мурад-бея разбились о непробиваемые французские каре. Тогда была произнесена знаменитая фраза: «Солдаты, сорок веков смотрят на вас!» Битва закончилась полным разгромом противника368.

    Армия Бонапарта вступила в Каир. Клебер успешно завоевал дельту Нила. Дезе, преследовавший мамелюков Мурад-бея, нанес им поражение при Седимане и овладел Верхним Египтом.

    Но в шесть часов вечера 1 августа перед французским флотом, стоявшим в Абукирском заливе, внезапно предстала ожидаемая давно, но все же не в этот момент369 эскадра адмирала Нельсона. Через полчаса началось морское сражение. Хотя силы сторон были почти равны и французы даже имели перевес в количестве орудий, Нельсон, захвативший инициативу и обнаруживший превосходство в руководстве морским сражением над Брюэсом, склонил ход боя в свою пользу. Он отрезал французские корабли от берега и открыл огонь с двух сторон. К одиннадцати часам утра 2 августа французский флот перестал существовать; лишь четырем кораблям удалось уйти, остальные были уничтожены или пленены370.

    Абукирская катастрофа влекла за собой трагические последствия для французской армии в Египте.

    Коммуникации в стране были столь плохи, что Бонапарт узнал о происшедшем только две недели спустя, 13 августа, в Салейохе, где его нагнал курьер, посланный Клебером. Человек сильного характера, Бонапарт, получив эту ужаснувшую его весть, испытал, как это с ним всегда бывало в момент опасности, прилив огромной энергии. Его письма адмиралу Гантому, Клеберу, Директории динамичны, практически трезвы; ни тени колебаний; он уверенно намечает ряд неотложных мер, призванных спасти то немногое, что осталось от флота; он готов, собирая по кораблю во всех средиземноморских портах, начать сызнова восстановление французского флота371. О его сильном душевном волнении можно лишь догадываться по настойчивости, с которой он доказывает - кому? - Директории, что судьба, счастье (он пишет Fortune с большой буквы) его не покинули, и по сентиментальной взволнованности обнаруживающей бывшего ученика Руссо в соболезнующем письме вдове погибшего адмирала Брюэса372

    По свидетельствам современников, известие об Абукире произвело гнетущее впечатление на армию. Собствен но, разочарование, более того - недовольство началось еще раньше. И Мио и Бурьенн, свидетели во всем различные, сходятся в описании настроений в египетской армии после первого месяца пребывания в стране373. Египет в действительности оказался так не похож на тот волшебный мир восточных красот и чудес, которые рисовало воображение на пути из Тулона в Александрию, что они не могли и не хотели с ним примириться После Италии то был разительный контраст. Бесплодные, выжженные солнцем пустыни, раскаленный песок, бедность, нищета, убогость, темный, забитый народ, видевший во французах врагов, отсутствие денег, нехватка воды, постоянно мучающая жажда и зной, зной, все испепеляющий зной!! - за какие грехи и преступления армию победителей Италии обрекли на эти страдания? Катастрофа в Абукире приумножила эти настроения. Они господствовали не только среди солдат, но и среди офицеров и даже высших командиров.

    Наполеон, всю жизнь настойчиво оправдывавший египетскую экспедицию, должен был все же признать крайнее недовольство, царившее в армии. Он сам рассказал, как однажды, услышав весьма крамольные разговоры группы фрондирующих генералов, он обратился к одному из них, самому высокому ростом- «Вы вели здесь мятежные речи, генерал; берегитесь, как бы я не выполнил свой долг: ваш высоченный рост не помешает вам быть расстрелянным в течение двух часов»374.

    Но если верить Бурьенну, Бонапарт, оставаясь наедине, сам давал волю мрачным чувствам. Когда Бурьенн высказал надежду, что Директория придет на помощь, Бонапарт не дал ему договорить: «Ваша Директория - это... - он произнес нецензурные слова - Они мне завидуют и ненавидят меня, они охотно оставят меня здесь погибать...»375. На Директорию он не надеялся; он мог рассчитывать только на самого себя.

    С огромной энергией он взялся за общественное переустройство Египта. Но чем дальше шло время, тем становилось очевиднее, что все усилия бесплодны: французы вспахивали пески и в буквальном и в переносном смысле. Восстание в Каире, восстание арабов в разных концах завоеванной страны, жестокие кары, расстрелы и новые мятежи376 - все доказывало, что пришельцы не могут найти опоры среди арабского населения, что они остаются армией завоевателей, удерживающей свою власть силой штыка. Но ведь эта сила будет слабеть? Что ждет тогда?

    Бонапарт искал выхода из мышеловки, в которой он оказался. Надо было вырваться из этой бесплодной пустыни; надо прорваться к необозримым плодоносным просторам Востока, и тогда все будет переиграно.

    Он не отказывался от своих грандиозных планов. 25 января 1799 года он послал гонца в Индию с письмом к Типу Султану «Вы, верно, уже осведомлены о моем приходе к берегам Красного моря с неисчислимой и непобедимой армией, исполненной желания освободить вас от оков английского гнета», - писал он индийскому вождю Неисчислимая армия? Конечно, это только гипербола. Но если она сможет дойти до берегов Инда и Ганга, кто может сомневаться в том, что она действительно станет неисчислимой?

    К концу 1798 года численность французской экспедиционной армии в Египте составляла двадцать девять тысяч семьсот человек, из них, по официальным данным, тысяча пятьсот были небоеспособными377. Для похода в Сирию главнокомандующий мог выделить только тринадцать тысяч. Это количество представлялось ему вполне достаточным для начальных наступательных операций. Сирия должна была быть лишь первым актом в широко задуманном плане действий. Как позднее писал Бонапарт, он рассчитывал, «если судьба будет благоприятствовать, несмотря на потерю флота, к марту 1800 года во главе сорокатысячной армии достичь берегов Инда»378.

    9 февраля 1799 года маленькая армия выступила в поход. Вместе с Бонапартом на завоевание восточного мира шли его лучшие генералы - Клебер, Жюно, Ланн, Мюрат, Ренье, Кафарелли, Бон и другие. Путь был тяжелым, изнуряющим, даже в феврале солнце жгло, мучила жажда. Но всех воодушевляла надежда; армия шла вперед, она оставляла позади ненавистную пустыню. Воен ные операции развертывались успешно. Боевые столкновения под Эль-Аришем и Газой завершились победами После упорных боев пали Яффа и Хайфа, в сражении с турками была завоевана Палестина. К 18 марта армия подошла к стенам старинной крепости Сен-Жан д'Акр.

    Чем дальше на восток продвигалась армия Бонапарта, тем становилось труднее. Сопротивление турок возрастало. Население Сирии, на поддержку которого Бонапарт надеялся, было так же враждебно к «неверным», как и арабы Египта. При взятии Яффы город подвергся разграблению, французы проявили крайнюю жестокость к побежденным. Но ни арабов, ни друзов, ни турок нельзя было ни застращать, ни привлечь на свою сторону. В Яффе обнаружились первые признаки заболевания чумой. Болезнь вызвала страх у солдат, но еще надеялись избежать эпидемии.

    Бонапарт шел впереди армии - молчаливый, хмурый. Война складывалась несчастливо, все шло не так, как он ожидал, все оборачивалось против него. Судьба ему больше не благоприятствовала... Его угнетало еще и другое В самом начале сирийского похода, у Эль-Ариша, как о том поведал Бурьенн, Жюно шедший, как обычно, рядом с командующим - они были друзьями, были на «ты», - сказал ему что-то такое, отчего лицо Бонапарта страшно побледнело, затем он стал содрогаться от конвульсий.

    Позже от самого Бонапарта Бурьенн узнал, что так потрясло его. Жюно рассказал, неизвестно зачем, что Жозефина неверна. Ярость Бонапарта была беспредельна. Он осыпал проклятиями, солдатской бранью имя, которое еще вчера было самым дорогим.

    Для Бонапарта это было едва ли не самым сильным потрясением. На время оно заслонило все остальное. Женщина, которую он больше всего любил, его жена, его Жозефина, через полгода после свадьбы, когда он мысленно был всегда с нею, изменяла ему с каким-то ничтожеством. Кому еще после этого можно верить? Чему верить?

    Он обрушился на Бурьенна; он готов был винить и его: «Вы ко мне не привязаны... Вы обязаны были мне рассказать... Жюно - вот истинный друг!»379 Но эту дружескую услугу Бонапарт не простил Жюно. Рассказанное у Эль-Ариша запомнилось на всю жизнь. Из всех генералов «когорты Бонапарта» самый близкий к нему, Андош Жюно, оказался единственным, не получившим звания маршала.

    Но в те первые дни, когда Бонапарт узнал эту ужасающую правду, он не мог преодолеть охватившего его смятения, гнетущей подавленности.

    В письме к Жозефу, вскоре после потрясшего его известия, младший Бонапарт писал: «...ты единственный, кто у меня остался на земле. Твоя дружба мне очень дорога. Мне лишь остается, чтобы стать окончательно мизантропом, потерять еще и ее, увидеть, как ты меня предаешь...» Он не мог знать тогда, что позже, через несколько лет, придет и этот день и он увидит, как Жозеф, как другие его братья отступятся от него.

    Но тогда, в 1799 году, Жозеф оставался «единственным другом», и в трудный час Наполеон только ему мог доверить чувства и мысли, угнетавшие его. Он просил старшего брата приобрести в сельской местности, где-нибудь под Парижем или в Бургундии, дом, в котором можно было бы уединиться на всю зиму: «Я разочарован в природе человека и испытываю потребность в одиночестве и уединении. Почести власти мне наскучили, чувство иссушено; слава - пресна; к двадцати девяти годам я все исчерпал; мне ничего не остается, как стать закоренелым эгоистом».

    Эти строки чем-то напоминают юного Бонапарта, Бонапарта 1786 года: та же горечь разочарования, та же щемящая тоска.

    Чтобы не остаться в долгу перед Жозефиной, он сошелся с молоденькой женой одного из офицеров, некой Полиной Фуре. Худенькая, мальчишеского склада, она сумела, облачившись в мужскую одежду, обмануть всех и последовать за мужем в армию. Ее вызывавшая восхищение преданность мужу оказалась - увы! - не слишком прочной; она не устояла перед льстившим ей своими ухаживаниями главнокомандующим армией. Лейтенанту, мужу Полины, во избежание нежелательных осложнений было дано срочное поручение во Францию! Но корабль, на котором он отплыл от берегов Египта, был перехвачен англичанами. Они доказали, что служба информации поставлена у них неплохо. Всех пленных они задержали, кроме одного - лейтенанта, мужа Полины Фуре, возлюбленной главнокомандующего французской армией в Египте. Со всей предупредительностью они поспешили переправить его назад, в Каир.

    Подобного рода происшествия в армии не остаются секретом. Обманутый муж все узнал. Супруги развелись, инцидент был исчерпан. Эта «маленькая дурочка», как называл Полину Фуре Бонапарт, сама по себе его мало занимала. Другие мысли, другие заботы владели им.

    Бонапарт взял себя в руки. К тому же как мог он покарать Жозефину, что мог он сделать, отдаленный тысячами километров от Парижа? Он больше ни с кем на эту тему не говорил. Да и к чему? Что могли изменить слова? Как человек суеверный, он почувствовал в этом тяжелом известии еще одно подтверждение, что судьба повернулась против него. Он безмерно любил Жозефину и считал, что она приносит ему счастье. Удивительные успехи весны 1796 года - Монтенотте, Лоди, Риволи - все это пришло вместе с Жозефиной. Она изменила ему, и вместе с ней ему изменило счастье.

    Он был солдат, и долг солдата повелевал ему идти вперед. Он был командующим армией, и на нем одном лежала ответственность за этих людей, под палящим зноем двигавшихся на восток.

    Надо было сломить сопротивление этой старой крепости энергичным натиском. «Судьба заключена в этой скорлупе»380. За Сен-Жан д'Акром открывались дороги на Дамаск, на Алеппо; он уже видел себя идущим по великим путям Александра Македонского. Выйти только к Дамаску, а оттуда стремительным маршем к Евфрату, Багдаду - и путь в Индию открыт!

    Но старая крепость, еще в XIII веке ставшая достоянием крестоносцев, не поддавалась непобедимой армии. Ни осада, ни штурмы не дали ожидаемых результатов. Ле Пикар де Фелиппо, тот самый, что год назад сумел вывести Сиднея Смита из парижской тюрьмы Тампль, давнишний недруг Бонапарта, счастливый возможностью сквитать старые счеты, превосходно руководил обороной крепости. Смит тоже не терял времени даром: он установил контроль, над морскими коммуникациями между Александрией и осаждающей армией, а сам обеспечивал непрерывное пополнение гарнизона крепости людьми, снарядами, продовольствием381. Шестьдесят два дня и ночи длились осада и штурм Сен-Жан д'Акра; потери убитыми, ранеными, заболевшими чумой возрастали. Погибли генералы Кафарелли, Бон, Рамбо, еще ранее был убит Сул-ковский. Ланн, Дюрок, многие офицеры получили ранения.

    Не грозила ли всей французской армии опасность быть перемолотой под стенами Сен-Жан д'Акра? Бонапарта это страшило. Он все более убеждался, что его тающей армии не хватает сил, чтобы овладеть этой жалкой скорлупой, ветхой крепостью, ставшей неодолимым препятствием на пути к осуществлению его грандиозных замыслов. Не хватало снарядов, недоставало патронов, пороха, а подвоз их по морю и суше был невозможен. Голыми руками крепость не взять. Все попытки штурмовых атак терпели неудачи. Длительное двухмесячное сражение под стенами Сен-Жан д'Акра было проиграно. Через самое короткое время это станет очевидным для всех.

    Ранним утром 21 мая французская армия бесшумно снялась с позиций. В приказе по армии командующий писал о подвигах, о славе, о победах382. Но к чему были эти слова? Кого они могли обмануть? Армия быстрым маршем, сокращая время отдыха, чтобы не быть настигнутой противником, той же дорогой, откуда пришла, после трех месяцев страданий, жертв, оказавшихся напрасными, возвращалась назад, на исходные позиции.

    То было страшное отступление. Нещадное солнце стояло в безоблачном небе, обжигая иссушающим жаром. Нестерпимый, изматывающий зной, казалось, расплавлял кожу, кости; солдаты с трудом волочили ноги по горячим пескам, по растрескавшимся дорогам пустыни. Мучения жажды были невыносимы. Рядом шумело бескрайнее море, но питьевой воды не было. Люди выбивались из сил, но продолжали идти; кто отставал, кто падал - погибал. Сзади, над последними рядами растянувшейся цепочки людей, кружили какие-то страшные птицы с огромным размахом крыльев, с длинной голой шеей и острым клювом; то были, верно, грифы. Они ждали, кто упадет, чтобы наброситься с пронзительным клекотом на добычу.

    Люди боялись этих ужасных птиц больше, чем неожиданно появлявшихся то здесь, то там на горизонте мамелюков на конях. Напрягая последние силы, солдаты старались не отрываться от колонны. И все-таки обессилевшие падали, и тогда уходящие слышали за своей спиной резкий гортанный клекот птиц-чудовищ, слетавшихся на страшную тризну. Армия таяла от чумы, от губительной жары, от переутомления. Более трети ее состава погибло383.

    Бонапарт приказал всем идти пешком, а лошадей отдать больным. Он первый подавал пример: в своем сером обычном мундире, высоких сапогах, как бы нечувствительный к испепеляющему зною, с почерневшим лицом он шел по раскаленным пескам впереди растянувшейся длинной цепочкой колонны, не испытывая, казалось, ни жажды, ни усталости.

    Командующий армией шел молча. Он знал, он не мог не знать, что проиграно не только сражение под Сен-Жан д'Акром - проиграна кампания, проиграна война, все было проиграно.

    Но не об этом надо было думать. Важно было довести то, что осталось от сирийской армии, до Каира. И после короткого отдыха призывный звук горна снова поднимал измученных солдат, и генерал Бонапарт впереди колонны снова ровным шагом, загребая ногами горячий песок, шел, шел на запад, не замечая палящей жары.

    Двадцать пять дней и ночей длился этот невыносимый, гибельный переход отступавшей армии из Сирии. 14 июня на рассвете армия увидела вдалеке высокие минареты и белые стены домов Каира.

    Накануне брюмера

    Об общественном состоянии Франции 1799 года, о политическом уровне Республики VIII года можно было судить по тому, что ее первым государственным лицом был Сиейес.

    Этот старый ворон Сиейес сидел, нахохлившись, на воротах главного входа в государственные хоромы и, прикидываясь дремлющим, зорко следил за тем, чтобы никто через них не прошел. Бог знает, почему его называли старым. А ведь в действительности, по церковному свидетельству, Эмманюэль-Жозеф Сиейес вовсе не был стар. В 1798 году, когда его имя снова уважительно повторялось всей страной, ему исполнилось только пятьдесят лет. Может быть, это происходило потому, что его серая, неприметная, как бы стершаяся с годами внешность казалась всегда одной и той же? А может быть, потому, что он остался единственным знаменитым деятелем уже бесконечно далекой предреволюционной поры, сохранившимся живым, прошедшим невредимым сквозь все эти бурные годы? Кто его знает...384

    Верно то, что за все это время Сиейес внешне мало изменился В темном силуэте этого чуть сгорбившегося человека не было никаких примет времени. В его повадках манере себя держать оставалась все та же осмотрительность, вкрадчивая осторожность; он по-прежнему мало говорил и больше старался услышать. Он никогда ничего не рассказывал о себе; скрывал свои мнения и чувства; на прямо поставленный вопрос умел находить неопределенный, расплывчатый ответ; он мог значить одновременно и да и нет поди разберись, что он думает. Сиейес был нетороплив, не спешил: он, кажется, даже мало расспрашивал, но всегда все знал о других. Неслышно он появлялся там, где его не ждали; цепкий взгляд его маленьких быстрых глаз все замечал. Он приглядывался, осматривался по сторонам, втягивал воздух; он безошибочно ориентировался, в какую сторону дует ветер. Бесшумно, как бы растворяясь в вечернем сумеречном свете, он появлялся то здесь, то там. Рассказывали, что, когда один иностранец на заседании Совета пятисот спросил, можно ли увидеть Сиейеса, ему ответили: «Будь здесь, в зале, портьера, можно было бы быть уверенным, что Сиейес за ней...»

    Сиейес все эти годы был как бы на виду и в то же время оставался малозаметным. Он входил во все высшие представительные органы - был членом Учредительного собрания, Конвента, Совета пятисот. Он пережил все режимы - старый режим, господство фельянов, власть жиронды, якобинскую диктатуру, термидорианскую реакцию, Директорию. Из тех, кто начинал вместе с ним политический путь в 1789 году, из настоящих людей с горячей кровью, а не с водой в жилах, никто не сохранился; кто раньше, кто позже - все сложили головы. А осторожный, молчаливый, бесшумно ступавший Сиейес всех пережил; он прошел через кипящий поток, не замочив ног, без единого ушиба, без одной царапины. Как он это сумел?

    Широко известен его ответ на вопрос о том, что он делал в то бурное и грозное время: «J'ai vecu» (Я оставался жив), - отвечал Сиейес.

    Да, он действительно делал все зависящее от него, чтобы остаться живым. Главное - выжить, все остальное не имело значения.

    Сын начальника почты в маленьком городке Фрежюс на юге Франции, он мечтал о военной карьере, но родители отдали его на выучку к иезуитам, и он должен был стать аббатом. Он не был доволен своей судьбой, и, может быть, это сделало его восприимчивым к вольнолюбивым идеям века. Накануне революции аббат Сиейес опубликовал брошюры «Опыт о привилегиях» и «Что такое третье сословие?»385. Первая прошла незамеченной вторая принесла ее автору шумный успех.

    Сейчас трудно представить, чем могла эта неярко написанная книжка привлечь внимание. Возможно, это объяснялось ее формой - она была написана в духе катехизиса, в форме вопросов и ответов. «Что такое третье сословие? Ничто. Чем оно должно стать? Чем-нибудь». Вероятно, простота и, можно даже сказать, элементарность ответов и обеспечили ей такой успех.

    Как бы то ни было, но имя аббата Сиейеса стало одним из самых громких в стране. Это позволило ему, не без хлопот, добиться, чтобы он был включен двадцатым s список кандидатов от третьего сословия Парижа. Естественно, он был избран.

    Учредительное собрание было, по общему мнению, таким блистательным созвездием выдающихся умов и талантов, подобного которому Франция никогда не знала. Выдвинуться в таком Собрании было нелегко. Сиейесу это казалось проще, чем иным, так как его появлению на трибуне предшествовала громкая, всефранцузская слава. Но вопреки ожиданиям, а возможно благодаря им, его выступления в Собрании были неудачными: Сиейес не был прирожденным оратором; в эпоху революции, в век Мирабо это считалось трудноизвинимым недостатком. Но все же известны были исключения. И Талейрана природа не наделила ораторским даром. По свидетельству современников, он «говорил мало и плохо»386. Но недостаток ораторского таланта восполнялся содержательностью его выступлений: с первых же слов он попадал в цель. Достаточно напомнить, что именно Талейран был автором знаменитого декрета о секуляризации церковного имущества, принятого Собранием 2 ноября 1789 года387.

    Выступления Сиейеса вызвали всеобщее разочарование. Его длинные, скучные речи плохо слушали; его практические предложения по большей части отвергались Собранием. Тогда он замолчал. Возможно, вначале это упорное молчание, как полагал Олар, было продиктовано оскорбленным самолюбием. Он ведь ходил в первые годы революции в ее наставниках, и его могло задеть недостаточно почтительное отношение депутатов Учредительного собрания. Но не подлежит сомнению, что вскоре это - нежелание говорить приобрело совсем иные основания.

    Своим тонким, острым чутьем Сиейес почувствовал, что ветер крепчает. Не благоразумнее ли переждать? Он видел, как быстро накаляется политическая атмосфера. На его глазах политические формулы, которым вначале громко аплодировали, превращались в мишень для критических стрел; вчерашние кумиры подвергались граду нападок. Осмотрительность, доводы трезвого расчета подсказывали ему, что выгоднее молчать. Дерзкий, готовый всегда рисковать Мирабо разгадал истинные причины упорного молчания Сиейеса. С трибуны Учредительного собрания он призывал Сиейеса высказать публично свое мнение. «Молчание г. Сиейеса становится общественным бедствием!»388 - восклицал Мирабо, и в этих словах нельзя было не почувствовать скрытую иронию.

    А Сиейес продолжал молчать. Он молчал и при фельянах, и при жирондистах, и при якобинцах. Он решил всех перемолчать. Никакие силы не могли его вытащить на трибуну. Став членом Конвента, он, естественно, примкнул к депутатам «болота». Конечно, в борьбе жирондистов и монтаньяров его симпатии были на стороне первых, но он действовал столь осмотрительно, что, казалось, ничто не могло выдать его политических пристрастий. Впрочем, орлиный взор Робеспьера все же его настиг. Он назвал Сиейеса «кротом». «Он не перестает действовать в подполье Собрания; он роет землю и исчезает»389, - говорил он на заседании Комитета общественного спасения о Сиейесе. Но другие заботы дня увлекли Неподкупного, и Сиейес мог снова нырнуть в нору. Робеспьер к нему больше не возвращался. Сиейес оставался таким же незаметным и после термидора, и в начальные годы Директории. Он молчал - он старался выжить.

    В конце концов Сиейес всех перемолчал, всех перехитрил. Он стал богатым, сановным, важным, обрел академические чины. Он прожил еще долгую жизнь, пережил консульство, империю, реставрацию, «сто дней», вторую реставрацию, Июльскую революцию, монархию Луи-Филиппа390. Он умер в 1836 году глубоким стариком, чуть не дотянув до девяноста лет. В последние месяцы старчества его цепкая память стала отказывать: события долгой жизни смешивались в его сознании. Неожиданно самое страшное всплывало из прошлого и надвигалось. Незадолго до смерти Сиейес встревоженно повторял: «Если придет господин де Робеспьер, скажите, что меня нет дома».

    Но в то время, о котором сейчас идет речь, в 1799 году, Сиейес был еще в середине пути и, как ему представлялось, вступал в самую лучшую пору. Десять лет он прятался в тени, скрывался в полумраке, старался быть незаметным. Теперь он снова взмахнул крыльями; ему казалось, что Республика агонизирует, он чуял близкую её смерть; все воронье начинало слетаться, и он вышел из тени, он тоже начал кружить.

    В мае 1799 года Сиейес был избран членом Директории. Особым посланием правительство уведомило, что он согласился принять этот пост391. В начале июня он вернулся из Берлина, где был посланником, был встречен пушечными выстрелами и поселился в предоставленной ему резиденции - Люксембургском дворце. «Не возникало сомнений в том, - писал Талейран, - что у него найдутся готовые и верные средства от внутренних, как и внешних, бед. Он едва успел выйти из кареты, как у него стали их требовать»392. Его речь при вступлении в Директорию показала, что он мало в чем изменился: она была полна высокомерия и неопределенности393. Но все же из всех членов Директории Сиейес стал самым знаменитым: лишь один он обладал именем, известным всей стране.

    Долгие годы его безмолвия, почти невидимого существования странным образом приумножили его политический вес. За его молчанием угадывали что-то значительное. Он молчит, следовательно, он знает нечто важное, неизвестное всем остальным. Даже самоуверенный Баррас и тот счел нужным потесниться, уступить без слов первое место и усвоить по отношению к новому директору почтительный тон. Само собой все сложилось так, что Сиейес оказался первым лицом Директории, его мнение, его голос стали решающими.

    Нахохлившийся, важный, степенный, исполненный сознания собственной значительности, Сиейес не скрывал своего пренебрежения ни к своим коллегам, ни к государственным учреждениям, которые он фактически возглавлял. Он оставался верен своей манере прятать свои замыслы, не произносить ничего определенного. Лишь изредка он раскрывал свой клюв, чтобы прокаркать: «Плохо! Плохо! Все плохо!», и это воспринимали как близость государственных перемен. Откуда-то возникло мнение, затем уверенность, что у Сиейеса имеется законченный, продуманный до деталей план конституционного переустройства страны, что он является крупнейшим знатоком конституционных вопросов394.

    В действительности же, как показали последующие события, у Сиейеса не было ни нового проекта конституции, ни даже сколько-нибудь отчетливого плана ее. Отсиживаясь в своей норе, он придумал лишь некоторые идеи суммарного характера: новая конституция должна быть консервативной по своему духу и характеру, она должна пресечь всякие демократические излишества. Само собой разумелось, новая конституция должна была обеспечить для ее вдохновителя Сиейеса подобающее солидное место где-то на самых верхних ступенях государственной иерархии.

    Впрочем, незавершенность конструктивных идей Сиейеса, остававшаяся для окружающих тайной, отнюдь не препятствовала осуществлению его замыслов. Для исполнения его желаний требовалось в сущности немногое - послушная шпага, беспрекословно выполняющая то, что ей прикажут. 18 фрюктидора создало прецедент и обогатило необходимым опытом. Надо было снова повторить этот опыт. Плод уже полностью созрел; пришла пора его срывать, и это должен был сделать кто-то и поднести затем на блюде ему - Эмманюэлю-Жозефу Сиейесу.

    ***

    В претендентах на действенную роль в надвигающихся событиях недостатка не было Идея переворота носилась в воздухе. Все вдруг стали утверждать, что так продолжаться далее не может, что вода подступает к горлу... Необходимы решительные действия, крутые перемены. Но в какую сторону должен повернуть надвигающийся поток, по какому руслу он хлынет - вправо или влево, оставалось неясным.

    Военный министр генерал Бернадот охотно бы ввязался в большую игру. Но будущий шведский король Карл-Юхан в ту начальную пору деятельности еще делал ставку на левую политику. Ловкий гасконец, изобретательный, изворотливый, он считал, что в ближайшее время наибольшие шансы на успех имеют якобинцы, конечно якобинцы 99 года, без крайностей своих великих предшественников. Бернадот произносил зажигательные речи и писал воззвания, клялся в верности незыблемым республиканским принципам395.

    Его охотно поддерживал опальный герой Флерюса генерал Журдан, готовый сам при случае сорвать банк в свою пользу. Генерал Журдан в последнее время действовал не столько шпагой, сколько пером. После ряда неудач в кампании 1796-1797 годов он был отстранен от командных должностей и теперь занялся самореабилитацией. Чувство личной обиды повысило его восприимчивость к антиправительственным концепциям. В 1799 году у него снова была репутация безгранично преданного якобинцам генерала396. В Совете пятисот он занимал самые крайние позиции. Он был не прочь перейти от слов к делу и зондировал Бернадота - не пора ли создавать правительство якобинских генералов?

    Сиейес приглядывался к этим генералам с опаской. Он не решался с ними ссориться в открытую, но исподволь подготавливал отставку Бернадота. Сиейес не терял также из поля зрения Лафайета; в этом генерале не без оснований он видел не менее опасного конкурента. Бывший «герой Нового и Старого Света», проживая за границей, поблизости от Франции, время от времени через своих эмиссаров напоминал о себе. Он терпеливо ожидал, когда его призовут спасать страну, - он уже готовился въехать на белом коне в Париж397.

    Всем этим опасным соперникам Сиейес спешил противопоставить иную фигуру: он решил ходить с короля. Наиболее подходящим исполнителем своих тайных замыслов Сиейес считал генерала Жубера.

    Бартелеми-Катрин Жубер даже в блестящем созвездии полководцев революционной эпохи выделялся как исключительно яркое дарование398. Ровесник Наполеона Бонапарта, он не имел в отличие от него никакого военного образования. Он был студентом факультета права Дижонского университета, когда началась война. Ему минуло двадцать два года, и первые призывные звуки горна, трубившего сбор, привели его в батальоны волонтеров. Студент, вступивший в армию добровольцем, должен был начинать службу с низших чинов. Нужно было обладать особой храбростью, талантом, чтобы в три-четыре года пройти путь от рядового до генерала. В 1795 году Жубер был произведен в бригадные генералы. В итальянской кампании Жубер отличился в сражениях при Лоди, Кастильоне, в знаменитой Аркольской битве. Но свой военный талант он полностью обнаружил в битве при Риволи. Бонапарт высоко оценил роль Жубера в сражении при Риволи399. Не случайно он поручил ему самую трудную - заключительную - операцию в кампании. На Жубера была возложена задача - командуя группой войск (три дивизии общей численностью шестнадцать тысяч), наступая с юга через Альпы, нанести удар по Вене.

    Переписка Жубера с отцом - один из ярких памятников эпохи - показывает, что двадцатисемилетний полководец вполне отдавал себе отчет в трудностях этого беспримерного похода400. Но те же письма Жубера свидетельствуют о его решимости преодолеть все препятствия.

    Через ледники и горные перевалы, продвигаясь вперед и сокрушая врага Жубер прошел через Тироль и выполнил поставленную перед ним задачу. С этого времени имя Жубера стало произноситься почти так же, как имена Бонапарта, Гоша, Марсо, Дезе: эти имена были славой Франции. Жубер стал подниматься по иерархической лестнице - он последовательно занимал должности губернатора Венеции, главнокомандующего армией в Голландии, главнокомандующего армией в Италии, наконец, командующего 17-й армией, то есть Парижским гарнизоном.

    У Жубера имелись основания быть недовольным Директорией. Ее мелочная опека, ее вмешательство в распоряжения генерала раздражали его. К тому же он был молод, дерзок, самонадеян; необычность судьбы, превратившей бедного студента в прославленного полководца Республики, кружила голову: ему могло представляться, что все ветры мира надувают поднятые им паруса. Нашептывания Сиейеса были услышаны. Жубер дал понять, что он не против изменения порядка в стране. Ему приписывали слова: «Мне, если только захотеть, достаточно двадцати гренадеров, чтобы со всем покончить»401. Хотя в переговорах между директором и генералом не все остается полностью выясненным, можно считать установленным, что к весне 1799 года Сиейес и Жубер договорились402. Это был план переворота 18 брюмера, задуманный несколькими месяцами ранее и с другими участниками. К чему должен был привести государственный переворот? К восстановлению монархии? К авторитарной республике? Это еще не было ясно.

    Однако непредвиденные внешнеполитические осложнения заставили внести в этот план существенные поправки В войну вступила Россия Летом положение на фронтах резко ухудшилось. 15 апреля прибывший в Валеджо Суворов принял командование союзными - русскими и австрийскими - войсками в Италии. Через четыре дня армия выступила в поход. 26-28 апреля в сражении на реке Адда Суворов нанес поражение французской армии генерала Моро на следующий день он вступил в Милан.

    Стремительным маршем продвигаясь с востока на запад Италии, Суворов, или, как называли его французы, Souvaroff, отбрасывал откатывавшиеся под его ударами французские войска. В конце мая союзные армии под командованием Суворова вступили в Турин, овладели крепостями Пескьера, Касале, Валенца. 18-19 июня в сражении на реке Треббиа Суворов разбил армию Макдональда403.

    Плоды кампании 1796 года, все достигнутое ценой огромного напряжения было потеряно в два-три месяца. Смятение в Париже нарастало. Хотя правительственная печать скрывала действительное положение на фронтах404, вести о поражениях французских войск проникали в столицу. Сиейес отдавал себе отчет в том, что намеченный переворот не может быть осуществлен до тех пор, пока Франция не будет вновь озарена победой французского оружия. Жубер, раньше чем выполнить роль Монка, должен был предстать перед страной в роли спасителя отечества.

    6 июля в печати было объявлено, что генерал Жубер назначен командующим итальянской армией405. Молодой генерал рвался в бой, он горел нетерпением Ахиллеса, он жаждал скрестить оружие с непобедимым Суворовым. Накануне отъезда в армию он справил пышную свадьбу. Прощаясь с женой, он обещал скоро вернуться - победителем или мертвым.

    4 августа Жубер прибыл в армию и сразу же отдал приказ двигаться вперед. Через десять дней, 15 августа, он увидел перед собой у Нови русскую армию во главе с Суворовым.

    На рассвете завязалось сражение. В самом начале битвы, в первые же ее минуты, Жубер, мчавшийся на коне навстречу врагу, был сражен - убит наповал шальной пулей. Для хода и исхода сражения при Нови смерть Жубера не имела того решающего значения, которое ей потом пытались придать. Сразу же после гибели Жубера командование взял в свои руки генерал Моро - полководец первоклассного дарования, ни опытом, ни талантом не уступавший Жуберу. Моро сделал все возможное, чтобы выиграть сражение, но изменить ход битвы он не мог. Суворов нанес страшный сокрушительный удар противнику. Французская армия при Нови понесла поражение и должна была спешно отступать за Апеннины.

    Жубер выполнил свое обещание: он скоро возвратился в Париж - возвратился мертвым. Его похоронили с величайшими почестями406. Но шпаги, на которую рассчитывал Сиейес, больше не было.

    А между тем положение Республики день ото дня становилось все более угрожающим. Страшное поражение, нанесенное Суворовым под Нови, породило смятение, почти панику. С часу на час ожидали вторжения русских армий во Францию. На юге страны предприимчивые люди спешно выучивали фразы на русском языке. В Марселе женщины вводили новые моды - шляпы а-ля Суворов. Вступление русских казалось неотвратимым

    В это время пришло известие, что англо-русская армия под командованием герцога Йоркского высадилась в Голландии Флот Батавской республики не только не преградил дорогу вражеским силам, готовившим десант, но и сложил оружие и перешел на сторону врага. Вслед за итальянскими республиками, уничтоженными второй коалицией, пришла пора гибели Батавской республики. Вся система дочерних республик рухнула. В Париже со страхом ожидали движения англо-русских войск из Голландии в Бельгию, а оттуда во Францию.

    В западных департаментах вновь вспыхнуло восстание шуанов. Имена Жоржа Кадудаля, Фротте были у всех на устах; страх преувеличивал действительные размеры движения. В испуганном воображении шуаны превращались в неодолимую силу407. Во всех департаментах - на севере и на юге, на западе и на востоке -? орудовали разбойники, бандитизм принял неслыханные размеры. Коммуникации были нарушены. Почтовые кареты ездили только засветло, но и это не гарантировало от нападения

    Французские армии терпели поражения и отступали под ударами соединенных сил коалиции. Казалось, Франция возвращается к грозным дням июня - июля 1793 года. Но тогда Республику возглавляло сильное правительство, сплотившее нацию для отпора интервентам. Осенью 1799 года правительственная власть была почти иллюзорной. Правительство Директории было не только окружено всеобщим презрением - оно само себя чувствовало настолько беспомощным, что искало любой возможности поскорее спихнуть кому-нибудь власть, каким угодно способом сойти со сцены.

    Стендаль утверждал, что Баррас сторговался с агентами Людовика XVIII об условиях, на которых он передал бы Бурбонам власть. Об этом же говорили с разной степенью определенности Гойе и другие современники408. Сам Баррас, не отрицая фактов переговоров с претендентами на трон, уверял, что по поручению Директории он старался выведать намерения Бурбонов409. Этих свидетельств недостаточно, чтобы считать вопрос выясненным но сама по себе эта версия представляется вполне правдоподобной.

    В близких к правительству кругах поговаривали о желательности приглашения кого-либо из немецких принцев. Называли Людвига-Фердинанда Прусского и даже, шепотом, герцога Брауншвейгского.

    В письме от 20 сентября 1799 года, поступившем в Петербург из Парижа от двух роялистов, пожелавших скрыть свои имена, сообщалось, что в ночь с 15 на 16 сентября в Директории состоялось совещание, в котором помимо пяти директоров участвовали все министры, десять генералов и двадцать депутатов Советов, и «что все единодушно пришли к убеждению, что далее невозможно сохранять Республику и что, следовательно, необходимо заняться восстановлением монархии и решением вопроса о монархе. Одни предлагали младшего принца Орлеанского, другие - испанского инфанта, третьи - герцога Йоркского, иные - герцога Брауншвейгского. Сиейес, который, как президент Директории, заключал последним, убеждал совещание, что единственный способ достичь мира - это пригласить законного монарха, что могущественный Павел I это всегда бы поддержал без слов и что без Людовика XVIII войны и волнения будут бесконечны»410.

    В другом сообщении, от 22 сентября того же года, поступившем в Петербург из Парижа, говорилось, что «план аббата Сиейеса - посадить на трон герцога Орлеанского» Когда еще он был в Берлине посланником, он познакомил с этим проектом прусского короля, который его одобрил, выдвинув ряд дополнительных условий (в том числе назначение герцога Брауншвейгского генералиссимусом всех армий). Однако, узнав, что этот проект просочился в публику, говорилось далее в сообщении, Сиейес «стал распространять сведения, что он хочет предоставить трон Людовику XVIII...»411.

    Конечно, к этим донесениям нужно отнестись критически, и трудно установить, какую долю истины они отражают. Однако сами эти донесения из Парижа весьма симптоматичны, они перекликаются с другими, сходными по содержанию свидетельствами412.

    Сиейес с прежней озабоченностью и настойчивостью продолжал поиски шпаги, которая служила бы его целям. Он подумывал о Макдональдс, но тот был слишком скомпрометирован поражением при Треббии. Он вел переговоры также с Моро, но этот генерал всегда уклонялся от чисто политических акций. Через Жозефа Бонапарта было отправлено даже частное письмо генералу Бонапарту в Египет: ему рекомендовалось вместе с армией поскорее возвращаться назад413. Впрочем, это послание практических последствий не имело хотя бы потому, что не дошло до адресата.

    Военные поражения осенью 1799 года сделали лишь явным, как бы озарили зловещим светом проигранных битв и пожарищ то, что осознавалось ранее: глубокий, неизлечимый недуг, полное разложение режима. Откуда шла опасность? Феликс Лепелетье на заседании Клуба якобинцев в термидоре VII года утверждал, что защитников Республики душат две фракции: «С одной стороны, воры, с другой - изменники, предавшие родину европейским королям»414. Это определение вряд ли было исчерпывающим и точным. Кризис был глубже. Сама ткань, казалось, начинала расползаться. Государственная власть обнаруживала полную несостоятельность, она оказывалась неспособной функционировать. Когда Журдан, по-прежнему прибегавший к якобинским жестам 1793 года, на заседании Совета пятисот 27 фрюктидора (13 сентября), нарисовав устрашающую картину бедствий, внес предложение объявить «отечество в опасности», этот призыв к мобилизации национальной энергии повис в воздухе415. После долгих прений, поставленный на поименное голосование, он был отвергнут двумястами сорока пятью голосами против ста семидесяти одного. Каковы бы ни были мотивы, побуждавшие отвергать предложение Журдана, само голосование было знаменательным: оно показывало, как жестоко был поражен параличом общественный организм416.

    И вдруг в момент полного самоуничижения и растерянности неожиданно стали поступать утешительные известия с фронтов. Вступление Суворова во Францию, считавшееся после Нови неотвратимым вопросом дней или даже часов, не произошло. Шел день, второй, третий; проходила неделя, вторая, а неминуемая катастрофа все не наступала. Тогда стали протирать глаза и оглядываться по сторонам... Что же случилось?

    Через какое-то время стало известно, что опасность отодвинулась. Суворов, имевший все возможности реализовать блистательную победу при Нови, на другой же день после сражения получил предписание вместо преследования отступавшей армии Моро идти в Швейцарию. Австрийский гофкригсрат, который в действительности был едва ли не более опасным противником Суворова, чем французы, сумел настоять на новом плане ведения войны. Италию, освобожденную русским оружием, австрийцы взяли на свое попечение, Суворову же было поручено освобождать Швейцарию. Напомним суждение Клаузевица в связи с анализом похода Суворова через Сен-Готард: «...в течение целых 14 дней с часу на час увеличивалось в нем чувство недовольства и отвращения к австрийцам как в отношении их честности и доброй воли, так и в отношении их способностей и ума»417.

    Легендарный поход Суворова через Альпы широко известен. Австрийская армия эрцгерцога Карла, с которым Суворов должен был соединиться в Швейцарии, не вынужденная к тому необходимостью, поспешила ретироваться до прихода русских. Разделавшись с австрийцами, Массена обрушился против армии Римского-Корсакова, нанес ей урон и принудил к отступлению. Армия Суворова оказалась в критическом положении. Теперь не Суворов угрожал Франции, он сам вследствие бездарности или вероломства австрийских союзников оказался в мышеловке, из которой, казалось, не было выхода.

    Но для Суворова не существовало невозможного. Он пробился сквозь вражеское окружение в непроходимых, обледеневших горах и сверхчеловеческим напряжением сил, сметая преграждавшие путь вражеские полки, перевалил через Альпы и спустился в предгорья Баварии Рассерженный вероломством австрийцев, Павел I приказал русским войскам возвращаться на родину.

    Выход России из войны резко менял всю ситуацию. Еще ранее Брюн сумел остановить объединенные силы герцога Йоркского. Теперь, после того как русские вышли из драки, англичане должны были сами думать об отступлении Австрийцы давно уже не были опасными противниками. В Париже снова могли вздохнуть спокойно. Военное счастье опять улыбалось Франции. В конце сентября тема военной опасности сошла со страниц газет.

    После только что пережитого испуга, более того - паники, всеобщей растерянности, все чувствовали себя немного неловко: надо же было показать себя такими слабонервными! И все-таки ощущение общего неблагополучия, далеко зашедшей болезни не проходило. Аплодировали поступавшим сообщениям о новых военных победах, но без искреннего воодушевления. Победы! Еще победы! Конечно, это хорошо, но ведь от поражения избавились благодаря выходу России из войны.

    И вот в эту неясную, смутную пору соединившихся вместе, как бы смешавшихся чувств облегчения и непреодолимой тревоги пришло известие о возвращении генерала Бонапарта во Францию, о том, что он высадился 17 вандемьера (9 октября) один, без армии в Сен-Рафаэле, близ Фрежюса.

    Директория уведомила об этом Совет пятисот в выражениях, которые не могли не казаться странными. В конце длинного сообщения, начинавшегося с донесений генерала Брюна о его успехах, говорилось: «Директория имеет удовольствие сообщить вам, граждане представители, что получены также известия о египетской армии. Гене рал Бертье, высадившийся 17 сего месяца во Фрежюсе вместе с главнокомандующим генералом Бонапартом и генералами Ланном, Мармоном, Мюратом и Андреосси и гражданами Монжем и Бертолле, сообщает, что они оставили французскую армию во вполне удовлетворительном состоянии»418. Собственно, это было сообщение о прибытии генерала Бертье и разве еще о том, что пять генералов (Бонапарт в их числе) и двое ученых находят состояние французской армии в Египте вполне удовлетворительным. Действительно, странное сообщение! Поди разберись, что в нем главное и как оценивать это возвращение на родину.

    Известие о прибытии Бонапарта во Францию обратило на себя внимание и за пределами Республики. «Санкт-Петербургские ведомости» отметили это событие и воспроизвели своеобразный текст сообщения Директории, заметив и то, что Директория сообщила о прибытии Бонапарта «между прочим»419. Известие о возвращении Бонапарта напечатали и «Московские ведомости»420.

    Неясность правительственного сообщения была, конечно, не случайной. Директория не в состоянии была сразу определить отношение к генералу, самовольно вернувшемуся без армии во Францию. На заседании Директории, по существующей версии, Сиейес поставил прежде всего вопрос о том, что генерал вернулся без разрешения правительства. Мулен сделал из этого заключения логический вывод: главнокомандующий египетской армией, следовательно, должен быть осужден как дезертир. Буле де ла Мерт продолжил этот ход рассуждений: «Ну что же, я готов лично разоблачить его завтра с трибуны и объявить вне закона». Сиейес заметил, что «это повлечет за собой расстрел, что существенно, даже если он его заслужил».

    На Буле де ла Мерта эта реплика не произвела никакого впечатления. «Это детали, в которые я не желаю входить. Если мы объявим его вне закона, будет ли он гильотинирован, расстрелян или повешен - это лишь способ приведения приговора в исполнение. Мне наплевать на это!»421

    Но эта храбрость господ директоров оказалась недолгой. А как отнесутся к возвратившемуся генералу депутаты Совета пятисот? А народ? А армия? Было над чем поразмыслить. От крайних решений отказались очень быстро. В конце концов после долгих колебаний путь на эшафот решили заменить церемонией торжественного приема победоносного генерала. Об армии, брошенной в Египте, было сочтено более благоразумным не спрашивать.

    Газеты в течение некоторого времени уделяли внимание генералу Бонапарту. Сообщались подробности о его рискованном путешествии, о его внешнем виде, о том, кому и когда он нанес визиты, было обращено даже внимание на то, что в ходе бесед он больше спрашивает, чем говорит сам422. Потом и эта тема сошла со страниц газет. Она утратила интерес новизны.

    Жизнь шла своим чередом; она приносила радости и огорчения, успехи и неудачи. Газеты сообщали о победах армии генерала Брюна, о капитуляции англичан в Батавии, о вторжении банд роялистов в Нант, о поэме в четыреста строк александрийского стиха, сочиненной гражданином Кюбьером, о новой опере «Эмма, или Подозрение» (текст Марсолие, музыка де Фе), поставленной на сцене театра Фейдо423.

    Жизнь шла своим чередом. Париж жил, казалось, прежней, обычной жизнью. Но чувства тревоги, неуверенности, опасений, чего-то еще неясного овладевали обитателями города. Сумерки сгущались над Парижем, над страной...

    Год шел к концу. Век шел к концу. Заканчивалось восемнадцатое столетие.

    Этот удивительный век - «великий век», как его называли недавно, - рождал столько надежд, столько ожиданий. Счастливое поколение - оно шло навстречу величайшим событиям - так говорили в начале века. Еще десять лет назад, в 1789 году, небо над Францией было окрашено в розовый цвет зари.

    А теперь у всех на устах были два слова - «конец века» (fin du siecle). И это означало не только счет календаря, он был не так уж важен, ведь в стране действовало новое, созданное революцией летосчисление; шел VIII год - это означало совсем иное. Кончался век, и с ним уходили рожденные им надежды... Было сумеречно, и будущее, открывавшееся за гранью столетия, представлялось неразличимым, неясным, темным.

    ***

    Политический кризис, достигший в августе - сентябре 1799 года наибольшей остроты, к началу октября смягчился. С улучшением положения на фронтах изменилось и внутреннее состояние Республики. Казалось, жизнь входила в свои берега: она возвращалась к ставшим привычными дрязгам и мелким политическим трениям режима Директории. Но это очевидное, заметное каждому смягчение политической атмосферы отнюдь не означало преодоления кризиса. Да его и нельзя было преодолеть, потому что это был не преходящий, порожденный частными причинами кризис, а глубокий, коренящийся в самих основах общества кризис режима.

    Термидорианский режим, существовавший пять лет в форме ли термидорианского Конвента или Директории, себя уже изжил. Беда была не только в том, что в Республике, возглавлявшейся в свое время политическими деятелями такого масштаба, как Робеспьер, Дантон, Сен-Жюст, власть оказалась в руках людей совсем иного сорта. То были алчные казнокрады и взяточники, прожигатели жизни, без убеждений, без идей, покрытые грязью и кровью вроде Барраса, или мыльные пузыри, как выступавший вороной в павлиньих перьях, важничающий Сиейес, или откровенные посредственности все эти мулены, гойе, роже-дюко.

    Бальзак, воссоздавая картину событий 1799 года, писал. «Декреты Республики уже не опирались на идеи, обладавшие великой моральной силой, на патриотизм или террор, которые когда-то заставляли выполнять их, на бумаге создавались миллионы франков и сотни тысяч солдат, но ни деньги не поступали в казну, ни солдаты - в армию. Пружина революции ослабла в неумелых руках, и законы, вместо того чтобы подчинить себе обстоятельства, приспособлялись к ним»424.

    На поверхности все оставалось по-прежнему. Франция была республикой, сохранялся введенный революционный календарь. Счет шел от памятного дня заседания Конвента, декретировавшего уничтожение монархии. Уже давно сошли с политической сцены творцы этого декрета: друзья и враги, они сложили головы кто на эшафоте, кто на поле боя. А счет, начатый с первого дня первого года Республики, продолжался. Седьмой год Республики - единой и неделимой. Восьмой год. Девятый..

    На официальных правительственных бумагах по прежнему изображалась в широком овале женщина с копьем, увенчанная фригийским колпаком; ее правая рука опиралась на секиру; то было изображение Республики На фронтонах правительственных учреждений, в документах, говорящих от имени Республики, оставалось. «Свобода, Равенство, Братство». Но эти слова, недавно одушевленные большим, волнующим содержанием, теперь утратили былое значение. Слова стерлись, поблекли, они были мертвы.

    Пять лет правления термидорианцев привели страну к состоянию почти неизлечимого недуга расстройству экономики, финансов, общему развалу административно го организма, систематическим нарушениям конституционных основ, беззаконию, произволу, глубокому общественному недовольству, всеобщему разочарованию

    В основе кризиса лежало недовольство всех основных классов господством захватившей и удерживающей власть термидорианской клики.

    Режим Директории сохранялся лишь благодаря антиконституционным насилиям, возведенным в систему 18 фрюктидора, 22 флореаля, 30 прериаля - эти попеременные удары то направо, то налево искусственно продлевали существование Директории. «Горе! Горе стране, которую ежедневно спасают!»425- восклицала мадам де Сталь. Но Директория выражала не интересы страны, а интересы клики, она спасала не страну, а себя. К исходу 1799 года власть Директории представляла собой не интересы широких кругов общества и даже определенного класса, а интересы котерии. Политически это была все та же группа так называемых правых термидорианцев, которые, балансируя с помощью «системы качелей» то вправо, то влево, сумели удержаться у власти. Социально эта клика представляла собой преимущественно новую спекулятивную буржуазию, разбогатевшую всеми правдами, а больше неправдами за годы революции, и тесно связанную с ней часть бюрократического аппарата. С равным ожесточением и злобой они огрызались на противников слева и справа и наносили им разящие удары. В их послужном списке числились и казнь Людовика XVI, и убийство Робеспьера. Они праздновали и день 14 июля, и день 9 термидора, поэтому они решительно пресекали всякие попытки наступления и роялистов и якобинцев. В течение пяти лет они удерживали власть. Но, не имея ни идеалов, ни идей, ни политических целей, ни государственной программы - ничего, кроме нежелания выпустить захваченную добычу, они постепенно восстановили против себя все общественные силы и лишились классовой опоры в стране.

    Плебейство, рабочие, городская и сельская беднота, которых они обрекли на величайшую нужду и политическое бесправие, их ненавидели. Но после подавления народных восстаний в жерминале и прериале, после казни Бабёфа и разгрома движения «равных» социальные низы были обессилены и не способны на самостоятельные активные выступления. Народ безмолвствовал - это было верно. Но известное выражение Редерера: «Народ подал в отставку» - было по меньшей мере неточно. Не народ подал в отставку - народ уволили в отставку. Пять лет ему зажимали рот, теперь он молчал. Но народ составлял, так сказать, потенциальный резерв демократической оппозиции. Сама же оппозиция из слоев низшей и средней буржуазии, продолжавшей оставаться весьма активной, поставляла кадры неоякобинцев 98-99 годов, заметно усиливших свои позиции в месяцы военных неудач. Новый якобинский клуб «Общество друзей равенства и свободы», начавший с первой декады июля заседать в здании манежа, приобрел большое влияние. Неоякобинцам удалось через Совет пятисот провести законы о свободе печати, о принудительном займе у состоятельных граждан, о заложниках; они пытались вернуть Республику к революционным законам 1793 года. Но качание маятника влево привело к немедленному отклонению его вправо. Фуше, назначенный министром полиции и инспирируемый Сиейесом, 26 термидора (13 августа) попросту закрыл Клуб якобинцев, и эта насильственная мера была принята без возражений. Неоякобинцы не могли или не хотели опереться на массы и выйти за рамки парламентских форм протеста. Они оставались конституционной оппозицией.

    Но против режима Директории выступила и оппозиция справа - крупная буржуазия, ставшая после термидора ведущей силой и поддерживавшая вначале термидорианцев, теперь от них отворачивалась. Режим Директории стал неприемлем для крупной буржуазии прежде всего потому, что он защищал интересы узкой клики, а не буржуазии в целом. Когда же еще обнаружилось, что клика не способна обеспечить стабильность и порядок в стране, что она привела государство к хаосу и упадку, режим Директории стал нетерпим. Требование порядка, буржуазного порядка, конечно, становилось главным лозунгом всех собственнических элементов.

    Госпожа де Сталь, эта истинная «директриса партии конституционалистов», по выражению Эдуарда Эррио426, и в литературных сочинениях, и в гостиной своего салона проповедовала установление либерально-буржуазной республики собственников по образу Соединенных Штатов Америки427. К консервативной республике, как уже говорилось, призывал Сиейес. Выступая на торжествах на Марсовом поле по случаю пятилетия дня 9 термидора, Сиейес обещал народу «спокойное и твердое применение закона... свободу... безопасность, гарантию собственности»428. Это и была «республика порядка», «власть нотаблей», к которой стремились «деловые люди». Порядок, стабильность, прочные устои, гарантирующие от опасности слева и от роялистских поползновений справа, считались необходимым условием для возобновления нормальной экономической деятельности, для возрождения хозяйственной инициативы, для полнокровной жизни общества.

    Бенжамен Констан еще в 1795 году, приехав в Париж, проницательно заметил, что «здесь... хотят порядка, мира и республики»429. «Здесь» - это означало в салонах и гостиных крупных буржуа, в обществе которых вращался Констан. Но за минувшие с тех пор четыре года эти желания превратились в настоятельную необходимость. Кризис 1799 года - военные поражения и страх перед возрождением режима Комитета общественного спасения - заставлял «деловых людей» торопиться. «Порядок», «твердая власть», «власть нотаблей» - за всеми этими требованиями скрывалось главное - стремление к установлению диктатуры буржуазии.

    В значительной мере те же настроения были присущи и созданному революцией классу крестьян-собственников. Конкретно-исторически эта тема остается неизученной, и здесь приходится больше прибегать к догадкам, чем утверждать с определенностью. Все же, не рискуя ошибиться, можно сказать, что крестьяне, желавшие спокойно воспользоваться плодами приобретенного, требовали порядка и стабильности. Атмосфера ажиотажа, неустойчивых цен, колебаний политики то вправо, то влево была не по нутру крестьянам, противоречила их интересам, их склонности к накоплению, порождала чувства неуверенности в завтрашнем дне и неудовлетворенности сегодняшним.

    Так основные классовые силы общества и справа и слева открыто выражали свое недовольство режимом Директории, политикой термидорианцев. Хронические, ставшие как бы закономерными поражения правительственных кандидатов на выборах в законодательные органы были внешним выражением прогрессирующей социальной изоляции режима Директории. Но так как исторический опыт - пять лет господства термидорианцев - убедительно показал, что отсутствие социальной поддержки Директория заменяет применением насилия над конституцией, попранием законов, что она поддерживает свою власть с помощью армии, то в рядах ее противников также укрепилась мысль, что и изменение режима возможно лишь теми же средствами, той же вооруженной силой - армией.

    Мысль эту отчетливо усвоили все противники режима Директории - слева и справа. Предпринятая бабувистами попытка восстания в Гренельском лагере в 1796 году, недодуманные до конца планы Журдана, Бернадота и других неоякобинцев о создании якобинско-генеральского правительства в 1799 году показывали, что в лагере левых общественных сил понималось значение армии для решения спорных проблем политической борьбы. Но общее соотношение классовых сил в стране в после термидорианский период было неблагоприятным для левых сил. Классом, шедшим к власти, призванным занять командные позиции, в то время была буржуазия, и самая сильная и богатая ее часть - крупная буржуазия. Теперь, когда героический период революции остался позади, оборванный термидором, когда миновала пора неистовств термидорианцев и «буржуазной оргии» Директории, теперь наступала эпоха собственно господства буржуазии. Она шла к власти, она торопилась установить свой порядок.

    Появление Сиейеса - идеологически, политически, как угодно, представлявшего именно крупную буржуазию, - в Люксембургском дворце и означало стремление крупной буржуазии установить свою власть. Этот старый ворон для того и прилетел, чтобы прокаркать: пора, пора, пора устанавливать буржуазный порядок.

    Но история почти никогда не идет прямыми дорогами. И Сиейес, оказавшись в Люксембургском дворце, при всем самомнении быстро понял, что при существующем зыбком и неустойчивом соотношении политических сил, своеобразном колеблющемся равновесии мечты его класса о порядке невозможны без применения того же ставшего необходимым средства - без вооруженной силы, без армии.

    «Мне нужна шпага», - повторял Сиейес, и эта мечта о шпаге, даже более того - практические поиски шпаги стали в сущности политической программой крупной буржуазии в 1799 году. Конкретно это означало, что в повестку дня был поставлен государственный переворот, ликвидирующий режим Директории и устанавливающий с помощью шпаги буржуазный порядок в стране.

    Альбер Вандаль, автор «Возвышения Бонапарта», писал: «Бонапарт вернулся с твердым намерением покончить с Директорией и овладеть властью»430. Это звучало безапелляционно, но между тем Вандаль, так сказать основоположник этой Исторической версии, не приводил никаких фактов в ее подтверждение.

    Научный авторитет Вандаля был так велик, что эта декларированная им версия вошла как непреложная истина в науку. Вслед за Вандалем ее повторил Е. В. Тарле431, затем Луи Мадлен432; в наши дни ее повторяет вновь Андре Кастело433.

    Однако изучение вопроса по первоисточникам не подтверждает эту версию.

    ***

    Когда в начале августа 1799 года Бонапарт в Египте принял решение покинуть армию - оставить ее под командованием Клебера, а самому с ближайшими помощниками пробираться через Средиземное море во Францию, он шел на риск.

    Риск был для него делом привычным, он был неотделим от его профессии полководца, он был свойствен его характеру; он представлялся ему естественным, почти необходимым в каждом серьезном деле. Но как человек трезвого, ясного ума, он привык дозировать, взвешивать элементы риска, следить за тем, чтобы они не превышали допустимую норму, не превращали возможный риск в безответственную авантюру. И именно поэтому Бонапарт в Египте не мог не видеть, что на сей раз риск был бесконечно велик.

    Риск был двояким. Прежде всего после того, как Нельсон уничтожил при Абукире французский флот и взял полностью в свои руки контроль над Средиземным морем, над всеми коммуникациями, потенциально соединявшими запертую в Египте французскую армию с внешним миром, не было почти никакой вероятности проскользнуть мимо сторожевых кораблей английского флота незамеченным. Английские корабли под непосредственным командованием Сиднея Смита, на которого Нельсон возложил эту задачу, сторожили французскую армию; не спеша, терпеливо они патрулировали вдоль берегов, не давая выйти из устьев Нила ни одному французскому суденышку, ни одной лодке.

    Трезво взвешивая все обстоятельства, снова и снова проверяя всю информацию о дислокации английских кораблей, о порядке патрулирования их вдоль берегов, Бонапарт убеждался в том, что шансы любого французского корабля пройти незамеченным бесконечно малы, ничтожны, не больше одного из ста. Попасть в плен к англичанам ни в малой мере не соответствовало намерениям Бонапарта; в любом варианте это означало бы для него гибель, конец... И все-таки он должен был идти на риск.

    Но риск был еще и в другом... Как профессиональный военный, как офицер, выучивший уставы, Бонапарт знал, что без приказа свыше он не имеет права покинуть пост, оставить порученную ему армию434. Ежели бы его подчиненный, полковой командир самовольно оставил полк, он бы его предал военному суду. Не вправе ли так же поступить с ним военный министр, правительство? Не предадут ли они попросту его военному суду за дезертирство?

    Еще ранее, в феврале 1799 года, когда до него дошли впервые известия о том, что складывается новая коалиция и надвигается война, он в официальном письме исполнительной Директории поставил вопрос о своем возвращении во Францию435. Его демарш остался без ответа. Следовательно, он не получил разрешения возвращаться в Париж Самовольно покидая вверенную ему армию, генерал нарушал дисциплину. Не обвинят ли его в том, что он повторяет путь Лафайета и Дюмурье? Риск был несомненным. Он был почти столь же значителен, как в первом случае. Но у Бонапарта не было выбора, у него не было альтернативы.

    Верно то, что, когда к Бонапарту попали не без умысла пересланные Сиднеем Смитом генералу Мену газеты «La Gazette de Francfort» и «Courrier francais de Londres» от мая и июня 1799 года с сообщениями о французских поражениях в Италии, о победном движении Суворова, он пришел в ярость. Верно и то, что сразу же после длительной беседы один на один с Бертье Бонапарт в разговоре с Бурьенном и Мармоном заявил о своем намерении возвращаться во Францию и отдал распоряжение о необходимых приготовлениях к отъезду436.

    Все это так. Вместе с тем представляется несомненным, что полученные известия дали Бонапарту лишь необходимый благовидный предлог для давно зревшего решения, продиктованного необходимостью. Бонапарт давно уже искал подходящий повод, чтобы бежать из Египта Он искал этот повод потому, что еще ранее понял, и не мог не понять - это было самоочевидно что дальнейшее пребывание в Египте вело его с неотвратимостью к гибели. С тех пор как французская армия оказалась отрезанной от метрополии, то есть с 1 августа 1798 года, когда французский флот был уничтожен, а затем когда сирийский поход закончился полной неудачей, он отчетливо понимал, что египетская кампания проиграна.

    Конечно, главнокомандующий египетской армией не мог сказать об этом ни своим солдатам, ни офицерам. Напротив, он старался, как свидетельствует Мармон, поднять их дух. «Надо поднять голову выше ветров бури, и ветры будут укрощены», - говорил он. Он напоминал, что Египет был в свое время могущественной державой и что при современной науке, знаниях, технике можно во многом приумножить могущество этого государства437. Но себя самого он не мог обмануть. Он мог одерживать блистательные победы над противником, мог слать в Париж реляции об успехах438 (хотя после катастрофической неудачи у Сен-Жан д'Акра и вынужденного отступления из Сирия они становились все сомнительнее), мог добиваться новых частичных побед439, но все это не меняло сути дела. Бонапарт должен был признаться самому себе в том, что ни одна из одержанных им побед и все они вместе в создавшихся после Абукира и сирийского отступления в условиях, когда армия оказалась полностью отрезанной от Франции, не могут привести к выигрышу.

    Армия таяла - от сражений от чумы, от болезней, от климата Особенно опустошительные потери принесла чума Она уносила тысячи жизней и, несмотря на все принимаемые командованием меры, остановить эту смертоносную эпидемию было невозможно Вести о страшной болезни косящей французскую армию проникли в иностранную печать о ней сообщали русские газеты440.

    В завоеванных землях Египта Бонапарт не нашел поддержки ни у одной социальной группы местного населения. Он мог рассчитывать только на силу оружия. Но несмотря на жестокие репрессии французских войск, а может быть вследствие их, восстания арабских племен разгорались все сильнее. В бесконечных сражениях с восставшими французская армия несла урон441. Бонапарт продолжал слать победные донесения Директории. Но он знал, что численный состав армии намного сократился и в перспективе потери должны были возрастать. Возглавляемая им армия шла к катастрофе, которую можно было ценой жертв и усилий отсрочить, но нельзя было избежать. И какие бы варианты он ни прикидывал, итог оставался одним и тем же: кампания проиграна, армия идет к гибели, и Египет придется очищать, и спасения от этого нет.

    Существует документ, давно известный науке, не на который почти не обращали внимания. Это инструкция Бонапарта генералу Клеберу, назначенному им главнокомандующим Восточной армией, от 4 фрюктидора VII года (22 августа 1799 года), переданная ему уже после того, как корабль увозил во Францию Бонапарта442.

    В этой инструкции Бонапарт сначала успокаивает Клебера: он уверяет, что нет сомнений в том, что прибытие французской эскадры из Бреста и испанской эскадры в Карфаген обеспечит армию в Египте ружьями, военным снаряжением и живой силой, «достаточной для восполнения потерь».

    Но сразу же вслед за этой утешительной перспективой Бонапарт переходил к главному: «Если же вследствие неисчислимых непредвиденных обстоятельств все усилия окажутся безрезультатными и вы до мая месяца не получите ни помощи, ни известий из Франции и если, несмотря на все принятые меры, чума будет продолжаться и унесет более полутора тысяч человек... вы будете вправе (Vous etes autorise) заключить мир с Оттоманской Портой, даже если главным условием его будет эвакуация Египта»443.

    В этих двух последних словах и было главное. Дав полномочия Клеберу заключить с Турцией мир на условиях эвакуации Египта, Бонапарт тем самым признавал, что кампания проиграна. В сущности все остальное не имело значения. Во всей этой пространной инструкции, написанной на нескольких страницах и состоящей из многих сотен слов, реальное значение имели только два слова, уничтожающие все остальные: эвакуация Египта.

    Бонапарт заставил себя произнести и написать на бумаге эти два так трудно выговариваемых слова. Если надо соглашаться на эвакуацию Египта, то зачем было начинать войну в Египте, к чему все эти жертвы?

    Профессиональный долг заставил Бонапарта написать Клеберу - только ему одному, больше никому - эти два жгущих стыдом слова. Бонапарт должен был их написать Клеберу потому, что он перекладывал на него выполнение этой тягостной и унизительной задачи.

    Спасти проигранную кампанию было невозможно, но спасти самого себя, бежать от унижения, хотя и с риском можно было. Бонапарт обманывал Клебера: в приказе, назначавшем Клебера главнокомандующим Восточной армией, Наполеон писал: «Правительство вызвало меня в свое распоряжение»444. Это была заведомая неправда: Бонапарт без разрешения правительства оставлял вверенную ему армию. Он бежал из этой обреченной армии сохраняя для себя лично какие-то шансы Не случайно Бонапарт решив передать командование Клеберу самому сильному и достойному из оставшихся в Египте военачальников445, избегал с ним встреч и передал приказ и инструкции Клеберу через генерала Мену уже накануне отплытия на «Мюироне». Клебер должен был получить их через двадцать четыре часа после отъезда Бонапарта Почему Наполеон избегал Клебера? Да прежде всего потому, что Клебер не захотел бы принять это «высокое назначение»446, потому что и для него, опытного военачальника, было вполне очевидно тяжелое будущее, ожидающее армию, покидаемую ее главнокомандующим

    Так оно и оказалось в действительности. Известно, что Клебер, получив приказ и узнав о происшедшем, был в бешенстве. В письме Директории 4 вандемьера VIII года (26 сентября 1799 года) он сообщал о крайне тяжелом состоянии армии, которую Бонапарт, «никого о том не предупредив», бросил на него. «Армия раздета, и это отсутствие одежды особенно скверно, потому что в этой стране это является одной из главных причин дизентерии и болезни глаз», от которых страдают солдаты. Бонапарт при своем отъезде не сохранил ни одного су в кассе и оставил неоплаченный долг на сумму около 12 миллионов. Клебер ясно видел безнадежность военных перспектив и, воспроизведя из инструкции Бонапарта главное, что он сразу же понял, - санкцию на эвакуацию Египта, справедливо и горестно добавлял: «Это точно определяет критическое положение, в котором я нахожусь»447. О Клебере можно было сказать то же, что и о Нее, - он был «храбрейшим из храбрых»448. Он поддерживал в армии образцовый порядок, мужественно сражался и все-таки должен был подписать 24 января 1800 года в Эль-Арише (через пять месяцев после бегства Наполеона) соглашение о перемирии, предусматривавшее эвакуацию французских войск из Египта.

    Но это уже представлялось противнику недостаточным Английское правительство (через адмирала Кейта) отказалось утвердить соглашение в Эль-Арише, оно потребовало безоговорочной сдачи французской армии. Клебер, оказавшись в безвыходном положении, еще раз показал, на что он способен. Он бросился, как лев, на противника и в сражении при Гелиополисе (20 марта 1800 года) разгромил турок и выгнал их из Египта. И все-таки положение французской армии было безнадежным. Клебер был вскоре убит; турки и высадившиеся англичане вновь начали наступление в Египте, обладая огромным численным превосходством, и генерал Мену, возглавив армию, несмотря на все ухищрения449, стал терпеть поражения, должен был сдать Каир и Александрию и осенью 1801 года сложить оружие.

    Бонапарт с такой поспешностью, с таким азартом ухватился за представившуюся возможность бежать из Египта потому, что он предвидел такой финал затеянной им египетской экспедиции. Повод - сообщение о поражениях французских войск в Европе - оказался для него спасительной находкой.

    Знаменательно, что Бонапарт, в начале августа получив газету от 6 июня, то есть почти двухмесячной давности, даже не пытался узнать, что же произошло за минувшие два месяца, каково положение сейчас - в августе 1799 года. Он не старался получить сведения более позднего времени: они ему были не нужны, он не хотел их знать, так как он не мог ставить под сомнение предлог, давший ему видимость морального права покинуть армию. Понятно, что Бонапарт не мог никому на свете, даже самому близкому человеку, поведать те истинные причины, которые побуждали его уходить, вернее, бежать из Египта.

    В письмах и документах официального характера, на писанных им накануне отплытия, он указывал уважительно звучащий мотив: «повелительный долг» обязывает его вернуться во Францию в связи «с событиями исключительной важности», совершившимися в Европе 450.

    В беседе с близкими ему людьми, теми, кому он доварил сохраняемый в тайне план отъезда, - Мармоном, Бурьенном и другими - он излагал доводы более развернуто. «Положение вещей в Европе обязывает меня принять это важное решение...» - говорил он Мармону и с негодованием клеймил бездарных руководителей, приведших страну к таким потрясениям «Без меня все рухнуло. Нельзя дожидаться, когда произойдет полное крушение; тогда уже бедствие будет непоправимо... судьба, которая поддерживала меня до сих пор, не покинет меня и сейчас. К тому же надо уметь дерзать: кто не идет на риск, не имеет шансов на выигрыш»451.

    Был ли у Бонапарта тогда, в августе 1799 года, в Египте обдуманный план государственного переворота или хотя бы твердая решимость свергнуть Директорию и взять власть в свои руки, как это утверждал Вандаль? Источники это не подтверждают. Конечно, не следует упрощать вещи. Бонапарт был, без сомнения, искренен в негодовании против бездарных правителей Республики Но и новейшие биографы Наполеона Луи Мадлен или Андре Кастело, придерживающиеся версии Вандаля, не могут привести ни одного достоверного свидетельства, подтверждающего ее. Оба они подкрепляют тезис Ванда ля ссылкой на фразу, приведенную Наполеоном в его «Кампании в Египте и Сирии» - работе, продиктованной на острове Святой Елены. Наполеон будто бы сказал перед отъездом Мену: «Я приеду в Париж, я прогоню этих адвокатов, издевающихся над нами и неспособных управлять Республикой, я встану во главе правитель ства»452.

    Почти все литературное наследие Наполеона, оставшееся от времени заточения на острове Святой Елены, требует критического отношения. В особенности это относится к «Кампании в Египте и Сирии» - сочинению, призванному оправдать действия Бонапарта в 1798-1799 годах. И фразу, которую Наполеон впервые «вспомнил» без малого двадцать лет спустя после того, как она якобы была произнесена, нельзя принять как заслуживающее доверия свидетельство.

    Но если бы даже, чему верить нельзя, эта фраза была произнесена, что из этого? Это ведь лишь один из вариантов версии, оправдывающей своевольный отъезд из армии, которую в те дни, осенью 1799 года, Бонапарт развивал. Больше того, можно даже допустить, что какие-то неотчетливые, неясные мысли в этом направлении бродили в голове Наполеона. Возможно, ближе всего к истине в данном случае - повторяю: только в данном случае - подошел Бурьенн453. «Среди многих великих проектов, без конца возникавших в уме Бонапарта, - писал Бурьенн, - был, несомненно, и проект стать во главе правительства; но тот бы ошибся, кто поверил в то, что у него при возвращении был какой-либо оформленный план или определенный замысел; во всех его честолюбивых желаниях было нечто весьма неопределенное, и, если так можно сказать, он охотно создавал в своем воображении воздушные замки»454.

    Скажем еще определеннее: возникали ли в его воображении подобные «воздушные замки» или нет, это не имело значения; в его положении, не сулящем никаких перспектив на будущее, мечты о воздушных замках были по меньшей мере несвоевременны. Определяющим в действиях Бонапарта было стремление уйти от неизбежного и недалекого уже позора поражения, проигрыша египетской кампании и найти выход, приоткрывающий путь в будущее.

    Бонапарт не мог, не хотел превращаться в человека без будущего. Его огромное самообладание и изумительный актерский талант, умение маскировать подлинные побуждения и чувства позволили ему и на этот раз так блестяще сыграть избранную им роль, что в нее поверили не только многие современники, но и ученые-специалисты, сто с лишним лет спустя изучавшие деятельность этого человека.

    «Надо уметь дерзать», - говорил он. И Бонапарт дерзнул сыграть роль спасителя Франции, в то время как он был озабочен прежде всего спасением самого себя.

    Как бы то ни было, Бонапарт сразу же принял решение. 11 августа он прибыл в Каир; 18-го он покинул его в направлении к Александрии; 22-го он написал последние деловые письма; 23 августа на борту фрегата «Мюирон», сопровождаемого фрегатом «Каррер», он начал свое путешествие.

    Вместе с Бонапартом Египет покидали Бертье, Евгений Богарне, Бессьер, Дюрок, Ланн, Лавалетт, Мармон, Мюрат, Монж, Бертолле и сопровождавшая их охрана. Стоит задуматься над этим составом. То был цвет египетской армии, самые выдающиеся офицеры и ученые, с которыми Бонапарт связывал все надежды, начиная египетский поход. Увозя с собой, лишив армию ее руководителей и оставив в ней только Клебера (Мену явно не шел в счет), Бонапарт невольно выдавал себя: египетский поход в его сознании был закончен, страница была перевернута.

    Хоронясь от непрошеных взоров, под покровом темноты два небольших венецианских корабля начали свой опасный путь. «Все было загадочным в нашем положении; надежда завоевать самую знаменитую область Востока уже не воспламеняла юное воображение, как в дни отплытия из Франции; наши последние иллюзии рассеялись под стенами Сен-Жан д'Акра, и мы оставляли во всепожирающей земле Египта большую часть наших товарищей по оружию; непостижимый рок влек нас, и мы ему подчинялись... Пятнадцать месяцев миновало с тех пор, как мы покинули нашу родину. Все нам улыбалось при отъезде; все было сумрачным при возвращении»455 - так описывал настроение пассажиров «Мюирона» и «Каррера» один из участников этой рискованной экспедиции.

    Но корабли отошли от берега, и прошлого больше нет. Генерал Бонапарт на борту «Мюирона», в пути. Позади следует фрегат «Каррер». Генерала занимает теперь только это плавание, ничего больше. Адмиралу Гантому, командующему этой маленькой экспедицией, даны жесткие директивы: уклоняться от всех обычных морских путей, держаться ближе к африканскому берегу. Днем не двигаться, не привлекать внимания; продвигаться вперед только ночью, под покровом темноты или тумана. Что это - «звездные часы человечества», как писал Стефан Цвейг? Так ли это?

    Путешествие кажется бесконечно долгим - сорок семь дней и ночей, полтора месяца, даже более того; мыслимо ли это? Как назло, первые две недели нет попутных ветров. Корабли стоят на месте, они почти не продвигаются вперед. Может быть, вернуться назад? Укрыться в какой-либо бухте? Но «генерал Бонатрапп», как стали позднее острить, непреклонен. Ждать! Терпеливо ждать! И при первой же возможности двигаться вперед, хотя бы на три метра в сутки. Мимо вдалеке проходят английские сторожевые корабли. Они не обращают внимания на эти неподвижные, суда, занятые, видимо, рыбной ловлей На борту фрегата днем вся жизнь замирает. Надо прикинуться неподвижным, мертвым, ничто не должно вызвать подозрений.

    Наконец поднялся долгожданный ветер, сильный ветер, надувающий паруса «Мюирона». Теперь, когда опускается спасительная темнота, фрегат быстро продвигается вперед.

    Бонапарт и его спутники сидят внизу, в кают-компании. Никому не позволено задавать вопросы ни о будущем, ни о настоящем. Бонапарт рассказывает разные истории: о боевых эпизодах прошлого, о ратных подвигах, о привидениях Он мастер повествования. Еще чаще идет игра в карты - в двадцать одно. Бонапарт мечет карты Чет или нечет? Он увлечен только игрой; ничто больше его не занимает. Сколько надо прикупить к семерке? Еще одну карту! Еще одну - маленькую! Берите теперь сами! Он следит только за игрой! Браво! Выигрыш!

    Так проходит время. Скрип мачт. Плеск морской волны. За бортом ночь, море, где-то близко огни патрулирующих английских кораблей, а за ними - далеко-далеко зеленая трава Франции.

    На несколько дней пришлось задержаться на Корсике. Он снова увидел отчий дом, синее небо своего детства. Но сейчас они его не радовали. Земля жгла ему ноги. Неизвестность, неясность завтрашнего дня были нестерпимо мучительны. Он не мог дольше ждать. Он всем рисковал; все было поставлено на карту, и каждый час оттяжки розыгрыша был невыносим. Но вот снова подули ветры. И снова в путь. И вот 17 вандемьера (9 октября 1799 года) адмирал Гантом показывает генералу виднеющуюся на горизонте, чуть уловимую глазом узкую, темную полоску суши. Это цель. «Мюирон» подходит к берегам Франции.

    ***

    Сорок семь суток огромного напряжения, сосредоточения воли, чувства, желаний на одном - пройти, проскользнуть незамеченным мимо неусыпной английской сторожевой охраны, сорок семь суток ожидания, приглушенных сомнений, страхов, надежд остались позади. Ступив на твердую почву родной земли, генерал Бонапарт и его спутники должны были испытать чувство облегчения. То, что еще вчера представлялось бесконечно трудным, почти непреодолимым, было пройдено. В этом фатальном счете - одно против девяноста девяти - выиграло одно.

    Это был большой, огромный, почти неправдоподобный выигрыш. Но на нем все кончалось. Новые заботы, новые задачи, новые, не меньшие трудности подстерегали спутников на так обрадовавшей их земле. Прежде всего Бонапарт должен был отказаться от тщательно подготовленной, продуманной до мелочей обвинительной речи против руководителей правительства. «Что вы сделали с Францией без меня?» - эта столько раз повторяемая им фраза не могла быть теперь произнесена. Во Франции, в Сен-Рафаэле, он располагал уже точными сведениями о положении Республики. Россия вышла из войны, грозный Суворов был далеко; границы Франции - вне угрозы; герцог Йоркский, по соглашению с Брюном, обещал в течение октября очистить всю занятую территорию; инициатива была вновь перехвачена французскими армиями. Республика была вне опасности.

    Все доводы, все аргументы, приводимые до сих пор в оправдание этого тайного бегства из Египта, теперь отпадали. Республика не нуждалась больше в спасителе. Бонапарт мгновенно учел эту изменившуюся ситуацию. Если он не спаситель, то кто же он? Дезертир? Впрочем, возврата не было. Можно было идти только вперед. Уклонившись от обязательного карантина, он немедленно отправился в путь. На другой день он составил донесение Директории - сдержанное, почтительное и в то же время чуть дерзкое. Убедительно и в то же время не очень ясно он излагал положение дел в Египте, ход операций, мотивы, побудившие его прибыть во Францию, - мотивы, конечно, сугубо патриотические, продиктованные заботой о благе отечества456.

    Его встречали везде радостно, почти восторженно. Генерал, прославившийся столькими победами, - кому же еще рукоплескать? Бонапарт принимал эти выражения народной симпатии сдержанно, он стремился быть скромным. В одежде, в манере себя держать, в разговорах, в официальных выступлениях он оставался прост: солдат, республиканец, верный своему долгу - ничего больше. Прибыв в Париж, он поспешил нанести официальные визиты членам Директории. Он говорил немного, меньше всего о себе, увлеченно о солдатах; он умел каждому сказать что-то приятное.

    Разговор о мотивах его возвращения из Египта в Париж - тяжелый и трудный для него разговор - ни разу не возникал. Директоры не посмели об этом спросить, хотя сами для себя решали вопрос вполне определенно: Бонапарт прибыл без разрешения правительства457, другие не имели права на такие вопросы; через день-два самовольное возвращение главнокомандующего без армии в столицу стало представляться чем-то само собой разумеющимся, нужным, наверное даже необходимым.

    Тертые политические дельцы, газетчики, искатели приключений оказывали генералу исключительное внимание. В газетах почти ежедневно писали о нем; зеваки, встречая его на улицах, останавливались, нередко аплодировали ему. Он принимал эти знаки внимания с подчеркнутой скромностью: он равнодушен к славе, она ему не нужна; истый республиканец, он служит только родине, только народу. То состояние неописуемого восторга, порожденного прибытием Бонапарта в Париж, о котором рассказывал в свое время Тьебо458 и которое затем переписывалось из книги в книгу биографами Бонапарта, требует, конечно, сугубо критического отношения. Ставшая почти канонической версия об исключительной популярности генерала Бонапарта, о том, как вся страна, словно по мановению волшебной палочки, сплотилась вокруг него, была измышлением литераторов наполеоновской школы. Но если отбросить преувеличения и крайности - неизбежные атрибуты наполеоновских легенд, то все же останется несомненным, что Бонапарта во Фрежюсе, в Лионе и на всем пути его следования в Париж встречали горячо459, что отношение к нему повсеместно было сочувственным. Он принадлежал к числу наиболее популярных генералов того времени. И все же, чтобы правильнее разобраться в происшедшем, следует обратить внимание на будничный календарь событий, сухой язык хронологии.

    Бонапарт приехал в Париж, в свой особняк на улице Шантерен, рано утром 24 вандемьера (16 октября). Тотчас же, в шесть часов утра, в сопровождении Бертье, Монжа и Бертолле он явился в Директорию460. Вслед за тем он уединился на два дня в своем доме - для того были веские причины. Жозефина, поехавшая его встречать, разминулась с ним в пути - он приехал в пустой дом. Но то было не просто дорожное недоразумение - за ним скрывалось большее: он знал, что женщина, которую он любил, ему неверна. Весь этот страшный год в Египте и Сирии его терзала весть, рассказанная ему в Эль-Арише. Когда Жозефина вернулась, он заперся в кабинете, не желая ее видеть. Она плакала у его закрытых дверей до тех пор, пока он не уступил. Было долгое и тяжелое объяснение. Конечно, он был искренен в своей ярости, в своем желании разойтись с обманувшей его женщиной. Но он ее любил, к тому же своим трезвым умом ясно оценивал, как при двусмысленности его положения может повлиять на ход событий бракоразводный процесс обманутого мужа. Дать пищу слухам, что жена генерала ему изменяет, значило отказаться от всех больших надежд. Для парижан, в особенности для парижанок, это было бы хуже, чем проигранное сражение. В конце концов он помирился с Жозефиной. 26 вандемьера он явился с официальным визитом в Директорию. «Moniteur» сообщал об этом визите уклончиво: «Залы и двор были заполнены лицами, поспешившими увидеть того, кто год тому назад выстрелом пушки с лондонской башни был объявлен мертвым»461. Затем Бонапарт принимал у себя дома множество гостей; среди них были Талейран, Редерер, Маре, Реньо де Сен-Жан д'Анжели, Реаль, Буле де ла Мерт, Фуше и другие462. Жозефина на этих приемах была незаменима. Она смягчала неловкости своего несколько угловатого мужа, чувствовавшего себя вначале неуверенно, находила для каждого ласковое слово, создавала атмосферу беззаботной непринужденности. Бонапарт был у Барраса463. Его первые свидания с Сиейесом, имевшие значение для последующего хода событий, состоялись 2 и 3 брюмера (24 и 25 октября). Во время этих бесед не было сказано ничего определенного, и все же их можно считать началом акции. Разговор шел о любви к отечеству, но, как остроумно заметил Баррас, «с того момента, как стали говорить о любви к отечеству, оба собеседника хорошо поняли, что это должно означать не что иное, как свержение установленного порядка вещей. Оставалось только найти средства, и каждый предлагал свое»464.

    Напомним еще раз даты Эти беседы Бонапарта и Сиейеса проходили 2 и 3 брюмера. Что было затем? За 3 брюмера следует 18 брюмера - день государственного переворота. Между этими датами ровно 15 дней, две недели. Если предположить, что политический деятель пользуется исключительной популярностью в стране, что он смел, талантлив, гениален, возникает все же законный вопрос: а можно ли за две недели завоевать народ, подготовить страну к государственному перевороту, направившему ее развитие по совершенно новому пути? Возможно ли это? Не чудо ли это? Что же, во всем этом следует разобраться.

    ***

    Уже к лету 1799 года, а особенно ко времени обострения кризиса, порожденного наступлением Суворова, мысль о «твердом порядке» отлилась, так сказать, в кристально чистые формы. Все стало ясно, сомнения были отброшены - в повестку дня был поставлен переворот.

    Как уже говорилось, первый вариант переворота 18 брюмера был подготовлен, притом тщательно подготовлен, уже в июле - августе 1799 года. Это было 18 брюмера по духу, по содержанию, но, естественно, с другими датами и другими именами. Смерть Жубера сделала невозможным данный вариант, но ни в малой мере не поколебала идею. План, замысел переворота сохранился, и к нему продолжали готовиться. Напомним еще раз, что Сиейес после смерти Жубера вел переговоры с Макдональдом, Моро, он продолжал бы и дальше искать нужную ему «шпагу». Со своей стороны над идеен переворота задумывались Бернадот, Журдан, по-своему - Лафайет, вероятно - Пишегрю, мало ли кто еще из генералов.

    Когда Бонапарт в октябре, спасаясь от неотвратимо надвигавшегося краха в Египте, приехал в Париж, он отнюдь не был обуреваем идеей государственного переворота, ему было не до того. Он был озабочен мыслью, как избежать возмездия за самовольное бегство из армии, брошенной им на произвол судьбы. Но, встречаясь с разного рода людьми в столице, он своим даром быстрой ориентации в обстановке сразу же уловил идеи, носившиеся в воздухе. Как справедливо писал Тибодо, «кризис был неизбежен, неминуем; он разразился бы, даже если бы Бонапарт остался на Востоке»465. Мог ли Бонапарт не понять этой ситуации?

    Впрочем, вопреки вариантам наполеоновских легенд, изображавших ход событий как бы совершавшимся по мановению руки, по-видимому, вначале он даже недооценивал реальные возможности. В первые дни пребывания в Париже Бонапарт, по ряду свидетельств, еще не исключал для себя сравнительно скромной роли одного из пяти директоров466.

    Затем он стал присматриваться или, вернее, прислушиваться. Его втягивали в борьбу, это было несомненно. В течение некоторого времени он колебался: он не мог сразу решить, на кого ориентироваться, с кем идти. Видимо, этими колебаниями следует объяснить медлительность и даже нежелание по соображениям второстепенного порядка установить связи с Сиейесом - главным действующим лицом политической интриги того времени. Бонапарт встретился с ним позднее, чем с другими членами Директории, на обеде у Гойе, и у обоих осталось крайне неблагоприятное впечатление друг о друге. По словам Гойе, Сиейес, раздосадованный заносчивостью Бонапарта, сказал о нем: «Вы заметили поведение этого маленького наглеца по отношению к члену правительства, который мог приказать его расстрелять?»467

    Следует напомнить также, что ему, Бонапарту, не пришлось ничего предлагать или изобретать: он получал все в совершенно готовом виде. Идея государственного переворота с его участием была ему преподнесена в полностью отработанной, даже отшлифованной форме. По его собственному признанию, «все партии хотели перемен и все хотели осуществить их при его участии»468. Не он принес Франции идею обновления, мысли об изменении режима. Эта идея уже давно вынашивалась в политических кругах Парижа и существовала во множестве вариантов. Бонапарту предлагали, он поддакивал и принимал.

    Конкретно это выглядело так: лукавый оборотень, угадывавший тайные мысли чужих и прячущий свои собственные, бывший епископ Оттенский Морис Талейран, вынужденный незадолго до этого отдать портфель министра иностранных дел который он ценил по многим причинам выше всяких иных портфелей, побывав у генерала Бонапарта на улице Шантерен, сразу же сообразил что генерала нужно свести с Сиейесом.

    Талейран знал Сиейеса давно - с масонских лож, с клуба Валуа в Пале-Рояле в 1789 году. Он был невысокого мнения о самом влиятельном члене Директории, о чем тогда же откровенно признался Камбасересу469. Позже в своих мемуарах он набросал портрет Сиейеса кистью, сдобренной вдохновенной злостью. «Он проповедует равенство не из-за филантропии, а из-за жестокой ненависти к власти других»470, - писал он о Сиейесе. Впрочем, всякое морализирование Талейрана не могло не вызывать улыбку. Но было ясно: он не любил Сиейеса. Что из того? У Талейрана были свои, чисто личные причины, побуждавшие содействовать успеху многообещающего генерала471. Без Сиейеса, занимавшего ключевые позиции, нельзя было обойтись. Сиейесу, во всяком случае до определенного времени, принадлежала решающая роль. Значит, с ним надо установить прямые и непосредственные связи, бросить на чашу весов силу его влияния. Что будет потом? Еще не пришла пора об этом задумываться, время все поставит на свое место. Пока же Талейран добровольно и даже не без воодушевления взял на себя скромные функции посредника.

    Талейран побывал и у Сиейеса, и у Бонапарта; он убедил каждого из них в пользе предстоящих встреч, он устранил возникшие было недоразумения и после первых носивших несколько официальный характер свиданий быстро, почти незаметным участием подвинул их к неофициальным переговорам, то есть к главному.

    Переговоры эти вначале велись через посредников через Талейрана и Редерера, приезжавших по вечерам к Сиеиесу в Люксембургский дворец472. Роль Талейрана, Редерера, а также Вольнея в скрытой от нескромных взоров подготовке больших перемен в стране была весьма значительна. Позже она была признана официально473. Но в ту решающую стадию о ней мало кто знал Все переговоры велись келейно Это давало до поры до времени некоторые преимущества: прежде всего не компрометировало участников переговоров и оставляло им в значительной мере руки развязанными. Бонапарт это использовал. До определенного часа он вел двойную игру, ориен ируясь и на Сиейеса, и на Барраса Но когда стало очевидным, что надо переходить от слов к делу, тогда возникла необходимость прямых переговоров Сиейеса Бонапарта. По другой версии, решающая роль в сближе нии Сиейеса и Бонапарта принадлежала Шазалю, члену Совета пятисот, действовавшему в контакте с Люсьеном Бонапартом474. Как бы то ни было, дороги Бонапарта и Сиейеса скрестились.

    Сам Наполеон вполне точно определяет время, когда он пошел на объединение с Сиейесом. Это произошло после обеда у Барраса 8 брюмера (30 октября 1799 года.) Баррас за столом раскрыл свои карты. «Республика погибает, так дальше не может продолжаться, - сказал он, - правительство бессильно, нужны перемены, надо назначить Эдувилля президентом Республики, а вам, генерал, вам надо вернуться в армию. Наполеон пристально на него посмотрел, ничего не сказав Баррас опустил глаза»475.

    Так описал эту сцену Наполеон. Он признавал, что этот разговор имел для него решающее значение Баррас, посмевший назвать имя какого-то ничтожного Эдувилля и предложить ему, Бонапарту, подчиненную, второстепенную роль, - Баррас после этого был сразу же вычеркнут из числа действующих лиц, он перестал существовать.

    После разговора с Баррасом Бонапарт пошел к Сиейесу и быстро нашел с ним общий язык. Вслед за тем 10 брюмера состоялось деловое свидание директора и генерала ночью на квартире Люсьена Бонапарта в его доме на Зеленой улице476.

    Младший брат генерала пользовался довольно своеобразной известностью в Париже. Вне деловой сферы он прославился своими романическими похождениями, и в особенности тем, что настойчиво добивался благосклонности знаменитой госпожи Рекамье, «самой красивой женщины Старого и Нового Света», как говорили о ней современники477. В области политики он был известен как влиятельный член Совета пятисот, умевший вовремя произносить левые речи, что не мешало ему, однако, поддерживать добрые отношения с правым Сиейесом. Это счастливое сочетание способностей шло ему на пользу Незадолго до описываемых событий он был избран председателем Совета пятисот. Одни полагали, что это было сделано в угоду генералу Бонапарту; другие, и Люсьен в их числе, объясняли этот выбор личными достоинствами молодого члена Совета пятисот. Как бы то ни было, он занял 1 брюмера этот пост, столь важный для последующего хода событий.

    В ночном свидании 10 брюмера Люсьен Бонапарт рассматривал себя третьим, может быть самым важным, участником этих переговоров, призванных войти в летописи истории478. Тогда, на этом ночном совещании трех заговорщиков, была достигнута прямая договоренность о том, что надлежит делать. Разговор шел преимущественно о практических задачах, о конкретном плане действий. О будущем страны говорили мало.

    Оказалось одной недели достаточно, чтобы три человека, торопливо обсудив план предстоящих действий, могли подготовить и затем направить ход событий, круто изменивших судьбу Франции. Как это могло произойти? Эти люди были столь могущественны, всесильны? Нет, конечно. Это лишь показывало, насколько режим Директории себя изжил.

    Пожалуй, наиболее примечательным в тайных переговорах заговорщиков было то, что самым пассивным, по крайней мере по видимости, был именно тот участник заговора, на которого возлагалась главная роль, - генерал Бонапарт.

    Огромное актерское дарование Бонапарта, его изумительное чувство сцены - большой политической сцены, на которой четыре года он был на виду, умение безошибочно находить свое место среди других действующих лиц подсказывали ему и сейчас роль, наиболее соответствующую той сложной и ответственной игре, начинавшейся так незаметно.

    Он представлялся в эти дни неглупым, многоопытным, но несколько простоватым солдатом, может быть даже излишне доверчивым, немного чудаковатым. Ему предложили План организации переворота, в котором все было предусмотрено до мелочей - перевод собраний в Сен-Клу, создание будущей власти в форме коллегии трех консулов, - и он сразу все принял, без споров, без возражений; в общем он на все соглашался. Он не поднимал разговора о будущем - какова должна быть конституция? Какова программа? Функции будущей власти? Можно было подумать, что все это мало его интересует, или, может быть, это не его сфера? Ведь он только солдат.

    Странным образом он уделял внимание тому, что, казалось, в эти дни не должно было иметь никакого значения. Он ходил на заседания Института, проявляя большой интерес к научной стороне, научным результатам египетской экспедиции, подчеркивал свое уважение и дружеские чувства к Монжу и Бертолле, писал любезные письма Лапласу - словом, выступал как человек, преданный интересам науки; наполовину солдат, наполовину ученый. У него, видимо, было так много свободного времени и его так занимали отвлеченные сюжеты, что он счел необходимым навестить престарелую вдову Гельвеция и в семье некогда знаменитого философа провести вечер в воспоминаниях о великом веке Просвещения479.

    Впрочем, он стремился сохранять добрые отношения и с другими. Он принимал у себя дома генерала Журдана. В беседе с героем Флерюса он давал понять, что он прежде всего республиканец: Республика превыше всего. Нетрудно было припомнить, что в сущности вся его биография подтверждает это: Тулон, его близость с выдающимися якобинскими деятелями 93 года - он ведь даже пострадал из-за этого. А его роль в вандемьере? Роялисты имеют основание его ненавидеть. Он завоевал симпатии не только Журдана; немало якобинцев смотрело на него с доверием и надеждой; кто знает, может быть, с помощью «генерала вандемьера» друзья свободы и равенства вновь отвоюют утраченные позиции?

    Он нашел дружественные слова для Моро, чистосердечно протянул ему руку, подарил ему шпагу из дамасской стали480. Он пытался завоевать и симпатии Бернадота, но хитрый гасконец был увертлив, он предпочитал ничем себя не связывать.

    Ни у кого не заискивая, ни перед кем не снимая угодливо шляпу, Бонапарт внимательно следил за другими действующими лицами пьесы: он не мог допустить, чтобы они перешли в ряды его врагов. Он продолжал поддерживать по видимости добрые отношения с Баррасом, хотя уже твердо решил убрать его навсегда. И не потому, что между ними стояла Жозефина, как утверждал в свое время Лефевр481, а вследствие неосмотрительной откровенности Барраса на обеде 8 брюмера. К тому же Баррас был настолько неотделим от всего дискредитированного режима Директории, был настолько ненавидим и презираем, что всякое сотрудничество с ним шло бы во вред: это был балласт, тянущий корабль ко дну. Бонапарт изредка навещал Барраса, чтобы притупить его бдительность, - его надо было на время нейтрализовать.

    Особняк на улице Шантерен (впрочем, ее чаще стали называть новым наименованием - улица Победы) посещали и несколько неожиданные лица. К генералу не раз являлся недавно назначенный министром полиции Жозеф Фуше. Знаменитый террорист 93 года, проявивший столько энергии в преследовании своих бывших товарищей по партии - якобинцев, явственно давал понять генералу, что он готов ему служить чем может. Генерал принимал эти заверения сочувственно и тоже явственно, хотя и вполне неопределенно, давал понять, что ценит инициативу министра полиции и дорожит его поддержкой. Но своих планов Фуше он не раскрывал; ему представлялось, что в данном случае всего уместнее здоровое недоверие482. Молодого генерала посетил и один из влиятельных финансистов того времени - Колло. Колло незадолго до этого прославился своим открытым сопротивлением принудительному займу483. Колло знал Бонапарта еще ранее. Он пришел к нему не с пустыми руками - он принес для начала пятьсот тысяч франков, а по другим данным - миллион. Генерал деньги взял; они были ценны не только сами по себе, но и как доказательство того, что намечаемую акцию (о которой молчаливо догадывались) поддерживает финансовый мир. Это было весьма существенно.

    Впрочем, всем своим поведением Бонапарт, казалось, опровергал циркулировавшие в городе слухи о каких-то предстоящих событиях. Более того, откуда-то возникла версия о его скором отъезде в армию Даже далекие «Санкт-Петербургские ведомости» в сообщении из Парижа 22 октября писали: «Несмотря на некоторые противоречия, кажется со дня на день вернее, что Буонапарте вступит в начальство итальянской армией и возьмет с собой Бернадота»484.

    Последнюю неделю перед 18 брюмера он постоянно был у всех на виду То его можно было видеть на большом приеме у министра иностранных дел Рейнара, то он сам принимал гостей за вечерним обедом в своем особняке; 15-го вместе с Моро он был на большом приеме, устроенном обоими Советами в храме Победы - так называлась теперь церковь святого Сюльпиция485 17-го он обедал у Камбасереса, в помещении министерства юстиции. Даже на 18 брюмера Жозефина послала приглашение на утро госпоже и господину Гойе, а вечером Бонапарт должен был обедать у Гойе. Когда уж тут было заниматься какими-то конспирациями, тайными приготовлениями к чему-то, о чем шептались по углам! Обязанности светской жизни поглощали все время и внимание генерала Бонапарта; да и кто мог предположить, что этот спокойный, дружелюбно улыбавшийся молодой генерал, видимо радующийся возвращению из песков Египта в стихию великого города, может что-либо замышлять?

    А между тем невидимо, незаметно все шло так, как было намечено. Сиейес, Роже Дюко, соучаствовавший в заговоре, Камбасерес, Редерер, Талейран, Люсьен и Жозеф Бонапарты, Мюрат, Ланн, Бертье, Леклерк, женатый на Полине Бонапарт, Лефевр, командующий Парижским гарнизоном, - каждый делал то, что ему было назначено.

    Часовые стрелки на циферблате быстро подвигались к двенадцати. Наступал час действия.

    18 - 19 брюмера

    События 18-19 брюмера были в свое время столь полно описаны в известных трудах Альбера Вандаля486, что все последующие исследования не могли внести ничего существенно нового в уже известную картину двух драматических дней. Это избавляет от необходимости подробно освещать развитие событий, ставших переломными в жизни страны.

    Напомним лишь коротко для понимания последующего важнейшие факты, связанные с переворотом 18-19 брюмера.

    В ранние часы не по-осеннему морозного ноябрьского утра к двухэтажному особняку на улице Шантерен стали съезжаться высшие офицеры французской армии. Среди собравшихся были и военачальники, чьи имена знала вся страна: генералы Моро, Макдональд, Бернадот, Лефевр, Бернонвилль...

    Странным образом, хотя, казалось, не было приложено заметных усилий, все шло точно, организованно, видимо в полном соответствии с предусмотренным планом. В положенное время к дому Бонапарта собрались все генералы, державшие в своих руках командование вооруженными силами Парижа и страны487. В необычно ранний час, между семью и восемью, в Тюильри собрался Совет старейшин под председательством Лемерсье. Сначала малоизвестный Корне сообщил в довольно общих выражениях о грозном заговоре якобинцев, угрожавшем Республике, затем Ренье, депутат от Мерты, предложил, ссылаясь на 102-ю статью конституции, принять декрет о переводе Законодательного корпуса из Парижа в Сен-Клу и о назначении генерала Бонапарта командующим вооруженными силами Парижа и округа. На него же возлагалось осуществление принятого декрета. Не посвященные в заговор депутаты были застигнуты врасплох. Ни у кого не нашлось ни слова возражения. Предложенный Ренье декрет был принят единодушно488.

    В восемь часов утра (как и должно было быть) к особняку на улице Шантерен подъехала карета; официальные представители Совета старейшин, выйдя из нее, поднялись к генералу Бонапарту и торжественно вручили ему декрет Совета. Генерал не был удивлен; он зачитал вслух декрет и объявил всем собравшимся высшим офицерам, что принимает на себя верховное командование. Теперь все становилось яснее...

    Затем генерал Бонапарт на коне, во главе многочисленной, блиставшей генеральскими эполетами, золотым шитьем, плюмажами свиты направился к Тюильрийскому дворцу, где генералов ожидали стянутые туда еще раньше полки. Все шло гладко, без сучка и задоринки, все осуществлялось легко, в точно назначенное время. Из всей большой, сложно задуманной программы не удались лишь две частности.

    Казавшийся столь недалеким президент Директории Гойе вопреки ожиданиям проявил сообразительность. Он не попал в западню. В ответ на любезное приглашение на завтрак Жозефины Бонапарт, к которой он обычно проявлял особое внимание, он послал свою жену с целью разведки, а сам не поехал на показавшийся ему подозрительным прием в столь ранний час. Госпожа Гойе, увидев гостиную, кабинет, все комнаты, запруженные генералами, немедленно сигнализировала о том мужу. Гойе понял это должным образом и сразу поспешил к Мулену, а затем вместе с ним к Баррасу489. Таким образом, привлечь к заговору большинство членов Директории, что предусматривалось программой, не удалось.

    Все старания Бонапарта перетянуть на свою сторону и вовлечь в борьбу Бернадота, чему он придавал большое значение, также не увенчались успехом. Бернадот от всего упорно отказывался: самое большее, на что он соглашался, - оставаться нейтральным наблюдателем490.

    Итак, намеченная программа не была полностью выполнена. Но вряд ли это могло смущать Бонапарта.

    К тридцати годам у него уже был большой военный опыт, он знал, что успех чередуется с неудачами; важно лишь, чтобы последние не перевешивали. Все определит общий ход событий.

    18 брюмера развитие событий шло даже лучше, чем он мог ожидать. В Тюильри Бонапарт, сопровождаемый пышной свитой, явился на заседание Совета старейшин. Он произнес краткую, не очень убедительную речь. Он подчеркивал верность республиканским принципам: «...вы издали закон, обещающий спасти страну, наши руки сумеют его исполнить. Мы хотим республику, основанную на свободе, на равенстве, на священных принципах народного представительства»491. Старейшины постановили прервать заседание до переезда Совета в Сен-Клу. Затем Бонапарт вышел в сад, чтобы произвести смотр войскам. К главнокомандующему в это время протиснулся секретарь Барраса Ботто. Откуда он взялся? Что ему было нужно?

    Могущественный директор, считавший себя соучастником (хотя и неизвестно, в какой роли) начавшегося переворота, с утра ожидал известий от Бонапарта. Под разными предлогами Баррас отказывался принимать Гойе, Мулена, немногих посетителей, явившихся к нему в утренние часы. Генерал Бонапарт в глазах Барраса оставался хотя и несколько самонадеянным и даже дерзким порой, но все же вполне управляемым, своим человеком: он, Баррас, вывел генерала в вандемьере на дорогу; он всегда был его старшим наставником; и теперь, естественно, ему, Полю Баррасу, должно было быть приуготовлено подобающее его положению место в новой правительственной комбинации. Так было всегда в прошлом, когда военные чистили конюшни, так было 13 вандемьера, так было 18 фрюктидора, так должно быть и 18 брюмера.

    Баррас нетерпеливо прохаживался по своим обширным покоям в Люксембургском дворце, прислушиваясь, не раздастся ли долгожданный звонок.

    Но время шло; часовая стрелка уходила все дальше по циферблату; звонка не было, никто не приходил. Баррас не выдержал, он вызвал своего секретаря Ботто и велел ему немедленно бежать в Тюильри, лично переговорить с Бонапартом, сказать генералу, что он, Баррас, не имеет известий, что его это волнует, что он ждет492.

    Трудно сказать, какие чувства вызвало у Бонапарта неожиданное появление посланца Барраса здесь, в Тюильрийском саду, в решающие часы. Вероятно, та же безошибочная интуиция вдохновенного актера подсказала ему эффектную импровизацию. Те слова, которые он столько раз повторял про себя еще в Египте во время бесконечного плавания на «Мюироне», эти закипевшие гневом слова он мог наконец громко, во весь голос произнести:

    «Что вы сделали с Францией, которую я вам оставил в таком блестящем положении? Я вам оставил мир; я нашел войну. Я вам оставил победы; я нашел поражения! Я вам оставил миллионы из Италии; я нашел нищету и хищнические законы! Что вы сделали со ста тысячами французов, которых я знал, моими товарищами по славе? Они мертвы!»493

    Громовым голосом, в неистовом вдохновении, надвигаясь конем на пятящегося в страхе Ботто, перед замершей в сосредоточенном внимании толпой Бонапарт выкрикивал грозные обвинения. Он обращался, конечно, не к жалкому Ботто, не к уже неопасному, побежденному Бар-расу, даже не к этой сочувствующей, взволнованной, завоеванной им толпе. В этот предвечерний час, видя перед собой черные голые ветви облетевшего осеннего сада, тысячи глаз, ожидающе устремленных на него, чувствуя за собой дыхание ждущих его приказа полков, он, верно, ощущал себя на подиуме всемирного форума, на сцене мирового театра; он обращался к миллионной, необозримой - настоящей и будущей - аудитории, он говорил в века.

    ***

    Вечером 18 брюмера генерал Ожеро, прятавшийся весь день в тени, чтобы издали наблюдать за развитием событий, вышел из своего укрытия, нашел в Тюильри Бонапарта и широко раскрыл свои могучие объятия. «Как, генерал, вы не полагаетесь на вашего маленького Ожеро?!»494-воскликнул он. Бретёр и игрок, мечтавший сам сыграть ва-банк, но убедившийся, что счастье приваливает другому, он решил, пока не поздно, примазаться к выигравшему.

    Выигрыш к исходу первого дня переворота представлялся уже несомненным. Одна из важнейших задач переворота - свержение власти Директории - была достигнута. Сиейес и Роже Дюко, участники заговора, сложили свои полномочия и открыто примкнули к движению. Сиейее сделал это даже в несколько экстравагантной форме. Пожилой господин, ол, невзирая на свои седины и явное отсутствие кавалерийского опыта, приехал в Тюильри верхом на коне, вызывая живой интерес уличных зевак.

    Баррас, оставшись всеми покинутым в своих покоях и убедившись в том, что игра проиграна, без слова возражения подписал принесенный ему Талейраном заранее составленный текст заявления об отставке495. Осталось так и невыясненным, положил ли он при этом в карман миллион франков, предназначенный ему в виде отступного, или эти деньги прилипли к пальцам выполнявшего деликатное поручение Талейрана. Похоже на то, что деньги остались у Талейрана: уж очень он расчувствовался при этой сцене496. Впрочем, для хода событий это значения не имело.

    Гойе и Мулен после недолгого и оставшегося вполне академическим солротивления также подписали заявления об отставке. Директории более не существовало... Совет старейшин и Совет пятисот, прервав свои заседания, должны были 19-го собраться в Сен-Клу. Генерал Бонапарт законным, почти конституционным путем получил командование над всеми вооруженными силами столицы. Он приказал верным ему генералам занять все политически и стратегически важные пункты города. Лан-ну был поручен дворец Тюильри, Мюрату - Бурбонский дворец, Мармону - Версаль и т. д.

    Успех переворота был подтвержден косвенным, но важным свидетельством: государственные фонды на бирже поднялись в курсе, усилился приток средств в казначейство497.

    Но когда Бонапарт 19-го после полудня приехал в Сен-Клу, все пошло совсем по-иному, чем накануне.

    ***

    За сутки, прошедшие с начала так стремительно развернувшихся событий, депутаты Законодательного корпуса протрезвели. Как это они согласились на то, чтобы запрятать оба Совета в Сен-Клу? Какая была в том необходимость? И о каком заговоре, собственно, идет речь? Где доказательства? И какую цель преследуют, предоставляя широкие полномочия генералу Бонапарту?

    В каждом из Советов было немало тайных соучастников переворота. Президентом Совета пятисот оставался Люсьен Бонапарт. Но ни ему, ни другим брюмерианцам, как их стали вскоре именовать, не удавалось взять руководство в свои руки. В обоих Советах, в особенности в Совете пятисот, где преобладали якобинцы, нарастало недовольство, больше того - решимость изменить ход событий. Бонапарт, Сиейес и их приближенные, расположившись в просторных кабинетах первого этажа дворца в Сен-Клу, тщетно ожидали победных реляций о ходе событий наверху - в залах, где заседали Советы. Благодушное настроение, с которым они приехали в Сен-Клу, успокоенные успехами вчерашнего дня, быстро рассеялось. Сообщения со второго этажа были неутешительны. Депутаты обоих Советов не только не спешили формировать новое правительство - чего от них ждали Бонапарт и Сиейес; скорее напротив, они были склонны возносить хвалу прежнему правительству и ставить под сомнение необходимость и даже законность принятых вчера чрезвычайных решений. Более того, вскоре поступило сообщение, что Совет пятисот начал по требованию якобинцев поименное принесение присяги конституции III года.

    События принимали непредвиденно опасный для Бонапарта поворот. Присяга конституции III года - то было прямое осуждение дела, начатого 18 брюмера. Сомневаться в этом было нельзя. Неизвестно откуда появившийся Ожеро грубоватым тоном наставника посоветовал Бонапарту поскорее сложить обязанности главнокомандующего. «Сиди смирно, - отвечал Бонапарт, - снявши голову, по волосам не плачут!» Он понимал, что речь идет о его голове, о головах многих.

    Он был хмур и решителен.

    Но видимо, нервы ему отказали. Потеряв терпение, он быстро поднялся наверх и прошел в зал заседаний Совета старейшин. Он надеялся, очевидно, что личным вмешательством ему удастся ускорить ход событий и придать им должное направление. Председательствующий предоставил генералу слово. Бонапарт произнес длинную, но довольно бессвязную речь. Он оправдывался, повторял, что он не Кромвель, не Цезарь, что ему чужда всякая мысль о диктатуре, что он лишь служит Республике, народу... В то же время, не называя имен, он кому-то грозил... Эта речь не была подготовлена, обдумана, то была импровизация, но она не могла увлечь аудиторию, так как шла вразрез с ее настроением.

    Бонапарта прервали; от него требовали точных сведений о заговоре против Республики, доказательств, его подтверждающих, просили назвать имена. Он уходил от прямых ответов; он назвал Барраса и Мулена как зачинщиков, но его объяснения были неопределенны и лишь усиливали сомнения. Чем дальше продолжалось это сбивчивое и все обострявшееся препирательство сторон, тем очевиднее становилась их растущая рознь498. Ничего не добившись, Бонапарт покинул заседание старейшин. Спустя несколько минут, сопровождаемый гренадерами, он направился в зал заседаний Совета пятисот. Зачем?

    После только что понесенного поражения у старейшин это было труднообъяснимым ходом. На что он мог рассчитывать, направляясь на это собрание, где тон задавали якобинцы, которых он только что обвинял? По-видимому, не холодный рассудок, не трезвый стратегический план определяли его действия в эти минуты. Едва он переступил порог, как его встретил взрыв негодующих возгласов: «Долой диктатора!» «Вне закона!», «Вне закона его!» Как гласил сухой газетный отчет, «весь зал поднялся... Множество депутатов устремляются в центр залы. Они окружают генерала Бонапарта, хватают его за воротник, толкают... Толпа депутатов, поднявшись со своих скамей, кричит: «Вне закона! Вне закона! Долой диктатора!»»499

    В действительности, судя по другим свидетельствам, ситуация для Бонапарта была еще хуже500. Бонапарт в молодости был подвержен мгновенно наступавшим приступам физической слабости; он порой впадал в обморочное или полуобморочное состояние. Вероятно, он не ожидал такого яростного взрыва негодования. Он не стал возражать, не отвечал, даже не сопротивлялся. Видимо, в решающий момент его настиг этот страшный приступ слабости; он был в полуобморочном состоянии. Генерал Лефевр это увидел, понял. С возгласом «Спасем нашего генерала!» он и гренадеры, расталкивая депутатов, вырвали из их рук Бонапарта и выволокли его из зала501.

    Поддерживаемый солдатами, шатаясь, с залитым бледностью лицом, потрясенный, Бонапарт медленно пробирался в свой кабинет на первом этаже. В течение некоторого времени он не мог прийти в себя Он с трудом переводил дыхание. Его речь была бессвязна. Обращаясь к Сиейесу, он называл его «генералом» Он повторял одни и те же слова. Его покинула энергия, он ни на что не мог решиться. Видимо, в его ушах все еще звучали эти страшные выкрики: «Вне закона!», «Вне закона!» Даже будучи в полуобморочном состоянии, он не мог не понимать значение этих слов: эти два слова привели Робеспьера к эшафоту на Гревской площади.

    Мюрат, сохранявший полное хладнокровие и ни на шаг не отходивший от Бонапарта, предлагал простое решение: солдат, он считая, что надо действовать по-солдатски. Что может быть проще?

    Но Бонапарт не мог ни на что решиться. Некоторое время он находился в состоянии беспомощности, растерянности. Постепенно приступ слабости миновал, лицу вернулись краски. Но он оставался как бы в оцепенении Может быть, он считал, что все уже проиграно?

    Комнаты, примыкавшие к его кабинету, еще недавно заполненные офицерами, депутатами, политическими дельцами, терпеливо ожидавшими его повелительных слов, теперь заметно опустели. Фуше, попадавшийся раньше на глаза, куда-то исчез. У каждого находились какие-то неотложные дела, заставлявшие отлучаться. Большая блестящая свита, окружавшая генерала, шедшего к победе, редела, тускнела. Нельзя было обманываться в значении этих перемен. То были верные предвестники становившегося уже несомненным поражения.

    А время шло. Короткий осенний день близился к концу. Начинало темнеть. Десять тысяч солдат с раннего утра стояли под ружьем. Вероятно, они начинали роптать. И можно ли было на них положиться? Известия, поступавшие из зала, где заседали законодатели, становились все тревожнее. Люсьен Бонапарт сообщал, что он не может больше ни за что ручаться. Переворот проваливался, приближалось возмездие.

    В последний, критический момент, когда, казалось, все уже было потеряно, к Бонапарту вернулась энергия Он выбежал, вскочил на коня и, сопровождаемый Мюратом и вызванным сверху Люсьеном, начал объезжать войска Он выкрикивал, что его хотели убить, что в Совете пятисот собрались заговорщики, что там угрожают ему, Республике, народу кинжалом «Солдаты, могу ли я рассчитывать на вас?» - повторял один и тот же вопрос Бонапарт, объезжая войска.

    Был момент, когда создалось впечатление, что армия колеблется Но Бонапарт и его брат вырвали у солдат возгласы сочувствия Тогда Бонапарт подал знак Мюрату.

    Команда была дана. Отряд гренадеров с барабанным боем, с ружьями наперевес, предводительствуемый Мюратом и Леклерком, двинулся в зал заседаний Совета пяти сот Распахнув двери, Мюрат громовым голосом выкрик нул приказ «Вышвырните всю эту свору вон!» В действительности вместо «вышвырните» было сказано еще более грубое, невоспроизводимое на бумаге словцо Генерал из солдат, сын кабатчика, даже в Законодательном корпусе не считал нужным прибегать к парламентским выражениям.

    Громившие диктатора в обвинительных речах якобинцы 99 года при звуках барабанной дроби растерялись. Среди них не было людей, подобных якобинцам «вершины» - Ромму и его друзьям, заколовшим себя одним кинжалом, передаваемым из рук в руки Не потребовалось даже выстрелов в воздух Депутаты стремглав выбегали из зала. Не прошло и пяти минут, как Совет пятисот перестал существовать, зал был очищен от депутатов Все оказалось проще, чем можно было ожидать. Это и было, по ходячему выражению тех дней, «искусство выбрасывать депутатов в окошко», которое с таким мастерством показал 19 брюмера отряд гренадеров под командой Иоахима Мюрата.

    Переворот был завершен Вслед за Директорией Совет старейшин и Совет пятисот были вычеркнуты из истории.

    Впрочем, раньше чем перепуганные насмерть депутаты не существующих больше Советов успели разбежаться, некоторых из них, подвернувшихся под руку солдатам, снова загнали во дворец. Там под диктовку, без слова возражений они приняли постановление о создании временно консульской комиссии в составе Сиейеса, Роже Дюко и Бонапарта502 и двух комиссий, на которые возлагалась подготовка конституционных законов.

    День кончился На город опускалась ночь. Начался дождь - редкий, мелкий осенний дождь, затянувшийся на многие часы. Солдаты, сохраняя строй, расходились по казармам Любопытствующие, случайные прохожие, спугнутые дождем, спешили укрыться в домах. Улицы опустели. На стенах зданий расклеивали объявление, составленное неизвестно когда вынырнувшим министром полиции Фуше, извещавшее парижан о происшедших важных событиях В объявлении сообщалось, что на генерала Бонапарта, разоблачившего контрреволюционные маневры в Совете пятисот, было совершено покушение, но «гений Республики спас генерала»; он возвращается в Париж, а «Законодательный корпус принял все меры, чтобы утвердить триумф и славу Республики»503.

    Шел дождь, и немногие прохожие, лишь взглянув на объявление, шли дальше. Впрочем, вечером, как сообщали газеты, правительственные здания и некоторые частные дома были иллюминированы504.

    ***

    Сиейесу приписывали фразу: «...я сделал 18 брюмера, но не 19-е». Полтораста лет назад ее повторил как нечто вполне достоверное Стендаль505. Легенда эта осталась живучей. И в наше время ее можно встретить даже в специальных трудах по истории конституционного права.

    Эта версия возникла не случайно: она преследовала вполне определенные цели. 19 брюмера противопоставлялось 18-му. Первый день-18 брюмера - прошел триумфально. 19 брюмера был трудный, тяжелый день, когда, казалось, ход событий двинулся вспять, организаторы переворота были на пороге поражения и вот-вот надо было ожидать, что они будут сметены, растоптаны и уничтожены.

    Однако противопоставление 18 брюмера 19-му, рассечение единого, целостного события на два разных насквозь надуманно и искусственно Возможно ли было 19 брюмера без 18-го? Можно ли было остановиться в пределах достигнутого 18-го? Нет, конечно Это было одно-единое, слитное событие, расчлененное только закономерной паузой которую всегда и неотвратимо создает ночь.

    Верно то, но не для одного, а для обоих дней - для 18 го и 19-го, что общий план переворота, как сказали бы в наши дни сценарий ленты, был в главном задуман и подготовлен без Бонапарта Бонапарту о нем сообщили, и он принял его без высказанных вслух возражений.

    Основная идея сценария была проста и ясна- Власть клики шаткая и неустойчивая власть Директории, должна быть заменена прочным буржуазным порядком, твердой властью, или, иными словами, диктатурой буржуазии. Эта основная идея не была изобретением Сиейеса, или Камбасереса, или Талейрана - она была порождена историческими условиями, само их развитие поставило ее в повестку дня. Это было требование дня, понятно, требование имущих классов - буржуазии, собственнического крестьянства, и именно они в то время и направляли развитие событий.

    Однако в приведенных выше словах Сиейеса нетрудно уловить не высказанную прямо, но вполне ощутимую мысль. Переворот был произведен 18-го Сиейесом, а 19-го узурпирован Бонапартом. 18-го власть была в руках Сиейеса, а Бонапарт был только нужной ему шпагой, а 19-го шпага вышла из повиновения: она сама стала властью. За этой мыслью скрывается и иная: 18-го власть была гражданской, 19-го она перешла в руки военных.

    И этот ход мыслей призван увести от действительности и породить неправильные представления. Он опровергается прежде всего фактами.

    События 18-19 брюмера существенно отличались от ряда родственных им по содержанию событий прежде всего тем, что они были бескровным переворотом. В своем роде это было нечто уникальное в истории Франции. 13 вандемьера правительственная власть, чтобы сломить враждебный ей мятеж, должна была прибегнуть не только к саблям и ружьям, но и к тяжелой артиллерии.

    Генерал Бонапарт, командовавший тогда правительственными войсками, расстреливал мятежников картечью. 18 19 брюмера та же правительственная власть при первом же соприкосновении с мятежниками, возглавляемыми на сей раз тем же Бонапартом, рухнула, не произведя ни одного выстрела в свою защиту Не было ни одного убитого или даже раненого с обеих сторон Не было ни одного выстрела! То был действительно переворот «в лайковых перчатках», как принято было говорить в XIX веке

    Как это могло произойти? Следует ли объяснять это тем, что мятежников возглавлял генерал Бонапарт? Лишь самые фанатичные поклонники «наполеоновских легенд» решились бы поддержать такую версию Объяснение- этому нужно искать в ином Режим Директории настолько изжил себя, настолько оторвался от всех поддерживавших его ранее социальных сил, что рухнул от первого толчка.

    Хорошо, скажет иной читатель, режим Директории действительно изжил себя, он не имел больше сил, чтобы оказывать сопротивление. Но почему против мятежников не восстали истинные республиканцы - «последние якобинцы», люди, искренне преданные демократии и свободе?

    Такая постановка вопроса была бы законной, и ее действительно нельзя оставить без ответа. Было бы неверным подстригать всех якобинцев 99-го года под одну гребенку, видеть в них политиков прошлого или фразеров, не способных на смелые действия. Среди участников собраний в Манеже, среди «последних якобинцев» были люди честные, мужественные, готовые идти навстречу опасности Антонель, Феликс Лепелетье, Марк-Антуан Жюльен, Друе, Фике, Фион - бывшие участники бабувистского движения, политические бойцы железного закала, умевшие смотреть смерти в лицо, где они были 18-19 брюмера? Почему они не встали стеной, не преградили путь организаторам переворота? Их голос не был слышен в эти дни, и это не было, конечно, случайным.

    Кого должны были бы они защищать? Убийц Робеспьера? Палачей Бабёфа? Душителей народной свободы? Воров и казнокрадов, мздоимцев и спекулянтов, наживших состояния на народной нужде? Преступники, прикрывавшиеся красной тогой народных представителей, были столь чужды и враждебны Республике, чье имя они узурпировали, что ни у одного из истинных демократов не возникало желания сражаться ради сохранения их власти.

    Народ, уволенный в отставку, по перефразированному выражению Редерера, оставался в стороне безмолвным зрителем «Последние якобинцы», даже верные своим идеалам, были в растерянности, они не знали, куда идти. После стольких крушений, разбитых иллюзий, обманутых надежд, несбывшихся мечтаний к чему стремиться? Что искать?

    Политические блуждания Марка-Антуана Жюльена, так мастерски воспроизведенные В. М. Далиным в его этюде о бывшем юном друге Максимилиана Робеспьера506, не были только его личной трагедией. То была трагедия поколения, трагедия двадцатилетних, вступивших в революцию, когда она была уже на ущербе, когда над ней уже поднимался меч термидора.

    В решающие часы 18-19 брюмера «последние якобинцы» остались вне борьбы. Иные из них, как, например, Жюльен, поддались даже на время бонапартистским увлечениям; они так хотели увидеть осуществление своих мечтаний, что готовы были принять желаемое за сущее Другие просто отошли в сторону. Они не хотели помогать ни Баррасу, ни Сиейесу, ни Бонапарту; они отдавали себе отчет в том, что основной поток событий проносится где-то в стороне; им нечего было больше делать; они готовы были смешаться с толпой.

    Вещи должны быть названы своими именами: переворот 18-19 брюмера не встретил сопротивления народа, он не встретил сопротивления ни справа, ни слева. Этот самый бескровный из всех государственных переворотов был логическим и закономерным этапом послетермидорианской истории.

    Эту сторону надо принять во внимание, так как она объясняет, почему в дни 18-19 брюмера не возникла необходимость в диктаторе, в каком-то первом лице, сосредоточившем в своих руках всю полноту власти. И 18 и 19 брюмера, и даже некоторое время спустя власть оставалась коллегиальной. Как уже отмечалось выше, в официальном постановлении 19 брюмера о трех консулах первым был назван Сиейес. Бонапарт, имевший право по алфавиту быть названным первым, оказался в постановлении третьим. Следовательно, формально и 19 брюмера, как и 18-го, первенствовала гражданская власть...

    Но если попытка расчленить государственный переворот на два различных акта должна быть отвергнута как противоречащая фактам, то вместе с тем остается бесспорным, что главным действующим лицом переворота и 18-го и 19-го был Бонапарт В руках Бонапарта была вооруженная сила - армия, и это имело решающее значение. Хотя участники переворота и пытались провести его в конституционных формах, успех задуманного обеспечивался тем, что за спиной действующих на парламентской сцене лиц, в тени Тюильрийского сада или парка Сен-Клу, стояли наготове десять тысяч солдат, ожидавших приказа. И когда в Сен Клу выяснилось, что строго легальный вариант не проходит, вмешательство гренадеров в несколько минут решило то, что не удалось достичь уговорами и речами.

    Но армия приобретала решающее значение и в более общем смысле В реальных исторических условиях Французской республики VIII года, десять лет спустя после начала Великой буржуазной революции, пять лет после 9 термидора, в обстановке внутренних волнений и войны со второй коалицией утверждение нового буржуазного порядка (а никакой иной, более прогрессивный был тогда невозможен) могло быть осуществлено с помощью армии.

    Главным экономическим и социальным содержанием минувших революционных лет было перераспределение собственности и соответственно изменение ее характера. Количественные подсчеты в общенациональном масштабе и сейчас еще не завершены, а локальные исследования показывают множество частных отклонений507. Однако общее направление этих процессов не вызывает сомнений. Оно означало победу буржуазной собственности над феодальной, значительное расширение и укрепление капиталистической собственности, создание нового, многочисленного класса свободных крестьян - мелких землевладельцев.

    Это перераспределение собственности в глазах современников не представлялось окончательным. Новые собственники, созданные революцией, не были достаточно уверены в прочности приобретенного. Они опасались с должным основанием, что их новую собственность попытается отобрать ее бывший владелец. Семь лет длившаяся война с коалицией европейских держав и роялистские мятежи шуанов доказывали, что эта опасность не устранена, она остается большой, грозной и что для ее устранения или хотя бы ослабления есть только одно средство - вооруженная сила. Новые владельцы - буржуазия и собственническое крестьянство - страшились также опасности слева - «аграрных законов», бабувистского «равенства», возврата к жестокой политике 1793-1794 годов - твердых цен, реквизиции, запрета свободной торговли и пр. Хотя реально на том уровне экономического развития - мануфактурной стадии капитализма буржуазная и крестьянская собственность не могла подвергаться серьезной опасности слева хотя бы потому, что еще не доросли силы для такой атаки, психологически угроза слева казалась не менее страшной, чем угроза справа

    Защитить, отстоять и утвердить произведенное перераспределение собственности, укрепить новых владельцев - буржуа, крестьян - в их приобретениях могла только сильная армия. Наконец, в процессе складывания и формирования нового, буржуазного государства вооруженные силы - армия и полиция - становились его существенным элементом.

    Так, в конкретно-исторических условиях Франции конца XVIII века самим ходом вещей армия выдвинулась на первое место. В поединке Сиейеса и Бонапарта, незримо для окружающих начавшемся еще до 18 брюмера, с того момента, как они стали союзниками, победа была заранее обеспечена Бонапарту. И до, и во время, и после событий 18 брюмера Сиейес все время находился на первом плане - и Бонапарт легко, без возражений шел на- это, и все-таки истинным руководителем переворота оставался Бонапарт. В его руках была реальная сила - армия, и это все определяло. Поражение Сиейеса было предрешено.

    ***

    Современники называли событие, положившее конец режиму Директории, «революцией 18 брюмера». Это выражение «революция 18 брюмера» можно было встретить в газетных отчетах и полицейских донесениях, в официальных сообщениях о происшедшем, его употребляли даже люди, далекие от политики508; это было первоначально общепринятое обозначение совершившегося.

    Революция 18 брюмера... Революция? Но кто же мог в это поверить?

    Конечно, и в ту пору находились простаки либо плохо информированные и не разобравшиеся в происшедшем люди, которые склонны были принимать ходячие слова за чистую монету и видеть в событиях 18-19 брюмера какой-то новый шаг в революции или к революции, например, генерал Лефевр - солдат, рубака - писал через не сколько дней после переворота генералу Мортье «Эта удивительная и благородная революция прошла без всяких потрясений Общественное мнение на стороне свободы; повторяются лучшие дни французской революции... Мне казалось, что я снова переживаю 1789 год. На этот раз cа ira, я вам за это ручаюсь»509 Конечно, то были крайне наивные рассуждения неискушенного в политике генерала из солдат Человек, которого никак не назовешь простаком, Бертран Барер, бывший член Комитета общественного спасения, скрывавшийся в подполье под Парижем, после переворота написал Бонапарту письмо, в котором заявлял о своем присоединении к новому режиму и предлагал консулу проект весьма демократической конституции510. Что это означало - пробный шахматный ход многоопытного политического дельца или иллюзии оторванного от жизни человека, вынужденного довольствоваться отрывочными сведениями, проникающими в подполье? Может быть, и то и другое.

    Но умонастроения такого рода были все-таки исключением. Большинство современников событий пользовалось выражением «революция 18 брюмера» совсем в ином смысле Для большинства это было лишь общеупотребительной политической терминологией той эпохи «Революция 18 брюмера»? А как же сказать иначе? Ведь и контрреволюционный переворот 9 термидора официально и в политических выступлениях тех лет именовался «революцией 9 термидора» «Революция 9 термидора», «революция 19 фрюктидора», «революция 18 брюмера» Это была условная, обязательная в Республике форма обозначения политических переворотов, завершившихся победой.

    Реальное содержание событий 18-19 брюмера оценивалось современниками совсем иначе, чем они звучали в официальной терминологии. Непосредственная реакция имущих классов на государственный переворот была точно зафиксирована в кратком газетном сообщении, опубликованном сразу же после происшедших событий: «Совершившиеся изменения встречены с удовлетворением всеми, кроме якобинцев. В особенности им аплодируют негоцианты; возрождается доверие; восстанавливается обращение; в казну поступает много денег»511.

    В социальном анализе бонапартистского режима эта краткая запись хроникерского дневника три дня спустя после переворота весьма существенна. Впрочем, не было недостатка и в более детальных и обоснованных свидетельствах.

    Знаменитый банкир Неккер, один из самых богатых людей Франции, через десять дней после переворота, 28 брюмера, писал своей дочери госпоже де Сталь: «И вот полная перемена сцены. Будет сохранено подобие Республики, а полнота власти будет в руках генерала...Я убежден, что новый режим даст многое собственникам в правах и силе»512. Бывшему государственному контролеру финансов нельзя было отказать в проницательности.

    В статье, опубликованной в «Moniteur» спустя пять дней после переворота и расклеенной в виде плаката на улицах Парижа, приписываемой гражданину Реньо (Regnault), отчетливо формулировались ожидания или, может быть, даже требования, предъявляемые буржуазией к новой власти. Статья ставила коренной вопрос: изменится ли Республика к лучшему? «Будут ли дальше повторять старые ошибки или будут иметь храбрость их признать и исправить? Будут ли и дальше следовать политическим предубеждениям, вводившим в заблуждение наше законодательство, наше правительство? Или окажутся способными понять и найдут силы, чтобы осуществить наконец великие либеральные идеи, твердые принципы, прочные основания общественной организации?»513

    Что это значило? Статья ясно давала понять, что требует сейчас крупная буржуазия. Она не только осуждала существующий режим «правителей без талантов и принципов», живущих в мире страстей и преступлений, которые они не в силах ни пресечь, ни покарать. Она прямо указывала на то, что должно быть исправлено. Она осуждала «прогрессивные налоги, нарушающие право собственности», бедствия несчастных рантье, тщетно пытавшихся получить причитающееся им из казначейских касс, опустошенных беспорядками и глупостью, гражданскую войну, разоряющую страну. «У нас нет ни конституции, ни правительства; мы хотим и то, и другое... Франция хочет нечто великое и прочное. Отсутствие стабильности ее погубило; она требует устойчивости... Она хочет, чтобы ее представители... были бы мирными консерваторами, а не неугомонными новаторами... Она хочет, наконец, собрать плоды десятилетних жертв»514. Яснее выразиться было нельзя. Это была программа стабилизации буржуазного строя, требование твердого, прочного буржуазного «порядка».

    18 брюмера во внутриполитической истории Франции было, конечно, не революцией, а контрреволюцией Точнее будет сказать, что 18 брюмера означало новый этап в развитии буржуазной контрреволюции, начатый 9 термидора. Связь 18 брюмера с 9 термидора несомненна. Остается и ныне, как и раньше, вполне беспредметным вопрос, охотно задаваемый апологетами нового режима, установленного 18 брюмера: разве Бонапарт не выше Барраса? Разве режим консульства и империи не лучше режима термидорианцев и Директории?

    Моральные оценки, всегда субъективные и спорные, вряд ли должны быть привносимы в историческую науку. Важнее сравнительно-оценочных суждений точное определение исторической детерминированности процесса общественного развития. Генетическая связь 18 брюмера с 9 термидора очевидна, ибо оба этих государственных переворота означали определенные ступени в процессе подавления и подчинения народа, с помощью которого буржуазия сломила феодально-абсолютистский строй и пришла к власти.

    Мысль Альбера Собуля, утверждавшего, что «брюмер находится на той же линии, что и термидор и восемьдесят девятый год»515, можно в общем понять. Однако это суждение может быть правильным, если в него будет внесена существенная поправка: эта линия не была неизменной, одной и той же. С 89-го по 94-й год, с 14 июля по 9 термидора революция развивалась по восходящей линии. 9 термидора революция была оборвана, и началось развитие по нисходящей линии - линии буржуазной контрреволюции.

    Но если по отношению к французскому народу, пять лет творившему революцию и сокрушившему всех ее врагов, пять лет последующей истории Французской республики (1794-1799 годы) были временем буржуазной контрреволюции, то в международном аспекте, то есть с точки зрения отношений между буржуазной Францией и феодально-абсолютистской Европой, положение было совсем иным. Буржуазная Франция в единоборстве с монархиями первой и второй коалиций выступала, конечно, как передовая, как прогрессивная сила.

    Маркс и Энгельс писали в «Святом семействе»: «Наполеон был олицетворением последнего акта борьбы революционного терроризма против провозглашенного той же революцией буржуазного общества... Он завершил терроризм, поставив на место перманентной революции перманентную войну. Он удовлетворил до полного насыщения эгоизм французской нации, но требовал также, чтобы дела буржуазии, наслаждения, богатство и т. д. приносились в жертву всякий раз, когда это диктовалось политической целью завоевания»516. Нам придется позднее возвращаться к этой замечательной характеристике Наполеона и созданного им режима. В этих сжатых и выразительных формулах Маркса и Энгельса была определена суть наполеоновского порядка. В рассматриваемой связи важно обратить внимание прежде всего на одну лишь сторону. Переворот 18 брюмера закреплял созданное революцией буржуазное общество во Франции и призван был в дальнейшем силой оружия сломить казавшиеся неприступными бастионы феодально-абсолютистского строя в Европе и проложить пути распространению буржуазных отношений на континенте. Л. Н. Толстой был верен исторической правде, когда, начиная свой знаменитый роман сценой политической беседы в салоне фрейлины русской императрицы Анны Павловны Шерер в июле 1805 года, вкладывая в уста Анны Павловны негодующие речи против «гидры революции», которая стала «теперь еще ужаснее в лице этого убийцы и злодея» 28. Под «этим убийцей и злодеем» фрейлина русской императрицы подразумевала предпочтительно непроизносимое имя Наполеона Буонапарте.

    Первый консул

    Луи-Жером Гойе, президент Директории, низвергнутой государственным переворотом 18-19 брюмера, рассказывал, что на протяжении многих часов последнего критического дня возле дворца Сен-Клу стоял экипаж, запряженный шестеркой лошадей, поджидавший пассажира. То был экипаж Сиейеса. Предусмотрительный государственный сановник, присоединившийся к мятежу, считал необходимым на случай неудачи иметь наготове карету, которая могла бы его быстро умчать подальше от места роковых событий517.

    Но лошади не понадобились. Удавшийся переворот стал победоносной «революцией 18 брюмера». Сиейесу оставалось только собрать обильные плоды, созревшие за несколько часов.

    Важный, солидный, полный сознания собственной значительности, Сиейес не спеша направлялся на первое заседание трех консулов, назначенное на 20 брюмера в полдень в здании Люксембургского дворца. У него были все основания оптимистически оценивать вероятное развитие событий. Естественным ходом вещей он наконец оказался на вершине государственной власти. Его коллеги по консулату не представлялись опасными соперниками. Ничтожество Роже Дюко было очевидным, он в счет не шел. Генерал же, которого Сиейес, по правде говоря, немного побаивался, оказался слабее, чем можно было ожидать. В Сен-Клу он показал себя слабонервным, был подвержен обморокам - можно ли было ожидать подобное от солдата? Этого неврастеника нетрудно будет поставить на место.

    Но когда консулы собрались за тем же столом, где три дня назад заседала Директория, все неожиданно пошло как-то иначе. Роже Дюко, задетый высокомерной пренебрежительностью Сиейеса, предложил председательствовать Бонапарту. Генерал согласился и сразу же взял вожжи крепко в руки. Впрочем, поняв без труда волновавшие Сиейеса чувства, он тут же предложил, чтобы консулы председательствовали по очереди, по алфавиту

    Первые недели после переворота так оно и шло; три консула были равны, все правительственные распоряжения выходили за тремя подписями; то была, по всей видимости, коллегиальная власть. В глазах общественного мнения если кто из консулов и имел какие-то преимущества, то это был, конечно, Сиейес. Его репутация политика дальнего прицела, государственного лидера, знатока конституционных проблем после 18 брюмера еще более возросла. Его считали истинным хозяином новой власти, в Бонапарте видели скорее правую руку, исполнителя предначертаний Сиейеса.

    Генерала это как будто мало заботило. Он держался по-прежнему подчеркнуто скромно, сменил военный мундир на гражданский сюртук, показывался публично только в обществе своих коллег Сиейеса и Дюко, не выступал, намеренно оставался в тени.

    Что же это было? Хитроумная политика дальнего расчета? Вряд ли. У Бонапарта едва ли был в ту пору сколько-нибудь продуманный план действий, рассчитанный на длительный срок. В этой скромности, сговорчивости, примирительном тоне, так прочно усвоенном Бонапартом на другой день после брюмера, следует видеть скорее все тот же безошибочный инстинкт актера импровизации, интуитивно находящего соответствующие моменту слова, жесты, интонации.

    Бонапарт понимал: после только что пережитого потрясения, после насилия над Законодательным корпусом 19 брюмера, которое невозможно было скрыть, страна нуждалась в успокоении. Мир, спокойствие, стабильность - вот что требовало большинство, вот что стало повелительной задачей времени на другой день после брюмера. Это соответствовало в какой-то мере и личным настроениям Бонапарта. Со времени крушения грандиозных планов под стенами Сен-Жан д'Акра, на протяжении всей второй половины 1799 года - последнего года восемнадцатого столетия, Бонапарт все время вел игру на острие ножа - на грани поражения. Так было в Сирии, Египте, Средиземном море на утлом суденышке «Мюирон» Так было несколько дней назад, 19 брюмера, на заседании Совета пятисот в Сен-Клу. Он выигрывал в конечном счете, но в самый последний миг, когда он уже перегибался над краем пропасти и вырванный в последний момент выигрыш спасал его от гибели, казалось уже неотвратимой. Наверно, в его ушах в эти дни ноября все еще стоял и пронзительный гортанный клекот страшных птиц в сирийской пустыне, и хриплые возгласы: «Вне закона!», «Вне закона!», преследовавшие его в минуты унизительной слабости в кипящем страстями зале Сен-Клу. Нужна была пауза, успокоение.

    Фуше, торопившийся возместить свою бездеятельность в дни переворота решительностью в репрессиях против своих былых собратьев-якобинцев, арестовал депутатов Совета пятисот, противившихся перевороту. В их числе были генерал Журдан, Феликс Лепелетье, Антонель и другие видные якобинцы. Фуше надеялся угодить новым хозяевам. Он просчитался. На заседании консулов по предложению Бонапарта эти репрессивные меры были отменены, большинство арестованных было освобождено, а Журдану Бонапарт написал дружественное письмо, в котором выражал надежду на сотрудничество с героем Флерюса518.

    Новая власть - консулат - проявила великодушие не только к своим противникам слева - якобинцам, но и к противникам справа - роялистам. Находившаяся в заключении большая группа роялистов, с трепетом ожидавших смертной казни, была выслана за пределы Республики. Были отменены закон о заложниках, закон о принудительном займе, вызывавшие недовольство состоятельных людей. Репрессивные законы фрюктидора были также отменены. Возвратившийся в Париж Карно был встречен с почетом; он снова стал членом Института, и вскоре же Бонапарт предложил ему соответствовавшую его заслугам должность военного министра Республики519.

    Новое правительство проявило внимание и заботу к ветеранам войны. Великолепный Версальский дворец- резиденция «короля-солнца» и его преемников на троне - был отдан солдатам-инвалидам, сражавшимся под знаменами Республики. В постановлении трех консулов 28 ноября 1799 года подчеркивался республиканский характер этой меры: «Бывшая обитель королей... должна стать спальней солдат, проливавших свою кровь, чтобы низвергнуть монархов»520.

    Не следует забывать, что французская армия в те годы была на девять десятых крестьянской. Жак-простак с деревянной ногой в покоях Марии-Антуанетты или в зеркальной галерее французских королей - что могло быть популярнее подобной правительственной меры в крестьянской стране? И армия и деревня рукоплескали «маленькому капралу», приписывая ему одному закон, так льстивший наивному тщеславию крестьян.

    Новая власть проявила подчеркнутое уважение и к ученым. Стремясь к укреплению стабильности, консулы старались не производить перемещений в министерствах. Большинство министерских портфелей осталось за прежними министрами. Исключение касалось лишь самых важных постов. Военное министерство было поручено Александру Бертье; это был домен Бонапарта, и казалось естественным, что руководство армией генерал-консул может доверить лишь близкому ему человеку. Во главе министерства финансов по предложению Сиейеса был поставлен Годен. Этот выбор не отражал никаких персональных пристрастий; Годен был как бы человеком без лица; он проработал много лет в казначействе и имел репутацию крупного специалиста в финансовых вопросах, человека вне политики, вне личных привязанностей. Еще ранее ему предлагали пост министра финансов, но он отказался. «Если нет финансов и нет способа их раздобыть, то должность министра бесполезна», - говорил он. После брюмера ввиду катастрофического состояния совершенно опустевшей казны эта должность была ему навязана почти в приказном порядке. Он занимал ее с тех пор в течение пятнадцати лет непрерывно521. Наконец, третье назначение было, пожалуй, самым экстравагантным. Пост министра внутренних дел, самый ответственный министерский портфель, был поручен знаменитому астроному, математику и физику Пьеру-Симону Лапласу.

    Идея эта принадлежала Бонапарту. Он питал глубочайшее уважение к выдающемуся французскому ученому, с которым поддерживал дружеские отношения. Лаплас ему импонировал и широтой своих взглядов. Хорошо известен ответ Лапласа на вопрос Бонапарта о причинах отсутствия в его системе небесной механики бога. «При построении теории солнечной системы я не нуждался в гипотезе существования бога»522, - небрежно ответил ученый. Бонапарт не забывал также, что Лаплас был его благосклонным экзаменатором в Парижской военной школе и поддерживал его кандидатуру при выборах в Институт Наконец, предлагая ученому этот ответственный пост, Бонапарт этим актом подчеркивал свое уважение к Институту, к науке, к ученым в целом.

    К несчастью для Бонапарта, знаменитый астроном, с успехом в течение многих лет выполнявший обязанности председателя Палаты мер и весов, оказался совершенно неподходящим для должности министра внутренних дел. Шести недель было вполне достаточно, чтобы убедиться в полной неспособности ученого к административному руководству. С Лапласом пришлось расстаться, и в компенсацию Бонапарт назначил его сенатором, а позже дал ему титул графа, по человеческой слабости принятый этим крестьянским сыном. Впрочем, все это было позже. В брюмере же VIII года назначение члена Института, астронома и физика министром внутренних дел произвело на современников большое впечатление.

    Это были все отдельные звенья той же политики успокоения и примирения, провозглашенной новым правительством. Оно отказывалось от всякой узкой партийности. Чтобы сплотить вокруг консулата широкое и прочное большинство, нужно было решительно покончить с политикой котерий и клик, групповых пристрастий и интересов. Бонапарт с его изобретательным умом быстро нашел новый собирательный' лозунг, под которым можно было объединить большинство народа. В письме к Бейцу 3 фримера (24 ноября 1799 года), через две недели после переворота, он отчетливо сформулировал новый лозунг:

    «Присоединяйтесь все к народу. Простое звание французского гражданина стоит несомненно много больше, чем прозвища роялиста, приверженца Клиши, якобинца, фельяна и еще тысячи и одного наименования, которые убаюкивают дух клик и в течение десяти лет ускоряют путь нации к пропасти, отчего пришло время ее навсегда спасти»523.

    Партийной разделенности, размежеванию на «патриотов» и «аристократов» Бонапарт противопоставлял объединяющее знамя французов. «Франция»... «французский флаг», «французы» - это и были те широкие, над партийные понятия, вокруг которых Бонапарт стремился объединить и сплотить большинство нации. И эти лозунги пришлись по вкусу большинству. Сплочение и консолидация нации под французским знаменем! Это была широкая платформа, на которой правительство консулата рассчитывало объединить широкие общественные слои, разделенные до сих пор непримиримой враждой. Преодоление розни, отказ от нетерпимости становились необходимым условием осуществления этой программы национального сплочения.

    «Ни красных колпаков, ни красных каблуков!» - эти слова, произнесенные Бонапартом или приписанные ему, но так или иначе выражавшие его мысли, приобрели огромную популярность524. Они воспринимались как отказ от политики крайностей, отказ от поддержки якобинизма и роялизма. В этом видели прежде всего внепартийность брюмерианского режима, его нежелание оказывать поддержку какой-либо одной партии. Пройдет какое-то время, и в этом увидят еще и иное, ускользавшее от современников в первые дни желание новой власти быть не только вне партий, но и над партиями. Но об этом догадаются много позже.

    А пока что в первые недели после брюмера, в последние дни последнего года XVIII века призыв к успокоению страстей, к объединению французов под национальным знаменем Франции воспринимался большинством населения с явным удовлетворением. Конечно, у мыслящих людей возникал вопрос: о какой, собственно, Франции идет речь? Правительство консулата и на этот вопрос старалось дать предельно ясный ответ. В воззвании «К французам» по поводу завершения работы над конституцией, написанном или продиктованном, вероятнее всего, самим Бонапартом, было сказано: «Конституция основывается на истинных принципах представительного режима, на священных правах собственности, равенства и свободы»525. В этих немногих словах была точно определена классовая природа власти, утверждаемой брюмерианским режимом. Было вполне очевидно, что речь шла не о Франции белого знамени Бурбонов и не о Франции «заговора равных» Бабёфа, а о Франции трехцветного знамени Республики, о новой Франции, о буржуазной Франции.

    «Собственность, равенство и свобода» разве это не были основные принципы нового общественного строя, созданного революцией? Правда, современникам было нетрудно заметить, что «священное право собственности» в Декларации прав человека и гражданина 1789 года, составлявшее 17-ю статью, а в якобинской Декларации 1793 года ютившееся где-то на задворках, теперь, в программных заявлениях брюмернанского режима, перешло на авансцену, заняло первое место в числе «священных прав». Что ж, это вполне отвечало природе буржуазной Франции и общему ходу исторического развития конца XVIII столетия. Могла ли в ту пору идти в ногу с закономерным движением века иная Франция, кроме Франции буржуазной собственности?

    Пауза, необходимость которой Бонапарт почувствовал на следующий же день после переворота, действительно внесла какое-то успокоение в умы и облегчила новому режиму его первые шаги. Даже самые проницательные люди поддавались в ту пору иллюзиям. Жюльен-младший, бывший соратник и друг Максимилиана Робеспьера, позже человек, близкий к Бабёфу, писал в конце брюмера VIII года, через десять дней после переворота: «Нужно признать, что новое правительство, состоящее из лиц, за которыми стоит общественное мнение, искусно принимает меры, наиболее пригодные к тому, чтобы примирить с ним умы»526.

    Так думал в те дни не только Жюльен, не только люди, участвовавшие в прошлом в левой политике, вроде Барера или Вадье. По-иному, следует признать, со значительно большим основанием новый режим приветствовали и правые общественные силы. Непрерывный рост курса ценных бумаг с наибольшей доказательностью показывал, какие широкие надежды брюмерианский режим вызывал у крупной буржуазии. Успешно осуществленные консулатом займы у прижимистых банкиров и финансистов также давали тому подтверждение527. Даже крайне правые - роялисты, склонные вообще необоснованно, в силу одной лишь слепой веры в их «божественные права», всегда ожидать быстрых перемен в свою пользу, и те возлагали надежды на новый режим. Словом, призыв брюмерианского правительства к сплочению и примирению был встречен явным одобрением, хотя и по несовпадающим мотивам, разными общественными кругами Франции.

    Но пауза, наступившая в стране после горячих дней брюмера, не могла быть длительной. Ее должны были взорвать острые противоречия, не уничтоженные переворотом 18 брюмера, а лишь временно притуплённые усилиями брюмерианского правительства. Ранее всего должны были всплыть наружу противоречия, заложенные в самом режиме временного консулата. Уже по одному тому, что режим был временным - старая конституция была уничтожена, а новая еще не принята, он не мог долго функционировать в таком виде Но за этой чисто формальной стороной скрывались вполне реальные противоречия двух разных линий внутри консулата - линии Сиейеса и линии Бонапарта. Эти люди, вынужденные в силу временно совпадавших интересов идти вместе во время брюмерианского переворота, вскоре же стали соперниками Поскольку каждый из них претендовал на первую роль, столкновение было неизбежно. Оно отодвигалось, и даже соперничество всячески маскировалось формальной учтивостью - надо было считаться с общественным мнением, но неотвратимость столкновения осознавалась обеими сторонами.

    Первое прощупывание позиций произошло в ближайшие дни после переворота. Как рассказал о том Бонапарт, это же подтверждал позднее Гойе, когда оба консула - Сиейес и Бонапарт - остались как-то вдвоем в зале заседаний Директории, Сиейес, оглядываясь по сторонам и понизив голос, обратился к генералу с неожиданным вопросом: «Посмотрите на эту прекрасную мебель, можете ли Вы догадаться о ее стоимости?» - И он показал на какое-то подобие старого комода. Бонапарт недоумевал. «Я Вам объясню - в нем скрыто восемьсот тысяч франков!» - с величайшим оживлением и с округлившимися глазами воскликнул Сиейес. И так же шепотом он рассказал, что эта сумма была приготовлена для того, чтобы компенсировать членов Директории, покидающих свой пост. «Директории больше нет. И вот - мы обладатели этой суммы. Что же мы будем делать?»

    Но Бонапарт не был так прост, чтобы попасться в расставленную мышеловку с приманкой в несколько сот тысяч франков.

    «Если я об этом знаю, то сумма поступит в государственную казну, - ответил он, не задумываясь, - но если мне это неизвестно, а пока это еще так, вы можете ее разделить - вы и Дюко, так как вы оба были директорами. Но только торопитесь! Завтра будет уже поздно».

    Сиейесу не пришлось дважды напоминать. Он тут же завладел добычей и «разделил ее, - добавлял Наполеон, - как в басне о льве». Он взял себе шестьсот тысяч франков, а Дюко оставил двести тысяч528; последний, впрочем, жаловался Гойе, что на руки он получил всего сто тысяч529.

    Но это была лишь первая проверка сил сторон, к тому же для Сиейеса здесь примешивались денежные интересы, имевшие всегда едва ли не первенствующее значение Развязка наступила при решении вопроса о новой конституции. Подготовка конституции была поручена двум комиссиям, в составе которых было немало опытных людей - Дону, Редерер, Буле де ла Мерт и другие, но признанным авторитетом конституционных вопросов, а потому и фактическим руководителем комиссий был Сиейес. Престиж Сиейеса как крупнейшего теоретика конституционного права был так велик, что, когда на заседаниях он только открывал рот, все ожидали, что сразу же польются законченные, отшлифованные статьи Основного закона Республики. Но время шло, заседание проходило одно за другим, а Сиейес был все еще не в состоянии представить ничего связного. Он сумел лишь выдвинуть общую формулу - «Власть должна исходить сверху, а доверие - снизу», которая, несмотря на все придаваемое ей значение, в сущности оставалась пустой фразой

    Все же с помощью Буле де ла Мерта, Редерера и Дону Сиейес наконец представил проект конституционного устройства с чрезвычайно сложной и искусственной системой расщепления органов законодательной власти и не менее замысловатой системой исполнительной власти Вершина исполнительной власти должна была быть воплощена в лице «великого электора». Это первое лицо в государстве - излюбленное детище сиейесовской законодательной фантазии - было поднято до уровня монарха: ему надлежало жить во дворце в Версале, получать пять миллионов франков в год, быть окруженным роскошью и почестями и править страной через посредство подчиненных ему консулов Позже, во втором проекте, Сиейес внес уточняющие дополнения: консулы должны иметь разные функции - «консул войны» и «консул мира», то есть компетенция одного была бы ограничена военными вопросами, другого - гражданскими делами.

    Наконец-то сложные замыслы Сиейеса приобрели зримые очертания. Скрытно проходившая борьба двух консулов вступала в заключительную стадию Членам конституционных комиссий было также понятно, что реальное значение имеют не отвлеченные рассуждения о принципах права, а расстановка мест в будущем государственном механизме. Проекты Сиейеса предназначали Бонапарту второстепенную роль - «консула войны»... Что ж, Бонапарт поднял брошенную ему перчатку... На заседании комиссии, которая, поддаваясь авторитету Сиейеса, была склонна обсуждать уже всерьез его проекты, Бонапарт высмеял их. Должность «великого электора» он подверг резкой критике, он сравнил ее «с боровом, поставленным на откорм». Ради этого ли был совершен великий день 18 брюмера? Он уничтожил сиейесовский проект самым острым оружием - иронией, насмешкой. Сиейес пытался было возражать; Бонапарт показал - пока лишь показал - стальные коготки, и автор афоризма о «власти, исходящей сверху» счел благоразумным замолчать: у него уже был опыт по этой части530.

    Бонапарт взял дело в свои руки. В течение нескольких дней с теми же членами комиссий он составил, вернее сказать, продиктовал им основные положения новой конституции. Именно тогда он произнес свою знаменитую фразу: «Пишите коротко и неясно».

    Конституция 22 фримера VIII года (13 декабря 1799 года) полностью отвечала этой директиве. Она была на самом деле и короткой и неясной. В отличие от предшествующей конституции III года (1795 год), насчитывавшей триста семьдесят семь статей, конституция, составленная под руководством Бонапарта, была почти в четыре раза короче - в ней было всего девяносто пять статей. Это был сухой, сугубо деловой документ, написанный явно наспех и в общем не очень даже похожий на Основной закон государства. Нарушая установившуюся традицию конституционных актов 1791, 1793 и 1795 годов, содержавших прежде всего Декларацию прав человека и гражданина, конституция VIII года не имела ни Декларации, ни какого-либо упоминания о правах вообще. Собственно, единственным принципиальным положением общего характера была вводная формула к статье 1-й конституции «Французская республика - едина и неразделима» Большинство остальных статей имело сугубо практический характер, порой приближаясь к протокольной записи. Так, например, один из абзацев 39-й статьи сообщал, что «конституция назначает первым консулом гражданина Бонапарта...» и вторым и третьим консулами - граждан Камбасереса и Лебрена. Вероятно, это был первый случай в истории конституционного права, когда «конституция назначала» (?!) на десять и шесть лет определенных, по фамилиям названных лиц.

    Вторая часть директивы - «пишите неясно» - была также выполнена полностью. Конституция представлялась неясной и по форме изложения, и по крайне запутанной системе построения органов государственной власти. Из проекта Сиейеса Бонапарт взял то, что на первый взгляд казалось самым слабым, - его странные проекты расщепления законодательной власти. Бонапарту, высмеявшему проект Сиейеса, это расщепление законодательных органов представлялось наиболее ценным. Конституция предусматривала создание четырех коллегиальных органов: Государственного совета. Трибуната, Законодательного корпуса и Сената, имевших каждый строго ограниченные функции и потому и в отдельности, и в совокупности обреченных на полное бессилие. Но это резкое умаление действительной роли представительных учреждений внешне компенсировалось показным демократизмом новой конституции. Вопреки намерениям членов конституционной комиссии повысить избирательный ценз Бонапарт с его быстрой ориентацией сразу понял политические невыгоды этих предложений. Ущемляя и фактически сводя на нет власть представительных учреждений и резко усиливая власть первого консула, Бонапарт понимал необходимость прикрыть эту крутую ломку сложившихся конституционных традиций покрывалом показного демократизма. Он настоял на восстановлении всеобщего (для мужчин) избирательного права. В этом проявились уже те особые черты политики бонапартизма, которые В. И. Ленин определял как стремление к лавированию между классами в условиях демократических преобразований и демократической революции531. В. И. Ленин подчеркивал, что бонапартистский режим вырастает на почве контрреволюционности буржуазии532. Восстановив всеобщее избирательное право, что могло казаться смелым шагом вперед по сравнению с конституцией III года, Бонапарт рядом мер придал ему чисто фиктивный характер. Первичные собрания, являвшиеся важнейшей формой политической активности масс, были уничтожены. Плебисцит, проводившийся под контролем полиции, стал также фикцией.

    Конституция фактически устанавливала режим личной власти. Права первого консула были определены, как и хотел того автор конституции, вполне неясно: «Первый консул наделен особыми функциями и полномочиями, которые он может временно дополнять в случае надобности при помощи своих коллег»533. При всей неопределенности этой статьи из нее все же можно было понять, что первый консул при желании может обладать неограниченной властью.

    Единственная статья конституции, сформулированная совершенно четко и ясно, статья 43-я, гласила: «Жалованье первого консула с VIII года устанавливается в размере пятисот тысяч франков в год. Жалованье обоих других консулов равно трем десятым жалованья первого»534.

    Это была именно та статья, из которой все поняли реальный смысл свершившегося. Известен рассказ, переданный «La Gazette de France», о том, как воспринимал простой народ конституцию после того, как ее текст был оглашен на улицах и площадях глашатаями. Одна женщина говорила другой: «Я внимательно слушала, но ничего не разобрала». «А я, - отвечала другая, - не пропустила ни слова». - «Ну, так что же дает конституция?» - «Она дает Бонапарта».

    В этих трех словах и была заключена правда, понятая наконец простыми людьми. Истинный смысл 18 брюмера раскрылся только в конце фримера -13-15 декабря 1799 года, когда была опубликована и оглашена новая конституция.

    Режим временного консулата кончился. Борьба Бонапарта и Сиейеса, незримо для посторонних проходившая в течение этих шести недель, завершилась полной победой первого. Но Бонапарт не хотел превращать Сиейеса в непримиримого врага и, устранив его от политического руководства, откупился, предоставив ему высокооплачиваемую должность председателя Сената. Эта должность передала в распоряжение Сиейеса великолепный отель в предместье Сент-Оноре. Впрочем, бывший аббат, расположившись с удобствами в своем новом особняке и получая двести тысяч франков годового дохода, по-прежнему считал себя не оцененным человечеством. Но первому консулу он опасался выражать свое недовольство. Он его боялся. «Этот человек все знает, все хочет и все может!» - говорил Сиейес о Бонапарте.

    Конституция VIII года устанавливала во Франции при сохранении республиканского строя и всех внешних форм национального суверенитета режим личной власти первого консула535.

    Означало ли это, как утверждают некоторые авторы, что уже тогда, в последние два месяца 1799 года, Бонапарт сознательно и целенаправленно прокладывал путь к императорской короне? Думаю, что в данном случае вполне можно согласиться с мнением Марселя Прело, утверждавшего: «В декабре 1799 года к такой цели никто не стремился и даже не предвидел такую возможность»536.

    Бонапарт пришел к власти, если так можно сказать, ощупью, самим ходом вещей, понятно подгоняемым его честолюбием. В стремительно развертывавшихся событиях конца 1799 года он действовал, как и на поле военных сражений: «Надо ввязаться в бой, а там будет видно»' Он бежал из Египта, движимый лишь одним главным желанием уйти от позора капитуляции, от поражения Здесь действовал прежде всего инстинкт самосохранения. Рискуя в равной мере быть захваченным англичанами и преданным военному трибуналу своими соотечественниками за дезертирство, он счастливо миновал Сциллу и Харибду подстерегавших его опасностей, оказался в Париже в непредвиденно выгодной обстановке и сразу забыл о прошлом. Вчера он, лавируя и выгребая изо всех сил, плыл против течения, сносившего его в пучину; сегодня, с такой же энергией и отвагой, попав в самую стремнину потока, несшего его вперед, он умелыми действиями ускорял ход событий, не зная еще, куда волна его вынесет.

    Превратившись из временного консула, равного в правах с двумя другими, во всемогущего первого консула, наделенного по конституции неограниченной властью, он почти не изменил своей манеры поведения, своего облика Он продолжал жить в Люксембургском дворце скромно, без всякой роскоши, на республиканский лад. Он ходил все в том же полувоенном мундире, и, глядя на этого худого, небрежно одетого, подвижного человека, непосвященный не поверил бы, что это знаменитый полководец, добившийся роли первого государственного лица Республики. И все же в одном из памфлетов против первого консула, в изобилии появлявшихся в то переходное время, было высказано суждение, которому нельзя было отказать в прозорливости: «Цезарь перешел Рубикон».

    То была правда. Наполеон Бонапарт, столько раз клявшийся, что он никогда не будет Цезарем, в последний месяц последнего года восемнадцатого столетия, добившись конституционного узаконения неограниченной власти первого консула, вступал в новое столетие Цезарем, перешедшим через Рубикон.

    ***

    Утром 21 января 1800 года - первого года столетия - жители Парижа, спешившие кто на работу, кто по своим делам по всегда оживленному кольцу Больших бульваров, увидели величественное здание церкви Мадлен в непривычном убранстве. Портик собора был завешан огромным траурным покрывалом. Посреди его на черном фоне резко выделялись белый крест и белые лилии. Надпись под ними призывала всех, кто был жертвами революции, объединяться вокруг братьев Людовика XVI для отмщения.

    21 января было днем седьмой годовщины казни бывшего французского короля. С беспримерной дерзостью в самом центре столицы Республики роялисты посмели призывать к мятежу.

    В фешенебельных кварталах Парижа мюскадены в траурных костюмах или с черными перьями на шляпах медленно дефилировали по улицам: то была почти открытая манифестация в пользу роялизма537.

    Партия роялистов оттачивала ножи, в том не могло быть сомнения. Какая-то часть приверженцев королевского дома Бурбонов все еще питала надежды, что новый глава государства сыграет в истории Франции ту же роль, что в английской истории сыграл Монк. Эти иллюзии были не чужды и претенденту на трон. Отдавшись под могущественное покровительство российского императора, Людовик XVIII, как он себя официально именовал, из далекой Митавы, где он ютился со своим небольшим двором, живя на дотации Павла I, плел тонкую паутину интриг и заговоров538. В разных углах Европы люди коварные и отважные вроде Фротте или Жоржа Кадудаля продолжали тайную войну, не ослабевавшую ни на миг. Людовик XVIII направил первому консулу послание, воздававшее ему хвалу как великому полководцу и недвусмысленно предлагавшее завершить свой жизненный подвиг восстановлением законной монархии. Первое письмо было оставлено без ответа. Людовик XVIII написал второе. Но одновременно с этим почти дружеским обращением претендент в Митаве через доверенных лиц направлял тайные директивы во Францию и пограничные с ней страны разжигать огни мятежа и любыми средствами - отравленным кинжалом, ядом, растворенным в вине, или взрывом пороховых бочонков - убрать узурпатора с дороги.

    Зоркий глаз Бонапарта все видел, все замечал. Письмо из Митавы пришло к нему с большим опозданием. Он ответил претенденту на трон коротко, вежливо, не вступая в полемику. Он писал ясно: «Вы не должны желать возвращения во Францию; Вам пришлось бы пройти через сто тысяч трупов»539.

    Он согласился принять в Люксембургском дворце эмиссаров роялистов - д'Андинье и Гида де Невилля. Продолжительная и острая беседа закончилась ничем. Бонапарт предложил вожакам шуанов прекратить борьбу и с генеральскими эполетами перейти на службу консульской республики. Они отказались, но в свою очередь убедились, что надежды привлечь Бонапарта к роли Монка совершенно беспочвенны.

    Бонапарт дал приказ генералу Брюну, командующему силами, действовавшими против вандейцев, быстрее завершить операцию: кого можно - привлекать на свою сторону, кто не поддается уговорам - подавлять. К священникам он рекомендовал проявлять терпимость540. Но он спешил предостеречь: пусть никто не заблуждается на его счет - он не ищет славы добросердого миротворца. Он протягивает руку примирения - тем хуже для тех, кто ее не принимает. Он призвал подчиненных к решительности. В директиве генералу Гардану, командовавшему 14-й дивизией, действовавшей против шуанов, Бонапарт отчитывал его за недостаток твердости, за слабость. «Торопитесь нести ужас и смерть в ряды разбойников»541. Это не были лишь слова: когда Фротте удалось захватить, его расстреляли. У первого консула была тяжелая рука, и это все должны были почувствовать.

    Он зорко следил и за якобинцами, и за всеми левыми вообще. Сам бывший якобинец, он знал породу этих беспокойных и отважных людей и предвидел в скором - будущем столкновение с ними или по крайней мере с частью из них. Пока что он еще вел с ними доверительные беседы: он хотел их приручить. 19 жерминаля VIII года (9 апреля 1800 года) он принял Марка Жюльена; он стремился завоевать его на свою сторону. «Я хочу укрепить Республику.; без нее, я знаю, для меня нет ни спасения, ни славы»542, - говорил он Жюльену. Со стороны могло казаться: то были беседы двух идейно близких людей, двух республиканцев. Но тайно Бонапарт приказал Фуше усилить наблюдение за своими бывшими товарищами по партии. Надзор усиливался за всеми. «Нужно установить порядок», - говорил Бонапарт, а там, где устанавливался порядок, там возрастала роль полиции.

    Полицию и сыск он поручил Жозефу Фуше. Он не любил этого молчаливого, вкрадчивого человека с бесстрастным, непроницаемым лицом. Он ему не доверял и испытывал что-то близкое к отвращению. Но он явственно видел, что этот священник-расстрига, бывший главарь неверских и лионских террористов, вчерашний эбертист и гонитель церкви, предавший и продавший уже стольких людей, будет беспощаден ко всем, кто связан с его прошлым. Фуше еще при Директории создал огромную, универсальную, безотказно работавшую машину полицейского сыска. «Уже не террор, а осведомленность олицетворяет власть во Франции 1799 года»543, - писал Стефан Цвейг в своей блистательной, хотя и несвободной от фактических ошибок книге «Жозеф Фуше». «Машина 1792 года - гильотина, изобретенная, чтобы подавить всякое сопротивление государству, неуклюжее орудие по сравнению с тем сложным полицейским механизмом, который создал своими усилиями Жозеф Фуше в 1799 году»544.

    Бонапарт не мог пренебрегать этим неоценимым аппаратом, он поставил его на службу консулату. В том, что Фуше нельзя доверять, что в какой-то неизвестный еще час он предаст, Бонапарт не сомневался. Он допускал, что уже в 1800 году Фуше в чем-то был неверен. Для этих подозрений были основания. Существует мнение, что Фуше расставил своих шпионов в ближайшем окружении Бонапарта, что он даже выуживал сведения от Жозефины. Но Бонапарт терпел его потому, что чувствовал себя сильнее опасного министра полиции. Во главе министерства внутренних дел, контролировавшего Фуше, он поставил своего брата Люсьена. Позже он поручит Рене Савари, адъютанту Дезе, ставшему после гибели Дезе одним из самых преданных Бонапарту людей, наблюдение за Фуше и его аппаратом. Так были созданы две полиции: могущественная тайная полиция Фуше, охватившая своими щупальцами все сферы общественной и частной жизни французов, и над ней - невидимая, незримая контрполиция Савари, зорко следившая за каждым шагом Фуше, могущество которого до какой-то степени становилось иллюзорным.

    Этот чудаковатый солдат, которого Баррас имел наивность когда-то называть «простачком», оказался много сложнее, много тоньше и изобретательнее, чем это подозревали даже его самые проницательные враги. В политике, как и на поле сражения, он не боялся идти на обострение положения, на самые рискованные предприятия. Он заставлял себе служить людей, которым заведомо не доверял. От этих людей он требовал лишь одного - чтобы они хорошо работали. В остальном он полагался на себя; он рассчитывал, что их переиграет. Только этим следует объяснить, что Жозефа Фуше, которого он на острове Святой Елены называл не иначе как интриганом или презренным предателем545, он продолжал сохранять в течение многих лет на опаснейшем посту министра полиции.

    Задачи борьбы против роялистов и якобинцев толкнули его на путь создания сильной, разветвленной полиции. Но те же задачи подсказали ему и иные меры в административно-политической сфере.

    Созданная революцией система выборного местного и департаментского самоуправления, широко используемая братьями Буонапарте в дни их корсиканской юности, первому консулу представлялась уже опасной и нежелательной, она создавала легальные возможности формирования оппозиции. Выборное самоуправление было уничтожено, его заменили полицейско-чиновничьей системой префектур: министр внутренних дел назначал префекта департамента, префект назначал мэров и супрефектов в городах. Все органы власти снизу доверху оказались подчиненными одной направляющей их руке.

    Организуя новую, подсказанную требованиями классовой борьбы систему государственной власти, Бонапарт ощупью пришел к созданию той военно-бюрократической государственной машины, которая оказалась самой долговечной и устойчивой из всего созданного в эпоху консульства и империи. Эта военно-бюрократическая государственная машина создавалась не потому, что первый консул теоретически осознал ее необходимость, а потому, что это диктовалось практическими задачами борьбы против роялистов и якобинцев, представлявшихся Бонапарту главной опасностью в то время. И эти же практические заботы повседневной борьбы толкали его и дальше по пути укрепления государственного аппарата.

    Вопреки расчетам и ожиданиям Бонапарта, весьма тщательно процеживавшего кандидатов в высшие законодательные учреждения Республики, с первых же заседаний Трибуната и даже Сената власть консулов натолкнулась на оппозицию. В Сенате она исходила от чувствовавшего себя неоцененным Сиейеса и вследствие крайней его осмотрительности была почти неощутима. Сиейес сжимал кулаки, но прятал руки в карманах - на большее его смелости не хватало. С такого рода вполне безопасной оппозицией Бонапарт мог не считаться: она его не беспокоила. Но в Трибунате прозвучали резко критические речи. Бенжамен Констан, поощряемый Жерменой де Сталь, желавшей для своего возлюбленного славы «второго Мирабо», произнес грозную, обличительную речь против консульского режима: он обвинял его в намерении обречь страну «на рабство и молчание»546. Бонапарт был рассержен. Он не замедлил найти действенные средства, заставившие Бенжамена Констана замолчать Но не принудить ли к молчанию и всех остальных? Обвинение, брошенное ему, - «обречь страну на молчание» - показалось неожиданно в высшей степени соблазнительным. «Вы хотите, чтобы я запрещал речи, которые могут услышать четыреста или пятьсот человек, и чтобы я разрешал речи, обращенные к многим тысячам?» - вопрошал он позднее, обращаясь к своим советникам. Решение напрашивалось сразу же. Конечно, надо прежде всего принудить к молчанию органы, рассчитанные на самую широкую аудиторию. Так родилась идея уничтожить свободу печати.

    Существует мнение, что мысль о запрещении ста шестидесяти газет была подана Бонапарту впервые Жозефом Фуше.

    Возможно, так оно и было. Не следует лишь забывать, что Фуше решался высказывать предложения или советы, только будучи твердо уверенным, что они соответствуют желаниям патрона. Как бы то ни было, 27 нивоза (17 января 1800 года) последовал декрет, разрешавший из 173 газет, выходивших в Париже, продолжать издание 13 газет, 160-запрещались.

    Конечно, эта решительная мера преподносилась общественному мнению не как уничтожение свободы слова и печати, а как вынужденная акция, ограниченная во времени - «пока продолжается война». Эта «временная мера» оказалась также одной из самых длительных - она просуществовала до крушения бонапартистского режима и была использована и его противниками. Впрочем, на протяжении своего действия законодательство 27 нивоза совершенствовалось; были найдены эффективные средства, ставившие сохранившиеся в Париже и провинции газеты под контроль государственной власти: редакции всех органов печати утверждались министром внутренних дел и постоянно находились под неусыпным наблюдением полиции. Так укреплялся «твердый порядок» во Французской республике.

    Но чьим интересам служил этот порядок? Современники тех событий единодушно отмечают, что с памятных дней 18-19 брюмера курс всех ценных бумаг стал непрерывно расти. Это являлось самым верным доказательством, что брюмерианский режим с первых своих дней получил полную поддержку финансовых кругов и крупных собственников вообще. Это подтверждалось также и тем, что обращение Бонапарта к финансистам с просьбой о займах было встречено весьма сочувственно547. Конечно, не все шло гладко. Миссия Мармона, посланного в Амстердам к голландским банкирам для заключения займа, потерпела полную неудачу548. У первого консула возникали порой трения с некоторыми влиятельными финансистами, в частности с Увраром, к которому по многим причинам он относился с подозрением549. Бонапарт дал почувствовать, что власть первого консула могущественнее власти миллионеров: он приказал арестовать Уврара. Но это был лишь преходящий инцидент; в целом консульская власть опиралась на полную и безусловную поддержку финансовой буржуазии.

    Самым вещественным результатом сотрудничества консульского режима с крупнейшими финансистами того времени явилось учреждение 6 января 1800 года знаменитого Французского банка. Как известно, из всех творений бонапартистской власти это оказалось наиболее долговечным: Французский банк, пережив все режимы, все революции, все потрясения, дожил до Пятой республики, до наших дней.

    Финансовая политика консульского режима, и в особенности налоговая, также ясно показывала, чьим интересам служит новая власть. Консулат унаследовал от Директории полностью расстроенные финансы и пустую казну. Знаменательно, что для решения одной из самых сложных задач, с которыми ему пришлось столкнуться, Бонапарт привлек людей старого, дореволюционного времени, известных своими консервативными, чтобы не сказать резче, взглядами. Таковы были Годен, ставший бессменным министром финансов, Барбе-Марбуа, подвергшийся репрессиям 18 фрюктидора, Дюфен - бывший сотрудник Неккера, Моллиен и другие. Их общими усилиями финансовое положение Республики было сравнительно быстро упорядочено. Это удалось достигнуть не только жесткой экономией, строгим контролем за каждым франком, каждым сантимом, но и имевшей вполне определенное содержание налоговой политикой. Прямые налоги, то есть налоги с доходов, были сокращены. Зато резко были увеличены косвенные налоги, ложившиеся своей тяжестью на самые широкие круги населения. Налоговая политика консульского режима (как и позже империи) защищала интересы крупного капитала. Не только в сфере налогов, но и всей своей экономической политикой консулат поддерживал и поощрял предпринимательскую деятельность. В особенности Бонапарт покровительствовал развитию промышленности, придавая ей первостепенное значение и ставя интересы промышленников всегда выше интересов торговой или земледельческой буржуазии. Более полувека назад вопрос этот был столь глубоко и полно исследован Е. В. Тарле в его капитальном труде о французской промышленности в годы консульства и империи550, что все новейшие исследования не могли внести в освещение проблемы существенно нового.

    «Порядок», устанавливаемый консульским режимом, защищал не только интересы крупной буржуазии - финансовой, промышленной, торговой, земледельческой, он защищал интересы и всех собственников вообще, и крестьян-собственников в особенности. Конечно, бонапартистский режим не был крестьянской властью; за очевидностью этот тезис не требует обоснования. Но столь же несомненно и то, что Бонапарт обдуманно старался в своей политике считаться с интересами крестьянства и в той мере, в какой это совмещалось с покровительством крупному капиталу, защищать и интересы крестьянства.

    Бонапарт не мог не понимать жизненную важность этой политики.

    Крестьянство составляло подавляющее большинство населения страны, оно же поставляло основные кадры в армию. Армия Бонапарта, являвшаяся существеннейшей опорой режима, была армией крестьянской. В исторической литературе вопрос о крестьянской политике Бонапарта принадлежит к числу наименее изученных. Между тем более ста лет назад Карл Маркс с присущими ему глубиной и блеском показал, что консульство, империя были именно той властью, которая в наибольшей мере способствовала укреплению крестьянской парцеллы и отвечала интересам собственнического крестьянства551.

    «Твердый порядок», устанавливаемый Бонапартом после «хаоса» Директории, был, следовательно, порядком укрепления собственности - буржуазной собственности, само собой разумеется. Заменив триединый лозунг Великой французской революции «Свобода, Равенство, Братство!» новым лозунгом - «Собственность, свобода, равенство!», бонапартистский режим даже этим внешним изменением главных лозунгов эпохи явственно подчеркивал сдвиги, происшедшие в развитии французского общества за минувшее бурное десятилетие. В 1800-1801 годах Бонапарт многократно подчеркивал незыблемость республиканского строя и свою личную приверженность Республике. Весьма вероятно, что он был вполне искренен: вряд ли ему приходило в ту пору в голову, что Республику следует заменить монархией; к этой мысли он пришел позже. Но, постоянно говоря о республиканских принципах, о превосходстве республиканского строя над всеми иными, он подчеркивал, что в развитии Республики наступило нечто новое. Это была уже не якобинская республика, не термидорианская. Республика консулата была республикой стабильной собственности.

    Новое заключалось также в том, что консульская республика устами Бонапарта открыто, громогласно объявила революцию законченной. В действительности, как известно, революция была задушена контрреволюционным переворотом 9 термидора. Термидорианский переворот и последовавшая за ним пятилетняя власть термидорианцев означали на деле торжество контрреволюционной буржуазии, сумевшей пресечь попытки народа двигать дальше революцию. Но, остановив революцию и продолжая борьбу против народных сил, стремившихся ее возродить, термидорианцы в Конвенте и Директории не смели, не набрались мужества сказать, что революция закончена. Напротив, все свои контрреволюционные деяния - и казнь Робеспьера, и подавление народных восстаний в жерминале и прериале, и разгром движений бабувистов - все это они именовали победами дела революции. Верность традициям, сила привычки были столь велики, что и переворот 18 брюмера, как уже говорилось, был также назван «революцией 18 брюмера».

    Бонапарт счел полезным открыто заявить о том, что революция закончена. Он напоминал об этом неоднократно и в правительственных заявлениях, и в письмах.

    Революция закончена; теперь устанавливается прочная, стабильная власть, твердый порядок. Республика собственности. Во избежание возможного ошибочного толкования следует подчеркнуть, что официально провозглашенное окончание революции отнюдь не означало отречения от нее или осуждения ее. Напротив, режим консульства и сам первый консул всячески афишировали свою генетическую связь с революцией Во времена консулата празднование дня 14 июля проходило со значительно большей торжественностью, чем при Директории Всего за год до провозглашения империи, в 1803 году, Бонапарт настоял на исключении из состава Института высшая и редко применяемая мера наказания! - одного из влиятельных его членов за то, что он посмел в своих сочинениях очернить революцию.

    Лозунг «Собственность, свобода, равенство!» не был демагогической фразой или ритуальной формулой. Он выражал буржуазное содержание, классовое существо консульского режима, ведь подавляющее большинство собственников, которых защищала власть консулата, были новые собственники - крестьяне, буржуа, служилые люди, приобретшие в тех или иных размерах собственность за роды революции. Вот почему эта новая, рожденная революцией собственность была неотделима от свободы и равенства в их буржуазном понимании.

    Политическое и пропагандистское значение тезиса об окончании революции было вполне очевидно. Оно не только давало консульскому режиму законное основание для пресечения любых попыток со стороны «экстремистов» возобновить революционную деятельность. Оно должно было поднять и значение консулата в глазах современников.

    В обширном литературном и эпистолярном наследии Бонапарта начала девятнадцатого столетия не сохранилось ни одного литературного памятника - документа, письма или записки, в которых бы прямо говорилось о предмете, более других волновавшем его в то время. Это, впрочем, вполне понятно. О таком предмете нельзя было ни писать, ни говорить вслух. О нем можно лишь догадываться по косвенным подтверждениям.

    На протяжении всех бурных месяцев конца 1799 и начала 1800 года, заполненных до краев огромной важности делами, государственными заботами, сложными расчетами политической игры сразу на многих досках против опасных противников, Бонапарта ни на миг не покидала жегшая его мысль: он потерпел поражение, проиграл войну в Египте и бежал от позора. Мысль эта должна была быть для него тем тяжелее, что он никому - ни Жозефине, ни братьям, ни близким людям - Дюроку, Ланну, Жюно - не мог в ней признаться. Напротив, он должен был, как и раньше, играть все ту же обманную роль спасителя Франции, ради блага отечества пожертвовавшего военной славой, близкой уже победой.

    О том, как мучило его сознание того, что брошенная им в Египте армия погибает и что тайное скоро станет явным, видно по лихорадочным мерам, принимаемым им, чтобы изменить роковой ход событий в Египте Едва лишь получив в руки реальную власть временного, а затем первого консула, он делает все возможное, чтобы помочь египетской армии. Он дает приказ адмиралу Гантому организовать вторую экспедицию - собрать всюду, где только можно, корабли, транспортные суда, все посудины, способные держаться на воде, и на них направить новые военные силы в Египет, на помощь Клеберу552.

    Ему не везло. Над египетским походом тяготел злой рок. Вторая экспедиция потерпела с самого начала неудачу. Да иначе и быть не могло: англичане на море обладали подавляющим превосходством. Впрочем, Бонапарт в глубине души не мог это не признавать. Его политика в египетских делах отмечена бросающимися в глаза противоречиями. В одно и то же время он направляет в Египет подкрепление и дает распоряжения Дезе спешно вернуться во Францию. После смерти Гоша Дезе и Клебер с должным основанием считались самыми талантливыми (не считая Бонапарта) полководцами Республики. Бонапарт уже увез с собой цвет египетской армии. Если бы он верил в возможность успеха в Египте, стал ли бы он отнимать у Клебера последнее, что оставалось, - непобедимого, благородного Дезе?

    Ничто не могло изменить рокового хода событий в Египте Бонапарт лучше, чем кто-либо, понимал это. Отвага и полководческий талант Клебера могли лишь отсрочить катастрофу, но день ото дня она становилась все ближе.

    Бонапарт отдавал себе отчет в том, что если ему было ясно значение происшедшего, то не менее ясным оно было другим, в особенности военным. Клебер, Моро, Бернадот, наверное, также Журдан разве втайне не осуждали его? Но в характере Бонапарта не было ничего гамлетовского. Он недаром прошел якобинскую выучку - он был человеком действия. Если нельзя исправить положение в Египте и Мену, как и Клеберу, не миновать капитуляции, то есть иная возможность, надо выиграть новую войну Ответственность за эвакуацию Египта будет возложена на тех, кто ее подпишет, Бонапарт не был столь сентиментален, чтобы признавать хоть в какой-то мере долю своей вины Новая война, новые победы заставят забыть о Египте, эта страница будет перевернута, в летописи национальной славы его шпага впишет новые, не стираемые временем строки

    Едва лишь вступив в должность первого консула, 25 декабря 1799 года Бонапарт направил английскому королю и австрийскому императору послание с предложением начать переговоры о мире. Это был верно рассчитанный ход. За недолгое время пребывания в Париже Бонапарт убедился в том, как жаждет вся страна, весь народ мира. Было немало неопровержимых доказательств, подтверждающих, что и в Англии большинство нации столь же нетерпеливо ждет мира. Вся Европа стремилась к миру. Восемь лет кровопролитных войн, попеременно несущих поражение то одной, то другой стороне, породили во всей Европе желание мира. Взяв на себя инициативу мирных предложений Бонапарт не только выигрывал в общественном мнении и своей страны, и передовых людей за пределами Франции Он перелагал ответственность за все последующее на других. Он сделал что мог он первым протянул руку примирения

    Как и можно было предвидеть, в ситуации, сложившейся к концу 1799 года, участники антифранцузской коалиции не склонны были идти на мировую. Недавние успехи в войне против Франции настраивали их воинственно. И Англия и Австрия отвергли французские предложения. Питту это дало повод произнести в парламенте речь, обличающую Бонапарта в закоренелом якобинстве-«...якобинство Робеспьера, Барраса, пяти директоров, триумвирата... целиком остается в человеке, который воспитан и вскормлен в недрах якобинства, который в одно и то же время есть и сын и защитник всех этих жестокостей»553.

    Бонапарт был совершенно уверен в том, что мирная инициатива Франции будет отвергнута. Еще до того, как были направлены послания в Лондон и Вену, с первых чисел декабря 1799 года, он стал готовиться к большой войне. Официально было известно, что на восточных границах Франции собирается крупная армия под командованием Моро. Эта армия, именуемая, как и раньше, рейнской, была предназначена для вторжения в Германию и оттуда марша на Вену О рейнской армии много говорили, много писали, она была предметом всеобщего внимания Одновременно с начала декабря без шума, втихомолку в Дижоне, недалеко от швейцарской границы, стала формироваться другая армия. О ней было мало что известно, наиболее осведомленные люди из военной среды знали лишь, что эта армия называется «резервной» и что она, по-видимому, призвана в предстоящей кампании выполнять вспомогательную роль Командующим «резервной армией» был назначен Александр Бертье554.

    Именно потому, что «резервная армия» формировалась в секрете, что о ней явно старались не упоминать, она привлекла к себе внимание Лондона, Вены, Берлина и их многочисленной агентуры, раскинутой по всем городам Европы. Бонапарт на этом и строил свои расчеты Армия в Дижоне была камуфляжем. Строгая секретность, полное отсутствие какой-либо официальной информации должны были убедить иностранных наблюдателей, что в Дижоне и формируются главные силы французской армии. Их внимание с января нового года было приковано к штабу «резервной армии»

    Между тем в действительности Бонапарт замышлял нечто совершенно иное. Как он сам позднее о том рассказал555, он считал необходимым дезинформировать врага, направить его по ложному следу Дерзкий план, замысленный им, требовал строжайшей секретности Успех был рассчитан на внезапность; следовательно, он был возможен лишь при условии, что противник ничего не будет знать, что он будет застигнут врасплох План, выработанный Бонапартом, был предельно прост и смел. Кампания против Австрии должна была быть краткой. У Французской республики прежде всего не было денег на длительную войну, да и внутриполитическое положение страны, и престиж первого консула не допускали затяжной войны После катастрофы в Египте Бонапарту была нужна быстрая, полновесная, триумфальная победа. Смелая операция вторжения, генеральное сражение, навязанное врагу и уничтожающее его армию, и сразу же перемирие с опрокинутым навзничь противником.

    Так выглядел общий замысел кампании, вернее сказать, ее абстрактный план. Но как он может быть материализован, в каких военных операциях он должен быть практически воплощен? Эту задачу не могла выполнить ни рейнская армия (хотя бы потому, что ею командовал Моро, а не Бонапарт), ни «резервная армия», остававшаяся в сущности мифом. Удар против Австрии должен быть нанесен на столь знакомом и милом Бонапарту Итальянском театре военных действий, и осуществить его должна итальянская армия. Но где же она была - итальянская армия? Где находился ее штаб? Где шло ее формирование?

    Бонапарт писал, что задуманный им план «требовал для своего осуществления быстроты, полной секретности и большой смелости»556. Только и всего! Каждое из этих трех условий предполагало преодоление невероятных трудностей.

    Бонапарт со своими помощниками их преодолел. В кратчайшие сроки они подготовили и создали армию, оставшуюся не раскрытой врагом, и двинули ее против австрийцев. Дижонский камуфляж себя блестяще оправдал. В Дижоне был сосредоточен многочисленный штаб и примерно семь-восемь тысяч солдат, в своем большинстве новобранцев и инвалидов. Английские и австрийские агенты, проникшие в Дижон, составили об этой армии вполне определенное представление; «резервная армия» вскоре стала мишенью для сатирических стрел карикатуристов, а незадачливый первый консул - главной жертвой насмешек. В ставке фельдмаршала Меласа, командующего австрийской армией в Италии, хвастались тем, что тайна Бонапарта разгадана. «Резервная армия, которой нас столько пугают, - говорили в штабе Меласа, - это банда из 7 или 8 тысяч новобранцев и инвалидов, с помощью которых нас хотели обмануть, чтобы прекратить осаду Генуи»557.

    В то время как в австрийских штабах развлекались остротами над французскими инвалидами на деревянных ногах, к юго-восточным границам Франции по разным дорогам быстро и бесшумно подвигались войска. Решение проблемы секретности, найденное Бонапартом, было неожиданным. Армию не следовало собирать где-то в одном месте. Она должна была составиться из разных, по отдельности формируемых частей, которые все в одно время должны были соединиться у швейцарской границы. Только этим путем можно было достичь абсолютной тайны формирования армии, являвшейся главным условием успеха кампании558.

    6 мая 1800 года Бонапарт покинул Париж. Обязанности первого консула были возложены на Камбасереса. Бонапарт направился, как все и ожидали, в Дижон; он произвел смотр находившемуся там гарнизону, пробыл в городе два дня, дальше след его терялся.

    8 мая Бонапарт оказался в Женеве. Здесь соединилась значительная часть армии: выделенный из рейнской армии бывший корпус Лекурба, пришедший сюда под командой генерала Монсея, и правое крыло под командованием генерала Тюро. В Лозанне находился авангард армии под командованием Ланна; он был сформирован из отборных частей ветеранов походов Бонапарта.

    13 мая первый консул прибыл в Лозанну; 14-го он дал приказ армии - ее продолжали называть резервной - выступить в поход. Поскольку составленная им же конституция VIII года вследствие своей неясности не предоставляла первому-консулу полномочий для командования армией, главнокомандующим был официально назначен Бертье В действительности же Бертье, как и всегда, оставался только начальником штаба при Бонапарте.

    Бонапарт никогда не любил повторять ходы. В 1796 году он совершил вторжение в Италию, избрав редкий, почти неправдоподобный путь по «карнизу», по узкой, обстреливаемой с моря дороге, шедшей вдоль кромки Альп. Это обеспечило ему тогда внезапность вторжения. Повторить снова этот счастливый вариант? Как суеверный человек, он верил в приметы, в счастливый путь. Но как солдат, знающий законы своей профессии, как стратег, сразу охватывавший одним взглядом весь огромный театр военных действий, он понимал, что простое повторение ходов в новой кампании не сулит успеха.

    Он нашел иное, едва ли не самое трудное и рискованное решение: преодолеть горный массив в пеннинских и лепонинских Альпах, достигающих местами свыше трех тысяч метров высоты, Сен-Бернарский и Сен-Готардский перевалы, спуститься в Ломбардскую низменность и ударить в тыл австрийской армии559.

    План этот был беспримерно дерзким. Он требовал невероятных усилий солдат, в особенности чтобы поднять на горы, а затем спустить вниз артиллерию. Бонапарт воодушевлял своих сподвижников доводом, что этим путем, через Альпы, шел некогда знаменитый Ганнибал. Пример был достоин, бесспорно, подражания, соглашались генералы, но ведь Ганнибал не волочил через горы тяжелую артиллерию!

    И все-таки казавшийся непреодолимым подъем на Альпийские горы был совершен. Армия поднималась к неприступным кручам. Мармон, назначенный начальником артиллерии, придумал простое до наивности, но эффективное средство. Орудия были сняты с лафетов; их поставили на обрубки сосен с выдолбленным дном; солдаты по сто человек волокли их по снегу и ледникам. Бонапарт то верхом на муле, то в пешем строю среди солдат шел впереди армии. С 17 по 22 мая главные силы армии перешли через Большой Сен-Бернарский перевал в западной части пеннинских Альп. Корпус Монсея совершил переход через Сен-Готардский перевал. Другая часть армии во главе с Тюро шла перед Монсеем560. Спуск с высоты в две с половиной тысячи метров оказался еще труднее, чем подъем. 24 мая авангард армии, возглавляемый Данном, возле Ивре опрокинул выдвинутый вперед заслон австрийцев. Армия Бонапарта, лавиной скатываясь с горных высот, вторглась в Ломбардию.

    Французская армия врезалась в тыл австрийцев. Мелас, ожидавший не скоро «резервную армию» - скопище хромоногих стариков - со стороны Генуи, пребывал в счастливом неведении, когда французы шли уже на Милан. 2 июня армия Бонапарта вступила в Милан; невероятное оказалось явью, смеяться надо было уже не над французами...

    4 июня Массена, отбивавшийся в Генуе от осаждавших его австрийцев, исчерпав все свои ресурсы, должен был капитулировать; австрийцы вынуждены были согласиться на почетные условия капитуляции Тем не менее это была победа, и Мелас спешил донести о ней в Вену в восторженных выражениях, депеша эта была перехвачена, и из нее французы узнали, с каким презрением отзывался австрийский главнокомандующий о так называемой резервной армии561

    В Милане французов встречали восторженно Год авс трийского господства заставил забыть все былые обиды на французов. Канделоро, прогрессивный итальянский историк, справедливо писал: «...приход французов был встречен всем населением, включая духовенство и знать, с еще большим энтузиазмом»562.

    Первый консул провозгласил в Милане восстановле ние Цизальпинской республики и ее законодательства отмененного австрийцами Казалось, он снова заговорил языком 1796 года В бюллетене «резервной армии» 14 прериаля (3 июня), сразу же после вступления в Милан, вслед за сообщением о насилиях и зверствах австрийских угнетателей заявлялось «Необходимо чтобы французский народ знал, какая судьба ему уготована королями Европы, если бы контрреволюция восторжествовала. Это соображение должно преисполнить нацию чувством признательности к отваге республиканских фаланг, навсегда утверждающих торжество равенства и свободолюбивых идей»563.

    Как и в 1796 году, Бонапарт стремился усилить французскую армию поддержкой итальянского населения и итальянских войсковых соединений, формирование которых стало одной из его забот Антидемократические законы, установленные австрийскими властями были громогласно отменены В Ломбардии были восстановлены ранее существовавшие органы власти Цизальпинской республики

    Казалось, стрелка времени передвигалась вспять. Вечером 3 июня Бонапарт и окружавшие его такие же молодые, как он, генералы, чьи имена теперь знала вся Европа, были снова в залитой светом праздничной зале театра «Ла Скала», и снова их окружали улыбки итальянских женщин, дружеские взгляды миланцев и как и четыре года назад, с тем же азартом молодости они рукоплескали красоте и покоряющему голосу Грассини - знаменитой примадонны миланской оперы На другой день Бонапарт в уважительном и дружественном тоне вел беседу с высшими служителями католической церкви. Все шло своим чередом.

    ***

    Как ни важны были многочисленные заботы, окружавшие Бонапарта в Милане, он понимал, что главные задачи кампании - стратегические - еще не решены. Завтрашний день был неясен.

    Рассредоточение французской армии, позволившее обеспечить секретность продвижения войск и внезапность их появления в тылу австрийцев, создало французам не только преимущества. Достоинства превращались в свою противоположность. Корпус Монсея несколько отставал от главных сил. Большая часть артиллерии все же завязла в горах. Продвигаясь вперед по разным дорогам, армия Бонапарта дробила свои силы. Ланн и Мюрат контролировали линию реки По, Монсей - линию реки Тичино, Дюшен - дороги вдоль реки Адды. Это было необходимо, чтобы сковать инициативу Меласа. Но при этой разбросанности сил Бонапарт лишался преимущества, которое всегда стремился сохранять, - сосредоточения сил в ударный кулак. Мелас же, напротив, наталкиваясь повсеместно на французские аванпосты, сжимал свои части, накапливая быстро мощную ударную группу. Как это было ни парадоксально, но выгоды, приобретенные первоначально французами, переходили на сторону австрийцев. Это сказалось уже в сражении 10 июня при Монтебелло, где Ланн с восемью тысячами должен был противостоять двадцати тысячам австрийцев под командованием генерала Отта. Сражение закончилось победой французского оружия, но эта победа была достигнута лишь благодаря блестящему военному таланту Ланна и бездарности Отта564. К тому же стремление к быстроте и внезапности в продвижении французских войск влекло за собой также и недостаточную осведомленность французской ставки о расположении сил противника. Знаменательно, что в бюллетенях армии, в приказах Бонапарт многократно пользовался столь неопределенным и непривычным для военной речи словом, как «кажется».

    Можно считать несомненным, что примерно 8-14 июня, в течение последних четырех-пяти дней накануне решающего сражения, Бонапарт не имел точных сведений о расположении главных сил австрийцев и даже полагал, что армия Меласа двинулась к Генуе565.

    Может быть, этим следует объяснить, что, когда 14 июня утром у деревни Маренго, вблизи Алессандрии, армия Бонапарта вступила в генеральное сражение с армией Меласа, соотношение сил сторон оказалось крайне неблагоприятным для французов. Австрийцы располагали сорока пятью тысячами против двадцати трех тысяч солдат Бонапарта566.

    За несколько часов до начала сражения Бонапарт все еще не имел точных сведений ни о силах Меласа, ни о его намерениях. Незадолго перед тем прибывшего в ставку Луи Дезе, вырвавшегося из Египта и английского плена, самого блистательного из молодых полководцев Республики, Бонапарт направил с дивизией по дороге в Нови - отрезать путь Меласу, если он туда пойдет. Одновременно был отдан приказ корпусу Лапуана следовать в направлении к Валенца.

    Так, накануне сражения главнокомандующий вследствие фатальных просчетов в оценке сил и намерений противника ослабил свои собственные силы.

    Сражение началось утром 14-го. Его ход определило прежде всего решающее, огромное превосходство австрийской артиллерии над французской. Убийственный огонь австрийцев внес опустошение в соединения Виктора и Ланна. «Люди падали градом», - писал один из участников битвы. Дивизия Шамберлака была почти полностью уничтожена. Виктор и Ланн, несмотря на упорное сопротивление, должны были отступить. К десяти часам утра могло казаться, что сражение полностью проиграно.

    Бонапарт провел ночь с 13-го на 14-е в ставке армии в Торре-ди-Гарофоли. В восемь часов утра он узнал о начавшемся по инициативе австрийцев сражении. Он сразу распорядился послать гонцов к Дезе и Лапуапу с приказом спешно возвращаться. С дивизией Монье, которую накануне он чуть было не отправил вместе с Дезе, и с консульской гвардией он поспешил на поле битвы.

    Положение французской армии было тяжелым - он мог в том убедиться с первого взгляда. Новые силы, которыми он укрепил корпус Ланна и центр французской армии, на какое-то время обеспечили перевес французскому оружию. В «Бюллетене» 26 прериаля по поводу битвы при Маренго было сказано: «Присутствие Первого Консула воодушевляло войска»567. Может быть, так оно и было. Но в дни Лоди и Риволи Бонапарт не писал таких вещей: в том не было надобности.

    По прошествии часа австрийцы убедились, что резервы, введенные французами в бой, уже исчерпаны. В сражение снова вступила артиллерия, да и австрийская пехота, предвкушая близкую победу, резко усилила натиск. Превосходство в артиллерии и в штыках австрийцев становилось неотразимым. Ланн, дравшийся насмерть, вынужден был отступить; еще удерживая порядок, его корпус стал откатываться под ударами австрийцев. Консульская гвардия, стоявшая «как гранитный редут», не выдержав натиска противника, также отступила. Маренго перешло в руки австрийцев. Мелас, обозревая огромное поле боя, отвоеванное его армией, уже торжествовал победу. То, что не удавалось ни Альвинци, ни Вурмзеру, ни эрцгерцогу Карлу, сумел сделать он, Мелас. Он разгромил считавшегося непобедимым Бонапарта.

    Бонапарт же с бледным, неподвижным лицом стоял окруженный адъютантами, глядя на проходящие мимо него отступающие полки. О чем он думал в эти минуты? О допущенных им грубых ошибках? О том, что после поражения в Египте новое поражение - в Европе! в Италии! от австрийцев! - зальет навсегда позором его военную славу? Что все его враги поднимут голову? Картина отступающей, едва не бегущей французской армии давала обильную пищу для грустных размышлений.

    Он стоял неподвижно, лишь ударяя стеком по мелким камушкам под ногами, и это механически повторяемое движение, замеченное наблюдателями, одно выдавало волнение этого человека с неменяющимся выражением лица.

    Сражение было проиграно. И все-таки не все еще было потеряно. Когда французы уже отступали, примчавшийся на взмыленном коне гонец - Савари - доложил, что Дезе, услышав гром канонады, дал приказ дивизии повернуть и идти на выручку главным силам568. Может быть, Бонапарт с этого часа и поверил в Савари? - он вернул ему надежду. Дезе, благородный, смелый Дезе, только он, он один мог спасти французскую армию!

    Бонапарт считал минуты. «Держитесь! Держитесь!» - кричал он солдатам. Но армия уже не могла держаться. Поле боя было усеяно убитыми, ранеными. Армия откатывалась, отступала на всех участках.

    Было три часа дня. Сражение было полностью проиграно. Поле боя осталось за австрийцами. Огонь затихал с обеих сторон. Мелас разослал курьеров во все концы с извещением о решающей победе, одержанной над Бонапартом. Считая дело законченным, он уехал в Алессандрию, приказав генералу Заху преследовать отступавшую французскую армию.

    И вот в этот последний миг, когда, казалось, уже опускается занавес над пятым актом трагедии, подоспела шедшая стремительным маршем дивизия под командованием Дезе.

    Дезе, оглядев печальную картину проигранной битвы и вынув из кармана часы, хладнокровно сказал: «Первое сражение - проиграно. Но еще есть время выиграть второе».

    Второе сражение сразу же закипело по всему фронту. Дивизия Дезе со свежими силами обрушилась на стоявшую без прикрытия австрийскую колонну. Бонапарт, выйдя из оцепенения, рядом приказов перегруппировал силы и восстановил непрерывность линий атакующих войск. Келлерман стремительной кавалерийской атакой обрушился на австрийские фланги. Мармон, объединив все наличные пушки, открыл огонь по противнику. Австрийцы, менее всего ожидавшие возобновления боя, после недолгого сопротивления поддались панике и обратились в бегство. Поле боя перешло в руки французов569. Австрийцы потеряли шесть тысяч убитыми и ранеными и более семи тысяч пленными570.

    К пяти часам пополудни проигранная первоначально битва превратилась в полную, сокрушающую победу над противником. Австрийская армия была разгромлена. Ошеломленный неожиданным поворотом судьбы, вырвавшей из его рук, казалось, уже несомненную победу, Мелас был не способен продолжать борьбу. На следующий день он послал парламентеров в штаб Бонапарта с просьбой о перемирии.

    Французская армия также понесла тяжелые потери - более трех тысяч убитыми и ранеными. Быть может, самой ее большой потерей была гибель Дезе. Накануне Бонапарт вел с ним долгую дружескую беседу; он хотел поручить Дезе военное министерство. Дезе шел впереди атакующей колонны, когда вражеская пуля пробила ему сердце. Падая, он успел лишь произнести: «Это - смерть».

    В Клермон-Ферране я видел памятник, поставленный Дезе. На главной площади города, среди вполне современных домов, освещенных модерновой цветной неоновой рекламой, против скульптурного изображения Верцингеторикса стоит памятник генералу Дезе. Люди проходили мимо него, занятые беседой, заботами дня. Может быть, от этого безразличия к привычному им городскому украшению памятник показался мне небольшим, бедным. Глядя на неподвижно застывшие в мраморе черты молодого лица (Дезе погиб в возрасте тридцати двух лет, а на скульптурном портрете кажется еще моложе), я думал о том, как несправедливо забыто имя воина и человека, сыгравшего такую большую роль в решающий день начала девятнадцатого столетия.

    Бонапарт в день Маренго хорошо сознавал, что значила смерть Дезе. В первом сообщении консулам после сражения, пересланном 15 июня из Торре-ди-Гарофоли, он кратко писал: «Новости армии очень хороши. Я скоро буду в Париже...» И дальше: «Я в глубочайшей скорби по поводу смерти человека, которого я любил и уважал больше всех»571.

    Можно поверить в искренность этих строк. Но время шло. Раскаты ставшей знаменитой битвы гремели по всей Европе. Русский посол в Вене Колычев доносил в Петербург: австрийские войска под командованием Меласа пришли «в такое замешательство, что в совершенном беспорядке ретировались»572. В Австрии и Италии известие о Маренго вызвало панику. Чарторыйский рассказывал, как «простоватый английский консул, только что женившийся на молодой прелестной особе, счел своим долгом бежать из Неаполя, как только узнал о поражении австрийцев при Маренго, бросив свою жену»573. Паника была повсеместной.

    Прошло время, и Маренго стало классикой. Это сражение, в несколько часов решившее исход кампании, изучали в военных академиях как вершину полководческого искусства. Все реже вспоминалось имя того, кто в действительности изменил весь ход исторической битвы, - имя Дезе. Все громче и торжественнее звучало имя непобедимого полководца; о нем говорили теперь, как о Гае Юлии Цезаре: «Veni, vidi, vicb - «Пришел, увидел, победил».

    Сам Бонапарт без посторонних оценивал происшедшее иначе. Бурьенн рассказывал, что при возвращении в Париж, приветствуемый повсеместно восторженно населением, первый консул, оставшись в карете вдвоем с Бурьенном, сказал: «Вот говорят: «Многое сделал!» Я завоевал, правда, меньше чем за два года Каир, Париж и Милан. И что же! Если я завтра умру, через десять веков во всеобщей истории от меня останется не больше полстраницы»574.

    Поиски союза с Россией

    В главе о Кампоформио в «Итальянской кампании», написанной или продиктованной на острове Святой Елены, Бонапарт говорил: «Борьба королей против Республики была борьбой двух систем: это были Гибеллины против Гвельфов; олигархи, царствующие в Лондоне, Вене, Санкт-Петербурге, боролись против республиканцев Парижа. Французский уполномоченный (то есть Бонапарт. - А. М.) решил изменить это положение вещей, которое оставляло Францию всегда одной против всех; он решил бросить яблоко раздора в среду объединившихся в коалицию, изменить постановку вопроса и пробудить другие страсти и другие интересы»575.

    Переговоры в Кампоформио, вернее, в Пассариано происходили в 1797 году. Бонапарт уже тогда пришел к мысли о необходимости преодолеть изоляцию Франции и попытаться расколоть фронт коалиции, разжигая разногласия между ее участниками и стараясь привлечь кого можно на сторону Франции. Уже в леобенских переговорах и переговорах в Удине и Пассариано он весьма умело использовал противоречия между Австрией и Пруссией.

    Итак, еще в 1796-1797 годах у Бонапарта возникла мысль о необходимости заменить борьбу двух систем - борьбу республики против монархии - иным сочетанием сил, иной внешнеполитической комбинацией. Это значило, как он говорил, ввести в игру «другие страсти и другие интересы».

    В 1797-1798 годах эта идея получила еще весьма ограниченное практическое применение в договоре Кампоформио. В ту пору Бонапарта воодушевляли иные замыслы. В Италии были созданы Цизальпинская, Лигурийская республики, позже Римская, Партенопейская. Предпринимая египетский поход, Бонапарт мысленно рисовал грандиозные планы. В социальном аспекте они должны были повторить итальянский опыт, понятно с рядом поправок на особенности условий Востока. Это значило, что французская армия, направлявшаяся на Восток, должна была стать силой, пробуждающей широкое национально-революционное движение угнетенных народов. Путь Александра Македонского на рубеже XIX века мог быть повторен и продолжен лишь при условии, если военные усилия небольшой французской армии будут поддержаны освободительными восстаниями народов, поднимающихся против угнетателей. Феллахи в Египте, друзы в Сирии, курды, афганцы, индийские племена - скольких союзников рассчитывал приобрести Бонапарт в походе от Нила до Инда! То должна была быть поистине великая восточная революция, которая потрясла бы три континента - Европу, Африку, Азию!

    Конечно, по сравнению с этими планами любая дипломатическая комбинация в Европе выглядела мелкой, незначительной. Но этот замысел в 1798-1799 годах потерпел полное крушение. Не удалось ни поднять могучую революцию, ни даже продвинуться дальше Сен-Жан д'Акра. Под стенами Сен-Жан д'Акра были похоронены все великие мечты. Даже завоевание Египта и то оказалось недостижимым. Бонапарту пришлось спасаться бегством. Он должен был вернуться к масштабам Европы. Крушение идеи великой восточной революции заставило Бонапарта задуматься над ближайшими стратегически оправданными ходами на шахматной доске Европы.

    Если оказалось невозможным найти союзников в лице угнетенных народов Востока, то, может быть, можно найти союзников среди великих европейских держав?

    Такова была логика рассуждений Бонапарта в 1800 году. Задача представлялась возможной, потому что цели оставались те же. Ведь Бонапарт стремился раздуть пламя революций на Востоке, поднять и втянуть в борьбу многомиллионные массы угнетенных не ради них самих и не ради торжества принципа революции. Такая задача могла бы увлечь юного Бонапарта в 1786-1789 годах, но десять лет спустя тридцатилетний генерал был уже весьма далек от влечений ранней молодости. В 1798-1799 годах Бонапарт видел в восточной революции прежде всего и главным образом средство сокрушить непримиримого противника Франции - Англию. Поход в Египет и Сирию, воззвание к друзам, переговоры с Типу Султаном - все это были попытки поразить Британию в ее ахиллесову пяту - Индию.

    Но разве нельзя достигнуть той же цели иным путем - соглашением, союзом с одной из великих держав?

    Кто же мог быть союзником Франции в этой титанической борьбе? Ответ был не прост. Понятно, что ни Австрия после Маренго, ни постоянно колеблющаяся Пруссия, ни ослабевшая Испания не были пригодны для этой задачи, да и они в силу многих причин на такой союз не пошли бы. Ни Скандинавские страны, ни итальянские государства в начале XIX века уже в счет не шли. Кто же оставался? Оставалась одна великая держава - могучая северная империя Россия, и о ней, естественно, прежде всего должен был подумать Бонапарт.

    Престиж России на рубеже XVIII и XIX веков был необычайно велик. Ее значение в европейской и в мировой политике было впервые осознано в полной мере.

    В войне, начавшейся в 1792 году и затем на протяжении почти четверти века потрясавшей Европу, в этой страшной серии непрерывно сменявших друг друга войн, отделенных лишь короткими паузами, уже к началу девятнадцатого столетия после Базельских договоров, после Кампоформио и Люневилля стало более или менее ясно, что основным, главным в этой ожесточенной борьбе является схватка Англии и Франции. Ни Пруссия, ни Австрия, ни Испания, ни тем более итальянские государства, как это доказал опыт войны, не могли противостоять новой Франции. Единственным государством, не только устоявшим в войне против Французской республики, но и показавшим решимость и способность продолжать войну, была Англия. После 1794 года, когда характер войны явственно изменился, стало вполне очевидным, что в основе этой «битвы гигантов» лежит соперничество двух экономически наиболее развитых западных держав, стремившихся к утверждению своей гегемонии в Европе и колониях.

    Первые десять лет войны доказали, что силы сторон примерно равны, что в схватке один на один ни та ни другая сторона не может одолеть противника. Но опыт войны и опыт второй коалиции и военной кампании 1799 года доказали, что в мире существует третья могущественная держава - Россия и что от ее вмешательства в пользу одной из борющихся сторон зависит исход войны. Россия в то время экономически и политически значительно отставала от Англии и Франции. Но она намного превосходила их огромной территорией, населением (в начале XIX века - сорок семь миллионов человек), военной мощью. Сила России основывалась на ее военном могуществе. В 1799-1800 годах решающая роль России на сцене европейской политики была показана с полной наглядностью. Разве Итальянский поход Суворова за три месяца не перечеркнул все победы и завоевания прославленных французских полководцев? Разве он не поставил Францию на край поражения? И затем, когда Россия вышла из коалиции, разве чаша весов не склонилась снова в пользу Франции?

    Бонапарт с его способностью мгновенно ориентироваться в самой сложной обстановке сразу же сумел уловить этот важнейший политический урок.

    «Франция может иметь союзницей только Россию» - таков был вывод капитального значения, определенный в словах точных, как математическая формула, который он окончательно сформулировал в январе 1801 года576. Но к пониманию этой истины он пришел раньше, сразу же, как только стал первым консулом и начал заниматься внешнеполитическими проблемами Республики. Уже в начале 1800 года он был озабочен поисками путей сближения с Россией.

    Могли сказать: заменять союз с угнетенными народами союзом с русским самодержцем - разве это принципиальная политика? Кто мог бы оспаривать обоснованность такого упрека? Но в 1799-1800 годах Бонапарта уже ни в малой мере не смущало такое попрание принципов. Раз вкусив в Леобене впервые от запретного плода, он уже не склонен был соразмерять свои действия с отвлеченными принципами или этическими нормами. Сентименты в политике? Полноте, это было уже далеким прошлым - наивными мечтаниями юношеского воображения.

    Бонапарта заботило иное: как добиться союза с Россией, какими средствами; какой ценой можно прельстить российского императора и побудить его к союзу с Францией?

    Сорель полагал, что идея союза с Россией сложилась у Бонапарта под влиянием записок Гюттена - французского агента в России, - датированных 25 октября и 25 ноября 1799 года, для правительства Директории, с которыми Бонапарт ознакомился, став консулом577. Записки Гюттена были опубликованы впервые А. Трачевским историком, незаслуженно забытым и недооцененным578. Они действительно представляли интерес, и Сорель не случайно обратил на них внимание Гюттен утверждал что Франции не приходится рассчитывать на сколько-ни будь прочный и длительный союз со своими соседями «Отправимся дальше и будем искать союз с великой державой, которая по своему географическому положению считала бы себя и действительно была бы вне опасности от нашей армии и наших принципов»579. Конечно речь шла о России. Гюттен настойчиво доказывал преимущества союза с Россией. «Две державы, объединившись, могли бы диктовать законы всей Европе» Впрочем, Гюттен мечтал и о большем. Он рисовал грандиозные перспективы. «Россия из своих азиатских владений мог а бы подать руку французской армии в Египте и, действуя совместно с Францией, перенести войну в Бенгалию»580.

    То были, казалось, затаенные мечты самого Бонапарта, его грандиозные замыслы времен сирийского похода Мог ли он оставаться равнодушным к таким проектам?

    Все же в историческую конструкцию Трачевского - Сореля надо внести поправки. Вряд ли есть основания считать Гюттена первооткрывателем этой плодотворной идеи. Мысль о союзе России и Франции на рубеже двух веков, что называется, носилась в воздухе. Исторически назревшая, порожденная реально сложившимися предпосылками, она приходила одновременно в голову многим Со времен Шетарди при Елизавете Петровне и посольства графа Сегюра при Екатерине II идея франко-русского союза или по меньшей мере сотрудничества была поставлена в порядок дня581.

    Во избежание недоразумений или кривотолков здесь, видимо, надо еще раз напомнить ту само собой разумеющуюся истину, что в XVIII веке проблема франко-русско-го союза стояла еще во многом иначе, чем сто лет спустя - в конце XIX века. Система европейских отношений девятнадцатого столетия, направляемых дворянско-династической дипломатией, с их неустойчивыми, подвижными узлами противоречий еще не создавала постоянных предпосылок и, еще менее того, жизненной необходимости франко-русского союза. У России и Франции в ту пору были разные задачи, разные преграды на пути достижения поставленных целей и по большей части разные противники. Именно поэтому в семнадцатом и восемнадцатом столетиях франко-русское сближение не являлось еще постоянной и все усиливавшейся тенденцией, оно оставалось еще эпизодом, одним из возможных вариантов политических комбинаций того времени.

    Великая французская буржуазная революция внесла изменения во всю систему международных отношений конца XVIII века. Советские историки справедливо подчеркивали этот тезис582.

    Революция, особенно в ту пору, когда она шла под лозунгом «Мир - хижинам, война - дворцам!», среди прочих внесенных ею изменений полностью сняла даже мысль о возможности сближения России и Франции. Россия Екатерины II защищала незыблемость господства дворцов и готова была покарать - для начала чужими руками - дерзких обитателей хижин, посмевших швырнуть к подножию европейских тронов голову казненного французского короля.

    Но время шло, и политические условия менялись и во Франции, и в Европе. Политика термидорианцев и Директории была уже иной, чем Комитета общественного спасения 1793 года. Базельские мирные договоры 1795 года с Пруссией и Испанией доказывали практическую возможность компромисса между правительствами феодально-абсолютистских монархий и правительством Французской буржуазной республики. Смерть Екатерины II и воцарение Павла породили в обеих странах надежды на возможность примирения Франции и России. Попытки, предпринятые в этом направлении, не дали, однако, практических результатов583.

    Французская экспансия в Восточном Средиземноморье - захват Мальты, египетская экспедиция, сирийский поход - принудила сблизиться перед лицом общей опасности вчерашних противников: Россию, Турцию, Англию, Австрию. То была вторая коалиция, более могущественная, чем первая. Военная кампания 1799 года, Итальянский поход Суворова заставили многое переосмыслить и переоценить. Стремительное продвижение армии Суворова от Валеджо до Нови повергло Европу в изумление и страх. Россия, казалось, держала в своих руках решение завтрашнего дня древнего континента. «Я всегда был убежден в том, что надо быть хорошим русским, чтобы стать хорошим австрийцем»584, - льстиво писал граф Кобенцль царскому послу в Австрии Колычеву.

    Но грозная туча, нависшая над Францией, над Западной Европой, ушла, не разразившись бурей. Распри в стане союзников оказались сильнее общности интересов Вероломство и тайное противодействие австрийцев создавали для армии Суворова большие опасности, чем сражение на поле боя с французами. Легендарный переход через Альпы спас русскую армию, спас честь Суворова - он уходил непобедимым, но перед многими вставал вопрос: к чему были все эти жертвы? Ради чего воевали?

    Этот вопрос вставал, не мог не встать перед мыслящими людьми в обеих странах сразу же по окончании войны. Становилось очевидным, что война между двумя государствами, расположенными одно на востоке, другое на западе Европы, играла на руку англичанам, австрийцам, пруссакам, кому угодно, но ни в малой мере не соответствовала действительным интересам России и Франции Более того, раз возникнув, эта мысль, естественно, должна была быть доведена до логического конца: война, вражда между Францией и Россией противоречила национальным интересам обеих стран. Следующим логическим звеном в этой цепи рассуждений закономерно должно было быть признание желательности, пользы, необходимости союза между двумя державами.

    ***

    Бонапарт, едва лишь получив полномочия первого консула, поставил в качестве важнейшей внешнеполитической задачи правительства Республики сближение с Россией. «Мы не требуем от прусского короля ни армии, ни союза; мы просим его оказать лишь одну услугу - примирить нас с Россией...»585-писал Бонапарт в январе 1800 года. Задача эта казалась ему в ту пору столь трудно осуществимой, что он не мыслил ее иначе чем при посредничестве Пруссии. Но сколь важное значение он ей придавал, видно из того, что, не довольствуясь ни стараниями Талейрана, ни обычными дипломатическими каналами, он направил в Берлин своих личных эмиссаров - Дюрока, затем Бернонвилля и, наконец, Лавалетта586.

    Бонапарт тогда еще, по-видимому, не знал, что Павел I в то же самое время приходил к сходным мыслям На донесении от 28 января 1800 года Крюднера, русского посланника в Берлине, сообщавшего о шедшем через Берлин французском зондаже, Павел своей рукой написал: «Что касается сближения с Францией, то я бы ничего лучшего не желал, как видеть ее прибегающей ко мне, в особенности как противовесу Австрии»587. Павел писал это примерно в те же самые дни, когда Бонапарт подходил к решению той же задачи.

    Павел писал о «противовесе Австрии». Но столь же крайним раздражением он был охвачен и против другого союзника - против Англии588. Эта новая внешнеполитическая ориентация российского императора не осталась тайной для английского посла в Петербурге Уитворта; этот дипломат вообще обладал повышенной любознательностью, едва ли совместимой с его официальным статусом. «Император в полном смысле слова не в своем уме»589, - писал Уитворт. В поведении российского самодержца было действительно немало удивительных поступков и черт, вызывавших смущение, страх, даже ужас его современников. Но в рассматриваемом вопросе император как раз проявил здравый смысл. Он обнаружил так много здравого рассудка, что даже потребовал от английского правительства отозвать Уитворта: этот джентльмен ему не нравился, он не внушал доверия. «Имея давно причины быть недовольным образом действия кавалера Витворта... и желая избегнуть неприятных последствий, какие могут произойти от дальнейшего пребывания при дворе моем лживых министров, я требую, чтобы кавалер Витворт был отозван...»590. Последующие события показали, сколь обоснованны были опасения Павла I.

    Но на пути и первого консула, и русского императора при всей почти неограниченной власти, которой каждый из них обладал, в достижении намеченной цели возникали непредвиденные препятствия и затруднения.

    Как уже говорилось, идея франко-русского сближения в сложившихся условиях была настолько жизненной, настолько соответствовала интересам обеих держав, что она приходила в голову не только официальным руководителям государства или должностным лицам. В частности, эту популярную идею были готовы бросить на чашу весов и третьи участники борьбы - претенденты на власть, представители роялистской партии Людовика XVIII.

    Почти в то же время, когда Гюттен слал из Петербурга в Париж докладные записки, доказывавшие необходимость и выгоды франко-русского союза, из Парижа в Петербург окольными путями, через Вену, шли пространные письма с обоснованием той же самой мысли - о пользе франко-русского союза. В одном из писем говори лось, что ходом вещей «Россия... становится распорядителем судеб Европы и спасителем своих союзников»591. Но кто же эти истинные союзники России? В том же письме утверждалось, что между Россией и Францией отсутствуют противоречия, что «Россия никогда не может ничего опасаться со стороны Франции» и что последняя готова предложить ей услуги и «прочный союз»592. Далее послание предостерегало, что Россия на своем пути, несомненно, встретит Англию и тогда лишь познает все тяготы этого. Логическим выводом из хода рассуждений было «Со всех точек зрения первым союзником России в Европе является Франция»593. Единственной существенной поправкой, вносимой данным документом в общие доводы во многом сходные с доводами Гюттена, было немаловажное напоминание о том, что истинным союзником самодержавной императорской России может быть только «законная» - легитимная - французская монархия, Франция белых лилий Бурбонов.

    Материалы архива Российской коллегии иностранных дел не дают ответа на вопрос, произвели ли эти доводы какое-либо впечатление в Петербурге. Можно предположить, что в общем этот тезис должен был встретить в Петербурге сочувственное отношение. Официально объявленной целью участия России в войне 1799 года было именно восстановление «законной монархии». Например в манифесте Павла I 16 июня 1799 года говорилось. «Восприняв с союзниками нашими намерение искоренить беззаконное правление, во Франции существующее, вое стали на оное всеми силами»594. Влиятельные общественные круги, и здесь надо начинать с колоритной фигуры вице-канцлера графа Никиты Петровича Панина, последовательно и настойчиво придерживались идеи сотрудничества только с «законной» династией; всякая иная Франция представлялась им крамольной и нечестивой595. Мнение Панина и его единомышленников представлялось еще столь традиционным и естественным для политики России, что даже самовольнейший и взбалмошный самодержец не мог с ним не считаться. Высказанное им в январе 1800 года пожелание сблизиться с Францией повисло в воздухе, оно не получило продолжения, и, более того, в феврале того же года предложения Пруссии о посредничестве были формально отклонены.

    И все-таки в 1799-1800 годах, в особенности после войны, давшей обильную пищу для размышлений, отношение к республиканской Франции в Петербурге и Москве было уже иным, чем десять лет назад, в начале революции. Конечно, за минувшие десять лет во Франции многое изменилось. Но под воздействием французского опыта многое стало иным и в оценке его иностранными современниками. Здесь прежде всего следует напомнить, что сам главнокомандующий армией союзников генералиссимус А. В. Суворов высказывал убеждение в том, что французы возвращения к старой монархии не хотят. Как передавал Ф. В. Ростопчин, Суворов «многократно повторял, что вступление во Францию вызовет к защите ее всех ее обитателей и что покуда так называемая республиканская армия открыто не пожелает восстановления прежнего правительства, до тех пор подавление республики останется лишь на бумаге в разглагольствованиях эмигрантов-проходимцев и в голове политических мечтателей»596.

    Это мнение Суворова замечательно прежде всего как свидетельство политической проницательности великого полководца. Но оно заслуживало внимания и как отражение духа времени. Не только Суворов, но и некоторые другие русские современники той бурной эпохи понимали, что правительство Республики сильнее, энергичнее старой монархии, дискредитированной в глазах французского народа597.

    Но пока это новое понимание вещей прокладывало себе дорогу, приходилось считаться с привычным консерватизмом мнений, с устоявшимися, традиционными воззрениями, рассматривавшими республиканскую Францию как источник «революционной заразы», как рассадник «социального зла»598.

    На пути нового курса по отношению к Франции, пока еще в декларативной форме объявленного Павлом в январе 1800 года и не подкрепленного практическими действиями, возникло еще одно препятствие.

    Бонапарт, развертывая свою дипломатическую акцию по сближению с Россией, не знал, что одновременно с ним большую дипломатическую игру в Петербурге начал с иных, можно даже сказать противоположных, позиций другой, по-своему тоже крупный политический деятель - генерал Шарль Дюмурье.

    30 октября 1799 года в Петербург пришло адресованное императору Павлу I письмо от генерала Дюмурье из Шлезвига, датированное 20 октября того же года В письме этом говорилось: «Государь, я рассматриваю Ваше императорское величество как руку провидения, простертую над Европой ради спасения религии, нравов, законов, правительств и государей»599. Далее Дюмурье столь же велеречиво, со ссылками на «готовность всех французов, в особенности преданных монархии и доброму порядку...» всем пожертвовать ради осуществления «благородных замыслов» императора просил высочайшей аудиенции, дабы изложить имеющиеся у него планы Сами эти планы Дюмурье в письме не раскрывал, но в самой общей форме заявлял, что «все его желания направлены на восстановление на троне Короля и счастье родины»600.

    У Павла I и его окружения к этому времени накопилось уже крайнее раздражение против многочисленных французских эмигрантов, осевших в России, против «двора Людовика XVIII» в Митаве, досаждавших царю бесконечными просьбами о субсидиях, всевозраставших денежных пособиях и награждениях разного рода орденами601. О степени этого раздражения можно было судить по тому что царь отказал в аудиенции графу д'Авре, самому близкому к претенденту на трон сановнику, желавшему передать царю лично послание Людовика XVIII602. Но для Дюмурье Павел I сделал исключение. В ответе из Гатчины 1 ноября 1799 года Ростопчин сообщал, что император удовлетворил просьбу Дюмурье, ему разрешен приезд в Петербург и посланнику в Гамбурге Муравьеву приказано выдать генералу паспорт603.

    Чем объяснить эту особую милость Павла?

    О миссии Дюмурье 1800 года в исторической науке было известно очень мало, а то, о чем сообщалось, представлялось недостоверным или искаженным. Сам Дюмурье в своих не раз переиздававшихся мемуарах об этом эпизоде своей бурной жизни не рассказал604.

    Его биографы Артюр Шюке, Богуславски, Пуже де Сент-Андре либо почти не касались этой темы, либо, кратко сообщая о факте поездки, расцвечивали ее неправдоподобными деталями605. Общим источником их сведений была вышедшая в 1818 году книга некоего аббата Жоржеля «Путешествие в Санкт-Петербург», в которой обрывки правды перемежались с выдуманным или непонятым606. Исследователи, изучавшие архивные документы эпохи, и это относится прежде всего к Трачевскому, сделавшему в этой области больше, чем кто-либо другой, видимо случайно, прошли мимо папки пожелтевших от времени листов с полувыцветшими чернильными строчками Иностранные ученые, даже такие крупные, как Сорель, всегда охотно писавший о Павле I, черпали свои сведения по русской истории из документальных публикаций Трачевского, отчасти Татищева и незаслуженно популярных на Западе весьма сомнительных сочинений Валишевского Как бы то ни было, из больших исторических исследований миссия Дюмурье выпала: о ней либо ничего не писали, либо упоминали глухо и неопределенно. Естественно, что пачка архивных документов, освещающих какие-то эпизоды политической борьбы начала прошлого столетия, не может представить ее во всей полноте. Что-то остается неизвестным, о чем-то приходится догадываться, строить гипотезы.

    Это относится и к поставленному вопросу. Почему Павел I, незадолго до того отказавший в аудиенции влиятельному представителю Людовика XVIII, согласился принять не занимавшего никакой официальной должности бывшего французского генерала, прозябавшего где-то в германском городке?

    Объяснение этому нужно, видимо, искать в самой личности Дюмурье или, вернее, в окружавшей его имя репутации. Шарль-Франсуа Дюмурье обратил на себя внимание еще до революции. Он участвовал в Семилетней войне, сражался в рядах Барской конфедерации против России, был комендантом крепости Шербур, прошел через казематы Бастилии. Он восторженно приветствовал революцию, стал другом Мирабо. Громкую, всеевропейскую известность он приобрел в 1792-1793 годах. Дюмурье прославился сначала как авторитетный и авторитарный министр иностранных дел жирондистского правительства, в немалой мере способствовавший ускорению войны между Францией и коалицией срединных монархий. Перо дипломата он вскоре сменил на шпагу полководца и в новой своей роли добился еще больших успехов, чем на прежней стезе. С его именем были связаны первые крупные победы революционного оружия - разгром австрийцев при Жемаппе, завоевание Бельгии, и в 1792- начале 1793 года в армии Французской республики не было более прославленного полководца, чем генерал Дюмурье.

    Но в марте 1793 года он дал себя разбить под Неервинденом и вслед за тем сделал попытку повернуть возглавляемую им армию против революционного Парижа. Попытка не удалась; в решающий момент Дюмурье увидел, как вышедший из, строя молодой офицер, медленно поднимая пистолет, прищурившись, целится, чтобы поразить смертельным свинцом генерала-изменника. То был лейтенант Даву - будущий знаменитый маршал наполеоновской армии. Дюмурье, видимо, не выдержал этого направленного на него дула пистолета, прищура прицелившихся глаз: отказавшись от всех своих замыслов, он бежал в стан врагов, к австрийцам. Большая политическая карьера его на том была закончена, но, авантюрист широкого размаха и неукротимой энергии, он не хотел с этим мириться. К тому же он был действительно человеком незаурядных способностей: Наполеон на острове Святой Елены это открыто признал. Став на путь национальной измены и контрреволюции, Дюмурье должен был идти по нему до конца; он сосредоточил свои усилия на восстановлении во Франции легитимной монархии. Умный, циничный Ростопчин, имевший дело с Дюмурье в Петербурге, так резюмировал свои впечатления: «Генерал Дюмурье... человек на все руки. Ему смертельно хочется, чтобы не прекращалась его известность, и, так как он думает загладить прежние свои действия... он может оказать большую пользу французской монархии»607.

    Павлу I была, конечно, хорошо известна военная репутация Дюмурье, слывшего одним из лучших французских полководцев, и его политическая биография. Павел был на распутье; когда пришло письмо Дюмурье, он не определил еще окончательно, как далеко должно зайти его крайнее недовольство союзниками по второй коалиции и какую политику избрать по отношению к Франции.

    Но пока Дюмурье совершал свое длительное путешествие в Россию, на свете произошло немало перемен. Он приехал в Петербург накануне Нового года608, за это время совершился переворот 18 брюмера и временный консульский режим был заменен узаконенным конституцией VIII года консулатом, предоставившим всю полноту власти первому консулу.

    Талейран с его изумительно тонким чутьем сумел отгадать, видимо в самой общей форме, готовность Дюмурье к активным политическим действиям; он предложил первому консулу привлечь Дюмурье, установить с ним какие-то контакты. Бонапарт это отверг: он не хотел иметь дела с этим «негодяем»609. А «негодяй» прибыл в Петербург, окрыленный самыми радужными надеждами. 2, 4, 5 января 1800 года он пишет Ростопчину письма, дышащие уверенностью и оптимизмом610. «Во всем образе действий императора (Павла I) я вижу столько энергии, которая побуждает меня рассматривать его как единственного возможного спасителя Европы»611. Приезд Дюмурье был сразу же замечен в английском посольстве. Уитворт 14 января 1800 года писал Гренвилю: «Ген. Дюмурье, примирившийся с Митавским двором, теперь здесь... Сознаюсь, что хотя я никогда не предполагал содействовать Дюмурье, но все-таки не жалею узнать его мнение в эту минуту»612. Дюмурье надеется на скорую аудиенцию и просит Ростопчина помочь ему в осуществлении его важной миссии. Он терпеливо ждет. Но время идет, проходит неделя, другая, третья, проходит месяц, затем второй, а прибывший издалека французский генерал остается «все в той же позиции». Аудиенция ему не дана, и неизвестно, когда она будет и будет ли вообще. Дюмурье словно и не вызывали; о нем не вспоминают; в столице Российской империи он остается забытым одиноким чужестранцем. Ростопчин не считает нужным отвечать на его письма, а если отвечает, то весьма кратко и сухо.

    Иногда от Дюмурье запрашивают какие-то сведения, например справку о Бернонвилле (видимо, в связи с начавшимися в Берлине переговорами с Францией). Генерал, оказавшийся не у дел, рад и этому поручению. Он пишет характеристику Бернонвилля не без знания предмета и увлеченности, пристрастно. «Генералу Бернонвиллю около 60 лет... его здоровье основательно подорвано картежной игрой и женщинами, что ему придает меланхолический вид... Он вышел из среды буржуазии и никогда ничему не учился, он мало читает, и он не обладает умом и ничем не выделяется, кроме солдатской напористости, помогавшей ему делать карьеру... Он любит деньги и самоуверен...»613. Эта характеристика не лишена живости и, возможно, даже точна. Ее недостаток в ином: автор ее, оторванный в петербургском уединении от всего мира, не попадает в тон; написанное им - совсем не то, что от него ждут. Дюмурье не знал, что с весны и лета 1800 года Бернонвилль вступил, и притом довольно искусно, в сложную игру по примирению Франции и России и что в Петербург от Крюднера поступали благоприятные сведения о французском посланнике в Берлине614.

    Дюмурье, потеряв надежду на скорое получение аудиенции, в письмах к государю излагает свои проекты и планы. «Британский кабинет хочет, безусловно, так же как и Ваше императорское величество, восстановления на троне Франции дома Бурбонов и скорейшего окончания этой кровавой и дорогостоящей войны»615. Это еще слишком общие соображения, и Дюмурье в конце концов вынужден письменно изложить свою главную идею: он выражает надежду, что император «даст ему возможность выполнить роль Монка»616.

    «Роль Монка» - это и есть основная цель Дюмурье, сердцевина привезенного им в Петербург проекта. При поддержке и помощи могущественного российского императора он рассчитывает восстановить «законную власть» Бурбонов и тем положить конец «кровавой и дорогостоящей войне».

    Колебания, проявленные Павлом I в январе - марте 1800 года в определении политики по отношению к Франции, противоречивость его линии, его распоряжений этого времени получают дополнительное объяснение. Перед ним открылись два возможных пути решения французской проблемы: соглашение с существующим французским правительством, с первым консулом Бонапартом, что означало сговор против Англии и Австрии, или же возвращение к традиционной и, с точки зрения августейших домов Романовых, Габсбургов, Гогенцоллернов, принципиальной политике восстановления на французском троне «законной» династии Бурбонов. Для этого второго варианта мог быть полезен и даже нужен Дюмурье. Павел I, по-видимому, потому и не принимал вызванного им в Петербург французского генерала, и не отсылал его назад, что не мог найти окончательного решения: в нем боролись в ту пору противоположные чувства и мнения.

    Колебания эти вызывались не взбалмошностью русского императора, не его капризностью, не склонностью к неожиданным решениям, как это обычно объясняли некоторые авторы, писавшие на эту тему. Хотя эти качества и были присущи Павлу I, нельзя не видеть в его политике и более глубоких и реальных оснований. В пользу второго варианта - курса на восстановление Бурбонов - влияли династические интересы, традиции, принципы феодально-абсолютистского строя, убежденность Павла I в незыблемости «священных» прав легитимизма. Но эти аргументы, казалось бы неотразимые в их абстрактном значении, вступали в противоречие с практикой - опыт, в частности опыт только что прерванной войны, их опровергал. Своекорыстие, вероломство, даже предательство собратьев по священному принципу легитимизма, союзников по второй коалиции - Англии и Австрии в глазах Павла I были так велики, обида на них, раздражение столь жгучи, что они в сущности делали невозможным продолжение прежней политики. Эта политика была плоха прежде всего тем, что она себя не оправдала на практике. Значит, оставались поиски иных путей...

    29 февраля 1800 года Ростопчин прислал Дюмурье краткое письмо, извещавшее, что по повелению императора генералу препровождается тысяча дукатов в возмещение расходов на поездку из Петербурга в его страну617. Это значило, что колебания Павла окончены, он принял решение618.

    Не трудно сопоставить даты. 1(12) февраля Павел I формально потребовал от английского правительства отозвать Уитворта619. 16(27) марта того же года генералиссимусу Суворову было официально предписано приостановить всякие военные действия против Франции620. Распоряжение Павла I от 29 февраля о выдаче тысячи дукатов Дюмурье на обратный путь из Петербурга приходится между этими датами, это все звенья одной цепи. После длительных колебаний Павел I пришел к заключению, что государственные, стратегические интересы России должны быть поставлены выше отвлеченных принципов легитимизма. Практически это означало, что русское правительство было готово идти на переговоры с Францией.

    ***

    Бонапарт, находясь в «резервной армии» и занятый подготовкой к решающим операциям против австрийцев, не терял из поля зрения главную внешнеполитическую задачу, воодушевлявшую его в то время, - поиски путей сближения с Россией. Из действующей армии он посылал короткие письма или записки Талейрану, доказывавшие, какое большое значение он придавал поставленной задаче. Даже накануне Маренго он напоминал министру иностранных дел: «Надо оказывать Павлу знаки внимания, и надо, чтобы он знал, что мы хотим вступить с ним в переговоры». Талейрана не было нужды в том убеждать: своим гибким умом он и сам превосходно понимал всю важность начатой политической акции. Он видел, что, пока дело идет через посредников - через Берлин и Копенгаген - по официальным дипломатическим каналам, оно подвигается медленно и туго. «До сих пор еще не рассматривалась возможность вступить в прямые переговоры с Россией... бесспорно, это сопряжено с немалыми трудностями, но это дает и большие преимущества»621, - писал Талейран первому консулу. Эта инициатива министра иностранных дел была энергично поддержана Бонапартом. После Маренго он снова чувствовал себя прочно сидящим в седле; теперь можно было не торопясь оглянуться по сторонам и найти верные пути к Петербургу.

    1 термидора VIII года (7/18 июля 1800 года) Талей-ран направил графу Никите Петровичу Панину послание, написанное с присущим ему мастерством и одобренное, вне всякого сомнения, Бонапартом.

    «Граф, первый консул Французской республики знал все обстоятельства похода, который предшествовал его возвращению в Европу. Он знает, что англичане и австрийцы обязаны всеми своими успехами содействию русских войск...» - так начиналось это послание. Все было в нем тонко рассчитано: и неназойливое напоминание о том, что Бонапарт не участвовал в минувшей войне, и стрелы, как бы мимоходом направленные в Англию и Австрию, и дань уважения, принесенная русским «храбрым войскам»622. За этим вступлением следовало немногословное, продиктованное рыцарскими чувствами к храбрым противникам предложение безвозмездно и без всяких условий возвратить всех русских пленных числом около шести тысяч на родину в новом обмундировании, с новым оружием, со своими знаменами и со всеми воинскими почестями623.

    Над этим посланием трудились два лучших дипломата Европы, и трудно было придумать более эффективный первый ход в начинавшейся сложной дипломатической игре. Даже то, что послание было адресовано Панину - самому непримиримому врагу республиканской Франции (в Париже этого не могли не знать), и то казалось удачной дебютной находкой, как свидетельство беспристрастности и строгой корректности корреспондентов.

    За первым ходом последовал второй - столь же сильный. Талейран опять же Никите Панину от имени первого консула писал о решимости французов оборонять Мальту от осаждавших остров англичан624. Так незаметно вводилась в переговоры чрезвычайно важная тема общности интересов двух держав. Это антианглийское острие направленности французской дипломатии было, несомненно, сильным средством в политике, сближавшей обе державы. Ни шпага папы Льва X, дарованная мальтийскому гроссмейстеру и преподнесенная первым консулом российскому императору, ни комплименты и любезности, с итальянской непринужденностью, как бы сами собой срывавшиеся с уст или из-под пера прославленного французского полководца, - ни одно из этих средств обольщения, на которые был такой мастер Бонапарт, не достигло бы цели, если бы обе державы в тот момент не объединяла общность интересов.

    Предложение о возвращении пленных было принято в Петербурге с большим удовлетворением. В нем справедливо увидели не столько рыцарский жест, сколько желание достичь двустороннего соглашения. Но это же в тот момент вполне отвечало желанию Павла, Ростопчина, всей антианглийской партии. Из Петербурга во Францию с особой миссией был направлен генерал Спренгпортен - полушвед, полуфинн, на русской службе известный своими профранцузскими симпатиями625. Формально целью миссии Спренгпортена было урегулирование вопросов, связанных с возвращением пленных. Но данная ему инструкция возлагала на него значительно более важные задачи - он должен был способствовать установлению дружеских отношений между Российской империей и Французской республикой626. Во Франции правильно поняли значение миссии Спренгпортена. Он был принят с величайшим почетом. В Берлине с ним беседовал Бернонвилль, в Брюсселе - Кларк, в Париже - Талейран и, наконец, первый консул. Дружественность бесед шла в возрастающей прогрессии. О пленных речи почти не было; больше всего говорили об общности интересов, общности задач.

    Альбер Сорель в своем известном исследовании называл политику первого консула, направленную на сближение с Россией Павла I, увлечением «химерическим союзом»627. Он отказывался видеть в этой политике реальные основания, и под пером прославленного французского историка эта важная страница биографии Бонапарта предстает как занимательный рассказ об обманутых надеждах, просчетах, разочарованиях; печальная повесть о несбывшихся мечтах.

    А между тем это направление внешней политики Франции, которому Бонапарт так настойчиво и упорно в первые годы своей государственной деятельности старался проложить дорогу, в действительности свидетельствовало о совсем ином: оно доказывало, как широко, как трезво и реалистично оценивал Бонапарт международную обстановку и заложенные в ней возможности.

    В самом деле, на чем строились расчеты Бонапарта? На взбалмошном, эксцентрическом характере Павла I? На умении отгадывать его тайные струны? Обольщении его игрушками Мальтийского ордена? Иные из историков готовы придать этим деталям психологического характера первостепенное значение. Но можно ли было строить на столь зыбких основаниях политику? Да и мог ли Бонапарт, только что после длительного пребывания в Египте вернувшийся во Францию и впервые взявший в руки руль государственной власти, обремененный неисчислимыми заботами внутреннего порядка, знать или изучать характер русского императора? И до того ли было ему в то трудное время?

    Нет, расчеты и политика Бонапарта строились на иных, более прочных основаниях. Обе державы - Франция и Россия - «созданы географически, чтобы быть тесно связанными между собой»628, - говорил Бонапарт в конце 1800 года, принимая Спренгпортена.

    В письме от 30 фримера IX года (21 декабря 1800 года) - первом прямом обращении к императору Павлу I - Бонапарт писал: «Через двадцать четыре часа после того, как Ваше императорское величество наделит какое-либо лицо, пользующееся Вашим доверием и знающее Ваши желанья, особыми и неограниченными полномочиями, - на суше и на море воцарится спокойствие»629.

    Несколькими днями раньше, 1 декабря, генерал Кларк в Брюсселе в ответ на вопрос Спренгпортена о возможном развитии отношений между двумя странами, выражая господствующие в окружении первого консула мнения, говорил: «...по мне, нет ничего легче, как достигнуть соглашения в деле мира между Францией и Россией... это соглашение может заключаться в одной статье, постановляющей, что все останется в том виде, как было до войны между обеими державами или даже в эпоху 1786-1787 годов»630.

    Можно привести еще ряд других, сходных по содержанию заявлений, но есть ли в том надобность? Смысл их всех вполне очевиден. Ссылки на географическое расположение стран, на возможную легкость достижения соглашения скрывали за собой прочную убежденность в том, что между обеими великими державами нет глубоких, непримиримых противоречий; они не соприкасались территориально, между ними не было территориальных споров. И раз отсутствуют неустранимые противоречия, не создается ли тем самым почва для достижения соглашения между обоими государствами?

    Расчет Бонапарта был прост. Из трех лидирующих великих держав - Англии, Франции и России - первые две были разделены острыми непреодолимыми противоречиями. Столкновение интересов начиналось с территориальных проблем: от ближайших - Бельгии и Голландии до далеких - колониальных владений в Азии, Африке и Америке. В любом уголке мира интересы обеих держав вступали в противоречие. По всем вопросам европейской и мировой политики они отстаивали разные и по большей части противоположные мнения. За ожесточенностью этой яростной борьбы скрывалось обостряющееся соперничество двух экономически наиболее развитых держав, стремившихся каждая в свою пользу к преобладанию. Между Францией и Россией не было и не могло быть подобных противоречий. Экспансия буржуазной Франции и экспансия русского царизма шли в главном по разным, несоприкасающимся направлениям. Огромная континентальная страна, простиравшаяся от Балтийского и Черного морей до Тихого океана, Россия как европейская и мировая держава была, естественно, заинтересована во всех вопросах Европы и мира. Но в ее политике по отношению к Франции не было тех имманентных противоречий, которые были присущи англо-французским отношениям. Следовательно, если и возникали разногласия по тем или иным вопросам (а они, естественно, должны были возникать), то они не затрагивали коренных интересов обеих стран. Тем самым база для соглашения между двумя державами всегда сохранялась. Тезис Бонапарта: «Союзницей Франции может быть только Россия» - имел под собой весьма прочные основания.

    Знаменательно, что и в Петербурге примерно так же понимали природу отношений двух стран. В инструкции Спренгпортену, которая, по его словам, была продиктована Павлом I, говорилось: «...так как взаимно оба государства, Франция и Российская империя, находясь далеко друг от друга, никогда не смогут быть вынуждены вредить друг другу, то они могут, соединившись и постоянно поддерживая дружественные отношения, воспрепятствовать, чтобы другие своим стремлением к захватам и господству не могли повредить их интересам»631. По существу это была та же аргументация, из которой исходил Бонапарт. Ф. В. Ростопчин, являвшийся первоприсутствующим в Коллегии иностранных дел, в письме более позднего времени к С. Р. Воронцову объяснял политику по отношению к Франции сходными мотивами. Он указывал, что «никогда не считал, чтобы французское правительство, каково бы оно ни было, могло стать опасным для России», он ссылался на «отдаленность обеих стран, на гигантские силы нашей империи»632. Это было выраженное другими словами то же мнение, что Франция не может России вредить и что не существует реальных причин и поводов для конфликтов между обеими державами.

    Конечно, подобная констатация была бы невозможной ни в 1793 году, ни в 1796-м, ни даже в 1798 году. Мысль об отсутствии реальных противоречий между Французской республикой и Российской империей могла прийти почти одновременно государственным руководителям обеих держав лишь на определенном историческом этапе и в определенных условиях. Рене Савари, будущий герцог Ровиго, со времени Маренго один из самых близких к первому консулу людей из «когорты Бонапарта», указал на одно из этих условий со всей ясностью: «Император Павел, объявивший войну анархистской власти, не имел больше оснований вести ее против правительства, провозгласившего уважение к порядку...» 633. То было прямое указание на значение переворота 18 брюмера, и Савари был прав в этом: нет спору, эволюция, совершавшаяся во Франции, учитывалась во всем мире, и в Петербурге в особенности.

    Было бы ошибочным упрощать сложный в действительности ход вещей или смотреть на события 1800-1802 годов глазами людей, умудренных последующим историческим опытом. В начале XIX века или даже год спустя после знаменитых событий 18-19 брюмера было еще неясно, куда пойдет Французская республика, в какую сторону будут клонить брюмерианцы.

    Нельзя в этой связи не признать смелости, одновременно проявленной с обеих сторон. Формально Франция и Россия находились в состоянии войны; дипломатические отношения между сторонами были полностью прерваны; еще не отгремело эхо недавней канонады и не заросла травой могила генерала Жубера, сраженного свинцом суворовской армии. Обратиться в этих условиях прямо к противнику, протянуть поверх поля брани руку примирения - для этого надо было обладать кругозором, решительностью и инициативой Бонапарта. Бонапарт рискнул - и не ошибся!

    Вопреки поддерживаемому рядом авторов мнению надо отдать должное и русскому правительству, сумевшему круто и резко изменить политический курс, несмотря на оказываемое на него давление. Это давление шло не только со стороны определенных влиятельных кругов внутри страны - Никиты Панина, подавшего в сентябре 1800 года записку царю, доказывающую, что интересы и долг Российской империи требуют немедленной военной помощи «Австрийской монархии, находящейся на краю пропасти»634, С. Р. Воронцова и его многочисленных сторонников, братьев Зубовых, через О. А. Жеребцову тесно связанных с Уитвортом, и других.

    Давление оказывалось и извне. После Маренго и под его непосредственным впечатлением австрийский дом развернул широкую дипломатическую кампанию, добиваясь «восстановления доброго согласия» между двумя державами635 и самого «тесного союза двух императорских дворов»636. Тугут, лукавя и по обычаю стараясь перехитрить своих партнеров, раздавал самые щедрые обещания и прикидывался овечкой. Весьма энергичную деятельность развили французские эмигранты, встревоженные переговорами с «узурпатором». Д'Антрег, великий мастер интриг и неутомимый изобретатель небылиц, которым он умел придавать видимость правдоподобия (что позволяло их выгодно сбывать за подходящую цену), и здесь не остался в стороне. Он плел паутину дезинформации. Ссылаясь на письма Серра Каприола (неаполитанского посланника в Петербурге) и представителя Людовика XVIII Карамана, он распространял в Вене сведения, будто русский император, встревоженный поражениями австрийцев, готов оказать им эффективную помощь, «дабы спасти австрийцев и всю Европу и воспрепятствовать заключению постыдного мира с французами»637. Британское правительство также не отказывалось от надежд удержать Россию в сетях коалиции и воспользоваться ее военными силами. Оно стремилось достичь этой цели, действуя как обычно - и «дипломатией сильного жеста», и методом обольщения. В то время как английское правительство уже готовилось поднять британский флаг над Мальтой (падение которой ожидалось со дня на день), не желая даже вступать в обсуждения с претендовавшим на тот же остров русским правительством, оно старалось проявить к нему любезность за чужой счет. В январе 1800 года английский посланник во Флоренции посетил графа Моцениго и заявил, что Англия не имеет никаких видов на остров Корсика и что, по его мнению, «завоевание Корсики имело бы большое значение для Его императорского величества»638.

    То были «дары данайцев». «Великодушно жертвуя» то, что ему не принадлежало, «предлагая» вместо Мальты французскую Корсику, британское правительство надеялось, если бы Россия попалась на эту удочку, навсегда поссорить ее с Францией. Не трудно разгадать в этом демарше Лондона и другой безошибочный расчет: если бы русское правительство, отвергая этот дар, стало бы все же обсуждать вопрос о Корсике или связывать его с Мальтой, цель была бы достигнута - разрыв с первым консулом-корсиканцем был бы неизбежен: он принял бы это за личное оскорбление.

    Все эти дипломатические диверсии остались безрезультатными. 18 (29) декабря 1800 года Павел I обратился с прямым письмом к Бонапарту. «Господин Первый Консул. Те, кому бог вручил власть управлять народами, должны думать и заботиться об их благе» - так начиналось это письмо. Сам факт обращения к Бонапарту как главе государства и форма обращения были сенсационными. Они означали признание де-факто и в значительной мере и де-юре власти того, кто еще вчера был заклеймен как «узурпатор». То было полное попрание принципов легитимизма. Более того, в условиях формально не прекращенной войны прямая переписка двух глав государств означала фактическое установление мирных отношений между обеими державами.

    В первом письме Павла содержалась та знаменитая фраза, которая потом так часто повторялась: «Я не говорю и не хочу пререкаться ни о правах человека, ни о принципах различных правительств, установленных в каждой стране. Постараемся возвратить миру спокойствие и тишину, в которых он так нуждается»639. Что это означало? То была в переводе на современный язык формула невмешательства во внутренние дела. «Принципы различных правительств» провозглашались их внутренним делом. Несомненно, это условие имело большее значение для Петербурга, чем для Парижа. Дюмурье недавно предупреждал Павла I об опасностях, исходящих от Бонапарта: «Его система революционной пропаганды известна»640. Павел пропустил тогда это мимо ушей, но предупреждение не было забыто. Нужно было себя обезопасить, и российский император приглашал Бонапарта «не пререкаться» по вопросам «о правах человека» и о принципах правительств. Первый консул принял эту формулу без возражений. Принцип невмешательства во внутренние дела уже тогда, в самом начале XIX века, был вполне подходящим для европейских держав с разным политическим строем.

    Переговоры, так успешно начатые Спренгпортеном и личной перепиской Бонапарта с Павлом, со времени прибытия в Париж официальной миссии Колычева пошли труднее. Дело было не только в недостатках характера Колычева и его предубежденности против консульской Франции, хотя и это, по-видимому, играло какую-то роль641. Переговоры шли трудно потому, что позиция Павла и проводимая его дипломатами линия были внутренне противоречивы. Согласившись на переговоры с Бонапартом как главой Французской республики и сразу же взяв курс на сближение с ней, Павел I тем самым открыто отверг принцип легитимизма, который он раньше отстаивал. Это было логично, поскольку оба прежних союзника - Австрия и Англия - первыми нарушили этот принцип. Австрия, грубо попирая законные права сардинского короля, захватила отвоеванный русским оружием Пьемонт, а Англия, также попирая права Мальтийского ордена642, захватила никогда не принадлежавший ей остров Мальта. Было логичным и закономерным, что Павел, заявив о выходе из коалиции, в которой Россия должна была сражаться за чужие, корыстные интересы, отказался и от принципа, отвергнутого жизненной практикой 1799-1800 годов. Столь же логичным было, что царь, вступив на путь сближения с консульской республикой, круто изменил свое отношение к претенденту на французский трон и грубо потребовал, чтобы граф Лилльский, он же Людовик XVIII, вместе со своим двором покинул пределы России643. Наконец, последовательным было и то, что, резко изменив весь внешнеполитический курс, Павел отверг и программу Никиты Панина, отстаивавшего сохранение союза с Австрией и Англией, и сместил его с поста вице-канцлера644.

    Но в странном противоречии со всей этой линией Павел в переговорах с французской стороной предъявил ряд конкретных требований, вытекающих из принципов легитимизма. Нота Ростопчина 26 сентября (7 октября) 1800 года, грубая по форме, выдвинула пять условий, предваряющих соглашение между двумя державами: возвращение Мальты Мальтийскому ордену, «восстановление сардинского короля в его владениях, неприкосновенность земель короля обеих Сицилий, Баварии и Вюртемберга»645. Позже к этому было прибавлено возвращение Египта Турции646. Самое примечательное было в том, что пять условий ноты Ростопчина - сторонника сближения с Францией и врага Панина - были полностью и целиком взяты из осужденной царем и Ростопчиным записки Панина.

    Эти требования, вдохновленные старой программой легитимизма, создали затруднения в переговорах. Некоторые из них, как, например, отказ от Египта, были неприемлемы для Бонапарта по чисто личным мотивам: в то время он еще не терял надежды, что в последний момент что-то резко изменит ход вещей в Египте; он еще верил (не имея к тому почти никаких оснований) в своего рода «египетское Маренго» - победу на грани проигрыша. По вполне понятным мотивам к вопросу о Египте Бонапарт был чувствительнее, чем к любому другому.

    Бонапарт придавал столь большое значение сближению с Россией, что, притворяясь, будто он не заметил грубости ноты 26 сентября (7 октября), и не входя в детальное обсуждение поставленных требований, он поручил Талейрану ответить на них общим согласием647. Расчет оказался верным. Пока Колычев педантично и явно не торопясь обсуждал с Талейраном пункт за пунктом вопросы, каждый из которых порождал множество трудноразрешимых проблем, Бонапарт, не вдаваясь в частности, достигал заметных успехов в главном. Сближение императорской России Павла I с Французской консульской республикой Бонапарта быстро подвигалось вперед: дело шло к союзу двух великих держав, в том не было больше сомнения.

    При существенных различиях обоих государств их правители имели и то общее, что охотно готовы были мечтать о грандиозном будущем: было естественным поэтому, что каждое правительство, идя на взаимное сближение, исподволь подготовляло далеко идущие планы. Ростопчин в своей записке, конфирмованной царем 2 октября 1800 года и получившей полное его одобрение («Мастерски писано», - пометил на полях Павел), провозглашал главной задачей внешнеполитического курса сближение с Францией648. Но наряду с реальными задачами ближайшего времени записка Ростопчина в неопределенно далекой перспективе рисовала и план раздела Турции между Россией, Францией, Австрией и Пруссией. «Центр сего плана должен быть Бонапарт», - пояснял Ростопчин, оговариваясь, что эту перспективу надо держать в тайне, «не приступая вдруг к открытию настоящих видов сближения с Францией»649. Бонапарт в письме к Талейрану от 27 января 1801 года рисовал еще более грандиозные, совершенно фантастические планы организации экспедиций против Ирландии, Бразилии, Индии, Суринама, Тринидада и американских островов, не говоря уже о Средиземноморье650. В обоих случаях то были проекты, замыслы далекого будущего, лишенные реальной основы. Они были важны не по своему практическому значению - его не было, а как доказательство склонности правительств обоих государств к империалистической политике, если употреблять этот термин в том широком понимании, которое порой придавал ему В. И. Ленин.

    Ближайшие же практические задачи, стоявшие перед обеими державами, были от этих затаенных замыслов будущего весьма далеки. Первой и самой важной задачей Бонапарта, диктуемой прежде всего внутренней обстановкой в стране, было достижение мира. После восьми лет непрерывных войн народ, страна требовали мира. Это было всеобщим желанием, более того - необходимостью. Даже те круги буржуазии, которые наживались, обслуживая нужды армии, и те были за прекращение войны; в мирных условиях можно было заработать, вероятно, не меньше денег и освободиться от превратностей судьбы и непредвиденных потерь, зловещих элементов неизвестности, случайности. Буржуазия хотела стабильности. Мира требовало крестьянство: ему были нужны молодые, сильные руки, поглощенные армией; крестьяне, ставшие полноправными собственниками, хозяйственно окрепшие, хотели полностью воспользоваться плодами приобретенного. Мир был первым, необходимым условием социальной и политической стабилизации, возвращения к нормальным условиям жизни. Бонапартистский режим, власть консулата не могли упрочиться, не обеспечив стране на какое-то время, может быть даже недолгое, мир, понятно мир достойный.

    Современники хорошо понимали, что объективные обстоятельства заставляют первого консула стремиться привести возглавляемую им страну к миру. Понимали это и в России. Ростопчин в упоминавшейся записке писал: «Нынешний повелитель сей державы (Франции, - А. М.) слишком самолюбив, счастлив в своих предприятиях и неограничен в славе, дабы не желать мира»651. Ростопчин реалистически оценивал политику Бонапарта. По его мнению, Бонапарту нужен мир потому, что народ устал от войны и стране надо подготовиться к бойне с Англией. Ростопчин справедливо полагал, что главный враг Франции - Британия «своей завистью, пронырством и богатством была, есть и пребудет не соперница, но злодей Франции». Силы Франции будут направлены на подготовку к этой нелегкой борьбе. «Бонапарт старается всячески снискать благорасположение Ваше для лучшего успеха в заключении им мира с Англией»652.

    Эта оценка основных направлений политики Бонапарта в главном была правильной. Но Ростопчин не разглядел существенного. Он увидел в политике первого консула только ее антианглийскую направленность и не сумел должным образом оценить и понять смысл, содержание русской политики Бонапарта тех лет.

    Формула Бонапарта: «Франция может иметь союзницей только Россию» - содержала более глубокий и более общий смысл. Сближение с Россией, тем более союз с ней, имело ценность само по себе - оно поднимало престиж Франции в Европе, укрепляло ее авторитет, увеличивало ее политический вес. Короче говоря, сближение с Россией усиливало позиции Франции в Европе и мире.

    Бонапарт был первым из французских государственных деятелей, кто сумел понять во всем значении важность для Франции союза с Россией. Он видел в русском союзе не случайную конъюнктурную сделку, а покоящийся на прочной основе государственных интересов важнейший элемент французской национальной политики. Трагедия Бонапарта была в том, что, правильно определив роль союза с Россией для Франции, он своими последующими практическими действиями пошел против собственной внешнеполитической концепции. Но к этому мы вернемся позже.

    В сложном дипломатическом наступлении, которое Бонапарт и Талейран (действовавшие в то время еще в единодушии)653 вели сразу во многих направлениях, уже ощутимое сближение с Россией оказывало самое благоприятное влияние. Еще не было ничего подписано, ни о чем не было договорено, а в дипломатических переговорах уже чувствовалось, как ложится на чашу весов незримый, нематериализованный, но уже безмолвно взвешиваемый фактор могущественной русской поддержки. Бонапарт это понимал и торопился: он старался использовать эти благоприятные обстоятельства с наибольшей, почти универсальной полнотой.

    Пруссия, которая еще недавно заламывала немалую цену за всегда сомнительные посреднические услуги в налаживании связей с Россией, теперь была отставлена. Прусский король высказывал Бернонвиллю желание, чтобы «Пруссия, Франция и Россия шли рука об руку». Но он, как это случалось с ним нередко, опоздал. В услугах Пруссии более не нуждались. Гаугвицу, неизменно руководившему внешней политикой берлинского кабинета, было дано понять, что теперь пришла пора Пруссии выслуживаться перед Францией и Россией. Незаметно, как будто само собой, получалось так, что заносчивый двор Гогенцоллернов должен был свыкаться с ролью просителя654.

    Как бы мимоходом решались частные задачи: 30 сентября в Париже было подписано соглашение с США, восстанавливавшее добрые отношения с заокеанской республикой. Успешно подвигались вперед переговоры с Испанией, начатые договором 1 октября 1800 года в Сент-Ильдефонсе. Уже складывались контуры двусторонней сделки. Инфанту Пармскому «передавалась» Тоскана, отныне именуемая королевством Этрурии. Испания уступала Франции Луизиану в Америке и обязалась, оккупировать Португалию - традиционную опору Британии на Пиренейском полуострове. 29 марта 1801 года с рядом дополнений окончательный договор с Испанией был подписан в Аранхуэце655.

    Труднее всего подвигались дела с Австрией. Казалось бы, после Маренго никакой проблемы более не было. В реляции Павлу I из Теплица 1 (12) сентября 1800 года Колычев писал: «...зная положение здешних дел, предвидеть можно, что правительство не имеет довольно способов к продолжению войны, и, сверх того, может ли оно исправить внутреннее неустройство?»656. И тем не менее венский кабинет, как принято было в то время говорить, всячески оттягивал заключение мира с Францией. 20 июня, через пять дней после Маренго, был подписан новый договор с Англией, подтверждавший обязательство австрийского дома продолжать войну; Англия за это должна была уплатить два с половиной миллиона фунтов стерлингов657. Но даже если бы деньги были выплачены, а не только обещаны (как это чаще всего случалось), могло ли золото заменить боеспособную армию? «Барон войны» всемогущий Тугут и изворотливый Кобенцль прилагали все старания, чтобы умилостивить Павла и его сановников658. Через две недели после Маренго Кобенцль прибыл к Колычеву в Карлсбад по поручению императора Франца; он смиренно домогался возобновления переговоров между двумя дворами и от имени своего государя запрашивал, как угодно императору Павлу вести переговоры - через Кобенцля и Колычева или через Тугута? Ключ к решению проблемы войны и мира был по-прежнему в руках России, но в Вене был утерян ключ к русскому дому как раз в то время, когда недавние противники - Россия и Франция возобновляли прямой разговор.

    И все-таки при стечении всех этих самых неблагоприятных обстоятельств венский кабинет продолжал уклоняться от мирных переговоров. Чтобы выиграть время и переиграть Бонапарта на дипломатическом поприще, в Париж был послан граф Сен-Жюльен, который был лишен каких-либо полномочий. Но переиграть Бонапарта за гладким столом дипломатического кабинета, быть может, было еще труднее, чем на зеленом поле сражений. Он разгадал замысел австрийцев, но притворился непонимающим и поручил Талейрану заманить в свои сети австрийского дипломата. Опытный мастер, Талейран артистически довел партию до конца и заставил Сен-Жюльена 28 июля от имени императора подписать прелиминарные условия мира, повторявшие в основном Кампоформио, на которые тот не имел полномочий. По возвращении в Вену Сен-Жюльен был заключен в крепость. Но Австрия должна была теперь начать настоящие переговоры.

    Граф Кобенцль прибыл в Париж 28 октября для предварительной беседы с первым консулом. Они не встречались с Пассариано, с 1797 года. Бонапарт, в котором дарование большого актера сочеталось с интуицией изобретательного постановщика, позаботился о том, как дать сразу почувствовать гостю, что многое изменилось за минувшие годы. Бонапарт назначил аудиенцию Кобенцлю в девять часов вечера в Тюильри. Он «сам выбрал комнату для его приема... В углу он велел поставить маленький столик, за который сел сам; все кресла были вынесены и остались одни лишь кушетки, находившиеся далеко от Бонапарта...». Люстра не была зажжена, и в комнате царил полумрак. Кобенцль, ожидавший торжественного приема во дворце, испытал замешательство. Он был поставлен перед необходимостью или стоять перед Бонапартом, или присесть на далекую и неудобную кушетку. Как заметил Талейран, каждый был поставлен «на свое место или, по крайней мере, на место, предназначенное каждому первым консулом»659.

    В дальнейшем переговоры были перенесены в Люневиль, где уполномоченным Франции был Жозеф Бонапарт, направляемый Наполеоном и Талейраном. Но, несмотря на только что пережитое унижение, несмотря на общую слабость позиции Австрии, несмотря, наконец, на то, что Жозеф дал ясно понять, что Вене нечего больше ссылаться на русские козыри - русская карта играет против Австрии, - несмотря на все это, Кобенцль все очевиднее уходил от соглашения, упрямился, торговался, затягивал время.

    На что же рассчитывала австрийская дипломатия, саботируя заключение договора с Францией? На что надеялись в Вене? Надежды были, они ширились, росли, но они не связывались ни с талантами австрийских дипломатов, ни с боевой мощью австрийской армии. Эти надежды питались тайными сведениями, окольными путями приходящими в Вену, Лондон, Берлин и другие европейские столицы. «Падение Бонапарта представляется не только несомненным, но и близким»660, - писал в феврале 1800 года один из главарей тайной роялистской организации, действовавшей в Париже, - Дюперу. Ни сам Дюперу, ни его сообщники по роялистскому подполью, ни их хозяева в Лондоне, ни их друзья в Вене отнюдь не ожидали общенародного восстания в Париже; их надежды были связаны с иным. «Мы имеем возможность вывести из строя новое правительство в Париже; вся его сила заключается в одном человеке»661, - сообщал графу д'Артуа руководитель роялистского подполья Гид де Невиль.

    Зачем вести борьбу против многих, против правительства и его аппарата? Не проще ли убрать любыми средствами - убить, похитить, взорвать - одного? На этом и были сосредоточены все усилия роялистского подполья. В Вене об этом знали: нить заговора протягивалась и сюда. В январе 1800 года в секретном сообщении из Парижа в Вену передавали, что «положение Бонапарта не из веселых»662, он сталкивается с возрастающими трудностями, «он хотел бы сохранить то, что имеет...» в надежде стать со временем Кромвелем, но времена изменились663. В Вене были осведомлены и об июньском кризисе; наконец, пришла пора решающих действий. Гид де Невиль и Дюперу взялись за дело. Они нашли «страшного человека» - кавалера де Маргаделя, мастера политических убийств, - молодого, злого, беспощадного участника шуанских разбоев и ограблений дилижансов; Маргадель сколотил из таких же головорезов, как он сам, двенадцати шуанов, тайную группу, вернее, банду вооруженных до зубов убийц, не останавливающихся ни перед чем. Они укрылись в подполье, ожидая сигнала. Охота на первого консула началась664.

    Бонапарт, раздосадованный необъяснимым упорством Кобенцля, уклонявшегося от всякого соглашения (он ждал со дня на день гибели Бонапарта), прибег к последнему средству, оставшемуся в его распоряжении: он дал приказ Моро возобновить наступление; до сих пор он отказывался от этого, так как не хотел предоставлять Моро возможности приумножить свою военную славу. Главнокомандующий рейнской армией оказался на высоте задач: он превосходно подготовился к наступательным операциям и в сражении при Гогенлиндене 2-3 декабря разбил наголову австрийскую армию эрцгерцога Иоанна665. Путь на Вену был открыт. Эрцгерцог Карл, сменивший Иоанна, запросил перемирия; 25 декабря оно было подписано в Штейере666.

    В то время как Гогенлинден завершал гремевшую на весь мир войну, в Париже заканчивалась незримая и неслышная посторонним иная война. В апреле 1800 года полиция случайно натолкнулась на нити заговора. Банде Маргаделя пришлось еще глубже уйти в подполье. Но одновременно было налажено другое дело, преследовавшее ту же цель; поставленное солидно, с применением новейшей техники, оно рождало у организаторов уверенность, что тот, за кем охотились целый год, на сей раз не уйдет живым. Взрыв «адской машины» на улице Сен-Никез 24 декабря потряс Париж и Европу, но среди множества жертв взрыва не было первого консула, он остался невредим667.

    Кобенцль в Люневиле сложил оружие: ему не на что было больше надеяться. 9 февраля мирный договор был подписан668. Люневильский мир в основном повторял положение Кампоформийского мира, но в ухудшенных для Австрии условиях. Это было закономерно: мир фиксировал результаты войны, и главным из них было поражение Австрии.

    10 декабря 1800 года в письме к адмиралу Гантому Бонапарт, сообщая о победе под Гогенлинденом и о начинающемся наступлении армии Брюна в Италии, высказывал уверенность, что в ближайшие дни будет подписан мир с Австрией. «А через три месяца после установления мира на континенте будет заключен мир с Англией»669.

    Мир с Англией оставался для консульской республики самой важной и самой трудной задачей. Бонапарт отдавал себе отчет в том, что даже после сокрушения своих противников на континенте мир для Франции нельзя считать ни упроченным, ни даже достигнутым до тех пор, пока Англия продолжает войну.

    Но что давало первому консулу основание считать в декабре 1800 года задачу, остававшуюся восемь лет незразрешимой, близкой к успешному завершению? Сотрудничество с Россией. Сам Бонапарт на это указал с. полной определенностью.

    В письме к Жозефу от 21 января 1801 года, то есть за две недели до подписания Люневильского мира, Наполеон писал: «Вчера прибыл из России курьер, проделавший путь за пятнадцать дней; он мне привез исключительно дружественное письмо императора (Павла), написанное им собственноручно: Россия имеет крайне враждебные намерения против Англии. Вам легко понять, что не в наших интересах спешить, так как мир с (австрийским) императором - ничто в сравнении с действиями, которые сокрушат Англию и сохранят нам Египет»670.

    То не было бахвальство или поверхностное, необоснованное суждение. Разлад между недавними союзниками день ото дня становился все глубже. 5 сентября англичане овладели Мальтой и в нарушение ранее принятых обязательств подняли над островом британский флаг. Захват англичанами Мальты вызвал крайнее раздражение Павла I671. Но дело было не только в Мальте. Как справедливо писал Д. А. Милютин в своем превосходном по документальной оснащенности исследовании, после второй коалиции «Европа с ужасом увидела новую опасность - от неограниченного усиления британского владычества на морях»672.

    Лишенная всякой правовой основы, бомбардировка британским военным флотом мирного Копенгагена была наиболее возмутившим европейское общественное мнение, но отнюдь не единственным актом британской агрессии на морях. Поворот в оценке политики Англии не был результатом взбалмошности или каприза Павла, как это иногда изображают.

    Возмущение охватывало широкие круги. И. Ф. Крузенштерн, знаменитый русский путешественник, в письме 5 декабря 1800 года из Ревеля адмиралу Рибасу предлагал для обуздания Англии составить легкую эскадру из нескольких кораблей и направить ее в мае к Азорским островам, с тем чтобы здесь перехватывать крупные английские корабли, а мелкие «надо просто потоплять»673. Письмо Крузенштерна знаменательно как выражение резкого общественного негодования против Англии. И эти настроения были сильны не только в России. Быстро, без особых усилий русской дипломатии удалось в декабре 1800 года заключить договоры со Швецией и с Данией о совместной борьбе против Англии. Так была создана Лига северных держав. 18 декабря к ней примкнула и Пруссия. Против Англии создавалась коалиция держав.

    Возникала новая политическая ситуация в Европе. Теперь Россию и Францию сближали не только отсутствие реальных противоречий и общность интересов в их широком понимании, но и конкретные практические задачи по отношению к общему противнику - Англии. Инициатива в поисках совместных антианглийских акций принадлежала русскому правительству. Во втором письме к первому консулу от 2 (14) января 1801 года Павел I писал: «Несомненно, что две великие державы, установив между собой согласие, окажут положительное влияние на остальную Европу Я готов это сделать»674. Хотя это заявление было еще несколько общим по форме, его политическое значение несомненно. То было предложение установить согласие между двумя державами. Не случайно Бонапарт придавал письму такую важность.

    Через двенадцать дней, 15 января, Павел I направил Бонапарту еще одно письмо: «Не мне указывать Вам, что Вам следует делать, но я не могу не предложить Вам: нельзя ли предпринять или по крайней мере произвести что-нибудь на берегах Англии». То было прямое приглашение осуществить союз на практике совместными военными действиями против Англии. И это были не слова. За три дня до только что приведенного письма Бонапарту, 12 января, Павел I отправил атаману Войска Донского генералу Орлову 1-му несколько рескриптов. В них предписывалось немедленно поднять казачьи полки и двинуть их к Оренбургу, а оттуда прямым путем в Индию, дабы «поразить неприятеля в его сердце»675. «Поручаю всю сию экспедицию Вам и войску Вашему, Василий Петрович», - писал Орлову царь. Приказ требовал немедленных действий. С Дона поднялись и пошли на Восток казачьи полки. Отряд Орлова насчитывал двадцать две тысячи пятьсот семь человек при двенадцати пушках и двенадцати единорогах676.

    Заветные мечты Бонапарта, грандиозные замыслы 1798-1799 годов, похороненные в горячих песках сирийской пустыни под стенами Сен-Жан д'Акра, неожиданно ожили и были близки теперь к осуществлению. Счастливая судьба превращала несбыточные мечты в реальность, в почти будничные практические заботы. Бонапарт был счастлив и горд. Все, что он обещал, все, что он предсказывал, - все, все сбывалось, даже раньше, чем можно было ожидать. Письма, записки, распоряжения первого консула начала 1801 года дышат радостной уверенностью в близкой и полной победе677. «Только Россия может быть союзницей «Франции...»

    Жизнь снова подтверждала справедливость этого утверждения. Ограниченный и заносчивый Колычев, не понимавший законов большой политики, продолжал препираться из-за каждой буквы, каждой запятой с Талейраном. Конференции уполномоченных обеих держав были долгими, но бесплодными678. Бонапарта это мало беспокоило. Он предложил Талейрану усвоить по отношению к Колычеву более жесткий тон679. Какое значение могут иметь педантичные требования или возражения этого тупого чиновника, когда первый консул решает все самые сложные вопросы в прямом дружественном обмене мнений с русским императором? Слова, сказанные Бонапартом Спренгпортену: «Вместе с вашим повелителем мы изменим лицо мира», теперь, казалось, были близки к осуществлению.

    Лондон был охвачен тревогой. Парламентская буря 2 февраля 1801 года низвергла правительство вчера еще всемогущего Вильяма Питта-младшего. Формально Питт пал в связи с ирландскими делами, но истинная причина была всем ясна. Ораторы оппозиции требовали провести следствие о причинах поражения английской политики. Новый кабинет Аддингтона взял в руки бразды правления в смутные часы неуверенности и всеобщих опасений.

    И вот в эти дни ожиданий близящейся грозы, когда казачьи полки Орлова уже шли походным маршем на юго-восток, к предгорьям Индии, когда в Париже Бонапарт нетерпеливо ожидал осуществления своих самых дерзновенных замыслов, из далекого Петербурга вдруг пришла поразившая всех весть: император Павел I мертв.

    То, что происшедшее в ночь с 11 на 12 марта в царских покоях Михайловского замка в Петербурге, - это не апоплексия, как было официально объявлено, поняли сразу все. Скоро стали известны и подробности. Конечно, то был удар, и даже не один, а несколько ударов, и все они были нанесены человеческой рукой. Точно называли и имена заговорщиков, участников цареубийства: граф Пален, «ливонский великий визирь», как называл его С. Р. Воронцов, генерал Беннигсен, Никита Панин, братья Зубовы. К горлу поверженного императора протягивались и длинные руки Уитворта. О заговоре не мог не знать цесаревич Александр680.

    Бонапарт, узнав о совершившемся в Михайловском замке, был в ярости. «Они промахнулись по мне 3 нивоза, но попали в меня в Петербурге», - говорил он. Они - это значило англичане. В Париже не сомневались в причастности Англии к трагедии в Михайловском замке. И позже, на острове Святой Елены, вспоминая об убийстве Павла I, с которым Наполеон сумел установить дружеские связи, он начинал всегда с имени Уитворта681.

    Нельзя было сомневаться в том, что союз с Россией, казавшийся полностью обеспеченным, становился неосуществимым по крайней мере в ближайшем будущем. Бонапарт послал в Петербург, чтобы присутствовать при коронации Александра, самого близкого ему человека, на которого он возлагал наибольшие надежды, - Дюрока Это доказывало, что он не отказывался от прежнего курса. Но он трезво оценивал смысл происшедшего 11 марта. Надо было считаться с реальностью, надо было искать в политике иные пути.

    Пожизненный консулат

    Передвинем стрелку часов назад. Вернемся к событиям июня 1800 года.

    Маренго имело неисчислимые последствия. Во всем - во внутреннем положении Республики, в позициях Франции на международной арене, в личной судьбе первого консула - на другой день после 14 июня обозначалось нечто новое.

    15 июня Мелас подписал условия перемирия, продиктованные Бонапартом. Он согласился сразу, без спора на все, что от него потребовали. Он был слишком подавлен происшедшим: победой, наполнившей его гордостью, и через три часа полным, сокрушительным поражением. Потрясение, испытанное 14 июня, оказалось выше его сил; не вникая в то, чего от него хотели, он отдал французам почти всю Северную Италию и был счастлив, что ему позволили уйти с остатками разбитой армии за Минчо. Если бы от него потребовали большего - отдать противнику и всю Австрию, до Вены, он, наверно, и на это согласился бы. Как полководец, как человек Мелас после Маренго перестал существовать.

    Бонапарт приехал в Милан. У него было много забот в столице Цизальпинской республики. Ему надо было добиться изменений в государственном устройстве республики, приблизить ее конституцию к конституции VIII года. Он стремился также внести существенные коррективы во взаимоотношения с католической церковью. В июне первый консул официально присутствовал в полной военной форме на торжественном молебне в Миланском соборе; это был новый шаг в его церковной политике682. Он выезжал в Павию, чтобы торжественно открыть университет, закрытый австрийцами. Бонапарт уделял внимание итальянскому искусству. Злые языки добавляли, что его нередко видели в обществе знаменитой красавицы Грассини. Словом, у него было в Италии множество самых разных дел.

    И все же, бросив на полпути незавершенными дела, он 25 июня неожиданно покинул Милан; 2 июля он был уже во французской столице.

    Что же заставило первого консула поспешить с возвращением? Дурные вести. Из надежных источников поступали тревожные сведения. Еще до начала второй итальянской кампании, в апреле 1800 года, Фуше сообщал, что некоторые бывшие якобинцы что-то затевают Бонапарт отнесся к этим сообщениям с вниманием. Он обязал Фуше и Камбасереса зорко следить за возможными противниками слева. Широкое якобинское движение? Или новый бабувистский заговор? Бонапарт не без основания полагал, что обстановка во Франции не благоприятствует таким выступлениям. Тем не менее в письмах-директивах консулам из армии он призывал их к бдительности и твердости683. Но то, что до него дошло в Италию и что он узнал в Париже, не показывая виду, что знает превзошло худшие опасения.

    Стоило ему только уехать из столицы, как сразу же, чуть ли не на второй день, в Париже все было взбаламучено. Не только враги и недруги - это было бы понятно, но и ближайшие сотрудники первого консула, те, кому надлежало защищать режим консулата и его интересы, - все оказались вовлеченными в интриги, козни, какие-то темные, подпольные махинации. Самым странным было то, что все почему-то ожидали неудач Бонапарта: бедствий при переходе через Альпы, поражения, возможно даже его гибели. На протяжении двух месяцев его отсутствия, вместо того чтобы заниматься серьезными государственными делами, все были поглощены обсуждением вопроса: что будет, если вдруг...

    В эти едва маскируемые заботой о благе отечества интриги оказались втянутыми высшие сановники консульского режима. Лидер «разочарованных брюмерианцев», так их называли, председатель Сената Эмманюэль Сиейес был главным вдохновителем или даже организатором этой антибонапартовской закулисной возни. Его враждебность первому консулу не составляла секрета. В конфиденциальных донесениях, поступавших из Парижа, сообщалось, что Сиейес возглавляет партию противников Бонапарта и его возможности и перспективы в предстоящей борьбе оценивались весьма высоко684. Ходили слухи, что Сиейес предлагал герцога Орлеанского или Лафайета на пост главы государства.

    Были ли это только разговоры, или дело дошло до тайного комплота, установить нелегко. Бонапарт не мог получить информацию от своего министра полиции хотя бы потому, что тот был сам причастен к нечистым переговорам июня 1800 года. Конечно, Фуше с его «пронизывающими глазами надсмотрщика над каторжниками», как о нем метко сказал Сорель, оставался самым осведомленным лицом в Париже. Но он молча выслушивал и допускал столь многое, что становился как бы соучастником этого полузаговора.

    Бонапарт в Париже вскоре узнал, что к этим странным разговорам, начинавшимся со слов «а вдруг...», были причастны и другие его министры, во всяком случае все занимавшие наиболее важные посты: иностранных дел, военных, внутренних дел - Талейран, Карно, даже его родной брат Люсьен Бонапарт. Талейран, до сих пор внушавший Бонапарту доверие и пользовавшийся его полной поддержкой, превратил свой особняк в Отейле в штаб-квартиру жаждущих перемен. Карно не без удовольствия выслушивал предложения стать во главе правительства, «если...».

    Люсьен Бонапарт писал Жозефу, что «если произойдет...», то первыми пострадают они, братья Бонапарт685. Это не мешало, однако, Люсьену самому раздувать пламя интриги. Честолюбивый, уверовавший в свой литературный талант686, оскорбленный тем, что старший брат недостаточно ценит его заслуги в день 19 брюмера, Люсьен Бонапарт на свой манер конспирировал против брата. Даже родная сестра Наполеона Элиза и та в своем парижском салоне позволяла вольные разговоры. Все, все предавали, открещивались от Бонапарта еще раньше, чем он был побежден.

    Кульминацией этих настроений был памятный день 20 июня. Накануне, начиная с 14 июня, как отмечали полицейские агенты, во всех кафе, на улицах говорили главным образом о падении Генуи, о дурных известиях из армии. На бирже курсы ценных бумаг стали падать. Утром 20-го прибыл курьер, привезший страшную весть о поражении под Маренго. Возбуждение достигло апогея. Многие стали хвастаться: «Я это предвидел», «Я это первым сказал». Ажиотаж, волнение достигли высшей степени. Не интересовались судьбой Бонапарта, о нем уже не говорили, его считали конченым человеком; всех занимал главный вопрос: что же будет теперь? Для лидеров, может быть для большинства, «Что же будет?» означало практически «Кто же?»687.

    В этот момент всеобщей сумятицы, когда тайное начинало становиться явным, когда на лицах стали проступать желания и с уст готовы были сорваться новые имена в этот критический миг появляется новый курьер из Италии. Речи обрываются на полуслове, молча все ожидают-что же будет сказано? Оглашается краткое сообщение о полной, решающей победе.

    «Немая сцена», как обозначил Гоголь финал «Ревизора». Потрясение, неожиданность так велики, что никто не может молвить ни слова. Затем, когда шок миновал, все сразу, наперебой стали возносить хвалу великому полководцу. «Мы все это ожидали», «Могло ли быть иначе?!», «Мы предвидели эту победу!» - раздавалось со всех сторон. Особенно старались те, кто дальше других забегал вперед. Камбасерес и Лебрен чувствовали себя крайне неловко: они ведь тоже допускали эти недозволенные разговоры. У первого консула длинные руки, и рано или поздно все происшедшее в его отсутствие станет ему известным.

    Чтобы отодвинуть этот страшащий их час или чтобы усыпить бдительность Бонапарта, консулы и министры готовят победителю при Маренго торжественную, грандиозную встречу. Первый консул будет принят, как Цезарь после завоевания Галлии. Но Бонапарт пресекает их намерения. С дороги он присылает короткую записку - никаких торжественных встреч, никаких церемоний.

    Он возвратился в Париж, когда его не ожидали. После этой победы, которую славила вся страна, которая поразила всю Европу, весь мир, Бонапарт вернулся хмурым, молчаливым. К тридцати годам он познал в полной мере горечь разочарований. Он во всем разуверился-, в великих освободительных идеях, так искренно увлекавших его в дни юности, в наивных мечтах о свободной Корсике, в революции, в якобинстве, в котором он видел могучую силу, в верности своей жены, > которую любил больше всего на свете. Теперь пришла очередь его братьев, готовых было его предать, его ближайших соратников, выбранных им самим, сотрудников, с которыми он создавал режим консулата. Все, все не колеблясь отрекались от него, все готовы были его предать и продать, ни на кого нельзя было положиться.

    «Я возвратился с состарившимся сердцем», - скажет он позже о лете 1800 года.

    Кризис консульского режима, обнаружившийся в июне 1800 года, в действительности был даже острее, чем это казалось с первого взгляда. Опасны были не тайные козни Сиейеса, не вероломство Фуше и Талейрана (то была их вторая натура), ни фрондерство Люсьена. Опасным было то, что брожение в верхах консульского режима, ожидание ближайшими сотрудниками первого консула перемен стало явным, очевидным для всех и тем самым показало непрочность консульской власти. Бальзак в своем «Темном деле» прекрасно воспроизвел неустойчивую, тревожную политическую атмосферу тех дней - смутное время ожидания надвигавшихся перемен, когда никто не знал, где кончается власть консульского режима и начинается могущественная сила тайных участников заговора. Эта ставшая явной для всех слабость консулата воодушевила его настоящих врагов - людей действия, решивших воспользоваться благоприятным моментом. В поры ослабевшего государственного организма проникли враждебные ему силы. Это проникновение осталось незамеченным, или ему не придавали значения, не принимали всерьез. Прошло время, и эти подспудные процессы вдруг сразу дали о себе знать.

    Бонапарт, вернувшись из Италии в столицу, должен был делать вид, что ничего не произошло, что он ничего не заметил, ничего не знает. Он по необходимости носил личину доверчивого или слишком занятого человека, не разглядевшего происшедшего, ибо иначе ему пришлось бы вступить в борьбу со всеми руководителями государственной власти, со всеми своими сотрудниками. Воевать со всеми было невозможно. Он ограничился лишь отстранением Карно с поста военного министра. Армия в его глазах имела решающее значение, и доверять ее человеку, не скрывавшему своей враждебности, - на это согласиться он не мог. Военным министром был снова назначен Бертье.

    В остальном все сохранилось по-прежнему, все удержали свои посты, и даже Фуше, не без основания опасавшийся за свой портфель министра полиции, вскоре убедился, что и ему ничто не грозит. Было замечено лишь, что первый консул стал резче, раздражительнее, было очевидно также, что он все больше прибирает к рукам все дела, становится все более требовательным и недоверчивым. Но победителю Маренго все прощалось, даже, вернее, все вызывало одобрение. В целом же общий ход вещей оставался без изменений.

    Но вот с некоторых пор, с осени 1800 года, стали происходить странные вещи. 18 вандемьера (10 октября) в театре Оперы во время представления в нескольких шагах от ложи первого консула было задержано несколько человек - они были вооружены кинжалами. Следствие установило, что то были бывшие якобинцы: Арена (один из братьев Арена, давних друзей Бонапарта по дням корсиканской юности), Черакки, Топино-Лебрен, Демервиль. Арестованные не отпирались; они признали что шли к ложе консула, с тем чтобы заколоть его кинжалом688. Не было ли это полицейской провокацией, подстроенной Фуше? Вопрос этот остался до конца невыясненным. При всех обстоятельствах арестованные заплатили за это своей жизнью. Примерно через месяц полиция арестовала в Париже некоего Шевалье, якобинца, тоже близкого к бабувистам инженера, занимавшегося изготовлением взрывчатого вещества, предназначенного, конечно, также для первого консула.

    Еще ранее, в начале вандемьера, в провинции - в Турени - произошло загадочное происшествие. В замок сенатора Клемана де Ри, видного политического деятеля Республики, явились несколько вооруженных людей и среди бела дня похитили сенатора, увезли с собой. Бальзаку это происшествие послужило канвой для одного из лучших его романов - уже упоминавшегося «Темного дела». Название, данное романистом, было совершенно точным: эта история действительно осталась темной, не выясненной до конца, и не только во времена Бальзака, и ныне, 170 лет спустя689. Тогда же, осенью 1800 года, похищение сенатора де Ри, оставшееся в течение длительного времени нераскрытым и безнаказанным, вызывало смятение умов.

    Бонапарт поручил розыски пропавшего сенатора одному из самых энергичных и пользовавшихся его доверием сотрудников - Рене Савари690. Многие современники полагали (и Бальзак разделял это мнение), что похищение Клемана де Ри связано с опасными разговорами весной 1800 года, начинавшимися со слов «А вдруг...». Чтобы обезопасить себя от врагов и друзей, Клеман де Ри счел разумным укрыть в своем замке некоторые компрометант-ные документы, сохранившиеся от того времени. Предусмотрительный сенатор недооценил, однако, способности своих друзей Его похищение не преследовало корыстных целей: ценности не были взяты. Но когда стараниями полиции Фуше он был так же неожиданно обнаружен, как неожиданно и исчез, он, возвратившись в свой замок, удостоверился в том, что за время его отсутствия из замка исчезли документы, которым он придавал такое значение691.

    Общественное мнение было уже достаточно возбуждено «темной историей», когда новое происшествие в столице - и какого масштаба! - заставило забыть о всех предыдущих

    Вечером 3 нивоза (24 декабря) Бонапарт выехал из Тюильри в Оперу, шла премьера оратории Гайдна. Первый консул считал нужным показываться на людях, особенно после попытки покушения в театре, к тому же он ценил творчество Гайдна Карета ехала быстро и уже была недалеко от цели, когда на повороте улицы Сен-Никез раздался оглушительный взрыв. Затем послышались крики, стоны, плач, ржание коней, грохот рушащихся предметов. В густом дыму, застлавшем узкий проезд, сначала ничего нельзя было разобрать. Когда дым рассеялся, стало видно: мостовая и стены разворочены, несколько убитых, десятки раненых на земле, обломки кареты, искалеченные лошади, кровь, битое стекло, кирпичи, превращенные в щебень. Бонапарт остался невредимым. Как это могло произойти? Взрыв «адской машины» произошел через несколько секунд после того, как проехала карета Бонапарта. Если бы кучер не гнал так лошадей, гибель первого консула была бы неминуемой. На сей раз его спасла случайность, чудо692.

    Бонапарт приказал продолжать путь в театр. Перед поднятием занавеса он вошел в свою ложу. Жозефина не могла удержать слезы. Первый консул сидел с непроницаемым выражением лица. Со стороны могло показаться, что он всецело поглощен музыкой. Публика, узнав о происшедшем, устроила ему овацию. Бонапарт сдержанно поклонился.

    Но едва лишь кончился спектакль и первый консул возвратился в Тюильри, он дал волю своим чувствам. Бледный, безмолвный Фуше выслушивал поток обрушившейся против него ярости. Все, что накапливалось со времени Маренго, все, что Бонапарт, прикидываясь незнающим, узнавал и молча терпел, все это вылилось в бессвязную, неистовую в своем гневе речь. Он не позволит больше, чтобы на первого консула, на первое лицо в государстве охотились как на куропатку! Чего стоит министр полиции, который допускает, чтобы у него под носом заминировали целый квартал! Это все «анархисты», тайным сообщником которых является министр полиции. Позже, на заседании Государственного совета, Бонапарт снова повторил свои обвинения против Фуше: «Не был ли он вождем заговорщиков? Разве я не знаю, что он делал в Лионе?» Фуше все считали человеком конченым, но почему-то Бонапарт не спешил с его увольнением.

    Первый консул потребовал в Государственном совете суровых репрессий - казней, ссылок. Составление проскрипционных списков было поручено тому же Фуше. Он безропотно принял возложенное на него поручение693.

    Но, беспрекословно выполняя приказ первого консула, Фуше не прекращал розысков организаторов взрыва на улице Сен-Никез. Реаль, бывший кордельер, заместитель Шометта в Парижской коммуне, защитник бабувистов на процессе в Вандоме, Реаль, в прошлом один из самых «крайних», кипел желанием реабилитировать своих бывших собратьев, по меньшей мере умалить их вину и ответственность. Он пришел на помощь Фуше: в конце концов у бывшего кордельера и бывшего эбертиста могли быть совпадающие интересы. С помощью Реаля Фуше напал на след истинных организаторов взрыва «адской машины». Покушение было подготовлено и осуществлено могущественной разветвленной роялистской организацией, уже год охотившейся за Бонапартом. «Адскую машину» непосредственно подготовил Сен-Режан, роялист, инженер, человек, близкий к Жоржу Кадудалю. Сперва был арестован Карбон, сообщник Сен-Режана, затем в плювиозе был взят главный организатор взрыва «адской машины».

    Фуше представил первому консулу все доказательства, все улики и дал возможность самому разобраться во всех обстоятельствах дела. Следствие раскрыло картину почти безнаказанной, предельно дерзкой деятельности роялистов во Франции, и в особенности в Париже694. Как уже говорилось, с весны 1800 года роялисты начали облаву на первого консула. Ее цель была определена вполне точно: с того часа, как в штабе партии претендента удостоверились в том, что Бонапарт не намерен быть «Монком белых лилий»695, было решено его убрать. Операция эта была поручена Кадудалю, Гиду де Невилю, Дюперу, и вожди шуанов, хладнокровно прикинув все возможности и шансы, заключили, что убить Бонапарта можно в сравнительно короткий срок. Взрыв на улице Сен-Никез доказывал, что расчеты были не лишены оснований. Бонапарт остался жив лишь благодаря случайности.

    Первый консул располагал теперь всеми доказательствами, что «адская машина» на улице Сен-Никез была делом рук роялистов. Но он не хотел ничего менять из ранее данных распоряжений. Арена, Черакки, Топино-Лебрен и Демервиль 19 нивоза были казнены. Сто тридцать якобинцев и бабувистов из списка, представленного Фуше, были отправлены на Сейшельские острова или высланы из Парижа под надзор полиции. Среди них были видные деятели левореспубликанского движения - Лепелетье, Россиньоль и другие. Подавляющее большинство высланных не имело ни малейшего отношения к покушениям осени 1800 года. Затем пришла очередь роялистов. Сен-Режан и Карбон были также казнены. Полиции предписали удвоить свою бдительность. Фуше удержался на своем месте. Бонапарт с трудом переносил присутствие министра полиции: он ему не только не доверял, он ожидал от него козней, подвохов, удара в спину. Он создал «суперполицию» во главе с Жюно, затем Савари, которой было поручено наблюдать за Фуше. Но пост министра полиции оставался за Фуше. Этот человек невзрачной наружности, с леденящими глазами хорошо знал свое ремесло.

    «Меня окружают со всех сторон враги»696, - говорил Бонапарт Редереру в декабре 1800 года. Когда у главы государства столько врагов, нельзя ослаблять полицию, даже если ее руководитель вызывает почти отвращение.

    Казни и репрессии осени 1800 года не были преходящим эпизодом в истории консульской республики. Они означали нечто большее. Это был переход к диктатуре Наполеона Бонапарта.

    Режим, установившийся во Франции после переворота 18-19 брюмера, вряд ли можно определить как цезаристскую диктатуру, то есть диктатуру Бонапарта, как иногда утверждается в литературе. Диктатура установилась не сразу. Первоначально временный консулат по характеру власти был близок к Директории и отличался от нее главным образом тем, что в первом случае было пять директоров, облеченных полнотой власти, а во втором - три консула. Различие было скорее количественное, чем по существу. Бонапарт в ту пору был лишь одним из трех консулов, и его власть была не большей, чем, например, власть Сиейеса. С конца декабря 1799 года, с введения в действие конституции VIII года и перехода к Бонапарту прав и обязанностей первого консула, положение изменилось. С этого времени утвердилось то, что теперь принято называть «личной властью»; носителем этой личной власти был, естественно, первый консул Бонапарт. Но и в этот период личная власть, хотя и была первенствующей и авторитарной, все же ограничивалась конституционными рамками, с которыми первый консул не мог не считаться. Он не решается официально принять командование армией, так как это не предусмотрено конституцией. Он допускает возражения или даже критику его политики в Трибунате, так как конституция VIII года, составленная им самим, не предусматривает каких-либо ограничений в свободе выражения мнения. Лишь после июньского кризиса 1800 года, после покушений, после «адской машины» на улице Сен-Никез совершается переход к ничем по существу697 не ограниченной личной диктатуре Наполеона Бонапарта. Несмотря на сохранение внешних конституционных норм, несмотря на то что Франция формально остается республикой, в стране устанавливается фактическое самодержавие первого консула - генерала Бонапарта.

    Уже в суровых репрессиях против якобинцев и демократов полностью проявилась природа диктатуры. Ни в чем не повинные якобинцы и бабувисты были осуждены на изгнание не в соответствии с законом, а вопреки закону, против закона: их высылка на Сейшельские острова была продиктована политическими соображениями, и закон должен был приспосабливаться к воле первого консула. Воля первого консула ставилась теперь выше закона.

    Относясь с недоверием к своим ближайшим сотрудникам, ведавшим важнейшими отраслями государственной политики, - министру иностранных дел Талейрану, министру полиции Фуше, Бонапарт стремился вникнуть во все сам; он постепенно сосредоточивал в своих руках все нити государственной политики, он во все вмешивался. Он обязал министров представлять ему письменные отчеты; это увеличивало их ответственность перед первым консулом. Они редко имели возможность лично беседовать с ним. Исключение было сделано лишь для Талейрана - министр иностранных дел имел право личного доклада первому консулу. Собственно, министры стали лишь исполнителями его воли; они знали, что за ними неусыпно следят, что их проверяют, контролируют, что они лишь послушные чиновники первого консула.

    Все в стране решала отныне воля первого консула, воля диктатора. Оппозиция, сохранявшаяся в годы консулата, лишь усиливала авторитарные устремления Бонапарта. Внесенный в феврале 1801 года законопроект, предоставлявший правительству право учреждать в департаментах чрезвычайные суды, вызвал резкие возражения в Трибунате и Законодательном корпусе: он прошел и стал законом незначительным большинством голосов. Статьи гражданского кодекса также встретили решительные возражения. Это не осталось незамеченным, равно как и иные критические выступления Бенжамена Констана и других лидеров оппозиции698. Консульская власть нашла простое решение. Постановлением послушного Сената 27 вантоза X года (18 марта 1802 года) двести сорок членов Законодательного корпуса и восемьдесят членов Трибуната были объявлены не подлежащими переизбранию. Это значило, что они попросту выброшены из законодательных учреждений. «Чистка» прошла без затруднений699. Но так как оппозиция все же не была окончательно сломлена, первый консул стал игнорировать Законодательный корпус и Трибунат; он сосредоточил всю работу в Государственном совете, ставшем главным механизмом правительственной деятельности700.

    Бонапарту было известно также, что оппозиция гнездится в политических салонах Парижа, прежде всего в салоне Жермены де Сталь. Здесь считалось с некоторых пор признаком хорошего тона превозносить генерала Моро; у него видели только одни достоинства: произнося его имя, вздыхали - вот человек, оставшийся неоцененным. Эта дама, считавшая себя, может быть даже не без доли основания, одной из самых умных женщин века, вызывала постоянное раздражение первого консула. Талейран его весьма охотно поддерживал в этих настроениях. Как заметил Баррас, Талейран не мог простить госпоже де Сталь, что она сделала его в свое время министром иностранных дел и одалживала ему деньги. Талейрана, вероятно, вполне бы устроило, если бы эту разговорчивую женщину выслали из Франции. Бонапарт начал склоняться к этой мере, но полагал, что время еще не пришло. «Передайте этой женщине, что я не Людовик XVI», - сказал он братьям, продолжавшим посещать ее салон. Это было предупреждением.

    Первый консул знал также, что имеются недовольные и в кругах военных - среди генералов. Это было серьезнее, потому что здесь могли быть пущены в ход не только слова. Главарями военной оппозиции называли Бернадота, Журдана, Ожеро. Единственно опасным противником Бонапарт считал Бернадота. Шурин его старшего брата Жозефа, муж бывшей возлюбленной Наполеона Дезире Клари, почти родственник, этот хитрый гасконец уклонялся от выражений солидарности с консульским режимом. Впрочем, после Маренго эти опальные генералы были не опасны Бонапарту. Его слава как полководца была уже непоколебима. Дезе погиб; Клебер по странному совпадению был убит в Египте в тот же самый день, что и Дезе, - 14 июня; Гош умер еще раньше; все самые крупные полководцы, потенциальные соперники Бонапарта, сошли со сцены. Оставался один Моро, но у того не хватит решимости на активные действия.

    Преодолевая сопротивление оппозиции всех оттенков и усиливая свою личную власть или, вернее сказать, цезаристскую диктатуру, ибо он пришел к всевластию, опираясь прежде всего на армию, Бонапарт стремился затушевать, замаскировать диктаторский характер режима и создать для него помимо армии определенную социальную опору. Чрезвычайно глубокая мысль В. И. Ленина о присущей бонапартизму склонности к политике лавирования находит многократные подтверждения в истории консульства и империи701.

    Представлять дело так, будто власть Бонапарта как форма цезаристской диктатуры держалась только на силе штыков, значило бы впасть в ошибку. Политика Бонапарта первоначально до определенного времени, о чем речь пойдет ниже, была весьма реалистичной и строилась в главном на учете потребностей страны, точнее сказать, собственнического большинства населения. Сам Бонапарт сказал об этом очень ясно: «Мы довели до конца роман революции... Теперь надо установить, что в ней есть реального».

    К числу этих реальностей, созданных революцией, Бонапарт относил произведенное ею перераспределение собственности и утверждение буржуазной собственности как господствующей формы общественных отношений. К ним же он относил равенство, понимаемое прежде всего как юридическое равенство прав, свободу, трактуемую ограничительно, как личную свободу, свободу пользования собственностью, но не больше. Эти реальности власть Бонапарта утверждала и защищала, и он сам, прошедший школу революции, понимал, что стоит ему отойти, отступиться от этих реальностей, и вся нация будет против него. Но, все более сосредоточивая власть в своих руках, Бонапарт искал дополнительные аргументы для идеологического обоснования прогрессирующей концентрации власти в одних руках. Хотя ему и случалось нередко весьма критически высказываться об «идеологах», он и сам был «идеологом» не в меньшей мере, чем полководцем.

    В связи с этим нельзя не коснуться вопроса, имеющего частное, но все же существенное значение. Некоторые историки и биографы Наполеона склонны полагать, что Бонапарт был всегда или по крайней мере с 1796 года врагом революции и что всегда и более всего он ненавидел якобинцев. С таким мнением трудно согласиться; подобные суждения представляются слишком прямолинейными и односторонними, he следует прежде всего упускать из виду объективного содержания борьбы, которую вел Бонапарт. Как бы ни была реакционна и антидемократична проводимая им политика по отношению к народу своей страны, в столкновении с феодально-абсолютистским миром буржуазная Франция до определенного времени представляла собой исторически прогрессивную силу.

    Но важно также разобраться и в мировоззрении Бонапарта, не упрощая, понять эволюцию его взглядов, изменения, совершавшиеся в его мировосприятии и в его действиях. В пределах рассматриваемого времени, то есть периода консульства, было бы неправильным не замечать внутренней противоречивости, сохранившейся в его мировоззрении, его политике. Вчерашний якобинец, автор «Ужина в Бокере», друг Гаспарена и Робеспьера-младшего, даже становясь на путь Цезаря, не мог перечеркнуть свое прошлое. Бонапарт - первый консул, диктатор еще отчетливо понимал, что его сила - в преемственной связи с революцией, в том, что его меч служит защите и укреплению ее завоеваний. Он об этом многократно говорил: «Я вышел из недр народа, я не какой-нибудь Людовик XVI...» При посещении Эрменонвиля, могилы Жан-Жака Руссо, первый консул сказал Станиславу де Жирардену: «Будущее покажет, не лучше ли было бы для спокойствия земли, если бы ни Руссо, ни я никогда не существовали»702. Эти слова полны глубокого смысла: первый консул, диктатор, «Цезарь», железной рукой утверждавший свою жесткую власть, он при всем том понимал, чем обязан автору «Общественного, договора», он связывал свое имя с именем Жан-Жака Руссо. В беседе с Берлие в годы консульства Бонапарт говорил: «Были хорошие якобинцы, и было время, когда всякий человек со сколько-нибудь возвышенной душой должен был быть якобинцем; я сам им был, как и вы, как и тысячи других хороших людей»703. В его окружении всегда было немало людей, игравших заметную роль в якобинском или лево-республиканском движении, (достаточно напомнить Реаля, Брюна, Ланна), в его администрации работали Жан-бон Сент-Андре, Мерлен из Дуэ, Юлен, Барер и другие. Наконец, когда все было уже в прошлом, на острове Святой Елены он говорил о том, что любил революцию, отзывался всегда уважительно о Робеспьере и о его младшем брате704.

    Все сказанное не должно, конечно, ни в какой мере заслонять антидемократическую практику Бонапарта; что бы он ни говорил, нельзя упускать из виду, что на деле первый консул установил милитаристско-деспотическую диктатуру. Но важно избежать и упрощенного или слишком прямолинейного изображения его эволюции.


    Еще после первых успехов в Италии и в особенности после брюмера Бонапарт выдвинул идею национального единения. Идея эта не была его изобретением, она была рождена революцией, а до нее Руссо, но он ей придал новое толкование. Национальная идея в интерпретации Бонапарта - это было своего рода соревнование в военной славе, в военной доблести, забвение партийных распрей во имя высшего долга перед родиной. Во время революции почетом окружались только имена борцов за свободу - Брута, Гракхов, Вильгельма Телля. В Тюильрийском дворце, куда Бонапарт переехал в начале 1800 года705, он приказал поставить рядом со скульптурным портретом Брута портрет Цезаря. Он воздавал теперь почести Тюренну, Генриху IV, Жанне д'Арк. Себе он уготовил роль высшего национального арбитра: он стоит над партиями, он выше партий, он представляет и защищает интересы нации в целом.

    Так крепкая авторитарная власть, которую он цепко удерживал в своих руках, получала возвышенное и благородное обоснование. Первый консул - это воплощение нации; это собственно сама нация в ее персональном выражении. Военная слава, которая его украшала (Маренго теперь безоговорочно преподносилось как великая победа, а тень Дезе становилась все бледнее), придавала этому живому национальному символу величественный и грозный характер.

    Конечно, то была подмена принципов народного суверенитета гиперболизированным национальным принципом, отождествляемым с властью Цезаря. В конечном счете это было идеологическим обоснованием цезаристской диктатуры. Но многие ли добрались до сути?

    В один из воскресных дней 1801 года над Парижем понеслись певучие, мерные звоны больших колоколов собора Парижской богоматери. Они молчали более десяти лет, как безмолвствовало и большинство колоколов почти во всех церквах Франции. Первый консул оживил церковные колокола, и их звон раздавался над всей страной.

    Был ли он сам религиозным, верующим человеком? Нет, конечно. Искренний почитатель в юности Вольтера и материалистов, поклонник Руссо должен был относиться к церкви, к религии крайне скептически. До некоторых пор она его вообще не интересовала. Но он хорошо знал, что зазвонивший над селами и городами Франции певучий голос колоколов будет встречен радостными улыбками почти всех французских женщин, да и многих мужчин - крестьян и горожан. Он знал, что такая простая мера, как восстановление старого, привычного дня воскресенья вместо непонятного и трудно воспринимаемого десятого дня декады, была встречена всеобщим удовлетворением. Жизненный опыт убеждал в том, что религия и церковь остаются огромной силой, и трезвым своим умом он пришел к выводу, что этой силой не следует пренебрегать.

    Что привело его к этим заключениям? Вероятнее всего, его натолкнул на мысль о необходимости пересмотра церковной политики опыт Италии и Египта. В 1796-1797 годах в Италии он убедился, что, воюя против церкви, он восстанавливает против французов народ, прежде всего крестьянство, всецело находившееся под влиянием священников. Еще нагляднее то же могущество церкви он почувствовал в Египте, столкнувшись с арабами-магометанами. С первых же своих обращений к египетскому населению он заявил, что относится с глубочайшим уважением к Корану. Но если публично провозглашать глубокое уважение к магометанской религии, то почему отказывать в уважении религии католической? Неотразимая логика этих рассуждений дополнялась с некоторых пор иными вескими аргументами. В Италии, Египте политика Бонапарта была направлена на то, чтобы нейтрализовать, обезвредить церковь. Но с тех пор как ходом вещей он, Бонапарт, стал главой французского государства, было логично и целесообразно сделать следующий шаг - поставить церковь на службу государству, превратить ее из нейтральной или враждебной силы в союзника, опору режима.

    Этот крутой поворот в политике по отношению к церкви должен был натолкнуться на возражения, на оппозицию. «Идея восстановления прав папы над французами находилась в прямом противоречии с общественным мнением и духом времени»706, - говорил Шапталь. Десять лет французский народ воспитывали в убеждении, что церковь - оплот тиранов и что священнослужители - злейшие враги революции. То была непререкаемая революционная традиция, и она считалась неоспоримой для всех республиканцев, и для республиканской армии в особенности. Но не только истинные республиканцы должны были встретить в штыки политику примирения с церковью. В ближайшем окружении Бонапарта были люди, имевшие веские причины противиться союзу с церковью. Морис Талейран, бывший епископ Оттенский, внесший в ноябре 1789 года предложение отобрать у церкви все ее имущество, именно поэтому не хотел восстановления влияния церкви: он не ждал для себя от этого ничего хорошего. По тем же мотивам повороту в церковной политике противился и Фуше - бывший священник, а затем гонитель церкви и поборник дехристианизации: он не мог рассчитывать на симпатии церковников. Заигрывание с церковью шокировало ученых Института: высшее научное учреждение Франции было центром безбожия. Все «идеологи» были против церкви, они отстаивали традиции философии XVIII века, дух вольтерианства, свободомыслия.

    Бонапарт пренебрег всем этим. Важнее, чем. недовольство элиты, для него были поддержка и сочувствие крестьян. Бонапарт в данном случае обращался не столько к рассудку крестьян, сколько к их предрассудкам. Он был уверен, что восстановление церкви в правах будет с удовлетворением встречено крестьянством. Важнее же всего было то, что церковь становилась существенной опорой режима. Священники будут дополнять префектов. В их лице Бонапарт получал внешне независимую, а потому еще более ценную разветвленную сеть агентов консульского режима. Таковы были мотивы, предопределившие восстановление католической церкви как государственной религии. Конкордат 15 июля 1801 года, подписанный Бонапартом и папой Пием VII, официально восстанавливал во Франции поддерживаемый государством культ католической церкви707.

    В воспоминаниях, продиктованных на острове Святой Елены, да и ранее, в годы консульства и империи, Бонапарт обычно объяснял свои успехи тем, что ему покровительствовала его «звезда». Он верил в свою звезду, то есть в свою судьбу, и звезда его не оставляла, не отворачивалась от него. В этих суждениях своеобразно сочетались корсиканское искреннее суеверие и лукавая, расчетливая мистификация.

    В действительности успехи, сопутствовавшие до определенного времени военной и политической деятельности Бонапарта, как уже говорилось, объяснялись рядом причин. О некоторых из них уже было сказано. По ходу изложения здесь уместно обратить внимание еще на один частный фактор, облегчавший Бонапарту выполнение задач, которые он ставил перед собой.

    Непрерывно расширявшийся круг вопросов в политической, государственной, дипломатической, военной, административной, юридической сферах деятельности, с которыми он сталкивался как первый консул, поглощал все его время и внимание. Но даже при его огромной, фантастической работоспособности (он по-прежнему, как в Оксонне, вставал в четыре-пять часов утра и сразу же принимался за работу) ему не хватало времени на все. Он все шире прибегал к помощи близких ему людей - друзей юности, которым он полностью доверял.

    Их было не так уж много: это не раз упоминавшиеся Дюрок, Ланн, Бертье, Жюно, Мармон, Мюрат, Лавалетт. После Маренго к ним присоединились Савари, отчасти Рапп и Реаль. Четыре-пять лет назад большинство из них были мальчишками: они носили эполеты лейтенантов и капитанов, не задумывались над завтрашним днем; они, может быть, даже и не мечтали о большой карьере. Но с тех пор как судьба свела их с Бонапартом, в жизни молодых офицеров все изменилось - их имена стали окружать почет и слава, они носили шитые золотом генеральские мундиры и эполеты, командовали дивизиями, корпусами, их знала вся страна.

    Эти люди из ближайшего окружения Бонапарта - люди первой итальянской кампании - безгранично верили в гений Бонапарта, и он им доверял. Некоторые важные дела, которые он сам не успевал довести до конца и не доверял министрам, он поручал своим ближайшим сподвижникам. Сложные дипломатические миссии Бонапарт поручал Дюроку, и «солдат Дюрок», как он сам о себе говорил, превосходно с ними справлялся. Сведущие люди знали, что мнение Ланна или мнение того же Дюрока для первого консула гораздо весомее, чем мнение официального должностного лица - министра, а иногда второго или третьего консула.

    Но и этих близких ему помощников не хватало для управления огромной и всевозраставшей государственной машиной, и Бонапарт привлек в качестве ближайших сотрудников ряд новых людей. Он учредил должность государственного секретаря. На нем лежали обязанности регулирования и координации всей межминистерской деятельности. На эту должность был назначен Маре - всегда корректный, пунктуальный, точный во всех мелочах, своего рода Бертье гражданского ведомства708. Вопросы юридического порядка, гражданского законодательства он передоверил Камбасересу, сохраняя, однако, за собой право последнего слова. В Государственном совете, ставшем главным правительственным органом консульского режима, он прислушивался к мнению Редерера, Реньо де Сент-Анжели, Шапталя, Тибодо. Более всех иных он ценил мнение Редерера: он его считал - с должным основанием - одним из самых умных и проницательных сотрудников. Слишком своевольного младшего брата Люсьена он убрал с поста министра внутренних дел и назначил на эту ответственную должность Шапталя.

    Бонапарт знал, что Шапталь не принадлежит к числу его почитателей; позже он стал почти открытым противником первого консула. Но он ценил в Шаптале иное: Шапталь был одним из крупнейших ученых своего времени. Выдающийся химик, автор ряда важных исследований, Шапталь был и крупным организатором. Во время революции он сумел наладить в большом масштабе производство пороха в Гренельском лагере. Бонапарту не повезло с Лапласом; но от идеи, чтобы министерством внутренних дел управлял ученый, член Института, он не отказался. Шапталь полностью оправдал его надежды. Его деятельность как министра была в высшей степени плодотворной.

    Бонапарт всегда питал к науке и людям науки глубокое уважение. Он его сохранил на всю жизнь. Он требовал уважительного отношения к науке и от других. Неосведомленность, некомпетентность в научных вопросах, тем более невежество были в его глазах непростительным пороком. Однажды Бернарден де Сен-Пьер, автор «Поля и Виржинии», прославленный писатель, чей талант Наполеон высоко ценил, пожаловался Бонапарту на то, что в Институте, членами которого они оба состояли, к нему относятся без должного уважения. Наполеон на минуту задумался. «Скажите, - спросил он после недолгой паузы, - а вы знакомы с дифференциальным исчислением?» «Нет!» - чистосердечно признался писатель. «Так что же вы жалуетесь!» Член Института, не знающий дифференциального исчисления, по его мнению, действительно не заслуживал уважения709.

    Бонапарт стремился привлечь к государственному управлению ученых. В вопросах экономической политики, в особенности в организации промышленного производства, - он прислушивался прежде всего к мнению ученых. С наибольшим вниманием он относился к мнению Шапталя, и не потому, что тот был министром, а потому, что он был ученым.

    После июньского кризиса 1800 года, когда Карно стал или, может быть, показался Бонапарту опасным, он с ним разошелся на долгие годы. Но, разойдясь с Карно, он продолжал питать к нему глубокое уважение и высоко ценить его талант и как военного руководителя, и как ученого-математика.

    В отношении Бонапарта к таким людям, как Шапталь, Карно, Монж, Лаплас, Бертолле, отчетливо проступало, как уже говорилось, его уважение к науке. Но нетрудно разглядеть за этим и большее - его уважение к талантам, его умение ценить талантливых людей. При огромной личной одаренности, энергии, почти беспредельной работоспособности Бонапарт не боялся соперников и окружал себя талантливыми людьми. Так было вначале, позже он стал к ним относиться иначе. Бонапарт проявлял своего рода жадность к талантам, он их разыскивал, у него был на них зоркий глаз. Он хотел, чтобы весь правительственный аппарат состоял из высокоодаренных людей. Конечно, при условии, чтобы они не становились ему поперек дороги.

    В Англии XIX века о некоторых кабинетах - о министерстве Эбердина или Гладстона - наполовину иронически, наполовину всерьез принято было говорить: «Министерство всех талантов». Если это выражение имело какой-либо смысл, то с наибольшим основанием оно могло бы быть применено к руководящему штабу консульства и частично империи, к окружению Бонапарта. Ближайшие военные и государственные помощники первого консула - то было действительно «министерство талантов», такое блистательное сочетание ярких и своеобразных дарований, которым не располагало в то время ни одно другое правительство Европы. В том деле, которое Бонапарт считал своей основной профессией, - в военном деле, в руководстве армией - он сумел объединить вокруг себя столько талантов, такое созвездие первоклассных дарований, подобного которому история Франции не знала ни раньше, ни позже.

    Массена, Клебер, Лани, Даву, Ней, Бертье, Дезе, Мюрат, Брюн, Сульт, Журдан, Макдональд, Жюно, Дю-рок, Мортье, Бесьер, Мармон, Ожеро, Удино, Рапп, Ло-ристон, Виктор - вот далеко не полный перечень военных соратников Бонапарта. За каждым из этих имен стоят удивительные биографии, неожиданные жизненные повороты, суровые испытания и воинские подвиги. Эти люди различались по происхождению, по образованию: Даву, Дезе и Мармон принадлежали к старинным, хотя и обедневшим дворянским семьям; Ланн, Мюрат, Брюн, Клебер, Ожеро, Жюно были выходцами из народа, некоторые из них были из самых низов и начинали военную службу простыми солдатами. Но какова бы ни была их сословная принадлежность, все они были сыновьями революции.

    В обширном литературном наследии Наполеона мало страниц, которые не были бы написаны с оглядкой, с учетом суждений посторонних - современников или потомков, всюду чувствуется трезвый голос рассудка; слова, даже если они носят печать торопливости, почти всегда взвешены и дозированы. Но есть и исключения - это ранние письма к Жозефине, письма 1796 года, когда не было дня, чтобы он не напоминал ей, как он безмерно ее любит. Позже его письма к ней стали иными. Но примечательно, что в ранних письмах, всегда кратких, так как времени не хватало, он не мог не рассказать ей об успехах своих генералов. «Массена отдал распоряжения, и они были очень удачны», - писал он в письме 11 июля 1796 года после сражения под Вероной. «Генерал Брюн получил семь пуль, все они пробили его одежду, не задев его самого. Вот что значит иметь счастье!»710- сообщал он в том же письме. В этих коротких строчках нет ни тени зависти или чувства соперничества, как-то объяснимого у полководцев, соревнующихся в служении Марсу. Ни Массена, ни Брюн не были лично близкими Бонапарту, и все-таки он не мог удержаться, чтобы не рассказать об их успехах жене.

    Конечно, Бонапарту были менее всего присущи чувствительность, сентиментальность. Его зоркий взгляд не терял из поля наблюдения ни одного из крупных генералов, которые могли бы встать на его пути или перебежать ему дорогу. Если надо было, он железной рукой устранял всех, кто мог быть опасным. Так, он не позволил Моро после победы под Гогенлинденом идти на Вену; Моро он считал соперником и потому следил за ним и ограничивал его деятельность. Он не спускал глаз с Бернадота: он ему не доверял. Когда затрагивались его прямые интересы, он был беспощаден. Он отправил на казнь Арена, хотя с ним его связывали воспоминания юности. Он приказал расстрелять Фротте, так как надо было сломить сопротивление вандейцев.

    Но при этом он последовательно оказывал поддержку тем, кого не считал своими врагами, воздавал им должное. Так, он сумел оценить таланты Дезе и протянуть ему руку дружбы/ Он сразу отгадал военный талант Ланна и быстро продвигал его по ступеням военной иерархии. Ланну он прощал даже его резкую критику: он остался одним из немногих людей, дерзавших говорить правду в лицо. В армии Моро он заметил Мишеля Нея, Груши; он их сразу сумел оценить и оказал им поддержку. За внешне колючим обликом Даву он разглядел человека незаурядных дарований; он его поддержал и не ошибся в выборе.

    В спорных вопросах, когда надо было решать, кому доверить руководство ответственной операцией, Бонапарт отдавал предпочтение таланту. Он не любил Клебера, о чем откровенно рассказал в своих воспоминаниях711. Но он не мог не признавать его военный талант, и, когда в 1799 году надо было решать, кому доверить командование египетской армией, он сразу же решил, что это может быть только Клебер. Со времен Тулона Бонапарт был лично привязан к Жюно, это был его старый товарищ. Он высоко ценил также и Нея. Но когда позже, в 1810 году, Жюно и Ней, командовавшие корпусами в Португалии, не проявили должной энергии, Бонапарт назначил над ними начальником - главнокомандующим армией в Португалии - Андре Массена712. Своенравный старый Массена, и при маршальских эполетах сохранивший опасный норов и замашки бывалого контрабандиста, оставался генералом, независимым от первого консула, а затем императора. Бонапарт к тому же имел основания полагать, что этот старый волк Массена, имевший на своем счету немало славных побед, наверно, оставаясь наедине в своем логове, рычит, что его подвиги остались неоцененными. И все же, как бы лично ему ни были ближе Жюно и Ней, он не мог не ценить военный талант старого рубаки и не воздавать ему должное как первоклассному полководцу. В выборе между Жюно, Неем и Массена он отдавал предпочтение более сильному таланту.

    Бонапарт настойчиво стремился и в армии, и в гражданском ведомстве заместить все наиболее важные должности людьми таланта, сильными умами, «les hommes d'esprit», как он любил говорить. Желание составить свою команду из игроков первой категории оставалось определяющим в формировании Бонапартом правительства, и даже шире того - всей военной и гражданской администрации. То, что эти первоклассные игроки в какой-то момент захотят оттеснить его самого и выйти на первое место, ни в малой мере не смущало Наполеона. Он был настолько уверен в своих силах, в такой степени убежден, что он останется впереди любого из соперников и в конце концов каждого из них переиграет, что он смело шел на риск привлечения в состав правительства и людей, которым он заведомо не доверял. Так, после Маренго он стал относиться с недоверием (кстати сказать, обоснованным) к Талейрану и не питал к бывшему епископу Оттенскому никакой личной симпатии. Но он не мог не признать, что Талейран был в высшей мере тем самым homme d'esprit, которых пытался привлечь и объединить вокруг себя Бонапарт. Он не мог не воздавать должное и поразительной работоспособности министра иностранных дел, обладавшего при своей кажущейся немощи железным здоровьем и завидной способностью не спать по две-три ночи подряд, сохраняя полную бодрость духа.

    Еще меньше доверия, если здесь возможны какие-либо соизмерения, он питал к Фуше. Впрочем, к этому молчаливому человеку, после того как он проделал эволюцию от смиренного аббата-ораторианца к неистовому террористу и гонителю церкви в Невере и Лионе и от крайнего эбертиста к министру полиции Директории, никто не мог питать доверия: его биография, даже внешний облик его исключали доверие. У Бонапарта не было необходимости и даже особой выгоды принимать услуги, которые предложил ему еще в октябре, до брюмера, Фуше. За спиной Фуше не было никакой силы, ничего, кроме его собственной тени. Он никого не представлял, кроме самого себя.

    И все-таки Бонапарт, сохраняя к Фуше постоянное недоверие, принял предложенные услуги и поручил ему не столько почетную, сколько существенную в государственном механизме функцию - руководителя полиции.

    Можно не соглашаться со Стефаном Цвейгом, который изображает Фуше своего рода гением - гением зла713 нельзя не признавать, что этот внушавший ужас и отвращение бледный, худой, как бы обескровленныи человек был наделен какой-то силой. Его имморализм, его возведенная в принцип беспринципность, презрение к людям, беспощадность - это страшное соединение в одном лице всех пороков делало «мрачный талант» Фуше по-своему тоже значительным. И Бонапарт к тому яркому созвездию блистательных талантов, которые должны были лишь усиливать его собственное сияние, не колеблясь присоединил и темную тень Фуше.

    Бонапарт мог предположить, что некоторые из его сподвижников - Фуше, Талейран, Бернадот, Ожеро, может, еще кто-либо - при первом же колебании ветра начнут покачиваться, а при сильной встречной буре повернут против него. Короче говоря, это были верные помощники, готовые при первой же неудаче предать своего сюзерена. Что из того? Бонапарт знал, с кем имеет дело. Но он верил в свою звезду, верил в свои силы. Он сумеет перехватить руку с отравленным кинжалом раньше, чем она его ударит. И потом не в его характере было задумываться над тем, что произойдет через несколько лет. «Надо ввязаться в бой, а там будет видно». Придет время, и он опять найдет единственно верные решения, которые надо будет принять. Зачем заглядывать в далекое будущее?

    Пока же он смело, уверенно, без колебаний выдвигал на первые места людей таланта. Люди ума, люди таланта- вот что нужно для возрождения Франции. И Бонапарту действительно удалось создать такое правительство, такое государственное, политическое, военное руководство, которое силой и богатством талантов затмевало любое другое из современных ему правительств.

    Когда говорят о гениальности Наполеона, о его поразительном, чудодейственном даре, нередко забывают о том, что Бонапарт был не один, что он был лишь первым среди множества ярких талантов, что он шел вместе с могучей, почти неодолимой когортой людей выдающегося ума, таланта и силы. Если угодно, гениальность Наполеона Бонапарта прежде всего проявилась в отчетливом понимании того, что истинно великое может быть совершено усилиями не одного человека, а всех разбуженных талантов страны, раскрывших и приумноживших свои дарования в осуществлении большой цели.

    ***

    Так что же, бонапартистский режим, консульская Франция - это была республика талантов, своего рода Афины девятнадцатого столетия? Или особое государство, где дарования, способности, ум, поощряемые блистательным полководцем и государственным деятелем, были свободны от классовой зависимости, были вне классов или над классами?

    Полноте! Кто может, кроме слепых апологетов наполеоновского культа, принимать подобные домыслы всерьез! Конечно же это было нё так. Если консульство до какого-то (довольно недолгого) времени империя действительно объединяли и представляли множество талантов в самых различных сферах общественной деятельности, то это отнюдь не потому, что они были вне классов и классовых интересов. Напротив, само это появление одновременно множества по-разному талантливых людей было одним из выражений выхода на общественную арену тогда еще молодого, восходящего, полного сил класса - буржуазии.

    И его первое лицо - первый консул Французской республики при всей автекратичности созданного ям режима, при возраставшем единовластии действовал и проводил политику в интересах буржуазии и буржуазного общества. Порядок, который он устанавливал и укреплял, то был буржуазный порядок. Миллионер Уврар, сколотивший огромное состояние за годы революции и Директории и вынужденный скрываться в 1793 и 1794 годах, теперь, при консульской республике, мог впервые выставить свое богатство напоказ. У Бонапарта были личные причины не любить Уврара, до поры до времени он показывал миллионеру силу своей власти, но он не мешал ему накапливать миллионы и пользоваться всеми благами, которые приносит богатство.

    В великолепном особняке Уврара в Ренеи «можно было встретить королей, принцев, лордов, всех знаменитостей, создаваемых благородным происхождением, литературой и искусством»714. Сабля Бонапарта, неограниченная, деспотическая власть первого консула в конечном счете защищали особняк и миллионы Уврара и ему подобных. Бонапарту случалось резко осуждать богачей, и, надо признать, он не питал особого пиетета к богачам в богатству. Он не может быть уподоблен в этом смысле Луи-Филиппу Орлеанскому, королю Июльской монархии скопидомов. Время всесилия денег еще не пришло. Но вся политика консулата экономическая, финансовая, налоговая, наконец, внешняя - была направлена на утверждение нового общественного строя - буржуазного порядка, государства собственников.

    При подготовке и обсуждении в Государственном совете Гражданского кодекса, проходивших под председательством и при деятельном участим Бонапарта, наибольшее внимание и даже воодушевление вызывали вопросы собственности. «Право собственности является главной основой гражданской свободы», «право собственности является основным правом, на котором покоятся все общественные учреждения», - утверждали Тронше, Порта-лис и другие члены комиссии, вырабатывавшей Гражданский кодекс715. Революция смело попирала права собственности: она конфисковала собственность церкви, эмигрантов, врагов родины. Но после того как перераспределение собственности уже произошло и восторжествовала буржуазная собственность, надо было ее укрепить и упрочить. Бонапарт провозгласил «неприкосновенность собственности», и это стало основой Гражданского кодекса. По этим же мотивам Бонапарт был и против ограничения права наследования, его не смущало дробление собственности: чем больше будет собственников, тем лучше. «Собственники - самая прочная опора безопасности и спокойствия государства»716.

    Из всех сфер экономической деятельности Бонапарт сознательно уделял наибольшее внимание развитию промышленности. Торговля, спекуляция, финансовые операции в его глазах не имели большой цены - то был все род деятельности, проходящей бесследно: что от нее остается? Иное дело - промышленность; Бонапарт считал промышленное производство самой полезной отраслью экономики: она создает новые материальные ценности - фабрики, мануфактуры, промышленные товары.

    Непримиримая, ожесточенная война с Англией - это ведь была в конце концов защита интересов французской промышленности от британской конкуренции. Интересы промышленности всегда стояли при консульстве и империи на первом плане. Не случайно Через год после установления консульского режима при деятельной поддержке Бонапарта было основано «Общество поощрения национальной промышленности». Его непосредственными организаторами и руководителями стали крупнейшие ученые - Бертолле, Конте, Монж, Шапталь. В 1802 году была основана Торговая палата, в 1803 году - Палата мануфактур. В 1801 году в Париже открылась первая промышленная выставка; она показала, что и во французской промышленности вслед за Англией наступает время технического переворота. В текстильном производстве, в металлургии начинали прокладывать дорогу машины, повсеместно вводились технические усовершенствования, и правительство консулата деятельно помогало в этом. Широкий размах приняли строительные работы: в стране прокладывались новые дороги (в том числе знаменитая дорога через Альпы - через Симплон на Милан), усовершенствовались морские порты и гавани; в городах строились новые дома, соответствовавшие требованиям нового века; на глазах восхищенных иностранцев, снова устремившихся во Францию, Париж преображался, обогащаясь новыми зданиями, нарядными, красивыми бульварами. Сугубо буржуазный характер власти консулата особенно ясно проступал в его антирабочем законодательстве. Закон 12 апреля 1803 года воспроизводил основные положения закона Ле Шапелье: снова были подтвержден ны запреты стачек и права рабочих объединяться в союзы. Закон 1 декабря 1803 года о «рабочих книжках» показывал, что в классовых конфликтах между рабочими и предпринимателями правительство подчеркнуто брало сторону хозяина. Могло ли быть иначе? Правительство консулата было правительством собственников 717.

    Выше уже говорилось, и здесь следует лишь напомнить, что консульская власть, естественно, защищала и охраняла и интересы крестьянства. Но разве крестьянство, собственническое крестьянство, созданное революцией, не представляло собой важную составную часть и опору нового буржуазного строя?

    Словом, во всей политике консульской власти со всей очевидностью проступала ее классовая основа - ее буржуазная природа. Но вместе с тем было бы упрощением не замечать своеобразия этой власти. Действуя в интересах нового, буржуазного общества, представляя собой, если так можно сказать, его персональное воплощение со всеми его сильными и отрицательными чертами, Наполеон Бонапарт не предоставлял буржуазии полноты власти; диктаторская власть первого консула, а затем императора обособлялась от класса, интересы которого она защищала, - она стояла над буржуазией, как и над остальными классами.

    Но, отчуждая в свою пользу политические права буржуазии, как и, остальных классов, присвоив монополию политической власти и действуя в то же время в интересах буржуазии, режим консулата старался предстать перед современниками некой высшей, надклассовой, надпартийной государственной властью.

    ***

    Предсказание Бонапарта о том, что мир на континенте повлечет за собой в скором времени мир с Англией, сбылось. 1 октября 1801 года были подписаны условия прелиминарного мира, - а через пять месяцев, 27 марта 1802 года, в Амьене был заключен мирный договор между Англией, с одной стороны, и Францией, Испанией и Батавской республикой - с другой. То был компромисс с обеих сторон, в целом все же более выгодный Франции. Британия должна была на него пойти, так как она потеряла всех союзников и осталась изолированной в Европе я истощила за десять лет войны свои ресурсы и силы. Противоречия между соперничавшими державами не были устранены, но спорные вопросы старались обходить: мир был необходим потому, что ни та ни другая держава не были в силах продолжать войну718. И вот пушки, ружейные выстрелы смолкли. В Европе воцарилась тишина.

    Весна 1802 года казалась одной из самых счастливых V начинающемся столетии. Десять лет почти по всем дорогам древнего континента и далеко за его пределами шла война. Уже теряли веру в то, что война когда-либо кончится. И люди снова тревожно прислушивались к звону металла, но то гремели не пушки, то гудели колокола, возвещая наступление долгожданного мира.

    Никогда еще слава первого консула не была так велика. Ни одна самая триумфальная победа не принесла такой признательности соотечественников, такой искренней радости народа Франции, всех народов Европы, как день, остановивший войну, Куда, в какую сторону повернет теперь власть, направляемая сильной рукой? Первые дни после заключения мира никто не хотел над этим задумываться. Матери обнимали вернувшихся сыновей, жены - мужей, дети - отцов. То были дни общей радости.

    Но время шло, прошло пасхальное воскресенье, впервые отмеченное звоном колоколов и церковной мессой в мирной стране; Первый консул говорил пришедшей к «ему с поздравлениями по поводу заключения мира депутации Законодательных собраний о «мире совести», о внутреннем мире, которому он придавал не меньшее значение, чем миру между воевавшими государствами719. Но что принесет с собой мир?

    Во внешнеполитической деятельности консульской республики два предшествовавших Амьенскому миру акта вызывали разноречивые мнения. 5 января 1602 года в Лионе открылись заседания Консульты - законодательного собрания Цизальпинской республики. Миланские патриоты испытывали горькие чувства, направляясь во французский (Юрод, чтобы там решать свои дела. Но скрепя сердце приходилось с этим мириться: вторичным освобождением of австрийского гнета итальянцы были обязаны победителю яри Маренго. G первых же заседаний начались споры - какое же государство надо создавать? 11 января в Лион прибыл первый консул Французской республики. Вскоре он выступил в Консульте с речью на итальянском языке; он предложил делегатам присвоить учреждаемому государству подобающее я соответствующее его достоинству наименование: не Циспаданская, не Цизальпинская, а Итальянская республика! Его слова заглушил гром оваций, потрясших зал. Следовало ли удивляться, что, когда заседания Консульты 25 января завершились, президентом Итальянской республики был избран генерал Бонапарт?!720

    В европейских столицах это неожиданное решение вызвало немалый переполох. Что означает эта личная уния? Мирную аннексию Италии? Но время охлаждало страсти. Принципиально Итальянская республика даже во главе с Бонапартом мало чем отличалась от Батавской или Гельветической республики. Значит, прежний курс будет продолжен.

    Но искушенные в политике люди обращали внимание на одну подробность той же итальянской политики первого консула, прошедшую для большинства незамеченной. Речь шла о Тоскане. Во Флоренции была смещена старая династия - это никого не удивляло, к этому с некоторых пор привыкли. Но Тоскана не стала еще одной дочерней республикой, подобно Лигурийской или Гельветической. Она была превращена в королевство Этрурии, и королевский престол был отдан инфанту Пармскому. Объяснили, что это результат сделки в Сент-Ильдефонсе с Испанией, но эти объяснения не устраняли чувство неловкости: Французская республика учреждает монархии. Когда в мае 1801 года король Этрурии и его супруга, сестра испанского короля, прибыли в Париж и в их честь министры стали давать балы за балами, это чувство неловкости возросло. «Генерал Бонапарт создал много республик, первый консул умудрился создать короля»721, - писал Тибодо.

    В какую же сторону будет повернут руль государственной власти? Куда идет страна? Укрепление личной власти в рамках республиканского строя? Или?.. Но об этом боялись даже говорить.

    6 флореаля X года (26 апреля 1802 года), ровно через месяц после Амьенского мира, был опубликован закон об амнистии эмигрантам. Они могли вернуться в установленный срок при условии принесения-присяги на верность Республике. Разъяснялось, что это акт, направленный на преодоление внутренних распрей, что это все та же политика внутреннего примирения и национального сплочения, объединения всех французов в одну дружескую семью. Может быть, подобные мысли и воодушевляли законодателей. Но прямолинейно мыслящие люди резонно спрашивали, почему же медлят тогда с амнистией якобинцам, бабувистам, левым республиканцам? Почему рука примирения протянута только вправо и не видно желания протянуть ее влево?

    Еще через месяц, 19 мая (29 флореаля X года), был обнародован закон об учреждении ордена Почетного легиона. Закон вызвал противоречивые толки. Одни видели в нем средство укрепления Республики, своего рода противовес возвратившимся эмигрантам, старой аристократии. Александр Дюма говорил, что орден Почетного легиона создавал новое «народное дворянство»722. В его уставе говорилось о долге служения Республике, защите свободы и равенства; в уставе была даже статья, обязывавшая бороться против всех попыток «восстановления феодального строя и связанных с ним привилегий и прав»723.

    Статут ордена Почетного легиона создавал действительно впечатление, что это будет истинно республиканский орден. Но в том же уставе находили статьи, которые не могли не смущать республиканцев. Орден состоял из' пятнадцати когорт; в каждой когорте было семь высших офицеров, получавших жалованье по пять тысяч франков, двадцать майоров, получавших по две тысячи франков, тридцать офицеров с жалованьем в тысячу франков и т. д.

    Создавалась какая-то элита, какая-то привилегированная каста. Она призвана была защищать равенство, но разве сам орден Почетного легиона не опровержение равенства? «Разве это не шаг к созданию аристократии?» - спрашивал Берлие. При голосовании в законодательных органах сто пятьдесят восемь голосов было подано против724. Наступали новые времена, в этом нельзя было сомневаться. Вскоре все казавшееся смутным прояснилось.

    Люди, стоявшие близко к первому консулу, - Камбасерес, Редерер, еще кто-то - дали понять членам законодательных учреждений, что огромные услуги, оказанные Бонапартом нации, заслуживают какой-то формы национальной признательности. Члены Трибуната оказались непонятливыми или притворились таковыми. Они хотели поднести генералу какое-либо почетное наименование - отца народа или великого миротворца. Может быть, ему даже преподнесли бы звание «спасителя нации», если бы оно не было скомпрометировано Пишегрю, которому впервые его присвоили. Но Бонапарта все эти пышные и никчемные прозвища не устраивали. Его интересовали не громкие фразы, а нечто реальное. К тому же он был отнюдь не прост. Ему было в те годы в высокой степени присуще чувство меры, политического такта, границ дозволенного. У него было почти инстинктивное ощущение счета времени. Он никогда не смешивал то, что может быть им принято при жизни, сегодня от своих современников, с почестями, которые могут быть возданы лишь в посмертной славе. Когда был заключен Амьенский мир, Генеральный совет Сены постановил в ознаменование этого счастливого события соорудить в Париже на площади Шатле триумфальную арку в честь Бонапарта, восстановившего мир. Первый консул письмом выразил признательность членам Генерального совета за чувства, воодушевлявшие их решение, но практическое его осуществление отклонил: «Предоставим будущему веку заботы об этом сооружении, если он ратифицирует ваше доброе мнение обо мне»725. В равной мере он отвергал, как свидетельствует Редерер, предложение о наименовании площадей или улиц его именем. «Это почести не для живущих людей»726, - говорил он. Он строго следил за тем, чтобы не поставить себя в неловкое или смешное положение. В беседе с глазу на глаз он давал ясно понять, что именно надо считать полезным.

    Выполнение этой тонкой миссии взял на себя Камбасерес. Второй консул, имевший репутацию первого юриста страны, сановный, величественный, превосходно совмещал внешнюю строгость и даже торжественность с гибкостью и изворотливостью в разрешении самых щекотливых задач727. Недогадливым людям он терпеливо разъяснял, что требуется нечто совсем иное - речь идет о том, чтобы просить первого консула нести бремя власти пожизненно. (Мимоходом Камбасерес замечал, что, вероятно, в интересах дела было бы удобнее, чтобы вместе с первым консулом тяготы власти всю жизнь делили второй и третий консулы.)

    Сенаторы, с которыми имел дело Камбасерес, оказались тугодумами и упрямцами. После совещаний в флореале (в мае) они решили раскошелиться и прибавить Бонапарту вторые десять лет; в пожизненном консульстве ему отказали. Бонапарт был задет, видимо даже оскорблен, этим крохоборством; он направил в Сенат письмо - вежливое, сдержанное и дерзкое, в котором заявлял, что по таким вопросам он считает нужным спросить мнение народа728.

    То был хорошо рассчитанный ход. Сенаторы были поставлены на свое место - они не должны забывать, что народ поважнее их. Первый консул дал ясно понять, что он недоволен Сенатом, но не по личным мотивам, а как пренебрегшим правами народа. В тонкой политической игре он сумел перехватить инициативу и перейти в наступление. Но надо было еще довести партию до конца. Принимая 14 мая депутацию законодательных учреждений, Бонапарт снова вернулся к этим мыслям: «Я был призван занять высшую магистратуру в условиях, когда народ был лишен возможности в спокойном раздумии взвешивать достоинства того, кто был им избран. Республика была тогда раздираема гражданской войной, враг угрожал нашим границам... Сегодня мир восстановлен со всеми державами Европы... Пусть народ выразит свою волю со всей независимостью и полной откровенностью; ее выполнят. Какова бы ни была моя судьба, консул или гражданин, я отдам всю мою жизнь величию и славе франции»729

    Этот солдат, этот «простачок», как когда-то пренебрежительно его назвал ничего не разглядевший Баррас, теперь преподал кичившимся своим многолетним опытом законодателям предметный урок политической тактики. Он их снова переиграл, представ в благородной и скромной роли слуги народа и вырвав из рук сенаторов право решений. Походя, поставив «опрос во всей широте, он добивался еще раз народного одобрения дня 18 брюмера.

    Последующий ход событий не вызывал опасений. Теперь Бонапарт мог отойти в сторону. Он уехал в Мальме-зон и больше ни во что не вмешивался. Камбасересу и Редереру не стоило большого труда разъяснить, что не следует ограничивать прав народа решениями, навязываемыми Сенатом. Это было тем легче, что они обращались уже не к Сенату, показавшему себя не на высоте задач, а к Государственному совету. По предложению Камбасереса Государственный совет постановил провести всенародный плебисцит об установлении пожизненного консульства. При обсуждении этого вопроса в законодательных учреждениях лишь четыре голоса были поданы против, один из них - в Трибунате - принадлежал Лазару Карно.

    Плебискит, проведенный открытым голосованием, дал три миллиона пятьсот шестьдесят девять голосов «за» и восемь тысяч триста семьдесят четыре голоса «против». Открыто выступали против в западной армии, возглавляемой Бернадотом. Публично выступил против и Лафайет. 14 термидора X года (2 августа 1802 года) Сенат, которому милостиво было даровано право объявить результаты голосования, провозгласил от имен» французского народа Наполеона Бонапарта пожизненным первым консулом730.

    Два дня спустя, 16 термидора (4 августа), был обнародован дополнительный сенатус-консульт, подсказанный Бонапартом, получивший в истории французского конституционного права необоснованное наименование конституции X года.

    Если бы сенаторы могли принять на веру аргументы докладчика Корнюде, то они должны были бы считать, что главной, всепоглощающей заботой правительства является наилучшее обеспечение суверенных прав народа. В ту пору еще были нужны слова. В действительности сенатус-консульт 16 термидора вносил лишь некоторые частные изменения или дополнения в установленный порядок организации государственной власти. Первому консулу предоставлялось право назначить себе преемника; функции двух Других консулов становились также пожизненными (Камбасерес не напрасно старался), и вносились некоторые модификации в систему выборов государственных органов, мало что менявшие в существе режима. Но прозаическое содержание сенатус-консульта 16 термидора было тщательно скрыто под пышным соцветием громких фраз о незыблемости прав народа. Снова торжественно провозглашалось, что власть является лишь выражением воли суверенного народа, вновь громогласно подтверждалась решимость «обеспечить тесную связь высших государственных органов власти с нацией». Слова, слова, слова... Но что они значили? Изменилось ли что? Личная диктатура все более приближалась к монархии, хотя по-прежнему и маскируемой ссылками на народный суверенитет.

    Империя

    В истории Первой республики термидор был зловещим месяцем. 9 термидора убило революцию, 14-16 термидора убило республику. В обоих случаях современники не сразу осознали значение происшедшего...

    В ближайшие дни после сенатских постановлений 14-16 термидора многим казалось, что в жизни страны мало что изменилось: на фронтонах правительственных зданий по-прежнему крупными буквами красовались слова «Французская республика». Все законы, все постановления правительства шли от имени Республики. Сохранились установленные революцией летосчисление, ставший привычным республиканский календарь. Первый консул в официальных письмах к должностным лицам обращался в традиционной республиканской форме: гражданин министр, гражданин генерал.

    Но все это была лишь видимость, сохранившиеся от прошлого внешние формы. Республика была мертва. Пройдет немного времени - месяц, другой, и действительное содержание происшедших изменений даже при сохранении старых покровов станет для всех ясным.

    С чего это началось? С каких-то мелочей, которым не придавали никакого значения. Как-то было замечено, что не очень красиво называть жену первого консула «гражданка Бонапарт». Не удобнее ли, не почтительнее ли пользоваться старомодным, но более вежливым обращением «мадам». Так воскресло в разговорном обиходе слово «мадам». Надо было произнести его первый раз, затем все пошло само собой. Вслед за «мадам», сначала робко, затем все увереннее, в разговорную речь вкралось слово «месье» - господин. В течение некоторого времени обе формы обращения как бы сосуществовали - «гражданин» и «господин». В официальных бумагах еще долго сохранялось строгое «гражданин». Но в повседневном обращении его употребляли все реже. Потом появились вместо высоких мужских сапог шелковые чулки и туфли, затем шелковые жилеты, шитые золотом камзолы. Министр финансов Годен, который при своей неприметности обнаруживал и здравый смысл, и практическую сметку не только в своей узкой сфере,731 однажды появился на официальном приеме в пышном, густо напудренном парике. Все были шокированы. Возврат к модам версальского двора казался неприличием, насмешкой. Но Годен доказал, что он хорошо разбирается не только в сложной финансовой конъюнктуре. Напудренный парик Годена подучил шумное одобрение первого консула. С тех пор многие стали следовать примеру изобретательного министра финансов...

    Конечно, все это были мелочи, какие-то второстепенные подробности меняющегося быта. Некоторые задавали вопрос: может быть, нравы... моды меняются в связи С окончанием войны? Может быть, так и следует жить в условиях мира? Но когда первому консулу был установлен вместо пятисот тысяч франков цивильный лист в шесть миллионов франков в год, то стало очевидным, что речь идет не только о модах, меняющихся в условиях мирного времени. Тюильрийский дворец стал неузнаваем. Теперь уже ничто не напоминало ни строгой простоты времен Комитета общественного спасения, ни даже приближавшейся к образцам Вашингтона скромности брюмерианской республики. Усилия госпожи Бонапарт, генерала Дюрока, назначенного главным гофмаршалом двора, первого консула, были направлены на то, чтобы роскошью, богатством, великолепием Тюильрийский дворец затмил все дворцы европейских монархий. Теперь в Тюильрийском дворце был создан двор - двор первого консула. День рождения Наполеона Бонапарта (его уже не именовали гражданином Бонапартом) -15 августа был объявлен национальным праздником. Госпоже Бонапарт были назначены четыре фрейлины, конечно все они были взяты из старинных аристократических семей.

    Само слово «аристократ» обретало новый смысл и произносилось совсем иначе, чем несколько лет назад. В годы революции «аристократ» было бранным и, если угодно, зловещим словом. Контрреволюционер, изменник, предатель, враг были синонимами понятия «аристократ». Оно влекло за собой нередко эшафот. В дни итальянской кампании 1796 года, в дни фрюктидора аристократизм еще оставался самым опасным политическим обвинением.

    Теперь то же самое слово произносилось совершенно иначе - мягко, с оттенком грусти и уважительности. Старинная дворянская фамилия вызывала не настороженную подозрительность, как было недавно, а благожелательную улыбку. Принадлежность к дворянству сама по себе была уже превосходной рекомендацией. Эмигранты, возвращавшиеся во Францию со страхом, испуганно озиравшиеся по сторонам, с приятным изумлением замечали, что республика генерала Бонапарта совсем не похожа на тот свирепый строй солдатско-республиканских насилий, о котором говорили с таким ужасом в эмигрантских салонах. Многоопытные царедворцы, они быстро освоились с новой обстановкой и поняли, что от них ныне ждут того же, что и раньше: умения льстить, умения угождать, умения быть приятным первому лицу в государстве. Пятнадцать лет назад он назывался «божьей милостью король», в новом столетии его именовали «первый консул Республики». Граф де Нарбон, бывший военный министр короля Людовика XVI, став служащим первого консула Республики, иаходня, что в новом обществе можно жить ничуть не хуже, чем в старом; меньше самостоятельности, но на что она? Граф Филипп де Сегюр был назначен членом Государственного совет»; маркиз Арман де Коленкур стал одним из приближенных первого консула. Вчерашние аристократы, недавние эмигранты, облачась в пышные одежды высших сановников консульской Республики, почти не отличались от старых соратников генерала, от людей «железной когорты Бонапарта»732.

    Республика вступала в какую-то новую полосу «тории. Но была ли это еще Республика в 1603, 1804 годах? Ее имя каждый день произносилось десятки раз, что из того? Режим, установившийся во Франции, был автократией, единоличной диктатурой, самодержавием, просвещенной деспотией, чем угодно, но только не тем, чем он официально назывался. Это не была больше Республика.

    С какого времени Бонапарт стал сознательно, планомерно стремиться к установлению своей диктатуры в форме монархии или близкой к ней иной форме организации государственной власти? Этот вопрос, давно занимавший историков, в сущности не имеет значения. Точка зрения, усматривавшая чуть ли не с первых шагов человека необыкновенной судьбы уверенность в своем провиденциальном назначении, - эта наивная точка зрения, варьируемая всеми апологетами Наполеона, от Луи-Адольфа Тьера до Луи Мадлена, ныне не заслуживает даже опровержений. Повторяю, нет смысла углубляться в рассмотрении вопроса по существу. По-видимому, проявляя необходимую научную осторожность, можно считать с достаточным основанием, что после Маренго, после кризиса IX года Бонапарт вплотную подошел к мысли об установлении своей личной власти в не обусловленной сроком форме.

    Сенатус-консульт термидора X года, установление пожизненного консулата означали, как уже говорилось, ликвидацию республиканского строя и переход к режиму единовластия, формально узаконенному (фактически отбыл и раньше) высшими учреждениями страны. Оставалось только привести наименование государственной власти в соответствие с ее действительным характером. Альбер Собуль в последней работе поступает, на мой взгляд, совершенно правильно, ограничивая историю Первой республики 1802 годом733. Два года, отделявшие от этого рубежа официальное провозглашение империи, были уже не историей Республики - то было время подготовки провозглашения Наполеона Бонапарта императором французов. То была не более чем историческая интерлюдия, и, как всякая интерлюдия, она была ограничена временем.

    Бонапарт с его тонким чутьем неписаных законов политической сцены понимал, что на другой день после провозглашения пожизненного консулата нельзя сразу же объявить империю. Требовался интервал, антракт, не очень длительный, но все же достаточный, чтобы перейти от второго акта к третьему.

    Но помимо этих общих соображений политической режиссуры, если их так можно назвать, были и затруднения, отдалявшие осуществление задуманного. Прежде всего невозможно было игнорировать сохранявшуюся республиканскую оппозицию. Несмотря на репрессивные меры, высылки, «чистки» законодательных органов, уничтожение свободы печати, несмотря ни на что, оппозиция сохранялась. Оппозиционный дух чувствовался слабее в законодательных учреждениях - они становились все послушнее, но и здесь Лазар Карно продолжал громко, на всю страну, обличать личную диктатуру. «Неужели свобода предстала перед людьми только затем, чтобы никогда не вернуться?»734 - спрашивал он в Трибунате. Бонапарт выслал из Парижа госпожу де Сталь и изгнал из Трибуната ее друга Бенжамена Констана, слишком широко трактовавшего понятие свободы, Но он понимал, что так же поступать с Карно нельзя. Знаменитый «организатор победы» и крупнейший математик века не может быть третируем, как любой оппозиционный болтун. Бонапарт был достаточно умен, чтобы не показать Карно свое недовольство. Впрочем, Карно его беспокоил меньше других: он вел борьбу, как правило; в открытую и в данном случае без каких-либо шансов на выигрыш.

    Бонапарт знал, что оппозиция плетет свои сети в политических салонах госпожи Рекамье, Жюли Тальма, что она гнездится в скрытом от посторонних глаз особняке сенатора Сиейеса, в доме Лафайета, в окружении генерала Моро. До тех пор пока оппозиция оставалась легальной, то есть не шла дальше насмешек над левым консулом и восхищения Англией, Бонапарт считал ее неопасной, он ограничивался только наблюдением; стараниями Фуше и Савари это искусство было поставлено высоко.

    Значительно больше беспокоила Бонапарта оппозиция в армии735. Хотя ни в мемуарах, написанных на острове Святой Елены, ни в своем литературном наследии он почти не касался этого вопроса, стараясь скрыть самый факт оппозиции в армии, именно она внушала ему наибольшие опасения. Понять их нетрудно: армия была реальной и к тому же наиболее динамичной силой. О том, что в армии растет недовольство, он знал не по докладам Фуше или Савари, а по личным наблюдениям. На следующий день после первого торжественного богослужения в соборе Парижской богоматери в присутствии консулов, генералов, высших сановников Бонапарт спросил Ожеро, понравилась ли ему вчерашняя торжественная церемония в соборе? «Очень понравилась, - ответил, не задумываясь, Ожеро, - красивая церемония... Жаль только, что на ней не присутствовали сто тысяч убитых ради того, чтобы таких церемоний не было». Что можно было возразить против этого?

    Бонапарт также знал, что генерал Моро открыто фрондирует против установленного режима. У Моро было самое громкое после Бонапарта имя в армии и стране. В узком кругу говорили о том, что Гогенлинден - это не Маренго, это чисто выигранная от начала до конца победа. Эти разговоры доходили до ушей первого консула, и они, разумеется, не. услаждали его слух. Но Моро был Моро, с ним нельзя было не считаться, и Бонапарт, как и в 1799 году, снова протягивал ему руку примирения: он приглашал его к себе домой обедать, приглашал на торжественные приемы, на богослужение в собор Парижской богоматери. Моро все отклонял. Он не вел открытой войны, но и не шел на примирение. Чем наряднее и пышнее становились туалеты в Тюильрийском дворце, тем проще одевался Моро - он стал образцом, примером республиканской скромности. До Бонапарта доходили Презрительные словечки, брошенные где-то Моро: орден Почетного легиона он назвал «орденом почетной кастрюли», корабли, предназначенные для десанта в Англии, - «лоханками», знаменитый Булонский лагерь - «школой купальщиков», подразумевая, что всем французским солдатам придется плавать в Ла-Манше736. Бонапарт мог рассчитывать, что по складу своего характера Моро не ввяжется ни в какие антиправительственные действия, он ограничится словесной фрондой. Но Моро был знаменем оппозиции; хотел он того или нет, вокруг него будут объединяться все недовольные. Первому консулу было известно, что любой разговор оппозиционного характера не мог начаться иначе как с превознесения победы под Гогенлинденом...

    Оппозиция в армии показалась Бонапарту опасной, когда до него дошли сведения об устанавливаемых связях между Моро и Бернадотом. Стало также известным, что офицеры, тесно связанные с Бернадотом, - начальник его штаба, генерал Симон, генерал Доннадье и некоторые другие- почти открыто ведут агитацию против первого консула. С этими поступили круто - в мае 1802 года они были арестованы, но Бонапарт строго приказал не предавать дело огласке; арест генералов явно не годился для подготовленного им сценического действия. Большинство современников так и не узнало об этих арестах: генералы содержались под стражей без суда, а затем были отправлены в военную экспедицию на остров Сан-Доминго; оттуда они не вернулись737.

    Даже в ближайшем окружении Бонапарта, среди самых крупных его военачальников, выражалось открытое недовольство политическим курсом. Ланн, один из самых близких к нему людей, один из немногих, кто мог говорить первому консулу все, что думал, - Ланн оставался республиканцем, и он бросал Бонапарту в лицо обвинения. Бонапарт смеялся: Ланну он все прощал. Но спустя некоторое время Ланн получил предписание отправиться посланником в Лисабон. Так же поступили с прославленным генералом Брюном; бывший кордельер, сохранивший приверженность к республиканскому строю, не скрывал неодобрения новых веяний; он получил приказ отправиться посланником в Константинополь. По тем же мотивам генералы Ришпан и Декан были направлены в колонии. Бонапарт действовал быстро и без шума. В армии не может быть возражений главнокомандующему, оппозиция в армии недопустима. И первый консул принял все необходимые меры, чтобы водностью пресечь оппозицию в армии.

    Непредвиденные затруднения возникли в собственной семье. В доме давно уже были нелады. Клан Бонапартов, братья и сестры, настойчиво, с корсиканской изобретательностью в темном искусстве вражды вели войну против Жозефины и ее родных, составлявших, но их представлению, клан Богарне. С братьями, прежде всего с Жозефом и Люсьеном, год от году было все труднее. Алчные, жадные к деньгам, к почестям, к власти, они нетерпеливо настаивали на установлении наследственной монархии, считая себя единственными наследниками. Забывая о приличиях, они охотно обсуждали вопрос о смерти Наполеона и о том, что следует предусмотреть заранее. Наполеон проявлял к ним странную терпимость, объясняемую лишь корсиканскими представлениями о клановых обязательствах. Он давал Жозефу самые почетные поручения - представлять Францию в мирных переговорах с Австрией, с Англией. И в Люневиле, и в Амьене Жозеф допустил немало ошибок, исправленных его младшим братом и Талейраном; он был ненаходчив; к тому же во время ответственных дипломатических переговоров его отвлекали биржевые спекуляции, но и те он вел неумело, с убытком. При всем том Жозеф считал еще себя обиженным: ведь он был старшим, главой семьи, клана738. Больше понимания было у Бонапарта со старшей сестрой Элизой. По определению Талейрана, у нее «была голова Кромвеля на плечах красивой женщины». Но она была поглощёна личными переживаниями и, как все другие члены клана Бонапартов, враждебна Жозефине.

    Жозефина оставалась единственной женщиной, может быть даже единственным человеком, сохранявшим влияние на Бонапарта. Он ее продолжал любить, конечно иначе, чем в первые годы брака. Теперь ему были отчетливо видны ее слабости, ее недостатки; он знал, что в прошлом Жозефина была ему неверна; что высшее ее удовольствие - тратить деньги, пускать их по ветру; что сколько бы денег он ей ни давал, их все равно не хватит; что она заключает какие-то тайные займы, компрометантные для него как первого консула. Наполеон также знал, что Жозефина все и всегда отрицает, что она как бы родилась со словом «нет» на устах и что, даже когда это лишено смысла, она все равно по привычке, по непреодолимой, рефлекторной реакции будет отрицать, будет повторять: «Нет, нет, нет». Он видел, как от нее уходит ее былая красота, как она увядает и тщетно силится наивными ухищрениями задержать неумолимое движение времени. Она уже давно распорядилась не приглашать больше во дворец свою подругу Терезию Тальен; она находила ее теперь слишком- вольной, не подходящей для избранного общества первого дома Франции. Бонапарт без спора согласился - он полностью разделял это мнение, но для себя объяснял решение жены иначе: женщина, которую в 1794 году называли «божьей матерью термидора», и десять лет спустя сохраняла ту же ослепительную красоту. Жозефина хотела избежать невыгодных для себя сравнений739.

    Словом, все слабости, все недостатки жены были для Бонапарта очевидны. И все-таки он оставался к ней бесконечно привязан, она удерживала над ним какую-то власть. Эта стареющая креолка все еще сохраняла какое-то очарование, женственность, грацию; она владела особым даром располагать к себе людей. Со своей новой ролью первой дамы Франции она справлялась легко и уверенно, так, словно она приучена к ней с детских лет. В той трудной и сложной игре, которую пять лет, с 1799 года, вел Бонапарт, она ему помогала больше и лучше, чем кто-либо иной. Она была умна, быстро все схватывала; ее мягкость так контрастировала с угловатостью и резкостью Бонапарта. То, чего он никак не мог добиться, она решала за вечерним столом мгновенно, одним словом, одной улыбкой, протягивая чашку чая. Она была самым умелым, самым надежным союзником и другом во всех его трудных партиях740.

    И вдруг в решении самой важной и тонкой задачи Жозефина оказалась против него. Жозефина была против монархии Бонапарта, против наследственной власти Бонапартов, как бы она ни называлась. Ее мотивы в своей основе были далеки от каких-либо политических расчетов: она не могла больше иметь детей, у Наполеона не будет наследника и, следовательно, развод неминуем. Понятно, то были доводы, которые не выносились на публичное обсуждение. Жозефина была против наследственной власти Бонапартов - этого вполне достаточно. Госпожа Бонапарт скоро стала известна как первая антибонапартистка во Франции.

    Ей нужны были союзники в этой нелегкой борьбе, и она быстро нашла достаточно сильного - министра полиции Жозефа Фуше. С некоторых пор по трудно объяснимым мотивам (в том числе обшей нелюбви к братьям Бонапарт) у Жозефины установился контакт с Фуше. В вопросах утверждения монархии Бонапартов Фуше занял твердую отрицательную позицию. Бывший эбертист был противником монархии не потому, что это противоречило его убеждениям, а потому, что противоречило его интересам. Его убеждения за долгие годы менялись; интересы всегда были личными. Фуше полагал не без основания, что при монархии, как бы она ни именовалась, его прошлое лионского террориста станет неудобным; в лучшем случае его заставят уйти в тень. Этих мотивов было вполне достаточно, чтобы вступить в союз с Жозефиной для совместного противодействия намерениям первого консула.

    Бонапарт быстро разглядел возникшее у него под боком препятствие. С Жозефиной он не мог и не хотел тогда, в 1802 году, расставаться. Но у него было достаточно и иных веских причин, чтобы не удерживать слишком предприимчивого министра. 26 фрюктидора X года (13 сентября 1802 года) было объявлено о ликвидации министерства полиции741. Фуше был с почетом назначен сенатором и получил щедрую денежную компенсацию - этот человек еще мог пригодиться. Сама же ликвидация министерства полиции была предподнесена как крупный политический акт: консульская власть уничтожила все внутренние распри; она вырвала почву из-под всех прежних партий; сплотила всех французов в одну семью, в «одну французскую партию». Министерство полиции более не нужно; оно беспредметно; порядок в той мере, в какой сохраняется нужда, будет обеспечен министерством юстиции и его министром господином Ренье.

    Бонапарт был доволен так удачно найденным решением. Жозефину он также сумел умиротворить. Он дал ей все требуемые заверения и, чтобы полностью ее успокоить, предложил скрепить их союз новой унией: свою падчерицу Гортензию он предложил выдать замуж за своего, младшего брата Луи. Детей от этого нового союза Бонапартов и Богарне усыновят старшие. У Наполеона и Жозефины будут наследники. То был изобретательно продуманный вариант политического брака, в котором было учтено все, кроме взаимной склонности сторон. Это, как известно, за себя отомстило742. Брак был несчастливым, и супруги вскоре фактически разошлись. К тому же Луи категорически отвергал саму идею объявления наследником его гипотетического сына. Но последствия обнаружились позже, а пока Бонапарту удалось восстановить в доме мир и преодолеть сопротивление жены задуманным планам.

    Небо над Францией, казавшееся в марте 1802 года безоблачным, стало вскоре заволакиваться тучами. «Прочный мир!», «Почетный мир!», «Длительный мир!» - сколько раз произносились и повторялись эти слова весной 1802 года. То были иллюзии.

    Амьенский мир оказался кратковременной передышкой в длительной, упорной борьбе Англии и Франции. Все противоречия, все спорные вопросы, которые были не преодолены, а лишь отсрочены, должны были рано или поздно снова стать предметом спора. При наличии доброй воли эти споры возникли бы позже. Но доброй воли не было с обеих сторон и быть не могло: экономическое и политическое соперничество двух капиталистических стран, борющихся за первенство, могло решаться только силой. То было столкновение двух агрессивных по самой своей природе держав.

    Исследователи, изучавшие это время, уделяли много внимания выяснению вопроса о том, кто первый сделал неизбежным разрыв743. Бонапарт всегда настаивал на том, что ответственность за возобновление войны лежит на Англии и что английское правительство на другой день после Амьенского мира было озабочено тем, как перейти от мира к войне744. В этих доводах есть доля истины. Амьенский мир был действительно выгоднее Франции, чем Англии, и, тогда как во Франции он был встречен всеобщим удовлетворением, в Англии, может быть именно поэтому, его восприняли как бесславный, плохой мир; с первых же дней он подвергся резкой критике. Верно и то, что во Многих действиях британского правительства отчетливо преступало намерение задеть первого консула, вызвать его раздражение, спровоцировать на необдуманные шаги. Первым тому доказательством было назначение лорда Уитворта послом в Париже. Человек, самым именем своим напоминавший о ночном убийстве в Михайловском замке, был направлен к первому консулу в Париж... Зачем? Предвестником новых злодеяний? Ночной совой, накликающей новые беды? Суеверный корсиканец испытывал к этому человеку отвращение, граничащее с ужасом. Взрыв ярости, внезапно овладевший Бонапартом на большом Приеме у Жозефины 13 марта, когда срывающимся голосом он кричал невозмутимому и надменному Уитворту: «Мальта или война! И горе нарушающим трактаты!» - этот взрыв ярости был порожден не только нарушением статей Амьенского мира. Ему посмели прислать послом человека, причастного к убийству Павла. В его собственный дом засылают убийц!

    Верно, наконец, то, что Франции было, конечно, выгоднее продлить как можно дольше состояние мира, оттянуть разрыв. Даже Уитворт признал это: «Я замечаю у Бонапарта сильное желание продолжать переговоры и по возможности избежать разрыва»745. Все это так. Но вместе с тем столь же несомненно и то, что действия Бонапарта, проводимая им политика не способствовали примирению сторон. В марте 1802 года, в дни оформления мирного договора с Англией, в Сан-Доминго была снаряжена военная экспедиция в составе тридцати пяти тысяч солдат, возглавляемая шурином первого консула генералом Леклерком. В сентябре того же года была отправлена в Левант миссия генерала Себастиани, которая, хотя и была преподнесена общественному мнению как преследующая цели изучения возможности торговли, в действительности должна была изучать нечто совсем иное - реальные возможности нового завоевания Египта. В апреле 1803 года была направлена миссия генерала Декана в Индию; тайная инструкция предписывала генералу вступить в соглашение с вождями индийских племен для организации совместной борьбы против англичан.

    Такова сухая хроника важнейших актов колониальной политики Франции этих лет746. Каковы бы ни были ее реальные результаты (экспедиция в Сан-Доминго, например, закончилась полным фиаско), они воспринимались в Лондоне как доказательства антианглийской направленности французской политики. Континентальная политика Франции, начиная с присоединения Пьемонта (сентябрь 1802 года) и кончая решительным противодействием всем попыткам завоевания английскими товарами рынка Франции и зависимых от нее стран, вызывала еще большее негодование в Лондоне. Словом, реальных причин для взаимного раздражения было более чем достаточно. Традиционные ссылки в последующих политических выступлениях по обе стороны Ла-Манша на «неутолимое честолюбие» Бонапарта и на «коварство Питта» были лишь общепринятой условной формой сокрытия действительных пружин конфликта. Они имели вполне прозаическое содержание и в главном относились к области экономических интересов и военно-стратегических соображений.

    12 мая 1803 года дипломатические отношения между обеими странами были порваны. Но война между Францией и Англией была поединком льва и кита. Франция не имела флота, чтобы поразить Англию на море. Британия не имела армии, чтобы одолеть Францию на суше. Один на один они оставались недосягаемы друг для друга. Следовательно, борьба между двумя западными державами с неизбежностью становилась борьбой за континентальных союзников. На первом этапе во всяком случае исход борьбы решался средствами дипломатии.

    В 1803 году Бонапарт оптимистически оценивал перспективы. Он по-прежнему придавал первостепенное значение отношениям с Россией. Вопреки ожиданиям ему удалось найти пути соглашения с новым царем. Он послал в Россию с поздравлениями по поводу восшествия на престол Александра I своего лучшего дипломата, не имевшего, правда, никакой профессиональной выучки. Умный, сдержанный Дюрок с присущим ему тактом, не навязываясь, вопреки противодействию Панина сумел понравиться Александру, и царь ему тоже понравился747. Оба молодые (им не было и тридцати лет), они сумели найти дружеский тон, умело дозируемый сознанием разницы положения. Переговоры быстро пошли вперед, и 26 сентября (8 октября) в Париже был подписан мирный договор между Французской республикой и Российской империей748. Через два дня, 10 октября, там же было подписано секретное соглашение между теми же державами, предусматривавшее совместные согласованные действия в вопросах германской и итальянской политики и восстановление добрых отношений между Францией и Турцией749. Это был несомненный успех французской дипломатии, одна из крупных ее побед. Без нее, вероятно, не был бы возможен и Амьен.

    Расчеты на Россию и придавали твердость Бонапарту в его нарастающем конфликтё с Лондоном. В июне 1802 года было достигнуто соглашение с Россией по вопросам Германии750. Не следовало ли в этом видеть установление тесного сотрудничества двух держав? Бонапарт, по всей видимости, переоценивал ситуацию. Он недостаточно принимал во внимание, что русское правительство улучшало отношения не только с Францией, но и одновременно с Англией и Пруссией. У Бонапарта возникали мысли о создании могучей континентальной коалиции - Франции, России и Пруссии. Идея союза трех континентальных держав не была беспочвенна. На заседании Негласного комитета при Александре I 24 марта (5 апреля)

    1802 года Кочубеем был поднят вопрос о намечаемом «заключении союза между Францией, Россией и Пруссией». Позиция царя была в целом благоприятной751. Смогла ли противостоять такому неодолимому союзу Англия? Не близится ли время, когда заносчивые и гордые англичане должны будут поднять руки вверх?

    Но для того чтобы претворить возможность в действительность, нужны были настойчивые усилия, терпение. Многое могло бы сложиться иначе. Бонапарт своевременно это не оценил.

    В мае 1803 года, когда кончался так недолго длившийся мир, Наполеону Бонапарту было тридцать три года. Он был полон энергии и сил, мир представлялся ему огромным полем сражений, где его подстерегают опасности, препятствия, превосходящие силы противника, но где, как над Аркольским мостом, над Лоди, над Риволи, его звезда подскажет путь к победе. На закрытом заседании узкого совета, собранного первым консулом 11 мая 1803 года, для обсуждения ультиматума, предъявленного Уитвортом, голоса разделились. Бонапарт был за отклонение ультиматума. Талейран и Жозеф Бонапарт, ведший переговоры с Англией, твердо высказались в том смысле, что надо идти на уступки и сохранить мир. Бертье потому, что он всегда следовал за Бонапартом, морской министр Декре потому, что он ничем не рисковал - у него не было флота, поддержали первого консула. Впрочем, при всех обстоятельствах его мнение было решающим. Бонапарт смело шел навстречу войне. Он высказал уверенность и затем не раз эту мысль повторял, что новая война будет недолгой. Был май, над миром снова шла весна - время надежд, радостных ожиданий, и многие в эту последнюю мирную весну 1803 года готовы были поверить этим обещаниям.

    Мог ли знать тогда Бонапарт, могли ли предвидеть сочувственно слушавшие его люди, что эти дни мая станут последними днями мира, что надвигается жестокое время опустошительной, беспощадной, бесконечной войны, которая все унесет: сотни тысяч жизней, плоды человеческого труда, несбывшиеся надежды, государства, империю и даже славу того, кто так легко накликал войну!?

    +++

    Две великие державы находились в состоянии войны, но войны, военных действий, сражений, битв, побед не было. Конечно, воюющие стороны закрыли свои порты, было наложено эмбарго на вражеские суда и товары; противники захватывали доставшиеся им трофеи, усиливалась экономическая война с обеих сторон; словом, было все, что бывает в таких случаях, кроме собственно военных действий.

    Эту паузу, которая не могла быть длительной, Бонапарт старался всемерно использовать для решающего боя. На западном побережье, близ Булони, был создан огромный военный лагерь. Бонапарт хотел нанести врагу удар прямо в сердце: поразить Британию на ее островах, продиктовать мир на берегах Темзы. Все было подчинено этой задаче. В Булонском лагере днем и ночью кипела работа. Тысячи рук напряженно работали над сооружением новых кораблей, транспортных судов, барж; все, что держалось на воде и не шло сразу ко дну, было пригодно для поставленной цели. Во всей Европе с напряженным вниманием следили за грозными приготовлениями на противоположной стороне от британского острова. «Московские ведомости» сообщали: «Приготовления к экспедиции против Англии производятся с неутомимой деятельностью... Консульская гвардия получила приказ быть в готовности к походу»752. Осуществление задуманного плана казалось и близким и далеким, легким и невыполнимым. Британия находилась рядом, отделенная только узким проливом, стальной полосой водного пространства. У нее не было сильной армии, она была почти беззащитной; сможет ли она противостоять стремительному натиску армии Бонапарта? Полководец предвкушал уже близкий триумф. «Мне нужны только три ночи тумана», - говорил он. Туманная ночь... всего лишь - и тогда будет обеспечен прыжок через Ла-Манш и Англия будет побеждена. Но порой его охватывали раздумья, сомнения; ему казалось, что и десятка лет мало, чтобы сколотить сколь-ко-нибудь стоящий, выдерживающий спор с Англией флот... Но как бы то ни было, надо было готовиться к недалекой уже решающей схватке753.

    А пока следовало решать неотложные задачи, диктуемые жизнью. Близился к завершению огромный двухлетний труд по созданию Гражданского кодекса. Первый консул принимал самое деятельное участие на всех стадиях работы. Заседания нередко начинались в полдень, а кончались в десять часов вечера. К началу 1804 года все две тысячи двести восемьдесят один параграф Кодекса были составлены и окончательно отредактированы, 30 вантоза XII года (21 марта 1804 года) был принят наконец закон о введении Гражданского кодекса в действие754. То был полный свод гражданских законов, точно классифицированных, утверждающих и регулирующих систему отношений буржуазного общества. Для своего времени, для эпохи, когда он появился на свет, Гражданский кодекс был, безусловно, исторически прогрессивным творением. Маркс о нем замечательно сказал: «...французский кодекс Наполеона берет свое начало не от ветхого завета, а от идей Вольтера, Руссо, Кондорсе, Мирабо, Монтескьё и от французской революции»755.

    Как всякому значительному произведению своего времени, Гражданскому кодексу, который стали позже называть Кодексом Наполеона, была предназначена долгая жизнь. Он не только пережил своего творца, людей, приложивших к его созданию труд, ум, таланты, - он перешагнул границы своей страны. Как мастерское юридическое выражение норм капиталистического общества, этот кодекс продолжал сохранять свое значение до тех пор, пока на смену капитализму общественное развитие не выдвинуло более высокий и прогрессивный социалистический строй.

    Бонапарт сознавал значение юридического документа, которому он отдал столько времени и сил. Когда жизнь была уже позади и он мог трезво взвешивать все им содеянное, на острове Святой Елены он говорил: «Моя истинная слава не в сорока сражениях, выигранных мною; Ватерлоо их все зачеркнуло. Но не будет и не может быть забыт Гражданский кодекс».

    ***

    С некоторых пор эта необычная, какая-то будничная война без войны стала вызывать у Бонапарта ощущение тревоги. Не было ничего определенного, что должно было бы порождать опасения. Англичане вели активные и энергичные дипломатические атаки; их усилия сосредоточивались на создании новой, третьей коалиции; все донесения, поступающие от Талейрана, от дипломатических агентов, это подтверждали. Война ощущалась не только вследствие создания Булонского лагеря, но и вздорожания цен на продукты. Словом, все шло так, как и следовало ожидать. И все-таки в затянувшейся паузе, в этом спокойствии, казалось бы так прочно воцарившемся в стране, во всеобщей внешней умиротворенности - все были заняты своими повседневными заботами - Бонапарту чудилось что-то обманчивое, может быть даже угрожающее. Он был человеком интуиции и своим интуитивным ощущениям доверял: они редко его обманывали...

    Просматривая сводки, присылаемые министерством юстиции, он как-то обратил внимание на непорядок: два арестованных еще в октябре шуана (их имена ни о чем не говорили) до сих пор -» дело было в январе - не были допрошены. Первый консул распорядился, чтобы ими занялась военная комиссия.

    То, что Бонапарт узнал через некоторое время, его потрясло. Один из допрашиваемых, некто Керел, сперва все отрицавший и приговоренный к смертной казни, 28 января дал новые показания. Он сообщил, что во Франции и даже в Париже с августа прошлого года действует террористическая группа шуанов во главе с Жоржем Кадудалем. Бонапарт немедленно, минуя министра юстиции Рейве, проглядевшего дело., поручил расследование Реалю, бывшему заместителю Шометта, прокурора Коммуны 1793 года, бывшему кордельеру, человеку решительных действий. Бонапарт стал осторожнее; раньше он ходил иногда один, без охраны, пешком в театр; теперь приходилось быть осмотрительнее; он чувствовал подстерегавшую его за каждым углом опасность.

    Жорж Кадудаль в шуанском движении, в роялистской партии занимал особое положение. Этот бретонский крестьянин, не получивший образования, не умевший грамотно писать, был наделен от природы живым и острым умом, наблюдательностью и зоркостью охотника, умением вести за собой людей. Огромного роста, поразительной физической силы, он бы мог казаться неуклюжим медведем, если бы не сочетал эту тяжеловесную массивность с непостижимой ловкостью и изворотливостью. Он был фанатически предан делу Бурбонов и брал на себя самые сложные поручения. То не был заурядный убийца вроде Маргаделя; в иное время, например в средние века, такой человек мог бы стать предводителем какой-либо религиозной секты или движения жакерии. В начале девятнадцатого столетия он стал одним из главарей шуанского подполья, и заносчивые, чванливые аристократы беспрекословно выполняли приказы этого немногословного человека.756

    Кадудаль в Париже... Это значило - на Бонапарта опять ведут облаву, снова сторожат каждый его шаг; над ним снова занесены кинжалы убийц. Не должен ли первый консул в эти дни вновь вспомнить об Уитворте? Павел выслал его из Петербурга, но тот и издалека сумел нанести смертельный удар. Не протягиваются ли и теперь руки Уитворта через пролив?

    Реаль выполнил возложенное на него поручение. Он не сумел разыскать Кадудаля, но арестовал его ближайшего помощника Буве де Лозье и тогда составил представление о размахе заговора. 13 февраля Реаль смог доложить Бонапарту об установленном. Он сообщил, что Кадудаль и его люди были переброшены в Бивиль на английском судне; что Кадудаль, имея под своей командой пятьдесят готовых на все головорезов, ожидает возможности либо похитить Бонапарта на пути в Мальмезон, либо убить; что в Париже находится не только Кадудаль, но и Пишегрю и действуют сообща, что они ожидают прибытия одного из членов королевского дома, графа д'Артуа или Конде; что, наконец, Пишегрю встречался с Моро...

    Бонапарт молча слушал Реаля. Когда тот кончил, он отошел в сторону и быстрым жестом перекрестился. Он не был верующим человеком, и это инстинктивное движение, сохранившееся от детских лет, показывало, как он был взволнован.

    Три дня Бонапарт обдумывал сообщенное Реалем. 16 февраля утром жители французской столицы из свежего номера «Moniteur» узнали, что накануне ночью генерал Моро арестован на своей квартире, что раскрыт англо-роялистский заговор, угрожавший жизни первого консула757. Одновременно стало известно, что закрыты всё заставы столицы, что генерал Мюрат назначен военным губернатором Парижа и что вся полиция подчинена Реалю. В городе, как осторожно передавали из уст в уста, идут аресты и обыски.

    Маркиз де Галло, находившийся в те дни в Париже, писал: «Общественное мнение потрясено, как если бы произошло землетрясение». Не только в Париже - во всей Европе сообщение о раскрытом заговоре произвело сенсационное впечатление. Из Гамбурга 25 февраля передавали: «В сию минуту получено здесь из Парижа достоверное известие, что там открыт заговор... Цель заговора сего была умертвить первого консула, сделать контрреволюцию и возвести на престол одного из французских принцев»758. Из Гааги 21 февраля писали: «Внимание всех устремлено теперь на Париж и на открытый там заговор»759. На Лондонской бирже царил ажиотаж; в течение двух недель каждое утро объявляли, что первый консул уже убит760. После длительной успокоительной тишины вновь раскаты грома. Все соединялось вместе: страх перед необнаруженными убийцами Кадудаля, перед репрессиями консульского правительства, негодование по поводу ареста Моро. То, что предвидел, чего опасался Бонапарт, действительно произошло. Никто не поверил в виновность Моро. Республиканский генерал пользовался такой огромной популярностью в стране, что Даже те, кто были искренне встревожены опасностью, угрожавшей Бонапарту, не могли поверить в виновность Моро. После 17-го ночью на улицах Парижа расклеивались плакаты: «Невинный Моро, друг народа, отец солдат - в оковах! Иностранец, корсиканец, стал узурпатором и тираном! Французы, судите!»761

    Бонапарт был бессилен изменить общественные настроения. Симпатии к герою Гогенлиндена выражались почти демонстративно. Госпожа Моро принимала постоянно посетителей; их число возрастало. В газетах сообщалось: «Г-жа Моро принимала 25 числа (февраля) опять посещения, и вся улица, на которой дом ее находится, установлена была по обе стороны экипажами»762. Преследуемый убийцами, которых полиция не могла обнаружить, Бонапарт должен был оправдываться от обвинений в желании погубить невинного Моро. Реаль и Мюрат, казалось, перевернули Париж вверх дном, но никого hp могли найти. Было объявлено, что укрывательство преступников из банды Кадудаля влечет за собой расстрел. Улицы, кафе, бистро были запружены переодетыми полицейскими. Но людей Кадудаля нельзя было найти. Оглядываясь по сторонам даже дома, парижские острословы шепотом все-таки говорили: «Нельзя найти тех, кого нет»763Но были и иные мнения. Некоторые полагали, что Бонапарту на сей раз не уйти от гибели. Многие газеты перепечатали сообщение из Лондона: «Вчера во всем городе прибита была записка такого содержания: «Поелику убиение Буонапартие и возведение на престол Людовика XVIII воспоследует в непродолжительном времени, то большая часть французов возвратится во Францию; посему сочинитель сего извещения предлагает свои услуги в звании учителя языков»»764. Уже перестали сомневаться в том, что первый консул будет убит. Бонапарт поспешил напомнить, что он не из пугливых. 19 февраля он явился в Оперу; могло казаться, что его интересует только то, что происходит на сцене765. В эти же дни стало известно, что число арестованных в Париже, в провинции возрастает766.

    Но 27 февраля был арестован Пишегрю; меняя каждую ночь убежище, он, оставшись ночевать у одного из «верных друзей», был выдан им за сто тысяч экю полиции. Вслед за тем были схвачены братья князья Полиньяки и маркиз де Ривьер; они состояли адъютантами графа д'Артуа - брата короля. Общественное мнение было вновь потрясено: значит, все верно, заговор Действительно существовал и нити его тянулись к главе дома Бурбонов. Все свидетельства сходятся на том, что общественные симпатия к Бонапарту резко возросли. Через десять дней, 9 марта, опознанный на перекрестке Одеона в кабриолете, после ожесточенной схватки был арестован Кадудаль. Убедившись, что дело проиграно, он спокойно и хладнокровно, стараясь взять на себя большую долю ответственности, подтвердил все предъявленные обвинения.

    Бонапарт был близок к истине, когда после первого потрясшего его доклада Реаля в заключение беседы сказал: «Реаль, вы еще многого не знаете». То была правда.

    Каждый день приносил новые ужасающие подтверждения этого разветвленного заговора, проникшего, казалось, во все поры государственного организма. Как и 3 нивоза, случайность, какие-то секунды спасли Бонапарта, предотвратили уже почти неизбежную гибель. Жорж Лефевр был прав, когда утверждал, что Бонапарт смог узнать только часть правды767. Он не мог и, может быть, даже не хотел знать всей правды; она была слишком Страшна, и он о ней догадывался. Как в дни июля 1800 года, после Маренго и келейных разговоров, он снова притворился, что не видит, не замечает и не понимает происходящего. Он пишет письмо Барбе-Марбуа, министру казначейства, в дни фрюктидора близкого к Пишегрю, которого подозревают в том, что он вновь встречался с мятежным генералом: «Гражданин министр казначейства, я лишь из Вашего письма узнал о свиданиях, которые подозревают между Вами и Пишегрю... Мое утешение в том, что в этом несчастном деле я не нашел ни одного человека, выдвинутого мною в правительство или сколько-нибудь близкого мне, которого прямо или косвенно в чем-либо обвинили»768.

    Верил ли он в то, что писал? Мало вероятно. Это письмо, которому он старался придать огласку, преследовало иные цели: он хотел разъединить и разоружить своих противников. Возможно, в его представлении их было даже больше, чем в действительности. Он их видел повсюду. Они окружали его со всех сторон. Следует обратить внимание на то, что в приведенном письме к Барбе-Марбуа Бонапарт уклонился от прямого ответа - верит ли он или нет слухам о встречах Барбе с Пишегрю. Весьма вероятно, что он считал эти слухи обоснованными. И именно поэтому он торопился публично заявить о доверии своим сотрудникам. Письмо к Барбе-Марбуа - это манифест об амнистии. Заявив громогласно о том, что никто из его сотрудников не замешан в «несчастном деле», он не только успокаивал всех встревоженных - он тем самым давал возможность всем действительно причастным прямо или косвенно к заговору бросить оружие, Отойти в сторону. В тот момент, когда борьба еще не была закончена и исход ее еще полностью не определился, Бонапарт считал важнее всего сократить число противников. И в политике, как и на войне, он сохранял тот же тактический принцип - разъединять ряды противника, ослабляя тем самым его ударную силу.

    В это тревожное время, когда правительство консулата как будто начало уже преодолевать кризис, порожденный так случайно раскрытым заговором, неожиданно обнаружились новые аспекты «несчастного дела», требовавшие немедленных решений.

    Со времени первых арестов все обвиняемые, дававшие показания (Моро длительное время все огульно отрицал), единодушно утверждали, что во Францию к часу действия должен был прибыть кто-то из принцев - членов королевской семьи. Савари было поручено караулить принца в Бовилле, держа в поле наблюдения всю прибрежную зону; существовала твердая уверенность (и показания арестованных это подтверждали), что он приедет из Англии. Но время шло... Прошел месяц, другой, а наблюдение не давало никаких результатов: принц не появлялся... Савари возвратился с пустыми руками в Париж.

    И вдруг в этот момент стало известно, что принц, член королевской семьи, находится совсем рядом, но не на западной границе, а вблизи восточной, в соседнем с Францией герцогстве Баденском. То был не граф д'Артуа, как ожидали, а Луи-Антуан де Бурбон-Конде, герцог Энгиенский, один из младших отпрысков королевского дома. Самым же сенсационным было сообщение о том, что при герцоге Энгиенском находится или же приезжает к нему Дюмурье, печально знаменитый генерал Дюмурье, изменивший революционной Франции.

    Вряд ли можно точно определить, кто первым передал Бонапарту эти известия. Но следует считать вполне установленным, что мысль об аресте и казни герцога Энгиенского была впервые подана первому консулу Талейраном. В ту пору Талейран еще считал для себя невозможным возвращение Бурбонов - он боялся отмщения. Личные интересы отождествлялись в его представлении с государственными; вернее будет сказать, что государственная политика в той мере, в какой он ее определял, подчинялась его личным интересам. С большой настойчивостью и искусством он навязывал Бонапарту мысль, что герцог Энгиенский должен быть предан смерти. Как это сделать, как арестовать его на чужой, нейтральной земле, как юридически оформить эту казнь, то были частности, не заслуживающие серьезного внимания. Позже Талейран с тем же невозмутимым спокойствием решительно отрицал свою причастность к делу герцога Энгиенского; кое-кого он мог если не обмануть, то убедить, что удобнее представляться поверившим. Но в 1804 году его роль была ясна для всех близких ко двору первого консула. Жозефина, противившаяся замышляемому, говорила: «Этот хромой заставляет меня дрожать»769. Впрочем, позже сам Бонапарт прямо говорил, что он и не думал о герцоге Энгиенском до тех пор, пока Талейран не подал ему мысли о его аресте и казни770.

    По сходным с Талейраном мотивам идею казни Конде-Бурбона поддерживал и Фуше. Для бывшего главы карательной миссии в Лионе, депутата Конвента, голосовавшего за эшафот для короля, возвращение Бурбонов представлялось катастрофой. Чтобы заставить Бонапарта навсегда исключить мысль о примирении с Бурбонами, надо было вырыть между ними непреодолимую пропасть. Фуше не без основания полагал, что самой глубокой может стать лишь могила умерщвленного Бонапартом принца королевского дома. Фуше хотел загородиться от Бурбонов трупом молодого герцога Энгиенского. Фуше (как, впрочем, и Талейран), конечно, догадывался, что казнь Антуана Бурбона породит много новых затруднений для Бонапарта (когда все будет кончено, он произнесет свою знаменитую фразу: «Это хуже, чем преступление, это ошибка»)771. Но неприятности Бонапарта не могли огорчить ни Талейрана, ни Фуше; они не любили друг друга, но сходились в тайном желании влить незаметно капли яда в подносимый первому консулу бокал пьянящего вина.

    Но Бонапарт был не из тех людей, которым можно подсказывать или навязывать чужие мнения. Даже столь искушенные в искусстве тончайшей политической игры Талейран и Фуше пасовали перед его проницательностью; не заглядывая к ним в карты, он отгадывал их намерения, отгадывал козыри, приберегаемые ими для следующего хода. В последнем, за несколько дней перед смертью написанном документе - в завещании Наполеон счел нужным снова вернуться к делу герцога Энгиенского. Он написал коротко: «Я велел арестовать и предать суду герцога Энгиенского; этого требовали интересы и безопасность французского народа»772. Это значило, что он брал всю ответственность на себя, не желая ее ни с кем делить и ни на кого перекладывать. И то была правда. Герцог Энгиенский был расстрелян в Венсеннском замке не потому, что это осторожно подсказывали Бонапарту желавшие того Талейран и Фуше, а, можно сказать, несмотря на это. Бонапарт после раздумий в течение нескольких дней, преодолевая настороженность или предубежденность к мнениям Фуше и Талейрана, принял наконец решение.

    Внешний ход событий выглядел так. 8 марта Моро из тюрьмы послал Бонапарту письмо. Он признавался, что до сих пор говорил неправду, все отрицая. Он виделся с Пишегрю по инициативе последнего; он отказался от участия в заговоре, не стал разговаривать с Кадудалем, которого привел не спросись Пишегрю. Но оставалось при всем том несомненным, что генерал Республики вступал в недозволенные переговоры с ее врагами. Письмо было, видимо, написано в момент душевного упадка; ореол героизма, мужества, окружавший до сих пор Моро, рассеивался; со страниц письма Моро представал слабым, колеблющимся, двоедушным человеком. Для хода дела письмо мало что прибавляло нового; сообщаемые им факты уже были известны из показаний его адъютанта генерала Лажоне и других арестованных. Сторонникам оппозиции и самому себе Моро этим письмом, которое постарались сделать известным, нанес большой моральный урон.

    9 марта был арестован Кадудаль. Казалось, кризис идет к концу. Но уже с 7 нарта, когда Талейран в беседе с Бонапартом обратил его внимание из очаг опасности, находящийся близ Парижа, в Этенхейме, в замке, где проводит дни и ночи герцог Энгиенский, Бонапарт был поглощен размышлениями. Три дня он ходил по своему кабинету, повторяя вполголоса какие-то стихи Расина. Если судить по письму к Сульту, то больше всего он был озабочен причастностью к заговору Дюмурье773. Имя Дюмурье появилось и на страницах иностранной печати. Но думать приходилось и о многом ином.

    10 марта был созван узкий совет. На нем присутствовали три консула, высший судья (министр юстиции) Ренье, Талейран, Фуше, Мюрат. По-видимому, собирая этот совет, Бонапарт уже принял решение, но хотел узнать мнение своих ближайших помощников. Талейран, Фуше поддерживали идею ареста герцога Энгиенского; о том, что должно быть после, не было нужды договаривать. Камбасерес высказался против этой меры. «Так вы, оказывается, скупы на кровь Бурбонов», - бросил ему реплику Бонапарт. Камбасерес замолчал. Тогда же, 10-го, было принято решение о практическом осуществлении намеченных мер. Руководство операцией в Бадене было поручено Коленкуру; выбор для этой цели бывшего маркиза, перешедшего к первому консулу на службу, свидетельствовал о том, как тщательно все продумал Бонапарт; он не только хотел приковать к себе на всю жизнь Коленкура - первый акт подготавливаемой трагедии должен был выполнить представитель старой аристократии, взращенный в теплицах монархии Бурбонов. Коленкур сделал все, что ему было поручено. Его попытки позже оправдаться встречали резкие возражения774.

    Дальше все шло по тщательно разработанному плану. В ночь с 14 на 15 марта герцог Энгиенский был захвачен вторгшимися на территорию Бадена французскими драгунами; сразу же обнаружилось, что Дюмурье нет и не было; при герцоге состоял некто Тюмери; его фамилию в немецком произношении французские агенты приняли или делали вид, что приняли, за Дюмурье. Герцог Энгиенский был привезен в Венсеннский замок; его полная непричастность к заговору Пишегрю - Кадудаля была со всей очевидностью доказана. Тем не менее 20 марта в девять часов вечера его дело рассматривал военный суд под председательством полковника Юлена, одного из участников взятия Бастилии. Общее руководство операцией принадлежало Савари. Военный суд приговорил герцога Энгиенского к расстрелу. Принц, все еще не веря, что дело принимает серьезный оборот, все же написал письмо первому консулу; он просил свидания с ним. Бонапарт, получив письмо, дал распоряжение Реалю направиться в Венсенн и самому разобраться в деле. Реаль выполнил приказ, но он в то утро проспал чуть дольше (нет надобности разъяснять, что вряд ли случайно). Когда он приехал в Венсенн, принц был уже расстрелян. 21 марта было официально объявлено о всем происшедшем.

    Расстрел герцога Энгиенского вызвал невероятный шум по всем мире. Между тем это преступление - расстреляли невинного человека - было лишь одним из многих преступлений бонапартистского режима. А ссылка на-Сейшельские острова? На медленную верную гибель многих якобинцев, обвиненных по делу о взрыве «адской машины»? То были ведь также невинные, непричастные к делу люди, но о них никто не вспоминал. Взрыв негодования, вызванный расстрелом герцога Энгиенского, объяснялся прежде всего тем, что он был принцем королевского дома и феодальная монархическая Европа почувствовала в этой казни удар, нанесенный по ее лицу. Политический резонанс этой казни или этого преступления, как угодно, был во многом усилен тем, что принц был молод (он погиб тридцати двух лет), красив, отважен; больше всех негодовали женщины - они определяли общественное мнение в столицах монархий. Лев Толстой и в этой детали обнаружил удивительное историческое чутье: в салоне Анны Павловны Шерер более всего возмущались убийством «праведника» - герцога Энгиенского высокопоставленные дамы775. Если бы Толстой изображал не только Петербург, но и иные столицы Европы 1804 года, ему пришлось бы начинать с портретов английской и прусской королев; эти августейшие особы были охвачены скорбью и гневом. Мария-Каролина Неаполитанская выразила чувства, владевшие дамами, наиболее отчетливо: «Из всех французских принцев он один обладал мужеством и благородством души». Это надо было понимать: он был молод и хорош собой. Впрочем, она добавляла: «Я нахожу утешение лишь в том, что дело пойдет консулу во вред!»776.

    В свое время было замечено, что негодование и шум по поводу казни герцога Энгиенского становились тем сильнее, чем дальше находились негодующие от Франции. Курфюрст Баденский, чьи права действительно грубо нарушили, изъяснялся с чрезвычайной деликатностью; больше всего он боялся, как бы его могущественные соседи не были им недовольны. Герцог Вюртембергский, чьи владения находились в угрожающей близости от Франции, счел благоразумным принести поздравления первому консулу по поводу счастливого преодоления опасности; имя герцога Энгиенского в Штутгарте вообще не произносилось, оно считалось запретным. Зато в далеком Петербурге возмущение и негодование были беспредельны. «Дней александровых прекрасное начало» уже переходило в хмурые будни. Расстрел в Венсеннском замке давал отдушину накапливавшемуся чувству неудовлетворенности. Сгоряча Чарторыйский подготовил декларацию, в которой правительство консульской республики именовалось «вертепом разбойников»777. Однако по зрелом размышлении ноту решили все же не посылать; она была бы равносильна приказу о мобилизации, а армия была не готова. Все же месяц спустя, пока остывали страсти, царский поверенный в делах в Париже Убри потребовал в резкой форме объяснений по поводу произведенного смертоубийства.

    Тогда Бонапарт через Талейрана ответил знаменитым письмом. В отличие от грубого тона ноты Убри оно было вежливым, но тем сильнее действовал внесенный в спокойные слова убийственный яд. «Жалоба, предъявляемая ныне Россией, побуждает задать вопрос: если бы стало известным, что люди, подстрекаемые Англией, подготавливают убийство Павла и находятся на расстоянии одной мили от русской границы, разве не поспешили бы ими овладеть?»778. То был удар под ложечку, точно нацеленный, страшной силы. В столице Российской империи, в Зимнем дворце государя-императора, где о покойном монархе надлежало говорить со скорбным благоговением, где горестно произносилось иностранное слово «апоплексия», все, казалось бы, объяснявшее, посмели прямо спросить об убийстве Павла I и не побоялись обвинить августейшего сына в том, что он не остановил руки убийц своего отца. Этого Александр не мог простить Бонапарту.

    За короткий срок многое изменилось в Европе. О непобедимом союзе Франции, России, Пруссии не приходилось больше думать. Скорее наоборот, надо было считаться с реальной возможностью образования новой, третьей коалиции против Франции.

    ***

    Отдавал ли Бонапарт себе отчет в возможных последствиях принятого им решения казнить герцога Энгиенского? В этом нельзя сомневаться. Судьба герцога Энгиенского была предрешена после долгих раздумий человека, от которого зависело осуществить этот насильственный акт или оставить все по-старому. Историки и биографы Наполеона, естественно, искали объяснений и этому событию. Оно привлекало внимание не столько своей значительностью, сколько своей неожиданностью. Оно как-то плохо увязывалось с общей политической эволюцией Бонапарта, его движением к абсолютной личной диктатуре, к императорской короне. Что же заставило его так поступить? Одни находили объяснение в корсиканской натуре первого консула - он руководствовался корсиканскими правилами вендетты; другие объясняли его дурным влиянием Талейрана; третьи - намеренным расчетом привлечь на свою сторону республиканцев... Вряд ли вообще какое-либо одно или односторонне подчеркиваемое объяснение может раскрыть побудительные мотивы действий Бонапарта. Представляется также несомненным, что и этот эпизод, как и все иные события политической биографии знаменитого полководца и государственного деятеля, не может быть правильно понят, если его рассматривать изолированно, вне связи с предшествовавшим и последующим ходом вещей.

    Политике Бонапарта начиная с итальянской кампании 1796 года была присуща внутренняя противоречивость. Это прежде всего соединение или сочетание в мышлении, в действиях, в политических актах прогрессивного и реакционного, передового и агрессивного; Стендаль бы, верно, еще добавил цветовые контрасты - красного и черного. Эта противоречивость отражала объективные закономерности. Нетрудно было также заметить, что с течением времени по мере «возвышения Бонапарта» менялся и он сам - элементы реакционного и агрессивного в его политической деятельности усиливались, возрастали. Эта тенденция неоспорима, и чем дальше, тем явственнее будет проступать ее гибельное влияние. Но в ту пору, о которой сейчас идет речь, она еще полностью не победила. Неослабевающая борьба красного и черного еще совершалась в мышлении Бонапарта, в его действиях, в его политике...

    В 1804 году он еще отчетливо сознавал, что основной источник его силы - в преемственной связи с революцией; стремительное восхождение вверх начиная с Тулона стало возможным лишь потому, что его паруса надували ее могучие ветры. Должен ли он отказываться ныне от этой могущественной силы? Пусть на это не рассчитывают враги...

    Попирающее всякую законность, всякие основы права дело герцога Энгиенского, начиная с захвата его на территории нейтрального государства и кончая расстрелом при отсутствии состава преступления, было полностью на ответственности Бонапарта. Он это понимал и никогда от нее не отказывался.

    Некто Кюре, до тех пор малоприметный член Трибуната, в прошлом осмотрительный депутат «болота», после казни Герцога Энгиенского, одобряя смелость Бонапарта, воскликнул: «Он действует, как Конвент!»779. В его устах это было высшей оценкой, и в самом этом определении было какое-то зерно истины. Бонапарт в эти дни говорил о себе: «Я - французская революция»780. Казнь герцога Энгиенского от начала до конца была политическим актом. Расстрелом члена королевской семьи Бонапарт объявил всему миру, что к прошлому нет возврата. В Венсеннском рву был еще раз расстрелян миф о божественной природе королевской власти; Бонапарт не побоялся взять на себя ту же ответственность, что и Конвент, - доказать, что кровь Бурбонов не светлее и не чище обыкновенной человеческой крови. Герцог Энгиенский Антуан де Бурбон был расстрелян взводом солдат так же просто, как рядовой убийца Маргадель, хотя, правда, и не совершал тех же преступлений. Но что из того? Лев Толстой с его замечательным даром постижения далеких событий истории заставляет Пьера Безухова горячо одобрять казнь герцога Энгиенского. Он находит и вкладывает в его уста точнее определение: «Это была государственная необходимость». Это было верно, и так говорили в начале девятнадцатого столетия, в 1804 году. Вероятно, десятью годами раньше, в эпоху Конвента, та же мысль была бы выражена иными словами - «революционная необходимость».

    ***

    Герцог Энгиенский был расстрелян 30 вантоза XII года. Через шесть дней, 6 жерминаля (27 марта), Сенат принял обращение к Бонапарту; за множеством пышных слов скрывалось пожелание сделать власть Бонапарта наследственной. Это не вносило еще полной ясности, и 3 флореаля (23 апреля) все тот же Кюре, уподоблявший Бонапарта Конвенту, на сей раз выступил в Трибунате с иными речами: он предложил провозгласить Бонапарта императором французов. Этой инициативой Кюре обессмертил свое имя; его предложение дало повод для каламбура: «Республика умерла - Кюре ее похоронил»781. 28 флореаля (18 мая 1804 года) постановлением Сената (так называемый сенатус-консульт XII года) «правительство Республики доверялось императору, который примет титул императора французов». Даже простое сопоставление календарных дат показывает несомненную связь этих событий.

    Историки - почитатели культа «великого императора» пытались расчленить этот процесс; сама возможность сближения столь различных, как они уверяли, явлений шокировала их стыдливость. Это легко достигалось тем, что события марта 1804 года отделялись от провозглашения Бонапарта императором подробным перечислением всех обстоятельств и юридической процедуры этого государственного акта. Напрасный труд! Как будто оставался еще кто-либо не знающий, что слова и действия Сената были внушены и подсказаны первым консулом, торопившимся сменить свой титул.

    Некоторые сомнения на предварительной стадии келейного обсуждения вызывал титул монарха. Талейран осторожно, вкрадчиво, но настойчиво пытался подсунуть Наполеону титул «король»782. Талейрана воодушевляли в этих усилиях не только желание вернуть себе привычное положение гран-сеньора королевского двора, но и тайная надежда увеличить трудности своего сюзерена, незаметным образом скомпрометировать его в глазах современников и Европы. Но Наполеон не привык жить чужим умом. К тому же он угадывал за подчеркнуто безразличным тоном Талейрана крайнюю степень его заинтересованности. Титул «король» был решительно отвергнут; Бонапарту не подобала роль дублера или преемника Бурбонов. В истории Франции переворачивались новые страницы, и только гремящий громом литавр, овеянный великой славой Рима титул «император» более всего подходил в новых исторических условиях требованиям времени.

    Сама империя первоначально сохраняла ту двойственность, ту противоречивость, которыми была отмечена предшествующая деятельность Бонапарта. На серебряных монетах, выпущенных после сенатус-консульта 28 флореаля, было обозначено: «Французская республика. Император Наполеон I». «Император Республики»- это было общеупотребительное выражение того времени. Иные шли еще дальше - они говорили: «Император революции», но это уже были крайности. Во всяком случае для всех было вполне очевидным - и только что происшедшие события в этом полностью убеждали - эта империя имела подчеркнуто антироялистский характер. Само провозглашение империи стало возможным лишь после того, как Бурбоны были вторично повергнуты в прах.

    Провозглашение империи в свете всего происшедшего не было воспринято современниками как окончательный разрыв с Республикой. Наполеону представлялось еще выгоднее остаться императором Республики. Давало ли звание императора Бонапарту больше власти, чем та, которой он обладал как первый консул? Вряд ли. В сущности она и ранее была безграничной.

    Звание императора французов скорее воспринималось как особая, может быть даже законная, форма признания исключительных военных дарований полководца. В ту пору постоянно оглядывались на античное прошлое, на высеченные из мрамора на века образы героев Эллады и Рима. Гай Юлий Цезарь... Провозглашение Римской империи... Выдерживал ли герой Аркольского моста, Лоди, Риволи сопоставление с великим полководцем Рима? Лев Толстой снова следовал за исторической правдой, вкладывая в уста своих любимых героев - Андрея Болконского, Пьера Безухова - в 1804-1805 годах слова восхищения величием Бонапарта. В императоре Наполеоне они видели прежде всего продолжателя революции. Бетховен, создавая в 1804 году свою «Героическую симфонию», черпал вдохновение для нарастающей мощи торжествующих звуков в железной поступи легионов Бонапарта. Он видел в них легионы революции. Он разорвал после провозглашения империи посвящение Бонапарту, но симфония была рождена под влиянием его побед.

    Бонапарт в своем восхождении вверх поднялся еще на одну высоту. Перед ним по-прежнему раздваивались дороги: путь направо? Путь налево? Куда повернуть? Красное и черное продолжали спорить.

    Конечно, не следует терять исторического глазомера и понимать сказанное слишком буквально. В 1804 году путь направо и путь налево представляли нечто совсем иное, чем десятью годами ранее, в 1794 году. За минувшее десятилетие все и всё во Франции сместились вправо И больше всего это, конечно, относилось к бывшему секретарю Якобинского клуба в Балансе, капитану Буонапарте, ставшему всемогущим диктатором - императором Наполеоном I.

    И все-таки Бонапарт снова стоял на распутье. В 1804 году империя еще не была монархией. Наполеон I был императором Французской республики. 28 флореаля в Сен-Клу, отвечая на речь Камбасереса, доложившего о решении Сената, он сказал сдержанно: «Я принимаю этот титул, который вы нашли полезным для славы народа». Он снова подтвердил, что это решение должно быть утверждено народом783. Бонапарт получил этот высший титул в трудное и смутное время. Война еще оставалась скрытой и безмолвной. Но уже на темном горизонте вспыхивали зарницы, предвещая близость грозы. Против Франции создавалась новая могущественная коалиция.

    Напряженность сохранялась и внутри страны. Через три дня после провозглашения империи генерала Пишегрю нашли мертвым в тюрьме. Он повесился на своем черном шелковом галстуке784. Было объявлено, что он покончил жизнь самоубийством. Все враги Бонапарта поспешили разнести по свету весть о том, что Пишегрю был удавлен по приказу императора. Эта версия долгое время имела хождение, но она представляется малоправдоподобной. Пишегрю был давно уже в подавленном состоянии; его, видимо, угнетало, что он так плохо распорядился своей судьбой: когда-то знаменитый генерал Республики, он стал сообщником наемных убийц. Накинув на шею удавную петлю в одиночной камере, он, верно, надеялся хоть этим отомстить своему бывшему ученику по Бриеннскому училищу, далеко его опередившему и ставшему недосягаемым. Императору пришлось пройти и через процесс Кадудаля - Моро и их соучастников, не принесший ему славы и популярности. Кадудаль держался на процессе агрессивно. Проиграв все до конца, ом, как и Пишегрю, отворачивался от жизни и намеренно шел на дерзости. Старый термидорианский волк Тюрио (которому не случайно была поручена главная роль на процессе) пасовал перед колким языком Кадудаля и выглядел жалким. Моро судили отдельно, он был приговорен вопреки ожиданиям императора всего к двум годам заключения, и Бонапарт поспешил выслать побежденного, но остающегося опасным соперника за пределы Франции. По ходатайству княгини Полиньяк он помиловал обоих князей Полиньяков и маркиза де Ривьера. Это было сделано не без умысла; милуя адъютантов графа д'Артуа, бросившего их на произвол судьбы, он унижал тем самым брата короля. Более всего ему хотелось привлечь к себе Кадудаля; по существующей версии, через Реаля он предложил при условии, что тот попросит полное помилование, для начала полк под его команду. Кадудаль ответил на эти предложения площадной бранью. Через несколько дней он и двенадцать его сообщников были казнены на Гревской площади.

    Этот процесс, казалось, снова и крепко связывал императора и Республику. Ведь главное обвинение, предъявляемое всем подсудимым, было в том, что они пытались ниспровергнуть Республику. Покушение на первого консула - императора и покушение на Республику отождествлялись. Могла ли быть прочнее связь, думали иные доверчивые люди в мае - июне 1804 года.

    Но то были иллюзии.

    ***

    Моро из Барселоны уехал на корабле в Америку. Когда Бонапарту доложили об этом, он после недолгого раздумья сказал: «Теперь он пойдет по дороге вправо. Он кончит тем, что придет к нашим врагам». Эти слова оказались пророческими.

    А он сам? Генерал Бонапарт, император Наполеон - какую дорогу он изберет? По-видимому, в эти дни он обольщал себя надеждой, что он всех переиграет, всех перехитрит, од останется хозяином положения, сохранив за собой оба пути - и направо и налево.

    Видный деятель французской революции, бывший жирондист Франсуа де Нёшато, в 1804 году занимавший высокую должность председателя Трибуната, поддерживая предложение о присвоении генералу Бонапарту титула императора французов, назвал эту инициативу «республиканской и народной». Бонапарт охотно поддерживал такую интерпретацию событий. Он многократно подчеркивал значение, которое сш придает предстоящему всенародному плебисциту. Но когда Камбасерес как-то позволил себе заметить, что в сущности ничего значительного не произошло - один титул заменен другим, обозначающим иными словами то же самое, Наполеон был крайне раздосадован. Нет, дело не в смене слов; меняются не только слова; все это глубже. Он хорошо знал историю Рима и помнил, что от Юлия Цезаря путь вел к Октавиану Августу...

    Слова действительно менялись, и это тоже, оказывается, имело немалое значение. Через три-четыре дня после принятия сенатус-консульта, 28 флореаля, из французского языка, из официального во всяком случае, исчезло навсегда рожденное революцией слово «гражданин». Зато появились новые слова: «государь», «Ваше императорское величество», «их величество». Бонапарт говорил теперь не «французский народ», а «мой народ». Некоторые старые слова обретали новый смысл. Что значило слово «император»? Раньше его почти не употребляли, и никто не задумывался над его содержанием. Теперь возникли новые проблемы: с чем надо связывать понятие «император»? Конечно, не со «Священной Римской империей германской нации», не с императором из слабого дома Габсбургов. С классической античной Римской империей? Или с императором Карлом Великим? Официальных разъяснений по этому поводу не давали, но все же было дано понять, что генеалогия императора Наполеона восходит к Карлу Великому. То не были пустые исторические реминисценции. В самом слове «империя» услышали бряцание тяжелого оружия, топот коней, гром военной славы. Эмблемой империи были избраны орлы - орлы, парящие над миром. Слово «империя» ко многому обязывало.

    Впрочем, менялись не только слова - менялись титулы, доходы, образ жизни, нравы. Жозефина стала императрицей, братья Жозеф и Луи - принцами императорского дома. Им полагались теперь дворцы и дворы. Камбасерес, не постигший сразу смысла изменения слов, вскоре усвоил это, получив пышный титул архиканцлера империи. Лебрену был пожалован титул архиказначея. Отныне Жозеф именовался великим электором, Луи - коннетаблем, Евгений Богарне - государственным архиканцлером, даже лихой кавалерист Мюрат за свою родственную близость к императорской семье неожиданно получил звучный титул великого адмирала. Новые титулы создавали не только новый табель о рангах, новые нарядные костюмы - шелк, бархат и золото, но и новый образ жизни. Тюильрийский дворец - резиденция императора - являл первый образец великолепия и роскоши и строгого, до мелочей расписанного этикета. Императору был установлен цивильный лист - двадцать пять миллионов франков в год. Далеко ли ушло время, когда ему не хватало пяти су, чтобы заплатить за чашку кофе? И когда он был более счастлив - бедным лейтенантом в мундире с протертыми локтями, при свете грошовой свечи самозабвенно читавшим одолженную книгу Руссо, или могущественным повелителем империи? Для таких раздумий не оставалось времени, его поглощали текущие заботы.

    14 июля 1804 года был шумно и пышно отпразднован день взятия Бастилии. Император Французской республики еще не хотел отказываться от дня революции. В Тюильрийском дворце было устроено празднество, в церквах шли богослужения; священники возносили молитвы всевышнему и его именем благословляли славным день 14 июля - день штурма Бастилии восставшим народом. Какое странное смешение столь различных начал: революции и империи, вчерашнего дня и сегодняшнего! Император, правительственные власти, армия, церковь празднуют день народного восстания, потрясшего Европу. В этих торжественных церемониях участвуют все, кроме главных действующих лиц 14 июля: народ отсутствует. Чувствовал ли Бонапарт противоестественный, почти кощунственный характер такого празднования дня штурма Бастилии? По всей видимости, нет. Его внимание было приковано к двум важным актам, которые ему хотелось провести с блеском, сблизив их во времени. То были всенародный плебисцит и торжественная коронация при участии римского папы. Это было продолжением искусственного и насильственного сочетания разнородных начал. Но эта идея, целиком принадлежавшая Бонапарту, его воодушевляла. Он хотел создать двойные гарантии - стать императором волей народа и милостью бога. Умный человек наивно полагал, что двойной и как бы взаимоисключающий ритуальный обряд дает ему какие-то преимущества перед царствующими в иных монархиях государями.

    Задуманное при огромной, неограниченной власти императора было нетрудно осуществить. Плебисцит - открытым голосованием - дал, конечно, подавляющее большинство утвердительных голосов. Могло ли быть иначе? Императору пришлось, правда, услышать и горькие слова осуждения. Руже де Лилль, знаменитый автор «Марсельезы», направил Бонапарту дышащее гневом письмо: «Вы погибнете, и, что хуже, Вы погубите вместе с собою и Францию». Он предрекал ему неизбежную катастрофу, бесславный конец. Карно открыто осудил в Трибунате установление империи. Вольней, оказавший Бонапарту в начале его пути дружественную поддержку голосовал в Сенате против титула «император». Ланн, один из самых близких людей, не скрывал своего осуждения. То были как раз те немногие люди, которых Бонапарт всегда высоко ценил. Их голоса, однако, ничего не могли изменить, как не могла повлиять и меткая насмешка в ту Пору безвестного Поля-Луи Курье: «Быть Бонапартом и стать королем! Так опуститься!»

    Бонапарт оставался глух к предостерегающим голосам, к словам осуждения. Он был ослеплен заворожившим его видением - торжественной церемонией коронации; он заставит удивиться весь мир! Он устранял непредвиденные трудности, возникавшие на его пути. В семье на пороге решающих событий наступил полный разлад: мать, обиженная за Люсьена и Жерома, исключенных из императорской семьи вследствие их самовольных браков, накануне торжеств уехала из Парижа в Рим. Жозеф, оскорбленный тем, что его he назначили прямым наследником, вел тонкую интригу против своего брата; он играл роль либерала, сторонника свободы и мира. Сестры устраивали сцены, требуя, чтобы их ввели в ранг принцесс и именовали высочествами; когда Наполеон им уступил, они снова были недовольны: они все-таки по иерархии были ниже «вдовы Богарне» и требовали от брата немедленного развода. Жозефина, до крайности обеспокоенная всем происходящим, вела свою игру тоньше и мягче; ее ближайшей целью было добиться освящения церковью их брака, и в этом она преуспела при содействии папы.

    Распри в семье, ставшей императорской фамилией, именно благодаря этому сразу же становились известны. Позже Бурьенн не без удовольствия рассказал об этих скандалах, а Массой изучил их досконально и поведал о них всему свету. Немалые препятствия надо было преодолеть и в Риме. Папа Пий VII колебался: он боялся подорвать свой престиж в глазах католического мира и европейских монархов и боялся Бонапарта. Последнее оказалось сильнее.

    И вот наконец 1-2 декабря состоялись долгожданные торжества. 10 фримера (1 декабря) Сенат в полном составе явился в Тюильрийский дворец, чтобы сообщить результаты плебисцита: три миллиона пятьсот семьдесят две тысячи голосов были поданы за провозглашение Наполеона императором французов и две тысячи пятьсот семьдесят девять голосов - против. Франсуа де Нёшато, принося поздравления императору, снова повторил ту же формулу: «Движение привело корабль Республики к гавани». Этот образ был одобрен императором: он по-прежнему надеялся удержать за собой оба пути. 2 декабря В соборе Парижской богоматери состоялась торжественная церемония коронации. Глава католической церкви его святейшество римский папа прибыл в Париж, чтобы освятить восшествие на трон императора Наполеона I.

    Великий мастер кисти Давид, якобинец, член Комитета общественной безопасности, друг Максимилиана Робеспьера, обещавший выпить с ним цикуту до дна, не выполнил своего обещания: он стал первым живописцем империи, членом Института, офицером Почетного легиона. Выполняя поручения августейшего покровителя, художник четыре года работал над полотном «Коронадия». Это великое творение искусства пережило и его создателя, и лиц, запечатленных могучей кистью на холсте. Благодаря дошедшему до нас полотну Давида мы можем увидеть это отделенное от нас почти двумя столетиями торжество. Удивительная гамма красок - бордовый бархат и блеск белого щелка, темные зеленые тона и темное золото короны в руках императора, яркие мундиры свиты маршалов, высших сановников империи и теплая розовость женских плеч - все это создает атмосферу пышного, праздничного, почти парадного представления. В центре, естественно, фигура императора в длинной, до полу, белой тунике, отороченной горностаем, с золотой короной в руках, возлагаемой на голову Жозефине; он молод, он дышит энергией, он олицетворяет власть. Тот, для кого писалась эта картина, остался доволен. «Давид, я вас приветствую!» - воскликнул Бонапарт.

    Он увидел себя на полотне таким, каким хотел видеть. Давид знал, что надо писать.

    В этой картине есть еще одна примечательная деталь. Как уже говорилось, «императрица-мать», остававшаяся все той же независимой и своенравной корсиканкой - Летицией Буонапарте, оскорбленная за своих младших сыновей, накануне торжеств уехала из Парижа. Но Наполеон считал необходимым, чтобы в картине апофеоза - произведении, рассчитанном на века, - была запечатлена его мать. Ее отсутствие было бы воспринято как нарушение всех приличий, попрание естественных чувств. Император приказал Давиду исправить упущение, рожденное своеволием женщины, которой он не мог перечить.

    Знаменитый художник уже привык выполнять приказы; он выполнил и этот.

    В центре левой части картины появился тщательно выписанный портрет «императрицы-матери» в кресле. Даже в этой насильственной операции Давид остался замечательным мастером. Его кисть запечатлела то, что разглядел его зоркий взгляд. Под украшенной драгоценностями короной - эти пронзительные темные глаза, плотно сжатые сухие губы, настороженно-недоверчивое выражение лица - уж не обманут ли ее? Как все это было далеко от «божественного начала», как все это выдавало под царственными одеяниями простую женщину, погруженную в мелочные заботы и расчеты грешной земли.

    Не раз передавался рассказ о том, как Наполеон, вырвав корону из рук «святого отца», сам возложил ее на свою голову: он не хотел получать корону из чужих рук. Так же часто повторялись и единственные слова, произнесенные им во время торжества. Глядя на пышное убранство величественного собора, на римского папу, на маршалов, генералов, священнослужителей, высших сановников империи, министров, придворных, почтительно склонявшихся перед ним - императором, он, повернувшись к идущему позади его старшему брату, тихо сказал:

    - Жозеф, если бы отец мог нас видеть сейчас!

    Альберт Сорель, блестящий писатель и историк, воспроизведя эти слова, нашел их «глубоко человечными». Может быть, это и так. Но если в них и было что-то человеческое, так это присущая людям склонность к иллюзиям. Бедный, наивный корсиканец! Он, верно, и в самом деле надеялся, что эта комедия переодеваний, эта выставленная напоказ роскошь, это богатство, великолепие торжественной церемонии, граничащей с театрализованным представлением, с балаганом, могут упрочить новую власть.

    Затем там же, под гулкими сводами собора, император громким голосом принес присягу. Текст ее, понятно, был составлен заранее. Присяга точно перечисляла, что клялся охранять император: неприкосновенность территории Республики, законы конкордата, свободу вероисповеданий, равенство прав, гражданскую и политическую свободу, неотменяемость продажи государственных имуществ. Император клялся управлять единственно в целях пользы, счастья и славы французского народа.

    По окончании церемонии кортеж медленно проследовал в экипажах через бульвары в Тюильрийский дворец. Несметные толпы людей теснились вдоль тротуаров. Не отрывая взгляда, они смотрели на эту бесконечную вереницу медленно движущихся нарядных экипажей, на шитые золотом мундиры военных, плюмажи на шляпах, бархат и шелк костюмов важных господ, драгоценные камни и дорогие меха, украшавшие дам, на все это давно невиданное великолепие.

    Народ безмолвствовал.

    От Аустерлица до Тильзита

    Война без войны длилась уже два года. Англичане захватывали неосмотрительно вышедшие из укрытия французские суда; французы отвечали запрещением ввоза английских товаров на континент и уничтожением их, где это было возможно. То были булавочные уколы, не дававшие перевеса ни одной из сторон. Но война шла. Незримая посторонним, она готовилась в дипломатических кабинетах, в штабах армий и адмиралтейств. Приближался час действий.

    Огромная, французская армия была сосредоточена для вторжения на Британские острова. Лучшие французские полководцы - Даву, Ней, Сульт, Ланн, Мармон, Ожеро, Мюрат - командовали корпусами, призванными одновременно высадиться в разных пунктах Великобритании и повести оттуда стремительное наступление. По общепринятым подсчетам, численность армии вторжения превышала сто двадцать тысяч отборных солдат. Что могла противопоставить этим легионам британская корона?

    Весной 1804 года в печати появились сообщения, что вторжение в Англию начнется в ближайшие дни. «Московские ведомости» со ссылкой на сведения, полученные из Франции, писали: «Все возвещает, как кажется, что экспедиция против Англии предпринята будет в марте»785. Через две недели та же газета вновь подтверждала: «К экспедиции против Англии все теперь уже готово»786. Эти сведения не были беспочвенны. В феврале и марте Бонапарт уделял исключительное внимание подготовке десантных операций787. Адмирал Латуш-Тревилль, проявлявший кипучую энергию, докладывал, что армия вторжения располагает уже почти двумя с половиной тысячами транспортных судов. Казалось, грозный план был близок к осуществлению. Столицу Британии охватила тревога. В сообщениях из Лондона утверждалось, что «в случае, если неприятель действительно предпримет высадку на берегах Великобритании», королева и принцессы отправятся из Лондона в Гарипебюри788.

    Нависшую над островами опасность британское правительство надеялось парировать не столько стойкостью обороны, сколько военными операциями континентальных держав. Главные усилия Питта были сосредоточены на сколачивании новой коалиции. Хотя Семен Воронцов и уверял, что Россию и Англию объединяет общность интересов, практика это опровергала: разногласия обнаружились почти по всем вопросам, начиная с Мальты и кончая зоной Балтийского моря789. Переговоры шли туго. С точки зрения национальных интересов России война с Францией была не нужна, точно так же как и Франции была не нужна война с Россией. Но действительные или мнимые династические интересы Александра I, мотивы самолюбия или тщеславия, прикрываемые выспренними словами о «защите права», тайные расчеты Чарторыйского и других «друзей из Негласного комитета» облегчали Питту решение его нелегкой задачи. С домом Габсбургов, ненавидевшим бонапартовскую Францию, но еще более боявшимся ее и к тому же постоянно опасавшимся сыграть невольно на руку Пруссии, было еще труднее договориться. Проходили месяцы интенсивных дипломатических переговоров, официальных и неофициальных, а дело не сдвигалось с мертвой точки.

    Если бы Бонапарт приложил больше стараний, вероятно, французская дипломатия смогла бы предотвратить образование третьей коалиции. В Париже знали о том, что делается в европейских столицах. Образование новой антифранцузской коалиции не отвечало интересам Бонапарта. Весьма вероятно, что он мог бы найти почву для соглашения с Россией, Австрией, Пруссией. Но он снова вел рискованную игру, игру на острие ножа, когда победа и поражение отделены друг от друга тончайшей гранью.

    В 1804 году он надеялся решить все проблемы европейской политики одним ударом - поразив насмерть британского льва. С присущим ему умением сжато выражать самые сложные мысли он определил свой план в нескольких словах в письме к Латуш-Тревиллю. Сообщая о награждении адмирала орденом Почетного легиона, Бонапарт писал: «Станем на шесть часов господами мира»790. В этих словах и была заключена основная стратегическая идея Бонапарта 1804 года. Господство над Ла-Маншем в течение нескольких часов - и все проблемы мировой политики будут решены.

    По-видимому, летом 1804 года Бонапарт верил в близость победы над Англией. 15 августа на побережье Ла-Манша, у самого моря, бросая открытый вызов «гордому Альбиону», он награждал офицеров и солдат орденами Почетного легиона, он грозил Лондону.

    Рассчитывая решить все проблемы европейской и мировой политики одним ударом - прыжком через Ла-Манш, Бонапарт вел в Европе открыто агрессивную политику, не заботясь о ее последствиях. В июне 1804 года Лигурийская республика была попросту присоединена к Франции. В мае 1805 года с помпой и шумом он совершил торжественное путешествие в Италию. Император французов, мог ли он оставаться президентом Итальянской республики? В Милане в торжественной обстановке он возложил на свою голову железную корону итальянских королей. Он хотел теснее привязать к себе Италию и вторым лицом в Итальянском королевстве - вице-королем назначил своего пасынка Евгения Богарне791. Бонапарт высоко ценил военные и организаторские способности Евгения Богарне. Он ему полностью доверял. Па Богарне было возложено непосредственное руководство всеми государственными делами Италии. Мелци и другие итальянские деятели стали послушными исполнителями воли Бонапарта и его эмиссара - Евгения Богарне.

    В превращении Итальянской республики в Итальянское королевство была несомненная логика, но сведущие люди в европейских столицах с тревогой спрашивали: куда ведет эта логика? Каков будет следующий шаг? Ведь Италия не была единственной дочерней республикой. Впрочем, это стало проясняться уже в дни майских торжеств в Милане. Учреждая Итальянское королевство, император французов как бы мимоходом назначил свою сестру Элизу Бачокки, обиженную на весь мир и на своего могущественного брата за то, что она неудачно вышла в свое время замуж, наследственной принцессой Пьомбино. Но этого показалось Элизе мало, и вскоре к ее владениям была присоединена еще Лукка. Позже «Семирамиде Лукки», как полунасмешливо называл Элизу Талейран, было дано более обширное владение - Великое герцогство Тосканское792.

    Этот первый акт породил опасения: ведь если Италия не единственная дочерняя республика, то и Элиза не единственная сестра императора французов. А остальные члены семьи - его братья, сестры? Клан Бонапартов был весьма велик. Возникло опасение, что, начав раздавать троны европейских государств членам своей семьи, он постарается наградить всю свою обширную родню. Не хочет ли корсиканец, ставший французским императором, превратить всю Западную Европу в родовое поместье, в наследственное владение клана Бонапартов? Будущее показало, что эти опасения были не беспочвенными.

    Бонапарт продолжал надеяться, что успешное осуществление плана вторжения в Англию разрубит все запутанные узлы, все накопившиеся противоречия. Императорские орлы над башнями Лондона - вот самый верный путь к преодолению бесчисленных трудностей европейской политики. Весной и летом 1805 года он был твердо убежден, что на этот раз грандиозное предприятие, которое он столь тщательно готовил, увенчается победой. Ни одному из своих военных начинаний он не уделял столько внимания, сколько Булонскому лагерю - плану вторжения на Британские острова.

    Переписка Бонапарта этих месяцев показывает, как скрупулезно, вникая во все детали, он занимался намеченной операцией793. С его способностью быстро постигать новый, вчера еще неизвестный предмет он скоро разобрался в сложных вопросах, связанных со специфическими морскими проблемами. Мюрат получил титул великого адмирала, но если этот титул имел какой-нибудь смысл и мог быть кому-либо дан, то наибольшие права на него имел сам Бонапарт. Он надеялся, что в августе наступит решающий час действий. Эта уверенность в успехе намеченной операции побуждала его относиться пренебрежительно к текущим заботам, которые в иное время привлекли бы большее внимание.

    Когда весной 1805 года прусский король, правда не без задней мысли, выступил с планом посредничества России в войне между Англией и Францией, Наполеон эту инициативу отклонил. Он не верил ни в искренность предложений прусского короля, ни в искренность мирных намерений царя Александра, ни, наконец, в успех переговоров. Может быть, Бонапарт был и прав. Конфликт зашел так далеко, противоречия между Францией и Англией были столь глубоки и многосторонни, что вряд ли какая-либо дипломатическая акция могла бы их разрядить. Заслуживает внимания иное: предложение прусского короля, даже если бы оно не привело к положительному результату, открывало французской дипломатии возможность маневрировать. Бонапарт прошел мимо этой возможности. Очевидно, в ту пору он был уверен в успехе десанта на Британские острова. К тому же соображения внутренней политики побуждали его стремиться к решению спорных проблем чисто военными средствами. Ему нужен был военный успех. Прошел год с тех пор, как Наполеон Бонапарт стал императором французов. Новый титул, который современники связывали с воспоминаниями о великом прошлом, о Римской империи, об империи Карла Великого, обязывал ко многому. Его ближайшие помощники и сотрудники Бертье, Даву, Ней, Ланн, Мас-сена, Сульт, Ожеро, Бессьер, Мортье - прославленные генералы армии Бонапарта - с недавнего времени стали маршалами. Но эти новые звания также должны были быть Подтверждены военными лаврами. Императорские орлы украшали знамена императорской гвардии, значит, опять нужны были сражения, победы, громкая военная слава. Императорская корона не давалась даром.

    С 1804 года в политике Бонапарта, в политике Франции появляется новый элемент, которого не было ранее, - династические интересы, интересы, связанные с новой формой организации государственной власти, с превращением Франции в империю - наследственную монархию.

    Нельзя не видеть своеобразную парадоксальность политики, осуществляемой Наполеоном Бонапартом. Человек необыкновенной судьбы, император французов, знаменитый полководец, самодержавный монарх, Бонапарт в глазах современников и последующих поколений казался властителем, наделенным беспредельными возможностями, самым авторитарным, самым могущественным из повелителей. Его слово было законом, его приказы исполнялись мгновенно, никто не смел ему возражать. Ни один абсолютный монарх не пользовался такой неограниченной властью, как император французов. Но при всем том этот могущественный человек должен был делать противоположное тому, что считал нужным, что хотел. Совершая переворот 18 брюмера, Бонапарт сознавал, что страна, и прежде всего те классы, которым он служил, - буржуазия, крестьянство, все собственники - требуют стабилизации.

    После Директории, после пяти лет ее неустойчивой, постоянно меняющейся политики стабилизация стала общественной необходимостью. Бонапарт понимал это лучше, чем кто-либо иной. И когда он обещал в дни брюмера установить порядок в стране, то он подразумевал под этим порядком экономическую, политическую, государственную стабильность. В действительности же политика, которую он осуществлял, стала сплошным нарушением устойчивого государственного порядка. В самом деле, с 1799 года произошли существенные изменения в государственном устройстве страны: временное консульство, конституция VIII года и консулат, сенатус-консульт 1802 года, пожизненное консульство, с 1804 года - империя. Каждые два года политический режим в стране претерпевал изменения. Верно то, что все эти изменения шли в одном направлении: они усиливали личную власть генерала Бонапарта. Нельзя оспаривать также, что при всех модификациях сам режим, установленный 18 брюмера, мало менялся. Но господствующая группировка брюмерианцев тем не менее с тревогой наблюдала, как обещанная стабилизация видоизменяется в непрерывные коррективы государственных форм власти.

    Это отсутствие стабильности сказалось также в частностях. В 1802 году первый консул уничтожил министерство полиции и изгнал Фуше. Он сделал это не потому, что исчезла надобность в полиции, как было официально объявлено, а главным образом вследствие недоверия и антипатии, которые вполне обоснованно он питал к Фуше. Прошло два года, и в 1804 году Бонапарт восстановил министерство полиции и назначил министром полиции того же Жозефа Фуше, хотя чувства к Фуше не изменились.

    Совершая переворот 18 брюмера, Бонапарт отчетливо понимал, что страна хочет мира. Требование мира не было желанием какой-то одной фракции или какой-либо группы политиков, то было всеобщее желание, рожденное объективной необходимостью. С 1792 года Франция вела войну, ее силы были истощены, и, как бы успешно ни развивались военные действия, все классы общества сходились в убеждении, что необходимо покончить с войной и обеспечить стране мир.

    Как человек трезвого, реалистического ума, Бонапарт понимал, что мир даст возглавляемой им власти ряд преимуществ. И действительно, непродолжительная мирная передышка, наступившая в стране после заключения Амьенского договора, показала, как много можно сделать в условиях мирного времени. В 1804-1805 годах Бонапарт также понимал, что мир выгоден Франции, что он может быть использован для развития хозяйства страны, ее благосостояния. И тем не менее этот могущественный монарх, сознавая все преимущества, которые давал обществу мир, вел политику войны.

    И снова противоречивость замыслов и реальной политики можно проследить не только в крупных, но и в частных проблемах. Когда в конце 1799- начале 1800 года Бонапарт встал у руля государственной власти, первым его побуждением в области внешней политики было стремление добиться мира и дружбы с Россией. «Франция может иметь союзницей только Россию» - таков был тезис Бонапарта - первого консула. Обе державы в начале 1801 года подошли, вплотную к оформлению франко-русского союза. Убийство Павла I сорвало этот союз. Однако, как уже выяснилось, Александр I в первое время не склонен был идти на обострение отношений с Францией. При более гибкой, более тонкой политике Бонапарт мог бы добиться добрых отношений с Россией. Мысль о создании тройственного союза континентальных держав - Франции, России и Пруссии не была беспредметной. Конечно, этот предполагаемый тройственный союз не мог быть прочным политическим объединением: его ахиллесовой пятой была бы Пруссия. По-видимому, существовала возможность укреплять непосредственное сотрудничество с Россией на базе русско-французских соглашений 1801 года. Но Наполеон прошел мимо этой возможности, хотя отчетливо сознавал важность союза с Россией. Он не претворял возможность в действительность, замыслы в реальность.

    Бонапарт с первых же шагов своей деятельности на дипломатическом поприще уделял большое внимание Пруссии. Он видел в Пруссии прежде всего инструмент антиавстрийской политики и, как большинство людей его времени, переоценивал военный потенциал Пруссии Гогенцоллернов. В начале XIX века военная репутация Пруссии была выше ее истинной силы: еще действовал гипноз былой славы железного Фридриха. В Берлине же взирали на могущественную Францию с явной опаской. Было не случайным то, что прусский король Фридрих Вильгельм III одним из первых среди европейских монархов назвал императора Наполеона «брат мой»794. Услужливость прусского короля была продиктована страхом: он боялся могущественного соседа. Этот побудительный мотив, вероятно, был наиболее сильным, хотя дополнялся и корыстными соображениями: как и государи Баварии, Вюртемберга, Бадена, прусский король надеялся руками Наполеона расширить свои владения, добиться приращения своей территории и укрепления своего статуса.

    В германской политике Бонапарту удалось кое-чего достичь. Он сумел привязать к французской колеснице Баварию, Вюртемберг, Баден, пообещав монархам этих государств соответствующее повышение их ранга. Он сделал первых двух королями, а баденского курфюрста - великим герцогом. Французская дипломатия удерживала Пруссию от присоединения к антифранцузской коалиции ценой обещаний. Фридрих Вильгельм III мечтал о титуле императора, об императорской короне, которую издали показывал ему Наполеон; он с жадностью тянулся к ней обеими руками. Наполеон его подзадоривал и заманивал. В беседах с Лукезини, прусским послом в Париже, французский император охотно развивал мысль о том, что в интересах Германии и Европы возложить императорскую корону на голову прусского короля795. Наполеон прельщал его также обещанием Ганновера. В значительной мере благодаря стараниями французской дипломатии Пруссия продолжала придерживаться своей «знаменитой политики нейтралитета». Она оставалась сторонней в конфликте великих европейских держав.

    Но если поставить вопрос так: была ли возможность хотя бы временно привлечь Пруссию на сторону Франции, то, вероятно, на него можно было бы ответить утвердительно. Франция захватила Ганновер, мотивируя тем, что это владение английского короля, с которым она находилась в состоянии войны. Ганновер был предметом вожделений Пруссии. Позже, когда континентальная война стучалась в двери, Бонапарт предложил Ганновер прусскому королю. Если бы то же предложение было сделано раньше, возможно, результат был бы более успешным.

    Политика знаменитого государственного деятеля, который был не только выдающимся полководцем, но и одним из самых крупных дипломатов своего времени, шла в странном противоречии с его собственными замыслами. Он делал иное, чем замышлял, чем предполагал. Сам Бонапарт как-то дал объяснение этому: «Я только слуга природы вещей».

    Может быть, правильнее было бы сказать, что его влек за собой ход вещей. Его политика оставалась до определенного времени исторически детерминированной; она определялась глубинными историческими процессами, которые оказывались сильнее его желаний или стремлений и которые, быть может, он не мог всегда достаточно отчетливо осознать. Эту зависимость Наполеона от незримых могущественных сил и порожденную этой зависимостью противоречивость его политики почувствовал и запечатлел М. Ю. Лермонтов:


    Зачем он так за славою гонялся?
    Для чести счастье презирал?
    С невинными народами сражался?
    И скипетром стальным короны разбивал?
    796
     

    В этих строках обозначена та внутренняя диалектика исторического развития, которая заставляла Бонапарта делать многое иначе, чем он предполагал и хотел.

    Месяцы шли, и становилось все очевиднее, что повторить путь Юлия Цезаря и Вильгельма Завоевателя в XIX веке трудно. Будничная, деловая переписка Бонапарта показывает, что со времени посещения Булонского лагеря в августе 1804 года он стал отдавать себе отчет в том, как много препятствий возникло на пути господства над проливом хотя бы на шесть часов797. Латуш-Тревилль умер, как говорили в прошлом столетии, от переутомления. Новому командующему флотом адмиралу Вильневу не удалось осуществить объединение разрозненной французской эскадры и освободить Брест, блокированный английским флотом. Наполеон несколько раз менял свой план. Он проявил много изобретательности, чтобы обмануть бдительность англичан и обеспечить успех задуманного плана. После долгих размышлений и тщательно проверенных расчетов был выработан окончательный вариант вторжения на Британские острова; оно должно было начаться в августе 1805 года.

    В начале августа Наполеон выехал в Булонский лагерь, чтобы лично руководить «прыжком через море». Если судить по его письмам, то вначале он был удовлетворен подготовкой решающей операции. Но в десятых числах августа Бонапарт стал нервничать. Эскадра Вильнева, прибытия которой он нетерпеливо ожидал, не приходила. Прошел день, второй, третий - от Вильнева не поступало никаких сведений798.

    В ожидании прибытия эскадры Бонапарт 13 августа продиктовал генералу Дарю план операции на континенте. Этот план доказывает, что в то время, как Бонапарт был занят подготовкой операции на море и десанта на Британские острова, он одновременно обдумывал и другой вариант - операции на суше. Как человек трезвого ума, он допускал возможность неудачи или отсрочки «прыжка через море» и не хотел быть застигнутым врасплох инициативой неприятеля на континенте. План 13 августа удивляет своей логикой: здесь все продумано, все рассчитано, словно Бонапарт располагал совершенно точными сведениями о движении неприятельских войск. В истории военного искусства этот план был справедливо оценен как одно из замечательных достижений военной мысли.

    Но, диктуя Дарю план операции на суше, Бонапарт еще не отказался от идеи главного удара по Англии. Он все еще ждал Вильнева. Шли дни, но напрасно вглядывался Бонапарт в бескрайнюю даль моря - французские корабли не показывались. Во второй половине августа стало известно, что Вильневу не удалось осуществить маневр, который был ему предписан Наполеоном. Он не сумел выйти из Кадикса, не сумел пройти в Ла-Манш. В то же время все поступавшие к императору сведения сходились на том, что с востока против Франции надвигается грозная опасность.

    Когда Бонапарт стал осознавать, что стратегический замысел рушится или в лучшем случае отодвигается на неопределенное время, третья коалиция уже была почти сколочена799. Было очевидно, что в войну против Франции будут втянуты Англия, Россия, Австрия, Швеция, Неаполитанское королевство; донесения, поступавшие из Берлина, говорили о том, что союзникам, по-видимому, удалось достичь соглашения и с Пруссией. Присоединение Пруссии к коалиции стало вопросом времени.

    Третья коалиция отличалась от первых двух: и политически, и в военном отношении она была сильнее предшествующих. В отличие от первой и второй коалиций, выступавших под знаменем реставрации как открыто контрреволюционная сила, третья коалиция сняла реставраторские лозунги. Участники коалиции в своих программных документах подчеркивали, что они ведут войну не против Франции, не против французского народа, а только против Наполеона и его завоевательной политики. Здесь сказалась известная гибкость тактики Александра I, который как дипломат и политический деятель оказался наиболее умелым и понимающим дух времени руководителем среди лидеров антифранцузского блока. К этому мы еще вернемся. Третья коалиция представляла собой мощную военную силу: предполагалось, что она сумеет поставить под ружье более полумиллиона штыков. Осенью 1805 года огромные силы коалиции начали движение на запад, в сторону французской границы. Бонапарт не стал ждать, он решил опередить противников.

    Неудача с вторжением на Британские острова - а к сентябрю 1805 года уже все в Европе понимали, что экспедиция закончилась провалом, - естественно, бросала тень на императора. Бонапарт не мог позволить, когда его корона покоилась на еще довольно зыбкой почве, ставить под сомнение свое право не звание императора. Прошел лишь год, как он возложил на голову императорскую корону. И что же? С тех пор ни одной победы и полный провал громогласно объявленного похода на Англию. Победа над силами третьей коалиции отвечала не столько интересам Франции - она отвечала прежде всего личным интересам Наполеона.

    И вот «армия Англии», как она официально именовалась во французских правительственных документах, была переименована в «великую армию». Это изменение названия скрывало за собой многое. В сентябре 1805 года «великая армия» перешла через Рейн и вторглась в пределы Германии. Задача Наполеона с точки зрения военной сводилась к сохранению тех преимуществ, которые и ранее давали ему победу. Силы коалиции количественно и по своим потенциальным возможностям, безусловно, превосходили силы французской армии. Что из того? Такое соотношение сил и в прошлом встречалось в его военной практике. Бонапарт как полководец знал, что численное превосходство может быть уничтожено быстрым передвижением французских войск и сокрушением армий противника поодиночке. Основная идея кампании 1805 года была той же: надо расчленить силы противника и наносить им удар за ударом800.

    В ту пору, как шло медленное сосредоточение австрийских войск, вступивших на территорию Баварии, а из России подтягивалась армия, возглавляемая Кутузовым, Бонапарт стремительным маршем шел навстречу врагу. Он хотел нанести удар австрийцам раньше, чем они сумеют объединиться с русской армией и к ним придет на помощь прусская армия. Французы опередили австрийцев, и в середине октября корпуса Сульта, Нея и Ланна обошли с флангов австрийскую армию генерала Мака и принудили ее отступить к Ульму. Мак пытался маневрировать, но, не использовав всех возможностей, заперся в Ульме и дал французской армии возможность окружить его со всех сторон.

    20 октября 1805 австрийская армия в Ульме капитулировала. В плен было взято более двадцати тысяч солдат, захвачено много артиллерии и военных припасов. Капитуляция австрийцев в Ульме была первым крупным выигрышем Бонапарта. То была победа, отозвавшаяся гулким эхом во всей Европе. Но Наполеон не терял времени - с главными силами он двинулся к Вене.

    В этой так удачно начавшейся для французов воине все продолжало им благоприятствовать. Мост через Дунай охранял арьергард австрийской армии под командованием князя Ауэрсперга, австрийский генерал имел жесткую директиву - при отступлении мост взорвать. Французам, видимо, предстояли тяжелые бои за овладение мостом. Но три французских генерала - Ланн, Мюрат и Бельяр - с гасконской изобретательностью отважились на неправдоподобно дерзкую авантюру. Они отправились без свиты, без охраны к князю Ауэрспергу и представились ему как парламентеры. Заверив австрийского командующего, будто подписано перемирие, расточая ему комплименты и любезности, они настолько увлекли его живой, остроумной беседой, что князь Ауэрсперг забыл о своем прямом воинском долге. Пока продолжалась поглощавшая все его внимание беседа с любезными французскими генералами, французские войска бесшумно и беспрепятственно переходили через мост. Когда Ауэрсперг понял, что его обманули, было уже поздно801.

    Наполеон вступил в Вену, и война, казалось, была выиграна. Но внешний ход событий столь успешно начатой кампании еще не определял исхода всей войны. Подтягивались главные силы русских войск, и объединенная австро-русская армия поступила под командование многоопытного Кутузова, генерала суворовской школы. Со дня на день ожидалось, что к союзникам присоединятся прусские войска и подойдет пополнение австрийской армии из других провинций империи. Превосходство сил неприятеля могло стать со временем подавляющим. Французская армия, хотя и находилась после Ульма в состоянии морального подъема, была крайне утомлена быстрыми, изнурительными переходами.

    Прибывший в штаб армии император Александр I, так же как и австрийский император Франц, отнюдь не считал дело проигранным... Напротив, частные удачи, которые были одержаны союзниками, - некоторые из них были весьма значительными, например успех русских при Шенграбене, - подняли настроение в штабе союзных войск.

    Важное значение для хода всей кампании имели события, развернувшиеся далеко от театра военных действий в Европе. 21 октября 1805 года у мыса Трафальгар, вблизи Кадикса, английский флот под командованием адмирала Нельсона в ожесточенном морском сражении уничтожил объединенный франко-испанский флот802. Нельсон погиб в ходе Трафальгарского сражения, но одержанная им победа имела огромное значение дли всей последующей, растянувшейся на многие годы войны. В морской пучине под Трафальгаром были похоронены не только французские корабли - под Трафальгаром была уничтожена идея французского вторжения в Англию. Отныне, по крайней мере на ближайшие годы, Англия стала неуязвимой для Франции; пролив, отделявший Британские острова от континента, стал непреодолимым.

    Трафальгар был расценен как крупнейшее событие военной кампании; победа Нельсона заслонила поражение Мака, Трафальгар затмил Ульм. По мнению европейских газет тех дней, после Трафальгара военное счастье перешло к союзникам.

    Бонапарт, получив известие о Трафальгарском сражении, был в бешенстве. Он проявил несправедливость к адмиралу Вильневу: тот был храбрым морским офицером и делал все, что ему позволяли возможности. Французский флот был неизмеримо слабее английского, и не вина Вильнева, а его трагедия состояла в том, что он не смог одолеть могучего противника. Вильневу не повезло:-он не только проиграл сражение, но и попал в плен к англичанам. Англичане выдали его французам, и Бонапарт распорядился предать его военному суду. Находясь в заключении, этот храбрый человек, судьба которого сложилась так несчастливо, покончил жизнь самоубийством.

    Трафальгар уравнял шансы сторон, даже больше того - преимуществе вновь оказалось на стороне коалиции. Бонапарт отчетливо понимал, что поражение французского флота при Трафальгаре уронило в глазах всего мира императорское знамя с орлами. Все достигнутые преимущества - Ульм, вступление в Вену - были уничтожены в один день. Ему снова нужна была победа, не обыкновенная, не рядовая, а оглушительная победа, которая заставит признать его военную мощь, его превосходство над силами неприятеля. Его замысел заключался в том, чтобы заманить в западню русско-австрийскую армию и навязать ей генеральное сражение до того, как подойдут дополнительные силы австрийцев и русских. Кутузов своим тонким чутьем разгадал замысел Наполеона. Искусными маневрами он уклонялся всякий раз от навязываемой ему Наполеоном битвы.

    Кутузов сумел с главными силами отойти на левый берег Дуная. Его стратегический замысел был ясен: надо избегать столкновения с противником, выиграть время и ждать, пока подойдут остальные воинские части, с тем чтобы при численном перевесе и в благоприятных условиях по собственному выбору и решению навязать противнику битву, а не вступать с ним в бой, когда тот захочет. Но эта мудрая военная стратегия Кутузова столкнулась с нетерпеливо-воинственными побуждениями императора Александра.

    Александр и его ближайшее окружение - князь Долгоруков и военная молодежь, воодушевленные Трафальгарской победой союзников и сведениями о плохом состоянии французской армии, которые Наполеон умышленно распространял, считали, что следует использовать, не откладывая, благоприятный момент. Бонапарт разжигал эти настроения в русской и австрийской ставках. Для того чтобы заманить противника, он упорно распространял слухи о том, что ищет мира. Больше того, он послал одного из близких к нему людей - генерала Савари - в штаб русской армии с предложением о перемирии. Миссия Савари представляла собой тонко рассчитанную военную хитрость. Александр принял Савари вежливо, почти любезно; он даже при получении послания Наполеона высказал сожаление, что принужден сражаться против того, кто всегда вызывал его восхищение. Он избегал, однако, точно определять титул главы французского государства и от прямых переговоров уклонился. Царь предпочел послать в штаб к Наполеону вместе с Савари одного из своих приближенных - генерал-адъютанта князя Долгорукова, пользовавшегося его полным доверием803.

    Петру Петровичу Долгорукову в 1805 году было двадцать восемь лет. Он уже носил эполеты генерал-адъютанта и слыл одним из самых близких к Александру молодых генералов. Царь давал ему важные дипломатические поручения. «Баловень судьбы», он был самоуверен и заносчив.

    Наполеон принял Долгорукова и беседовал с ним намеренно осмотрительно, скромно, миролюбиво. Превосходный актер, он играл роль человека, озабоченного возрастающими трудностями и ищущего путей к миру, угнетенного тягостными мыслями, может быть, предчувствием неудачи. Он был сдержан с Долгоруковым, делал вид, что не замечает развязности генерала, вряд ли уместной в разговоре со знаменитым полководцем. Позже Наполеон сказал: «Этот молодой хвастунишка разговаривал со мной как с русским боярином, ссылаемым в Сибирь». Наполеон снес этот высокомерный тон, заносчивость. Он смиренно спрашивал об условиях, на которых было бы возможно «замирение», как говорили в девятнадцатом столетии.

    Долгоруков все в том же бравурном и заносчивом тоне требовал, чтобы Франция вернулась к своим естественным границам, чтобы все завоевания были отданы, включая даже Бельгию. «Как, и Брюссель я тоже должен отдать?» - тихо спросил Наполеон. Тот подтвердил. «Но, милостивый государь, - все так же тихо продолжал Наполеон, - мы с вами беседуем в Моравии, а для того, чтобы требовать Брюссель, вам надо добраться до высот Монмартра»804.

    Долгоруков, вернувшись в ставку, доложил императору, что больше всего Наполеон боится сражения, он слаб, он ищет мира, он не рассчитывает на свои войска. Был созван военный совет, в котором участвовали оба императора - австрийский и русский, главнокомандующий Кутузов и высшие офицеры. Генерал-квартирмейстер австрийского штаба Вейротер, схоласт и доктринер, воспитанный в традициях рутинной кордонной стратегии, а потому слывший знатоком военной теории, представил составленную им диспозицию генерального сражения против Наполеона. Оно должно было быть дано между Праценскими высотами и деревней Аустерлиц. В этой диспозиции было все педантично учтено и перечислено: движение левого крыла, движение правого крыла, выступление колонн - первой, второй, третьей - с точным обозначением географических пунктов, какие им надлежало занимать... Все было предусмотрено, все предвидено... кроме одного - возможных действий неприятеля.

    Основной вопрос, который обсуждался на этом высоком совещании, - давать или не давать бой французам? Кутузов считал, что бой в данных условиях давать нельзя. Твердо и настойчиво он требовал, чтобы объединенная армия ушла на подходящие позиции и маневрировала до тех пор, пока не подойдут главные силы. Но император Александр I, Долгоруков и все поддерживавшие царя молодые генералы считали точку зрения Кутузова старомодной, отсталой. О главнокомандующем позволяли себе говорить в снисходительно-покровительственном тоне; его даже жалели: преклонный возраст не позволяет постичь очевидное. Александр и молодые генералы были уверены в близкой победе, они были воодушевлены успехом Павлоградского полка, преследовавшего авангард французов, они предвкушали казавшуюся им уже несомненной победу над Наполеоном805.

    Незабываемые страницы романа «Война и мир» вводят нас в атмосферу необоснованно приподнятого настроения, подъема, который царил в штабе императора Александра накануне решающей битвы. Царь и австрийский император вопреки мнению Кутузова решили дать французам бой.

    «...Возвращаясь домой, князь Андрей не мог удержаться, чтобы не спросить молчаливо сидевшего подле него Кутузова о том, что он думает о завтрашнем сражении?

    Кутузов строго посмотрел на своего адъютанта и, помолчав, ответил:

    - Я думаю, что сражение будет проиграно...»806

    ***

    Бонапарт говорил, что выиграл сорок сражений. Самой замечательной победой среди них он считал Аустерлиц. «Солнце Аустерлица!» - он вспоминал его всегда с особенным чувством. Вопреки позднейшему официальному французскому толкованию военная обстановка накануне Аустерлица таила для французов величайшие опасности. Общий перевес сил был на стороне коалиции, и в дальнейшем он должен был возрастать. В Моравию двигались дополнительные силы русских. Австрийское командование собиралось перебросить с Итальянского фронта крупные воинские соединения. Наконец, со дня на день надо было ждать удара с тыла пруссаков. 14 ноября Гаугвиц выехал из Берлина, чтобы предъявить ультиматум французскому императору. Вслед за ультиматумом, рассчитанным на то, что его отвергнут, сто восемьдесят тысяч пруссаков с северо-запада ударили бы по французской армии807. Армия Бонапарта была в мышеловке; ее окружили; ее рассчитывали сжать железными клещами и раздавить. Огромное численное превосходство, которым располагали союзники, казалось, не оставляло надежд на возможность одолеть объединенные силы коалиции.

    Сведения, поступавшие из Парижа, были также неутешительны. Там царила, как всегда, когда уезжал Бонапарт, подозрительная нервозность, странная уверенность, еле прикрываемая лицемерным сожалением о том, что его обязательно постигнут неудачи, может быть даже гибель (ведь погибли же в бою Жубер, Дезе, Нельсон!), ожидание перемен. «Языки Сен-Жерменского предместья убили больше французских генералов, чем австрийские пушки», - говорил Талейран. Как бывало и раньше - в дни Маренго, эти разговоры полушепотом вели и близкие к нему люди, и прежде всего брат Жозеф, избравший своим амплуа роль лидера либеральной оппозиции- Он давал всем понять, что только он и может обеспечить мир и процветание страны. Никаких изменений в государственном строе: тот же порядок, те же правители, те же люди, та же фамилия во главе империи, только имя другое. И сразу же рассеются тучи войны...

    К политическим заботам прибавлялись и иные. Страна переживала острейший финансовый кризис. Перед дверями банков стояли длинные очереди: все хотели получить звонкую монету. Биржу лихорадило. Крупнейшие банкирские дома обанкротились. Банк Рекамье с капиталом в двадцать пять миллионов франков, банки Граден Карсенак с капиталом в пять миллионов франков и дю Кудре, располагавший примерно таким же капиталом, потерпели крушение и прекратили свою деятельность; известия об этом проникли в европейскую печать808. Финансовый кризис старались объяснить частными причинами. Указывали на грандиозные, беспримерные по своему размаху и наглости финансовые спекуляции Уврара и его компаньонов. В этих объяснениях была доля истины. Этот «финансовый Наполеон» действительно превзошел все допустимое. Он вел сложнейшую игру на международном финансовом рынке - от Мадрида до Филадельфии, и его контрагенты через банк Беринга стали фактически на путь деловых сделок с правительством Питта. Уврар по приказу императора был заключен в тюрьму. Ссылались на бездарность и продажность министра казначейства Барбе-Марбуа. И в этом была, видимо, тоже доля верного. «Государь, вы не считаете меня по крайней мере вором?» - спросил вызванный для отчета Барбе-Марбуа. «Я предпочел бы это сто раз. Жульничество имеет какие-то границы, глупость - беспредельна», - ответил Наполеон. Впрочем, Барбе был, видимо, и глупцом и жуликом. Наполеон его выгнал. Но за этими частными причинами скрывалось и нечто большее. Финансовый кризис 1805 года был кризисом доверия. Бонапарт уничтожил политическую трибуну, через посредство которой буржуазия выражала свои мнения и желания; что из того, она нашла иные каналы? Игра на понижение, отчетливо обозначавшаяся с весны 1805 года на Парижской бирже, показывала, что финансовые тузы не хотят новой затяжной войны и не шибко верят в ее успех. Слова не нужны, к чему слова? Разве финансовый кризис, ажиотаж на Парижской бирже не красноречивее самых пылких речей809.

    Бонапарт это все понимал, все принимал во внимание. Он отдавал себе отчет и в том, как повлиял Трафальгар на общественное настроение в Лондоне, Петербурге, Берлине, Мадриде и особенно в Париже. Но он не унывал. Он ясно видел решение. Оно было все тем же - надо опережать противников, брать над ними верх в быстроте, стремительности ударов. Как и в итальянской кампании 1796 года, надо было расчленить силы врагов и бить их поодиночке. Коалиция может быть сокрушена и уничтожена, только будучи разбитой по частям.

    Бонапарт так оценил Аустерлицкую битву, так гордился этой своей победой прежде всего потому, что она вся, от начала до конца, была детищем его стратегии. Он провел свою армию по размытым дождями дорогам Моравии, не давая передышки солдатам, он маневрировал, заставляя их то наступать, то отступать, заманивая в западню противника, пытаясь заставить его дать генеральное сражение до того, как подойдут к нему неисчислимые резервы. И он в этом успел.

    Двое суток накануне сражения под Аустерлицем Наполеон то на коне, то пешком, то издали, то вблизи, то ложась на землю, то осматривая всю местность с какой-либо высоты исследовал поле будущей битвы. Он так досконально изучил его, он так свободно в нем ориентировался, что, по словам Савари, предполье Аустерлица стало для Бонапарта столь же знакомым, как окрестности Парижа.

    Вечерние часы перед сражением он провел среди солдат: присаживался у костров, обменивался с солдатами шутками, узнавал старых друзей-ветеранов; всюду, где появлялся Наполеон, рождались радостное оживление, бодрость, уверенность в победе.

    Расположение войск перед битвой было тщательно продумано. На правом фланге размещался корпус Даву с несколько выдвинутой вперед дивизией Фриана; в центре стояли войска под командованием Сульта, на левом фланге - Ланн и Мюрат... Эта растянувшаяся на громадном неровном, пересеченном пространстве длинная, изгибающаяся темная линия войск казалась неподвижной, застывшей.

    Но вот кончилась долгая декабрьская ночь, забрезжил серый рассвет, густой туман стал редеть, рассеиваться, затем начало медленно подниматься холодное, неяркое солнце - «солнце Аустерлица».

    Австро-русская армия пришла в движение и двинулась навстречу противнику. Спускаясь с Праценских высот, она наступала на правый фланг французской армии, и Даву медленно, с боями, но вполне намеренно, в соответствии с общим замыслом главнокомандующего отступать в глубь Гольдбахской долины, увлекая за собой неприятеля.

    Наполеону было известно, что даже сейчас, 2 декабря, когда еще не подошли ни дополнительные русские и австрийские армии, ни свежие силы пруссаков, противник располагал численным превосходством. Против семидесяти трех тысяч французов стояли восемьдесят пять тысяч солдат союзных армий; преимущество в двенадцать тысяч штыков в решающем сражении было весомым.

    Где же ключ-к победе? Бонапарт знал, что, как и в 1796 году, как и при Монтенотте, количественное превосходство может быть преодолено и уничтожено только быстротою движения, искусством маневра.

    Неподвижность как бы застывшей в оцепенении французской армии была обманчивой. Едва лишь Даву, отступая, увлек с Праценских высот атакующие его дивизии Буксгевдена, как Наполеон бросил против ослабленного центра союзной армии главные силы под командованием Сульта. Стремительным ударом Сульт прорвал линию обороны и рассек союзную армию надвое. Одновременно Ланн и Мюрат с той же сокрушающей силой ударили с левого фланга, а затем начали обход противника с юга. Даву, сжимавший свои отступающие дивизии в кулак, в должный миг сразу, рывком, как разжавшаяся пружина, перешел от обороны к контрнаступлению. Войска Даву отбросили части Буксгевдена, а затем, сжимая их со всех сторон, стали окружать. Армия союзников была расчленена, дезорганизована, разбита.

    Бонапарт гордился Аустерлицем потому, что это сражение не было похоже ни на Риволи, ни на Маренго; с раннего утра, с восхода солнца, он, Бонапарт, «вел» эту битву. Не противник, а он направлял развитие событий; он опережал неприятеля в быстроте, в атаке, в искусстве маневра, в трудном искусстве победы. Командование австро-русской армии и прежде всего оба императора, предвкушавшие близкий, как им казалось, триумф, столкнувшись с тем, что сражение развертывается совсем иначе, чем было предусмотрено диспозицией Вейротера, потеряли инициативу, а затем и управление боем. Все смешалось. Связь между частями была нарушена, руководство операциями утрачено. Солдаты дрались мужественно; отдельные генералы, офицеры пытались спасти положение смелыми, тактически оправданными действиями, но изменить ход сражения было уже невозможно. В обстановке хаоса рассеченная на несколько частей союзная армия, атакуемая со всех сторон наступающими французами, была обречена на жестокое поражение.

    Еще не стемнело, когда битва закончилась. Союзная армия была разгромлена; она потеряла убитыми и пленными свыше двадцати семи тысяч человек, треть своего состава. Императоры Александр и Франц уносились вскачь в разные стороны с поля проигранного сражения810.

    Сведущие современники быстро разобрались в том, кто в союзной армии был виновен в понесенном поражении. Сторонний наблюдатель, человек умный и информированный, граф Стединг, шведский посол в Петербурге, по стечению обстоятельств оказавшийся в момент сражения в Троппау, вблизи от Аустерлица, в донесении королю Густаву IV на второй день после битвы, 4 декабря 1805 года, писал: «Хорошо осведомленные люди меня уверили, что в большей части ошибок, о которых я писал, генерал Кутузов не повинен и они явились следствием чрезмерного доверия императора советам многих молодых генералов и адъютантов, старавшихся, чтобы выдвинуться, оспорить мнение главнокомандующего и привлечь внимание Его величества к блистательным планам, осуществление которых крайне сомнительно. Кипящий задор великого князя Константина также способствовал неудаче»811.

    Победа под Аустерлицем не может быть объяснена только военным талантом Бонапарта или даже неоспоримым преимуществом смелой, инициативной тактики Наполеона над косной, рутинной тактикой генерала Вейротера, выражавшего наиболее отчетливо ограниченно-педантичный консерватизм отжившей феодальной военной доктрины.

    Аустерлиц не был обычным сражением, пусть даже важным для хода и исхода всей кампании. То была не решающая баталия, определявшая последующее развитие войны, а нечто большее - столкновение двух миров, проба сил, проверка степени мощи и преимуществ каждого из них на поле боя.

    Аустерлиц часто называли «битвой трех императоров». Но это ходячее название скрадывало главное, чем стало знаменито сражение. Оно потрясло современников, а затем вошло в летописи истории не потому, что один император взял верх над двумя другими. Современники видели в Аустерлицкой битве не испытание сил трех монархов на поле боя, а неизмеримо более значительное - решающий поединок нового и старого миров. Передовые люди того времени, все, кого коснулись вольнолюбивые мечты минувшего века, рукоплескали победам французского оружия. Французская армия сражалась под трехцветным знаменем революции против стягов тысячелетней монархии Габсбургов и двуглавого орла Российской империи. Офицер без роду, без племени, своей шпагой отвоевавший императорскую корону, против августейших монархов, помазанников божьих, представлявших старейшие династии, властителей феодальных империй - то было сражение не пушек и ружей, а разных общественных систем. За спиной Бонапарта стояло недавнее прошлое - герои Вальми и Флерюса, волонтеры 1793 года, принципы Декларации прав человека и гражданина 1789 года.

    ***

    Но отдавал ли главнокомандующий французской армией, император французов себе отчет в том, что было источником его силы? Понимал ли он в конце 1805 года так же ясно, как десять лет назад в ходе итальянской кампании 1796 года, что одних военных усилий недостаточно для достижения победы и что на чашу весов должно быть брошено что-то потяжелее победы?

    Император Наполеон 1805-1806 годов мыслил уже во многом иначе, чем генерал Бонапарт 1796 года.

    Аустерлиц был крупной победой французского оружия - это было бесспорно. Вильям Питт умер с горя - так по крайней мере говорили, - узнав о победе французов лад объединенными силами коалиции. Австрийский император Франц, оправившись от потрясения, 4 декабря, через два дня после сражения, явился лично на французские аванпосты, чтобы вступить в переговоры с императором Наполеоном о перемирии и мире. Переговоры закончились объятиями812. В России значение понесенного поражения подчеркивалось тем, что о нем нельзя было писать. В «Санкт-Петербургских ведомостях» было передано сообщение из Ольмюца от 29 ноября: «Соединенная Российская и Австрийская армия пошла двумя маршами против неприятеля, который, кажется, желает избежать сражения, по крайней мере в сей стране. Главная квартира обоих императоров была вчера, 28-го, в Вишау»813. В следующих номерах газеты не было никаких упоминаний о том, чем закончился этот марш, и лишь через две недели в газете появилось сообщение о том, что 6 декабря в Австрии заключено перемирие и что император Александр прибыл в Витебск и следует в Петербург814. Наполеон в воззвании к армии писал: «Солдаты... вам достаточно будет сказать: я участвовал в битве под Аустерлицем, и сразу же скажут - вот храбрец!»815

    Конечно, Бонапарт отдавал себе отчет в стремлении страны к миру. Мир - это общее требование, его все ждут, все хотят: солдаты, офицеры, маршалы, крестьяне, рабочие, лавочники, мануфактуристы, арматоры, финансисты, служащие, сановники, дипломаты, братья и сестры императора - все требуют мира. Все донесения, поступавшие от Фуше, подтверждали всеобщую жажду мира. Этого же требовали и личные интересы Бонапарта, и интересы его династии. Мог ли он быть уверенным на поле сражения Аустерлица или в Шёнбруннском дворце в Вене, что в далеком Париже не строят коварные козни против него? В чьих руках находится власть? Брата Жозефа - слабого, неспособного, но не лишенного тонкого коварства и одержимого идеей занять не им отвоеванный трон, на который он якобы имеет право по старшинству? Жозефа Фуше - убийцы, преступника, способного с улыбкой на бледных губах всадить из-за угла нож в спину? Этим людям была доверена власть, хотя он, Наполеон, не питал к ним никакого доверия. Всякий раз, когда Бонапарт покидал столицу, он испытывал острое беспокойство. Надо кончать войну и возвращаться скорее в Париж.

    Но как достичь этого всеми желанного мира? Первые дни после Аустерлица, в особенности после свидания с императором Францем, Бонапарт был полон надежд. «Мы возвращаемся в Париж; мир обеспечен», - говорил он своим приближенным, и эта радостная весть мгновенно облетела армию. Но этот манящий мир, как видение в пустыне, отодвигался, уходил, как только к нему приближались.

    Наполеон возвратился в Вену, в Шёнбруннский дворец Габсбургов. Я видел Шёнбруннский дворец, симметричную строгость его гармоничной архитектуры, ровно прочерченную за кажущимся бескрайним парком линию горизонта, аккуратно подстриженные газоны, спокойствие, тишину, неподвижность, как бы сторожащие дворец Габсбургов. Здесь, в покоях Марии-Терезии, в застывшем чопорном безмолвии огромного, ставшего почти безлюдным великолепного замка, Бонапарт, наверно, думал о том, как высоко он поднялся за годы, прошедшие с тех пор, когда десятилетним мальчиком он закрыл за собой дверь скромной казы на тихой улице Аяччо. В Вене он обдумывал широкое дипломатическое наступление, призванное завершить борьбу на поле сражений. Но по какому пути направлены его усилия? Какие дороги он выбирает?

    Через неделю после Аустерлица, 10 декабря, было объявлено, что курфюрст Баварский провозглашен королем с расширением его владений; 11-го королем стал курфюрст Вюртембергский, а 12-го того же месяца курфюрст Баденский получил титул великого герцога816. Владения каждого из этих государств соответственно увеличивались. Все три новых германских государства заключили договоры о союзе с Францией817. Эти решения победителя при Аустерлице были поняты в Европе так, как их только и можно было понять: наполеоновская Франция создает вассалов в Германии. Но это еще не все. В том же декабре, озаренном «солнцем Аустерлица», Бонапарт в торопливом письме к баварскому королю просит руки его дочери принцессы Августы для своего пасынка Евгения Богарне818. Почти в то же время он сватает ближайшую родственницу Жозефины Стефанию Богарне за сына вюртембергского короля. Он озабочен дальнейшими матримониальными планами.

    Эти брачные контракты и проекты конца 1805 года заслуживают некоторого внимания. Не потому, что они якобы доказывают преданность Бонапарта своему клану, как в том уверял Фредерик Массой, или его буржуазную рассудительность, по представлению Артюра Леви819. Эти аспекты вряд ли вообще интересны. Брачные предприятия 1805 года доказывают нечто совсем иное. Прежде всего они показывают, как узко были использованы плоды аустерлицкой победы, как ограниченно было понято ее значение.

    В самом деле, Аустерлиц в военной области был продолжением, развитием, совершенствованием тактики Монтеннотте, принципов ведения войны 1796 года. Сражение 2 декабря 1805 года показало, как вырос, окреп полководческий талант Бонапарта, как уверенно, мастерски он применяет на поле боя принципы, впервые реализованные им в кампании 1796 года. Но первая итальянская кампания Бонапарта была замечательна не только чисто военными операциями, но и смелой стратегией социальной войны. Аустерлиц в еще большей мере открывал широкий простор смелой социальной политике. Сколько порабощенных народов стонало под скипетром империи Габсбургов? Если бы Бонапарт оставался верен принципам антиавстрийской кампании 1796 года, стратегии социальной войны с ее ориентацией на союз с угнетенными народными массами, в каком выгодном положении он оказался бы после Аустерлица! Он мог бы провозгласить освобождение венгров, чехов, словаков, поляков, он мог бы смелой антифеодальной политикой привлечь австрийскую буржуазию, поднять на борьбу буржуазию и народ германских земель. Аустерлиц мог бы стать началом могучей, неодолимой антифеодальной и национально-освободительной революции в Центральной Европе, он мог бы стать повторением итальянского 1796 года, но с еще большим размахом... Он мог бы, но не стал.

    Историку не положено гадать: что было бы, если бы... Но чтобы лучше понять и оценить смысл происшедших событий, он вправе сопоставить их с прошлым, в особенности с недавним прошлым. Политика Наполеона Бонапарта 1805-1806 годов может быть лучше понята, если ее сравнить с его же политикой 1796 года. В ту пору он смело шел на развязывание антиавстрийского - национально-освободительного и антифеодального - движения итальянского народа. В 1805 году, воюя с той же Австрией на территории самой Австрии, где стонали под гнетом Габсбургов венгры, чехи, словаки, поляки, он отказался привлечь их как союзников. Союз с народами он заменил союзами с королями; общность интересов антифеодальной борьбы он заменял общностью интересов монархов, скрепленной брачными контрактами.

    Но и это было еще не все. 7 декабря в Шёнбруннский дворец на прием к императору явился прусский министр Гаугвиц. Он не спешил; он ехал из Берлина до Вены три недели, и его намеренная медлительность была полностью вознаграждена. Он пришел к императору с единственной целью - поздравить с победой. Грозный ультиматум, который он вез, глубоко спрятан. Наполеон не обманывался в намерениях прусского правительства. «Эти поздравления были предназначены другим; судьба изменила их адрес»820, - сказал он Гаугвицу. 15 декабря беседы с Гаугвицем были возобновлены, и император снова предложил Пруссии союз с Францией. Ему было нетрудно преодолеть колебания Гаугвица; он показал собеседнику донесение Талейрана, сообщавшего, что Австрия требовала Ганновер. Наполеон тут же предложил отдать-Ганновер Пруссии. Этого было достаточно. Вечно колеблющийся Гаугвиц, не раздумывая, поставил свою подпись под договором, который тут же был составлен Дюроком821.

    Один пункт в этом договоре, написанном наспех, звучал особенно неопределенно - о возможном увеличении французских владений в Италии. Что имелось в виду? Пруссию итальянские дела не интересовали, и на, этот пункт внимания не обратили; прусский двор волновали иные проблемы - поважнее. Между тем неопределенность пункта об Италии была весьма существенна. Параллельно с переговорами с Пруссией шли переговоры в Пресбурге (ныне - Братислава) о мирном договоре с Австрией; их вел Талейран под руководством Наполеона. Не ратифицированное еще соглашение с Пруссией было ловко использовано как средство давления на австрийских представителей. Впрочем, вся ситуация заставляла австрийцев быть сговорчивыми. В Шёнбруннский дворец за инструкциями обращались не австрийские дипломаты, а Талейран. Французы были в Вене, и побежденная Австрия должна была принимать те условия, которые диктовал ей из Шёнбрунна император Наполеон. Эти условия были тяжелыми. Они означали не только большие территориальные потери: Австрия должна была отдать Венецию, Истрию, Далмацию, Каттаро, уступить часть своих исконных земель Баварии, Вюртембергу, Бадену; Пресбургский мир фактически уничтожил «Священную Римскую империю германской нации»; австрийский император должен был сам отказаться от этого титула, разбитого вдребезги французскими штыками822.

    В тексте Пресбургского мира, подписанного 26 декабря, пункты об Италии были также отредактированы неопределенно. Случайно ли? В тот же самый день, 26 декабря, Бонапарт продиктовал приказ генералу Сен-Сиру, предписывавший форсированным маршем идти на Неаполь. В Вене он набросал текст обращения к армии: «Солдаты!.. Неаполитанская династия перестала существовать. Ее существование несовместимо со спокойствием Европы и честью моей короны... Опрокиньте в море... эти дряхлые батальоны морских тиранов»823. Какое странное сочетание слов - «честь моей короны» и всплывшее из политического словаря минувших лет «тираны»! Кто это говорит о тиранах? Генерал Французской республики или император французов? Но ведь этого императора вполголоса тоже называют тираном.

    Неопределенность формулировок об Италии стала проясняться. Французской армии было нетрудно овладеть королевством обеих Сицилий. Неаполитанские Бурбоны должны были спасаться бегством. Современники некоторое время пребывали в замешательстве. Как расценивать изгнание Бурбонов из Неаполя? Продолжение антироялистской политики? Непримиримость вражды к Бурбонам? Восстановление Партенопейской республики?

    Гадать пришлось недолго. В марте 1806 года все стало на свои места. Жозеф Бонапарт был торжественно объявлен неаполитанским королем824. Старший брат, два года вздыхавший о французском престоле, должен был довольствоваться меньшим. Но все же наконец он король, и даже позже свои воспоминания он издаст как «Мемуары короля Жозефа». Наполеон рад вдвойне: создано вполне зависимое от него государство на юге Италии, и он сумел с почетом удалить из Парижа старшего брата, внушавшего ему опасения. Чтобы быть совсем спокойным в отношении Неаполитанского королевства, он рекомендует королю Жозефу в качестве министра полиции старого своего знакомого - Кристофора Саличетти. Рекомендация императора - это приказ. Король Жозеф, еще в дни юности знавший неукротимого корсиканца, вынужден подчиниться. Теперь у Наполеона одной заботой меньше: за Жозефом установлено неусыпное наблюдение.

    Переворот в Неаполитанском королевстве в начале 1806 года вызвал многочисленные толки. Если оценивать его политически, то он не может быть квалифицирован иначе как агрессия в ее самом законченном, химически чистом выражении. Император французов даже не давал себе труда придумать сколько-нибудь оправдывавшие его мотивы. Неаполитанская династия была низвергнута, так как «ее существование несовместимо со спокойствием Европы и честью короны». Слова, которые ничего не объясняли! Отныне «спокойствие Европы» должна обеспечивать династия Бонапартов.

    В этом ниспровержении династии Бурбонов на юге Италии и замене ее властью наполеоновских вассалов (Жозеф, затем Мюрат) при всем насильственном характере этих перемен некоторые историки с должным основанием видят проявление каких-то больших исторических закономерностей. Соображения такого порядка в общем верны. Они подтверждают уже приводившуюся ранее мысль Маркса о том, что войны Наполеона были своеобразной формой продолжения политики революционного терроризма, перенесением его за пределы Франции825. Верно также и то, что ниспровержение реакционнейших неаполитанских Бурбонов было благом само по себе, независимо от того, во имя чего и кем это делалось. Это было исторически прогрессивное явление. Однако при справедливости этих положений остается столь же несомненным, что субъективно Наполеон в этих операциях не преследовал ничего, кроме завоевательных, агрессивных целей.

    Конечно, буржуазная власть Жозефа Бонапарта с ее антифеодальным законодательством, Кодексом Наполеона, введенным в действие, была прогрессивнее, чем свирепый абсолютистский режим Бурбонов. Но была ли она прогрессивнее Партенопейской республики - вот в чем вопрос. И хотел ли принять неаполитанский народ этот урезанный прогресс, принесенный на штыках французских солдат?

    Истинный смысл переворота в Неаполе раскрылся еще яснее в свете сопутствовавших и последующих актов политики Наполеона в Европе. 15 марта 1806 года маршал Мюрат, шурин императора, был назначен великим герцогом Клеве и Берга, а маршал Бертье - владетельным князем Нёшатильским. 5 июня того же года Батавская республика была упразднена, а страна преобразована в королевство Голландию. Королем Наполеон назначил брата - Луи Бонапарта. 12 июля после длительных подготовительных переговоров было объявлено о создании Рейнского союза - объединения 16 германских государей и государств: королевства Баварии, королевства Вюртемберг, Великого герцогства Баденского и т. д. Сокровенное значение этого нового государственного образования на карте Европы заключалось в том, что главой Рейнского союза, его протектором был «избран» император французов Наполеон I.

    По странной иронии судьбы тот же самый человек, который в 1788 году записывал в своем дневнике с глубокой внутренней убежденностью: «В Европе остается очень мало королей, которые не заслуживают быть низложенными»826, двадцать лет спустя, в 1806 году, став неограниченным самодержцем, употреблял всю силу своей безмерной власти на учреждение в Европе новых монархий, создаваемых на обломках разрушенных республик.

    Казавшаяся иным столь невинной игра в новые словечки - «госпожа» вместо «гражданка», «господин» вместо «гражданин», «император» вместо «консул» - была доведена до конца. С 1 января 1806 года исчезли наименования тринадцать лет сохранявшегося революционного календаря: нивоз, плювиоз, вантоз и т. д., а вслед за ними была вычеркнута из французского словаря и давшая им жизнь «республика». Слово «республика» исчезло с фронтонов французских правительственных зданий, с заголовков официальных бумаг. Его заменила «империя»827.

    Как ни иллюзорны были эти словесно сохраняемые понятия и термин «республика», их исчезновение все же стало приметным событием - оно наводило на размышления. Республика во Франции была стерта одновременно с учреждением новых монархий в вассальных от Франции государствах Европы. То были все звенья одной и той же цепи. Умный и талантливый человек, умевший когда-то соразмерять свои желания и цели с объективным ходом исторического развития, он и не заметил, как сбился с пути, потерял верное направление.

    Аустерлиц напомнил ему еще раз и даже показал с великой сцены европейской истории всем современникам, всем последующим поколениям источник мощи наполеоновской армии. В той мере, в какой она продолжала дело революции и опиралась на ее подспудные силы, она могла побеждать врагов, представлявших хотя и сильный, но уже обреченный, вчерашний мир. Солнце Аустерлица поднималось только на смену уходящей ночи.

    Наполеон не понял значения и смысла Аустерлица. Плоды этой замечательной победы он разменял на новые уродливые монархии, выкраиваемые из республик, на династические браки, заключаемые по его приказу, которыми он наивно надеялся скрепить узы создаваемой им новой каролингской империи. Альбер Сорель в свое время писал по поводу брака Евгения Богарне с дочерью баварского короля: «Помолвка Евгения объединила короля и принца, которые действительно могут называть себя братом и кузеном, так как у них одна и та же мать - французская революция...»828. Это было бы верным, если бы эта мысль была продолжена и дальше: мать, кощунственно покинутая и отвергнутая ее сыновьями.

    Все эти пышные представления и парады, которые вначале оправдывали тем, что они нужны для престижа государства, - императорский двор, этикет, двадцать пять миллионов цивильного листа, торжества коронации, вся эта мишура и внешняя позолота не проходили безнаказанно. Взгляд Бонапарта свыкался с этим выставленным напоказ великолепием монаршей власти; он терял глазомер, терял дальнозоркость. Он сбился с пути, а ему казалось, что он все поднимается вверх, идет к вершине и что ему продолжает светить «солнце Аустерлица». Оно ему и впрямь сияло - «до самого московского зарева»829, как зло и верно сказал Сергей Соловьев.

    ***

    Бонапарт возвратился в Париж 26 января 1806 года. Незадолго перед этим австрийский император утвердил Пресбургский мир; ему некуда было деться; он должен был все принять, как ни тяжелы были продиктованные условия. Император привез в столицу самый выигрышный из всех мирных договоров, заключенных когда-либо Францией; так по крайней мере тогда говорили. Бонапарт вернулся властным, требовательным, раздражительным. Как всегда, при возвращении он узнал о каких-то кознях, тайных интригах... Ни официальной, ни сколько-нибудь оформленной тайной оппозиции против императорской власти, по-видимому, не было. Но как всегда, велись вольные разговоры. В салонах Сен-Жерменского предместья полушепотом передавали дерзкую остроту графа Нарбона. Какой-то почитатель императора сказал: «Бог сотворил Бонапарта и после этого предался отдыху». Нарбон по этому поводу заметил: «Господу Богу надо было предаться отдыху немного раньше». Острота дошла до императора, но последствий не имела - Нарбон не был наказан; через какое-то время он взял его своим адъютантом. По-прежнему оставалось неясным поведение Бернадота. Еще более сомнительной была тайная и темная армия, управляемая Фуше. Но более всего забот причинял продолжавшийся, несмотря на победы, финансовый кризис. Все усилия власти были направлены на его преодоление.

    Император возобновил приемы в Тюильрийском дворце. Он старался придать им пышность, великолепие; невольно подражая своим далеким предшественникам на троне Людовику XIV и Людовику XV, он хотел богатством, роскошью, выставленной напоказ, затмить все европейские дворы. Тогда уже начал складываться стиль ампир. Великолепие, броская нарядность, яркая позолота слепили глаза. Мелкие вопросы придворного этикета были подняты чуть ли не на уровень государственной политики. Из архивной пыли были извлечены дворцовые правила времен Людовика XIV; они подверглись тщательному изучению. Спешно разыскали госпожу Кампан - бывшую первую горничную королевы Марии-Антуанетты; она была приставлена к императрице Жозефине. Во дворце Сен-Клу некоторые залы для приемов были разделены по рангам: ближайший к покоям императора - только для принцев, членов императорской семьи. На приемах приглашенные также размещались строго по рангам. Вновь возникло соперничество придворных дам, жен высших сановников империи. Сколько мелких обид, уязвленного тщеславия, сколько горьких слез и злых, колких слов, слетавших с улыбающихся губ, чуть прикрытых веером! Перед императором все склоняли головы, но, отойдя в сторонку, беззвучно посмеивались над этой странной манией подражания прошлому веку. Но императора боялись, и каждый старался ему угодить.

    Чутье большого актера подсказало Бонапарту, что среди ярких и нарядных туалетов членов императорской семьи и гостей он один может позволить себе сохранить простой серый сюртук без орденов, без украшений. Но эти торжественные, парадные приемы проходили натянуто, напряженно. Как далеки они были от искрящихся молодостью, весельем беззаботных вечеров «двора» Бонапарта в Монбелло! Жозефина уже не могла внести дух оживления, ее угнетали тяжелые предчувствия. Сам Бонапарт был угловат, резок, груб. Он задавал даже дамам неприятные вопросы. К герцогине де Линь он при всех обратился с вопросом: «Скажите, вы все так же любите мужчин?» «Да, государь, но только когда они хорошо воспитаны», - ответила дама не задумываясь. Но не все решались на смелый ответ императору. Мужчины с опаской ожидали каких-либо вопросов по службе: у Бонапарта была удивительно цепкая память и он во все хотел сам вникнуть. Когда он уходил, в зале чувствовался вздох облегчения; все оживали; лица, движения освобождались от сковывавшей всех напряженности; тогда только и начинался по-настоящему вечер830.

    Все эти мелкие заботы повседневной, будничной жизни не могли заслонить главного. Император привез триумфальный мирный договор, но он не привез мира. А все ждали мира.

    В начале 1806 года возможность достижения долгожданного мира снова казалась реальной. Пришедший к власти после смерти Питта Фокс, любимый герой всех французских либералов, был готов со всей серьезностью искать пути прекращения губительной для обоих народов войны. Между двумя воевавшими государствами начались переговоры. Царь Александр дал понять, что он также не исключает возможность мирного соглашения. Чарторыйский зимой 1806 года вступил в переговоры с французским торговым консулом в Петербурге Лессеп-сом по вопросу о нескольких русских судах, задержанных в 1805 году во французских портах. Вопрос был сугубо частный, но разве нельзя было от частного вопроса перейти к более общим вопросам?831

    Политика Бонапарта по отношению к России оставалась подчеркнуто доброжелательной, почти дружественной, насколько это было возможно в условиях формально не прекращенной войны. После Аустерлица Наполеон фактически прекратил военные действия против русской армии; он дал ей возможность беспрепятственно уйти; более того, он возвратил Александру тех, немногих правда, русских солдат, которые оказались во французском плену. С такого же дружеского жеста начиналось сотрудничество Бонапарта и Павла I. Оценит ли это Александр Павлович?

    Наполеон оставался верен внешнеполитическим концепциям 1800 года. Он по-прежнему держал курс на установление союза с Россией. Спустя две недели после Аустерлица в беседе с Гаугвицем Бонапарт говорил: «Что касается России, то она будет за мною, - не сейчас, но через год, через два, через три. Время сглаживает все воспоминания, и этот союз, быть может, был бы самым для меня подходящим...».832 Справедливость требует признать, что он правильно предвидел ход событий: через два года после Аустерлица в Тильзите был заключен франко-русский союз.

    Наполеон поддержал предложенный прусским дипломатом старый план тройственного союза - Франция, Пруссия и Россия. Но практически этот план был нереален и, как показал последующий исторический опыт, остался идеей, не имевшей под собой почвы. Договор 15 декабря 1805 года обеспечивал Франции прусский союз833. Но союз с Пруссией Бонапарт рассматривал как временную комбинацию, как маневр. Главным для него оставался союз с Россией; он- хотел его создавать на прочных основаниях и надолго.

    В мае в Париж был направлен для переговоров умный, ловкий, знавший все салоны Парижа как свои пять пальцев Петр Яковлевич Убри. Но перед Убри стояла сложная задача. Полномочия, которыми он располагал, были ограничены и неопределенны834. В России зимой и весной 1806 года совершался некоторый поворот в общественном мнении дворянства. Растерянность, тревога, едва скрываемое осуждение «обожаемого монарха», проявившиеся после Аустерлица, сменились новым приливом верноподданнических и патриотических чувств. Аустерлиц теперь оценивали как вполне случайное происшествие; виной несчастья были австрийцы, англичане и менее всего император Александр. Л. Н. Толстой в сцене приема московским дворянством князя Багратиона верно передал это происшедшее изменение настроений дворянства835. В решении важнейших внешнеполитических проблем в ближайшем окружении царя в ту пору были значительные колебания, даже известная двойственность. Эти колебания имели под собой реальные основания: в одном из немаловажных вопросов европейской политики - балканском - Россия наталкивалась на противодействие Англии, быть может более сильное, нежели Франции. Кампания 1805 года, как и кампания 1799 года, породила глубокое разочарование союзниками. Русская дипломатия стояла на распутье.

    Тем не менее появление Убри было воспринято в Париже как многообещающее начало. Предложение русского правительства вести общие тройственные переговоры - Россия, Англия, Франция - было отклонено. Параллельно велись сепаратные переговоры с Убри, с лордом Ярмутом и Гаугвицем836.

    Весной 1806 года в Париже снова радовались солнечным лучам; они несли - на это твердо надеялись - мир. Война отодвинулась в сторону. «Moniteur» сообщал почти ежедневно о приезде дипломатов; с ними связывали надежды на мир. Ажиотаж в финансовых кругах прекратился сам собой; начало мирных переговоров было действеннее любых административных мер. В столице, в провинции было заметно хозяйственное оживление: заключались крупные сделки, строились большие планы. Прочный, длительный славный мир стоял у порога, и люди вздыхали свободно и радостно.

    Но немногие посвященные, те, кто узнавал политические новости не из газет, а из первых рук - от Талейрана или - об этом говорили шепотом - из Тюильрийского дворца, не могли разделить оптимистической уверенности, овладевшей страной.

    Переговоры подвигались туго. Ни одна из сторон не считала себя побежденной, а со времени Амьенского мира к старым нерешенным вопросам прибавилось столько новых, рожденных наполеоновскими завоеваниями последних лет, что соглашение становилось все затруднительнее. Его можно было бы достичь, если бы кто-либо пошел на уступки. На словах все заявляли о готовности идти на уступки и жертвы, но, как только переходили к практическим делам, все начиналось сначала. Все же Убри, оказавшийся в Париже в крайне затруднительном положении, решился на свой страх и риск подписать 20 июля 1806 года совместно с генералом Кларком франко-русский мирный договор. То был компромисс. Франция признавала права России на Ионический архипелаг и обязывалась не вводить в Турцию свои войска. Она сохраняла за собой Далмацию, но обязывалась вывести войска из Северной Германии при условии вывода русских войск с Адриатики. Первая статья договора устанавливала мир между двумя державами на вечные времена837.

    В ходе переговоров с Убри многоопытный Талейран понял, что русский дипломат в какой-то мере повторяет роль Сен-Жюльена, что его полномочия ограниченны; он передоверил поэтому завершение переговоров Кларку. Характер переговоров отразился в какой-то степени и на самом документе. Однако при известных недостатках в целом договор 20 июля был вполне приемлем; жизненные интересы ни одной из сторон не были ущемлены; самое же главное его значение было в том, что он прекращал войну между державами и устанавливал между ними мир.

    Но к тому времени, когда договор Убри - Кларк поступил к Александру на ратификацию, царь зашел уже далеко по пути формирования новой антифранцузской коалиции. Секретными декларациями 1 и 24 июля 1806 года Пруссия и Россия договаривались о войне против Франции838. Все же Александр I в 4 августе 1806 года собрал закрытое совещание Государственного совета по вопросу о ратификации договора 20 июля 1806 года с Францией. М. И. Кутузов, А. Б. Куракин, Н. П. Румянцев высказались в пользу утверждения договора; они считали, что он дает возможность с честью и без ущерба избавиться от новой войны. Но Будберг и другие министры из ближайшего окружения царя, знавшие о его воинственных настроениях и приспосабливавшиеся к ним, высказались против ратификации договора839. Собственно, июльские соглашения с прусским королем делали ненужным договор с Францией. Александр решился на войну. Убри стал русским Сен-Жюльеном; его образ действий был осужден.

    Наполеон придавал заключенному с Россией договору огромное значение; он ждал лишь ратификации договора царем, чтобы вернуть всю армию во Францию; соответствующие распоряжения были уже отданы Бертье. До последнего момента он был уверен, что договор будет ратифицирован: в письме к Жозефу 27 августа 1806 года он пишет, что «хотели породить сомнения в его ратификации», но этому не следует верить840. Но 3 сентября он узнал об отказе царя утвердить договор и сразу же задержал приказ о возвращении армии841.

    Колеблющаяся, трусливая, двурушническая политика прусских Гогенцоллернов оставалась главным источником дипломатических затруднений. Король Фридрих-Вильгельм пытался выдать свою нерешительность за высшую государственную мудрость, а двоедушие - за тонкость дипломатического искусства. 26 февраля после двухмесячных колебаний, отказов и согласий, после бесконечных «да» и «нет» Фридрих-Вильгельм наконец ратифицировал договор, подписанный Гаугвицем в Вене. Пруссия официально стала союзницей Франции: она возьмет из французских рук принадлежавший Англии Ганновер и закроет все свои порты для Англии842. Однако в тот же самый день, когда подпись прусского короля украсила текст союзного договора с Францией, Фридрих-Вильгельм послал царю Александру письмо, в котором снова клялся в верности.

    Это было продолжение прежней двойной игры. В начале апреля Пруссия официально объявила все морские порты закрытыми для англичан; Англия ответила на это 21-23 апреля объявлением войны на море Пруссии. Казалось бы, Пруссия Гогенцоллернов стала союзницей Франции Бонапарта. Но в Париже этому не верили; там имели веские основания считать, что Пруссия, заключив союзный договор с Францией, одновременно вступила в тайный союз с Россией; так оно в действительности и было; секретная декларация 20 марта 1806 года устанавливала тайный союз между Гогенцоллернами и Романовыми. Декларации 1 и 24 июля его закрепили.

    Эти тайные козни, это непрерывное обманывание друг друга, эти взаимоисключающие секретные договоры, вечные споры о Ганновере, переходящем пока еще на словах из рук в руки, не могли продолжаться бесконечно. Наполеон понимал, что от него ждут мира, и преимущества мира перед войной были для него так же очевидны, как и для других. Но вернуться к миру в сложившихся условиях можно было только ценой крупных уступок. Десять лет назад, при заключении Кампоформийского мира, он легко шел на уступки; он понимал, что соглашение невозможно без компромиссов. Император Наполеон, хотя мир для него стал еще более настоятельной необходимостью, уже не желал идти на значительные уступки - он их считал «несовместимыми с честью короны». Эти искусственно созданные фетиши застилали ему глаза; он произносил эти пустые фразы, лишенные реального содержания, и никто не смел ему возражать. Один лишь Талейран с обычной невозмутимостью спокойно доказывал необходимость уступок843. Со времени своего письма к Наполеону 17 октября 1805 года Талейран продолжал настаивать на необходимости крупных уступок: отказа от итальянской короны, провозглашения независимости Венеции и т. п. Его позиция была бы еще сильнее, если бы он не настаивал прежде всего на уступках в пользу Австрии. Его давил груз политических концепций XVIII века, и он не мог его преодолеть. Наполеон отвергал все советы умеренности. В разгар ответственных дипломатических переговоров он объявлял об установлении монархии в Голландии с династией Бонапартов на троне. Это значило дразнить британского льва. 15 августа 1806 года, в день рождения Наполеона, во Франции и во всех завоеванных землях были устроены грандиозные празднества в честь «великой империи». «Но где же проходят ее границы?» - с тревогой' спрашивали во всех европейских столицах. Возможно ли было, поднимая одной рукой меч, протягивать другую для мирного рукопожатия?

    ***

    Может быть, состояние полумира, полувойны продолжалось бы и дольше, если бы не проснувшаяся столь несвоевременно национальная энергия гогенцоллерновской Пруссии. «Знаменитый прусский нейтралитет» полностью сыграл пагубную для третьей коалиции роль в 1805 году. Он в наибольшей мере способствовал тогда победе Наполеона и поражению союзников. Но этот «знаменитый прусский нейтралитет», казавшийся в 1805 году королю и прусским государственным деятелям наиболее соответствующим интересам монархии Гогенцоллернов, под спустя представлялся уже несовместимым с достоинством монархии. Потребовался год, чтобы до прусских тугодумов дошли настроения и доводы, распространенные накануне Аустерлица.

    «Военная партия», возглавляемая королевой Луизой - единственным «мужчиной» в семье Гогенцоллернов844, поддерживаемая Гарденбергом, официально отставленным в угоду Наполеону с поста министра иностранных дел, но с тех пор приобретшим большое влияние, подняла голову. «Военная партия» ввела в разговорный обиход прусского высшего света слова, давно вышедшие из употребления в Берлине: «честь», «долг», «шпага», «слава Фридриха Великого» - весь набор традиционных фраз, в совокупности призванных напомнить о рыцарской доблести прусского дворянства. Королева Луиза на коне объезжала выстроенные на параде полки; офицеры обнажали шпаги и издавали воинственные возгласы. Во дворце Гогенцоллернов и в гостиных прусских господ, перебивая друг друга, стали доказывать, что прусская армия - самая сильная в мире, что прусские офицеры - самые храбрые, а прусские короли - самые могущественные и доблестные из всех известных Европе династий845.

    В Париже с удивлением следили за неожиданным взрывом воинственных чувств846, которые стали именовать «национальным подъемом». Этот наступивший с опозданием на год пароксизм милитаристской горячки в Берлине был, естественно, замечен и должным образом оценен и в других столицах Европы. В Лондоне были быстро забыты взаимные оскорбления; берлинскому кабинету в целях примирения был предложен полный кошелек - денежные субсидии. Теперь мирные переговоры с Францией можно было свертывать. 9 августа лорд Лаудердаль объявил французские предложения неприемлемыми. Английские министры были вновь готовы вести войну против Франции до последнего прусского солдата.

    И все-таки Наполеон сохранял уверенность, что кризис будет преодолен и тучи войны рассеются. В письме к Жозефу 13 сентября он оптимистически утверждал: «Не пройдет и двух дней, как мир на континенте утвердится прочнее, чем когда-либо раньше»847. Два дня прошли. Они действительно принесли нечто новое. Но это было совсем не то, на что рассчитывал Наполеон. 15 сентября 1806 года была оформлена казавшаяся еще полгода назад невозможной четвертая коалиция. В ее состав вошли Пруссия, Англия, Россия и Швеция.

    В Берлине были настолько увлечены воинственным пылом, что даже не стали дожидаться, пока подойдет русская армия. Заносчивые, кичливые прусские офицеры хвастались на всех перекрестках, что они разнесут в щепки армию французиков; они объявляли ее военную репутацию дутой, а ее главнокомандующего - выскочкой. Они точили сабли о ступени французского посольства в Берлине и торопились проучить этих «зарвавшихся хвастунов» и показать миру, на что способна настоящая армия - прусская армия Гогенцоллернов.

    2 октября Талейрану был предъявлен ультиматум. Он был составлен в высокомерных выражениях и начинался с требования немедленного очищения территории Германии и отвода французских войск за Рейн. Франции давался срок для ответа 8 октября. Наполеон не дочитал присланную ему ноту до конца, он отбросил ее прочь. 6 октября в приказе и в обращении к Сенату было объявлено, что Франция вступает в войну с Пруссией.

    Так началась эта удивительная война. Наполеон не стал ждать, когда хвастливая армия Гогенцоллернов перейдет в наступление. Он сам пошел ей навстречу. Когда приказ по армии был объявлен, император был уже в Бамберге во главе армии. Не теряя ни часу, он пошел навстречу врагу.

    Прусская армия насчитывала около ста пятидесяти тысяч бойцов. Она была разделена на две неравные части: главную армию во главе с королем Фридрихом-Вильгельмом и престарелым герцогом Брауншвейгским и вторую под командованием князя Гогенлоэ848. До того, как горн протрубил поход, офицеры продолжали хвастаться и осыпать проклятиями французов. Королева Луиза в костюме амазонки верхом объезжала полки, призывая воинов к подвигам и победе. Полки отвечали ей выкриками «Хох!», и офицеры грозили врагу клинками. В русской печати сообщалось о настроениях в Берлине в октябре 1806 года: «Все трактиры и кофейные дома наполнены были политиками разных званий... С крайней нетерпеливостью ожидали первых событий о победах над неприятелем. Боялись, чтобы король не заключил мира, не начавши военных действий... В театре только и представляли, что «Стан Валленштейна»... Зрители пели:


    Зовет труба, развеваются знамена...849
     

    Но едва лишь армия выступила в поход, как хвастливые возгласы смолкли. Эта армия привыкла отбивать шаг на плац-парадах, но была совершенно не подготовлена к современной войне. Громоздкая, неповоротливая, обремененная бесконечными обозами с провиантом, запасами снаряжения, офицерским добром, она двигалась с медлительностью, которая представлялась бы удивительной даже в семнадцатом столетии. Время, великие события конца восемнадцатого века прошли над Пруссией, не задев ее, не наложив на страну никакого отпечатка. Со своим старым линейным построением, старым прусским чванством эта армия представляла собой далекое прошлое, давно перевернутую страницу военной истории.

    После первых столкновений 10 октября, сразу же принявших для пруссаков неблагоприятный оборот, через четыре дня, 14 октября, произошло решающее сражение. Знаменитая битва под Иеной и Ауэрштедтом решила исход кампании850. Как известно, это историческое сражение началось с взаимных ошибок. Наполеон, расположившись ночью на берегу Зале, у Иены, полагал, что перед ним находятся главные силы армии противника; он тщательно готовился к предстоящему бою и в течение ночи занял наивыгоднейшие позиции. Гогенлоэ был в уверенности, что перед ним лишь второстепенные части французской армии, и ночь перед битвой провел вполне беззаботно.

    Все очевидцы и участники исторического дня отмечали, что утро 14 октября началось с густого тумана. Когда туман рассеялся, Гогенлоэ, к величайшему своему изумлению, увидел, что на его позиции и с высот Ландграфен-берга, и с флангов, и против самого центра армии - со всех сторон идут атакующие французские полки. Это изумление командующего армией, проглядевшего начало наступления противника, стало тоже своего рода «классикой». То были корпуса Ланна, Сульта, Ожеро и Нея, поддержанные конницей Мюрата, по плану Наполеона одновременно наступавшие на прусскую армию. Подоспевшая к Гогенлоэ армия Рюхеля ничего не могла изменить. Армия Гогенлоэ была полностью разгромлена851.

    В тот же день и те же часы, когда Наполеон громил пруссаков под Иеной, другое столь же крупного масштаба сражение развертывалось под Ауэрштедтом. Накануне главнокомандующий направил в обход прусских войск корпуса Даву н Бернадота. Утром 14 октября корпус Даву, заняв Кезенское ущелье, увидел перед собой главную прусскую армию. Несмотря на то что противник располагал более чем двойным превосходством в силах, Даву смело ввязался в бой. Имя Луи-Николя Даву запечатлелось в памяти поколений таким, как зарисовало его гениальное перо Льва Толстого, - французским Аракчеевым, холодным, злым и мелочным человеком. Толстой был несправедлив к Даву; вернее будет сказать, его ввели в заблуждение односторонне враждебные генералу источники. Даву, друг Бурботта, имевший немалые заслуги в революции, прямой и честный солдат, был одним из самых талантливых полководцев наполеоновской армии. Его оперативное руководство сражением под Ауэрштедтом стало для своего времени замечательным образцом военного искусства. По определению Раппа, Даву оказался в столь тяжелом положении, когда всякий менее стойкий военачальник должен был неизбежно потерпеть поражение. Семидесятитысячной армии под командованием прусского короля и герцога Брауншвейгского он мог противопоставить только двадцать шесть тысяч французов. Покинутый Бернадотом, поведение которого, по признанию Наполеона, заслуживало предания военному суду, Даву не только устоял против огромных сил противника, но и, превзойдя в военном искусстве, разгромил его наголову. Остатки разбитой им армии он отбросил на дорогу, по которой бежали разгромленные под Иеной полки Гогенлоэ852. Смешение двух разгромленных армий довершило катастрофу.

    Победа при Иене и Ауэрштедте отдала в руки французов всю Среднюю Германию. Из Иены прямая дорога вела в Веймар. Не встречая сопротивления, французская армия вступила в столицу герцогства.

    Герцог Карл-Август, как генерал прусской службы, двор, высшие власти, сановники и чиновники бежали из города. Единственным министром, оставшимся в Веймаре, был придворный советник Иоганн Вольфганг Гёте. Его близкие и почитатели были встревоженных за его судьбу.

    Но грозная лавина французской армии, неудержимым потоком заливавшая германскую землю, остановилась перед домом Гёте. Несколько французских солдат сгоряча ворвались в его. дом, но лишь на несколько часов. Маршал Ланн приказал французскому коменданту Веймара принести прославленному писателю заверения в глубоком уважении к его таланту. Затем сам Ланн, а за ним я маршал Ожеро нанесли визиты Гёте. Ему выдали специальную охранную грамоту: дом знаменитого писателя неприкосновенен. Гёте оказывали все знаки внимания я почтения; с ним советовались; все его желания старались выполнять: ведь французская армия сражалась против прусского короля, а не против великого немецкого писателя, составляющего славу и гордость Европы.

    Мудрый автор «Фауста» сразу постиг неповторимое своеобразие этой единственной в своем роде ситуации. В письмах к герцогу Карлу-Августу его министр, конечно, писал о бедствиях и несчастьях853. Но он хорошо понимал, что катастрофа под Иеной и Ауэрштедтом и вступление французов имеют другой смысл. Он расслышал ведущий мотив «Марсельезы», и через пять дней после иенского разгрома, 19 октября 1806 года, освобожденный французским оружием от необходимости испрашивать разрешения герцога, он обвенчался в церкви со «своей маленькой подругой» Христианой Вульпиус854, ставшей Христианой фон Гёте. То, что оставалось недостижимым на протяжении почти двадцати лет этого союза для министра герцога Саксен-Веймара, стало сразу же возможным для Иоганна Гёте, которому армия победителей воздавала почести как величайшему писателю века.

    Так большие исторические события оказывали влияние на крутые изменения личных судеб.

    14 октября, через неделю после начала войны, прусская армия как боевая сила перестала существовать. Под Иеной и Ауэрштедтом она потеряла сорок пять тысяч убитыми, ранеными и пленными и двести орудий. Еще важнее этих цифр была полная деморализация ар-кии. Она была не способна продолжать борьбу. Куда девалась недавняя заносчивость и кичливость! Полки, крепости сдавались без боя при виде первого французского разъезда. То был разгром, какого еще не знала военная история. По крылатому выражению Генриха Гейне, «Наполеон дунул на Пруссию, и она перестала существовать».

    Беспримерный, оставшийся единственным в истории нового времени разгром в семь-восемь дней первоклассной европейской державы, к тому же хваставшейся своими военными традициями, в конечном счете объяснялся теми же причинами, которые привели к поражению союзников под Аустерлицем. То была победа нового мира над старым, буржуазного общества над феодально-абсолютистским строем. Конечно, было бы неправильным отрицать полководческий талант Бонапарта и его маршалов, так ярко проявившийся в этой кампании. Но ведь и само военное превосходство французов над пруссаками было также производным от общих больших закономерностей. Не случайно, к слову сказать, победа Даву, одного лишь из маршалов, была крупнее и героичнее победы самого Наполеона; это подтверждало, что французская армия в целом и каждый из ее командиров стояли неизмеримо выше своих прусских противников. Но было ли осознано, понято значение этих событий?

    26 октября корпус Даву вступил в Берлин, встреченный почти сочувственным любопытством местного населения. 27-го в побежденную столицу торжественно вошла армия во главе с императором. Первыми шли в строгом порядке, с развернутыми знаменами, ряд за рядом полки императорской гвардии. И снова в том же странном противоречии с императорским орлом на стягах военные оркестры играли «Марсельезу» и «Caira!» - боевые песни революции. Комендантом крепости был назначен полковник Юлен - участник взятия Бастилии и суда над герцогом Энгиенским. У Бранденбургских ворот императору поднесли ключи от города. Пруссия Гогенцоллернов была повержена - над ее столицей развевалось трехцветное французское знамя.

    «Когда пришло известие о разбитии прусского войска, - сообщалось в «Берлинских известиях», - все вдруг поражены стали унынием и ужасом... Берлинские госпожи заблаговременно оплакивали свою непорочность, а мужья их думали, что это еще не велика беда»855. Далее корреспондент сообщал, что любопытство скоро превозмогло страх и берлинцы двинулись к лагерю французских войск. «Сказать правду, начальники города не пропустили ни одного случая угождать неприятелю»856.

    В прусской армии совершалась та же метаморфоза настроений: от бахвальства перешли сразу же к панике и растерянности. Сульт, Бернадот и Мюрат преследовали ускользавшую от них армию Блюхера. 7 ноября Блюхер капитулировал в Любеке. Через два дня крепость Магдебург с двадцатичетырехтысячным гарнизоном сдалась Нею. Когда Клейст, комендант Магдебурга, сдавал Нею свою армию, тот сказал озабоченно своему адъютанту: «Скорее отбирайте у пленных ружья; их в два раза больше, чем нас». Штеттин капитулировал, когда перед ним появился полк кавалерии. Мюрат имел все основания докладывать Наполеону: «Государь, сражение закончено ввиду отсутствия сражающихся». Это было верно: Пруссия более не сражалась, она подняла руки вверх857.

    В Париже известие об ошеломляющих победах в Пруссии было встречено восторженно. В столице после Иены и Ауэрштедта была иллюминация. «Для этой армии, для этого полководца нет ничего невозможного» - таково было общее мнение. В 1805-1806 годах стали складываться наполеоновские легенды; и то было не удивительно: такие победы, как Аустерлиц, Иена, Ауэрштедт, превосходили игру воображения. Но странное дело, эти ослепительные победы рождали и какое-то смутное чувство тревоги. Боялись, что военные триумфы отодвинут мир, к которому стремились настойчивее, чем когда-либо. Из уст в уста передавали слова из письма одного из генералов армии: «Мы увидим Париж не раньше, чем вернувшись из похода в Китай». Настроения такого рода не были единичными в армии; Бертье должен был даже доложить главнокомандующему «о желании генералов увидеть войну скорее законченной»858. В еще большей мере жажда мира чувствовалась в Париже. Сенат набрался храбрости и при участии Фуше направил депутацию к императору в Берлин; ее главной задачей было почтительно высказать общее пожелание, чтобы скорее был заключен мир. Наполеон принял представление Бертье и Сената с явным неудовольствием. Нечего напоминать о том, что каждому ясно. Мир - первая, главная задача всей политики; он это знает с 1797 года. Но как достичь этот всеми желанный и ускользающий мир?

    ***

    21 ноября 1806 года в Берлине Наполеон подписал ставшие знаменитыми декреты о континентальной блокаде859. Здесь нет необходимости вдаваться в выяснение вопроса, как сложилась эта идея, была ли она подсказана императору виконтом Монгайяром, как это утверждают некоторые исследователи860, или складывалась постепенно, под влиянием ряда факторов, что представляется значительно более убедительным. История континентальной блокады давно уже изучается учеными; начало научного анализа этой сложной, многосторонней темы было положено более полувека назад классическими трудами E. В. Тарле, до сих пор непревзойденными. Оно было продолжено рядом ученых861, но, несмотря на значительные достижения исторической науки, нельзя считать, что этот предмет изучен с необходимой полнотой и что все вполне ясно.

    Блокада и контрблокада? Что должно быть поставлено вперед? Навязывала ли Франция Англии ответные действия, или сама идея и практика континентальной блокады Британских островов была ответом на блокирование английским флотом Бреста и других французских портов?

    Задачи, поставленные берлинскими декретами, были грандиозны. Наполеон стремился победить Англию на море действиями на суше, на земле. «Я хочу завоевать море могуществом земли>, - с присущим ему умением сжато выражать мысль определил он свой план862. Конечно, континентальная блокада не закрывала путей и для иных форм продолжения борьбы против Англии. Но, подписывая берлинские декреты, Бонапарт обрекал Францию на длительную и трудную борьбу против Карфагена. К тому же жизнь еще не ответила на вопрос: а где, собственно, Карфаген? На Британских островах? Лондон? Но ведь побежденной стороной, Карфагеном может быть и Париж.

    Иные из ученых полагали, что сама идея континентальной блокады Англии - одолеть морскую державу с помощью определенных мер, осуществленных на суше, на континенте, - есть химера863. Химерой было иное - план подчинения всей Европы задачам блокирования Англии. Как бы ни мыслилось это достичь - силой оружия, дипломатическим соглашением, тесным политическим союзом, это было неосуществимо, это было действительно химерой.

    Бонапарт, умевший и при дерзновенности замыслов всегда оставаться трезвым в расчетах, на сей раз ставил перед собой непосильные задачи. Сама идея создания унифицированной хотя бы в сфере экономической политики Европы была воистину химерой. Стремление некоторых авторов, склонных к модернизации прошлого, представить континентальную систему похвальной попыткой предвосхитить современную «Малую Европу» (то есть Европу «Общего рынка») антиисторично. Основное Has правление социально-экономического развития Европы начала XIX века шло по совсем иным магистралям - то было время формирования буржуазно-национальных независимых государств. Любая попытка унификации древнего континента в ту пору становилась на пути этого могучего, питаемого глубокими жизненными источниками неодолимого движения и рано или поздно должна была быть отброшена.

    Но как бы то ни было, шаг был сделан, берлинский декрет подписан и опубликован; надменному Альбиону еще раз предвещена неизбежная гибель; теперь оставалось проводить эту политику в жизнь.

    Ближайшим практическим делом было решение проблемы Пруссии. Казалось бы, первым и самым логическим выводом из принятого решения о континентальной блокаде было примирение с побежденным врагом. В сложившейся ситуации не составляло труда получить от Пруссии согласие закрыть все порты, все морские границы для Англии. Еще 22 октября в Дессау к Наполеону прибыл Лукезини; прусский посол вез победителю письмо Фридриха-Вильгельма с просьбой о мире. «Прусский король, вся его армия, вся прусская нация громко просят мира»864, - писал 22 октября Бонапарт Камбасересу. Какая счастливая возможность открывалась перед Бонапартом! Он снова мог, как после Кампоформио, вернуться в Париж миротворцем. Его имя благословляла бы вся страна; все враги должны были бы смолкнуть! Мир с Пруссией обеспечивал бы и мир с Россией; ради чего бы стал Александр продолжать войну?

    За десять лет до этого, в 1796 году, генерал Бонапарт превосходно понимал значение своевременно заключенного мира. В 1806 году он уже достиг такой степени самоуверенности, самоослепления успехами, что у него рождалась убежденность: нет непреодолимого, все возможно. Он не отклонил переговоров о мире, но он не принял Лукезини, а поручил переговоры с ним Дюроку865. Не предрешая их исхода, он наложил на Пруссию контрибуцию в сто миллионов франков, представлявшуюся по тем временам колоссальной; он потребовал от ее союзников шестьдесят миллионов; он разместил на территории Пруссии свою огромную армию, грабившую и разорявшую страну; он потребовал от Пруссии уступки ее владений к востоку от Эльбы, закрытия всех портов для Англии, разрыва с Россией. В ходе переговоров он менял условия, конечно все в одном направлении - непрерывно растущих требований. Пруссия готова была все принять; ее король подписывал чудовищные условия, диктуемые победителями; но в конце концов с каждым днем становилось яснее: требования будут все возрастать; завоеватель, видимо, полон решимости уничтожить Пруссию. И доведенный до отчаяния король, загнанный на последний клочок земли, еще уцелевшей на востоке, умоляет Александра не покидать его в несчастье - Пруссия будет набирать силы для новой борьбы.

    Бонапарт стремился к примирению с Россией. Союз с Россией остается ведущей идеей его внешнеполитической концепции. В доверительных беседах, в письмах он нередко возвращается к мысли о необходимости восстановления сотрудничества с Россией866. Принимая декрет о континентальной блокаде, он понимает, конечно, что осуществление ее невозможно без России и против России. Берлинские декреты дают новые дополнительные аргументы, обосновывающие необходимость союза с Россией; более того, союз с Россией становится непременным условием реализации задуманного грандиозного плана.

    Казалось бы, все ясно... Но, раз сбившись с пути, Бонапарт продолжает блуждать по дорогам мировой истории. Он поступает противоположно тому, что подсказывают его собственные интересы. Логика безудержной агрессии, ослепление деспотически-завоевательной политикой заводят его в трясину войны, которая засасывает его все глубже и глубже.

    Он хотел примириться с побежденной Пруссией и установить союз с Россией. Он надеялся к новому году заключить мир и вернуться в Париж. Но беспощадность к Пруссии сделала неизбежной новую кампанию. Полуторастатысячная русская армия медленно вступает в Польшу. И вот вместо того, чтобы поворачивать на запад, главнокомандующий дает приказ: «Поднимать полки! В поход! В путь! И снова - на восток, все дальше на восток!»

    Что нужно крестьянину из Оверни или из солнечного Прованса в дремучих польских лесах, на занесенных снегом узких дорогах Восточной Пруссии? Старые ворчуны ропщут: «Что потеряли мы на востоке? Зачем уходим все дальше и дальше от дома? Ради чего эта война?»867 На этот вопрос никто не может ответить в армии - ни командир взвода, ни командующие корпусами. Ради чего эта война?

    Со времени Суворова русских боятся; Наполеон это должен был признать в одном из приказов. Правда, уже нет Суворова и Кутузов заменен Беннигсеном. Но осталась русская армия, прошедшая суворовскую выучку.

    Первое сражение произошло у Пултуска, на реке На-рев, 26 декабря. Накануне потеплело, земля оттаяла, и дороги размыло; солдаты, совершая долгие переходы, скользили, падали, еле вытаскивали ноги из хляби. Наполеон стремился к решающему успеху; как и остальные, он по неделе не снимал сапог, спал не раздеваясь; эти бесконечные переходы по бескрайним просторам утомили всю армию. Чтобы поднять дух уставших солдат, нужен был крупный успех, ослепительная победа. Пултуск не дал ее. То было яростное сражение, в котором обе стороны несли большие потери. Стойкость русских солдат поразила французов. Они дрались молча; их нельзя было ни сломить, ни устрашить. «Мы деремся с призраками»868, - писал Марбо, участвовавший в этой битве. Когда опустилась ранняя декабрьская ночь, под покровом темноты русские ушли. Ни одного пленного, ни одного знамени. Был ли вообще Пултуск победой? Участники сражения в этом сомневались. Продолжать в условиях этой страшной зимы войну было невозможно. Армия должна была перевести дыхание. Наполеон вернулся в Варшаву.

    Зима в Варшаве осталась для него навсегда памятной. После тяжелых переходов по петляющим среди бескрайних лесов вязким дорогам, после зимней стужи, снега, слепящего глаза, так непривычных уроженцу Корсики, - залитые светом гостиные Варшавы, звуки «Полонеза», французская речь, столь же естественная для полячек, как родной язык, восхищение, восторженные ожидания В эту недолгую варшавскую зиму в его судьбу вошла Мария Валевская, и среди приказов, забот, планов, мыслей он на короткое время почувствовал, что ему ведь тридцать восемь лет и выигранное или проигранное сражение - это еще не все на свете и что его могут любить не потому, что он император, а ради него самого. Или ему это только так казалось?

    Много позже, когда все уже было в прошлом, Наполеон как-то воскликнул: «Что за роман моя жизнь!» Это было хорошо сказано, и за этой короткой фразой скрывалось многое. В романе его жизни глава «Мария Валевская» была одной из самых коротких. Но она осталась, наверное, самым сильным, самым ярким его воспоминанием.

    Все началось необычно. После жестокой и не давшей победы битвы под Пултуском Наполеон возвращался в Варшаву. Была зима, дороги обледенели, и на одной из почтовых станций пришлось остановиться - сменить уставших лошадей. К карете императора Дюрок подвел прелестную золотоволосую женщину или девушку; она была взволнованна, она приехала сюда, пробилась сквозь толпу, чтобы сказать всего несколько слов на чистейшем французском языке: «Добро пожаловать! Тысячу раз добро пожаловать в нашу страну!..Ничто не может выразить ни чувства восхищения, которое мы к вам питаем, ни радости, которую мы испытываем-, видя вас вступившим на землю нашего отечества, ожидающего вас, чтобы подняться»869.

    Наполеон слушал ее, сняв шляпу. Он был тронут; в его карете был букет цветов, он протянул ей цветы и сказал несколько ласковых слов.

    Она ему крепко запомнилась, эта юная одухотворенная женщина, эта польская Жанна д'Арк, ждущая своего часа. В Варшаве он поручил узнать имя прелестной незнакомки, разыскать ее. Неожиданно это оказалось легко и просто. Стараниями князя Понятовского было вскоре же установлено, что юная незнакомка живет неподалеку от Варшавы, в Валевичах, родовом поместье графов Валевских, что это девятнадцатилетняя жена престарелого графа Мария Валевская, восхищавшая своей красотой, умом и вкусом весь польский высший свет или по крайней мере мужскую его половину.

    В ближайшие дни в великолепном дворце князей Радзивиллов, где нашел приют Талейран, был устроен бал с участием императора и польской знати. После долгих блужданий по занесенным снегом дорогам Польши, после метелей, холодов, ночных бивуаков под запорошенными снегом соснами и елями французские офицеры в роскошных, ярко освещенных залах варшавских дворцов чувствовали себя помолодевшими. Все танцевали; балы сменялись концертами; казалось, время передвинулось на десять лет назад; загадочная северная Варшава 1807 года кружила сердца и умы, как Милан 1797 года.

    Князь Беневентский приложил немало стараний, чтобы на бал во дворце Радзивиллов пожаловали графиня и граф Валевские. У Талейрана, как заметил однажды Наполеон, «все карманы были наполнены женщинами». Со своими старомодными манерами скучающего сибарита, всегда уверенного в себе «грансеньора» он производил неотразимое впечатление на польских дам и не терял времени даром. Он пользовался расположением - далеко зашедшим - графини Тышкевич, что не составляло большого секрета... и, стремясь отвлечь от себя внимание, всячески старался затянуть в романические сети императора. Польские лидеры во главе с Юзефом Понятовским, воодушевленные планами восстановления «Великой Польши», также хотели, чтобы польское влияние на могущественного императора было бы сильнее и непосредственнее. Наконец, сам Наполеон, нисколько не заботясь о чьих-то расчетах и планах, искал - ради самого себя - встреч с Марией Валевской.

    Но на пути всех этих планов возникло препятствие: Валевская не хотела встречаться с Наполеоном.

    На балу во дворце Радзивиллов император оказывал Валевской подчеркнутые знаки внимания. Как писал Талейран, «он публично положил свою славу к ногам прекрасной польки Анастасии Валевской»870. Все было напрасно: его холодно отвергли.

    Кому он мог довериться? Талейрану? Понятовскому? Нет, конечно. Его снова должен был выручить старый друг, верный Дюрок. Герцог Фриульский - обергофмар-шал империи генерал Дюрок мчался курьером в усадьбу Валевских; он передавал графине цветы и записки.

    После бала во дворце Радзивиллов Наполеон писал ей в коротенькой записке, приложенной к великолепному букету цветов: «Я не видел никого, кроме Вас, я не восхищаюсь никем, кроме Вас, никто не может быть желанней, чем Вы. Только быстрый ответ может успокоить нетерпеливый пыл. Н.».

    Из покоев графини Валевской было передано: «Ответа не будет».

    Наполеон был вне себя; такого с ним еще не случалось. Он был сбит с толку; он снова чувствовал себя младшим лейтенантом, влюбившимся в первый раз. Он послал вторую записку, третью... Он ждал с нетерпением: что же ему будет сказано? И снова: «Ответа не будет».

    Так проходили дни и вечера. Для Наполеона теперь все отодвинулось в сторону; все не имело никакого значения, только - Мария.

    К усадьбе Валевских один за другим подъезжали экипажи. Дюрок нашептывал ей: «Он вас так страстно любит!» Князь Понятовский, старые польские вельможи, кузины и приятельницы кружились вокруг Марии, что-то шептали ей на ухо, потом глубоко вздыхали: «Бедная Польша! Несчастная родина!»

    Под этим возрастающим натиском графиня Валевская пошла на уступки: она приняла приглашение приехать вместе с мужем на обед у императора, от которого ранее отказывалась.

    Лед сломан. После обеда, прошедшего торжественно и церемонно, в салоне Наполеон подошел к ней. Он говорил ей о красоте ее глаз, лица... словом, все, что в таких случаях говорят. Наверно, убедительнее слов был его взгляд, обращенный к ней; он не выдумывал сказанного; он говорил то, что чувствовал. Она это поняла, и после этой недолгой встречи что-то в ней изменилось.

    Так начался этот роман; он развертывался трудно, со срывами: Наполеон прислал ей записку в соцветии бриллиантов - она швырнула драгоценности на пол, и снова последовало: «Ответа rte будет». И все-таки любовь победила: она стала взаимной; искренность и пылкость его чувств передались и ей; ей было теперь так же трудно без него, как ему - без Марии. Они почти не расставались; едва лишь она уезжала от него, он слал ей вдогонку записку: «...я испытываю потребность Вам сказать, насколько Вы мне дороги... Мария, думайте о том, как я Вас люблю и как меня услаждает то, что Вы разделяете мои чувства...».871

    То была не банальная «походная интрижка», не случайная связь, о которой забывают на другой день; то была любовь, настигшая его и заставившая ради нее позабыть обо всем на свете.

    Но жизнь, вторгаясь со всех сторон, нарушила это недолгое и хрупкое счастье. Жозефина безошибочной интуицией догадывалась о чем-то значительном, происходящем в Варшаве; она сердилась и сообщала, что приедет в Польшу. Наполеон писал ей торопливые письма, одно за другим, почти каждый день. «Здесь стоят холода, дороги очень плохие, ненадежные; я не могу дать согласия на то, чтобы ты подвергалась таким опасностям и так утомлялась...»872. Он ее уговаривал оставаться в Париже, доказывал, что этого требуют государственные интересы, он ей льстил, он шутил, он успокаивал ее.

    Вести с театра военных действий также требовали сугубого внимания. Дважды он выезжал в армию вместе со «своей польской супругой», как он строго и важно говорил о Марии, когда это становилось необходимым.

    Наконец, польские дела, польское «море», волновавшееся вокруг него; оно тоже грозило разрушить, размыть этот искусственно созданный мир уединения и счастья. Что будет с Польшей? Когда будет восстановлена независимость Речи Посполитой? 14 января был опубликован декрет о создании Временного польского правительства873, Польша вооружалась. Но означало ли это полное восстановление независимого Польского государства?

    Вокруг, императора кипели страсти; на него смотрели с надеждой. Все, начиная с любимой Марии и кончая старыми польскими вельможами, ждали его решений. Наполеон пришел победителем в Варшаву, чего же медлить? Разве польский народ, поднявшийся с оружием в руках против прусских угнетателей, не внес свой вклад в победу над Пруссией? Разве польские полки не храбро сражались за освобождение Варшавы? И разве не пришла пора перечеркнуть все три раздела Польши, произведенные его противниками?

    Но Наполеон отвечал уклончиво. Он охотно восхвалял доблести Яна Собесского, говорил о великой роли Польши в истории Европы, но о будущем Польши высказывался туманно и неопределенно.

    Трагедия Польши тех лет была не только в том, что страна была насильственно разодрана на три части и перестала существовать как независимое, суверенное государство. Трагедия заключалась в том, что поляки были социально и политически разъединены и что польское общество даже в черные годы бесправия и чужеземного гнета не могло сплотиться в единое национально-освободительное движение. Традиции польских якобинцев Гуго Коллонтая, Ясииьского и других, традиции Тадеуша Костюшко и революционных повстанцев 1794 года874 были чужды и даже враждебны высшей польской знати во главе с Радзивиллом, Понятовским, Чарторыйским и другими, связывавшими планы возрождения Польши одни с Пруссией, другие с Францией Наполеона, третьи с Россией Александра. Словом, все кто угодно, но только не польский народ...

    Наполеон быстро разобрался в этих внутренних трудностях польской проблемы. Еще в Берлине, в ноябре J806 года, ой предписал Фуше направить к нему секретно, под чужим именем, Костюшко. Он, очевидно, хотел поднять национально-освободительное, национально-революционное движение поляков. Но тут же устрашился. Костюшко - это значило верность демократическим и республиканским принципам, то, что его теперь путало, отталкивало. Он отказался иметь дело с Костюшко875. Он не хотел вести войны социальной. В 1806 году у него были совсем иные замыслы, совсем иные расчеты...

    Наполеон не мог уклониться от публичных выступлений в Варшаве, но его речам не хватало определенности. Конечно, это проистекало не от ораторской неопытности, скорее наоборот. Он призывал поляков вооружаться; он говорил, что их будущее в их руках, что оно зависит от их решимости, но он уходил от ответа на прямо поставленный вопрос: будет ли восстановлена независимая Польша? По этому главному для поляков вопросу он высказывался туманно, загадочно, неясно. Он не хотел себя связывать прямыми обещаниями.

    Восстановление Польши было традиционным требованием французской революции, более того - традиционным требованием французской внешней политики. Наполеон от него отходил; это стало вполне очевидно в Варшаве. Почему? Причины было нетрудно установить. Бонапарт не хотел ради Польши ссориться с тремя монархиями, связанными разделом Польши, - Россией, Австрией, Пруссией.

    Идея союза с Россией оставалась для него столь же важной. Ходом вещей Франция была вовлечена в войну с Россией. Бонапарт стремился обеспечить за собой военный успех и делал все возможное в этом направлении: отправил Себастиани в Константинополь, чтобы втянуть Турцию в войну против России; генерала Гардана направил в Тегеран - мутить воду в Персии876. Его заигрывания с поляками были подчинены тем же задачам. Война еще не выиграна, и все должно быть поставлено на службу главным, военным задачам. Но что должно быть на другой день после войны? Ответ был однозначный. Снова поиски соглашения, мира, дружбы, союза. Союз с Россией оставался по-прежнему главной внешнеполитической задачей.

    В свете этой ближайшей цели, к которой он пробивал себе дорогу, он не мог обещать полякам независимость. Польша стала бы непреодолимым барьером между ним и Александром I. В такой же мере она сделала бы невозможным соглашение и с австрийским императором, и с прусским королем.

    Впрочем, двойственность, непоследовательность польской политики были лишь частным случаем общей эволюции проводимого им курса. О чем идет речь? Чтобы мысль была яснее, придется снова напомнить об итальянском походе 1796 года. В итальянской кампании Бонапарт искал для своей армии союзников в лице итальянского народа, поднимаемого им против феодального и инонационального (австрийского) гнета. Десять лет спустя в прусской кампании 1806-1807 годов Наполеон строил свои расчеты на совсем иной поддержке - поддержке монархов: баварского, саксонского, вюртембергского королей, зависимых от него мелких германских государей. Правда, он в какой-то мере обуржуазил эти монархии, но все же то были монархии. С изменением социального и политического содержания наполеоновских войн изменилось и отношение к народам Европы; народы не только перестали быть союзниками наполеоновской Франции - они скоро станут ее самыми грозными, неодолимыми врагами.

    ***

    Наполеон надеялся пробыть в Варшаве до весны, до солнечных лучей, которые сгонят снег, внушавший ему, южанину, почти мистический ужас. Но уже в двадцатых числах января он узнал, что русские начали движение, и спешно выехал в армию.

    8 февраля 1807 года, после десятидневных маневров, в которых обе армии допустили просчеты и ошибки, они сошлись в решающем сражении при Прейсиш-Эйлау877. То была одна из самых кровопролитных битв начала века.

    Наполеон непосредственно руководил сражением; он тщательно обдумал и разработал план битвы, доказывавший, что его полководческий дар так же силен, как раньше; с ним находились его лучшие маршалы - Даву, Сульт, Мюрат, Ожеро; на подходе были Ней и Бернадот; против него стоял не Суворов и не Кутузов, а всего лишь Беннигсен, и все же, несмотря на все усилия, старания маршалов, отвагу солдат, сражение не было выиграно французами.

    Французские историки, начиная с Тьера, уделяли много внимания дурной погоде, выдавшейся 8 февраля 1807 года, жестокому ветру, снегу, застилавшему глаза. Дурная погода была всем дурна - и французам и русским. Корпус Ожеро был сметен не снегом, а «огненным дождем», по выражению Марбо, русской артиллерии878. Когда полки русских гренадеров сплошной лавиной двинулись вперед, опрокидывая сопротивлявшиеся французские части и все приближаясь к кладбищу, где был командный пункт императора, Наполеон не мог удержаться от возгласов восхищения: «Какая отвага! Какая отвага!» Он вскоре сам оказался в непосредственной опасности. Вокруг него ложились снаряды; справа и слева падали люди его свиты. Он стоял на том же месте, невозмутимый, спокойный; он верил в свою судьбу: пуля для него еще не отлита. Рейд эскадронов Мюрата остановил наступление русских. Сражение продолжалось весь день с переменным успехом, и, когда сгустившиеся вечерние сумерки прервали битву - противник стал неразличим, ни одна из сторон не знала, за кем же осталась победа.

    В сражении при Прейсиш-Эйлау не было победителей: были только мертвые, раненые и чудом уцелевшие смертельно измученные люди. Считали, что русские потеряли тридцать тысяч убитыми и ранеными, французы - соответственно двадцать тысяч. Но Наполеон знал, что за время польской кампании его армия уменьшилась на шестьдесят тысяч солдат и что уже призваны под ружье новобранцы 1808 года. Он не мог не заметить и того, что Бернадот вторично, как и при Иене, не явился со своим корпусом на поле сражения. Случайно ли это было? Вряд ли.

    Наполеон обходил поле битвы. Оно теперь как бы срослось с кладбищем, стало его страшным продолжением. Трупы, трупы, умирающие, стонущие раненые со всех сторон. Никто не приветствовал его возгласами: «Да здравствует император!» Умирающие выкрикивали хриплыми голосами: «Франция и мир!»879

    Он был человеком, со всеми людскими слабостями, с шаткой нервной системой, неустойчивостью настроения. Он был подавлен пережитым, увиденным, услышанным. Некоторое время он ни с кем не мог или не хотел говорить. Потом он написал несколько писем Жозефине; он скрывал в них правду, но она все-таки прорывалась880. На другой день после Эйлау он написал Талейрану: «Надо начать переговоры, чтобы окончить эту войну»881. 13 февраля он направил к Фридриху-Вильгельму генерала Бертрана с предложением начать прямые переговоры о мире. Его условия значительно мягче прежних. Он протягивал руку примирения.

    Но за время, пока Бертран доехал до Мемеля (нынешней Клайпеды), весть об Эйлау облетела мир. Можно было по-разному толковать исход сражения: Беннигсен уверен, что он победил Наполеона; Талейран острил: «Это немного выигранное сражение»; третьи замечали, что это не столько выигрыш, сколько проигрыш, но все сходились в одном - сражение при Эйлау доказало, что Наполеон не всегда может одерживать победы. Он еще не был побежден, но он уже перестал быть непобедимым полководцем.

    На совете, созванном Фридрихом-Вильгельмом в Мемеле, голоса разделились. Король, как всегда, колебался. Королева Луиза, присутствовавшая на совете, сказала на ухо мужу одно лишь слово - «твердость». Это слово, произнесенное шепотом, затем повторила вся Пруссия.

    Предложение Наполеона о мире было отклонено. 25 апреля в Бартеншейне Фридрих-Вильгельм и Александр I подписали новое соглашение о союзе', оба монарха обязывались не вступать ни в какие переговоры с Наполеоном, пока Франция не будет отброшена за Рейн.

    Приходилось снова браться за оружие, продолжать войну. Эта война была уже всем поперек горла: Наполеону, ютившемуся в каких-то лачугах Остероде и по две недели не снимавшему сапог, его маршалам, ропщущим и жаждущим вернуться домой, солдатам, стершим ноги от бесконечных переходов, измученным, усталым и злым, его вассалам и близким. Осторожный и сдержанный Кларк писал Талейрану: «Заключайте мир! Ради интересов императора, ради интересов Франции, ради ваших, ради моих интересов...» Жозеф в конце марта писал своему августейшему брату: «Ваше величество должно заключить мир любой ценой!»882. Эта крайняя формула «la paix a tout prix», может быть, в этом письме прозвучала первый раз и заставила Наполеона задуматься: «любою ценой» - так говорят, когда вода подступает к горлу. И он это чувствовал, но война шла, и надо было ее продолжать.

    Беннигсен, получивший подкрепление и жаждавший укрепить свою репутацию «победителя Наполеона», начал наступательные действия и атаковал Нея. Но последующие его операции были крайне неудачны. Перейдя Алле у Фридланда, он остановился на левом берегу реки в позиции, хуже которой было трудно придумать. Наполеон не мог пренебречь выигрышными преимуществами, добровольно созданными противником. Сражение при Фридланде 14 июня 1807 года (в день битвы при Маренго) закончилось поражением русской армии.

    Но если старший брат требовал от Наполеона «мира любой ценой», то это же требование предъявлял Александру его младший брат Константин. Явившись к императору в ставку Шавли (Шяуляй), он доказывал, что мир надо заключить без промедления, не откладывая ни на день, ни на час. Беннигсен после Фридланда прислал царю донесение, совсем не похожее на его победную реляцию после Эйлау. Он также настаивал на немедленном перемирии:.

    Ради чего, ради кого погибали русские солдаты? Pour le roi de Prusse? «Ради прусского короля?» Но можно ли дольше приносить эти тяжелые и бесполезные жертвы? А что будет, когда армия Наполеона перейдет через Неман и война будет перенесена на русскую землю?

    Беседа Константина и Александра неизвестна во всех подробностях; существует ряд версий. Говорили, что Константин напоминал о трагической судьбе их отца. Было ли так или нет? Александру и без того было ясно: он не может дольше вести войну, приносящую ему лишь унижения, а армии - потери. И до него доходил приглушенный ропот офицеров. Еще не был забыт Емельян Пугачев, и уже начиналось преддекабрьское время. Ростопчин с тревогой писал, что среди петербургской молодежи бродят «сотни молодых людей, которых можно считать прямыми сыновьями Робеспьера и Дантона»883. Нельзя было дальше испытывать судьбу.

    Александр послал в штаб к Наполеону князя Лобанова-Ростовского; он должен договориться о перемирии, а если можно, то и о подготовке мира. Александр тогда еще ие знал, что Наполеон стремится к тому же: мир стал и для него необходимостью.

    В возможных переговорах с французской стороной было выдвинуто лишь одно предварительное условие: Россия ее согласится ни на какие территориальные уступки. Но опасения Александра были напрасны. Лобанов-Ростовский в штабе противника был встречен вежливо, радушно, почта дружески. Ни о каких территориальных притязаниях и речи быть не могло. Франция стремилась не к территориальным приращениям за счет России, не к материальным выгодам, не к унижению своего противника. Совсем наоборот, Франция искала дружбы с Россией. Она готова тотчас же прекратить эту ненужную, тягостную для обеих сторон войну и вступить на путь переговоров, поисков рыцарского соглашения со своим храбрым и мужественным противником.

    Таков был смысл бесед, которые вел с Лобановым-Ростовским в главной ставке французской армии маршал Бертье, а затем сам император. Одновременно те же идеи развивали Мюрат в беседах с великим князем Константином и Дюрок, направленный Наполеоном в русскую ставку884, в переговорах с Беннигсеном. Обе армии стояли одна против другой, разделенные широким течением Немана; издали они могли казаться грозными противниками, готовыми вот-вот ринуться в бой, но обе эти армии - и их солдаты, и командиры, и главнокомандующие - не были в состоянии больше воевать, им нужен был мир.

    Прошло всего десять дней с момента памятного сражения при Фридланде, и на середине реки, разделявшей две армии, саперы стали сооружать огромный устойчивый плот с нарядной палаткой посредине. 25 июня в 11 часов утра - солнце стояло уже высоко - от противоположных берегов на глазах обеих армий отчалили две лодки. Они сошлись у плота. Наполеон вышел первым и пошел встречать Александра.

    «Из-за чего мы воюем?» - обратился он к Александру. То был вопрос, который он столько раз самому себе задавал. Они обнялись и вошли в палатку. Свидание продолжалось два часа.

    Когда они вышли под руку, они были союзниками и друзьями. То не были шаблонные, лишенные реального содержания слова. Они были полновесны; не часто чувства союзнической связи ощущались так полно и искренне.

    Как могло свершиться это почти чудодейственное, мгновенное превращение врагов в друзей?

    Александр, как и все Романовы, был charmeur, он умел очаровывать, умел нравиться; все свидетельства современников сходятся на этом. Великий актер, Бонапарт в совершенстве владел тончайшим искусством обольщения; он хотел завоевать Александра и инстинктивно находил нужные слова, интонации, жесты, чтобы привлечь к себе своего собеседника. Обоим это полностью удалось.

    Но было бы неправильным видеть в этом первом свидании врагов, ставших друзьями, игру. Остались реальные памятники эпохи, в том числе заслуживающие доверия: письма Наполеона к жене Жозефине и Александра к своей матери; искренность их не приходится брать под сомнение. Наполеон был в самом деле очарован Александром - он находил его красивым, добрым, умным, «гораздо умнее, чем обычно считают». Александр был более сдержан; он больше говорил о выгодах и преимуществах; но его сдержанность нетрудно понять: ему надо было еще приучить мать, своих близких, армию, всю страну к мысли, что Бонапартий, «враг человеческого рода», за два часа превратился в императора Наполеона - друга и союзника.

    Но как ни существенны различия этих писем, в них есть и нечто общее - это пронизывающее письма обоих, и Александра и Наполеона, чувство облегчения, может быть даже счастья. В самом деле, то, что сделало встречу на плоту на Немане искренне радостной, что заставляло обоих неподдельно улыбаться, было прежде всего ощущение неожиданно легкого и счастливого избавления от смертельной опасности. Они сбросили на неманском плоту давивший их плечи тяжелый груз. Каждый из них ощущал приближение катастрофы. Русская армия летом 1807 года не могла больше обороняться. Французская армия была не в состоянии наступать. Каждая из этих констанций влекла за собой неисчислимые последствия. И вдруг Тильзит, крепкое рукопожатие, оживленная, дружеская беседа, поражавшая тем, как быстро они понимали друг друга, как совпадали их взгляды, - и все душившие заботы, давивший гнет неизвестного, ужасы войны - все через два часа осталось позади.

    Это было как во сне - почти неправдоподобное осуществление всех мечтаний. «Единственной союзницей Франции может быть только Россия». Бонапарт говорил это в 1800 году. Он стремился к этому все годы. Уитворт, убийство Павла, английские козни, труп герцога Энгиенского в Венсеннском рву, Аустерлиц, Эйлау, Фридланд - сколько препятствий на пути, и все это теперь в прошлом.

    Наполеон чувствовал свою власть упроченной; она стала могущественнее, чем когда-либо. Казалось, он достиг всего, чего ему недоставало. Он выразил это простыми словами: «В согласии с Россией нам нечего бояться».

    Когда на острове Святой Елены Наполеона спросили, какое время своей жизни он считает самым счастливым, он ответил - Тильзит. И этому можно было поверить.

    День 25 июня 1807 года - с него начинался Тильзит - не мог быть забыт. Непривычное ему северное лето было в разгаре. Был июнь, время дней без начала и без конца. Короткая воробьиная ночь отделяла вечерний свет от утреннего. Огромные, уходящие в небо, никогда не виданные им ранее сосны сторожили неторопливое течение широкой реки. Медленно поднимавшееся в высоком небе солнце к полудню достигало зенита.

    Мог ли он забыть этот день, когда ощутил, что все его надежды, мечтания сбылись, что в своем движении вверх он дошел до самой вершины и слава его, как солнце в июне, достигла зенита!

    Союз с Россией

    Тильзит называется ныне Советск. Это районный центр Калининградской области Российской Федерации - чистый, немноголюдный, летом весь в зелени. В городе большой целлюлозно-бумажный комбинат, несколько более мелких предприятий, много школ, техникумов, кинотеатров, недавно построенная гостиница «Россия».

    Сто шестьдесят лет назад Тильзит выглядел иначе. То был маленький, богом забытый городок с несколькими десятками деревянных домов, расположенных по обоим берегам реки Неман, живший в полудремоте, никем никогда не вспоминаемый до тех пор, пока в 1807 году на короткий срок - на две недели - он не оказался в центре внимания всего мира. Местные жители и сейчас, показывая на плавное течение величавой реки, округлым жестом охватывая неопределенно широкое прибрежное пространство, не без гордости объясняют приезжему, что вот именно здесь и происходили знаменитые встречи двух императоров, благодаря которым Тильзит оказался навсегда внесенным в летопись истории.

    И верно, в жизни города четырнадцать дней, с 25 июня по 9 июля 1807 года, остались краткой, но памятной эрой. Тильзит был объявлен нейтральным городом. На правом берегу Немана расположился император Александр со всей своей блестящей свитой и гвардией, на левом - император Наполеон со своим штабом и императорской гвардией. Никогда еще на столь малом пространстве, под скромными кровлями небогатых тильзитских домов не собиралось столько знаменитостей: прославленных полководцев, всему миру известных государственных деятелей, министров, дипломатов, генералов.

    На протяжении двенадцати дней и утром и вечером происходили встречи двух императоров. Некоторые из них шли с глазу на глаз, и содержание бесед осталось неизвестным; историки их назвали позже «тайнами Тильзита».

    По настоянию Александра на официальные приемы и парадные обеды приглашали также прусского короля Фридриха-Вильгельма, но его положение было незавидным: Наполеон сохранял по отношению к нему сухой, холодный тон и решительно отказывался от всяких переговоров втроем. Даже когда все три монарха выезжали на прогулку верхом, Фридрих-Вильгельм, не выдерживавший быстрого аллюра, который сразу брали Наполеон и Александр, через короткое время оказывался далеко позади своих спутников. Параллельно происходили встречи императоров вместе с Талейраном и Куракиным, министров и высших должностных лиц отдельно, наконец, обеды, приемы, банкеты, совместно и весело проводимые вечера.

    Тильзитские переговоры закончились в беспримерно короткий срок: первая встреча двух императоров состоялась 25 июня; основные тильзитские документы были подписаны 7 июля. 9 июля был подписан договор с Пруссией. Понадобилось менее двух недель, чтобы нащупать решение многочисленных спорных вопросов и, несмотря на разногласия, найти взаимоприемлемые условия соглашения. Вчерашние враги не только прекратили войну, они стали союзниками.

    Не подлежит сомнению, что в Тильзите под покровом дружественных слов, взаимных комплиментов и любезностей, под звон хрустальных бокалов с шампанским шла невидимая посторонним, но явственно ощутимая борьба двух внешнеполитических линий, двух разных программ. Исследователи, изучавшие эти вопросы, в той или иной мере должны были это признать885. Последние советские публикации документов и ценные исследования А. Ф. Миллера, А. М. Станиславской и В. Г. Сиротки-на дали тому новые убедительные подтверждения886.

    Однако при всем том нельзя отрицать, что столь быстрое достижение соглашения между еще вчера воевавшими государствами стало возможным лишь потому, что с обеих сторон были проявлены добрая воля, несомненное желание преодолеть многочисленные разногласия. Это желание достичь соглашения было в равной мере присуще и Наполеону и Александру.

    Наполеон, как уже говорилось выше, обдуманно и планомерно прокладывал пути к примирению и сближению с Россией. Задачу, поставленную в самом начале своей государственной деятельности, он никогда не забывал, не терял из виду. Со времени трагической кончины Павла I он отдавал себе отчет в том, что осуществление намеченной цели не будет ни скорым, ни легким. Ему пришлось дважды вести войну против сына Павла - против Александра, и, взявшись за оружие, он следовал правилу: на войне как на войне; он вел войну, стремясь к достижению военного успеха, победы. Но ни в 1805-м, ни в 1806-1807 годах он не вынимал первым меч из ножен против России; он мог с должным основанием утверждать, что не он искал конфликта с Россией; война была предопределена вступлением России Александра I в третью и четвертую антифранцузские коалиции. Но разве в войнах этих коалиций Россия защищала свои собственные интересы? Ради чего, собственно, французы и русские убивали друг друга?

    На протяжении всей кампании 1806-1807 годов Наполеон ни на мгновение не упускал из поля зрения цель, к которой стремился. Вся польская политика Наполеона, ее внутренняя противоречивость, двойственность, непоследовательность не могут быть правильно поняты и объяснены, если не учитывать конечных целей его русской политики. Он отбрасывал в сторону, он намеренно исключал все решения, могущие навсегда или хотя бы надолго поссорить его с Александром и тем самым затруднить франко-русский союз.

    В декабре 1806 года через Лукизини, в начале 1807 года через посредство прусских дипломатов Гольца и Круземарка, а затем генерала Застрова Наполеон ставил перед русским царем вопрос о возможности заключения мира между Францией и Россией. 15 февраля 1807 года он послал к Беннигсену генерала Бертрана с предложением начать переговоры о мире. Беннигсен, окрыленный почти одержанной победой под Прейсиш-Эйлау, отклонил это предложение887. 26 февраля в письме к прусскому королю Наполеон опять выдвинул идею мирного соглашения с Россией Англией и Пруссией888. Но Наполеон думал не только о мире, но и о своей старой идее 1800-1801 годов. Мир должен был быть лишь началом, первым необходимым условием на пути к союзу. Об этой важнейшей дипломатической задаче, поставленной императором, хорошо знали его ближайшие помощники - маршалы Бертье, Мюрат, генерал Дюрок; не случайно уже при первых встречах с представителями Александра I они сразу Же поставили вопрос о союзе двух держав.

    В ближайшем окружении французского императора лишь один из его сотрудников, правда весьма влиятельный в вопросах дипломатии, не разделял этих планов. То был князь Беневентский Морис Талейран, министр иностранных дел империи. Не смея открыто оспаривать мнение императора, он пытался на практике вести иную линию: он тянул в сторону Австрии. В конце 1806 и в начале 1807 года Талейран прилагал много усилий к тому, чтобы добиться союза с Австрией. Когда стало очевидным, что в обозримом времени союз с Австрией маловероятен, он, действуя в согласии с австрийскими дипломатами Винцентом и Стадионом, стал домогаться посредничества Австрии в конфликте держав. Ближайшая практическая цель, преследуемая им, была ясна. Сближением в той или иной форме с Австрией он хотел определить (или даже предотвратить) сближение с Россией. От Наполеона не могли ускользнуть старания его министра иностранных дел направить внешнеполитический курс Франции по иному руслу. Уже к началу 1807 года расхождение внешнеполитических концепций Наполеона и Талейрана обнаружилось вполне отчетливо. Но в ту пору император еще хотел сохранить опытного, хотя и не слишком верного дипломата и потому пытался его переубедить. 14 марта 1807 года он снова напомнил Талейрану: «Я убежден, что союз с Россией был бы нам очень выгоден»889. Он заставлял Талейрана следовать избранному им курсу.

    Одержав победу под Фридландом, Наполеон не стал преследовать разбитого и деморализованного Беннигсена. Он дал возможность русской армии беспрепятственно и спокойно отступить, а затем переправиться через Неман и сжечь за собой мосты. Всем своим поведением французская армия после Фридланда давала понять противнику, что она не стремится к продолжению военных действий.

    По ту сторону Немана, в ставке императора Александра, это было правильно оценено.

    В связи с вопросом о тильзитских переговорах нельзя не коснуться одного частного вопроса, заслуживающего все же внимания. В исторической литературе давно уже стало почти общепринятым в изображении психологических и дипломатических коллизий, возникавших в Тильзите, рисовать Наполеона тонким и умным обольстителем, сумевшим обойти чувствительного, тщеславного и слабого Александра. В известном труде Вандаля о двух императорах, имевшем в свое время широчайшее распространение, эта точка зрения выражена с предельной отчетливостью: Александр «проявляет великодушные намерения и весьма часто полное бессилие действовать; он увлекается мечтами, проводит жизнь в погоне за идеалом, в борьбе с противоречивыми стремлениями...». В Тильзите «неуравновешенная душа Александра легко делается его (Наполеона) добычей...»890. С тех пор эта версия варьировалась на все лады французскими историками, не исключая даже такого глубокого и осторожного в суждениях исследователя, как Жорж Лефевр. Это противопоставление двух неравносильных психологически персонажей продолжил на свой манер и Эмиль Людвиг891.

    Эта версия, к слову сказать, создавалась не только французской историографией. В нашей Стране давно уже стало традицией смотреть на Александра I глазами Пушкина: «властитель слабый и лукавый» вызывал особо пристальное внимание поэта. Пушкин был едва ли не первым историком этого царствования, правда не осуществившим своего намерения. Но замысел его был ясен: он говорил, что напишет «историю... Александрову - пером Курбского»892; он не скрывал своей враждебности к царю.

    Эти чувства великого поэта разделялись многими. Пушкин входил в жизнь в преддекабрьское время и позже мыслями, чувствами, личными связями был вместе с «синими гусарами», вышедшими 14 декабря 1825 года на Сенатскую площадь. Для поколения Пушкина и декабристов царь Александр был первым врагом893.

    Позже Лев Толстой в романе «Война и мир» (задуманном первоначально как роман о декабристах) продолжил развенчание Александра I. Портрет, воссозданный на страницах знаменитой эпопеи гениальным пером, дискредитировал царя прежде всего эстетически и этически: он представал перед читателями тщеславным, слабым и лживым человеком, позером и мелким себялюбцем.

    Само собой разумеется, что речь идет не о пересмотре ставшего традиционным отношения к царю Александру и, конечно, не о какой-то его «реабилитации». Речь идет об ином - о сохранении необходимого историзма при оценке определенных действий царя Александра. Не рассматривая здесь ни его деятельности в целом, ни всех присущих ему черт, следует, отправляясь от источников, доступных историку, все же признать его дипломатическую игру в Тильзите искусной. Александр претендовал на роль военного руководителя и, вероятно, грезил о военной славе. Какой молодой монарх не мечтал о лаврах Юлия Цезаря! Кампании 1805 и 1807 годов показали, что у него нет' к тому данных: его пребывание в армии приносило ей ущерб. «Под Австерлицем он бежал, в двенадцатом году дрожал», - осмеивал царя Пушкин. Но в политической сфере и еще уже - в области дипломатии он оказался на высоте задач. Ученик Лагарпа, легко усвоивший неопределенно «вольнолюбивую» фразеологию XVIII века, гибкий, превосходный актер, скрывавший под привлекательным прямодушием коварство, Александр I был и расчетливей и жестче, чем он представлялся современникам, и во многом был на уровне века. Среди монархов династии Романовых, не считая стоявшего особняком Петра I, Александр I был, по-видимому, самым умным и умелым политиком. И среди монархов начала девятнадцатого столетия он тоже был, вероятно, наиболее современным, во всяком случае более умным и ловким политиком, чем Фридрих-Вильгельм прусский или австрийский император Франц.

    Наполеон, встретившийся впервые с Александром в Тильзите и год спустя - тоже в течение нескольких дней - в Эрфурте, дал высокую оценку русскому императору. Он отметил прежде всего его ум, его способность, оставаясь любезным со всеми, в том числе и с людьми ему неприятными, скрывать свои подлинные чувства и мысли. При первых свиданиях Александр показался ему даже добрым и, может быть, слишком либеральным. Позднее он отказался от таких определений, но продолжал считать, что Александр с его обходительностью, вежливостью, галантностью как монарх «более всего подходил бы парижанам. Это монарх, который понравился бы французам». Позже, на острове Святой Елены, Наполеон называл Александра «византийцем эпохи упадка империи», но признавал, что, хотя он и не имеет военных талантов, «это, несомненно, самый способный из всех царствующих монархов»894.

    В очень трудных условиях, после Фридланда, двух проигранных войн, Александр I сумел в прямых переговорах с Наполеоном найти и верный тон, и нужные аргументы, и необходимую гибкость, чтобы, сохраняя положение равноправного партнера, прийти в короткий срок к удовлетворяющему обе стороны компромиссу.

    Тильзит во многих исторических работах изображают односторонне, как вершину успехов Наполеона. Но Тильзит был не только успехом Наполеона (против чего спорить не приходится), но и успехом русской дипломатии. Как это доказано новейшей публикацией русских документов, Александр первоначально не хотел идти на союз с Францией; он предпочитал ограничиться заключением мира. Напротив, для Наполеона союз с Россией был главной целью, к которой он стремился с 1800 года. Для Александра необходимым условием «замирения» с Францией было сохранение Пруссии, хотя бы и потерявшей часть своих владений. Это диктовалось не только и не столько клятвенными обещаниями, данными прусскому королю и королеве Луизе, сколько прямыми стратегическими интересами: Пруссия должна была быть буфером (а в дальнейшем, возможно, и противовесом), предохраняющим границы России от прямого соприкосновения с могущественной наполеоновской империей. Наполеон был склонен полностью уничтожить Пруссию, разделить ее владения.

    Весьма трудной, острой, таившей множество подводных камней, была польская проблема; здесь опасность резкого расхождения взглядов и стратегических планов была особенно велика. Восточный вопрос - проблемы Восточного Средиземноморья, проблемы турецких владений, наконец, прикрываемый дымкой недоговоренности, всегда отодвигаемый вопрос о Константинополе, с давних пор притягивавший внимание и Бонапарта и Александра I, - был не только предметом взаимного интереса, но и полем возможного столкновения противоположных замыслов и планов. Исследования А. Р. Иоаннисяна о соперничестве и борьбе европейских держав в Иране в начале XIX века895 и А. Ф. Миллера о турецком вопросе во взаимоотношениях России и Франции в ту же эпоху, и в частности в период Тильзита896, внесли много ценного, нового в освещение восточного вопроса. К названным трудам мы и отсылаем читателей, не имея возможности по условиям места раскрыть все эти проблемы по существу.

    Было немало и других спорных вопросов более частного характера.

    Важнейшие документы, относящиеся к тильзитским переговорам, были опубликованы897, и то, что сохраняется в архивах, не меняет уже известной в главном картины. Опубликованная переписка Александра и Наполеона в дни Тильзита, наконец, самый текст тильзитских соглашений показывают, какой широкий круг сложных и трудных проблем удалось обсудить и решить во взаимоприемлемой форме в столь короткий срок. Обе стороны проявили готовность к взаимным уступкам и волю к соглашению. Удивляться следует не тому, что в Тильзите выявилось много трудных проблем, - иначе и быть не могло, ведь там обсуждались все вопросы мировой политики тех лет, - а скорее тому, что так скоро, почти за неделю, была найдена почва для соглашения.

    Александр пересмотрел свой взгляд на проблему союза с Францией; Наполеон изменил свои планы в отношении Пруссии. Компромисс был найден; дух согласия, господствовавший в Тильзите, преодолевал препятствия. Через пять дней после начала переговоров стали уже отчетливо проступать очертания достигнутого соглашения. Талейрану и Куракину оставалось лишь придать должную юридическую форму соглашению о мире и союзе двух держав. Основные документы: русско-французский договор о мире и дружбе, отдельные и секретные статьи, русско-французский договор о наступательном и оборонительном союзе - были подписаны 25 июня (7 июля) 1807 года и ратифицированы через два дня898.

    Выпить до дна чашу унижений в Тильзите пришлось лишь Пруссии Гогенцоллернов. По-видимому, в первые дни тильзитских переговоров Фридрих-Вильгельм с присущей этой династии самонадеянностью тешил себя надеждами, что Александр, а вслед за ним и Наполеон будут руководствоваться химерическим планом союза трех - Франции, России, Пруссии, который предложил царю 22 июня Гарденберг. Но, оставаясь в дни тильзитских феерий в весьма незавидном положении, прусский король наконец понял, что о главенствующей роли в Европе нечего думать; пока что его не приглашали даже на переговоры. Тогда на помощь была призвана королева Луиза. Ее красота оставалась последним оружием, с помощью которого Гогенцоллерны защищали свой трон.

    Известна знаменитая сцена первого свидания Наполеона с королевой Луизой, кстати сказать рассказанная самим Наполеоном с явным удовольствием. Прусская королева показалась Бонапарту значительно лучше, чем он ожидал: она была красива, умна, находчива. Желая быть вежливым по отношению к даме, тем более красивой, Наполеон оказал ей все знаки внимания, предоставил лучшие кареты и первым нанес ей визит. Она встретила его в парадном платье, с диадемой на голове, гордая, величественная - истинная королева. Она приехала в Тильзит, унизилась до свидания с неприятным ей человеком ради великой цели, ради служения своей несчастной родине. «Она приняла меня с трагизмом, как мадемуазель Дюшенуа899 в Химене. Государь! Справедливость! Справедливость! Магдебург!»900 - так изображал Наполеон их первую встречу. Он был озадачен этой непредвиденной тирадой в стиле классической трагедии и не знал, как остановить королеву. В одну из драматических пауз ее взволнованного монолога он подвинул стул и тоном галантного кавалера предложил ей сесть. Человек практического склада ума, он резонно полагал, что сидя труднее продолжать речи Химены, чем стоя: сидячая поза не предрасполагает к риторике. Но королева отвергла эти любезности; она продолжала взволнованную речь о страданиях и бедствиях своей родины, о славе Фридриха Великого, о воспоминаниях об этой эпохе, увлекших Пруссию на путь, за который она так жестоко расплачивается. Улучив еще одну паузу в каскаде обвиняющих слов, Наполеон спросил ее деловито-любезным тоном: «Какое чудесное платье! Скажите, это креп или итальянский газ?» Он стремился к «снижению стиля», к переключению беседы в иной жанр; частично ему удалось этого достичь.

    За обедом королева сидела между двумя императорами, соревновавшимися в любезностях. Она искусно направляла беседу, и Наполеон не мог не воздать должное ее уму и красоте. Впоследствии он признавался, что если бы королева приехала раньше, то, вероятно, ему пришлось бы пойти на уступки.

    Вечером, после обеда, он преподнес королеве розу. Она сказала, что согласна ее принять лишь в обмен на Магдебург. «Но ведь розу предлагаю я, а не вы», - отчитал Бонапарт. Луиза не осталась в долгу. Когда в следующий раз, за столом, Бонапарт подшутил над ее тюрбаном: «Прусская королева носит тюрбан. Кому она хочет сделать приятное? Во всяком случае не русскому императору, воюющему с турками», королева тут же парировала шутку. «Вероятно, - холодно сказала она, - я хочу сделать приятное вашему мамелюку Рустану». Наполеон был в восторге от нее901. «Прусская королева действительно очаровательна; она кокетничает со мной, - писал он Жозефине, - но не ревнуй; все это скользит по мне, как по клеенке. Мне стоило бы слишком дорого ухаживать за ней»902.

    Последний род оружия, введенный Гогенцоллернами в бой, - чары королевы Луизы - не дал ощутимых результатов. Наполеон был в большей мере склонен считаться с желанием своего союзника. Благодаря настояниям Александра Пруссия сохранилась на европейской карте. Но подписанный 9 июля договор с Пруссией, составленный торопливо, небрежно, как бы на ходу, был для побежденной стороны ужасен. Пруссия была отдана на милость победителя. Он мог с ней делать что хотел. Французские войска оставались на территории Пруссии до тех пор, пока не будет выплачена полностью контрибуция. Но как могла Пруссия избавиться от ига оккупации, если в тексте договора не была даже определена сумма контрибуции? С завязанными глазами Пруссия должна была следовать за колесницей победителя до тех пор, пока он не смилостивится - не определит окончательно размера дани.

    Тильзитский мир как нарицательное имя - мир похабный, тяжелый, унизительный - это мир, продиктованный в Тильзите Наполеоном Пруссии. Именно в этом смысле говорил о нем В. И. Ленин в 1918 году, в дни брестских переговоров с империалистической Германией. Воспользовавшись тем, что молодая Советская Республика не могла продолжать в тот момент войну, германский империализм диктовал Советскому государству кабальные условия Брестского мира. То были условия Тильзита903. И Ленин в спорах с «левыми коммунистами» и левыми эсерами настаивал на том, чтобы эти кабальные условия принять. Великий стратег революции был убежден, что Брестский мир будет еще более кратковременным, чем его прототип - Тильзит. Жизнь это полностью подтвердила.

    27 июля 1807 года Наполеон возвратился в Париж, во дворец Сен-Клу. Позади осталось длительное триумфальное путешествие по городам побежденной Германии, принимавшей его с восторженным раболепием. Париж, расцвеченный флагами, гирляндами цветов, ночной иллюминацией, встречал его торжественнее, чем когда-либо. 15 августа - день рождения императора был отпразднован с пышностью и размахом, каких еще не знали. Август 1807 года был удивительно жарким. Все население столицы вышло на улицы. Париж рукоплескал императору, возвратившемуся с почетным миром. Престиж Франции был поднят на небывалую высоту. Могущество императора достигло апогея.

    Никогда еще слава Наполеона не была столь безмерной. Он привез не только победы, почетный мир, но и союз и дружбу с величайшей державой Европы. Еще у всех в памяти были свежи ошеломляющие победы Суворова 1799 года; недавнее сражение под Эйлау о них снова напомнило. Военный престиж России в начале XIX века был очень высок. Теперь могущественная империя Севера - союзница Франции. Тильзит означал не только мир, как Амьен; он был новой, высшей ступенью в возраставшем могуществе Франции. Союз России и Франции - двух самых сильных военных держав континента - то был воистину неодолимый союз.

    В Нотр-Дам де Пари состоялось торжественное богослужение по поводу заключенного мира. Под высокими сводами собора величественно звучало «Те Deum». Паскье, присутствовавший на церемонии, рассказал в своих мемуарах об огромном впечатлении, оставшемся у всех ее участников. Он запечатлел картину торжества, облик императора:

    «...Я думаю, что никогда, на протяжении всей своей карьеры, Наполеон не испытывал столь полно, с такой очевидностью милостей судьбы... Я вижу еще и сейчас черты его фигуры, неизменно спокойной и серьезной, напоминающей старые камеи с изображением римских императоров. Он был невелик ростом, и вместе с тем весь его облик в этой торжественной церемонии полностью соответствует той роли, которую он призван был играть. Привычка к командованию и сознание своей силы его возвышали»904.

    Вся Франция, как утверждал Савари, в эти первые недели после Тильзита и торжественного возвращения императора находилась как бы в состоянии опьянения. Законодательные собрания, депутации от департаментов, от городов подносили императору поздравления, выражение своих восторженных чувств. В этом потоке приветствий и поздравлений не все было наигранным или казенным. В июле - августе 1807 года радовались не столько могуществу империи, сколько достигнутому наконец долгожданному миру. В те дни царила прочная уверенность, что мир - всеобщий мир («la paix universelle») - утвержден Тильзитом надолго, быть может, навсегда. Тильзит, союз с могущественной северной империей - Россией устраняли вероятность и даже возможность войны на Европейском континенте. Кто решится начать войну против двух величайших и самых сильных держав мира? В те дни распевали песенку, кем-то сочиненную и пришедшуюся ко времени, «Свидание двух императоров», где слова ils sont d'accord et d'une union si belle («они в согласии и союзе столь прекрасном») рифмовались, конечно, с la paix universelle («всеобщим миром»). Наблюдательная, умная Гортензия записала: «Тильзит установил спокойствие и счастье. Казалось, все желания были исполнены».

    Император Наполеон, уже начавший полнеть, отяжелевший, как бы отягощенный чрезмерной славой, выпавшей на его долю, но счастливый осуществлением всех замыслов, всех желаний, был внимателен ко всем, милостиво добр, ласков. Он достиг всего, чего хотел. Что оставалось еще желать?

    Здесь невольно приходят на память «Шагреневая кожа» Бальзака, оттиснутые на жестком большом куске кожи таинственные слова по-санскритски: «Желай, и желания твои будут исполнены. Но соразмеряй свои желания со своей жизнью. Она здесь. При каждом желании я буду убывать, как твои дни».

    Эти слова из полуфантастической новеллы Бальзака могли бы стать эпиграфом к истории удивительной жизни Наполеона Бонапарта. Его желания, самые дерзновенные, самые всеобъемлющие, исполнялись, словно он владел таинственным талисманом. Но, подобно шагреневой коже Бальзака, круг его дней сжимался; он шел со всевозрастающей быстротой к гибели. Сознавал ли это он? Ни в малой мере.

    Тильзит стал вершиной могущества Наполеона. С 1797 года на протяжении десяти лет Бонапарт совершал восхождение вверх. Кампоформио, Люневиль, Амьен, Пресбург, Тильзит - то были ступени лестницы славы, по которой он поднимался все выше и выше. Тильзитский мир осуществил его давнишнюю мечту. «Союзницей Франции может быть только Россия», - говорил он, впервые взяв в руки руль государственной власти в начале 1800-х годов. В течение многих лет ему не удавалось догнать эту ускользающую из рук мечту, и вот наконец после. распрей, вражды, которой он не хотел, после кампании 1805-1807 годов он установил дружбу с императором Александром; Франция и Россия - союзники.

    Тильзитский мир фиксировал, что отныне на древнем Европейском материке Франция не имеет больше противников. Пятнадцать лет, с небольшими перерывами, длилась война, и вот теперь все те, кто сражались против Французской республики, а затем Французской империи, - либо вассалы наполеоновской Франции, либо ее друзья и союзники.

    В ходе военной кампании 1807 года Наполеон имел возможность измерить силу русских войск. Он оценил их высоко. Судьба не сводила его ни разу на поле брани с Суворовым, но он, знаток военного дела, смог полностью оценить военный талант великого полководца, он хорошо помнил те страшные удары, которые нанес русский генералиссимус армиям Макдональда, Жубера и Моро. Кампания 1807 года показала боевую силу русских. Он остался невысокого мнения о Беннигсене как о полководце, и в этом он был прав. Но он не забыл поразившую его стойкость русских солдат в сражении под Пултуском, и в его память навсегда врезалось Эйлау. Первым сражением, в котором он не сумел достичь победы, несмотря на все усилия, несмотря на стечение благоприятных обстоятельств, была битва при Эйлау. В сражении при Эйлау Наполеон как искушенный полководец, глубоко познавший тайны военного ремесла и законы военного искусства, сумел должным образом оценить огромную потенциальную силу русской армии.

    Союз с Россией, заключенный в Тильзите, был союзом равноправных сторон. Он установил разделение сфер: Западная и Центральная Европа - сфера господства Наполеона; Восточная Европа - Александра I. Конечно, то был союз империалистический, если понимать это слово не в современном его смысле, а в широком, как употреблял его Ленин. Тильзит устанавливал господство в Европе двух сильнейших в военном отношении держав. Но именно потому, что две сильнейшие военные державы достигли соглашения и установили союз, война для наполеоновской Франции перестала быть необходимостью. С «ем еще воевать? Австрия и Пруссия были побеждены; Западная Германия (Рейнский союз и Вестфальское королевство), Голландия, Италия, Неаполитанское королевство стали вассал