Планета людейПереводчик Нора Галь Содержание
Антуан де Сент-Экзюпери всю свою жизнь был самозабвенным тружеником. Он высоко ценил и уважал любой труд, преобразующий нашу Землю и самого человека. Небо и полеты наградили его любовью к Земле — планете людей, обострили в нем чувство товарищества и дружбы, чувство ответственности за судьбы человечества, ответственности за будущее и счастье людей труда. Превыше всего ценил он братство людей труда, их готовность к подвигу. Экзюпери мужественно воевал с фашизмом и погиб в боевом полете. Мне близок летчик и человек Сент-Экзюпери, мне близки его книги. Космос, подобно небу, учит любить Землю, вселяет в человека чувство ответственности за все происходящее на нашей голубой планете. Впрочем, не только нам, летчикам и космонавтам, Экзюпери стал добрым и верным товарищем: ведь всякий, кто молод, начиная жизнь, как бы уходит в долгий и трудный полет. И хорошо, очень хорошо, если спутником каждого юноши и подростка в начале его полета станет надежный друг, человек большой и светлой души — летчик и писатель Антуан де Сент-Экзюпери. Мальчишкой я запомнил слова Чкалова: «Я буду летать до тех пор, пока руки мои могут держать штурвал, а глаза видеть Землю». Эти слова вспоминаются сегодня, когда я перечитываю книги Сент-Экзюпери — человека, державшего штурвал до конца и видевшего Землю глазами поэта. Вот почему я рекомендую эту книгу всем молодым, всем стартующим в грядущее. Летчик-космонавт СССР, заслуженный летчик-испытатель, дважды Герой Советского Союза, генерал-майор авиации Г. Береговой Планета людейАнри Гийоме, товарищ мой,
тебе посвящаю эту книгу ПредисловиеI. ЛИНИЯII. ТОВАРИЩИ12III. САМОЛЕТIV. САМОЛЕТ И ПЛАНЕТА1234V. ОАЗИСVI. В ПУСТЫНЕ1234567VII. В СЕРДЦЕ ПУСТЫНИ1234567VIII. ЛЮДИ1234Маленький принцЛеону Верту Прошу детей простить меня за то, что я посвятил эту книжку взрослому. Скажу в оправдание: этот взрослый - мой самый лучший друг. И еще: он понимает все на свете, даже детские книжки. И, наконец, он живет во франции, а там сейчас голодно и холодно. И он очень нуждается в утешении. Если же все это меня не оправдывает, я посвящу эту книжку тому мальчику, каким был когда-то мой взрослый друг. Ведь все взрослые сначала были детьми, только мало кто из них об этом помнит. Итак, я исправляю посвящение: Леону Верту,
когда он был маленьким IIIIIIIVVVIVIIVIIIIXXXIXIIXIIIXIVXVXVIXVIIXVIIIXIXXXXXIXXIIXXIIIXXIVXXVXXVIXXVIIМой брат Антуан«А как это — приручить?» — спрашивает у Лиса Маленький принц. И Лис отвечает: «Это давно забытое понятие. Оно означает: создать узы» («Маленький принц»). Всю свою жизнь Сент-Экзюпери создавал узы, соединявшие его с окружающими, — эти связи были ему необходимы для внутреннего равновесия, утоляли жажду общения, обогащали душу. «В иные часы нам дано было познать чудо особых человеческих отношений: в них наша истина» («Письмо к заложнику»). К жизни, богатой человеческими отношениями, Антуана подготовило детство — совершенное слияние с семьей, а также и с миром животных и растений, с маленькой вселенной, какою для нас были дом и парк в Сен-Морисе. Два брата и три сестры дружили между собою, но, смотря по времени и по настроению, каждый теснее сходился то с одним, то с другим; подобно Женевьеве из «Южного почтового», мы заключали союз с липами, стадами, кузнечиками, с певуньями-лягушками и встающей в небе луной. С сеновала, где черная кошка кормила котят, мы переселялись в огород и обирали с кустов смородину. В погожие дни лазили на деревья и сооружали в ветвях беседки, либо строили в зарослях сирени выложенные мхом шалаши. Сажали овощи и потом втридорога «продавали» их домашним. Когда лил дождь, ставили шарады или пускались исследовать чердак. Вздымались тучи пыли, лавинами сыпался мусор, но это нас ничуть не смущало, мы прощупывали стены и старые балки в поисках таинственного сокровища — ведь конечно же, в каждом старом доме запрятан клад! Мы ни минуты в этом не сомневались — и этот неоткрытый клад, как потаенный светильник, озарял своими лучами всю жизнь Антуана. Собаки, кошки, птицы — все, что населяло тенистый старый парк, рано пробудило в Антуане любовь ко всякому зверью. Животные для него были не рабы, которых можно мучить, но друзья, товарищи игр, едва ли не равные, их надо было приобщить к миру более высокому. Увы! Ласточка — желторотый птенец, выпавший из гнезда, — быстро погибла, она не могла питаться хлебом, размоченным в вине. Карликовые мыши, найденные на жнивье, совсем крохотные и, однако, к нашему восторгу, в точности похожие на своих обыкновенных серых сородичей, обильной пище предпочли свободу. Мы пытались воспитывать кузнечиков — воинов в латах, мы ловили их по вечерам на окраине их владений и сажали в коробки с отверстиями для воздуха, но тут они хирели и умирали, хоть им и предлагали вволю красного клевера. И напрасно мы обрызгивали их водой, воображая, что они погибают от жажды. Улиток ничуть не привлекали домики, слепленные из глины, — они решительно уползали, оставляя за собою скользкие дорожки. Куда более компанейским народом оказались кролики — они рады были выбраться из клеток и превесело кувыркались на лугу, где мы в разгар сенокоса разбивали для них лагерь. Однажды летом Антуан привез из школы белую крысу, которую он всю зиму окружал нежнейшими заботами. В дороге он представил свою воспитанницу попутчикам, и они всем купе наперебой ее кормили. Это была живая, ласковая зверюшка, она то и дело вставала на розовые задние лапки и пытливо озиралась, будто спрашивала — а что у вас тут творится? Увы, в один несчастный день она исчезла; мы подозревали, что ее палачом был садовник. Ведь о крысах идет дурная слава. Всю свою жизнь Антуан тосковал по стране детства, как тоскуют по родине. Из дальних странствий и полетов он привозил разное зверье: из Южной Америки — тюленя и пуму, из Африки — львенка; то были весьма обременительные спутники, и с ними пришлось поскорей расстаться. В пустыне он приручал газелей и песчаных лисиц. На эти быстро обрывавшиеся опыты он намекал в «Цитадели»: «...A тот жил напрасной надеждой вложить частицу себя в маленького зверька, воображая, будто любовью можно его вскормить, вылепить, придать ему новые черты... Они устали от лисиц и газелей, ибо поняли, что тут напрасно ждать душевного обмена, ведь когда лисица, гонимая инстинктом, убегает от человека, она ничего не передает от него пустыне и пустыня не становится богаче». В зрелые годы Антуан сделался увальнем и в Сен-Морисе предпочитал не бродить под сенью лип, а сидеть в кресле в гостиной, однако же воспоминания детства по-прежнему владели им. Даже в своем последнем письме он повторяет: «Я был создан, чтобы стать садовником». Все лето в Сен-Морисе, сменяясь, гостили бабушки, дяди и тетки, двоюродные братья и сестры, супружеские пары — солидные или жизнерадостные, игроки в бридж или неутомимые говоруны. И каждый считал своим долгом давать нашей маме советы по части воспитания. Молодая вдова, всецело посвятившая себя детям, не слишком прислушивалась к мнению дилетантов. — Что это тебе вздумалось учить латынь, бедная моя Симона? — говорила мне одна из тетушек. — Тебя поднимут на смех! Маме выговаривали и за то, что она готовит меня к высшей школе, и за то, что мои братья будто бы растут бездельниками. — Ничего из них не выйдет, — говорил один наш дядюшка. — Мать их возмутительно избаловала. Оба они и вправду были несносные мальчишки, так ведь это всегда бывает в детстве, когда энергия бьет ключом, а отца слишком рано не стало и обуздать тебя некому. Они вечно дрались друг с другом и никого не слушались. По утрам от их беготни дом ходил ходуном. Антуан не желал мыться в тазу и вывертывался из рук отчаявшейся гувернантки. Он прыгал и скакал голышом, корчил ей рожи. Или принимался что-то рассказывать брату, а Франсуа, не слушая, напевал дразнилку: «Не болтай, дуралей, наши уши пожалей!» Антуан тут же набрасывался на него, и опять начиналась потасовка. За общий стол их не сажали, они ели с гувернанткой и младшей сестренкой, но вопли и яростные протесты («не хочу морковку!») разносились по всему дому и портили взрослым аппетит. Иногда мама, потеряв терпение, решала наказать их построже. Она шлепала их... мягкой домашней туфлей. Но это мирное орудие, да еще в отнюдь не жестоких руках, не причиняло им никакой боли, и они только покатывались со смеху. Было от чего пасть духом. Однажды перед вечером Антуан в слезах ворвался в залу, где собралась вся семья, с душераздирающим воплем: — Он умер! Умер! Все ахнули: — Что такое? Что случилось? — У Франсуа взорвался мотор! Он умер! Все в ужасе кинулись во двор, там у насоса гувернантка обмывала залитое кровью лицо Франсуа. У него в руках взорвался маленький паровой моторчик, с которым братья проделывали какие-то опыты. Франсуа отделался царапиной на лбу. У Антуана, который уже считал себя виновником несчастья, гора с плеч свалилась, он и плакал и смеялся: мотор погиб, но что за важность, зато брат остался жив! У него рано появился вкус ко всякой механике и изобретательству. Много было разговоров о велосипеде, к которому он приделал матерчатое крыло (старую простыню, распяленную на ивовых прутьях) и покатил с горки, надеясь хоть на минуту взлететь. Из старых жестянок он смастерил телефон. Он чертил планы мотора и различных инструментов и, так как под рукой не было настоящих специалистов, осаждал нашего священника, допытываясь, как вся эта техника должна действовать. Священник, в прошлом учитель математики, выслушивал Антуана, исправлял его рисунки и давал советы. После этого Антуан, исполненный гордости, приходил к нам и принимался обстоятельно рассказывать, в чем заключается его изобретение. Но мы презирали эту мазню. Антуан подступал к Анн-Мари Понсе, маминой приятельнице, которая давала нам уроки музыки и пения; та нетерпеливо отмахивалась: — Довольно, Тонио, не мешай нам. — Ну, пожалуйста, Малыш! (Антуан дал госпоже Понсе это прозвище, потому что она так называла свою дочь.) Я вам сейчас все объясню. Вы знаете, что такое поршень? — Нет, Тонио. Не надоедай нам. Иди играй. Он очень трогательно старался поделиться своими вновь обретенными познаниями, но подчас его упорство утомляло. Всякому новому занятию он предавался с жаром, с увлечением, и ему непременно нужно было, чтобы его понимали и одобряли. Несколько лет подряд мы проводили зиму в Лионе, а потом мама поселилась в Ле-Мане, поближе к семье покойного мужа; Антуана и Франсуа отдали в иезуитский коллеж Нотр-Дам де Сент-Круа, где когда-то воспитывались наш отец и наш дядя Роже де Сент-Экзюпери. Пребывание в этом коллеже не оставило в жизни Антуана заметного следа. Ни с кем из соучеников он не подружился всерьез. Настоящий друг, которого он сам выбрал и полюбил, появился позднее, пока же Антуану довольно было нашей семьи. Но он очень привязался к младшей дочери маминых добрых знакомых, у которых мы часто бывали то в Ле-Мане, то в чудесном имении Сийе де Гийом. Одетта С. была маленькая, хрупкая светловолосая девочка. Антуан откровенно предпочитал ее всем остальным и на уроках танцев всегда старался пригласить ее. Осенью 1915 года мама, которая с начала войны ведала санитарным пунктом на вокзале Амберье-ан-Бюжи, перевела мальчиков в иезуитский коллеж Монгре (Вильфранш-сюр-Сон), чтобы они были к ней поближе. Впрочем, она их оттуда очень быстро взяла. Р. П. Баржон, соученик Антуана по Монгре, посвятивший несколько заметок живому, неугомонному спорщику, которого он с той поры никогда больше не встречал, только и запомнил, что у Антуана был вздернутый нос и что он сочинял стихи. «Мы восхищались его стихами», — пишет Баржон. И признается: «Конечно, я и не подозревал, что он когда-нибудь станет героем. И если бы мне об этом сказали, наверно, только улыбнулся бы в ответ... Правда, мы видели, что Сент-Экзюпери понемногу строит свой внутренний мир согласно таинственному и столь характерному для него закону «роста», — прибавляет он. «Жить — это значит постепенно рождаться», — напишет впоследствии Антуан, подчеркивая, что нужен долгий срок и много терпения, чтобы по-настоящему созрели плоды. Отцы иезуиты, хоть и стремились открывать среди своих питомцев наиболее достойных, к кому следовало отнестись с особенным вниманием, ободрить, поддержать, в Сент-Экзюпери не заметили никаких выдающихся дарований. Он был озорной, рассеянный. Учился неровно. Отличался в математике, латыни и французском, но отставал по истории и географии. И совсем слаб был в естественной истории. К немецкому относился весьма прохладно, хотя его преподавал замечательный знаток, Мерцизен, чьи бурные речи приводили класс в восторг и трепет. Школьные победы Антуана свелись к тому, что он прочитал перед классом свое сочинение «Приключения шляпы», которое затем было опубликовано в школьном журнале. Очень рано он начал сочинять стихи, однокашники ими восхищались, и каждый требовал, чтобы Антуан посвятил ему стихотворение. Но мало ли школьников, заслонясь словарем, кропают на уроках стихи. Рифмованные строки Антуана, сплошь усеянные лирическими штампами, были не хуже и не лучше других. Помню, однажды мама привезла из Лиона к нам в Сен-Морис свою приятельницу Элизабет Сент-Мари Перрен*8, жену архитектора, дочь Рене Базена, и Антуан читал нам свои стихи. Был тихий летний вечер, смеркалось, все мы сидели и слушали. Он дочитал и с тревогой ждал приговора. Элизабет Сент-Мари Перрен, женщина умная, с тонким вкусом, сказала просто: — Вы очень хорошо декламируете. Но мне надо бы посмотреть, как это выглядит на бумаге. И больше ни слова. Антуан был разочарован. Позднее один приятель, доктор Женье, наглядно показал Антуану, что обязательные поиски рифмы мешают ему выразить мысли кратко и точно и притом слишком часто ведут к лирическому пустозвонству. Брат решительно отказался от поэзии. Свойственное ему чувство ритма и образное вйдение воплотились в его прозе... «Мысль его, — говорит Леон Верт, — беспрепятственно претворялась в поэзию, а его поэзия беспрестанно претворялась в мысль». Короче говоря, по воспоминаниям тех, кто знал Антуана в школьные годы, он был мальчик живой и смышленый, быть может, даже умен не по годам, но вовсе не какой-то юный гений. Он отнюдь не был вундеркиндом. На пасхальных каникулах 1913 года он гостил у родных в Нормандии; хозяйка дома упоминала об этом так: «Антуан был славный мальчик, довольно энергичный и немножко дикарь. Если удавалось завоевать его доверие, он оживлялся, становился бойким и веселым». ...И она прибавляет: «Антуан пошел в мать, он очень музыкален». В Ле-Мане он успешно учился также играть на скрипке, но потом у него уже не хватало на это времени; он вознаградил себя тем, что когда завел себе радиоприемник, то уж не выключал его с утра до ночи. ...Незаметно мальчик перешел из «страны детства» в мир взрослых, и великаны, которые еще недавно внушали ему почтение, словно бы стали меньше ростом и понемногу сделались ему равными. Он еще долго будет удивляться, что прежде ставил их так высоко. После Монгре Антуана определили в коллеж во Фрибуре (Швейцария), и здесь он посмотрел на мир новыми глазами. В эту пору он занимается гуманитарными науками, философией, и у него появляются два настоящих друга: Луи де Бонви и Шарль Саллес. Луи, знакомый ему с детских лет (наши семьи жили в Лионе почти рядом), раздражал Антуана своей язвительной и вместе чопорной манерой держаться. Братья де Бонви, Луи и Рене, приехали во Фрибур осенью 1915-го, опередив моих братьев, которые этот учебный год начали в Монгре; мама взяла их оттуда в конце первого триместра: они никак не могли освоиться с чересчур казенными и суровыми порядками. Антуан и Луи присматривались друг к другу недоверчиво, даже враждебно. Лед был сломан неожиданно: во время прогулки Антуан вывихнул ногу, и Луи очень заботливо ему помогал. Так началась их дружба. Не обходилось без споров и размолвок.. Луи, юноша серьезный, учился сосредоточенно и с увлечением, но порой вдруг впадал в мрачность и воображал, что у него ничего не получается. Тогда он никому не писал. В начале 1918 года Луи живет в Лионе. Антуан, не получая писем, в тревоге думает и гадает — чем вызвано столь долгое молчание? Он требует объяснений. Луи, собравшись с духом, пишет ответное письмо. И Антуан ликует: «Твое письмо доставило мне такую радость, что я раз и навсегда забыл наши ссоры, раздоры и разногласия. Это я должен просить у тебя прощения за то, что сомневался в тебе, но что поделаешь? (...) Сто раз приходила почта, а от тебя все не было ни строчки, ну, меня и взорвало: «Так вот оно что! Ему на меня наплевать!» Я обозлился (да еще как). Я написал тебе, но не решался отправить письмо, мне это было больно, но сомнения еще тяжелее. (...) Нет к чему сейчас все это вспоминать. Теперь все ясно и понятно. Я вновь обрел друга — если бы ты знал, как это для меня важно! (...) А впрочем, ведь людей соединяют не письма. Они не так уж необходимы, когда не сомневаешься в сердце друга». Август 1918 года Антуан провел в Безансоне, по соседству со своими друзьями — семьей Видаль. Он усиленно занимается немецким языком, чтобы лучше подготовиться к экзамену в Военно-морское училище, потому что уроки Мерцизена давно и прочно забыты. От Луи уже три месяца нет ни строчки. И Антуан опять шлет другу тревожные письма, стараясь разобраться в своих мыслях и чувствах. В заключение он пишет: «Бессмысленно продолжать, я и так уже исписал шесть страниц. (...) Если, как я надеюсь, все это просто недоразумение, случайная размолвка, поскорей напиши мне большое, подробное письмо и верь, что я по-прежнему твой старый и преданный друг». По этой переписке видно, как легко уязвим был Сент-Экзюпери, когда дело касалось тех, кого он любил; так насущно необходим был ему обмен мыслями, общение, вечно текучая и подвижная жизнь духа. Друг нужен был ему, «как горная вершина, где легко дышится». Шарль Саллес проводил каникулы в имении дедушки и бабушки, неподалеку от Сен-Мориса. Шарль и Антуан брали уроки латыни у местного священника, но часы их занятий не совпадали, и они никогда не встречались. Уже во Фрибуре их сблизило, по словам Шарля, «воспоминание о восхитительных грушах, которыми мы угощались у отца Бюблана. Эти груши занимали нас куда больше, чем краткое изложение священной истории». Авиация окончательно сдружила их. Антуан рассказал о своих похождениях на аэродроме в Амберье, и это необычайно возвысило его в глазах товарищей. Шарль — настоящий друг, он не судит, но выслушивает, без слов понимает, когда от него ждут совета (Антуан не просит об этом вслух, он не умеет изливать душу) — и советы его разумны и беспристрастны. С Шарлем Антуан всегда остается неугомонным школьником, который для всех учителей изобретает остроумные прозвища... С Шарлем не соскучишься, он неистощим на забавные шутки. Вместе им всегда легко и весело.. Как-то они уговорились встретиться в Сен-Морисе, и Шарль вовремя не приехал; Антуан пишет ему: «Шарль!.. Ты должен был приехать 16-го. К ужину для тебя поставили прибор, твоя комната ждет: с одной стороны молитвенная скамеечка, обитая красным бархатом, который уже изрядно потерт твоими коленками, с другой — туалетный столик и на нем новенький кусок розового мыла (...) большущий кувшин горячей воды, его поставили накануне с вечера, чтобы не позабыть. Мы нарвали тебе цветов! Я — жасмину, (...) отец Бюблан — душистого горошку. Ты мог бы метать диск сто часов подряд — рекорд, невиданный на Олимпийских играх. (...) Ну вот, с 16-го, с пяти часов, я сижу у ворот на складном стульчике и жду тебя. Вид самый жалостный, у всех прямо сердце разрывается! Тщетно стараются меня отвлечь, увести, я отвечаю: «Нет, нет, я знаю Шарля, он сдержит слово. Это транспорт подвел». Каждый раз, как я слышу гудок, я с большим изяществом делаю ручкой. Но напрасно они гудят. Это едешь не ты. И рука моя опускается...» Письмо заканчивается так: «Я поставил две свечи святому Антонию,чтобы он тебя разыскал». Дружеские чувства Антуана к Саллесу выражены в надписи на экземпляре «Планеты людей»: «Шарлю Саллесу — одному из самых надежных, самых старых и самых дорогих моих друзей». А в 1924 году он пишет Шарлю: «Ты и Бонви (...) — единственные, чьей дружбой я дорожу». В 1927 году, затерянный в песчаной пустыне, в Кап-Джуби, он пишет Шарлю, который сообщил ему о своей помолвке: «Письмо твое получил, возвратясь после приключений, в которых едва не лишился головы. (...) Тут все грубо и сурово: едешь верхом — седло спускает с тебя шкуру, выкапываешь занесенный песком самолет — обдираешь ладони заступом, люди вокруг думают только о войне и охотятся друг на друга, как на дичь. (...) И как странно здесь слышать о любви! (...) Твое письмо! Оно дышит свежестью! Как хорошо, что в краю, где все совершается в свой срок, к другу приходит счастье, просто потому, что для этого настала пора». Дружба их, ничем не омраченная, продолжалась, пока Антуан и Шарль не расстались — сперва на время, а потом война разлучила их навсегда. Еще один товарищ появился у Антуана в училище Боссюэ. Это был Марк Сабран — обаятельный юноша, художник и музыкант. Антуан вновь встретился с ним в Рабате, где оба они держали экзамен в Военно-морское училище, — Сент-Экзюпери не хотел готовиться к этому экзамену, он писал матери: «Я вовсе не жажду, чтобы меня приняли. (...) Вовсе не жажду целый год прозябать в этом мрачном училище и до отупения зубрить теорию военного дела. (...) Эта пустопорожняя, механическая работа не по мне». Некие два однокашника Антуана, которые насмехались над его равнодушием к будущим нашивкам и, заранее чувствуя себя офицерами, взирали на него свысока, были немало изумлены, когда Антуан нашивки получил, сами же они провалились. Его познания в математике, которой он специально занимался в лицее св. Людовика, оказались более чем достаточными. В 1924 и 1925 годах Марк Сабран живет в Париже. Антуан руководит его духовным и умственным развитием. «Я заставил Сабрана сделать огромные успехи», — пишет он маме в 1924 году. Потом Марк снова уезжает в Марокко и оттуда пишет другу о своей глубокой благодарности, выдержки из этого письма Антуан приводит в письме к матери: «Я хорошо понял все, что ты мне говорил. И то, чему ты меня учил, и то, что я смутно чувствовал сам, а ты мне объяснил, ведь ты умеешь думать и умеешь выразить свою мысль просто и ясно...» «...Когда я думаю, сколько ты для меня сделал хорошего, как я вырос благодаря тебе...» «Знал бы ты, как я тобой восхищаюсь, ведь ты столько работал и многого достиг...» И Антуан заключает: «Могу гордиться, мои взгляды на воспитание мысли оказались не так глупы, и я добился успеха. Ведь в нас воспитывают все навыки, кроме этого. Учат писать, петь, складно говорить, учат чувствовать — но только не думать. А потом руководствуешься одними словами и даже в чувствах не можешь разобраться. Но я хочу, чтобы он думал и чувствовал как живой человек, а не по книгам. (...) Я заметил, что когда люди говорят или пишут, они не доводят свою мысль до конца и торопятся с ложными выводами. Они пользуются словами как счетной машиной, которая непременно выдаст непогрешимую истину. Какое тупоумие! (...) Для того чтобы что-либо понять, незачем выстраивать длиннейший ряд слов, они не нужны и только искажают суть дела: им слишком верят. (...) Терпеть не могу людей, которые пишут для развлечения, в погоне за эффектами. Прежде всего надо иметь, что сказать. Вот я и показал Сабрану, что слова, которые он нанизывает одно за другим, ложны и никчемны и его . слабость не в том, что он мало работает, это-то исправить не трудно, главная его слабость в том, что он неверно смотрит на вещи, и ему надо работать не над стилем, а над своим внутренним миром, учиться понимать и видеть — и уже только после этого писать». «Мама, — пишет Антуан в тот же год, — вы не представляете, какие у меня тут отличные друзья. Добрые чувства ко мне охватили всех, как эпидемия. Бонви все время очень занимателен. Саллес пишет самые нежные дружеские письма, я очень тронут. Сегонь — ангел. Семейство Соссин*9 — мои ангелы-хранители, уж не говорю об Ивонне и Мапи». И в 1925 году: «У меня есть друзья, которые передо мной преклоняются, и я отвечаю тем же. Значит, наверно, я чегонибудь да стою. Наши родные по-прежнему считают, что я легкомысленный болтун и вертопрах. (...) Право, мне даже не хочется выводить их из заблуждения. Я совсем не таков, каким мог бы стать» (Письма к матери ). Марк Сабран скончался в Марокко в сентябре 1926 года, а через несколько месяцев, 11 мая 1927 года, умер от брюшного тифа Луи де Бонви, который служил офицером в Марракеше. «Старых друзей наскоро не создашь», — пишет Сент-Экзюпери в «Планете людей». Да, конечно, но друг — «это тот, кто нуждается в других». И вызванная к жизни этой неутолимой жаждой общения, возникнет еще не одна новая дружба. Прежде всего — женская. Многие женщины входили в его жизнь. Но в любви ли, в дружбе ли — его не могла удержать одна лишь внешняя прелесть. Ему нужно было еще, чтобы было интересно или весело, он искал человеческого обаяния. Недостаток естественности, фальшивая интонация, сухой педантизм или же пошлость и затасканные общие фразы — все это сразу отталкивало Антуана. Нередко в своих книгах он упоминает «женщин серийного производства, которые за каких-нибудь два часа уже нагоняют скуку», или «глупую девчонку, каких на свете великое множество». ... Иные женщины оставили глубокий след в его жизни. И прежде всего Консуэло Сунсин, его жена (они обвенчались в Агей в марте 1931 года). Им приходилось нелегко, одолевали материальные заботы, но в Консуэло жизнь била ключом; своенравная, обаятельная, она стала для Антуана неиссякаемым источником поэзии. В «Маленьком принце» он воплотил ее в образе Розы. Были и другие женщины — добрые друзья и товарищи, Сент-Экзюпери не уставал радоваться их уму и талантам. Он писал им пространные письма и, как бывало с Луи де Бонви, волновался и сердился, если ответ приходил не сразу. Упомяну лишь об одной такой дружбе — с двоюродной сестрой, Ивонной де Лестранж; дом ее всегда был открыт для Антуана, она познакомила его со многими выдающимися деятелями литературы и искусства... Однажды Ивонна повезла Антуана на субботу и воскресенье к своим родителям в замок Ланкосм; это была не слишком удачная мысль. Сугубо светские разговоры о политике, о лошадях, о земледелии, финансах и игре в бридж ничуть не занимали Антуана. Он был не способен ни принять участие в подобной беседе, ни перевести ее в другое русло какой-нибудь остроумной шуткой (на это не вдохновляло окружение) — и все время отмалчивался, к великой досаде хозяев, которые рассчитывали найти в нем блестящего собеседника. До самого возвращения в Париж он так и не вымолвил ни слова, и наш дядя потом попрекнул маму тем, что ее сын настоящий дикарь. Когда я приезжала из Индокитая, мои друзья нередко просили познакомить их с Антуаном. Как-то я свела его с одной милой мне четой. На беду, моей приятельнице, прелестной молодой женщине, вздумалось блеснуть перед известным писателем, и она пустилась в какие-то витиеватые рассуждения, что звучало нелепо и фальшиво. Антуан тотчас ощетинился и уже не смотрел в ее сторону, а после обеда разговаривал только с ее мужем. Когда они ушли, Антуан сказал мне: «Тн говорила, что он экономист. А он просто-напросто делец». Другом Антуана стал Жорж Пелисье, хирург; когда вышел из печати «Ночной полет», Пелисье пожелал выразить автору свое восхищение. Позднее с добросовестностью, достойной монаха-бенедиктинца, тщательно проверяя каждую мелочь, он составил обстоятельнейшую биографию Антуана. Это если и не cамый подробный, то один из самых точных трудов, посвященных Сент-Экзюпери. Зиму 1943/44 года Антуан провел в Алжире; он жил там у доктора Пелисье, на улице Данфер-Рошеро, 17, в скверной холодной комнате, и ни за что не хотел оттуда переехать, чтобы не огорчить друга, который умолял его остаться. Мы уже видели на примере Марка Сабрана, что Антуан много давал друзьям. Но он и требовал от них многого. Пелисье рассказывает: в Париже, одолеваемый тревогами, которые он не умел ни поверять кому-либо, ни сносить в одиночестве, Антуан среди ночи поднимал друга с постели, до рассвета бродил с ним по улицам или разъезжал в такси, под конец довозил до своего отеля, и у дверей, за спиной уснувшего шофера, они все продолжали спорить. Пьер Шеврие вспоминает, что в 1943 году Антуан заставил друга, приехавшего к нему в Алжир из Франции, проглотить две таблетки возбуждающего, чтобы тот успел дочитать «Цитадель»*10. Двое суток друг не смыкал глаз, зато Антуан узнал его мнение о рукописи. Требовать внимания публики — давняя привычка Антуана. В Сен-Морисе, во время школьных каникул, он допоздна сочинял стихи, а потом, завернувшись в одеяло или в скатерть, с бумажками в руках заявлялся в спальню к сестрам: — Вставайте. Идем к маме. — Но, Тонио, мама уже спит! — А мы ее разбудим. Я вам прочитаю стихи. Он будил маму, и мы, клюя носами и зевая, до часу ночи покорно слушали его стихи. «Из-за этой требовательности повседневное общение с ним давалось нелегко, — пишет Пьер Шеврие. — Ему нужно было, чтобы те, кого он любил, жили в таком же умственном напряжении, как и он. (...) Однако сам он бывал неровен в обращении: то вдруг задумается и молчит так упорно, что это молчание может показаться враждебным, то вспылит, то совсем по-детски надуется». Другом Антуана был Леон Верт, еврей, к которому обращено «Письмо к заложнику»: «Перед тобой мне нет нужды каяться, оправдываться, что-то доказывать; с тобой мне спокойно. (...) Если я в чем-то не такой, как ты, то ничуть не оскорбляю тебя этим, а напротив, обогащаю. Мне, как и всякому другому, необходимо признание, в тебе я чувствую себя чистым — и иду к тебе. Меня влечет туда, где я чист. (...) Я благодарен тебе за то, что ты принимаешь меня таким, каков я есть. Зачем мне друг, который меня судит?» С Вертом можно и не соглашаться, но он пишет так: «При всем несходстве, за гранью всех споров, нас соединяло нечто более высокое, чем наши разногласия». Антуан разделяет с Вертом простые радости, которые приносят ему разрядку и спокойствие. На берегу Сены они чокаются с моряками: «Пригревало солнце. Теплый медовый свет омывал тополя. (...) Мы наслаждались миром и покоем». Верт любил вкусно поесть. Сент-Экзюпери тоже. В сентябре 1935 года я приехала ненадолго из Индокитая и гостила у мамы в Амберье. И вот однажды на своем «Симуне» явился Антуан с Консуэло... Мы все поехали в Бург повидать Верта и его милую, приветливую жену. Консуэло, веселая, жизнерадостная, болтала, перескакивая с одной темы на другую, точно резвый козленок, и была поистине душой общества. Верт повел нас в хорошо знакомый ему ресторан. Мы наслаждались превосходным рагу из дичи и говорили о Дальнем Востоке. За год до этой нашей встречи, в 1934-м, Антуан провел две недели в Сайгоне и Пномпене... Город его разочаровал, а нестерпимая июльская жара подействовала угнетающе. Приятели потащили его в курильню, но после первой же трубки ему стало совсем плохо, и он больше никогда не соблазнялся этим удовольствием. Его первое путешествие в Камбоджу прервала авария — отказал мотор, когда он пролетал над затопленными лесами в бассейне Меконга. Дожидаясь спасательного катера, Сент-Экзюпери и его друг Пьер Годийер провели ночь среди этого беспорядочного смешения воды и суши, мирно беседуя под зудящее пенье москитов и кваканье лягушек. «Помню только, — вспоминает Годийер, — что он вслух грезил о согласии земли и людей...» Во время второго путешествия Антуан увидал руины Ангкора*11 и Ангкорский лес... «Мне куда больше нравится лес Фонтенбло, — говорит он, возвратясь. — Там не так жарко...» Дружен был Сент-Экзюпери с Андре Шамсоном, впоследствии академиком и генеральным директором Французского архива. Они встречаются у Адриенны Монье, «этой пряхи, которая прядет нить чужой славы», по выражению Шамсона. Отныне Антуан становится постоянным членом кружка «тех, кого она взяла на борт своего «Серебряного корабля»3. В апрельском номере этого журнала за 1926 год появляется первый рассказ Сент-Экзюпери — «Летчик». Рассказ этот — зерно, из которого вырастет роман «Южный почтовый». Дружба с Шамсоном прерывалась полосами затишья, ведь после 1926 года их разлучали Дакар и Кап-Джуби, Брест и Южная Америка. В год перед началом войны Антуан между двумя путешествиями некоторое время живет в Париже. Международная обстановка становится напряженной; в сердца французов закрадывается тревога. И тех, кто связан узами дружбы, сильнее тянет друг к другу... Он звонит Шамсону: «Приходите завтракать или обедать. И приводите своих друзей». На стол подает камердинер Антуана Борис, родом русский, который щедро тратит гонорары своего хозяина и за покупками ездит в такси. Во время трапезы, разумеется, много спорят. Говорят об искусстве и литературе, о Провансе, который мил и Антуану и Андре Шамсону. Но за десертом все очень веселы и распевают песни. После кофе Антуан показывает карточные фокусы... После первого же фокуса Андре Шамсон заявил: — Ага, все ясно! Антуан, раздосадованный и немного озадаченный, протянул ему колоду, но сразу успокоился, когда Шамсон со смехом признался, что, в свою очередь, хотел его «разыграть». Среди друзей Антуана и генерал Шассэн*12, они познакомились в Бресте. В ту пору капитан-лейтенант Шассэн преподавал летное дело в Военно-морском училище и вел курс воздухоплавания, а Сент-Экзюпери был его слушателем. Учитель восхищался математическими способностями ученика, его изобретательным умом. Они очень подружились... «Одни восхваляли в нем писателя, — пишет генерал Шассэн, — другие — пилота и героя, иные, не столь многочисленные, — философа. Мало кто знал, что он еще и изобретатель и математик (...). Сент-Экзюпери прежде всего мыслил отвлеченно, он обладал даром чуть ли не мгновенно уловить связь между двумя явлениями, по видимости совершенно не сходными, и обнаружить общий закон, управляющий множеством частных случаев. Но сверх того, в отличие от очень многих изобретателей, он ясно и ощутимо представлял, в какую форму облечь каждую свою находку. Ясно поставив задачу, поразительно быстро и безошибочно ее решив, он давал ей конструктивное воплощение, и его математические расчеты преображались в турбину или телевизионный прибор (...). Для меня и для всех, кому посчастливилось близко его знать, Антуан де Сент-Экзюпери — талант поистине универсальный». Генерал Шассэн всегда оставался верен памяти погибшего друга. В 1955 году он руководит торжественным открытием мемориальной доски на Агейском маяке. Каждый год 31 июля, в день, когда Антуан не вернулся из последнего полета, в авиационных частях перед строем зачитывают посмертный приказ о подвиге и награждении майора Сент-Экзюпери, — ведь и в «Цитадели» говорится о значении обрядов для человеческой цивилизации: «...Суть не в том, чтобы предать тело земле. Как из разбившегося сосуда, надо бережно собрать все наследие, хранителем которого был умерший. Все сберечь нелегко. Долго надо собирать умерших. Долгое время надлежит их оплакивать, и размышлять о прожитой ими жизни, и чествовать их в годовщину смерти». Невозможно перечислить всех друзей Антуана. Были верные товарищи по компании «Аэропосталь»4 и по эскадрилье 2/33, все, с кем его накрепко связала общая работа, пережитые вместе опасности, а кроме того — сколько еще мимолетных, но дружеских встреч! И мужчин и женщин привлекали его лучащийся ум и горячее сердце, они приближались к нему сперва из любопытства, потом с живым интересом и, наконец, покоренные. «У него для всех на свете находились сокровища», — говорит Леон-Поль Фарг*13. «Я пригласил вождей нескольких племен выпить чаю, — пишет Антуан Шарлю Саллесу из затерянного в пустыне Кап-Джуби. — ... Хриплыми голосами они желают мне счастья. Но в двадцати километрах отсюда я никак не мог бы им довериться». Исходившее от него сияние создавало вокруг него особую зону, оно охраняло его в пустыне, среди непокорных племен, вернее, чем пушка испанского форта. ...Мавры, у которых особое чутье на мужество, восхищались рослым улыбчивым смельчаком, которого они называли «Сатакс»5 и который под выстрелами вражеских отрядов преспокойно вызволял потерпевшие аварию самолеты. Да, конечно, славно было бы одолеть этого храбреца, ограбить его до нитки, было бы чем гордиться! Но у гостеприимства свои законы. Оно создает узы. Со свойственной ему поразительной чуткостью Антуан понял, что для этих сынов пустыни война — развлечение: для них, как для скучающего короля Жана Жионо*14, убийство — способ провести время. Надо найти для них другие занятия. С первых дней жизни в Кап-Джуби он старался найти щелку в их панцире, добраться до души, которую скрывает кора грубости и жестокости. Он старался их приручить. «Я не знаю на свете такого человека, который хотя бы крупицей души не был бы мне другом, пусть даже эта крупица и неуловима (...). Как же он многочислен, мой во множестве рассеянный друг». «...И внезапно открывается храм, куда вступает один-единственный, но неисчислимый друг» («Цитадель»).Из книги «Жизнь Сент-Экзюпери»Кап-Джуби стал для пилотов Линии не только безопасной пристанью, но и любимой посадочной площадкой... вечер в обществе Сент-Экзюпери был радостью для всех его товарищей. ...Здесь, в своей каморке, в деревянном щелястом бараке, где столом служила дзерь, положенная на два бочонка из-под бензина, он дописывал «Южный почтовый»... Здесь родилась дружба его с Мермозом — дружба, которая... питалась той же верностью и тем же мужеством и которую впоследствии ничто не могло поколебать. Сент-Экзюпери читал Мермозу вновь рождавшиеся главы своей книги, нацарапанные ужасным почерком, который никто, кроме самого автора, не мог разобрать. А Мермоз отдавал на суд Сент-Экзюпери свои стихи. Нередко эти вечера нарушал неожиданный самолет — запоздал, выбился из расписания, или о вылете его не сообщил начальник предыдущего аэродрома. Двадцатого июня 1928 года в два часа ночи — Сент-Экзюпери едва успел уснуть — его внезапно разбудил рокот мотора. Он наспех натянул гандуру6 и побежал на аэродром помогать механикам Тото и Маршалю зажигать сигнальные огни. Самолет коснулся земли, пробежал двести метров и остановился. — Привет! Первым вышел Рен... за ним новый начальник радиосвязи Эдуард Серр и еще пассажир в роскошном кожаном комбинезоне, в шлеме, сапогах и защитных очках. — Откуда ты взялся в такое время? — спросил Сент-Экзюпери. — Хоть бы предупредил по радио, мы бы сообщили тебе метеосводку, чтоб был поосторожнее. Тебе крупно повезло. У нас две недели каждую ночь стоял сплошной туман, только сегодня вечером рассеялся. Пассажир снял очки, и Сент-Экзюпери узнал инспектора компании. Тот заговорил с величайшей самоуверенностью и сразу же показал себя совершенным невеждой в летном деле: — В Агадире луна светила вовсю. Поэтому я принял решение сейчас же продолжать путь и совершить ночной полет. — Не известив нас? — Чтобы добиться успехов в авиации, нужна смелость, смелость и еще раз смелость. Через полчаса Рен и Серр полетят дальше, в Порт-Этьен. Я останусь инспектировать вашу базу. Наскоро перекусив, Рен и Серр снова сели в самолет и направились на юг. Утром, спозаранку, Сент-Экзюпери велел радисту запросить другие аэродромы. Но ни в Сиснеросе, ни в Порт-Этьене, ни в Сен-Луи (Сенегал) не было никаких сведений об экипаже, который вылетел в 2.30 из Джуби. — Какая погода? — Низовой туман. Зная, что у товарищей было бензина всего на семь часов, Сент-Экзюпери сел в «Бреге» и бросился на поиски; туман снова сгущался, и он обшарил пустыню и берег чуть ли не на бреющем полете. Только когда горючее было на исходе, он вернулся в Джуби. Всемогущий инспектор расположился у него в кабинете, окруженный местными нищими. — Я веду переговоры, — сказал он Сент-Эксу. Он принял этих горемык за каидов и угощал их чаем. Почти все, заслышав самолет Сент-Экса, разбежались. Сент-Экзюпери отпустил с миром оставшихся гостей важного чиновника, сейчас же собрал тех туземных вождей и переводчиков, чью верность успел уже не раз испытать, и поручил им разузнать о судьбе пропавших товарищей. Через неделю выяснилось, что Рен и Серр попали в сплошной туман, мотор отказал, они вынуждены были сесть и попали в плен к племени Аргелбат — к «синим воинам», которые перед тем убили Гурпа, Эрабля и Пентадо... После долгих розысков стало известно, что племя согласно отпустить узников, если за них уплатят выкуп: тысячу верблюдов, тысячу ружей, и еще освободят пленных, взятых французскими частями в Мавритании. Рен и Серр пробыли в плену сто семнадцать дней. Пока шли переговоры, Рену пришлось очень плохо. К Серру благоволила супруга вождя, и потому с ним обращались не так жестоко. Сент-Экзюпери ухитрялся через своих посланных передавать им кое-какую одежду и еду. Узнав точно, где они находятся, он сразу же задумал их похитить. Но попытка не удалась. Вот что он пишет об этом в своем рапорте: «17 сентября 1928. От Рена и Серра не было вестей, если не считать писем, из которых было ясно, что либо их скоро убьют, либо они попробуют бежать без всякой надежды на успех; поэтому я счел долгом направить к ним мавра, способного уладить положение либо помочь им, если они надумали бежать. Я выбрал мавра по имени Эмбарк, он как раз оказался в Джуби; о его подвигах знает вся Сахара, и он большой друг вождей, захвативших Рена и Серра. Под предлогом, будто мне нужно лететь в Рио, я переправил Эмбарка в глубь расположения аргелбатов и высадил его в лощине между двумя скалистыми грядами. Я оставил там на всякий случай запас продуктов и воды. Мавр должен был попытаться успокоить аргелбатов, вернуться через четыре дня на то же место и рассказать мне о результатах переговоров, а если положение и в самом деле отчаянное и пленным необходимо бежать — посоветовать мне, как это устроить. Я сам вручил ему деньги на покупку двух верблюдов, не считая возможным вмешивать Компанию в дело, которое затеял на свой страх и риск. С большим трудом я выбрался из лощины, сильный ветер не давал развернуться у земли для удобного взлета: можно было сломать крыло. Пришлось, ценою потери скорости, каждый раз касаясь колесами земли, перескочить через три ряда препятствий, только после этого удалось провести машину в узком проходе между скалами. Прибыв в Рио, я (...) узнал: — что последние вести — успокоительные и мои самочинные действия неоправданны; — что отношения с испанцами осложняются. Если о моей посадке станет известно, с испанской стороны возможен протест. Думаю, в этом случае нетрудно будет всю вину возложить на меня, поскольку я действовал без чьего-либо разрешения. Я для того и не просил разрешения, чтобы мне не отказали. К счастью, как выяснилось, в моей вылазке не было надобности, но перед этим все выглядело так, что я счел своим долгом, хотя бы и нарушая правила, дать пленникам возможность спастись. Теперь, напротив, для меня очевидно, что всякая инициатива такого порядка совершенно не нужна». В этом рапорте не упомянуто об одном обстоятельстве, из-за которого попытка Сент-Экзюпери окончилась неудачей. Через четыре дня, на рассвете, он должен был вернуться за Эмбарком. Они условились, что Эмбарк зажжет в лощине сигнальные ракеты и, как только самолет приземлится, поспешит за пленниками. Эмбарк исполнил свою миссию: точно разведал расположение лагеря аргелбатов, узнал, в каких палатках держат пленников. И в назначенный час пришел на условленное место. Заслышав самолет, он запалил ракеты. Самолет пролетел прямо над ним на большой высоте и ушел на юг. Это был почтовый самолет. Несколько минут спустя прилетел Сент-Экзюпери. Целый час он кружил над этим местом на высоте двести метров. Увы! У Эмбарка не осталось ни одной ракеты, и Сент-Экс не сумел похитить Рена и Серра. Нетрудно понять, почему он действовал, не спрашивая разрешения! А вот другой его рапорт: «19 октября 1928. Днем 17 октября два испанских самолета были высланы из Кап-Джуби на разведку (поблизости был замечен сильный отряд племени Аит-Усса, с которым воюют изаргины — жители Кап-Джуби). У одного самолета, шедшего на небольшой высоте, пулями перебило тяги руля высоты, и самолет упал с высоты тридцать метров в двухстах пятидесяти километрах к югу от Джуби. Экипаж второго самолета видел, как кочевники палками и прикладами гнали раненых пилота и переводчика от разбитого самолета. Во второй самолет стреляли, так что экипаж ничего не мог предпринять и к вечеру вернулся в Джуби. На другой день, 18 октября, имея на борту лейтенанта-наблюдателя Валлехо и одного мавра, я полетел сопровождать испанского сержанта-пилота. Этот пилот должен был осмотреть местность, высадить двух посланных и немедленно возвратиться. Положение пленников было поистине критическое, так как в этом районе замечены были три крайне враждебно настроенных племени (Аит-Усса, Аргелбат, Аит-Гут). Дело осложнялось еще и тем, что между этими племенами и переводчиком существует кровная месть. Я заметил обломки, костер и сигнал и приземлился. Мы с господином Валлехо обнаружили здесь пленников и нескольких мавров. Поистине чудом на таком расстоянии от Кап-Джуби на пленных натолкнулась группа изаргинов. У изаргинов, хоть и немногочисленных, было больше ружей, чем у аргелбатов, оказавшихся на месте падения самолета, и после ожесточенного спора они отобрали у тех захваченный в плен экипаж. Безопасность экипажа была весьма относительная, так как аргелбаты и несколько аит-гутов отправились за подкреплением. Горсточка изаргинов никак не сумела бы добраться до Джуби и безусловно очень скоро была бы окружена и атакована. Мы дали испанскому сержанту сигнал приземлиться и попробовать доставить в Джуби кое-какие части разбитого самолета (магнето и пр.), но час спустя у него самого отказал мотор, и он не смог подняться в воздух. Тогда я решил срочно доставить в Джуби раненых лейтенанта и мавра, а потом вернуться с испанским механиком и попробовать спасти самолет. Обстановка была ненадежная, каждая минута на счету. Я прибыл в Джуби в двенадцать дня, вылетел обратно в двенадцать тридцать (спешный осмотр машины и заправка горючим). Оказав помощь испанскому самолету, я к 6 часам вечера вернулся в Джуби, имея на борту лейтенантанаблюдателя В аллехо. В общей сложности я пробыл в воздухе около восьми часов. Испанцы хотели возместить мне израсходованное горючее, но я отказался. Думаю, при том, что спасены два пилота, наблюдатель и самолет, вас не так уж заботит, чтобы нам оплатили тысячу литров бензина»7. ...В 1925 году моряки, огибавшие африканский берег между Касабланкой и Дакаром, читали на своих картах названия, напоминавшие о крушениях в диких, безлюдных местах: «Бухта отчаяния», «Бухта скорби», «Порт усталости». Уже лет двадцать эти заливы и мысы носят иные имена: Мыс Мермоза, Бухта Сент-Экзюпери, Остров Дора, Бухта Рена, Мыс Гурпа и Пентадо... За свою работу в гражданской авиации Сент-Экзюпери 7 апреля 1930 года получил орден Почетного легиона. Вот как оценивалась его деятельность в Джуби: «Исключительные данные, пилот редкой смелости, отличный мастер своего дела, проявлял замечательное хладнокровие и редкую самоотверженность. Начальник аэродрома в Кап-Джуби, в пустыне, окруженный враждебными племенами, постоянно рискуя жизнью, выполнял свои обязанности с преданностью, которая превыше всяких похвал. Провел несколько блестящих операций. Неоднократно летал над наиболее опасными районами, разыскивая взятых в плен враждебными племенами летчиков Рена и Серра. Спас из области, занятой крайне воинственным населением, раненый экипаж испанского самолета, едва не попавший в руки мавров. Выручил другой испанский самолет, потерпевший аварию в том же районе, и обеспечил спасение экипажа, который готовились захватить в плен наиболее воинственные и враждебно настроенные мавры. Без колебаний переносил суровые условия работы в пустыне, повседневно рисковал жизнью; своим усердием, преданностью, благородной самоотверженностью внес огромный вклад в дело французского воздухоплавания, значительно содействовал успехам нашей гражданской авиации и в особенности — развитию линии Тулуза — Касабланка — Дакар». Аэропосталь... раскинул сеть маршрутов по всей Южной Америке и утвердил превосходство французских крыльев над соперничающими иностранными компаниями. Так пункт за пунктом осуществлялся... план, который с непоколебимым упорством проводил в жизнь Дидье Дора. Один за другим славные пилоты Африки переводились кто в Бразилию и Аргентину, кто в Чили, Боливию и Венесуэлу. Мермоз не забыл вызвать к себе старого товарища по сирийской эскадрилье Анри Гийоме. За неделю до перевода в Буэнос-Айрес Гийоме в последний раз летел по маршруту Касабланка — Дакар. Метеосводка была на редкость скверная, почти всюду на пути низкая облачность, плохая видимость, песчаные бури. Но что за важность? Почта должна уходить вовремя, и Гийоме поднялся в воздух. Весь день Сент-Экзюпери провел на радиопосту аэродрома в Касабланке. Одну за другой он читал радиограммы Гийоме: перелет оказался еще более тяжелым, чем ожидали. В двадцать часов радист прочел ему последнее сообщение: «Попали в песчаную бурю». Сент-Экзюпери вышел из радиорубки, взял автомобиль и поехал к дому друга; его встретила жена Гийоме. «Как, — сказал он ей, — вы еще не кончили обедать? Ну, неважно. Скорей берите пальто, я вас поведу на великолепный фильм. Сеанс скоро начнется, я не желаю опаздывать!» Он привел госпожу Гийоме в кино, взял два билета и сел с ней рядом. Но через пять минут поднялся и, не извинившись перед своей спутницей, вышел из зала. Ей еще раньше показалось, что он немного нервничает, и она не слишком удивилась, что он ушел. Через три четверти часа он вернулся, протолкался между рядами, наступая на ноги зрителям (кое-кто заворчал), снова уселся на свое место и шепнул на ухо соседке: — Анри прилетел. Он немного запаздывал из-за ветра. Он был чутким другом. ...Однажды Сент-Экс поразил товарищей своим хладнокровием; он возвращался из ночного полета, — это было сразу после его прибытия на фронт, перед этим ему уже два года не приходилось летать по ночам. Заходя на посадку, он вдруг заметил, что окажется вне огороженной посадочной площадки. Тогда он круто спикировал, словно готовясь врезаться в землю, но, едва коснувшись ее, рывком поднял самолет, так что тот оттолкнулся, как от трамплина, сразу же дал полный газ и опять набрал высоту. Если бы не эта мгновенная находчивость, самолет наверняка потерял бы скорость, скапотировал и, конечно, сгорел бы. ...В Париже он не вращался в литературных кружках, не был непременным посетителем генеральных репетиций и вернисажей... Если он часто бывал у своего издателя, то потому, что Гастон Галлимар*16 был ему другом. Если он... в любое время дня и ночи заявлялся к Леону Верту или «опрокидывал стаканчик» с Леон-Полем Фаргом, то потому, что они были его друзьями. У него была обаятельнейшая улыбка, совсем детская и в то же время серьезная, нежная и застенчивая. Вечер в его обществе — это всегда было событие. Общение с ним обогащало новыми мыслями. Он управлял разговором, как самолетом, с удивительной силой и гибкостью, мысль его проделывала фигуры высшего пилотажа, от которых у слушателей кружилась голова...Из воспоминанийКогда меня просят поделиться воспоминаниями о Сент-Экзюпери, я всякий раз берусь за это с опаской, ведь я высоко ценил и уважал его и как раз поэтому боюсь — не подвела бы память, ибо хочу быть предельно точным. Прибавлю еще, что я познакомился с Сент-Экзюпери в решающую для него минуту, в ту пору, когда после первых неудачных попыток найти себе применение в обществе (дважды он пробовал служить — агентом по продаже грузовиков фирмы «Сорер» и в конторе черепичного завода) он, оскорбленный и разочарованный, отчаянно искал для себя «ремесло, достойное человека». Зрелость еще не пришла; летчик еще не встретился с писателем. По всем этим причинам мой прямой долг — восстановить в памяти образ человека глубоко уязвленного, который в работе на авиалинии, в профессии, требующей повседневного мужества, открыл для себя два пути, для него нераздельных: путь героизма и литературной славы. Сент-Экзюпери пришел ко мне в октябре 1926 года, это было в Монтодране (Тулуза), я ведал тогда эксплуатацией авиалиний Компании Латекоэр. Направил его ко мне Массими, тогдашний директор Компании. Антуан де Сент-Экзюпери был рослый молодец с приятным голосом и сосредоточенным взглядом, сперва по всему казалось, что это мечтатель, а отнюдь не человек действия. Во время нашего разговора он понемногу оживился; в некоторых его ответах сквозила затаенная печаль, и мне почему-то вспомнились бурные анархистские выпады, которые я годом ранее выслушивал здесь же, у себя,в кабинете, от Мермоза. Но за внешней сдержанностью Антуана де Сент-Экзюпери скрывалась уже вполне определившаяся твердость духа — качество, которое в летчиках — пионерах нашей линии было не менее, а, пожалуй, более драгоценно, чем физическая выносливость. В то время гражданская авиация едва расправляла крылья; мало кто предугадывал тогда ее поразительный расцвет. Просто в ту пору авиаторы были в чести, как теперь кинозвезды или звезды спорта. Широкая публика считала, что все они какие-то чудаки. искатели приключений, правда, симпатичные, но что ими движет и к чему они стремятся — неясно, и, уж конечно, их цели и побуждения не имеют ничего общего с действительностью и здравым смыслом. Надо сказать, что полетов у него на счету было маловато, но я принял его на пробу — и ни минуты в этом не раскаивался; теперь-то я знаю, Сент-Экзюпери с самого начала благородным сердцем понял, что самолет — это орудие в самом высоком символическом смысле слова: орудие, которое поможет ему создать новые связи между людьми. Самолет был идеальным средством, которого он доискивался, быть может, бессознательно, в котором ощущал внутреннюю потребность, чтобы проникнуть в свой завтрашний мир — мир литературы. Я принял Сент-Экзюпери и с первого же дня заставил его подчиниться режиму, общему для всех его товарищей — пилотов: все они должны были на первых порах работать бок о бок с механиками. Так же как и механики, он прослушивал моторы, пачкал непривычные руки смазкой. Он никогда не брюзжал, не боялся черной работы, и скоро я убедился, что он завоевал уважение рабочих Монтодрана. Он нисколько не брезговал работой в мастерских, напротив, очень старался; он так и лучился дружелюбием, и вечерами рабочие теперь тоже расходились по домам с явным чувством удовлетворения, чего я прежде никогда не замечал. В должный срок Сент-Экзюпери держал экзамен в воздухе. Не то чтобы он вполне меня удовлетворил, но я был убежден, что этот пилот быстро одолеет все обязательные испытания. Несколько недель спустя я доверил ему почтовый рейс на Касабланку. Он стал одним из самых надежных и аккуратных пилотов нашей линии. Я сразу почувствовал, что Сент-Экзюпери настоящий человек, к тому же способный вдохновлять и вести других, именно поэтому вскоре ему была поручена миссия, от выполнения которой зависела безопасность нашей линии на побережье Африки. У нас были до крайности напряженные отношения с кочевниками, скитавшимися по Мавритании и Риоде-Оро. Племена, промышлявшие насилиями и грабежом, постоянно подстерегали наши самолеты, потерпевшие аварию (в ту пору несчастные случаи были далеко не редки), брали летчиков в плен и отпускали их только за непомерный выкуп. Некоторые наши летчики даже погибли, стали жертвой внезапных вероломных нападений — так было, например, с экипажем Гурпа. Но почту все равно надо было доставлять, и мы нашли верный способ преодолеть эти препятствия. Понимая, что тут нужен человек со многими достоинствами и прежде всего с большим тактом, я доверил Антуану де Сент-Экзюпери пост начальника аэродрома в Кап-Джуби, к югу от Агадира, и поручил ему установить дружеские отношения с кочевниками. Задача не из легких, тут был риск восстановить против себя испанцев, чья благосклонность и так была довольно шаткой; а без их содействия мы лишились бы аэродромов, и, значит, почтовой линии пришел бы конец. Между тем мадридское правительство отказывалось поддерживать наши вылазки в глубь пустыни, даже на малое расстояние от прибрежных баз, и уж вовсе не желало давать отпор нападавшим на нас кочевникам, с которыми само оно неплохо ладило. Прямо говоря, испанцы только и ждали какого-нибудь серьезного столкновения, которое дало бы им повод закрыть нашу Линию. В октябре 1927 года Сент-Экзюпери прибыл в Кап-Джуби. Пренебрегая всякой осторожностью, наперекор окружающей враждебности он умудрился за несколько недель расположить к себе испанца — коменданта форта, добился согласованности действий от летчиков-спасателей, обязанных выручать экипажи потерпевших аварию самолетов, а главное, установил добрососедские отношения с кочевниками, а кое с кем из них даже подружился, Его мужество, его спокойная уверенность оказались куда убедительней долгих уговоров. Он поселился в дощатом бараке, стоявшем вне крепостной стены форта Кап-Джуби, он не искал защиты от разбойничьих набегов — и сразу же приобрел среди кочевников славу редкостного смельчака. С ним решаются свести знакомство, его уважают, а под конец и помогают ему: Сент-Экзюпери приобщает вчерашних врагов к трудам на пользу Линии. Вместе с каждым экипажем спасателей в пустыню отправляется теперь неоценимый (в случае нападения) помощник — туземный переводчик. И если даже его собеседники принадлежат к другому племени и говорят на другом наречии, все равно они быстро признают своего; кинжалы возвращаются в ножны, ружья опускаются, завязывается разговор. Так удается выиграть час-другой, и те, кто вышел на розыски потерпевших аварию, вызволяют товарищей. Понемногу кочевники поняли и признали нашу работу и стали нам поддержкой. Как не вспомнить мавра, который несколько месяцев назад, во время телепередачи, посвященной Антуану де Сент-Экзюпери, с жаром говорил о том, что Сент-Экзюпери был для мавров большим другом! Да, Франция многим обязана таким людям, как Антуан де Сент-Экзюпери, теперь, тридцать лет спустя, у меня есть этому живые доказательства: в самом деле, немало мавров-переводчиков горячо и искренно рассказывали мне, как горды они тем, что когда-то в Кап-Джуби или Порт-Этьене разделяли с ним скромную трапезу. Видно, встреча с ним в тот день, когда они по доброй воле согласились помогать Линии, осталась для них поистине светлым воспоминанием. Один очень характерный для Сент-Экзюпери случай упрочил его популярность и окончательно утвердил за ним славу человека щедрого и великодушного — я говорю о том, как он освободил, вернее выкупил, чернокожего раба; в неволе даже имя этого несчастного было забыто, и он, как все его собратья — пленники, отзывался на кличку Барк. Его захватили на юге Марокко во время одного из набегов и увели в рабство, а потом вождь племени отдал его в слуги белым на аэродроме Кап-Джуби. Бедняга сообразил, что, если забраться в самолет, который поддерживает постоянную связь между Кап-Джуби и Агадиром, можно вновь обрести свободу, вернуться к семье, с которой он так давно разлучен. И однажды он доверил свою мечту Сент-Экзюпери; тот ответил: — Ты должен оставаться здесь. Мы уговорились с твоим хозяином, что берем тебя на службу, а мы никогда не нарушаем уговора. — Но ты же знаешь, — возразил невольник, — мой хозяин сделал преступление, он силой отнял меня у моей семьи. Поэтому я имею право убежать на твоем самолете и вернуться к тем, кого я люблю! — Есть другие способы, — сказал Сент-Экзюпери. — Я соберу денег, сколько надо, чтобы выкупить тебя у хозяина, и ты вернешься домой. И Сент-Экзюпери обратился к своим друзьям во Франции и собрал огромные деньги — вождь племени запросил непомерный выкуп. Когда деньги были вручены, пленника торжественно проводили к самолету, который должен был унести его к свободе; все это происходило в присутствии испанских властей и мавров, которые с изумлением спрашивали себя: почему белый чудак, имея возможность безнаказанно умыкнуть чужого раба, вздумал заплатить так дорого, лишь бы вновь сделать этого раба свободным человеком? Там же, в Кап-Джуби, одинокими вечерами, укрывшись в убогой, кое-как сбитой из неровных досок лачуге, где столом служила дверь, положенная на два бочонка из-под бензина, Сент-Экзюпери закончил «Южный почтовый». Без сомнения, в Джуби он на опыте убедился, что всегда найдется случай соединить людей узами дружбы, сблизить между собой живые существа, для этого нужны лишь непоколебимая воля и великодушие. ...Заметьте, какая пропасть между автором и героем «Южного почтового»: Сент-Экзюпери деятелен, самоотвержен, открыт, великодушен, а его Бернис полон отчаяния и источает отчаяние, и уходит в пески Мавритании, потому что хочет умереть. Я знал Сент-Экзюпери тех лет, знал, что жизнь в нем била ключом, и я убежден: безнадежный конец его первой книги — всего лишь уступка романтическому жанру. Нет, это не Сент-Экзюпери, не тот Сент-Экзюпери, какого я знал. Подлинного Сент-Экзюпери я вижу и чувствую в «Ночном полете». Эта книга не только литературное произведение, но непрестанное возрождение к жизни. Прочитайте «Ночной полет» в час уныния и упадка — и, дойдя до последней страницы, вы воспрянете духом и вновь поймете, что стоит надеяться, радоваться и упрямо делать свое дело. Один из самых прославленных американских летчиков-испытателей, из тех, кто осваивал реактивный самолет Х-15, фантастическую скорость которого трудно даже вообразить, однажды признался мне, что когда его доводили до отчаяния головоломные задачи, — а такое не редкость при нашем опасном ремесле, — он черпал душевные силы в книге Сент-Экзюпери, «Сколько раз, — сказал мне этот человек, — благодаря Сент-Экзюпери я снова обретал решимость и дальше работать, бороться изо всех сил, чтобы наука шла вперед и служила прогрессу человечества». Не правда ли, вот выражение читательской признательности, которое пришлось бы по сердцу Антуану де Сент-Экзюпери. Но вернемся к нашей авиалинии: убежденный (это подтвердила его блистательная работа и все его поведение в Кап-Джуби), что Сент-Экзюпери поистине настоящий человек и настоящий летчик, я решил дать его неискоренимой потребности действовать больше простора. В это время Поль Вaше́ положил начало авиалинии, связавшей нас с Южной Америкой, успех ее превзошел наши самые смелые ожидания; туда я и направил Мермоза и всех его товарищей: Этьена, Рена, Гийоме и Сент-Экзюпери. Двенадцатого октября 1929 года Антуан де Сент-Экзюпери сошел на берег в Буэнос-Айресе и стал здесь техническим директором компании «Аэропоста Аргентина» — отделения «Генеральной Компании Аэропосталь», преемницы Латекозра. На этом посту он отнюдь не только администратор, прежде всего он занят тем, что создает Патагонскую линию, налаживает почтовые рейсы между Буэнос-Айресом и Пунта-Ареиас. Именно в эту пору однажды вечером он после некоторых колебаний начал читать мне только что законченную рукопись своей новой книги. То был «Ночной полет» — роман, который, повторяю, на мой взгляд, едва ли не лучше всех других книг Антуна де Сент-Экзюпери помогает понять самого автора и по поводу которого я позволю себе дать кое-какие пояснения личного свойства. Прежде всего название: ночной полет. Вне всякого сомнения, автор недвусмысленно намекает на меры, которые я должен был принять уже в 1928 году, чтобы » воздушная почтовая связь наполовину не теряла смысл. Я считал, что необходимо попытаться летать ночью, иначе мы теряем завоеванный за день выигрыш во времени перед железной дорогой и почтовым пароходом. Все мой пилоты в Тулузе прошли суровую тренировку, и после этого, за год до приезда Сент-Экзюпери в Южную Америку, у нас введены были круглосуточные рейсы. Первым ночью летел Мермоз, в апреле 1928 года он совершил перелет Рио — Буэнос-Айрес. А вскоре этот подвиг стал для наших пилотов повседневностью, и нетрудно понять, что Сент-Экзюпери нашел здесь пищу для размышлений. Однако действительность далеко не всегда бывала столь буднично-спокойной. В «Планете людей» Сент-Экзюпери незабываемо запечатлел одиссею Гийоме, который пять дней и четыре ночи без отдыха шел по горам, едва ступая обмороженными ногами, и прославил его простые и полные величия слова: «Я такое сумел, что ни одной скотине не под силу...» Но «Ночной полет» — это еще и Ривьер и его мнимое сходство со мной. И по этому поводу я не могу не дать еще одно разъяснение. В своих воспоминаниях об Антуане де Сент-Экзюпери Леон Верт заявляет, что, судя, по всему, я и есть Ривьер из «Ночного полета», или, по крайней мере, создавая этот образ, Сент-Экзюпери думал обо мне. Полагаю, что я не заслужил ни такой чести, ни такой обиды. Пусть у Ривьера, персонажа вымышленного и возвеличенного, и в самом деле есть немногие общие со мною черты, однако несходство куда значительней, нас разделяет бездна. Сам Сент-Экзюпери ничуть на этот счет не заблуждался, что было ясно и во время нашего разговора в Южной Америке, когда он прочитал мне рукопись. Ривьер подчиняет себе погоду, технику и человеческую природу. Я никогда на это не покушался. Дальше Верт замечает, что сей холодный, суровый начальник заботится об одной лишь отвлеченной справедливости: «Такова система Ривьера — он лепит человека любыми способами, в том числе и унижением». Я вовсе не считаю, будто, унижая человека, можно вылепить его характер, и решительно заявляю, что это отнюдь не мой метод. По-моему, в конечном счете правда и лучше и проще вымысла. Сент-Экзюпери создал незабываемый образ Ривьера, ему не требовалось для этого никакого подспорья. А я могу только гордиться и радоваться, что всеми силами помогал замечательным людям превзойти самих себя. Наша профессия, как никакая другая, пробуждает чувство локтя, дух товарищества, который в нас куда сильней, чем бесконечное разнообразие характеров или сословные различия. Как в полете, так и на земле пилоты и техники — люди одной крови и говорят на одном языке. В авиации существует своя нравственность, она-то и делает это ремесло одним из самых чистых и вдохновенных. Летчики — это люди, которые прошли особый отбор, их создают воздух и самолет; а мне просто довелось быть начальником некоторых из них, из самых лучших. Но героические времена миновали безвозвратно, и кое-кто может подумать, что как реактивный самолет убил старые винтовые машины, так поразительные перспективы завоевания космоса постепенно убивают память о прежних героях. Могу заверить, что это не так. Во время недавней поездки в Южную Америку я видел и чувствовал столько искреннего дружеского внимания, что был потрясен. Все, повторяю, все без исключения бразильские летчики, с которыми мне привелось встретиться во время этой поездки, говорили мне о том, какую роль сыграл Сент-Экзюпери в эпопее Аэропосталя, оставившей там, на краю света, след еще более глубокий, чем у нас во Франции. Вообразите мое волнение и гордость, когда ясной бразильской ночью, удобно расположившись в кресле на борту сверхсовременного самолета, я слушал, как летчик другой страны, представитель совсем другого поколения объяснял мне: «Понимаете, мы у вас в неоплатном долгу. Ваши люди, а больше всех Сент-Экзюпери, побудили нашу страну к действию». Немного позже один высокопоставленный бразильский деятель, развернув передо мной карту воздушных линий, дал мне еще и доказательство того, как много значила для Бразилии проделанная нами в прошлом работа. Я хотел довести это путешествие до конца, снова пролететь старыми дорогами, которые проложили когдато в небе Южной Америки наши пилоты. На протяжении всего этого паломничества я вспоминал первые полеты наших почтовых машин, величественные и трагические подвиги Мермоза и Гийоме, несчастье с Антуаном, когда он едва не погиб при взлете 15 февраля 1938 года во время перелета Нью-Йорк — Огненная Земля... Над горным озером Лагуна Диаманте от одного аргентинского офицера я снова услышал подробнейший рассказ о том, как Гийоме сражался . с Андийскими Кордильерами. На аэродроме Колима в Сантьяго (Чили) в ярко освещенном офицерском клубе я видел украшенные цветами портреты Мермоза, Гийоме и Антуана де Сент-Экзюпери. Каждый из этих людей был звеном единой цепи — того содружества, каким была наша Линия. Сент-Экзюпери вступил в эту фалангу смельчаков одним из последних, но, бесспорно, он принес с собою высокую одухотворенность, которой подчас не хватало его товарищам. Испытанным, умелым и храбрым пилотам он передал еще и сознание и убежденность, что их труд прекрасен, и повседневные отношения преобразил в дружбу. Конечно (он сам это сказал), самолет был для него «орудием», но он превратил это орудие в чудесное средство согласия и взаимопонимания между членами экипажа, а затем и между всеми людьми; ибо всех, кто приближался к Антуану де Сент-Экзюпери, покоряло и околдовывало тепло человеческого общения, которое он излучал и верным отражением которого стали его книги. Сент-Экзюпери был авиатор, летчик в самом всеобъемлющем смысле этого слова. Быть может, он не отличался особым чутьем, талантом, с каким управлял своей машиной Мермоз, но, летая с ним, вы чувствовали, что он ведет самолет разумом, мозгом, точно и рассчитанно, как истый математик. И это не пустые слова: хоть он как будто не придавал особого значения чисто технической стороне своего ремесла, но по самому складу ума он был не столько интеллигент, литератор, смею даже сказать — не столько романист, сколько инженер и ученый... Ничуть не преувеличивая, скажу, что с гибелью Сент-Экзюпери воздухоплавание лишилось талантливого исследователя. Весть о смерти Сент-Экзюпери была для меня тяжким ударом; я слишком его любил и не стыжусь признаться в скорби, которую чувствую и поныне. После невеселой поры, которая привела к ликвидации Аэропосталя (а в то время Сент-Экзюпери не однажды давал мне весьма убедительные доказательства своего сочувствия и поддержки), я имел случай помочь ему в подготовке к злополучному перелету Париж — Сайгон, когда он думал поставить рекорд скорости, но едва не погиб. А потом началась война, и нас раскидало в разные стороны. Я узнал, что наперекор официальному запрету врачей (он так и не оправился после тяжелой аварии, которую потерпел в Колумбии) он добился, чтобы его направили в авиагруппу 2/33. Как и многие другие, я уговаривал его отказаться от службы в авиации; но он не стал меня слушать. Тогда я обратился к генералу Вюймену, начальнику генерального штаба Военно-воздушных сил, с просьбой перевести Сент-Экзюпери в службу связи, которой руководил я. Получив этот приказ, Сент-Экзюпери его просто-напросто разорвал. Шел 1940 год. А потом настало 31 июля 1944-го... Как и его товарищи по Линии — Мермоз в 1936 году, Гийоме в 1940-м, — Сент-Экзюпери в последний раз поднялся в воздух и исчез без следа. Не стану превозносить людей, которые вовсе не нуждаются в похвалах. Как было и с Мермозом и с Гийоме, Сент-Экзюпери стоил куда больше, чем это может передать вся его громкая слава. Он был из тех редких людей, чья личность и влияние еще значительней, чем легенды о них. Он был рожден bc7vhkhm. Он — в числе великих людей нашего времени. Но для нас, летчиков, он прежде всего наш товарищ. Его выковала авиация. Для меня Антуан де Сент-Экзюпери — живое воплощение мужества и дружбы. Ни разу я в нем не обманулся. Он был и по сей день остается одним из тех, кого не могла удивить самоотверженность летчиков нашей Линии, все силы отдававших общему делу. Я готов сказать словами Ривьера: «Необходимо помогать людям, которые руками, коленями, грудью встречают ночной мрак, бьются с ним лицом к лицу...» И Сент-Экзюпери тоже грудью встречал мрак, проникал в самую глубь человеческой души. Пилоты Аэропосталя были единым содружеством, а Сент-Экзюпери — последним замыкавшим его звеном. В его обществе эти люди, совершенно разные по характеру и убеждениям, пытались разобраться и понять, откуда в них эта необоримая страсть — презирая обычные радости жизни и даже любовь, самозабвенно служить ненасытной возлюбленной, какой стала для них авиалиния Франция — Южная Америка. Конечно же, в Кап-Джуби, в Сиснеросе, в Порт-Этьене долщми вечерами в дружеской застольной беседе они пытались раскрыть секрет почты, найти оправдание: ведь ради того, чтобы переправить в багажнике самолета какие-то бумажки, подчас приносится в жертву человеческая жизнь — быть может, это безумие? Сам я всегда был другого мнения. И под конец они стали думать, как я. Понемногу они почувствовали, что среди всех этих писем непременно найдется по меньшей мере одно, которое несет хоть немного мира и надежды кому-то, охваченному отчаянием; и даже те летчики, что слыли просто себялюбцами, каких встречается в жизни немало, потом говорили мне, сколько радости и удовлетворения испытывали они, когда им случалось убедиться, что почта и в самом деле доставила кому-нибудь вот такое спасительное письмо, созданное в иные вечера их воображением, их мыслью и сердцем. И разве они были не правы? Ведь, как я уже говорил, много лет спустя я воочию увидел, что их самопожертвование оставило след во многих и многих городах на просторах Латинской Америки. Поначалу собратья по Линии судили о Сент-Экзюпери с чисто профессиональной точки зрения. Но очень быстро они ощутили на себе влияние товарища, который в первые дни показался им немного ребячливым, чуть ли не большим младенцем; Сент-Экзюпери их покорил: Он стал для них своего рода катализатором, при нем проявлялось все, что было в каждом достойного, человеческого — сила духа и тонкость чувств. Ему поверяли самое заветное, просили у него совета. И всегда не напрасно. Антуан де Сент-Экзюпери понял то, что в «Ночном полете» говорит Ривьер инспектору Робино: чтобы знать людей, нужно их любить... но не говорить им об этом.Из книги «Пять обликов Сент-Экзюпери»ИЗ ГЛАВЫ «ЛЕТЧИК»Он не думал о собственной безопасности, потому что жил слишком полной внутренней жизнью, а такие мысли приходят лишь в праздные души. «Южный почтовый» Не раз говорили и писали, что он был больше летчик, чем писатель. По-моему, одно от другого отделить невозможно. Писатель и летчик в нем едины и неразрывны, оттого-то он и стал удивительным, необыкновенным человеком, каких еще не знал мир. Однако нельзя забывать, что он был не только писатель-летчик, но и гуманист, и три его последние книги свидетельствуют, что в последние пять лет его жизни это было в нем самое главное. ...Сент-Экзюпери родился, когда нашему веку минуло едва полгода. В шесть лет он сочинил свои первые стихи; в десять получил «воздушное крещение». В двадцать пять лет он был зрелым писателем. Уже ко времени встречи с Жаном Прево*19 вполне сложился его стиль. Первый же рассказ, напечатанный в журнале Адриенны Монье «Навир д’Аржан» в апреле 1926 года, написан простым и ясным языком — и на ту самую тему, которая отныне так близка его сердцу: это «Летчик»8. Как летчик он по-настоящему раскрылся в октябре 1926 года благодаря великому катализатору сил, каким был Дидье Дора, директор компании Латекоэр. Уже в 1927 году, в Кап-Джуби, Сент-Экзюпери на деле показывает, как велико его мастерство пилота, его презрение к опасности и талант мудрого дипломата в отношениях с незамиренными кочевыми племенами Рио-де-Оро 9. За неполные девятнадцать лет Сент-Экзюпери — пилот налетал «6500 часов в небесах всего мира». А Сент-Экзюпери — писатель отмечает особыми вехами эти часы «глубоких раздумий, рожденных полетом, когда наслаждаешься надеждами, которые трудно выразить словами»: тогда-то прорастают и всходят одна за другой его книги — «Южный почтовый», «Ночной полет», «Планета людей»... Одно из самых ранних моих воспоминаний о наших встречах относится к зиме 1931 года. Позже я почувствовал, что в этом было что-то вещее. Мы были с ним на юге, совершили большую поездку в моей машине, доехали до Бу-Саада. Здесь, в саду под пальмами, при лунном свете доктор Бенсалем устроил в нашу честь такое роскошное восточное пиршество, что при одном воспоминании у Антуана10 даже через девять лет слюнки текли. На обратном пути мы ехали мимо холмов с плоскими вершинами, солдаты называют их «бильярдные столы». Глядя на их крутые, отвесные, с виду совершенно недоступные склоны, Антуан стал рассказывать о девственных плоскогорьях между Джуби и Сиснеросом — позднее, в «Планете людей», он говорил о том, как побывал на этих плоскогорьях, о «звездных дождемерах», откуда он привез метеориты — «плотные черные камни, тяжелые, как металл, и округлые, как слезы». С увлечением описывал он мне эту землю, где до него не ступала нога человека. Рассказывал, какая это была радость — пересыпать в ладонях чистейший, с начала времен нетронутый песок. Тогда я повторил ему то, что рассказывал мне географ Э. Ф. Готье*20: есть на свете огромная, величиной с Францию пустыня, которую еще никто не пересек Антуан так и вскинулся: — Где это? Я хочу туда! — Это Ливийская пустыня. — О, я там побываю! Четыре года спустя, декабрьской ночью 1935 года, судьба безжалостно швырнула его в сердце Ливийской пустыни, и он пережил там одно из самых трагических своих приключений. Об этом повествуют несравненные страницы «Планеты людей», от которых сжимается сердце. Я хотел бы здесь поделиться еще одним воспоминанием, оно наглядно показывает состояние духа пилота, всегда озабоченного вечным спором между минутной стрелкой и запасом горючего. Как-то в 1932 году, между двумя полетами Сент-Экса через Средиземное море (он водил тогда гидросамолеты линии Мариньян — Алжир), я решил показать ему, какое огромное удовольствие — ходить под парусами. Он еще раньше рассказывал, что у него по этой части опыт небольшой и не слишком приятный: однажды в Дакаре приятель вздумал прокатить его на яхте, они налетели на камни и едва не утонули. Итак мы вышли в море на быстроходной яхте. Погода была самая подходящая — свежий ветерок, волнение не сильное. Мы неслись по волнам с тем шелковистым шумом, о котором моряки говорят: судно поет. На борту царило блаженное настроение, хорошо знакомое всем, кто влюблен в море и паруса: весело, беззаботно, поневоле запоешь! И Антуан пел одну за другой развеселые песни, потом вспомнил неподражаемую песенку из «Трехгрошовой оперы» Курта Вейля (цитирую по памяти): ...Славная посуда Из ста своих орудий Об-стре-ляет порт в упор, На берегу матросы — Злы, громкоголосы — Кровавым крестом пометят каждый дом... Антуан прервал песню, чтобы сказать мне, как он рад, что отведал настоящего плаванья по парусами. Подумать только! Можно бы взять кораблик чуть побольше, с закрытой каютой на случай непогоды, запастись провизией, парусами на смену — и плавай хоть до скончания века по всем морям и океанам, сколько их есть на свете! Такой вольный странник вовсе не обязан возвращаться на сушу, он пристанет к берегу только когда захочется. Не то что самолет, который может лететь считанные часы! Самолет движется во времени, парусник же — в пространстве, время ему не указ! И Антуан снова запел песню пиратки из «Трехгрошовой оперы». Когда перебираешь в памяти летное прошлое Сент-Экса, просто диву даешься — сколько он перенес тяжких аварий, из которых, кажется, только чудом вышел живым. И всякий раз в последнюю минуту, уверенный, что умирает, он равнодушен к физическому страданию, но старается осмыслить смерть, вглядеться ей в лицо и, возвратясь, рассказывает нам о ней. В 1923 году он проходил военную службу в Бурже. И тут, во время народного гулянья в Версале, случилась первая авария. Он проделывал над толпою зрителей акробатические номера «на дрянном самолетишке». Машина начала разваливаться в воздухе. Антуан успел только подумать: «Мне-то крышка. Но не падать же на праздничную толпу». По счастью, ему удалось дотянуть машину до места, где падение опасно было для него одного. Его подобрали полуживого. В сознание он пришел уже на койке военного госпиталя, да и то не совсем. «Как странно, — смутно подумал он. — Я умер, а чувствую все, как живой». В тот раз он сумел не погибнуть. Сколько раз в 1927 году, в Кап-Джуби, ему грозила смерть от пуль кочевников. Он едва не утонул в 1934 году при аварии в Сен-Рафаэле. В декабре 1935-го он умирал от жажды в Ливийской пустыне. В феврале 1938-го смерть чудом миновала его, когда он разбился в Гватемале. И наконец, смерть — быть может, жестокая смерть в огне — настигла его 31 июля 1944 года на боевом посту, во время последнего вылета. Итак, в 1934 году он едва не утонул. Вот что он мне об этом рассказывал: когда он служил в Компании Латекоэр, на его обязанности лежала приемка новых машин. Он «принял» в Сен-Рафаэле гидроплан Лате на поплавках. Уж не знаю почему, во время пробного полета аппарат спикировал и затонул — правда, в неглубоком месте. Пилот, инженер и бортмеханик оказались под водой. Гидроплан уткнулся носом в дно, хвост торчал в небо. Внутри, в хвостовой части корпуса, образовался воздушный пузырь, и вода вытолкнула туда Антуана. В этом спасительном уголке можно было дышать. Он перевел дух, изумленный и обрадованный: он испытывал блаженство, и только. Он очутился в ловушке. Воздух постепенно ускользал, просачиваясь в щели фюзеляжа. «Кажется, мои пассажиры выбрались, — вдруг подумал он. — Наверно, через переднюю дверцу». А вода понемногу поднималась, затопляя фюзеляж. Тогда Сент-Экзюпери нырнул, двинулся вдоль переборки, нашел открытую дверцу и, вынырнув на поверхность, оказался среди своих товарищей, перед самым носом примчавшегося на выручку спасательного катера. Он так долго не появлялся на поверхности, что его уже не надеялись спасти: столько не продержался бы подводой самый выносливый ныряльщик. Слушая его, я был поражен безмятежным спокойствием, которое он сохранял в своем воздушном колоколе. Он мельком упоминает об этом в «Военном летчике» и в «Планете людей»: «ледяная вода показалась мне теплой», «Такое же спокойствие (как в пустыне, когда он равнодушно ждал смерти от жажды) ощутил я, когда тонул». Этим спокойствием проникнуты рассказы Антуана обо всех часах и минутах, когда он смотрел в лицо смерти. Итак, 30 и 31 декабря 1935-го и первого января 1936-го он умирал от жажды в Ливийской пустыне. Ибо трое суток медленно угасать в самой беспощадной пустыне, какая только есть на свете, и оказаться спасенным в последнюю минуту, когда уже мутится разум, — конечно же, это значит в полной мере испытать, что значит умирать от жажды. Стоит перечитать потрясающий рассказ об этом в «Планете людей», эту необычайную предсмертную песнь. Когда появился спаситель — бедуин, у Сент-Экса уже не осталось ни сил, ни голоса. «Меня хватило всего на несколько часов, — говорил он мне потом. — Прево был выносливей меня, он продержался бы дольше. Счастье, что мы не могли кричать и не пытались привлечь внимание этого бедуина выстрелом из револьвера. Вдруг бы он убежал». Итак, в феврале 1938 года он едва не разбился насмерть в Гватемале. При заправке горючим в Гватемала-Сити произошла ошибка, и Сент-Экзюпери пытался взлететь с машиной, чересчур тяжело нагруженной для этого высокогорного аэродрома (1478 метров над уровнем моря). Взлетная дорожка здесь довольно короткая и упирается в невысокую насыпь. «Симун» пробежал ее всю. Уже в конце Сент-Экс взял ручку на себя и всетаки оторвал машину от земли. Но, перемахнув через насыпь, самолет несколько раз перевернулся в воздухе и скапотировал. Сент-Экса и Прево с трудом извлекли из груды обломков, оба были в крови и без сознания. Антуан показывал мне снимки, которые ему дали в гватемальском госпитале. Краснокрылый красавец «Симун» был неузнаваем, от него осталась бесформенная куча хлама: лонжероны исковерканы, крылья разбиты в щепы. — Просто чудо, что вас обоих вытащили живыми из этого хаоса! — воскликнул я. — А вдруг бы бензин вспыхнул? — Не мог он вспыхнуть, — ответил Сент-Экс. — Самолет загорается, только если он не слишком пострадал. А машины, разбитые вздребезги, никогда не воспламеняются. Прево был в крайне тяжелом состоянии. У Сент-Экзюпери проломлен череп, в нескольких местах перебиты руки и ноги. Его еще долго мучили осложнения, В январе 1939-го он приехал в Марсель, я встречал его на вокзале. Правая рука у него сильно болела, и я нее его чемодан. Быть может, эти жестокие ранения в какой-то мере повинны в том, что он не вернулся из полета в июле 1944-го? Быть может, в решающую минуту ему так и не удалось выбраться из тесной кабины, куда, по его словам, он был засунут «как трубка в футляр». Помню мартовский вечер 1939 года. Париж. Я жил тогда у Антуана, на улице Микеланджело, 52. Он сказал: «Зайдите посмотрите, мне прислали из посольства Гватемалы посылку — то, что нашлось в обломках моего «Симуна». Я ее еще не вскрывал». Мы развернули пакет. На аэродроме тщательно собрали эти реликвии и переслали, ничего не тронув. Из портфеля светлокоричневой кожи выпали карты с прочерченным рукою Антуана маршрутом того памятного перелета, а с ними посыпались на ковер вперемешку с гватемальской землей бурые комья запекшейся крови. Мы оба молчали. Ведь есть же она, та «высота человеческих отношений», когда в словах нет нужды и смысла. Красавец «Симун»! У Антуана их было два. Первый меня сильно удивил. Однажды в 1935 году я забежал домой позавтракать и нашел не слишком вразумительную телеграмму: «Марсель, 9 ч. 30 м. Если все пойдет хорошо, пролечу над Корсикой, Сардинией, Тунисом и буду в Мэзон-Бланш в час дня. Сент-Экзюпери». В те времена перелет Алжир — Мариньян с посадкой на Балеарских островах длился пять, а то и шесть часов. Я показал телеграмму в компании «Эр-Франс» и услышал в ответ: — Это невозможно, даже если телеграмму отправил не он сам, а кто-нибудь по его просьбе, через час после вылета. Ни одна машина не одолеет подобный маршрут за такой короткий срок. Надо сказать, в ту пору самолет системы «Кодронсимун» был новинкой. Он еще не успел себя показать. Два года спустя Мариз Бастье перекрыл на нем рекорд скорости, поставленный Мермозом при перелете через Южную Атлантику. Но тогда мы еще не знали, что за машина «Симун». Махнув рукой на завтрак, я отправился в аэропорт Мэзон-Бланш. Начальник аэропорта не Получал из Мариньяна никаких вестей. Он никого оттуда не ждал и, взглянув на телеграмму, только пожал плечами. Я завтракал в деревне, под открытым небом, у самой дороги, как вдруг в небе послышался рокот мотора; я вскинул голову — в вышине проплыла великолепная птица. Через несколько минут на летном поле бок о бок остановились моя машина и красный «Симун». Из самолета вылез Антуан. Он был один. Немного оглушенный, словно пьяный, он протянул мне руку: — Добрый день. Как это было долго!.. И проголодался же я! После завтрака он поднялся: — Я хочу, чтоб вы испробовали мой «Симун». Идемте. Самолет был готов к полету. Громоздкие канистры с горючим заполнили его до отказа — не повернешься. Я сидел, скорчившись, на полу кабины, кое-как опирался и цеплялся за что попало, и все время полета, пока Антуан выделывал в воздухе всякие сложные фигуры, чувствовал себя горошиной в погремушке. А он сквозь оглушительный рев мотора восторженно кричал мне в ухо : — Каково! Резвая лошадка, а? Еще бы не резвая! И однако мы делали всего 300 километров в час, до «Лайтнинга» с его скоростью 700 километров было еще далеко. Свой второй «Симун» Сент-Экзюпери испытывал с механиком Прево в круговом перелете Касабланка — Тимбукту — Бамако — Дакар — Касабланка. Когда они возвращались в Касабланку, хлестал шквальный ветер. Снижаясь, Антуан отдал ручку и посадил самолет. Когда он потом хотел взять ручку на себя, ему это не удалось, несмотря на все усилия Прево вылез из машины и обнаружил, что стейка между рулями высоты и направления сильно ссохлась и руль заклинило. «Симун» построен из дерева; на земле он почти все время, днем и ночью, оставался под открытым небом, в капризном воздухе тропиков, где так резко меняются температура и влажность. Дерево покоробилось, и стойка постепенно перекосилась. Если бы руль заклинило на несколько секунд раньше, при посадке машина неминуемо скапотировала бы и разбилась. Но судьба на сей раз хранила Антуана. Из этого путешествия Прево вывез на память множество фотографий и жестокую малярию. Я его лечил. Как-то я навестил его в гостинице Алетти. Он показывал мне фотографии. Вошел Сент-Экс. — Что же вы не покажете доктору снимки лесов? — заявил он с самым невозмутимым видом. — Помните, когда мы летели от Каса до Тимбукту, под нами тянулись сплошные дремучие чащи!11 Прево, ошарашенный, недоумевающий, смотрел на него во все глаза, силясь вспомнить и сообразить — какие там могут быть леса?! Он понял шутку, только когда мы с Антуаном громко расхохотались. Именно в этот раз, возвращаясь из Французской Западной Африки, Сент-Экзюпери захватил с собой львенка. Он любил всякое зверье, а хищники — народ загадочный — особенно его привлекали. Еще прежде, в Южной Америке, он завел пуму и каждый день гулял с нею, чтобы ей хоть ненадолго казалось, будто она свободна. Он удерживал ее на прочном поводке и вынужден был пускать в ход всю свою немалую силу, иначе с пумой бы не совладать. Ну, а львенок в самолете сперва сидел довольно смирно, озадаченный непривычным шумным помещением, уносящим его неведомо куда. Но потом он разбушевался, и Прево поневоле вступил в долгую борьбу с опасным пассажиром. Я видел следы этой борьбы у него на руках, почти до плеч. Антуан снова и снова выделывал на «Симуне» крутые виражи и петли и таким образом на вреия усмирял львенка. На аэродроме же с ним сразу пришлось расстаться, как перед тем — с пумой, которую Антуан повез было пароходом из Южной Америки в Европу. «Хотел бы я знать, — говорил Бассомпьер*21 — есть ли на свете такой болван, который бы ни разу в жизни не испытал страха?» Во многих и многих приключениях Антуана страху не было места — хоть он часто подвергался опасностям, но никогда не был «праздной душой». А между тем однажды ему стало страшно при самых заурядных обстоятельствах. Во время Выставки 1937 года мы с ним как-то вышли на балкон (он жил тогда на площади Вобан); откуда открывался вид на Париж, хорошо видка была Эспланада Инвалидов и парашютная вышка — этот ярмарочный аттракцион пользовался, как говорили, огромным успехом. — Знаете, раньше я никогда не прыгал с парашютом, — сказал Сент-Экс. — А тут решил — надо же попробовать! Риска никакого: прыгаешь с высоты сорок метров, есть страховочный трос, он тебя и опускает и притормаживает. И представьте, на краю платформы я растерялся. Наверно, и не прыгнул бы, если б меня не подтолкнули. Он не сказал вслух, но, думаю, я понял глубоко скрытую причину этой его растерянности. Прыжок, лишенный смысла и цели, прыжок смеха ради становится пустой забавой. Это уже не подвиг, а пошлость, и потому герой оказался уязвимым для страха. В «Военном летчике», описывая полет над Аррасом, когда его самолет то и дело сотрясали близкие разрывы зенитных снарядов, Сент-Экзюпери замечает: «Страх я ощутить не успеваю — чувствую лишь физическую встряску, словно от внезапно оглушившего шума, и тотчас мне даруется вздох облегчения. Я должен бы сперва ощутить толчок от удара, потом страх, потом разрядку. Не тут-то было! Недосуг! Только и успеваю почувствовать: толчок — разрядка. Толчок — разрядка. Страха Нет: на него нет времени». До сих пор я рассказывал о приключениях и злоключениях, которыми была так богата летная жизнь Сент-Экзюпери. Но я еще не говорил о том, какой он был летчик. Странно было бы, если бы все его многочисленные полеты, зачастую дерзкие и опасные, всегда проходили без сучка, без задоринки. Он летал в героическую пору авиации, на примитивных одномоторные машинах, когда еще не знали автопилота, когда управление было ненадежно и метеослужба очень далека от совершенства. Ему приходилось сажать самолет в районе Рио-де-Оро и в Южной Америке на неудобных аэродромах, а то и вовсе где попало. Нередко его застигали бури и грозы, нередко, потерпев аварию, он сам исправлял поломку. Однажды он летел на «БрегеXIV» в Буэнос-Айрес, вдоль крутых, скалистых берегов Бразилии, огибая сплошные чащи непроходимых и неприступных лесов. Трижды отказывал мотор — и всякий раз Антуан ухитрялся посадить машину на узкую полоску прибрежного песка, починить ее и снова поднять в воздух. Когда читаешь рассказ Сент-Экса об одном из его сражений с «памперо» — ураганом Патагонии, «страны, где летают камни», ураганом, несущимся со скоростью двести километров в час, — невольно думаешь: а ведь в тот день ему грозила участь Фабьена. Дотянув наконец до аэродрома, Антуан обнаружил, что разъяренное небо, которое «обрушилось на него с высоты Андийских Кордильер», под конец «вырвало аккумуляторы из стальных . креплений» и отшвырнуло их с такой силой, что они «разбились, проломив фюзеляж»; обшивка крыльев отодралась от нервюр, а некоторые тяги перетерлись до последней жилки 12. И однако, из всех испытаний Сент-Экзюпери неизменно выходил победителем. Быть может, ему везло, но он и сам помогал случаю. Я не специалист и не могу судить о его профессиональном мастерстве. Но я часто говорил об Антуане с его начальниками и с его товарищами, равными ему и более опытными. И все отдавали должное ясности его суждения, точности реакций. Не следует полагаться на тех, кто уверяет, будто он был чересчур небрежен и рассеян. Об этом говорили и писали, но это неправда. Опровергнуть ее — мой долг перед Антуаном и перед самим собой. Мермоз рассказывал мне, что однажды в Аргентине он видел, как Сент-Экзюпери вел на посадку почтовый самолет. Следуя указателю ветра, пилот должен был приземлиться в самом неудобном направлении — не по длине площадки, а поперек. Притом по краю аэродрома тянулись провода линии высокого напряжения, и с этой стороны к нему трудно было подступиться. Сент-Экс пролетел над проводами, увидел, что сядет слишком далеко (в ту пору у самолетов еще не было тормозного устройства), вновь дал газ, повернул, снова зашел на посадку и на этот раз, с поистине виртуозным мастерством пройдя под линией электропередачи, спокойно приземлился. От полковника Алиаса, под началом которого Сент-Экзюпери служил в 1939-1940 годах в авиагруппе 2/33, я слышал, что Антуан к каждому вылету готовился с величайшей тщательностью и каждую задачу выполнял безукоризненно. Капитан Израэль рассказал мне вот что. В пору военных действий во Франции он был на борту у Сент-Экзюпери наблюдателем во время тренировочного ночного полета. Нужно было приземлиться на затемненном аэродроме с редкими и слабыми посадочными огнями. Ошибочно истолковав какой-то сигнал, Сент-Экс повел машину так, что на пути у него оказался вспомогательный прожектор — сооружение вышиной в два с половиной метра. Самолет был уже у самой земли, как вдруг Антуан в темноте различил прямо перед собой незажженный прожектор. До него оставались считанные метры. «Любой другой пилот рванул бы ручку На себя; — сказал мне Израэль. — А Сент-Экс, напротив, отдал ручку, коснулся земли, оттолкнулся, точно от трамплина, и перескочил препятствие. Это было против всяких правил. Но верный глаз и молниеносно принятое решение помогли ему выполнить единственный спасительный маневр. Попытайся он скабрировать, нам бы не уцелеть», с Я поинтересовался мнением подполковника Гавуаля, который командовал эскадрильей, где служил Антуан в 1943-1944 годах. Вот что он мне ответил: «Сент-Экс был превосходный пилот, очень искусный. Бывали у него мелкие промахи, но отнюдь не изза рассеянности в полете (наоборот, в воздухе он проявлял педантичную точность, и притом у него был огромный опыт!), — рассеянным он бывал на земле, когда слушал наши напутствия и объяснения!» Марсельцы и по сей день вспоминают, какой переполох вызвал у них однажды Сент-Экс, пpивoднивJ шись в Старом порту. Он отбывал в ту пору военный сбор, и ему поручили срочно доставить в Мариньян одного офицера, который непременно должен был поспеть к марсельскому поезду. Время не ждало. На борту гидроплана они посовещались. Садиться на пруд Берр и потом добираться из Мариньяна в Марсель слишком долго. Можно опоздать к поезду. И Сент-Экс решил сесть в Старом порту, откуда гораздо ближе до вокзала. В тесноте оживленного порта он ухитрился посадить свою машину, не задев ни одного даже малого суденышка, — дерзкий подвиг, единственный в своем роде, — но, чтобы снова взлететь, ему пришлось подождать, пока гидроплан отбуксирую! к внешней гавани. В мае 1944 года Антуан навестил меня, прилетев из Альгеро (Сардиния) на «Лайтнинге», и привез семнадцать лангуст! Эти закованные в латы рыцари морских глубин отлично перенесли полет на большой высоте. Утром, когда Антуан улетал обратно, я проводил его на аэродром Буфарик. «Идемте, — сказал он, — надо показать вам «Лайтнинг». Хоть я человек штатский, мне в порядке исключения разрешили пройти и взглянуть на его самолет. Сент-Экс сидел в кресле пилота, окруженный всевозможными приборами и циферблатами. Он показал мне на них со свойственной ему подчас немного ребяческой гордостью, в которой было столько обаяния. — Знаете, сколько у меня тут всего? — Нет. — Сто сорок восемь штук13. Ткните пальцем в любой прибор, я вам мигом объясню, что это и зачем. Их надо знать назубок. В последнее мгновенье перед взлетом он сделал .мне рукой знак, которого я не понял, дал самолету совсем немного пробежать по дорожке и с обоими моторами, работающими на полных оборотах, круто взмыл вверх такой головокружительной «свечкой», какой я не видывал ни до того, ни после. Он хотел меня ошеломить — и ему это удалось как нельзя лучше. Как тяжко вспоминать эти годы, 1939-1945, годы войны! В марте 1939-го Сент-Экс отправился в Германию, чтобы самому составить мнение о нацистах. Я ждал его (я гостил тогда у него на улице Микеланджело). Он вернулся в ужасе. В каком-то кадетском училище, кажется в Померании, он воочию убедился, что такое образ мыслей гитлеровской молодежи. Он спрашивал у учащихся — что вы думаете на ту или иную тему? — и на все получал один ответ: «Наш фюрер сказал...» Впрочем, изредка юноша колебался, потом отвечал: «Мы не знаем. Наш фюрер ничего про это не говорил». — Видите? — сказал мне Антуан. — Новый Магомет. Нет ничего, кроме Корана! 14 Он возвратился в Париж назавтра после вступления немцев в Прагу, отказавшись от обещанного ему свидания с Герингом, — он ни часу больше не хотел оставаться во враждебном государстве, глава которого уже сбросил маску. — Они строят столько самолетов, что не успевают возводить для них ангары! Я проезжал мимо полей, сплошь уставленных самолетами, они стоят прямо под открытым небом. Кто же производит столько машин и оставляет без укрытия, под дождем и ветром, если не думает пустить их в дело немедленно! Милый друг, это война! Однако нашлось немало оптимистов, которых он так и не сумел убедить. И вот война разразилась. Генерал Даве в предисловии к книге Даш зль Ане рассказал, сколько препятствий встретил Сент-Экс, добиваясь права стать военным летчиком: «Сент-Экзюпери пришел ко мне в Учебный центр бомбардировочной авиации, которым я тогда командовал... Он пришел удрученный. На врачебной комиссии его прослушали, прощупали, подвергли нелепым испытаниям в камере — его, воздушного виртуоза, повелителя неба, налетавшего тысячи часов! — и объявили негодным. Он был в отчаянии. Я утешал его, скрывая тревогу... Запрещение летать было для замечательного пилота поистине тяжким ударом... Я напомнил в Париже, что для авиации главное — не физически крепкое сердце, а сердце мужественное и нелепо требовать, чтобы летчик обладал данными альпийского стрелка. Я напомнил о пламенном Гинемаре, об одноглазом Вилли Посте, который совсем недавно в неслыханно короткий срок облетел земной шар, о профессоре Пикаре, который первым поднялся в стратосферу, между тем как все медицинские светила Парижа, Берлина и Лондона запретили ему даже подъем на Эйфелеву башню: он, видите ли, не удовлетворял какой-то формуле, где объем груди делится на рост и умножается еще на какую-то взятую с потолка постоянную величину. Наконец, наперекор всей медицинской волоките, над которой впору бы посмеяться Мольеру, Антуана де Сент-Экзюпери зачислили в летный состав. Но он рвался на фронт, он хотел бежать от тыловой возни с канцелярскими бумажонками и воевать не только с правилами и порядками. Помог счастливый случай, да и прославленное имя героя гражданской авиации как-никак было известно в Париже, в Главном штабе военно-воздушных сил, — и ему все-таки даровали эту милость, которой удостаивали многих и многих, кто вовсе ее не жаждал... Вступление в эскадрилью дальней разведки было для него все равно, что в старину для юных рыцарей ночь перед битвой». В пору «странной войны» многие соединения оставались в бездействии, как бездействовала, выжидая, армия; но авиагруппа дальней разведки 2/33 постоянно летала к Рейну и подвергалась не меньшей опасности, чем позднее, в мае 1940-го, когда под натиском немецких танков рухнула наша оборона у Седана. Разведчики (пилот, наблюдатель и стрелок) летали на трехместных самолетах «Блок-174», плохо приспособленных к высотным полетам: на высоте 10 ООО метров управление замерзало. «Военный летчик» — бессмертная поэма о боевом вылете — рассказывает, каково было тогда летать. Напомню одну лишь цифру, она показывает всю меру опасности: за три недели группа 2/33 потеряла 17 экипажей из 23. Сент-Экзюпери вылетал на задание семь раз. Друзья были в тревоге, они опасались за его жизнь. На все просьбы и уговоры уйти из авиаразведки он отвечал вежливым, но решительным отказом. Друзья тайком от него стали добиваться, чтобы его перевели в тыл. Трижды его переводили — и трижды он мчался в Париж и добивался отмены приказа. «Я заставил отменить подряд три приказа о моем переводе, имевших целью спасти мою драгоценную особу, причем один из них был отдан в разгар немецкого наступления, когда из трех экипажей, вылетавших на задание, возвращался только один...» — писал он. 2 июня 1940 года главнокомандующий военно-воздушными силами генерал Вюймен объявил Антуану де Сент-Экзюпери благодарность в приказе по армии. «Пилот соединяет в себе самые высокие интеллектуальные и моральные достоинства (говорилось в приказе), постоянно вызывается исполнять наиболее опасные задания. Блестяще выполнил два задания по фоторазведке. 22 мая 1940 года, атакованный мощным массированным огнем зенитных орудий, продолжал выполнять задание и повернул обратно лишь после того, как самолет был серьезно поврежден. Являет всему подразделению пример чувства долга и самоотверженности». А потом пришло перемирие и принесло нам боль и смятение. Под вечер 20 июня 1940 года у меня зазвонил телефон. Антуану незачем было себя называть. Я всегда тотчас узнавал его глуховатый голос. — Это вы? Приходите сейчас же. Я только что прилетел со своей группой. Остановился в отеле Алетти. Я так хочу вас видеть! А я-то! Я шел пешком, военная безлунная ночь была хоть глаз выколи — нигде ни огонька, то и дело я натыкался на часовых... Антуана я застал в постели. — Я совсем вымотался, — сказал он мне. — В последние дни не было ни минуты передышки. Собрать людей, как можно больше техники и доставить все это сюда — сами понимаете! В Бордо я прихватил недоделанный четырехмоторный «Фарман» и втиснул в него весь летный состав, кого только мог разыскать. Ох как худо, друг! Несчастная Франция!.. И он стал мне рассказывать обо всем, что видел в этой войне: перед глазами вставала захваченная неприятелем страна, толпы солдат и мирных жителей, смешавшиеся в диком хаосе всеобщего бегства, «совершенно бессмысленного исхода в ничто» — все дороги забиты, «по дорогам непрестанно, нескончаемой рекой течет черная патока», пылают города и деревни, и всюду — отчаянье, разрушение и смерть. Антуан говорил о том, какой ужас внушает ему миф гитлеризма, безумная затея на тысячи лет установить «новый порядок». Он говорил все тише, снова и снова умолкая, путаясь в словах. Сон одолевал его, измученного непомерной усталостью. Наконец он уснул крепким сном, как ребенок; тогда я поднялся, погасил лампы и неслышно, на цыпочках вышел. Надежда, что Северная Африка вновь сможет воевать, день ото дня угасала. — Наши машины насилу выдержат еще по два, по три полета, — говорил Антуан. — А дальше что? Как поддерживать их в рабочем состоянии, когда у нас нет ни заводов, ни запасных частей? А между тем повсюду в Северной Африке, несмотря на попытки противодействия, работали комитеты по перемирию и парализовали волю к сопротивлению. Вскоре Антуана демобилизовали. Товарищи устроили в его честь прощальный пир. Меня тоже пригласили — единственного, кто не состоял в авиагруппе 2/33. Были и девушки... Было шумно, весело, распевали во все горло самые что ни на есть лихие песни... Когда пришло время тостов, майор Алиас сказал несколько взволнованных, сердечных слов и закончил так: — Уход Сент-Экзюпери для нас большая потеря, он был душою нашей группы. И тогда Сент-Экс вспомнил наше пиршество под пальмами Бу-Саада. Подчас он бывал очень сдержанным, и только тут, спустя девять лет, я понял, какое удовольствие доставил ему тот праздник и как запомнилась арабская кухня доктора Бенсалема. Он попросил меня устроить такое же пиршество для всех его товарищей летчиков... Праздник удался на славу. Возвращались на рассвете автобусом, оглашая улицы Алжира буйными песнями. У меня в бумагах отыскался список летчиков, которые участвовали в празднике. Вот он: майор Алиас, капитаны: Сент-Экзюпери, Крейсель, Пенико, Дюазё, Корнильон-Молинье, Казнав, Андрева; лейтенанты: де Понтак, Шери, Дютертр, Гавуаль, Азамбр, Раби, Эбрар; младшие лейтенанты: Ошедэ, Куломб, Лакордер, Дюре, Фризу. Тем, кто читал «Военный летчик», знакомы многие из этих имен. А мне не забыть, как я заметил на груди у Ошедэ значок их эскадрильи — маленькую секиру из красной эмали — и Ошедэ при помощи Сент-Экса заставил меня взять ее в подарок. — Берите же, — говорил Антуан. — Ошедэ вам его дарит. Этот значок побывал с ним во всех боевых вылетах. Я хорошо понимал, что это значит. В 1943 году, во время тренировочного полета на «Лайтнинге» над Алжирским заливом, несчастный Ошедэ по неизвестной причине упал в море и погиб. В августе 1940-го Сент-Экзюпери вернулся пароходом во Францию, навестил в Агей сестру, поехал в Виши, где добился паспорта для выезда в Соединенные Штаты, потом без всякого разрешения съездил на три дня в Париж и, наконец, через Алжир — Танжер перебрался в Лиссабон, где и жил в декабре 1940-го, до самого отъезда в Нью-Йорк. В 1941-м и 1942-м Сент-Экс не летает. Но сразу же после высадки союзников в Северной Африке он снова стремится в авиацию. «Конечно, я еще увижу серые облачка разрывов вокруг моего самолета», — пишет он мне в декабре 1942-го. ...Четвертого мая 1943 года он прибыл на пароходе в Алжир и поселился у меня. ...И с этой минуты он не знал покоя, пока не добился права вернуться в строй. Чего он только не перепробовал! Сначала его прикомандировали к группе 2/33, летавшей на «Блоках». Но эскадрилья Гавуаля на самолетах П-38 уже перебазировалась в Ужду. Сент-Экс добивается перевода в Ужду, там летчики проходят обучение в американской эскадрилье фоторазведки. Потом он возвращается со своей группой в Мэзон-Бланш, где и заканчивает обучение. Он хочет действовать. Но допустить его к боевым полетам может только американское командование. А оно B03paj жает: ведь Сент-Эксу уже сорок три года. Предельный же возраст для пилотов «Лайтнинга» — тридцать! (Летчикам эскадрильи, как правило, было от девятнадцати до двадцати шести.) Настаивая на своем, Сент-Экс пишет: «Совершенно напрасно американцы опасаются, как бы седые бороды заслуженных ветеранов не запутались в рукоятках управления!» В эти бесконечные дни ожидания Антуан полон горечи. Он разъезжает взад и вперед, отыскивая кого-нибудь, кто бы дал ему, наконец, нужное разрешение. Однажды, когда он летел на своем дряхлом «Симуне» (эта машина, уже изношенная и устаревшая, служила ему теперь вместо такси), началась такая вибрация, что он был уверен: крыло вот-вот отвалится. — Знаете, дружище, такого я еще не видывал! Я порядком струхнул. ...Он всегда с необычайным упорством старался осуществить задуманное, решить поставленную задачу — и теперь он упрямо стучится во все двери. Он мрачен и еле обуздывает грызущее нетерпение. Вот что он писал мне 8 июня из Ужды, по этому письму видно, какая тоска его одолевала: «Милый доктор, пишу Вам эту записку, ибо понятия не имею, когда вернусь. Как было бы хорошо получить от Вас длинное письмо с подробным рассказом обо всем, чтотворится на свете. Я живу, как в самой пустынной пустыне. Военный лагерь. В комнате мы втроем (мне ужасно тяжко жить в тесноте, вечно на людях). Когда настает время обеда, мы выстраиваемся в очередь с котелками в руках, каждый на ходу получает свою порцию и ест стоя. Я оторван от жизни, словно на вокзале. Но Вы же знаете, ничего другого я не хотел. Я упрямо делаю то, в чем вижу свой долг, какого бы мнения на этот счет ни придерживался X. В сущности, дорогой мой друг, чувствую я себя прескверно, и это очень грустно: из-за моих немощей все становится для меня трудно, как подъем на Гималаи, и эта дополнительная пытка просто несправедлива! Каждый пустяк превращается в бессмысленное мученье. Вот хотя бы бесконечные хождения взад и вперед по огромному лагерю под палящим солнцем — я так от этого устаю, что подчас готов прислониться к дереву и зареветь от злости. Но все равно, это несравнимо лучше, чем яростная полемическая грызня. Я хочу только покоя, пусть даже вечного... ...Не желаю нескончаемых споров о себе. Я не в силах больше объясняться, мне незачем давать отчет в своих поступках, и те, кто меня не признает, мне чужие. Я слишком устал, слишком измучен, чтобы перемениться. Хватит с меня врагов, которые наставляют уму-разуму, мне нужны друзья — сады, где отдыхаешь душой... Напишите мне о драме, которая разыгрывается между Жиро*22 и де Голлем*23, я в страхе за Францию...» ...У него была заветная цель — не только самому вернуться в строй, но добиться восстановления своей авиагруппы. Он мечтал увидеть, как возродится прекрасный дух товарищества, который был так дорог ему во время битвы за Францию. Он пишет советнику Мэрфи, личному представителю президента Рузвельта в Северной Африке: «...Вы знаете, что в 1939-1940-м я участвовал в военных действиях в составе одного из авиационных соединений, которое особенно много поработало и особенно сильно пострадало (группа дальней разведки 2/33). Напротив, я отказался присоединиться к деголлевцам в Соединенных Штатах. Мне казалось, что француз за границей должен свидетельствовать в защиту своей родины, а не становиться свидетелем обвинения. Я молча терпел, когда люди из «единственной партии» поносили меня как «фашиста», и нарушил молчание, только чтобы написать «Полет к Аррасу» 15 и затем, в пору событий в Северной Африке, большую статью для «Нью-Йорк тайме» о необходимости объединения французов. Тогда я сразу же попросил, чтобы меня вновь приняли в мою авиачасть, и, кажется, был первым штатским французом, присоединившимся к союзникам в Северной Африке. По-прежнему для меня сейчас нет дела важнее, чем молча воевать, поэтому я вхожу в качестве пилота в авиагруппу фоторазведки под командованием полковника Рузвельта. ...Я напишу еще один «Полет к Аррасу». В новой книге я буду отстаивать мысли, которые мне дороги. Но нам необходимо как можно скорее принять участие в военных действиях, лишь тогда на читателей подействует книга. Есть вещи, которые я вправе говорить, возвращаясь вместе с моими товарищами из полетов над Италией и Францией. Меня услышат, только если мои товарищи и я будем биться на смерть. Если же я не сражаюсь, мне остается только замолчать...» Стану ли говорить, подобно многим друзьям Сент-Экса, что я не одобрял его планов? Дело не в этом. Да, я за него тревожился. Но я считал бы себя плохим другом, если бы стал ему поперек дороги, если бы твердил, что за три года, прошедшие после полета над Аррасом, его организм, несомненно, постарел и недомогания, которые он испытывал в то время на высоте десяти тысяч метров, могут возобновиться и усилиться. Он бы только сердился и со свойственным ему упорством отказался меня слушать... Он был бы глух ко всем s моим увещаниям. Я это знал. И предпочитал молчать. Антуан добился своего. В июне 1943-го он уже на аэродроме Марса (Тунис), в группе фоторазведки при 7-й американской армии. 21 июня на одноместном двухмоторном «Лайтнинге» он уходит в первый разведывательный полет над Францией. Хотел бы я от слова до слова повторить все, что он рассказал нам однажды вечером в Алжире, в подвальном ресторанчике, — он созвал туда друзей, был с нами и Жан Габэн. — Вы не представляете, что это за чувство, — говорил Антуан. — Три года прожить вдали от дома — и наконец опять увидеть землю Франции, и говорить себе: «Я лечу над родиной! Плевать я хотел на захватчиков! Я вижу то, что они запрещают мне видеть». У меня было задание достичь берега восточнее Марселя и сфотографировать все побережье, вплоть до восточных окрестностей Тулона. Но «с высоты земля казалась голой и мертвой... С десяти километров люди не видны. И следы их деятельностистакогорасстояния неразличимы. Длиннофокусный фотоаппарат заменяет микроскоп». Я смотрел — ничто не шевельнулось. Никаких признаков жизни. Я был ужасно разочарован, такая тоска нахлынула. Франция мертва, думал я. Мне становилось все тоскливее. И вдруг самолет окружили пушистые серые облачка. В меня стреляли! Франция жила! Я был очень доволен. — Ну знаете, мой друг, — прервал его Габэн, — я бы предпочел тоску... ...Вот что писал мне Сент-Экс из Туниса (без даты). «Дорогой друг, я здесь на два дня. Мой самолет в ремонте... но когда Вы получите это письмо, я уже, конечно, вернусь на мою голубятню. ...Я занимаюсь самым неподходящим для моего возраста ремеслом. Самый старший здесь на шесть лет моложе меня. Завтрак в семь утра в общей столовке, палатка или выбеленная известкой комнатенка в бараке, и потом — высота 10 тысяч метров в запретном мире, — конечно же, я предпочитаю все это Алжиру, сидеть сложа руки для меня невыносимо. Я не могу собраться с мыслями и работать для себя, прозябая в неопределенности... я выбрал работу на износ и уже не отступлюсь — выкладываться, так уж до конца, не щадя себя. Хотел бы я, чтобы эта роковая война кончилась прежде, чем я совсем сойду на нет... Меня ждет еще другая работа...» ...Ведь он в ту пору писал «Цитадель», его обуревала жажда творчества... Но он ни в коем случае не хотел бросить эскадрилью. Одно время его перевели в резерв командования, и он, казалось бы, получил вдоволь досуга, чтобы заняться «другой работой». Но война продолжалась — и пилот не хотел отдыха... Весной 1944 года, наконец, добился назначения: его командировали в бомбардировочную эскадрилью полковника Шассэна. Но это было не по нем. Как писал мне один из его товарищей, «роль балласта на бомбардировщике его только злила». Во что бы то ни стало он хотел «вернуться в разведку, в свою часть. В апреле 1944 года это ему удалось... Его настроение разом переменилось. Он забыл все свои огорчения и недуги... Теперь он опять воин и счастлив исполнять свой долг. «Старейший из военных летчиков» весел как мальчишка. Однажды вечером он угощает нас ужином в Шатонеф (он любил нас там собирать). Весь вечер он оживлен и разговорчив. Он только что вернулся из полета (23 июня). Когда он летел над Авиньоном, с земли так настойчиво окликали его по радио, спрашивая позывные, что пришлось отозваться. За ним погнались два истребителя — и с хохотом, чуточку даже хвастливо, он рассказывал, как показал им, что его машина не в пример быстроходнее: «Пришлось им полюбоваться моим хвостом!» ...Война шла полным ходом. Союзники захватили Сицилию, весь юг Италии, продвинулись к Арно. После успешной высадки в Нормандии началось освобождение Северной Франции. Командование авиагруппы 2/33 уже знало о предстоящей высадке на берегах Прованса. 31 июля 1944 года эту добрую весть хотели сообщить Сент-Эксу, который вылетел в 8.45 утра на задание, — только и ждали, когда он вернется. (Посвятить его в военную тайну — значило не дать ему больше летать. Таков порядок, ведь сбитый и захваченный в плен летчик может поневоле сказать лишнее16.) Но он не вернулся! ...Вот запись об этом в дневнике авиагруппы 2/33: «Печальный случай омрачает радость, которую испытываем все мы перед близкой победой: майор Сент-Экзюпери не вернулся... Вызовы по радио остались без ответа, поиски при помощи радаров ничего не дали. После 14 час. 30 мин. больше не приходилось надеяться, что он еще в воздухе. Мы лишаемся не только самого любимого товарища, он был для всех нас примером, воплощением совести и чести. Если он, несмотря на свои годы, разделял с нами все опасности, то не из тщеславия — его имя давно уже прославлено, — а потому, что не мог иначе. Сент-Экзюпери из тех людей, кто велик в жизни, потому что умеет уважать себя. Конечно, мы все еще надеемся его увидеть... ведь у него за плечами опыт 7000 летных часов, и он побывал в стольких переделках. Возможно, он приземлился в Швейцарии или скрывается в Савойе в маки, и даже если он попал в плен, теперь это уже ненадолго. Но все мы думаем о том, какой радостью было бы для него вернуться вместе с нами в освобожденную Францию». ...Сент-Экзюпери пропал без вести, о том, что с ним случилось, можно только догадываться. Он мог стать жертвой неисправности кислородного прибора — один такой случай, сравнительно легкий, был с ним 15 июня, другой, более опасный, — на большой высоте, — 14 июля; либо случилась авария, как было 6 июня, когда загорелся мотор... или 29 июня, когда неисправность в моторе вынудила его возвращаться на малой скорости и небольшой высоте над итальянской территорией; либо, наконец, за ним гнались вражеские истребители, хотя это так и осталось невыясненным. Во всех трех случаях он мог упасть в Альпах, высоко в горах, в таком месте, где ни тело, ни разбитый самолет не разыщешь. Как бы там ни было, горькой иронией звучит сообщение, кое-как переведенное с немецкого и часто упоминавшееся во французской печати, о «сбитом самолете-разведчике, который после боя загорелся и упал в море». После боя?.. Как известно, на самолете П-38 нет никакого вооружения. Какой уж там бой между охотником и дичью!.. Уже в 1939-1940 годах, летая на трехместном «Блоке», где в состав экипажа входит пулеметчик, Сент-Экс писал: «Истребители не сбивают в бою, они просто убивают» («Военный летчик»). Тем более это справедливо, когда самолет совершенно безоружен. С какой болью в сердце, но и с восхищением прочел я недавно в письме Гавуаля следующие строки. Я спрашивал, что он думает об исчезновении Сент-Экса. Гавуаль ответил, что, по его мнению, Сент-Экс был сбит немецким истребителем, и затем пишет: «Рослый, крупный, он не мог пошевельнуться в тесной кабине. Многочисленные раны и переломы очень мучили его на большой высоте, где и вполне здоровый человек тяжело переносит малейшее недомогание. И при том, что на такой высоте у него не хватало сил и он не все мог успеть, мне кажется, он просто решил не следить за небом, ведь, чтобы заметить преследователей, приходилось бы делать слишком много утомительных движений». Это самоотречение, и, право же, в нем есть величие. Конечно же, Сент-Экс «выкладывался до конца, не щадя себя»! ...Не забыть мне то утро 25 июля 1944 года, когда он вышел из моего дома, собираясь в последний, роковой полет. Я не мог проводить его на аэродром. В дверях он сжал мои руки, и я смотрел, как он медленно спускается по лестнице. Он был грустен тогда, это всех нас поразило. И — такой высокий — он немного ссутулился, будто на его широкие плечи легли скорбь и страдания всех людей. ИЗ ГЛАВЫ «ПИСАТЕЛЬ»Чтобы меня взволновать, нужно соединиться со мной узами твоей речи, вот почему стиль творит чудеса. Тогда ты заставляешь меня принять твой строй мысли и самое движение твоей жизни, а им нет в мире равных. Ибо все говорили о звездах, о роднике и горной вершине, но никто не сказал тебе: взойди на вершину и испей от чистого звездного родника. «Цитадель» ...Сент-Экзюпери читал мало и знал все. Он с поразительной легкостью все усваивал и был человеком широко и разносторонне образованным. Я навещал его в разных городах, в разных его жилищах и с изумлением убедился, что библиотеки у него, в сущности, нет, всего несколько книг: Паскаль и Декарт, Бодлер, Рембо, Вийон, книги Эддингтона*24, «Суд над Жанной д’Арк» Шампиона... Уже в самом этом выборе сказывались всеобъемлющий ум и высокая одухотворенность. Поэтов он любил только таких, чьи стихи богаты сжатой и ясной мыслью, либо редкими словесными находками, либо новыми и прекрасными образами. Он терпеть не мог в поэзии того, что называл «мурлыканьем». И глубоко презирал Самэна*25. Его задевали за живое словесные игры Бодлера («Умирающее солнце», «Ив тесноте дворов — о камень грохот дров...»). С восторженным любопытством относился он к лаконичным и насыщенным созданиям Малларме. Он говорил мне, что хочет написать книгу о Рембо. Как никто другой, он мог бы сказать об этом поэте. Как никто, мог бы сказать и о звучании его прозы, которая в чем-то сродни речи самого Сент-Экса. У него был очень верный вкус. О наших знаменитых современниках он судил ясно и точно. Эти суждения бывали едкими, но вовсе не злобными. Однако пустопорожних мыслей и посредственной формы он не прощал. Впрочем, мысль и форма были для него нераздельны. В одном письме он писал: «Движение фразы должно согласоваться с движением мысли» — и показывал это на примерах. Он хорошо знал иностранных писателей, хотя читал их в переводе. Известно, что он восхищался Конрадом*26. Но последними его открытиями были Рильке и Кафка. Он говорил, что «Замок» и «Процесс» — важнейшее, что он открыл для себя после «Записок Мальте Лаурдиса Бригге»*27. ...Когда перечитываешь и обдумываешь то, что написал Сент-Экзюпери, поражает неуклонное совершенствование его мысли и формы. ...Семь книг Сент-Экса написаны в разном стиле и по-разному построены. «Южный почтовый» — роман, хотя слово это и не стоит на титульном листе. «Ночной полет» — быть может, самая стройная из его книг — тоже еще роман, очень сжатый, единый и цельный, как кристалл. Роман, где действующие лица, в сущности, довольно бесплотные. Это актеры почти без лиц, неизвестно, какого они роста, как одеты, мы видим их только изнутри, в них . освещено лишь то, что связано с развитием драмы. Не часто встречаются у Сент-Экса и картины природы. Он набрасывает их широкими мазками лишь тогда и в той мере, когда и поскольку они участвуют в происходящем: таковы, например, величественные и грозные Кордильеры в час перед циклоном, который обрушивается на чилийский самолет; или «зыбучая тьма» бури, из которой вырывается Фабьен, и ослепительные облака, над которыми он взмывает к безмятежно ясному небу, к луне и звездам. «Планета людей», а после нее «Военный летчик» и «Письмо к заложнику», строятся по-иному. Это рассказ (или несколько рассказов) с комментариями автора, повод для раздумий и воспоминаний. В этих трех книгах Сент-Экс словно беседует с читателем, и нить повествования делает подчас самые неожиданные извивы. Все, кто был близко знаком с Антуаном де Сент-Экзюпери, знают, что прежде, чем писать свои книги, он их рассказывал, а когда писал, испытывал силу написанного на друзьях, читал им вслух, настойчиво требовал, чтобы они тут же, немедленно высказали свое мнение. Возражения и критические замечания он сносил довольно кротко, но все-таки с видимым нетерпением. Должен здесь признаться: я в ответе за то, что из французского издания «Планеты людей» исключены несколько страниц. Глава «В сердце пустыни» начиналась описанием полета до Бенгази. Это был превосходный рассказ о перелете через Средиземное море. Перелет был вполне благополучный, и мне казалось, что из-за него начало главы получается слишком медлительным. Я попросил Антуана выпустить этот кусок. Он запротестовал: «Ведь я еще ни разу не описывал обыкновенный спокойный полет!» Но потом согласился с моими доводами и выбросил это место... ...«Маленький принц» снова строится как обыкновенный рассказ. Это чудесная фантазия, сказка для детей (и для взрослых тоже). Издатель просил написать ее к рождеству 1942 года. Сент-Экс писал эту сказку близ Нью-Йорка, в доме, который стоял на берегу океана, в пустынном уголке, среди деревьев и зарослей тростника... Начинается сказка в каком-то подчеркнуто ребяческом тоне. Но, видно, Сент-Экс быстро увлекся и забыл, что читать будут дети. Постепенно она поднимается до сказки философской. Чтобы не погрешить против истины, прибавлю, что Антуан, нежно любивший эту свою книжку, был недоволен в ней одним: «тут многовато планет», говорил он, иными словами, он охотно сократил бы межпланетные странствия Маленького принца или хотя бы часть их: я знаю, что фонарщика он бы непременно оставил. ...В 1939 году Сент-Экс начал писать «Цитадель», плод долгих трудов и раздумий. Он говорил мне: «Я пишу поэму». ...Возвратясь в 1943 году из Америки, он привез пять толстых тетрадей, в которых переплетены были перепечатанные на машинке главы, записанные сначала на диктофон, и еще одну тетрадь с добавлениями и вставками к машинописному тексту, исписанную от руки. Он вкладывал в нее все новые листы, которые исписывал обычно по ночам (диктофон, разумеется, остался в Нью-Йорке), больше всего — с августа го до мая 1944-го; его тогда перевели из действующей части в резерв, и он жил у меня. К несчастью, почерк его становился день ото дня мельче и неразборчивей. Издатели отступили перед головоломной задачей — расшифровать эти рукописные вставки и определить, где их место, потому что в машинописном тексте не было никаких указаний и пометок. И мы вынуждены читать книгу несовершенную и незаконченную, опубликованную с весьма похвальным уважением к подлиннику, так что в ней сохранились все ошибки рукописи, вплоть до орфографических... ...Я знаю — это знают все, кто видел, как работал Антуан, — что, останься он в живых, он сократил бы первоначальный текст «Цитадели». Книга была бы стройной и ясной и стала бы, вероятно, на треть меньше. Бесконечно жаль, что война отняла у нас мастера, который так долго возводил и так тщательно отделывал свой собор... У Сент-Экса долгое время была странная привычка: он работал в кафе, не обращая никакого внимания на шум и суету. Начало «Планеты людей» писалось в кафе «Две мартышки». Когда Антуан в 1938 году приехал в Алжир, он привез мне уже довольно солидную рукопись. И первым делом спросил, в каком из здешних кафе я советую ему писать дальше! ...Обычно он писал очень легко и поначалу залпом. Но не всегда работа шла без запинки. «Я сам чувствую, когда получается», — говорил он мне. Смотря по настроению, он то оставлял черновики почти без помарок, то резко, наискось зачеркивал целые абзацы. И лишь потом возвращался к написанному и сжимал, сокращал, убирал все лишнее, отделяя алмазы от пустой породы. ИЗ ГЛАВЫ «ЧЕЛОВЕК»Жить — это значит постепенно рождаться. Было бы слишком просто сразу получить вполне сложившуюся душу. «Военный летчик» Как сейчас вижу его. Большой рост (метр восемьдесят четыре). Широкие плечи, много шире бедер, точно на египетских рисунках, на которых плечи изображаются анфас, а остальная фигура в профиль. Хорошо вылепленная большая, круглая голова. Он уже лысоват; красивый высокий лоб, тяжелые веки, из-под которых задумчиво смотрят черные глаза. Короткий вздернутый нос... когда Антуан, увлекшись, говорит о чем-нибудь с особенным жаром, кончик носа у него забавно вздрагивает. В правом углу рта небольшой шрам — след давней аварии (в детстве он упал с велосипеда). Он доброжелательно улыбается, и от этого на щеках у него ямочки. Таким я увидел его в вечер нашей первой встречи. Я позвонил ему в гостиницу и пригласил обедать... Я смотрел на его руки. Сильные руки, крепкие узловатые пальцы — руки мастерового человека, отлично приспособленные для того, чтобы чинить неисправные самолеты. Руки подвижные и необыкновенно выразительные... Я смотрел на его лицо. Красивым его не назовешь, но оно все лучилось одухотворенностью... Он показался мне немного робким. Сперва он избегал встречаться со мной взглядом. Но, видно, я сказал о «Ночном полете» и «Южном почтовом» какие-то слова, которые пришлись ему по душе, — он посмотрел на меня взглядом довольным и смеющимся, и я уловил в его глазах доброе чувство. Потом, уже вечером, он опять улыбнулся мне своей полудетской улыбкой, от которой обозначились ямочки на щеках, и я понял, что он вручил мне золотой ключ своей дружбы... Надо было часто встречаться с Сент-Экзюпери, чтобы близко его узнать. Он писал мне: «Я с таким трудом говорю о каких бы то ни было своих драмах, что три слова о себе — это уже непомерно много». Или: «...не думайте, что, раз я пишу об этом так коротко, это для меня пустяк». И еще: «...во всем, что касается моих личных дел, я чудовищно застенчив». ...Лишь изредка, в трудных и мучительных обстоятельствах, когда ему необходимо было довериться другу, он преодолевал эту свою чудовищную застенчивость... Если в том, что касалось его душевного состояния, он был до крайности скрытен, то о событиях и об идеях говорил много и охотно. Все, кто с ним встречался, знают, каким он был интересным собеседником. В биологии и генетике он разбирался не хуже, чем в астрономии и атомной физике, а в социологии и морали, марксизме и психоанализе — не меньше, чем в музыке Баха или живописи Ван-Гога. Разносторонний ум позволял ему одинаково свободно беседовать с людьми, принадлежащими к самым разным направлениям науки, искусства и философии. Порой он даже не нуждался в ответных репликах. С него довольно было молчаливых и внимательных слушателей, покоренных силой его слова и ясностью мысли. И при этом он очень любил словесные поединки. Выбирал противника, загонял, что называется, в угол и разбивал в пух и в прах. Противоречить ему было небезопасно. Помню, однажды вечером мы с ним разругались из-за... изотопов! Не угодно ли! Вообще у нас с ним случались стычки и перебранки, только когда мы спорили на отвлеченные темы. Назавтра после спора об изотопах я нашел подсунутую под дверь записку: «Дружище, я в отчаянии, вчера я был кругом виноват. Сам знаю, в спорах я бываю невыносим, злюсь и не терплю возражений, на которые сам же вызываю людей при всяком удобном случае. Хоть и поздновато, но постараюсь исправиться. А.». Тут же пером нарисован Маленький принц с распростертыми руками, изо рта у него вылетают слова: «Простите меня!» Сент-Экс всегда добивался, чтобы каждый сказал ему свое мнение о его книгах. Он был очень чуток ко всякому справедливому замечанию — и очень досадовал на критику, которая казалась ему необоснованной. Но с какой учтивостью он отвергал ее, если «за» и «против» уравновешивали друг друга! Помню, когда писалась «Планета людей», он однажды нарочно позвонил мне из Сен-Рафаэля, чтобы сказать: — Знаете, я прекрасно понял ваши доводы. Но вы уж простите, то, что вы предлагаете изменить, я все-таки оставлю, как было. В споры он вносил необычайную горячность. «Послушайте», — говорил он, порывисто придвигаясь к вам вместе со стулом, и один за другим обрушивал на вас сокрушительные логические удары. А вот рассказывал он совсем по-другому. Помню, однажды вечером, после возвращения из Ливии, он сидел на диване в гостиной и, низко опустив голову, глухим ровным голосом рассказывал нам о том, что пришлось пережить в пустыне, — и слушать было мучительно. Сами факты и события, разумеется, были те же, которые он позднее описал в «Планете людей». Но тот первый непосредственный рассказ прозвучал иначе, там были и отступления, и множество подробностей (иные так и остались неопубликованными). Самыми простыми словами он заставил и нас с нестерпимой остротой ощутить то, что он пережил. Когда он кончил, у всех нас пересохло в горле, и мы не могли вымолвить ни слова. Да, он мастерски владел искусством разговора, но умел и хранить молчание. Близким были хорошо знакомы эти приступы угрюмой немоты. Он умолкал так, словно сворачивался клубком, и замыкался в себе, отгораживался от всего мира. «Немая задумчивость, когда он никого и .ничего не слышал», — вспоминает об этом Рене Зелер. Казалось, он спит с открытыми глазами. Он весь погружался в раздумье о чем-то своем, и уже никакими силами не удавалось привлечь его внимание. Однажды он сказал мне: — Куплю хороший глобус и воткну флажки в тех местах, где мне встречались настоящие друзья. Не так-то много понадобится флажков. Он был мил и приветлив со всеми («Он был обаятелен, — пишет Леон-Поль Фарг. — В его щедром сердце хватало сокровищ на всех») — и как раз поэтому его друзьями порой воображали себя люди, которых он друзьями не считал и которых судил очень сурово. А ведь он сказал: «Друг — это прежде всего тот, кто не судит». Бросается в глаза явное противоречие между тем, что я сейчас написал, и тем, что говорит берберский вождь в «Цитадели». «Пожелай я построить дом для истинных своих друзей, как бы он ни был велик, в нем не хватило бы места, ибо я не знаю в мире такого человека, который какой-то частью своей, пусть самой малой, самой неуловимой, не был бы мне другом...» Но дружба с какой-то частицей человека — это еще не дружба. Это великодушие, милосердие. Дружба — нечто совсем иное. «Дружбу всегда узнаешь: она не может обмануться», — говорит в другом месте Сент-Экзюпери. Друг не может что-то отвергнуть в друге. Он принимает друга всего без изъятия. И снисходителен даже к его ошибкам. Не смотрит на них. У вождя из «Цитадели» (а его устами говорит автор) есть только один настоящий друг... В «Маленьком принце» Сент-Экс определяет одно качество отношений, без которого нет дружбы. Вспомните встречу Принца с Лисом... Сент-Экзюпери был для меня единственным в целом свете. Он умел создавать узы дружбы. Дружба рождается из выбора. Он писал одному человеку, с которым незадолго до того встретился и, без сомнения, подружился бы, если бы у него осталось на это время: «Дорогой друг, я счастлив, что познакомился с Вами. Вы один из тех, рядом с кем можно дышать на нашей планете. И я хотел бы встречаться с Вами почаще». Напротив, тех, кто, подобно чиновникам в тулузском автобусе, построил для себя затхлый тихий мирок, «замуровал наглухо все выходы к свету, как делают термиты», — таких убогих обывателей он умел только жалеть... ...Сент-Экзюпери был верным другом. Прекрасный тому пример — его верность Дидье Дора, которым он глубоко восхищался. Когда в результате известных разногласий Дора был отстранен от работы в компании «Аэропосталь», Сент-Экзюпери тоже ушел оттуда. После организации «Эр-Франс» он и сам остался без места и без денег... В письме, полном чувства собственного достоинства, он напоминал Компании, что она должна бы оказать поддержку ему и его товарищам летчикам, ибо Линия создана их трудом, а многим из них стоила жизни. Дора в ту пору обратил свою неистощимую энергию на создание воздушной линии «Эр-Бле» — она предназначалась только для переброски почты и ничуть не соперничала бы с «Эр-Франс». Однако некий политический деятель, председатель парламентской комиссии, резко этому воспротивился... Как рассказывал мне сам Дора, Сент-Экс под псевдонимом написал в защиту «Эр-Бле» несколько статей, таких сильных и убедительных, что сразу же после их появления в печати противники отступились и перестали ему мешать. В самом высоком своем проявлении дружба близка любви: «Мы дышим полной грудью лишь тогда, когда связаны с нашими братьями и есть у нас общая цель, — писал Сент-Экзюпери. — И мы знаем по опыту: любить — это не значит смотреть друг на друга, любить — значит вместе смотреть в одном направлении». Это определение всеобъемлюще, оно охватывает все виды человеческой привязанности — товарищество, дружбу, любовь. ...Право, я не встречал человека благороднее и добрее. Он любил людей, всех людей. Он был проповедником братства. Не то, чтобы он вовсе не знал вражды или неприязни. Но чувства эти не бывали воинственными. Он мог бы сказать, как вождь в «Цитадели»: «Вот почему у меня нет врагов. Я и во враге уважаю друга. И он становится мне другом». Я знаю, он упрямо высмеивал «непоколебимое тупоумие генералов» и издевался над прямолинейной логикой педантов, но это были не личные распри, а скорее столкновения идей. Во всем его творчестве лишь дважды отразились злость и ненависть. Со злостью он говорил о Робино. С ненавистью — о Гитлере и нацизме. История злости довольно забавна. Известно, что Сент-Экс собрал на недоступных плоскогорьях Рио-де-Оро целую коллекцию метеоритов. Он очень ими дорожил. Некий инспектор Аэропосталя, хваставший своими познаниями в области минералогии, залетев в Джуби, стал выпрашивать у Сент-Экса на время эти камни — он, мол, напишет о них ученую статью. Сент-Экс согласился. Статья так и не появилась, и метеоритов своих он больше не увидел. И он отвел душу, изобразив инспектора Робино — воплощенную посредственность, едва заметную рядом с могучей фигурой Ривьера. Сент-Экс говорил мне с добродушной усмешкой, что описывал Робино с истинным удовольствием, думая при этом о своем инспекторе — знатоке минералогии. Ненависть к Гитлеру отразилась на многих страницах Сент-Экса. Довольно вспомнить притчу о горбунах в «Планете людей». Она слегка завуалирована, и когда в 1939 году Хенрик Бекер перевел «Планету» на немецкий язык, гитлеровская цензура на первых порах не заметила крамолы. Книгу преспокойно напечатали, и некоторое время она украшала собой витрины нацистских книготорговцев. В рукописи, хранящейся у меня, была одна фраза; которая неминуемо привлекла бы внимание цензуры, но Сент-Экс ее вычеркнул. Вот она: «И если сегодняшний немец, кажется, готов пролить свою кровь за Гитлера, то это потому, что он ищет в Гитлере повод для величия. Спорить с Гитлером бессмысленно». Та же ненависть нередко звучит и в письмах Сент-Экса. Вот строки из письма от 8 декабря 1942 года: «Я хорошо знаю, почему ненавижу нацизм. Прежде всего потому, что он разрушает человеческие отношения... Я годами жил в пустыне, жизнью, полной лишений, и был счастлив: у меня там были верные товарищи». И дальше в том же письме: «Сегодня мир странным образом отрекается от того, что составляло его величие... Нацисты превратили евреев в символ низости, лихоимства, измены, эксплуатации и эгоизма — и искренне возмущаются тем, что кто-то защищает евреев. И говорят, будто их противники хотят сохранить в мире дух лихоимства, измены и эксплуатации. Так недолго докатиться до полного варварства и языческих тотемов. Я отказываюсь признавать эти стадные чувства, стремление все упрощать, как в Коране, сделать кого-то козлом отпущения. Я отказываюсь признавать за святой инквизицией чистоту помыслов. Я отказываюсь признавать пустопорожние словесные формулы, из-за которых понапрасну потоками льется кровь людей». Ибо он любил людей, всех людей. Он писал: «Восемь лет моей жизни я постоянно, днем и ночью жил среди рабочих. Нередко годами ел с ними за одним столом, например в Джуби, где два года был единственным пилотом среди механиков. Когда я говорю о рабочих, говорю, что я их люблю, я прекрасно знаю, что говорю». Он любил ощущать вокруг себя доброжелательность. Страдал от всякого проявления неприязни. Отвечая на вопрос какой-то газеты, предлагавшей высказаться то ли против вивисекции, то ли в ее защиту, он написал, что ради того, чтобы спасти жизнь одного-единственного ребенка, можно пожертвовать сотней собак. На него обрушилась лавина анонимных писем. «Вы не поверите, как это на меня подействовало, — говорит он мне. — Первые три, четыре, пять писем куда ни шло. Пожимаешь плечами. Но когда изо дня в день почта приносит столько брани и упреков, поневоле начинаешь чувствовать себя несчастным». После того как был напечатан его репортаж о Москве, о том, как на заводе исполняли для рабочих музыку Моцарта, он получил «две сотни ругательных писем». Его это удручало. Но он был тверд, как всегда, когда на него подло нападали. Бог свидетель, он умел быть твердым! Он любил людей. И я думаю, эта любовь во всей первозданной чистоте проявлялась в его внимании к детям, этим чистым родникам. Детство! Золотая рассветная пора, когда пробуждается сознание, возраст становления человека. В играх с детьми Антуан был простодушен и в то же время мудр. Он говорил с ними на доступном для них языке, никогда не впадая в фальшивую ребячливость, глупую и вздорную. Он изобретал для них всякие игры, учил пускать мыльные пузыри с глицерином, которые отскакивали от пола как мячики, мастерил бумажные вертолеты. Один из моих друзей встретил его однажды в Алжире на бульваре. Сент-Экс сидел на крыльце какого-то дома, окруженный арабской детворой, и мастерил бумажные вертолетики. Их пускали с соседнего моста, и они взвивались вверх, подхваченные «восходящими воздушными потоками». Ребятишки были в восторге, и Сент-Эксу явно было с ними интересно. И раэве, как он сам говорил, он не был в Джуби «популярен среди всех ребят пустыни»? Его обожали дети из самой разной среды. С ним они проникали в чудесный, зачарованный мир. Он выдумывал для них сказки, полные волшебства и поэзии... И сам бесконечно наслаждался. Он рассказывал мне, какая это была для него радость — прожить несколько дней на берегу океана, играя с детьми Линдберга*28. А однажды я видел, как он провел целый день у друзей, забавляя и развлекая маленькую девочку, и поистине ее «приручил». Еще долго спустя, заслышав самолет, малышка всякий раз поднимала глаза к небу и говорила: «Это мой друг летит ко мне в гости!» ...Я знаю... красочный пример его дипломатии. Когда он был техническим директором филиала «Аэропоста-Аргентина», до него стали все чаще доходить слухи из самых разных источников, что один управляющий отделением частенько заимствует деньги из кассы Компании. Сей молодой человек принадлежал к очень богатому и очень уважаемому в городе семейству. Он еще не располагал собственными средствами, но жил на широкую ногу и пристрастился к азартной игре. И проигрывал огромные суммы. Однажды Сент-Эксу стало точно известно, что касса отделения только что очищена. И он расставил западню. Разослал сразу в пять соседних отделений, чтобы не насторожить виновного, служебные телеграммы с одним и тем лее предупреждением: «Завтра приеду проверить ваше отделение». И действительно проверил все пять. Разумеется, проворовавшийся управляющий бросился просить взаймы у кого только мог и за ночь собрал солидную сумму, которой не хватало в кассе и которая должна была наполнить ее только на время ревизии. Сент-Экс проверил все книги и денежные документы, велел разложить на столе деньги из несгораемого ящика. И преспокойно заявил: — Вот что. Я возьму эти деньги, чтобы рассчитаться с фирмой в..., я там буду сегодня вечером. Сейчас выдам вам расписку. Тот оцепенел. А Сент-Экс хладнокровно сгреб со стола все деньги и унес с собой. Благодаря его хитрости Компания не была обокрадена, а молодой человек избежал позора. Излечился ли он от страсти к игре — об этом история умалчивает, но от должности управляющего его освободили без скандала. Затерянный в пустыне, где его час за, часом иссушало убийственное солнце, постепенно теряя всякую надежду на спасение, он полон мужества: «Если б я вернулся, опять начал бы сначала» («Планета людей»). ...Этот человек, который терпеть не мог никаких физических усилий, не любил ходить пешком, не занимался никаким спортом, преподал нам важнейший урок стойкости, «...суть не в том, чтобы жить среди опасностей, — говорит он. — Это всего лишь громкая фраза. Тореадоры мне не по душе. Я люблю не опасности. Я знаю, что я люблю. Люблю жизнь». Жизнь, полную до краев, какою жил он сам. Ему нужна была жизнь не полная опасностей, а насыщенная деянием и смыслом. Именно потому, что он жаждал такой жизни, он умел превзойти самого себя. «Каждый новый долг перед людьми помогает становиться человеком», — писал он. Накануне своего перелета через Атлантический океан Мермоз показал мне свой одномоторный самолет с очень ограниченным радиусом действия, и, поняв, как сильно он рискует, я сказал ему, что это безрассудно, опасность слишком велика, лучше взять машину, более приспособленную для дальних рейсов... Он перебил меня. — Главное не машина, а человек, — сказал он. Позже Сент-Экс объяснил мне, что это — слова Дора. С таким же успехом их мог бы первым сказать сам Сент-Экс. Они очень верно передают склад его души. Он ничего не делал наполовину. В дневнике эскадрильи описан пример его неискоренимого упрямства. Это очень выразительный рассказ (он был однажды опубликован в несколько приукрашенном виде). Вот он. 8 июля 1944 года Сент-Экс летит из Альгеро в Тунис на крестины: он будет крестным отцом маленького Кристиана-Антуана Гавуаля. «По этому случаю он еще раз заставил нас поволноваться: увлекся чтением детектива и совсем забыл, что ему пора. Его сажают в «джип» и везут на аэродром, — он читает в «джипе», читает на аэродроме, а все мы ждем, пока он соизволит сесть в самолет; читает в самолете, пока для него ищут наушники (он их, конечно, забыл) ; читает, держа эту книжонку на коленях и не желает с ней расставаться: дескать, осталось всего несколько страниц, он сейчас дочитает и взлетит. Мы все убеждены, что, поднявшись в воздух, он опять уткнется носом в книжку, и дело кончится тем, что машина грохнется обо что-нибудь твердое... Весь вечер мы молим господа бога, чтобы ничего не стряслось». Неизвестно, что это был за детектив. Но, уж наверно, Сент-Экса увлек не столько сюжет, как техника построения. По силе воображения он был сродни Эдгару По, критическим взглядом подмечал слабости книги, неуклюжие повороты, находил свои решения и ключи к описываемой тайне. Близкий друг Сент-Экса пишет: «Я, кажется, ни разу не слышал, чтобы Сент-Экзюпери изменил обычному разговорному тону». Это просто прихоть случая. Другу не привелось видеть Антуана в гневе — зрелище ничуть не хуже разбушевавшегося моря — и узнать всю прелесть его раскаяния. Однажды я имел несчастье его разозлить. У нас был единственный экземпляр «Маленького принца», который мы давали друзьям читать по очереди тут же в доме, но не позволяли уносить с собой. Как-то среди дня, когда я у себя в кабинете делал больному укол, Антуан вызвал меня по внутреннему телефону. Отрывисто и сердито он сказал, что не может найти «Маленького принца». Я решил, что тут повинен обычный для Антуана баснословный беспорядок, и ответил, что сейчас очень занят и не могу помочь ему в поисках. Вспылив, он бросил трубку. Через минуту я получил записку: «Честное слово, я не зануда. Уже три недели я веду переговоры о фильме по «Маленькому принцу». Посредник, который сейчас уезжает в Лондон, перед отъездом зашел за книжкой. А книжки нет. Я никому ее не давал, зная, что она мне сегодня для него понадобится. И Вы не пожелали сказать мне, куда она девалась, у Вас не нашлось для меня секунды, когда речь идет о жизненно важном для меня деле и о 50 ООО долларов. Непостижимо! Не то чтобы я хотел выразить недружественные чувства, милостивый государь. Но если я в пять минут теряю 50 ООО долларов, пожалуй, об этом стоит 30 секунд поговорить. Где моя книга?» Занятый трудным внутривенным вливанием, я ответил Антуану по телефону очень коротко и вопреки обыкновению суховато. И вдруг, покончив с пациентом, обнаружил, что кругом виноват! Мой грех: «Маленький принц» оказался тут, у меня в кабинете. Накануне я взял его, чтобы перечитать, и не отнес обратно в комнату Антуана. Как же я мог забыть? Я тотчас отослал книжку, приписав несколько самых кротких слов, смиренно каялся и просил прощения. И получил одно за другим два послания (маслом по сердцу! Угрызения совести как рукой сняло!). «Дружище, не думайте, что я сержусь. Я сердился бы, если бы Вы кому-нибудь «одолжили» книжку (она ведь у меня одна, и я никому ее не даю, позволяю читать только тут, у меня в комнате). Но что Вы взяли ее для себя, это меня скорее тронуло, и даже очень. Просто получилось так, что из-за этого я попал в дурацкое положение. Знаете ли Вы, что такое кино? Вам в два счета что-то предлагают, и в два счета либо сделка заключена, либо все лопнуло. Никаких проволочек. Так вот, я затеял одну штуку, но для этого надо было, чтобы завтра же книжку прочли в Лондоне. Я завтракал с посредником, который сегодня уезжает. Книжку я, конечно, забыл — и вернулся, рассчитывая отвезти ее к танжерскому самолету. На трех фильмах17, поставленных ценой несчетных усилий, я убедился: как бы все восхитительно ни выглядело, продать книжку у меня разве что один шанс против тридцати трех. Но тут стоило постараться. С досады, что моя затея рухнула, я и написал Вам ту записку. Но я нипочем бы ее не написал, если бы Вы потратили 30 секунд и объяснили мне, из-за чего так по-дурацки сорвалась моя затея — прав я или нет, но я придавал ей большое значение. Ваша записка меня успокоила: мы — друзья, на остальное мне плевать. Вы очень правы, что написали. Пускай тот тип уехал без книжки, мне важней было получить от вас эти несколько слов. Но забудьте мою вспышку. Это будет справедливо». А через десять минут мне принесли еще одно послание: «Я не объяснил толком, что меня успокоило в Вашей записке. Дружба дороже всего на свете. Друга не купишь и за сто миллиардов. Если Вам приятно перечитать мою книжку, пускай мистер Корда*29 ждет, пускай откажется от нее — мне плевать. Первое место — Вам. Иначе просто не может быть. Великодушие тут ни при чем. Пускай Корда поставит хоть десять фильмов, Вашей дружбы на них не купить. Деньги мистера Корда стоят того, чего стоят, иначе говоря — того, что они могут дать. Не так-то много. Ничего. Но дико было бы загубить счастливую возможность с Корда (3 на 100) ради того, чтобы мою книжку прочли какой-нибудь дурень или дуреха, на которых мне наплевать и которым я ее не давал. Вот я и взорвался, но этого никогда бы не случилось, знай я, что Вам было приятно перечитать мою сказочку. На это у Вас было полное право. Но как я мог об этом догадаться?» И еще раз он поразил меня внезапной вспышкой и столь же быстрой переменой настроения. Его всегда волновала критика в печати. С тревогой он ждал отзывов о каждой своей книге. Однажды, когда я был у него, а его самого не было дома, пришел объемистый пакет из «Аргуса» с откликами на «Планету людей». Я хотел прочесть их заранее, чтобы лучше успокоить его неизбежную досаду и огорчение. Он как раз позвонил и спросил, что нового. Я предложил вскрыть полученную почту и разобрать присланные «Аргусом»*30 вырезки. Возвратясь домой, он найдет их в полном порядке, сказал я. Он ответил очень резко: — Нет, не троньте. Я предпочитаю сам делать открытия, которые меня касаются. Через час раздался звонок: — Я вам нагрубил. Если хотите, вскройте, что там прислал «Аргус», и прочтите. Я понимаю, вам любопытно. Я дождался его прихода и предоставил ему самому вскрыть все письма. Я уже упоминал, что у него всегда царил беспорядок, ставший притчей во языцех. Это было неописуемо. Ни одна вещь, включая предметы туалета, не бывала на месте, все валялось где попало и как попало. Хозяйки дома приходили в ужас. Об этом вечном беспорядке много писали, его особенно подчеркивали любители живописных подробностей. Да, конечно, все это правда. Да, конечно, Антуан прожигал сигаретами скатерти, простыни, ночные столики. Конечно, он мог потерять ключ от вашей квартиры. Но до того ли ему было, чтобы наводить порядок, раскладывать по местам свои электрические бритвы, бумаги, ключи, деньги и галстуки и следить за сигаретами? Он слишком занят был необыкновенно бурным кипеньем мысли, рождением все новых идей, вот их-то он должен был приводить в порядок. Точно фонарщик из своей же сказки, он зажигал и вновь гасил, не зная ни минуты передышки. Эта напряженная жизнь духа мешала ему сосредоточиться на чем-либо другом... Он умел веселиться, как школьник на каникулах. Читая недавние воспоминания о нем, можно подумать, что последние годы его жизни омрачены непреходящей печалью. Может показаться, что это подтверждают и письма или отрывки из писем, приведенные в этой книге. Что и говорить, у него было немало причин для недовольства. Он не любил наш век и с отчаянием думал о будущем своей родины. Он говорил и писал об этом снова и снова. Но неверно, что под конец он «впал в глубокое уныние», как выразился Леон Верт, согласиться с этим значило бы не оценить его неукротимое жизнелюбие. Он умел уходить от мрачных мыслей. Известно, что он ждал конца войны, чтобы посвятить себя «другой работе». Я убежден, когда Антуан, хлопнув ладонью по черным тетрадям с рукописью «Цитадели», весело сказал: «Это мой посмертный труд», он не очень верил собственным словам, а я и вовсе в это не верил. Мне казалось, он несокрушим... Найдется ли человек, который в годы войны и после войны не бывал подчас угнетен и подавлен? Сент-Экс испытывал это чаще других, но, как никто другой, он мог черпать все новые силы в скрытых душевных источниках. В каждый наш разговор, едва мы оставляли в стороне горькие темы, он вносил столько радости, такие взрывы веселья, что просто представить нельзя более легкого, оживленного собеседника. Взгляните на иные фотографии, сделанные в Сардинии в 1944 году, — какая ясная улыбка освещала лицо Сент-Экса еще в канун его исчезновения! Именно он устроил 28 мая 1944 года пир горой для всех товарищей на вилле аптекаря Манаццу. Сардинские пастухи зажарили целиком десять баранов... Джон Филипс доставил бочонок вина на 230 литров. Все пели. Каждый певец, даже священник, чтобы исполнить свой номер, взбирался на круглый садовый стол. Филипс, взгромоздившись с фотоаппаратом на крышу, снимал эту сцену. По снимкам, которые опубликовал Рене Деланж, видно, что Сент-Экс веселился вовсю. Смеялся он добродушным, чуть глуховатым смехом, на редкость заразительно. И выдумывал необыкновенно забавные истории. Вот его рецепт охоты на льва: «Едучи в пустыню, захватите сито. Просейте песок. Все львы останутся в сите». Помню, как веселился он, рассказывая мне забавный случай из своей практики (такому сюжету обрадовался бы Мопассан). Надо было подыскать человека, который представлял бы Компанию на одном аэродроме Патагонской линии. Аэродром был расположен в краю нестихающего ветра. До крайности неуютное место. Короче говоря, человеку там не житье. Немало там перебывало служащих, и все они очень скоро оттуда сбегали. Сент-Экс додумался сменять работника каждые полгода. Но и полгода тянутся бесконечно в этой окаянной стороне, где, как говорят местные жители, «и камни летают». И вот Сент-Экс решил назначить на эту малоприятную должность некоего милого юношу, который вел жизнь очень упорядоченную и размеренную и, кроме как на служебные часы, никогда не расставался со старушкой матерью. Юноша был необычайно скромен. Его считали образцом добродетели. «Вот самый подходящий отшельник для моей пустыни», — решил Антуан. Он честно предупредил молодого человека, что тому надо будет стать затворником в краю негостеприимном и диком. — Вам придется жить одиноко. Вы не найдете там никакого общества. Тот согласился, заметив только, что не повезет в такое место свою матушку. И отбыл. Спустя некоторое время люди, чей путь лежал через тот аэродром, с таинственным видом сообщили Антуану, что агентство Компании переменило адрес. Он сел в самолет и отправился посмотреть, что к чему. В помещении агентства он застал одни лишь пустые полки, письменный стол без единой бумажки да мальчугана, которому поручено было провожать приезжих к представителю Компании. «Веди», — сказал ему Антуан. И мальчик отвел его... прямиком в местный «Дом Телье». Тут-то и квартировал начальник аэродрома! Вы, конечно, сразу вспомните вийоновскую «балладу Толстухи Марго»? Ошибаетесь! Среди этих красоток добродетель нашего юноши нисколько не пострадала. Этот агнец невинный обосновался в комнатке, приспособленной под рабочий кабинет, и, сиднем сидя среди папок и карточек, честнейшим образом делал свое дело. Сент-Экс велел ему сейчас же отсюда переселиться, привел такси — и папки и картотеки вновь были водворены в покинутую контору. Юноша объяснил, что произошло. Через несколько дней по приезде он разговорился в ресторане с какой-то накрашенной и надушенной дамой. Она заинтересовалась судьбой изгнанника, посочувствовала: ведь ему так одиноко. «Когда у вас случится свободный часок, непременно навещайте меня». Он ее навестил, дом ему понравился. Он побывал там еще раз. Его пригласили в воскресенье позавтракать. Уговорили остаться и на обед. Такая доброта растрогала молодого человека. Приятно вновь ощутить тепло домашнего очага! К нему так добры и внимательны! И в этом доме он встречается с такими милыми людьми! Есть с кем поговорить. А ведь ему так одиноко живется! Ему предложили здесь полный пансион. Так чего ради на адском ветру по два раза в день таскаться из этого гостеприимного дома в контору и обратно? Лучше уж не тратить попусту время и силы, Итак, агентство перебралось на новое место. Но Сент-Экс, хохоча во все горло, клялся и божился, что молодой простак остался скромен и чист, как младенец, и возвратился к своей почтенной матушке совершенно таким же, как был! Если сложить вместе все 6500 часов, которые он налетал, выйдет, что он провел в небе около десяти месяцев, примерно двадцатую часть всей своей жизни в бытность летчиком. Он любил высоту. Когда только мог, старался поселиться на верхнем этаже какого-нибудь большого дома, поближе к небу; из его квартиры на площади Вобан виден был сверху золоченый купол Дома инвалидов и несчетные крыши Парижа; в квартире на улице Микеланджело... с террасы, украшенной довольно жалкими вьющимися розами, открывалась вся долина Сены. Не случайно человек стремится к высоте, это выдает стремление к возвышенному и в духовной жизни. И не случайно пристрастие к самолету, который летит по прямой. Дороги веками обманывали нас, — говорит Сент-Экс в «Планете людей», — а с высоты видны все их петли и хитросплетения. На них не обращаешь внимания. Идешь напрямик. И Сент-Экзюпери, который оставался чист, ибо избегал кривых путей, имел право написать в одном своем письме: «Я никогда не был в разладе со своими принципами, и мои принципы никогда не были в разладе с общими интересами, которым они стремились служить. Моя позиция никогда не была в разладе с моими поступками и желаниями. За всю мою жизнь я не написал ни строчки, которую мне нужно было бы оправдывать, замалчивать или перевирать». ...Его ужасала междоусобица, разделявшая французов в годы войны. Он неизменно оставался над этой схваткой. Так держался он во всех случаях. Он говорил в «Письме к заложнику»: «Замкнувшись в сектантских распрях, я рискую забыть, что политика теряет смысл, если она не служит духовной истине». Живя в Нью-Йорке, он подвергался нападкам, которые жестоко его ранили и о которых 8 декабря 1942 года он писал: «Я очень мало ценю чисто физическое мужество, и жизнь научила меня понимать, что такое истинное мужество: способность устоять, когда все тебя осуждают. Я-то знаю: чтобы, несмотря на два года оскорблений и клеветы, не свернуть с пути, избранного моей совестью, мне потребовалось совсем иное мужество, чем для фоторазведки над Майнцем и Эссеном». Часто он хранил молчание. Из аристократического пренебрежения (я говорю отнюдь не о предрассудках, связанных с его графским происхождением) он плохо защищал себя. Однако иногда ему приходилось заговорить. Я считаю своим долгом привести здесь один документ... ИЗ ГЛАВЫ «ИЗОБРЕТАТЕЛЬ»Взрослые любят цифры. «Маленький принц» Как известно, вишийское правительство*31, не спросив на то его согласия, ввело Сент-Экзюпери в Национальный совет*32. Антуан жил тогда в Америке, и у него не было иного способа отказаться от этого назначения, кроме как объявить о своем отказе через печать и радио. Нашлись люди, которые злонамеренно распустили слух, будто он не сам составил это опровержение, а узнал о нем задним числом и был им до крайности смущен. Сент-Экс ответил одному из клеветников в самых резких выражениях. Привожу из его доводов только точную справку, которая устанавливает неоспоримую истину: «Заявление, опубликованное в печати и оглашенное по радио, я написал собственной рукой. Его любезно перевел на английский язык в моем присутствии господин Рауль де Русси (адрес). Поскольку я затем прибавил еще несколько строк, перевод был просмотрен заново господином Льюисом Гарантьером (адрес). Затем текст был размножен на машинке господином Максимилианом Беккером (адрес). В тот же день за завтраком я передал это заявление моим издателям господам Рейналю и Хитчкоку. В тот же вечер у себя в номере в отеле Ритц-Карлтон, в присутствии М. Беккера, я собственноручно передал это заявление представителям печати. По моей настоятельной просьбе оно было опубликовано в газетах и передано по радио. Тем самым мое назначение, о котором меня заранее официально никто не извещал, было отменено. Указанные адреса позволят вашим ищейкам совершить кое-какие поучительные для них прогулки». ...Он живо интересовался точными науками. Примечательно, что у вождя в «Цитадели» нет друзей ни среди генералов, ни среди губернаторов, ни среди философов. Его единственный настоящий друг — геометр. ...Меньше чем за два года, с 8 октября 1937 года по 28 июля 1939-го, Сент-Экзюпери получил восемь патентов на различные изобретения. И все они так или иначе относятся к авиации (он разрабатывал систему посадки самолетов, равновесия и тяги, навигации — предложенный им навигационный прибор был пригоден для вождения не только самолетов, но и морских судов, — работал над совершенствованием контроля моторов в полете, запуска авиамотора и пр.). ...Какова бы ни была практическая ценность этих изобретений, просто или сложно было их осуществить и применить, но, по отзыву одного из крупнейших специалистов, профессора Метраля, неоспоримо одно: Сент-Экзюпери самостоятельно, без помощи какой-либо лаборатории, справлялся с труднейшими задачами и находил теоретические и технические решения в ту пору, когда виднейшие специалисты-практики и даже ученые только еще занимались предварительным изучением этих вопросов. Он опередил свое время... он предвидел появление реактивных самолетов. Он в совершенстве владел языком математики, замечает Метраль, но для его творческого воображения очень характерно, что он всегда старался сухое, чисто математическое объяснение заменить логическим. Он «рассуждал, не столько опираясь на анализ чисто физических явлений, сколько руководствуясь философской интуицией». Так наглядно проявляется редкостная цельность и единство этого ума, которому ничто человеческое не чуждо. Единство в многообразии. Он часто поверял мне свои мысли. Но до 1937 года ни словом не обмолвился о своих научных изысканиях. Впервые он заговорил об этом однажды в 1937 году... Он ждал тогда одного специалиста, который должен был проверить его расчеты. Он протянул мне тоненькую тетрадку. Это был патент на его второе изобретение — «Посадка самолетов при отсутствии видимости». С первым его изобретением, помнится, произошел забавный случай. То ли по небрежности, то ли по незнанию он забыл возобновить свои права — и его патент стал общим достоянием. И вот однажды он получил любезное письмо от какой-то фирмы, с которой раньше никогда не имел дела. Его извещали, что эксплуатация его патента оказалась прибыльной, а потому справедливо, чтобы и он извлек из этого некоторую выгоду, и ему посылают толику денег, полученных благодаря его изобретательности. Он нашел этот поступок фирмы весьма «добропорядочным», как выражались в прошлом веке. ...Заявку на десятое свое изобретение Сент-Экс сделал в феврале 1940 года. Речь шла о новом методе ориентировки при помощи электромагнитных волн... Как известно, практически пользоваться радарами начали только в годы второй мировой войны. Можно сказать, что и здесь Сент-Экзюпери был на уровне передовой научной мысли своего времени... У нас с Антуаном в Алжире по крайней мере дважды возникали долгие разговоры о физиологии глаза и теории ослепления. Однажды он начертил мне схему и подробно объяснил новую свою затею: принцип ночной маскировки светом; во время кампании 1939-1940 годов Антуан предложил эту идею военным властям. Возникла она у него давно и сложилась не сразу. Когда он летел в первый почтовый рейс по маршруту Буэнос-Айрес — Сантьяго (Чили), он наслышался рассказов о том, какое потрясающее впечатление производят Андийские Кордильеры, и заранее представлял себе, как он, словно мошка, будет юлить между исполинскими горными пиками и отвесными склонами. В ту пору «потолок» самолета был равен 6000 метров, и приходилось пробираться ущельями. «Но для меня всего удивительней оказался не перелет через Кордильеры, — рассказывал мне Антуан. — Я ожидал большего. Поразительно было возвращение ночью в Буэнос-Айрес. Чудесное зрелище. Город огромен и весь — точно шахматная доска. Узкие улицы разделяют жилые кварталы, пересекаясь под прямым углом. Все они ярко освещены. Когда смотришь с высоты, все эти сверкающие точки образуют одну светящуюся ткань. Это как сказка». Напротив, в начале войны, в 1939 году, пролетая ночами над затемненной Тулузой, он заметил, что в ясную ночь можно различить планировку города всю, до малейших подробностей, и нетрудно сбросить бомбы на любую цель. Из сопоставления этих двух обликов ночных городов — освещенного и погруженного во тьму — и родилась, я думаю, идея маскировки освещением. Ум Антуана был почвой, в которой прорастает каждое зерно. Затемнение очень плохо маскировало Тулузу. Окутанный покровом света Буэнос-Айрес был укрыт превосходно. Стало быть, чтобы замаскировать город, лучше не затемнить его, а осветить. Но это лишь на худой конец. Таким способом прячешь отдельные подробности, но обнаруживаешь всю цель. И Сент-Экс тут же находит отличный способ сбить противника с толку: надо его ослепить! Он никогда не распознает ночью города и отдельные цели, если залить их широкой полосой очень ярких, равномерно распределенных огней. Сент-Экс разработал свой проект маскировки всесторонне, до тончайших технических подробностей... Его изобретением заинтересовались военные специалисты... Первые практические испытания дали отличные результаты. Но опыт этот не удалось продолжить: его прервало немецкое вторжение. Чтобы дать понятие о разнообразии его поисков, приведу три примера того, что я назову, отнюдь не из непочтительности, «идеями без последствий»... я просто хочу сказать, что он не стал продолжать исследования в этих направлениях. Не помню точно, когда это было. Кажется, в 1934 году. Мы заговорили об астрономии, и Антуан признался, что в этой области он почти профан. Я посоветовал ему познакомиться с книгами Эддингтона и Джинса*33... Когда мы встретились через месяц, он уже прочитал лучшие труды по астрономии и страстно ею увлекся. Я предложил сводить его в обсерваторию Бузареа. Мои тамошние друзья, директор обсерватории и его помощник, приняли нас очень приветливо, и всю ночь напролет, пока мы в огромный телескоп наблюдали планеты или дожидались прохождения через меридиан той или иной звезды, Антуан вел с моими астрономами беседу, которая лишний раз доказала мне гибкость его ума. О предметах, которыми эти люди владели в совершенстве, он говорил как равный, с полным пониманием дела. А когда мы в машине возвращались домой, его неутомимое воображение уже рисовало новый телескоп, в котором систему линз заменили бы фотоэлементы. Не знаю, продолжал ли он потом обдумывать и развивать эту идею. Еще одна идея владела им некоторое время, пока он жил у меня в Алжире с августа 1943-го до марта 1944-го, в пору своего вынужденного отдыха: он обдумывал, как использовать бортовую качку для хода судов. Покрывал листы своей излюбленной тончайшей бумаги бесконечными вычислениями. Изумлял гостей гидродинамическими опытами, пуская в ванной бумажные кораблики. Потом однажды сказал мне: — А знаете, грош цена моей затее. По всем расчетам выходит, что скорость слишком мала: пять узлов. 28 декабря 1938 года Антуан пароходом прибыл в Алжир. Во время плавания он на досуге наблюдал полет чаек. Его поразило, что эти птицы, превосходно летающие против ветра, взмахивают крыльями медленно и редко — и, однако, с легкостью разрезают грудью воздушный поток. Он сосчитал число взмахов и вполне резонно вслед за многими другими пришел к заключению, что винт самолета огромное количество энергии тратит впустую. У него была на этот счет своя идея. В чем она заключалась, точно сказать не могу. Возникла она еще до этого плавания. Он сказал мне, что говорил с авиационными инженерами, но никто из них и слышать не хотел ни о каких иных способах движения самолета, кроме как при помощи винта. «Они a priori отвергают всякую новую мысль», — с огорчением сказал он. Однако продолжал обдумывать свою идею и попросил одного моего приятеля застрелить двух или трех чаек, чтобы можно было изучить устройство их крыльев. Чаек ему принесли. Пока он их исследовал, меня как раз вызвали во Францию. Мы с Антуаном не виделись до марта 1939 года. А тогда все наши мысли уже поглощены были неотвратимо надвигающейся войной. Ни о чем другом мы больше не говорили. Всякий изобретатель прежде всего умеет наблюдать. Изобретение начинается с зоркости: Ньютон приметил, как падает яблоко, и открыл закон всемирного тяготения... Изобретать — значит находить новые отношения между явлениями, которые наблюдаешь. Сент-Экзюпери был неутомимый наблюдатель. Несчетные тому свидетельства рассыпаны по страницам его книг. Описывает ли он звуки, освещение или, скажем, взлет гидросамолета в «Планете людей», всегда это описание, красочное, образное, отличается в то же время безукоризненной точностью. ...Поэтическим языком передается картина, строго соответствующая реальности. Так, в «Военном летчике» Сент-Экзюпери попадает под огонь вражеских зениток. Он летит над долиной Арраса. Капитан Израэль (проверивший это на собственном опыте) подтвердил мне, что описание Сент-Экса верно до мельчайших подробностей. Право же, это замечательно, если подумать, в каких условиях Сент-Экс наблюдал описанное им затем зрелище. По нему бьют скорострельные зенитные пушки, скрещиваются светящиеся трассы пулеметных очередей. А он — мыслящая цель, — искусно увертываясь от них и выписывая своей машиной крутые зигзаги, непрерывно все подмечает. Он бросает взгляд в трех направлениях — на землю, вокруг по горизонтали и вверх, в небо — и точно определяет все стадии обстрела... На нем сосредоточен огонь батарей, рассеянных на равнине, на его машине скрещиваются огненные трассы ... И он в своем описании ничего не забыл, он все видел, все подметил и уловил в условиях, когда многим и многим было бы не до наблюдений... Мысль его работает без устали. Когда он жил в Нью-Йорке, на двадцать первом этаже, он все время мастерил из тонкой бумаги крохотные вертолеты и запускал их; подхваченные восходящими воздушными потоками, они кружились перед окном и нередко вместо того чтобы в конце концов приземлиться на полу уносились, подхваченные порывом ветра, и влетали в открытые окна соседних квартир. Позднее эти хрупкие игрушки забавляли детвору в Неаполе и в Алжире. Игра игрой, но американцы нашли ей практическое применение: по тому же принципу они сконструировали вертолеты для перевозки контейнеров с парашютами. Полковник Алиас рассказал мне: во время кампании 1939-1940 годов, когда на большой высоте, при температуре - 51-52° по Цельсию пулеметы «Потезов» замерзали, он однажды сводил Сент-Экса в Институт холода. Сент-Экс предложил тогда идею, которая показалась очень соблазнительной: предотвращать чрезмерное охлаждение шарниров при помощи незамерзающей смазки, которая поглощала бы конденсирующиеся пары, чтобы пулемет не заедало. (Тогда уже существовали холодоустойчивые смазки, но подвижные части пулеметов все-таки замерзали.) В 1944 году, вспоминает генерал Шассэн, Сент-Экс придумал какой-то особенный способ опреснять морскую воду, и в эскадрилье смастерили по его чертежам небольшой и удобный перегонный аппарат. Нередко я заставал его погруженным в чертежи или расчеты, он с увлечением чертил на бумаге какие-то круги и квадраты. Он любил задавать друзьям арифметические задачки, которые сам составлял. Условия задачи он разукрашивал прихотливыми и живописными выдумками. Генерал Шассэн опубликовал одну такую задачу, очень характерную для Сент-Экса, — «задачу фараона». Было и немало других. Он охотно развлекался, придумывая какие-то занятные игры. Возвратясь в Альгеро, он на другой же день обучил товарищей «Игре в слова». Дневник эскадрильи в записи от 17 мая 1944 года сообщает: «Сегодня майор де Сент-Экзюпери привил всем офицерам опасный вирус различных игр в слова, этот свирепый недуг уже распространился по всей Вилле18, и лучшие умственные силы наших летчиков надолго будут отданы весьма непродуктивной деятельности». Эту новую игру — игру в слова от трех до восьми букв — Антуан изобрел в Алжире, пока находился в резерве. На нас он оттачивал свое мастерство. В слова из трех и четырех букв можно было играть без карандаша и бумаги. Нередко мы играли в автомобиле. «Я задумал слово», — объявлял Антуан, и игра начиналась. Вот ее принцип. Допустим, вам надо найти слово из четырех букв. Это должно быть существительное в единственном числе. К примеру, загадана Луна. Вы называете наобум любое слово из четырех букв. Тут выбор неограниченный — существительное, глагол, единственное число, множественное — весь словарь к вашим услугам. Вы говорите: ШЛЕП. Вам отвечают — одна, потому что в словах ЛУНА И ШЛЕП только одна общая буква — Л (на каком месте она стоит в обоих словах, неважно). Теперь вы знаете, что в искомом слове содержится либо Ш, либо Л, либо Е, либо П. Что же именно? Называете СЛЕП. Ответ все тот же: одна. Теперь вы знаете, что Ш и С отпадают. Но которая буква из трех оставшихся нужная? Предлагаете ПЕРО. Ответ — нуль. На этот раз все ясно: нужно Л. Предлагаете тот же НУЛЬ. Ответ — три. Лань? Ответ — три. Пробуете еще гласные — Линь? Лунь? Вот оно: ЛУНА. Слово найдено! В эту игру играют двое. Каждый отгадывает слово другого. Отгадавший первым выигрывает. Сент-Экс на опыте убедился, что при словах больше восьми букв игра становится слишком долгой и скучной. Виртуозам были по плечу слова в семь-восемь букв. Но тут нельзя обойтись без бумаги и карандаша, чтобы все сравнить и учесть. Тот, кто из любопытства попробует сыграть в эту игру, встретит множество препятствий; дело осложняют слова с удвоениями вроде ВЕЕР или АББАТ, столкновения гласных, как АОРТА, сбивают с толку близнецы вроде РОПОТ — ТОПОТ или РОПОТРОКОТ, перевертыши ГРОМ — МОРГ, СКЛЕП — ПЛЕСК, ПЛАТО — ТОЛПА и прочее... Так развлекался Сент-Экзюпери, когда мысль его не поглощали задачи более сложные и высокие. ИЗ ГЛАВЫ «ЧАРОДЕЙ»Вот мой секрет... Он очень прост. Зорко одно лишь сердце. Самого главного глазами не увидишь. «Маленький принц» ...И он был чародей! Пусть меня не поймут ложно... Он казался настоящим волшебником благодаря острому, проницательному уму, глубокой интуиции и необычайной чуткости. «Понимать, — писал он, — это вовсе не значит доказывать и объяснять, это значит — ясно видеть». Доказывать и объяснять — это операции логические, тут действует один только рассудок. А ему позволяли ясно видеть интуиция и чуткость... Я не пытаюсь ничего объяснять. Я только расскажу то, что видел, слышал или читал... Обаяние Сент-Экса было огромно. Перед ним не могли устоять ни мужчины, ни женщины, ни дети, ни животные. Пользуясь одним из его любимых выражений, можно сказать, что их притягивало к нему, как магнитом... Это можно было наблюдать в любом обществе, когда он появлялся среди незнакомых людей, будь то люди светские или товарищи по оружию. С первых же слов он оказывался в центре внимания. Покоряющая, притягательная сила эта особенно наглядно обнаруживалась, когда он разговаривал с журналистами. Это совсем не походило на обычную пресс-конференцию, скорее — на непринужденную беседу. Он никогда не готовился заранее. Говорил о том, что ему близко и знакомо, под влиянием минуты, как бог на душу положит. Начинал всегда словно бы неуверенно. Глуховатым голосом, чуть сбивчиво. Но понемногу оживлялся. И скоро уже покорял слушателей. Между эстрадой и залом возникали токи взаимной симпатии. Совсем по-своему, не прибегая к обычным приемам завзятых ораторов, он завоевывал внимание, покорял умы, притягивал сердца. И это неизменно удавалось ему при самых разных обстоятельствах. Известный американский ученый, профессор аэродинамики Теодор фон Карман*34 писал мне по поводу встречи с Сент-Экзюпери: «Разумеется, этот удивительный человек меня обворожил...» В 1939 году по просьбе кружка литераторов Сент-Экс приехал в Брюссель; на встрече присутствовал бельгийский король. Как только собрание окончилось, король пригласил его к себе. Сент-Экс вернулся из дворца очень довольный их непринужденной беседой. Примерно в ту же пору он однажды утром побывал в Меленской тюрьме, где ему пришлось беседовать с совсем особой аудиторией, но и этих слушателей он покорил. Он не навязывал нравоучений, но приводил разные случаи из книг и из жизни, говорил о том, что делает человека Человеком и придает смысл его существованию. У него была поразительная власть над людьми. Леон Верт очень остроумно живописует, как однажды Дух укротил Зверя...19 Я и сам, кроме прочих примеров, был свидетелем того, как Сент-Экс, вообразив, будто у него после падения поврежден позвоночник, внушил эту свою идею видному рентгенологу. Опытный специалист, человек недюжинного ума, до того поддался его влиянию, что неверно истолковал снимок и допустил ошибку в диагнозе. Сент-Экс совершенно его убедил!.. Я сам видел, как в гостиной своей двоюродной сестры, госпожи де Лестранж, Сент-Экс повторил излюбленный опыт гипнотизеров: он взял за руку мою жену (в отличие от гипнотизеров вовсе не пробуя ее усыплять) _ и она без единого слова или жеста безошибочно подвела его к спрятанному предмету, который ему следовало отыскать... «Я редко обманываюсь в людях», — говорил он. И я многое множество раз убеждался, что о людях он судит безошибочно с первой встречи, с первого взгляда... КудесникЗнаменитые карточные фокусы Сент-Экзюпери досстойны того, чтобы о них рассказать особо. Едва ли не на любой вечеринке под конец непременно кто-нибудь протягивал Сент-Эксу колоду карт. Чаще всего он охотно ее принимал, и начинались приготовления. Он усаживал партнера за стол, сам садился напротив и торжественно распоряжался: — Смотрите мне прямо в глаза... Не думайте ни о чем постороннем! Барабанил по столу пальцами правой руки, потом продолжал: — Вы в самом деле ни о чем не думаете?.. Так, хорошо... Теперь выберите карту. Иногда он даже вручал партнеру карты, в других случаях просто показывал их ему одну за другой. Потом, явно забавляясь, но по-прежнему самым серьезным тоном: — Ох, это трудно, это очень трудно... И прикрывал глаза рукой, чтоб лучше сосредоточиться. — Вы вполне уверены, что вам нужна именно десятка бубен? И тут же извлекал задуманную партнером карту. Изумление его подопытных кроликов и окружающих зрителей приводило Сент-Экса в восторг. (...) Видно было, что они чувствуют себя причастными к таинственным потусторонним силам. Люди трезвого, практического ума выглядели ничуть не менее забавно. Однажды некий весьма самоуверенный специалист по части точных наук отвел Сент-Экса в угол гостиной и осведомился вполголоса: «Вы, конечно, маг? Скажите, что вы чувствуете, когда перевертываете карту?» Сент-Экзюпери безудержно расхохотался и еще долго расхаживал по гостиной большими шагами и ликовал (этим словом он любил определять свои веселые минуты). Зрители не столь доверчивые придирчиво изучали каждое слово и движение кудесника тм заключали с досадой: «Удивительная ловкость рук! Необыкновенная зрительная память!..» — но, когда пытались сами повторить тот же фокус, им не хватало главного: поистине чудесной интуиции Сент-Экса. Иными словами — его редкостной чуткости, остроты восприятия, быстроты суждения... В последние годы жизни Сент-Экса все сильней мучила тревога, но по натуре своей он был человек на редкость уравновешенный. Он обладал отличным аппетитом — и ум у него был тоже ненасытно жадный, полный живейшего, неутомимого интереса ко всему на свете. Он не принимал на веру никаких общепризнанных истин, не продумав их сам. Он был неустанным исследователем в самых разных областях и постоянно думал о будущем (отсюда, в частности, его тревожные предчувствия, связанные с физикой атома). Глубоко убежденный, что люди формируются при помощи символов, он доискивался глубинного смысла движений отдельных людей, стремясь через отдельные явления проследить всеобщее. Но никакими описаниями не передать поэзию человеческого лица, как золотое сечение еще не дает понятия о Парфеноне. Вот почему все попытки раскрыть характер Сент-Экзюпери не помогают ощутить его присутствие. Присутствие крупного, массивного человека с живым, подвижным лицом, порой жизнерадостного, порой угрюмого и неуклюжего. В кафе ли, в армейской столовой или в светской гостиной — всюду он привлекал к себе внимание. Его всегда и везде сразу окружали слушатели. Не то чтобы он поражал какимито откровениями, но ясность его мысли, оригинальность взгляда, непостижимая страсть разрешать видимые противоречия и заводить споры по существу — во всем этом собеседники ощущали силу, которая приподнимала, возвышала их. С теми, чье мнение он уважал, он никогда не рассуждал поверхностно. Он спорил резко, ожесточенно, высказывал свою точку зрения четко и сжато, приводил все новые доводы. Он сражался как лев. Однажды вечером, в Нью-Йорке, он вступил в словесный бой с одним писателем из числа своих друзей, — назовем его мсье X. Писатель этот так и не сдал своих позиций, хотя устои, на которые он опирался в своих рассуждениях, были изрядно поколеблены, и уже поздно ночью бойцы обменялись рукопожатием, как полагается противникам после всякой спортивной схватки. Однако в ближайшие дни общие друзья и знакомые стали звонить друг другу по телефону, сообщая новость: мсье X. поделился с ними новым взглядом на вещи, который отстаивает весьма пылко и к которому пришел будто бы после серьезных раздумий. Вскоре и до Сент-Экса докатилось эхо столь внезапной перемены, и он весело расплылся в своей широчайшей улыбке, от которой вздрагивал кончик носа. Ему важней всего было убедить собеседника, обратить в свою веру, а прославиться в качестве автора новой идеи он нисколько не стремился. Сент-Экзюпери вел самолет, не имея на борту радио, не слыша сигналов маяка: испытующим взглядом он обводил небо, потом гасил пальцами сигарету и на колене исписывал цифрами листок бумаги, проверяя курс. Ему весело было лететь над облаками и вдруг, рассчитав по секундам, поднести Еам как на ладони город или озеро. — Сейчас я подарю тебе собор, — говорил он. Смотрел на часы, нажимал на рукоятку, пронизывал самолетом слой облаков — и с улыбкой преподносил вам встающую впереди, в нескольких сотнях метров, готическую башню. Он играл. И, как все дети, которые неизменно предпочитают блестящим заводным диковинкам только-только из магазина плоды собственной смекалки, изделия собственных рук, он сам изобретал для себя игрушки. С поразительной быстротой он мастерил бумажные стаканчики и всякие летучие модельки, пускал мыльные пузыри с глицерином, которые отскакивали от стен как мячи, исполнял целые симфонии, катая лимоны по черным клавишам рояля. В 1941 году он получил от своего американского издателя диктофон — аппарат, гораздо более удобный для работы по ночам, чем пишущая машинка, — и тут же затеял несколько раз подряд записать на одной и той же ленте собственный голос, чтобы получился «единоличный хор». Такой же игрой были и опыты гипноза, которые Сент-Экзюпери проделывал подростком. Всякое вторжение в чужую душу, покушение на чью-то личность он бы сурово осудил. Но помешать учительнице сестер полакомиться пирожным, на которое она уже нацелилась, — это только забавно! Когда выступаешь в роли гипнотизера, очень важно выбрать — кого гипнотизировать. Юный Антуан не ошибался. Как-то на торжественном обеде он встретился с одним из своих двоюродных братьев, тотчас заметил, что это мальчик очень впечатлительный, и стал развлекать присутствующих, внушая ему самые нелепые выходки. Посреди обеда он приказал бедняге подняться и запеть. Потом убедил его, что в стакане не оранжад, а керосин, который надо сейчас же выплюнуть. И скромный, воспитанный мальчик послушно все это выполнял. Другой его талант, в котором самую важную роль играла интуиция, это графология. Он не пользовался специальными руководствами. Он разбирался в почерке так же, как в чертах лица, в голосе и интонации. Мы были свидетелями нескольких поразительных случаев. В 1939 году он встретился с Д., старым товарищем по линии Аэропосталь; они не виделись несколько лет; Д. показал ему письмо. Сент-Экс бегло взглянул на листок, сел и заговорил, словно думая вслух: — Этот мальчик болен, у него, наверно, туберкулез... Он сейчас далеко от дома, должно быть, интернирован в Испании. И он не знает, что делать... Все это было верно. В другой раз, когда ему показали несколько строк, он взял перо и довольно долго писал. Портрет оказался поразительно точен; анализ заканчивался так: «Автору следовало бы обратиться к врачу или побыть некоторое время в монастыре». И в самом деле, человек этот страдал нервным заболеванием и незадолго перед тем провел год в монастыре. Сент-Экзюпери разгадывал характер, стиль, разгадывал личность. Он быстро понимал, что в человеке, к которому он присматривается, заемное, чужое, и старался восстановить его подлинное «я» — совсем так же, как, слушая старинную песню, старался очистить ее от накопившихся за десятилетия наслоений и искажений и вновь открыть первоначальную мелодию. «Вот мой секрет, — говорит Лис. — Он очень прост: зорко одно лишь сердце». И Сент-Экзюпери, к которому лучше, чем к кому-либо другому, подходит известная формула — каков в детстве, таков и в зрелые годы, — устами Маленького принца повторяет: «Самого главного глазами не увидишь». Итак, когда какой-нибудь славный малый скажет вам, что ему известны хитрые приемы Сент-Экса, и начнет докучать вам, старательно проделывая карточные фокусы, не удивляйтесь, если они покажутся вам тяжеловесными. Разве могут такие фокусники обратить звезды в пятьсот миллионов бубенцов, разве они заставят колодец в пустыне запеть? Сент-Экзюпери творил чудеса, ибо он обладал богатым и щедрым сердцем.Возвращение к битвеИз Америки к нам донесся его голос: «Франция погрузилась в безмолвие. Она затеряна в ночи, словно корабль, все огни погасли. Ее совесть и духовная жизнь скрыты глубоко в ее недрах. Мы даже не узнаем имен заложников, которых завтра расстреляют немцы». Голос был скорбен. То был голос ночи — долгой, непроглядной; казалось, рассвет навеки затонул в этой тьме. Нас сжигало яростное нетерпение. С окраин пустыни одна за другой снимались эскадрильи и улетали на север, и понемногу явственней становился гром сражения, он перекрывал шум ожесточенных споров о каком-то одном имени, вокруг которого можно было бы объединить действия французов и воинов. В мае 1943 года, сразу после победы в Тунисе (робость маленького местного «вождя» помешала почти всей французской авиации принять участие в этой битве) самолеты моей эскадрильи окончательно вышли из строя. Мы ждали новых машин, чтобы вновь вступить в бой, но машины эти все не прибывали, и каждое утро приходилось искать, чем бы поддержать в наших стынущих душах огонек надежды, без которой нам было невмоготу. Но здесь, в пустыне, мы могли питать его лишь жалкими щепочками. Казалось, все мы взялись за исполинскую задачу самоуничтожения, и она растянется на века. А мы, люди, в этом мире кочевники, самые недолговечные из живых существ, и время ускользает у нас меж пальцев, словно песок дюн, и, точно жернов, стирает нас в пыль. Упрямо, все теми же заезженными фразами я твердил своим пилотам о вере и надежде, но они только молча качали головами. То была вечная вера, рассчитанная не на одно поколение, и теперь, когда жизнь обращала разум в посмешище, вера становилась утопией. Да, то была вера кочевника, неколебимо убежденного, что море существует, но ему-то, затерянному посреди безводной пустыни, до обетованных берегов почти наверняка не добраться, и в глубине души он это знает. Каждый шаг приходилось делать наперекор рассудку, а для этого притворяться, будто рассуждаешь здраво, уже на завтра обещать чудо, верить в осуществимость чуда, не веря, что оно и в самом деле уже недалеко. Эта игра отнимала все силы; зачастую я проклинал упрямо верующий уголок собственной души и отбрасывал надежду, не опиравшуюся ни на что, кроме этой безрассудной веры. Мы ждали, словно поколение скептиков, которое требует знамения и не получает его. Как малым детям, нам не терпелось, чтобы кончились наши испытания. Я занимал тогда в Лагуате, в отеле «Трансатлантик» маленький двухкомнатный номер. Первая комната, проходная, пустовала. Однажды вечером, едва я уснул (динамо в оазисе было не слишком мощное, и в одиннадцать часов свет выключали), меня разбудили шаги и голоса. Я понял, что в первой комнате поселили когото из товарищей. Один голос был мне знаком, другой — отрывистый, глуховатый — заставил меня вздрогнуть. Я уже слышал его двумя годами раньше. Память подсказала: конечно же, это Сент-Экзюпери! Оставшись один, мой новый сосед открыл чемоданы, потекла вода в умывальнике, потом протяжно заскрипела кровать под грузным телом. Человек по ту сторону перегородки, в котором я угадывал Сент-Экзюпери, тяжело перевел дух и тихонько застонал. Чиркнула спичка, потянуло запахом американского табака. Наутро я постучался в дверь соседней комнаты и осторожно, с извинениями вошел. Моим соседом и вправду оказался Сент-Экзюпери; он уже проснулся и полусидел на постели с сигаретой в зубах, глубоко задумавшись, глядя в одну точку глазами ночной птицы. Мое вторжение несколько озадачило его, он не понял толком, откуда я взялся, а я не посмел с ним заговорить. Тесная комнатка была завалена всякой всячиной — раскрытыми чемоданами, тонким бельем, на камине стояла спиртовка и кубики сухого спирта: он кипятил себе чай. Сент-Экзюпери опять был с нами. С этого часа я и в самом деле не терял надежды. Послание, долетевшее к нам из Америки, наполнилось совсем особенным смыслом. Сент-Экзюпери не только обратился ко всем французам по радио, он еще и подписал воззвание. Но он был из тех, кто не полагался на силу слов, пока не подтвердит их самой жизнью своей. У него не найдешь туманных выражений, за которыми укрываются иные великие писатели, когда надо позаботиться о том, чтобы мысль их стала реальностью завтрашнего дня. Он хотел, чтобы строки, им написанные, были приняты и поняты до конца, а сам он в грош бы их не ставил, если бы слово хоть на волос разошлось с делом. Тут-то и видно, что это был за человек: всегда он был заодно с людьми, не признавал для себя никаких льгот и послаблений, — и конечно же, просто не мог выступать с призывами на бумаге, не скрепив их действием. Тогда я много думал обо всем этом, но молча, потому что и сам робел, и его боялся отпугнуть, и теперь очень жалею, что не решился с ним заговорить. Мне нечем было привлечь его внимание, кроме книжечки стихов под названием «Три молитвы о пилотах», увидевшей свет годом раньше, и я считал, что этого маловато. В ту пору мне хотелось заинтересовать его не моими литературными опытами (впрочем, по своему неизменному великодушию, он ими все-таки заинтересовался), а тем, что в час испытания я оказался его товарищем по оружию — наши эскадрильи размещались рядом. Все прекрасно понимали, что его воззвание очень нам помогло. Командование оазиса было не столько польщено присутствием писателя с мировым именем, сколько растеряно: этот человек, еще более значительный, чем казалось издали, рвался навстречу смертельной опасности, тогда как многие думали только о том, как бы ее избежать; но пилоты и техники, мало знакомые с его книгами, прославившими их ремесло, прониклись верой в победу: веру эту питала сама личность Сент-Экзюпери, какая-то особенная душевная сила, которую он излучал. Ибо все в нем было необыкновенно и непривычно: его имя — имя старинного рода, ведущего начало от одного из рыцарей св. Грааля; его жизненный путь; его облик — рост, вся повадка, тяжелая и в то же время словно бы неуверенная походка; будто он на этой планете загнан в тупик или потерял всякое ощущение реальности, — так мне казалось в иные минуты, когда он, к примеру, забывал, с какой стороны у него в комнате дверь. Одет он был престранно — наполовину в штатском, наполовину в форме пилота «Эр-Франс», очень мало похожей на форму военного летчика; орден Почетного легиона кое-как болтался на красной ленточке, пальмовая ветвь Военного креста перекосилась, а уж фуражка — должно быть, он заказал ее какому-нибудь портному-янки — грозила вот-вот развалиться на составные части: козырек, верк и околыш с тройным золотым галуном держались вместе разве что на честном слове. Итак, он возвратился в строй, потому что был верен себе — и тут, как и в «Военном летчике», выразилась его решимость сражаться не только оружием духа. Правда, можно сказать, что Франция тогда вела прежде всего духовную борьбу: но, погибая, Франция теряла не только душу, а и свою плоть — землю и людей. — и Сент-Экзюпери тоже отдался битве и душой и телом — он, который так умел радоваться жизни и до последнего дня так упорно и тревожно искал в ней подлинно человеческое, не умел дорожить собой. Он не желал быть только свидетелем событий: «Что же я такое, если я не принимаю участия?» Он посвятил повесть «Военный летчик» товарищам по авиагруппе 2/33, с которыми вместе воевал в 1939-1940 годах; он уже не терял с ними связи, и к ним вновь присоединился в Лагуате; мы ели из одного котла и все вместе распевали песню о корсаре, от слов которой в иные вечера щемило сердце:Стакан вина искристый И милой взор лучистый... Назавтра после прибытия в часть Сент-Экзюпери уже взялся за штурвал самолета; а вечером устроил для всей своей эскадрильи веселую пирушку и показывал карточные фокусы. Через несколько дней я спускался с террасы лагуатской гостиницы по наружной лестнице, которая опиралась на куполообразную крышу холла, словно на полушарие глобуса, и увидел его: задрав голову, он ждал меня внизу. Наверно, я похож был на фонарщика из «Маленького принца». Мы вошли к нему в комнату, он тяжело опустился на кровать, долго молчал, а потом, неподвижно уставясь глазами ночной птицы в потолок, жадно затягиваясь сигаретой, заговорил о своей тревоге. Он не хотел признаться, что доходит до отчаяния, но трагедия Франции терзала и душу его и тело. Он мучился оттого, что не мот помочь ей сейчас же, немедля, когда она задыхалась под игом поработителей, но во Франции для него воплощалось все, чем нам дорог как родина весь шар земной, а в ее поработителях — все враги человечества. Мне казалось тогда, что в «Письме к заложнику», из которого я знал только отрывки, и в недавно прочитанном «Маленьком принце» выразилось то же глубокое отчаяние. Незадолго перед тем я прочитал также «Военного летчика», написанного двумя годами раньше, — в этой книге еще сохранилась надежда. Сент-Экзюпери заканчивал ее в Америке, еще не остыв после боев, которые вел в небе своей родины, а «Письмо к заложнику» и «Маленький принц» писались уже в ночи. Теперь сам Сент-Экзюпери вступал в ночь настоящего — и впереди угадывал тьму еще непрогляднее. Над всем, чем он дорожил, что придавало жизни смысл, нависла смертельная опасность, и он готов был погибнуть вместе с идущим ко дну кораблем. Как раз тогда в его эскадрилье трехместные машины «Блок-175» сменились знаменитыми «Лайтнингами» — одноместными двухфюзеляжными самолетами, в ту пору самыми быстрыми в мире. Немолодому летчику боялись доверить такую машину, но ему удалось одолеть все препятствия и попасть в список пилотов, которым предстояло водить «Лайтнинги». Пока переподготовка еще не началась, он собрался повидать кое-кого из друзей... Я проводил его на аэродром, но путь на запад был закрыт из-за плохой погоды, и Сент-Экзюпери решил лететь в Алжир через Бу-Саада, у него было туда какое-то поручение от командования. Я помог ему пристроить вещи в тесной кабине. Он очень заботился о синем чемодане, в котором были рукописи, и главное — рукопись книги, задуманной в форме «Тысячи и одной ночи», он мне говорил, что уже написал тысячу страниц. Он собирался писать эту книгу десять лет и еще года три-четыре пересматривать и отделывать ее. Помнится, уже тогда он дал ей название «Цитадель». Всю дорогу до самолета мы говорили о писательской манере, о стиле — разговор этот возник в связи с одним моим рассказом. Сент-Экзюпери потребовал, чтобы я показал ему корректуру. А потом ему помогли влезть в комбинезон, дали выбрать шлем, затянули на нем лямки парашюта и усадили в кабину. И с этой минуты он был уже не с нами. Едва он опустился в кресло пилота, лицо его преобразилось, в чертах появилась какая-то необыкновенная твердость и сила — за штурвалом самолета, в дрожи и реве мотора он вдруг стал божеством, величайшим из богов: это был Зевс-громовержец, озирающий землю, с молниями в руке. Из-под колес убрали тормозные колодки, и вся эскадрилья выстроилась вдоль взлетной полосы, точно почетный караул, следя, оторвется ли он благополучно, не заденет ли огораживающие аэродром пальмы; ведь рассеянность Сент-Экзюпери стала легендарной, как и его подвиги: нередко он забывал убрать или выпустить шасси или закрылки, и это были еще довольно невинные случайности, его пассажирам могли грозить неприятности похуже. Так, однажды, едва взлетев, он совсем забылся, занятый своими мыслями, а очнувшись, обнаружил, что часы его остановились, вообразил, будто уже очень долго пробыл в воздухе — и, не понимая, где он находится и опасаясь, что в баках с минуты на минуту кончится горючее, сел на поле всего в двадцати километрах от аэродрома, с которого поднялся. В тот день все прошло гладко. По крайней мере, у нас на глазах. Самолет взял курс на север и скрылся, и все разошлись, немного даже разочарованные: посмеяться на сей раз не пришлось. А мне стало грустно оттого, что мы расстались, и уже через несколько минут я вскочил в «Симун» и полетел в Бу-Саада, решив: рассеюсь немного, позавтракаю с друзьями, а может быть, еще застану там Сент-Экзюпери. Делая круг над аэродромом Бу-Саада, я увидел в конце посадочной полосы осевший на бок самолет на покосившемся шасси. Это была машина Сент-Экзюпери, а сам он уже вылетел в Алжир на борту связного самолета. В Алжире я и увиделся с ним снова в октябре 1943 года, когда он был озабочен разладом между французскими политическими деятелями. Он не желал спокойно наслаждаться славой, вести, подобно очень многим, легкую жизнь человека преуспевающего и разочарованного и ждать, чтобы дело освобождения совершилось без него... В самом начале тренировочных полетов на «Лаитнинге» он неудачно посадил машину, и тогда наверху решили, что он слишком стар, чтобы управляться с этими драконами, и отстранили его от полетов. Но он рвался назад в эскадрилью своего друга Гавуаля, уговаривал, грозил, прибег к поистине дьявольской дипломатии и в конце концов добился своего. Его секрет был очень прост: «Чтобы быть, я должен участвовать. Меня питают достоинства моих товарищей, достоинства, о которых они и сами не ведают, и не из скромности, а просто потому, что им на это наплевать». Теперь он успокоился, потому что ничего больше не желал. Его бросало в дрожь, только когда бесчеловечные правила и порядки изгоняли его — сперва с аэродрома Ла Марса, потом из Сардинии, где он еще мог вести все ту же полную опасностей, но единственно желанную жизнь военного летчика, а главное, мог, одинокий и безоружный (на борту самолета дальней разведки взамен пулеметов установлены были фотоаппараты), совершить несколько дерзких рейсов над Францией. Немного завидуя ему, я отправился в Англию. После этого я потерял его из виду. Несколько раз писал ему, но он не отвечал на письма — быть может, их не получил. А потом настал день, когда я узнал, что он пропал без вести, — и это был ответ. Пилот авиагруппы 2/33Я знал Антуана де Сент-Экзюпери как военного летчика, товарища по эскадрилье. И будет справедливо, если я, один из горсточки французов, которые окружали его в последние месяцы его жизни и видели, как в июльский день 1944 года он ушел в свой последний полет, скажу здесь свое слово беспристрастного свидетеля. Сент-Экс, как его дружески называли, был ветеран группы дальней разведки 2/33. (...) В июле 1943-го в нее попал и я и тогда-то познакомился с Сент-Эксом. Как сейчас вижу его — большой, неуклюжий, в нескладно сидящей на нем летной американской форме, он большими шагами идет к нашей палатке, она обращена к взлетной полосе, входное полотнище откинуто. Чтобы войти, он должен пригнуться — и прежде всего я вижу его глаза, встречаю этот удивительный взгляд, полный живости и доброты, в котором выразился он весь. Он поздравил меня с приездом, и меня поразила простота этого человека, которым так все восхищались, о котором говорила не только Франция, но вся Америка. Однако по-настоящему я узнал Сент-Экса позднее, а тогда ему пришлось на несколько месяцев покинуть нашу эскадрилью. Все же я успел стать свидетелем блестящего и трудного полета, который он совершил 27 июля 1943 года. Эскадрилья вела разведку над Францией, в частности, фотографировала порты, аэродромы, вокзалы — короче говоря, все узлы, где противник развивал особенно оживленную деятельность. Это было не так-то легко: вылететь из Туниса, пересечь Средиземное море, провести два часа над Францией, и, вновь перелетев над морем, вернуться на базу. И все это на высоте девять, а то и десять тысяч метров... на одиноком безоружном моноплане. Еще одно осложняло задачу: Сицилия, Сардиния и Корсика находились в руках врага. Прежде здесь можно было приземлиться, эти клочки суши служили ориентирами или пристанищем для пилотов, совершавших рискованный перелет над морем, теперь же они грозили опасными неожиданностями: того и гляди с них поднимутся истребители и собьют твой самолет, обнаруженный береговыми радарами. Вот почему, как ни парадоксально, мы в поисках безопасности летали над самим сердцем Средиземного моря. К одному из таких полетов готовился у меня на глазах Сент-Экс в то июльское утро. Связанный в движениях тяжелой меховой одеждой, вдвойне страдая от летней тунисской жары, он занял свой пост. Ему было нелегко устроиться за штурвалом: в прежних авариях он переломал немало костей, от старых ран ныли мускулы. Да притом его большое тело, ставшее еще крупнее от толстого комбинезона, насилу умещалось в тесной одноместной кабине. Наконец в полдень он взлетел, взметнув сухой песок пустыни, который американцы приспособили под взлетную полосу, и скрылся в направлении моря. Возвратился он шесть .часов спустя, сияющий оттого, что вновь увидел Францию и доставил требуемые снимки долины Роны. По его глазам видно было, как он счастлив, что наконец снова участвует в битве и может делом отстаивать идеалы, вдохновлявшие его творчество. И вот он уже допытывается, когда ему опять лететь на задание, и готов плутовать как школьник, лишь бы полететь поскорей. Его черед настал через пять дней, но то оказался злосчастный день: наполовину по рассеянности, наполовину по невезенью Сент-Экс при посадке проскочил слишком далеко, машина врезалась в виноградник и несколько пострадала. Как раз в это время между Францией и Америкой начались кое-какие дипломатические трения; решено было, что Сент-Экс и впрямь чересчур стар для военной авиации. Он сопротивлялся; призвал на помощь всех родных и знакомых, устроил банкет для американского генерального штаба. Но с влиятельными друзьями не удалось связаться вовремя; что до торжественного обеда, он, конечно, имел большой успех, но американский полковник, возглавлявший наше авиасоединение, ел и пил так усердно, что ему стало плохо. Это вконец испортило дело. Сент-Эксу пришлось уехать, и он покинул нас с тяжелым сердцем, чувствуя себя изгнанником. Наконец свыше пообещали снова прикомандировать его к нашей эскадрилье. Мы тогда находились в Неаполе и, когда завидели на аэродроме рослую фигуру, направлявшуюся к нашим «Лайтнингам», все мигом узнали Сент-Экса. Он радовался как ребенок, что скоро вернется к нам, и в те несколько дней, которые он провел с нами, я увидел совсем нового Сент-Экса — веселого, беззаботного; он ликовал, жизнь била в нем ключом, так что все вокруг, совершенно им покоренные, только диву давались. Как-то он пригласил меня к себе — он жил в Вомеро, под Неаполем. Дверь его квартиры стояла настежь, и я вошел, но никого не увидел. Подошел к окну во внутренний двор, и каково же было мое изумление: в воздухе взлетало и кружило множество белых бумажек, а на балконах, выходивших во двор, толпились . детишки и в восторге хлопали в ладоши. Я прошел в соседнюю комнату — паркет был усеян бумажными обрезками. На балконе стоял с друзьями Сент-Экс и увлеченно следил за полетом одного из своих «вертолетов», который он только что запустил: подхваченный теплым дуновением, бумажный «вертолет» взмыл вверх и, вращаясь в вечернем воздухе, вскоре исчез за крышами. Сент-Экс радовался не меньше, чем глазевшая на него детвора, и я понял, что это и есть тот самый Сент-Экс, который с такой свежестью и непосредственностью написал «Маленького принца». Вскоре я убедился, что духовное богатство Сент-Экса не уступает юности его сердца: от радости, что скоро вернется в эскадрилью, он стал необычайно разговорчив и охотно делился с нами своими мыслями. Человек огромной культуры, он столько всего испытал на своем веку, столько знал и помнил, что мог затронуть любую область, любую тему; о самых разных предметах этот пытливый и гибкий ум судил своеобразно и неотразимо, суждения эти отличались не только изяществом pi новизной, но и основательностью, которая поражала специалистов... Но техническое воплощение идеи мало его занимало: он любил игру ума. Вот почему он предпочитал те задачи, для решения которых требовались не столько книжные познания, как тонкая, изящная работа мысли. ...Настала весна 1944 года, и нашу эскадрилью перебросили на Сардинию, в Альгеро. Вскоре к нам присоединился и Сент-Экс и уже не расставался с нами до последнего своего полета. Мы, восемь пилотов, поселились в маленьком домике, одиноко стоявшем на диком скалистом берегу, и жили по-братски. Сент-Экс дышал полной грудью: наконец-то он снова на боевом посту и тоже может, рискуя жизнью, служить Франции. Мы летали в дальнюю разведку над французской землей, забираясь то к северу от Оверни, то к швейцарской границе. Сент-Экс утлвался этими долгими, одинокими полетами на большой высоте. Видишь, как множатся, отделяя тебя от доброй земли, все новые преграды — даль, высота, море, непогода; летишь над облаками, словно над какой-то новой, необитаемой планетой, и ощущение такое, точно живешь вне времени, все застыло, все мертво, и с жизнью тебя связывают лишь ровный рокот моторов, стук собственного сердца да глазок кислородного прибора, подмигивающий при каждом твоем вдохе... Во всем этом была для Сент-Экса странная прелесть. Я тогда ведал вылетами, и Сент-Экс часто приходил просить, чтобы я отправил его в полет вне очереди. «Для всех вас это неважно — одним вылетом больше, одним меньше, — говорил он. — А я ведь отстал, поймите, для меня это вопрос жизни. Мне просто необходимо действовать, этого требуют и душа и тело...» Но я отказывался пускать его вне очереди, как будто Сент-Экс был такой же пилот, как и все. А на самом деле все мы чувствовали, что потерять такого человека — это утрата куда более тяжкая, чем просто гибель пилота, и всем нам было за него страшно. Уже столько раз он во время своих полетов искушал судьбу — и мы тревожились, ведь летчики всегда немного фаталисты. Он хотел, чтобы за ним оставались полеты в район Аннеси, где он провел счастливые годы юности; по странному совпадению, которое поразило бы всякого человека, не столь чуждого суеверий, как Сент-Экс, ни один его вылет в том направлении не прошел благополучно, и там же оборвался его последний полет. В первый раз его обнаружили два вражеских истребителя, и он едва от них ускользнул. Потом однажды над озером Аннеси, на высоте девять тысяч метров, обнаружилась течь в кислородном приборе. Давление упало, и Сент-Эксу пришлось спуститься настолько, чтобы можно было дышать без маски. Но ведь безоружный «Лайтнинг» лишь потому и летает на такие дальние расстояния, что приспособлен к большим высотам, где может развивать наибольшую скорость. А без кислорода Сент-Экс становился на долгом обратном пути беззащитной мишенью для первого встречного истребителя; но все же и на этот раз он возвратился. Немного позже он пережил еще более опасное приключение: опять-таки над теми же краями у него сдал левый мотор. Сент-Экс решил возвращаться через Альпы, где противнику было не так легко его обнаружить; держась ниже уровня горных вершин, он потащился восвояси на одном правом моторе. Но вскоре по ошибке свернул не в то ущелье и, выйдя из него на небольшой высоте, оказался вблизи Турина. Теперь ему пришлось лететь над вражеской территорией, и любому, совсем не сильному противнику ничего не стоило его сбить. «И тут я заметил в зеркале самолет, — рассказывал он после. — Одно из двух: либо он здесь случайно и, может быть, меня не заметил, либо уже гонится за мной. Но я все равно ничего не мог поделать — и не стал на него смотреть». Впрочем, он признавался, что вообще не очень-то обращает внимание на вражеские самолеты. «У меня и так хлопот по горло — вести самолет, следить за курсом, да еще радиосвязь, да фотосъемка. Некогда мне глядеть на бошей». Такая беззаботность нас пугала, и мы всячески его урезонивали; он отмалчивался, но, уж наверно, продолжал в том же духе. Время, свободное от полетов, было для Сент-Экса настоящими каникулами. С мальчишеским азартом он участвовал во всех наших развлечениях: в купаньях, прогулках на моторной лодке, а больше всего пристрастился к рыбной ловле с динамитом. Вооружаясь сачком, перегибался через борт лодки и с нетерпением ждал взрыва, от которого всплывет оглушенная рыба. А когда ловля кончалась, он нырял и потом возвращался вплавь, мерно, с какой-то забавной медлительностью взмахивая своими длинными руками. В Сент-Эксе поражала редкостная простота, он не желал, чтобы к нему относились как к необыкновенному человеку и чтобы его слава стала преградой между ним и остальными летчиками; всей душой он хотел быть и вправду одним из нас. Это ему давалось без труда, ведь он обладал особым даром общительности; с ним невозможно было заскучать. Иногда он вызывал нас на партию в шахматы или на какую-нибудь замысловатую игру, требующую смекалки, — он их очень любил. Или же показывал карточные фокусы — по этой части он благодаря сноровке и тонкой психологической наблюдательности был великий мастер. Но чаще всего мы просили его рассказать что-нибудь из пережитого. И хотя по прирожденной скромности он не любил говорить о себе, он добродушно покорялся и приоткрывал перед нами какой-нибудь уголок своей богатой приключениями жизни. Стоило только начать — и он увлекался и уже с удовольствием вспоминал всякие живописные подробности. Только личной своей жизни он ни разу не коснулся, не вдавался в излишнюю откровенность, как это подчас бывает, когда человек разговорится... По вечерам мы ложились рано, но чаще всего он присаживался на край моей койки, спрашивал, не помешает ли, и подолгу развивал передо мной какую-нибудь занимавшую его литературную или философскую тему. Часто он говорил мне о Кафке и Рильке. Кафку он только что открыл для себя, а я недавно прочитал «Замок» — и немножко дразнил Сент-Экса, посмеиваясь над его увлечением этой удивительной и захватывающей книгой. Каждое мое возражение наталкивало его на какойнибудь новый, неожиданный ход мысли; а потом, заметив, что я устал, в ответ на очередной мой вопрос он говорил мягко: «Вот это надо еще обдумать, спите, завтра поговорим». Уходил в свою комнату и работал до трех, до четырех часов ночи. Мысль его работала без отдыха, и эта постоянная сосредоточенность ума имела оборотную сторону: рассеянность в делах практических, вечный беспорядок, но сердиться за это на Сент-Экса было невозможно, его простодушие и юмор ошеломляли и обезоруживали. ...Как-то, собравшись лететь в Алжир, он в последнюю минуту заметил, что у него продраны локти, и мне пришлось за неимением лучшего кое-как сцепить рваные рукава канцелярскими скрепками. Получилось не то чтобы изящно, но эффектно, однако Сент-Экс только улыбался. Его рассеянность была виной самых разнообразных происшествий... Самый забавный случай произошел на Корсике. Сент-Экс в одних плавках сидел на террасе нашей виллы и играл в шахматы, как вдруг явился некий военный инженер и потребовал, чтобы ему немедля отдали насос, который мы брали на время. — Насос? — Да, водяной насос, я его одолжил вашей эскадрилье. — Какой насос? — рассеянно переспрашивает Сент-Экс. — Шах королеве. — Да вы кто такой? — в сердцах осведомляется инженер. — Я-то? Я майор де Сент-Экзюпери, — роняет Сент-Экс, маневрируя белой ладьей. — Прошу прощенья, майор. Вы, конечно, командуете этим подразделением? — Нет, видите ли, командует капитан, шах королю! — говорит Сеит-Экс, увлеченный игрой. — Капитан? — Ну да, ясно, капитан Гавуаль. — А где же он? — Капитан Гавуаль? Сейчас он, должно быть, над Маконом, — отвечает Сент-Экс, зная, что Гавуаль ушел в полет. — А вы, майор, какой тут пост занимаете? — спрашивает совсем сбитый с толку военный инженер. — Шах королю! — объявляет Сент-Экс и с торжеством поворачивается к собеседнику. — Я? Видите ли, я просто пилот. Злополучный военный инженер сбежал, забыв о насосе и, видно, спрашивая себя, в какой это сумасшедший дом его занесла нелегкая. Рассеянность Сент-Экса не всегда бывала такой безобидной и сыграла с ним в полете немало злых шуток. Однажды вышел случай почти неправдоподобный. У нас было в обычае, оторвавшись от земли, прежде всего брать горючее из двух дополнительных баков, которые подвешивались к самолету вместо бомб. И вот как-то Сент-Экс взлетел на машине, у которой был только один подвесной бак, но по рассеянности не заметил, что второй отсутствует, и, как всегда, «подключил» его. Разумеется, без горючего мотор перестал работать, но винт под действием ветра все-таки вращался, хоть и медленней обычного. Сент-Экс подумал только, что машина почему-то отказывается работать на полную мощность, ничего другого не подозревая, преспокойно ее посадил и очень удивился, когда при посадке пропеллер застыл неподвижно. Надо, однако, сказать, что такие припадки рассеянности с ним бывали только во время связных полетов, когда мысль его блуждала далеко. Напротив, к боевым вылетам он готовился очень тщательно, и тут внимание его не ослабевало: всем существом, всеми помыслами он сосредоточивался на задании; можно было догадываться, какой напряженной жизнью он жил в минуты, когда проносился над Францией за штурвалом военного самолета, — ведь он с таким трудом отвоевал для себя это право! И вот настал июль 1944 года. Мы переправились на Корсику, которая со своими многочисленными посадочными площадками превратилась в одну огромную авиабазу. Мы знали, что день высадки на юге — нашей высадки — уже совсем близок. Наконец-то мы пожнем плоды своих трудов, будем вознаграждены за жизнь в изгнании, за смертельные опасности; за скорбь и утраты. Чуткое сердце Сент-Экса трепетало в ожидании этого знаменательного дня, он сиял, он был молод и радостен, как никогда. 31 июля он вылетел на разведку в направлении Ривьера — озеро Аннеси; погода была великолепная, самолет в отличном состоянии, задание тщательно разработано, сам Сент-Экс в превосходной форме. Я дал ему последние указания, потом, как было заведено, один из нас помог ему забраться в кабину и удостоверился, что все в порядке. Мы провожали его глазами; он взлетел с аэродрома Борго, направился в сторону Франции и вскоре скрылся за горами, окаймлявшими крохотную прибрежную равнину. И это — последнее воспоминание, которое оставил нам Сент-Экс: миновал час, когда он должен был возвратиться, и нас охватила тревога, а потом и страх. Мы предприняли все мыслимые розыски, но ни одна радиостанция, ни один самолет союзников ничего нам не могли о нем сообщить; и позже, во Франции, нам тоже не удалось ничего разузнать. Сент-Экс исчез, не оставив следа, подобно легендарному античному божеству, чья гибель навек остается окружена тайной. Он погиб, как мог бы того пожелать: в действии. Самой смертью он довершил дело всей своей жизни — высокое призвание Человека.Каким я его знал...Пусть он был великий, гениальный, пусть даже он был чистейший из людей — что мне до этого? Я знаю одно — нашу дружбу. А что поймут в ней те, кто не был к ней причастен? Если я изменяю прежнему молчанию, то лишь потому, что нередко вижу, как его портреты рисуют какойнибудь одной краской и в них уже не найдешь ни малейшего сходства. Да, конечно, он был собратом Мермоза и Гийоме. Да, конечно, он обратил авиацию в своего рода поэзию... И конечно, легендарная слава его нерушима. Она ничуть не преувеличена. И это чудо. Я даже знаю случай, когда он оказался еще выше, чем говорит о нем легенда. И конечно, можно удовольствоваться этой легендой и этой правдой о герое, ведь они так полно, так прекрасно сливаются воедино. Но героизм — это было для него нечто само собой разумеющееся... И нас ничуть не занимало, откуда это берется и какое место занимает в его жизни. Мы привыкли к тому, что он герой, как привыкаешь к тому, что человек блондин или брюнет. В годы войны, когда мы видели его между полетами, он вел себя так, что мы и подумать не могли, будто он может умереть. В «Цитадели» берберский вождь с огрубелым сердцем, подчас жестокий, бесконечно любит все живое. «Маленькая девочка плачет... и ее горе ошеломило меня... Если я отвернусь от него, я отвернусь от какой-то части мира. Нет, девочку надо утешить. Только тогда мир придет в порядок». В этой жалости, которая, если угодно, даже не жалость, а отвращение к беспорядку, есть нечто от евангелия. Но есть у нее и иные, неожиданные связи. В «Декларации прав человека и гражданина» мы читаем, что если хоть один человек страдает от несправедливости, это наносит ущерб всему обществу. И Маркс сказал, что, если угнетен хоть один народ, бессмысленно говорить о социализме на земле. Я не думаю ничего притягивать за волосы, не пытаюсь парадоксально примирять крайности. (Я уже слышу глупцов, которые заявят, будто я стараюсь изобразить Сент-Экзюпери революционером.) Но послушайте, что говорит вождь, этот жестокий вождь: «Если в моем народе страдает хоть один человек, страдание его велико, как страдание всего народа». И еще: «Скорбь одного равна скорби всего мира». ...В «Письме к заложнику» Сент-Экзюпери посвятил дружбе незабываемые страницы. Само собой, он не смешивает дружбу с товарищескими отношениями, с прохладной симпатией, основанной на общих идеях или маниях... Он говорил: «Подлинная дружба не может обмануться...» Если ты обманулся в дружбе, значит неверно судил о глубинной сущности человека. А кто способен на такую ошибку, тот не способен на дружбу. Дружба не может быть слепой. Впрочем, и любовь не слепа, но она не хочет видеть. Он презирал дружбу, которая жаждет только сходства, подражания, в сущности, это — способ избавиться от самого себя. Сколько есть друзей, которые не способны подолгу остаться с глазу на глаз. Они схожи в этом с супругами, с влюбленными. Им каждый раз надо сызнова создавать взаимную близость. Эти дружбы всегда требуют некоторого отдаления. А дружбой Сент-Экзюпери можно было дышать, как воздухом горных высот. Так дружба достигает областей более таинственных, чем любовь, которая никак не обойдется без арсенала старой-престарой мифологии — без сердца, пронзенного стрелой, всегда следует старой-престарой психологии стихов и фельетонов, всегда выставляет напоказ свои ржавые скальпели. Дружба Сент-Экзюпери не признавала пресловутой скромности, состоящей в том, чтобы не замечать боли, которую друг скрывает и, однако, хотел бы открыть. Больше я ничего не скажу. Ибо тут речь не обо мне, но о нем. И тут я ничего не могу поделать: в дружбе участвуют двое. И если в пору оккупации он через океан во всеуслышание крикнул мне слова дружбы, то это потому, что у него не было иного способа сказать мне о своей верности. Вспоминаю, как однажды Сент-Экзюпери привел к нам Гийоме. Он схватил Гийоме за плечо, притянул ко мне и сказал просто: «Вот он, Гийоме...» Он как бы подарил мне Гийоме. ...Самолет был для него рабочим инструментом. Орудием, которое помогает исследовать пространство — и человека. Рабочий не презирает орудие своего труда. Случается, он даже любит его... Сент-Экзюпери отводил машине подобающее место. Это хорошо понял молодой художник, который, увидав, как он, склонясь над радиатором автомобиля, ощупывает мотор, сказал с улыбкой: «Семнадцать лошадиных сил... И каждую лошадь он знает по имени...» И еще самолет был для него способом вернуться в прошлое, частью волшебной сказки. Так, однажды в летний день он взял на борт «Симуна» моего сына Клода, которому было тогда двенадцать лет, поднялся с ним в воздух и, пролетев с полсотни километров, описал три или четыре круга над старым домом и садом, где играл и мечтал, когда был маленьким, — свое детство он соединил с детством восхищенного пассажира... Он забирался в кабину самолета движениями немного тяжеловесными, движениями невозмутимого великана; казалось, он усаживается в кресло пилота, чтобы поразмыслить. А потом он наслаждался геометрией и поэзией пространства. Или играл самолетом и высотой. Однажды, взяв меня на борт, он поднялся настолько, что пасущиеся овцы казались зернышками рассыпанной пшеницы, тотчас же спустился и повел машину на бреющем полете. Впереди я увидел холм. Я доверял пилоту. И все же у меня мелькнула мысль: а что, если ему не хватит разгона? Но вдруг самолет задрал нос и перемахнул через препятствие; он бешено набирал скорость. Мне казалось, от скорости содрогается пространство, и я тоже частица этой скорости, она во мне, в самой глубине моего существа. И тут Сент-Экзюпери сказал с озорным, мальчишеским лукавством: — Я хотел вас немножко удивить... Кто не пробовал будить спящего Сент-Экзюпери, не знает, что такое сон. Однажды я взялся утром разбудить его к отъезду. Я его окликнул. Никакого толку. Слегка потряс за плечо. Он ответил глухим ворчаньем. Я опять его потряс. Ворчанье перешло в гортанный рокот, это напоминало отдаленный шум моря. Потом он приподнялся на локте и посмотрел на меня сердито и с удивлением. Опять растянулся на постели и вновь ушел в огромное, наглухо замкнутое царство снов, даже страшно было подумать, какие там пучины грез и подсознания. Он вновь погружался в сон, и это было так заразительно, что чудилось: с ним заодно, остановясь на полпути, засыпает весь мир — море, суша, другие планеты... Романы эпохи светских салонов сохранили для нас образ блестящего собеседника. Я не говорю, что блестящий собеседник — это нечто неестественное. Но его естественность — салонная. И весь его мир ограничен салоном. А Сент-Экзюпери привык к полету — и ни Кордильеры, ни рамки философских систем не могли его остановить. Само пространство было для него поэзией. Тот, кто его не знал, мог бы подумать, что он разговаривал резко, отрывисто, властно. Словом, в стиле человека действия, как изображают в театре тех, кто стоит над людьми и ведет их. Так вот, Сент-Экзюпери почти всегда говорил доверительно. Без малейшей нотки превосходства. Чуть приглушенно. Немного есть людей, которые в споре, когда их доводы не производят впечатления на собеседника, умеют не повышать голос. Спор, как говорят, разгорается. Тут уж стремятся не убедить, а победить. Доводы становятся просто оружием. Это уже не спор, а крик и лай. Спор перерастает в полемику. Я, кажется, ни разу не слышал, чтобы Сент-Экзюпери изменил обычному разговорному тону. И тут дело не только в учтивости или самообладании. Он презирал такую полемику, ведь это, по существу, либо злость, либо добровольная слепота. Без сомнения, всякий пилот или даже просто пассажир самолета, привыкший делать четыреста, пятьсот километров в час, всем своим существом ощущает пространство и время по-иному, чем человек средних веков, который и вообразить не мог скорости большей, нежели скорость коня, пущенного в галоп. Но Сент-Экзюпери начисто уничтожил пространство и время. Он не признавал препятствий для мчащейся мысли. Он не подчинялся правилам общепринятого времени, презирал иерархию часов и назначение, предписанное для них людскими обычаями. Он считал, что чувство и даже прихоть вовсе не должны подчиняться условностям. И он среди ночи звонил другу и спрашивал, как решить математическую задачу, или просил напеть по телефону мотив старинной песенки, которую сам не мог вспомнить. Однажды я вошел с ним в клетку. Нас ждал зверь. Зверь из мира то ли финансовых, то ли промышленных верхов. Мне стало страшно. У зверя была не звериная морда, но и не человеческое лицо. Огромные челюсти, нечто от Апокалипсиса. Свет падал на тяжелый подбородок, и подбородок сверкал куда ярче, чем глаза. На этих зубах хрустнула бы даже бычья кость. Но взгляд зверя был еще ужасней, чем пасть: глаза скользкие, масляные, ласковые, хуже того — красивые. И подвитые усы. Усы и глаза — как у жениха с цветной открытки... И при этом лицо душителя маленьких девочек. Но тут было и еще кое-что похуже: вульгарность, так что я вдруг подумал: бывают звери-хищники, но не бывает зверей-пошляков. Сент-Экзюпери приблизился с обычным своим видом архангела и аристократа. И его детский взгляд остановился на звере. Наверно, так он глядел на пуму, которая была очень мила, когда он вез ее из Африки, а потом чуть не перегрызла горло судовому комиссару. И тут я стал свидетелем престранного зрелища. Этот человек буквально не знал, куда деваться. Не от почтения перед известным писателем и летчиком. Такого рода ценности он нимало не уважал. И Сент-Экзюпери держался совсем не как укротитель. Но этот человек был укрощен. Его укротила сама .личность Сент-Экзюпери, тайна, которую не могли раскрыть ни хитрость зверя, ни его деньги. Вся сила и власть изменили ему. Сент-Экзюпери был для него непостижим, и притом он смутно чувствовал, что Сент-Экзюпери его постиг и видит насквозь. Он что-то бормотал, вертел в руках нож для бумаги, тщетно пытаясь вернуть себе самообладание. У меня на глазах воплотился миф об Орфее. ...Пилот, поэт, физик, мастер карточных фокусов. От этой многоликости сперва теряешься. Мне случалось видеть, как отдыхают ученые мужи. И как впадают в серьезность заправские шутники от литературы и сцены. Но переход всегда давался с трудом. И ученый бывал смешон, когда разыгрывал ребенка, а весельчак — когда разыгрывал философа. В Сент-Экзюпери все это было слито воедино. Он переходил от философских рассуждений к карточным фокусам и обратно с непринужденностью, в которой заключается величайшее изящество. Подчас мы не могли различить, где граница меж серьезностью его игры и воздушной легкостью его размышлений... Он умел играть с животными, с детьми, с игральными костями и философскими системами. Сколько в нем было кажущихся противоречий. Он с наслаждением сидел в каком-нибудь убогом злачном месте, в чудовищном вертепе — и читал Платона в бараке при дакарском аэродроме. Хромосомы, гены, квантовая теория — тут для него не было тайн. Он был как дома и в воздушном океане, среди планет, и в последнем кабачке. _Так Сент-Экзюпери — писатель поднимал будничное до возвышенного и низводил возвышенное к будничному. Помню один вечер в Луна-парке. Мы отправились туда с Жаном Люка, товарищем Сент-Экзюпери по Порт-Этьену, и с моим двенадцатилетним сыном. Мы не лицемерили, не прикидывались, будто отказываемся от высокоумных философических рассуждений, чтобы доставить удовольствие мальчишке. Взяли такси. Палили по мишеням в тире. Сент-Экзюпери стрелял с обычной своей меткостью, которой восхищались мавры в пустыне. Потом мы уселись в «адскую ладью». Благодаря хитрой игре зеркал казалось — ладья вот-вот разобьется об искусственные скалы. Был и еще захватывающий аттракцион: волосы незримой великанши, которые то вздувались, как парус, то колыхались, трепетали и грозили опутать нас, точно мошек в паутине... Мы приехали из Флервиля... Сент-Экзюпери решил навестить друзей, которые жили километров за сто. Он не согласился оставить меня одного. А вернее, об этом и речи не было. Я даже не ссылался на то, что это не принято, неловко будет и мне, и этим его друзьям, если я вот так нагряну в незнакомый дом. Подобные тонкие расчеты ребяческой вежливости для Сент-Экзюпери не имели ничего общего с дружбой. Он оставлял их для отношений с теми взрослыми, о которых сказал: «Я применялся к их понятиям. Я говорил с ними об игре в бридж и гольф, о политике и о галстуках». Итак, он взялся за руль дряхлого «Бугатти», очень похожего на тех стариков, которые в преклонном возрасте из всех способностей сохранили один только разум. Поздно ночью мы постучались у дверей старинного дома. Сперва я только заметил совсем сонные лица. И уже собирался принести шаблонные извинения. Но куда там. Улыбка Сент-Экзюпери тотчас завладела и домом и людьми. Он мгновенно завязал с ними свои неожиданные отношения. Ибо он обладал властью не у только покорять детей, но и убеждать взрослых, что они — такие же настоящие, как герои волшебных сказок. Сент-Экзюпери до конца жизни так и не расстался с детством. Взрослые не умеют узнавать себе подобных, они видят только крохи, разрозненные черты, почти неразличимые в неверном свете. А ребенок виL дит людей ясно и отчетливо. Все они для него так же несомненны, как Людоед и Спящая красавица. Он живет в мире определенности. Сент-Экзюпери владел искусством придавать людям эту определенность. Благодаря ему в ту ночь каждый открыл в себе Мальчика-спальчик... Сильно ошибаются те, кто в каком-нибудь откровенном письме, в признании — чистосердечном, конечно, но вырвавшемся под влиянием минуты — думают найти ключ к тайным движениям его души. Сильно ошибаются и те, кто каждое его признание понимает буквально. Они забывают, что всякое письмо — плод обстоятельств и в какой-то мере определяется тем, к кому оно обращено. Так, в 1940 году Сент-Экзюпери писал мне: «Думаю, что я смотрю на вещи почти так же, как вы... И помню долгие споры с вами. Я не пристрастен, я почти всегда признаю, что вы правы...» Так вот, это неверно. Понять эти строчки буквально было бы предательством. Он имел в виду другое: что при всем несходстве, за гранью всех споров нас соединяло нечто более высокое, чем наши разногласия. Нет, ни меня, ни кого-либо другого он вовсе не считал всегда правым. Помню, как-то на ночь глядя он принес мне последнюю корректуру «Планеты людей» и потребовал, чтобы я перечитал ее вместе с ним. В последней главе он описывает несчастных эмигрантов, спящих вповалку в вагонах поезда. И в каждом из этих несчастных он открывает «убитого Моцарта». И все заключает словами: «Один лишь Дух, коснувшись глины, творит из нее Человека». Я предложил ничего не добавлять к прекрасному об. разу убитого Моцарта, не вводить здесь дух, дух всегда подразумевается, но он — ничто, если не наполнять это слово всякий раз новым смыслом. Сент-Экзюпери колебался. Но уже на лестнице обернулся и сказал: — Нет, все-таки я оставлю, как есть... И убежал, как нашаливший ребенок. Не знаю, кто из нас был прав. Не знаю, почему он так держался за эти несколько слов. Хотел ли закончить образом менее определенным? Заворожил ли его дух? Не знаю — и уже никогда не узнаю. ...«Письмо к заложнику» было написано, когда немцы уже оккупировали Францию. Его как бы предвосхищает письмо, которое я получил от Сент-Экзюпери еще в дни войны. «...Думаю, что я смотрю на вещи почти так же, как вы... и часто подолгу спорю с самим собой. Я не пристрастен, я почти всегда признаю, что вы правы. Но кроме того, Леон Верт, я люблю выпить с вами по стаканчику перно на берегу Соны и закусить колбасой и хлебом деревенской выпечки. Не умею сказать, почему от тех кинут у меня сохранилось ощущение такой чудесной полноты — да и незачем говорить, ведь вы знаете это еще лучше меня. Было так славно, и хорошо бы все это повторить. Мир — совсем не отвлеченное понятие. Не просто конец опасностям и холоду. Это бы мне все равно. Я не боюсь ни опасностей, ни холода и очень горжусь собой, когда в Орконте, проснувшись, храбро кидаюсь к печке. Но мир — это значит, что есть смысл закусить деревенским хлебом с колбасой на берегу Соны, в обществе Леона Верта. Сейчас колбаса потеряла всякий вкус, и мне грустно». Это очень личное письмо, и оно гораздо печальнее «Письма к заложнику». А ведь оба они обращены к одному и тому же человеку. В. обоих Сент-Экзюпери вспоминает те же минуты, те же места, те же подробности. Личное письмо написано во время войны. «Письмо к заложнику» — во время оккупации. Хорошо, если бы, подумав об этом, стали хоть немного менее самоуверенными те, кто выравнивает чувства и суждения Антуана де Сент-Экзюпери по собственным, линеечкам! Сопоставьте даты. И вы увидите, что порою грусть — не отклик на внешние события, а отзвук потаенного внутреннего трепета. Мне рассказывали, что доктор Шален, когда ему пришла пора бросить службу в Сальпетриер20 и уйти в отставку, решил изучать психологию математики. Какие прекрасные страницы написал бы Сент-Экзюпери о поэзии математики! Он был не из тех любопытных, не из тех мотыльков в науке, над которыми посмеиваются настоящие ученые. Признаться, когда я однажды пришел с ним в лабораторию профессора Хольвека (позднее немцы забили его насмерть прикладами), я боялся, что Хольвек примет его благодушно, но снисходительно. Однако беседа их вовсе не остановилась на пороге теоретических рассуждений. Разговор зашел о фотоэлементах — предмет, с которым я совершенно незнаком. Лицо Хольвека выражало отнюдь не снисходительность, а самое напряженное внимание. Что до меня, будь я глухонемым, никто в тот час этого бы даже не заметил, и я сам тоже. Если ему рассказывали о какой-нибудь подлости, он не разражался гневными речами. Но я видел — это ранит его до глубины души, и он не пытался скрыть стыд и отвращение... Как-то я пересказал ему эпизод из одного американского фильма. Пилот оставил управление и выпрыгцул с парашютом, бросив пассажиров и самолет на произвол судьбы. Сходный случай описан у Конрада, но моряк Конрада слепо подчинялся чужой воле. Летчик же из американского фильма действовал хладнокровно и расчетливо. Не знаю, случалось ли хоть одному пилоту поступить так трусливо и подло. Но я видел — когда Сент-Экзюпери слушал о таком даже в кинофильме, его била дрожь, его трясло от брезгливости и презрения. Он высоко ценил учтивость, считал ее добродетелью. Он любил самое слово «учтивость», вкладывал в него и традиционный смысл, и, более того, уважение к человеку, и еще власть над собой — смысл, какой придают этому слову в Азии. Однако случалось ему и уступить дурному настроению. Однажды, вернувшись к себе, он еще в прихожей услыхал голос одного писателя (так принято называть всякого пишущего), — он не любил этого человека, который одним своим присутствием убивал всякую прелесть задушевного общения. Сент-Экзюпери попятился из прихожей, закрыл дверь и выскользнул на лестницу. Я догнал его: «Так что же, — сказал я, — придется мне одному?..» — и Сент-Экзюпери вновь поднялся со мной по лестнице, точно воришка, схваченный за руку полицейским. Для тех, кто часто рискует жизнью, опасность порой словно чудовище, которое надо одолеть. Они идут навстречу опасности, словно Персей к Горгоне. Но Сент-Экзюпери, по-моему, относился к опасности не то чтобы презрительно, а с каким-то аристократическим пренебрежением. Принято считать, что герой всегда начеку. Воинственная суровость помогает ему сохранить внутреннюю твердость. Иные герои ходят в шорах, словно горячие лошади, которым позволено видеть только то, что впереди. Но подлинный герой смотрит и по сторонам. Если бы в небе росли цветы, Сент-Экзюпери, уж наверно, на высоте четырех тысяч метров беспечно протянул бы руку за борт самолета, чтобы сорвать цветок. Один глупец написал, что Сент-Экзюпери бежал в опасность. Да если бы опасности были для него убежищем, условием душевного спокойствия, он никогда не знал бы ни минуты тревожной! Ведь вся его жизнь проходила среди опасностей, он просто не умел не рисковать собой, это болеутоляющее всегда было у него под рукой, и он без оглядки им пользовался... Кто это говорил, что он был снисходителен к людям? Если под снисходительностью подразумевать вялость суждений, я решительно заявляю: этим качеством он не обладал. Те, кто, увидав, как он словно бы по-приятельски беседует с человеком неумным или злым, приняли это за снисходительность, сильно ошибаются. Просто он с живейшим любопытством вглядывался в людей, которых ведь не так-то просто разложить по полочкам ходячих психологических определений. Он любил добираться до самой сути каждого человека. И при этом подметить черточку благородства, которая возвышает отъявленного подлеца. И черточку низменную, которая неожиданно нарушает цельность вполне добропорядочного «я». ...Глупость казалась ему некой воплощенной в человеке стихийной силой. Однажды под Новый год в большой компании ко мне подошел некто и с таким видом, будто поверял величайшую тайну (это очень характерно для дураков), обрушил на меня устрашающий поток образцовых пошлостей и стертых штампов. Коечто донеслось и до слуха Сент-Экзюпери. Когда мой собеседник удалился, Сент-Экзюпери подошел, наклонился ко мне, взглядом показал на это милое чудище и прошептал только одно «каково?..» — полное сразу и ужаса и восхищения. Над его колыбелью склонились воздухоплавание и поэзия. Быть может, единственный среди писателей нашего времени он отмечен славой. Другим выпадало на долю всего лишь стать известными или знаменитыми — то и другое можно создать и можно измерить. Не то — слава. Самое это слово обновилось для него. Тут решают род человеческий, боги и случай. Не презренный случай — прихоть азартной игры, но случай — дар богов, как в античной драме, тот, который, быть может, и сам есть добродетель. Жизнь Сент-Экзюпери — вереница побед. Другому хватило бы одной-единственной из этих побед, чтобы почить на лаврах. Но он не знал успокоения. В каждой его победе, в каждом торжестве таился привкус горечи. И легенда о нем, созданная еще при его жизни, не принесла ему душевного покоя и не стала прибежищем его гордости. Однако, рисуя его разочарованным, я исказил бы все пропорции. Бывали прекрасные часы, часы волшебные. И бывали часы легкие, полные веселья, лукавства и нежности. Есть в творчестве Сент-Экзюпери тема, которая возникает так часто, что кажется — он ею одержим. Тем более что она появляется и в его частных письмах. «...Я был создан, чтобы стать садовником...» Садовник то ухаживает за розами и выводит новые, неожиданные разновидности, то рыхлит землю мотыгой, то он — олицетворение сразу и порядка, и дисциплины, и поэзии. Садовник — творец и созерцатель роз. Без сомнения, Сент-Экзюпери, как никто другой, обладал даром из самых простых, обычных слагаемых, из цветов и звезд творить живую, неуловимую поэзию. Но почему садовник возникает во всех его садах и во всех странствиях? Заключает все его самые тайные раздумья? И в дни войны он писал мне: «...меж всеми взлетами и возвращениями — это безмерное освобождение, когда смотришь на все глазами пастуха». Еще один образ ясности и спокойствия. И в том же письме: «Леон Верт, стоят холода, и я плохо понимаю жизнь. Плохо понимаю, куда податься, чтобы быть в мире с самим собой...» Садовник, пастух — быть может, они олицетворяют устойчивость, которой он всегда искал? Быть может, странствия в воздухе, в мире, где бушевала война, казались ему нелепыми, чуждыми человеческой природе? Мне вспоминается, как я летел с женой из Парижа в Марсель во времена, когда путешествие по воздуху отнюдь не было еще похоже на поездку в спальном вагоне. Жена моя летела впервые. Когда самолет опустился на Бронском аэродроме и жена вышла, в траве она заметила бледно-розовую маргаритку, наклонилась и сорвала ее. «Наконец что-то родное», — сказала она. Быть может, вся жизнь Сент-Экзюпери была вечным и тщетным стремлением к ясности? Чаще всего у него встречаешь образы чистоты и покоя. Он редко упоминает о скорости. И даже порой преображает скорость в неподвижность. Так, об одном из последних своих полетов в дальнюю разведку он писал: «Ведешь Лайтнинг П-38, это невесомое чудище, и кажется — не перемещаешься в пространстве, а находишься над всем континентом сразу». Сент-Экзюпери был самый светлый и в то же время самый беспокойный из людей. Он на полпути расставался с радостью, которая казалась прочной и неизменной. Он был всегда верен всему, кроме счастья. Если не считать чудесных, радостных часов, — а он так часто радовался и радовал других, — он всюду был пленником и никогда не знал покоя. Но это была не пустая суетливость. Он сомневался в себе самом настолько, что порою, проверяя написанные им страницы, искал отклика у слушателей, куда менее достойных, чем служанка Мольера. Подчас ему было все равно, о какую стену ударить мячом. Тревога часто окутывает себя тенями. Некогда ее смешивали с угрюмостью и мрачностью. Но в Сент-Экзюпери тревога была не столько игрою теней, как непрестанным движением световых бликов. Но как же он ошибался, воображая, будто он сумел бы стать садовником! Общеизвестно, что Ривьер в «Ночном полете» — это Дидье Дора или, по крайней мере, что Сент-Экзюпери, создавая образ Ривьера, заимствовал у Дора некоторые черты. Это утверждают все. Если память мне не изменяет, Сент-Экзюпери не подтверждал это родство, но и не опровергал его. Дидье Дора — создатель авиалиний и самих пилотов. О нем тоже сложилась легенда. Он прокладывал воздушные пути до Кап-Джуби, к подножию Андийских Кордильер, в Африке и в Южной Америке, подобно инженеру, который возводит мосты или строит туннели. Это ему мы обязаны современной эпической поэмой — историей Аэропосталя. ...Когда Сент-Экзюпери в Ливийской пустыне налетел на косогор, его самолет заскользил по круглым камням — они сыграли роль своего рода шарикоподшипников и смягчили удар. — Значит, — сказал я Дора, — если бы машина врезалась в этот откос несколькими сантиметрами ниже, Сент-Экзюпери и его механик Прево погибли бы... — Этого не могло быть, — возразил мне Дора. И стал говорить не то чтобы о случайности, но о каком-то непостижимом даре или волшебстве, благодаря которым Сент-Экзюпери в непроглядной ночной тьме с точностью до нескольких сантиметров определял высоту полета и близость препятствий. По совести, я не уловил в точности мысль Дора и не понял, какую долю он отводит чудесам техники и какую — тайнам случая. В «Цитадели» суровый вождь мало заботится об отвлеченной справедливости. Так и Ривьер: пилоту, который не решился в туман и в бурю лететь через Кордильеры и возвращается на свой аэродром, он не колеблясь говорит: «Вы испугались». А ведь он знает, что этот пилот — один из отважнейших. Но такова система Ривьера. Он лепит человека любыми способами, в том числе и унижением. Ривьер хочет придать этому летчику твердости. Сент-Экзюпери мне рассказывал про клапаны, которые постоянно выходили из строя, — это прекратилось в тот день, когда механиков стали штрафовать. Кажется, просто? А на самом деле совсем не просто. Ведь никто так и не узнал, отчего клапаны перегорали и отчего перестали перегорать. Чисто механической причины так и не нашли. И все механики работали очень старательно. Что же, неужели деньгам присущи некие загадочные свойства, недоступные ни разуму, ни опыту? Мы об этом поспорили, не помню, что прервало спор на полуслове. Уж наверно, я сказал бы тебе, Тонио, что для порядков в нашем мире было бы стократ лучше, если б горели и выходили из строя все клапаны на свете, лишь бы не приучать человека покоряться деньгам. Но что подчас нелегко сделать выбор между клапаном и человеком. Помню, однажды я был пассажиром на борту его самолета. Мы вылетели из Амберье. В сорока километрах от Парижа сгустился сплошной туман, нельзя было разглядеть радиобашни. Сент-Экзюпери решил приземлиться в Ромийи. Мы пообедали там в приветливой, до стерильности чистой и опрятной гостинице. Прекрасно можно было провести в ней весь вечер. Но ему не сиделось на месте, он и меня заразил своим беспокойством. И мы вышли на улицы Ромийи в поисках приключений. Каких приключений? Право, мы и сами не знали. Мы бродили по скучному, словно по линейке построенному, городку. Чего мы искали? Встречи с запоздалым рабочим? Или с какими-нибудь подонками, обществом которых довольствуются после полуночи такие же неугомонные бродяги? Быть может, мы искали истину... Или просто — радость вдруг увидать освещенное окно. Но нет, нигде ничего, только темные, по линейке выведенные кварталы. И вдруг впереди завиднелся свет. Надежда! Мы подошли. Это была мастерская сапожника. Но внутри никого. Нас приманил всего лишь забытый огонек. Мы вернулись в гостиницу разочарованные, даже огорченные, и сами посмеивались над своим огорчением. Один шутник рассказывал, что старушка мать другого замечательного летчика сказала сыну, когда он собирался в свой первый полет: «Обещай, что будешь летать не слишком высоко и не слишком быстро». Однажды я просил Сент-Экзюпери, чтобы он мне пообещал нечто в этом роде. Нет, не напрямик попросил, а обиняками. Я хитрил, прикидывался, будто говорю вовсе не о том, но все мои намеки вели к одному. Это было во время войны, когда он чуть ли не каждый день летал в дальнюю разведку. Наконец я приступил к нему более решительно и прямо. Сказал чтото в том духе, что самый важный его долг — не рисковать жизнью, людей, способных на это, довольно и без него, а если он погибнет, с ним умрет сила невозместимая, и он не имеет права пускаться в опасные полеты и приносить себя в жертву ради того, что обычно именуется героизмом. Я говорил примерно так: «Откажитесь от этого ежедневного риска, он дается вам слишком легко. Есть много людей, которым невелика цена в жизни, но которые умрут с пользой. А вы живой дороже, чем мертвый». Таков был смысл моих слов. Звучало это, конечно, много осторожнее. Но он понял, к чему я клоню, понял, что я советую ему согласиться (как его часто уговаривали) руководить какой-нибудь технической организацией. Он и не подумал рассуждать, взвешивать и определять, что тут важнее, какой долг выше и какая жертва тяжелее. Он ответил мне просто: «Это было бы неучтиво по отношению к моим товарищам». «...Сердце мое обременено тяжестью всего мира, словно на меня легла забота о нем...» В этих словах мне слышится голос не берберского вождя, но самого Сент-Экзюпери. Это чувство безграничной ответственности, вины за все несчастья и за все преступления... Сильный человек скажет, что это чувство сложное. Не знаю. Если люди с годами освобождаются от него, то это потому, что-под старость мир кажется им чересчур тяжелым и они предпочитают оставить его на произвол судьбы. Но подчас даже несчастная помешанная в минуты просветления чувствует себя в ответе за все человечество. Помню, Сент-Экзюпери, как и меня, потрясли слова больной старухи в Сальпетриер, которые я ему повторил: «Боги уже слишком стары, и теперь я должна заботиться о мире». «Смерть — такая измена!» Эти слова в «Цитадели» не связаны с другими, они всплывают посреди длинного рассуждения. Словно крупицы драгоценного металла, увлекаемые течением, которые вылавливает золотоискатель. Те, кто не поддается сомнениям и нежности, обращают твою смерть, Тонио, в прекраснейшее проявление твоей верности. А во мне кричит навсегда неисцелимая боль: «Твоя смерть — такая измена всем нам!»Свет угасшей звезды...он был из тех, кто не полагается на силу слов, пока не подтвердит их самой жизнью своей. Жюль Руа 1Это было давно. Тридцать лет назад. Мы закончили приготовления: передали заявку спортивному комиссару ФАИ, завели бароспидографы, проверили пломбировку и поставили приборы на машину; мы вывели рекордный планер из ангара и тихонечко оттащили его на старт. Мы еще раз просмотрели метеосводки и растянули на траве тонкий буксирный трос. Только что начался одиннадцатый час утра. Небо наполнялось кучевыми облаками — овчиной. Овчина . была белая, пушистая и, судя по всем признакам, обещала стать сильной. Карташов надел праздничный голубой комбинезон и сказал: — Пошли, пожалуй, я так понимаю — самое время сейчас. Нас поднял над аэродромом пилот-буксировщик Миша Захаров и подтащил к молоденькой облачной грядке. Захаров помахал рукой. Понимать его жест следовало так: годится? И Карташов дернул шарик буксировочного замка. Тут же планер-паритель освободился от троса, и мы начали свободный полет. Осторожно паря под облаками, нащупывая границы восходящих потоков — термиков, Иван Карташов набирал высоту. Стрелочка высотомера уверенно вышагивала по ступенькам делений: 1000, 1200, 1600, 1800 метров... Сначала я видел только стрелочку. Подавленный чувством ответственности, распираемый гордостью — шутка сказать, мне, мальчишке, оказали такое доверие: прокладывать путь Ивана Карташова на карте! — я ни на чем не мог сосредоточиться. И только когда Карташов крикнул: «Ложусь на курс, ставь отметку ИПМ, засекай время!» — я немного пришел в себя и оглянулся. Мы плыли в фантастическом безмолвном мире. Голубая слепящая эмаль неба, густо инкрустированная пенными облаками, была над нами, зеленые простыни полей, и темные ковры леса, и зеркала озер, и причудливая паутина дорог лежали внизу. И какая тишина растеклась над миром! Только планер шуршал, шуршал так, будто по одному шелковому полотнищу протягивали другое. В ту пору я еще только начинал свое восхождение к облакам и никогда не отрывался от земли на безмоторном летательном аппарате. Учебный самолетик У-2 ни разу не затаскивал меня выше тысячи метров. И я вовсе не мог себе вообразить, что небо может быть не наполнено грохотом мотора, не набито запахом бензина. Из рук Карташова я получил в тот памятный день большое, высокое, чистое небо. Сначала это небо было весьма благосклонно к нам, а потом началось: облачные гряды стали отходить на север, а нам надо было лететь на восток. Приходилось расходовать высоту. Машина спускалась до каких-нибудь трехсот метров, и Карташову не оставалось ничего другого, как цепляться за жиденький, слабеющий термик и виражить, виражить, виражить... Сто, двести, триста витков восходящей спирали возвращали нам немного высоты и позволяли сделать еще один коротенький шаг на восток, к цели, к рекорду. Так продолжалось семь с половиной часов. И напрасно. В предвечернем мареве мы увидели нашу цель — большой волжский город. Но город лежал за Волгой, и перешагнуть реку мы уже не могли — не было «сил», то есть не сил, а, строго говоря, высоты не было. Воздух сделался прохладным, кучевые облака растеклись по белесоватому, будто вылинявшему, небу, и термики, рождаемые нагревом пашен, убились окончательно. Пришлось садиться. Мы приземлились на заливном лугу. Планер прошелестел по высокой, одуряюще пахнувшей траве, зазеленив свои нарядные кремовые крылья, и утих. До рекорда нам не хватило каких-то шести километров. Карташов был ужасно раздосадован: такой день пропал зря! Надо же было нам выбирать пункт назначения строго на востоке, знать бы да заявиться на северовостоке! Эх... А я, признаюсь теперь, через тридцать лет, огорчался не очень: рекорды ставят, бьют и снова ставят... Конечно, это очень почетно, приятно и радостно — сознавать, что ты пролетел дальше всех в мире, поднялся выше всех на континенте или обогнал всех своих соотечественников на заданном треугольном маршруте. И все-таки рекорд — не главное. Ведь летательный аппарат вовсе не цель, а всего лишь средство. Скоро стемнело. Небо вызвездило так густо и так ярко, что казалось, над головой кто-то большой и невидимый растянул покрывало. Я лежал в траве, прислушивался к вздохам Ивана, вглядывался в строгое лицо ночного неба и думал: «Неужели же нет на всем свете человека, который сумел бы рассказать обо всем этом великолепии: о дорогах, рассекающих облака, о людях, обгоняющих птиц, о путях, проложенных от звезды к звезде, о том удивительном чувстве независимости, свободы, собственной значительности, которые дарит летчику небо, и о праздниках побежденного пространства, неистовстве бурь, коварстве слепого тумана?..» Тогда, тридцать лет назад, я не знал, что на свете живет Антуан де Сент-Экзюпери, тот самый человек, о котором тосковало мое мальчишеское сердце, впервые приобщившееся к большому небу. Случилось так, что все написанное Экзюпери оказалось для меня наследством, щедрым наследством, полученным с огромным опозданием. Обидно? Конечно. Утешает одно: свет угасших звезд приходит к нам живым. И пусть давно уже нет звезды — по ее трепетному свету мы все еще прокладываем пути, которые ведут нас в далекие страны.2Да, Экзюпери пришел к нам, русским читателям, с опозданием. Книги его мгновенно сделались популярными среди самых разных читателей, его цитируют охотнее и чаще, чем кого-либо. В чем же дело? Конечно, Экзюпери пишет образно, емко, и трудно найти у него страницу, не украшенную фразой афористической четкости. И все-таки, я думаю, не только и даже не столько стиль этого мастера литературы покоряет читателя, — берет в полон его четкая, удивительно прозрачная, чистая любовь к человеку, к делу, которому он служит. Вспомните хотя бы страницы «Планеты людей», посвященные спутникам Экзюпери по автобусу: «Старый чиновник, сосед мой по автобусу, никто никогда не помог тебе спастись бегством, и не твоя в том вина. Ты построил свой тихий мирок, замуровал наглухо все выходы к свету, как делают термиты. Ты свернулся клубком, укрылся в своем обывательском благополучии, в косных привычках, в затхлом провинциальном укладе; ты воздвиг этот убогий оплот и спрятался от ветра, от морского прибоя и звезд. Ты не желаешь утруждать себя великими задачами, тебе и так немало труда стоило забыть, что ты человек. Нет, ты не житель планеты, несущейся в пространстве, ты не задаешься вопросами, на которые нет ответа: ты просто-напросто обыватель города Тулузы. Никто вовремя не схватил тебя и не удержал, а теперь уже слишком поздно. Глина, из которой ты слеплен, высохла и затвердела, и уже ничто на свете не сумеет пробудить в тебе уснувшего музыканта, или поэта, или астронома, который, быть может, жил в тебе когда-то». Это удивительные строки! Мещанина обличали, бичевали, выставляли на посмешище. А Экзюпери пожалел его, пожалел за то, что живой душе, обреченной ка муравьиное существование, никогда уже не узнать ветра дальних дорог, не пережить счастья странствий, не испытать горячей лихорадки творчества. И в этих словах, может быть, даже не в самих словах, а в тоне, которым они произнесены, кроется чуть не весь Экзюпери. Ремесло нилота, открывающего новые трассы над пустынями, в безлюдных горах, над штормящим океаном, поставило Экзюпери в особое положение и, казалось бы, давало ему моральное право глядеть на людей, копошащихся в будничном однообразии, с высоты своей исключительности. (Не надо забывать, что Экзюпери начал путь летчика, когда каждый пилот считался героем уже за то, что летал!) Однако не только даже легкого намека на превосходство над людьми земными, обыденными не найдете вы в книгах Экзюпери, напротив, он постоянно сравнивает себя, своих товарищей по профессии то с садовником, то с пахарем, то с пастухом. И заметьте, как он говорит о самом главном — о значении человека: «Быть человеком — это и значит чувствовать, что ты за все в ответе. Сгорать от стыда за нищету, хоть она как будто существует и не по твоей вине. Гордиться победой, которую одержали товарищи. И знать, что, укладывая камень, помогаешь строить мир». Это он говорит обо всех людях и о каждом человеке. Экзюпери был профессиональным летчиком, он выбрал авиацию из многих увлечений, перешагнув через другие соблазны — скажем, архитектуру, инженерию, математику, — к которым, по единодушному свидетельству близких ему людей, имел склонности. И он же сказал: «Самолет — не цель, он всего лишь орудие. Такое же орудие, как и плуг». В его представлении авиация должна была соединять народы, расширять территорию культуры, укреплять связи людей, нести на своих крыльях прогресс, знания, опыт. Именно эта убежденность сделала Экзюпери гражданским летчиком. Далекие пути, тяжелые маршруты, постоянные схватки со стихией — с ураганами, штормами, пыльными бурями — поселили в нем никогда не исчезавшее чувство тревоги за судьбу мира, за судьбу людей, за будущее человека. И все, что он успел написать, будь то роман, повесть или быстро умирающий газетный очерк, — решительно все проникнуто этим чувством тревоги и ответственности.3Благодарю судьбу, что привела меня в горы Имеретин, в старый дом старого виноградаря. На крутом взгорье стоял этот дом, затененный рослым орехом, опутанный лозами зеленовато-розового, дымчатого винограда какого-то необыкновенного сорта. В большом старом доме жили двое — старик виноградарь и его жена. Дети давно выросли и разлетелись по свету. Старик — коренастый, с крупной головой Сократа, с морщинистым скульптурным лицом — вставал вместе с солнцем. Медленно шаркая ногами, он неутомимо, словно пчела, сновал от дома к саду и от сада к дому. Он был очень стар и быстро уставал! И тогда присаживался в тени, дремал, снова поднимался и снова работал. Говорил старик мало. Говорил как-то неожиданно. Налил в стакан светлого вина, подал и сказал: — Пей. Тут виноград и солнце — больше ничего нет. Пей и будь здоров, человек. Или: — Сын зовет жить в Тбилиси. Ученый, а глупый. Не понимает: я этот орех сажал, разве могу от него уйти. — И он погладил могучий ствол старого дерева темной, жесткой рукой и сказал еще: — От этого нельзя уходить.... Ночью дом вздыхал и поскрипывал. Время разрушало его некогда прочные стены. За обоями что-то шевелилось, шуршало, скатывалось. Поскрипывали оконные рамы. Только полы, сложенные из громадных буковых плах шириной чуть не в метр, казались незыблемыми. Я долго не спал. И все мне казалось, что я уже когда-то слышал шорохи этого старого дома, что однажды уже пережил странное волнение встречи с виноградарем, хотя твердо знал — никогда прежде мне не приходилось бывать в этих краях... Ранним утром я вышел в сад. Горы были еще лиловыми, и по низинам полз легкий туман, местами сероватый, местами .почти розовый. Прохладный воздух казался начиненным миллиардами росинок, сорвавшимися с густой темно-зеленой травы. Я смотрел на телевизионную антенну, поднимавшуюся над старой черепичной крышей, и думал об удивительных смещениях, совершающихся в мире. Мой старик виноградарь мальчиком посадил этот орех, ставший теперь почтенным деревом, и он же вряд ли вспоминает время, когда жил при свете керосиновой лампы-«молнии». Старик, познавший мудрость земли, получивший в наследство от предков-виноградарей лопату, тяжелую мотыгу и прочий набор нехитрых орудий земледельца, без удивления включает телевизор и смотрит со своей горы в большой мир. Смотрит без зависти, без душевной тоски. Он ведь корень, он и должен быть здесь, а сыновья — его побеги, они и должны быть там, в мире, откуда приходят телевизор, стиральная машина, электрический насос, качающий воду из колодца, кофейная мельница — все творения нового века... Неожиданно что-то грохнуло в высоте, и лиловые горы повторили многократным рокочущим эхом этот грозный голос ясного неба. Потом далеко-далеко над землей зажужжало протяжно и долго. Я понял — над горами пролетел самолет-истребитель, пролетел, перешагнув «звуковой барьер». И тут я увидел старика. Он стоял у сарая, опираясь на мотыгу с корявым, отполированным его собственными руками черенком, и, подняв сократовскую голову, смотрел в небо. Спокойное лицо, чуть тронутые улыбкой губы, мудрые глаза его, чего только не повидавшие в долгой и трудной жизни, так и просились на полотно. «Человек» — должен был бы назвать свое творение художник, который решился бы написать старика. — А вы тоже рано пахать начинаете, — сказал виноградарь и показал рукой в небо. Вот тогда-то я и вспомнил: старый дом, виноградаря, небо-пашню я узнал от Экзюпери. Ну и что с того, если тот старый дом стоял на другой стороне планеты? Если его виноградарь жил во Франции и наверняка никогда даже не слышал о такой стране — Имеретия? Ведь небопашня у всех нас общее! И «есть только одна подлинная ценность — это связь человека с человеком».4На долю летчика Экзюпери выпала нелегкая обязанность открывать новые трассы, налаживать почтовую связь и руководить аэродромами, расположенными в самых глухих, как говорится, богом забытых уголках земли. И это в ту пору, когда его родина Франция была еще сильной колониальной державой со всеми вытекающими из этого последствиями. Начальник одного из африканских аэродромов, Экзюпери .волей или неволей делался в глазах покоренного народа представителем поработителей. Ситуация для Экзюпери не просто щекотливая, а, я бы сказал, трагическая. Ты, проповедующий величие человеческого сердца, превыше всего превозносящий уважение к личности, ратующий за связь человека с человеком, должен соединить, казалось бы, несоединимое: слово, мысли, идеи, принадлежащие тебе, с поступками администратора, подчиненного авиакомпании колонизаторов. И Экзюпери ломает традиции. Он ищет и находит пути к обитателям пустыни, к вождям мирных и немирных племен, он завоевывает доверие аборигенов. Чем? Прежде всего личной смелостью человека, способного принимать разумные решения не только в полете, но и на земле. И еще — честностью. И — обаянием. И — благородством. Когда потерпевшие бедствие над пустыней летчики Рен и Серр оказались захвачены кочевниками немирного племени, Экзюпери решительно готовится к похищению своих товарищей из неволи. И только случайность не дала довести эту операцию до счастливого конца. Сила — против силы. Коварство в ответ на коварство. И никакой закон пустыни, никакая традиция воинствующего племени (даже самая дикая) не осудит Экзюпери. Он это сознает и отважно идет на риск. Но вот ситуация иная. Раб кочующего племени негр Мохамед приходит к Экзюпери и просит спрятать в улетающем на север самолете. Мохамед, много лет проведший в неволе, утративший даже собственное имя (его кличут, как всех невольников, Барком), где-то в самых сокровенных глубинах своего измученного сердца сохранил достоинство свободного человека, мечту о родных краях, привязанность к семье, жажду свободы. Казалось бы, Экзюпери, не колеблясь, должен пойти навстречу человеку, униженному брату своему, по сути дела — единомышленнику. Но Экзюпери говорит: нет. Он не может украсть чужого раба так, как его украли нынешние хозяева. По закону и обычаю пустыни это было бы преступлением. Преступление за преступление — нет. Так не установить связей, не приручить людей, с которыми Экзюпери не просто соседствует на трудной земле, но и всеми силами стремится сотрудничать. Он выкупает Барка (для этого требуется огромная сумма, которой у Экзюпери нет, и приходится обращаться за помощью к друзьям) и, вернув ему имя свободного чело ека Мохамеда, отправляет на север — к жизни, к свободе, к семье. Сумели или не сумели оценить благородство Экзюпери хозяева Барка? Поняли они или не поняли соображения, которыми руководствовался Экзюпери? Едва ли. Но это и не главное. Главное — принцип. Главное — преданность собственным убеждениям. Главное — честность в том понимании, которое определил Экзюпери для самого себя. В книгах Экзюпери нет публицистически гневных страниц, бичующих колониализм, не обличает он и действий метрополии огненными словами памфлетиста, но вся его жизнь, все его поступки и все им написанное протестует против неравенства людей, против несвободы личности, против угнетения духа. За то, что любишь, и против того, что ненавидишь, можно воевать разными средствами. Ненавидя лютой ненавистью фашизм, например, можно разоблачать его подлую, античеловечную сущность страстными словами проповедника, обращенными к душам верующих; можно бить его публичными выступлениями в широкой прессе или по радио, взывая к совести, уму и чести людей; можно, не произнеся ни единого обличительного слова, совершить свой полет через ночь, через огненные сети зенитного заграждения, через слепящие поля противовоздушной обороны и обрушить на военные объекты врага карающий тротил. И не надо спрашибать: чей вклад больше? Ясность цели и действие — вот что важно! И только равнодушие — всегда преступление.5Здесь нет нужды распространяться о том, какие горести, страдания и муки приносит людям война. Это очевидно. Это не требует дополнительных доказательств. Но война не только гасит светильники человеческих жизней, не только повергает во мрак города, страны, народы — война еще очень четко, очень сурово высвечивает людей. Вот этот вчера распинался в своей любви к Родине, писал реферат об истоках подлинного патриотизма, а сегодня оказался на стороне врага. Тихий, незаметный паренек, никогда не поднимавшийся ни на какие трибуны, своей огненной машиной таранит врага. Литератор, написавший множество мужественных книг, всю жизнь готовивший к подвигу других и, казалось бы, себя, вдруг становится пацифистом. Служащий почтовой конторы, вечно страдавший от истинных и мнимых болезней, уходит в Сопротивление, становится признанным партизанским вожаком, народным деятелем и народным трибуном. Поколение, пережившее войну, знает: так было, это чистейшая, ни на грамм не преувеличенная правда. Я думаю, что не будет преувеличением сказать: война высвечивает каждого человека. В первые же дни вторжения фашистов на территорию Франции Экзюпери становится в строй военных летчиков. Он, осудивший фашизм с самого начала, не питает никаких иллюзий, никаких надежд на примирение с Гитлером, на компромисс. Автор «Планеты людей» отлично сознает, что его любимую, голубую Землю нельзя отдавать коричневому зверю. Определив цель — уничтожение фашизма, решительное искоренение его идеологии, — Экзюпери выбирает средство, которое представляется ему самым верным, самым действенным. Это средство для старого, опытного гражданского летчика — боевой самолет. Каждый вылет на врага — личный вклад пилота в общую копилку ненависти, презрения к фашизму. И пока идут бои, нет у летчика более реального способа содействовать уничтожению гитлеровской империи. Экзюпери летал, летал самоотверженно, смело, преодолевая не только общие трудности, естественно возникавшие перед каждым военным пилотом в боевой обстановке, но и груз собственных лет (кажется, он был самым старым боевым летчиком Франции), отчаянные боли старых ран, честно заработанных в далекие годы его первооткрывательских полетов на мирных трассах, преодолевая отвращение к войне — этому варварскому способу выяснения отношений между народами. И он писал, писал урывками, в самых непривычных для него условиях, писал потому, что не писать не мог. Созданное Экзюпери в годы войны, может быть, и неравноценно — ив литературном плане, и с точки зрения четкости многих формулировок, но главное очевидно: военный летчик, он остался верен мирному человеку, он сохранил преданность своим идеалам — надо сделать мир лучше, чище и справедливее, чем он есть. «Умирают за дом. Не за мебель и стены. Умирают за храм. Не за камни. Умирают за народ. Не за толпу... И если я сохранил образ культуры, которую считаю своей, я потерял способы ее выражения. Этим вечером мне открылось, что слова, которыми я пользовался, не могут раскрыть суть... Нужно возродить Человека. Он — суть моей культуры... Я буду сражаться за главенство Человека над единицей... Я буду сражаться против тех, кто захочет навязать свои нравы всем, образец своего народа для всех народов, свою расу другим расам, свои взгляды другому образу мысли...» — так писал Экзюпери в «Военном летчике», книге, рожденной в полетах над землей, оккупированной фашистами. В мрачные военные годы Экзюпери написал «Маленького принца». Эту удивительную сказку невозможно пересказать, точно так же как нельзя «пересказать» симфонию Чайковского, танец Улановой или полотно Куинджи. «Маленького принца» надо почувствовать! И вероятно, каждый почувствует его по-своему (кто-то, быть может, и не почувствует вовсе, но это уж не вина автора). Читая и перечитывая «Маленького принца», я постоянно испытываю чувство тревоги, и легкой грусти, и восхищения. Я думаю: наш мир мал, наш мир разношерстен, наш мир живет, балансируя на грани катастрофы. Надо сберечь этот мир для тех, кто еще только родился, кто еще родится, надо защитить этот мир от своеволия, тупости, от пожара. И если нашелся на свете человек, который сумел в самые страшные годы фашистской эпидемии так чисто, так радостно рассказать о пустыне, о Маленьком принце, прекрасной розе и неутомимом фонарщике, дела наши не безнадежно ч. плохи... Экзюпери не был пророком, и не надо искать в его книгах абсолютных истин. Экзюпери, на мой взгляд, не был и философом, хотя некоторые считают его философом, и не надо искать в его произведениях законченной мировоззренческой системы. Экзюпери не был учителем, и напрасно думать, что он может ответить своими книгами на любой трудный вопрос. Экзюпери был поэтом. И он любил людей. Он мучился челове? ческой болью. Он защищал человека словом и делом, а вернее — делом и словом... Конечно, река больше ручья, но кто откажется по этой причине напиться из прозрачного горного ключа? Человеку свойственно быть противоречивым. Экзюпери не исключение. Он пытался понять мир, открыть какой-то новый порядок вещей в этом мире — и жил в диком хаосе своих случайных пристанищ. Он, ненавидевший ходить пешком, никогда не тративший время на спорт, потерпев аварию, прошел, умирая от жажды (это было в Ливийской пустыне), восемьдесят километров за день. Ему, налетавшему свыше шести с половиной тысяч часов (для тех лет цифра почти астрономическая), случалось бить самолеты с непосредственностью начинающего ученика-летчика. Он противоречив, как все, может быть, даже больше, чем все. И не так это просто, что называется, «свести концы с концами», примирить непримиримое в нем... А надо ли? Ведь сложное, большое никогда не поддается оценкам по пятибалльной системе. И все же я утверждаю — Экзюпери учит цельности. Его дух всегда властвует над телом. Его воля постоянно побеждает обстоятельства. Его герои и умирая не сдаются! И это представляется мне самым главным, самым существенным, самым важным.6Ранней весной случилось мне лететь в район Северного полюса. Под лучами щедрого, истосковавшегося по работе солнца льды превратились в сияющее необозримое поле. Без темных очков нечего было и думать осмотреться по сторонам — глаза сразу же начинали слезиться. Последние дни перед полетом отмечалась повышенная активность солнечных процессов, и радиосвязь на коротких волнах действовала крайне неустойчиво. А если уж говорить совсем точно, связи не было. Мы летели по гиросистеме, контролируя свой путь астрономическими навигационными приборами. Отложить полет иыло невозможно: у тех, кто дрейфовал в районе полюса, принося на алтарь науки бесконечные колонки цифр, содержащих оперативную информацию о давлении и влажности воздуха, числе космических частиц, проникающих к нам из вселенной, температуре и солености воды, составе планктона, поднятого с глубин океана, и еще бог знает о чем, кончалось топливо. Мы везли полярникам баллоны сжатого газа. Наш вместительный транспортный воздушный корабль упрямо гудел над пустыней. Я смотрел на льды, исчерченные бесчисленными следами замерзших трещин, сморщенные грядами торосов, местами рафинадно-белые, местами отливавшие перламутровым свечением льды, и думал об очаровании и коварстве пустыни. Люди шли сюда за открытиями, за откровениями природы. Здесь, в высоких широтах Арктики, делается погода. Здесь хранятся загадки, изменяющие климат нашей планеты. Здесь совершенно уникальные условия для изучения земного магнетизма. Здесь живет тайна полярных сияний... И еще — здесь человек открывает самого себя. Именно здесь — в ледовой пустыне. И пусть у сегодняшних исследователей Севера не то оснащение, не та техника, не тот опыт, что были у их великих предшественников — Нансена, Амундсена, Седова и многих других отважных, все равно пустыня остается пустыней, точно такой же, как всегда. Пустыня враг коварный, хитрый и немилосердный. Одолевают пустыню только сильные духом... Вот от таких мыслей оторвал меня командир корабля. Но прежде несколько слов о нем. Скорее маленького, чем среднего, роста, лысый, молчаливый, он показался мне при первом знакомстве на земле не слишком приятным. Есть такой тип летчиков, что всю жизнь состоят при машинах. Обычно это надежные пилоты. И только. Они крепко знают свое дело, свое ремесло и больше ничем на свете не интересуются. Как правило, они старятся вместе со своим ЛИ-2 или ИЛ-12 — переучиваться на новые машины им не хочется, да и не всегда удается... Вот такое было у меня первое впечатление о командире нашего корабля. Теперь он передал управление второму пилоту и подсел ко мне. Потянулся, зевнул и совершенно неожиданно спросил: — Ты животных любишь? («Ты» мы стали говорить друг другу сразу. Почему — я даже не знаю. Видимо, одинаковый возраст и профессиональная общность сами собой определили форму обращения.) — Каких животных? — не понял я. — Вообще. Собак, кошек, ежей... — Ну, не всех подряд, — сказал я, пытаясь понять, к чему он клонит. — А у меня в Москве лис в доме живет. Хочешь, познакомлю? — Какой лис? — Алжирский. Прошлый год привез из Алжира. Знаешь, какой он умный и компанейский парень?.. Лис. Лис из Алжира? Стоило услышать об этом «компанейском парне», и в памяти немедленно возникли сначала белая обложка, с разбросанными по ней желтыми и зелеными звездами, «Маленького принца», потом круглое лицо, темные цепкие глаза и короткий смешной нос Антуана де Сент-Экзюпери. — Ты поклонник Экзюпери? — спросил я. — Экзюпери — это особый разговор. А лиса я привез вовсе не в его честь. Просто выкупил из плена у алжирских мальчишек. Стервецы совсем замордовали лиса. Он был такой жалкий, такой несчастный, со сломанной лапой... Ты думаешь, его просто было вывезти? Черта с два! Пришлось оформлять справку у ветеринара, делать лису какой-то укол.В аэропорту на меня смотрели как на чокнутого. Барахло везти — нормальное дело, а лиса — вроде бы сомнительное... Но я плевать хотел. Притаранил лиса в Москву и приручил. Командир корабля говорит что-то еще. Я смотрю на него во все глаза: немолодой, удивительно стандартной внешности человек преображается просто-такп как в кино. Ведь утром только он казался мне флегматичным, равнодушно-усталым, будничным, и вот озарило человека, взгляд стал лукавым и светлым, движения плавными, летящими, и голос помолодел, сделался звучным и выразительным. Человек открывает человека. А как? У нас ведь нет телескопов, способных укрупнить человеческое сердце, и электрокардиографы предназначены вовсе для других целей. Как же узнать, тот человек или не тот? Только поступок, только деяние, только совершенный шаг (пусть самый коротенький) могут сказать истину. Из слов с равным успехом плетут и праздничные и похоронные венки, смотря по обстоятельствам. Не все слова прокладывают пути к сердцу. Словами можно описать эти пути. Этому научила меня жизнь: годы, полеты, опыт, утратьг, радости, книги и Антуан де Сент-Экзюпери. Самое дорогое для меня в этом человеке — абсолютная преданность делу. И верность друзьям. И талант. И постоянная жажда общения. И независимый нрав. И не нужно никогда забывать: он погиб в боевом полете, совершая свой подвиг не словами, а делом. Экзюпери прожил мало, увлекательно и честно, он оставил нам свои правдивые, удивительно человечные книги. Великолепные книги летчика и поэта. В заключение мне остается лишь повторить слова его друга Жюля Руа: «... он был из тех, кто не полагается на силу слов, пока не подтвердит их самой жизнью своей».Поэзия товариществаНаша молодежь почувствовала в книгах Сент-Экзюпери нечто важное для себя. Интерес к его сочинениям оказался более всего связанным с их нравственным содержанием. Разумеется, не с морализированием, присущим некоторым произведениям Экзюпери; к такому морализированию наша молодежь — и вполне заслуженно — не питает никакого сочувствия; и не с красноречивым проповедничеством, которое сегодня никого уже удивить не может. Экзюпери ждет, что человечество очнется наконец от моральной спячки, и зовет всех людей объединиться под знаменем Человека. Конечно, такие призывы рискуют показаться слишком уж наивными строителям нового общества, знающим из трудного опыта, насколько длинным, сложным, полным борьбы является процесс выковывания общечеловеческого единства и как много он требует реальных предпосылок. Очевидно, не утопически-проповедническим, мечтательным элементом, а чем-то другим важен Экзюпери нашим современникам. Чем же другим? Чтобы ответить на этот вопрос, мы должны выйти за пределы творчества Экзюпери и бросить взгляд на идеологическую карту современности. Разрушительное и развращающее воздействие капиталистических отношений на человеческую личность необычайно усилилось за последние десятилетия. «Отчуждение» продвинулось дальше, омертвило больше человеческих связей и чувств. Теперь приходится говорить не только о господстве вещи над человеком, не только о подавлении и запугивании личности новейшим бюрократизмом, а также еще и о целой системе «отчуждения», сознательно и активно внедряемой в духовную жизнь народа, его быт, его потребности, его привычки и развлечения. Невозможно, конечно, представить себе жизнь трудящейся массы, у которой осталась одна только «книга отчуждения», «книга абсурда», «книга пессимизма». В литературе Запада наряду с сочинениями, посвященными главным образом разъединению людей, их одиночеству, их падению, их «расчеловечиванию» и т. п., мы находим также книги, посвященные главным образом сближению людей, высокому товариществу, поэзии любви, связи, единства. «Романы разобщения» и «романы солидарности». Книги Сент-Экзюпери относятся — если воспользоваться этим условным делением — не к «романам разобщения», как, например, романы Кафки, а к «романам солидарности». В них воспроизведено нравственное состояние особой — замкнутой, немногочисленной и очень прочной — среды. Все остальные где-то там, за пределами освещенного маленького круга, подобно тому как на сцене узким пучком света выхвачены из тьмы действующие лица. Это оазис, где бьют источники человечности и произрастают высокие чувства. Герои Экзюпери — летчики — решающую часть своей жизни проводят на высоте, с которой земная жизнь видится другой, чем внизу, не размельченной на пустяки, а в крупных и важных очертаниях. Поэтика Экзюпери в значительной мере сформирована уподоблением: с высоты иначе выглядит не только физическая география земли, но и ее нравственная география; пребывание на высоте дает ценный нравственный опыт — по-новому воспринимается соотношение трех великих начал мира: природы, общества и человека. На уровне авиации, описанной Экзюпери, товарищество является абсолютным законом среды. Если. ты сегодня не придешь ко мне на выручку, то завтра непременно погибнешь. Смерть делается простой вероятностью каждодневного трудового риска, и летчик, выполняя будничное дело — перевозя почту, — сталкивается с нею лицом к лицу. Это создает мощную образную и нравственную светотень. Тому, кто испытал ледяное дуновение смерти, особенно трогательным и милым покажется тепло домашнего очага. Героическое озаряет будничное, а интимно-будничное отнимает у героического его надчеловеческий оттенок исключительности. Эта игра будничного с героическим, реально входящая в жизнь летчика, переведена Экзюпери на язык поэзии. Кроме того, условия работы летчиков стягивают их в тесную группу, всячески поощряют чувство коллективизма. А в полете летчик Экзюпери одинок — в единоборстве с вихрями, мраком и неизвестностью, наедине со стихиями природы, опасностями и поворотами судьбы. В минуту, решающую вопрос о спасении или гибели, герой Экзюпери остается один и может рассчитывать только на себя. Однако его одиночество составляет вместе с тем момент коллективного бытия, — нити дружеской привязанности как бы натягиваются, и он постоянно ощущает их упругую силу. И, возвращаясь на землю, он чувствует, что пережитое одиночество ничего не отняло от полноты коллективной жизни, а, скорее всего, еще кое-что ценное прибавило к этой полноте. Жизнь Экзюпери едина с его поэзией; действительная биография стала биографией его героя; поэтическая среда совпала с реальной средой, и все друзья получили невымышленные имена — произведения Экзюпери в такой же мере очерки, как и романы. Кругозор героя Экзюпери определяется его «положением»: подняться еще немного — и он уридит кривизну, округлость земли, непосредственно ощутит замкнутость ее формы, воспримет ее как особое тело, как нечто целое; он, как выражается сам художник, созерцает «выгнутую спину нашей планеты» С этой позиции уже не страна, а Земля представляется родиной людей — прочное, надежное место в космосе, где пахнет человечьим духом. Земля — дом, который покидаешь и в который возвращаешься. Ко всем масштабам человеческих дел прибавляется еще и масштаб космический. Смотреть на землю из окружающего ее мира — это многому учит. «Через две минуты, стоя в траве, я был юным, словно спустился на какую-то звезду, где заново начинается жизнь». «Я невольно противопоставляю эти два мира. Мир самолета и мир земли». Разумеется, Экзюпери не предвидел и не мог предвидеть философских последствий того факта, что мир в наше время громадно раздвинулся. «Небесная» позиция Экзюпери позволила ему сделать не философские, а моральные выводы: нравственность обязана мыслить планетарными категориями; человек — гражданин земли; человечество — коллектив, объединенный общими земными интересами; люди — родственники по земле, братья-земляне; достаточно на минуту поверить в действительность необъятного мира вокруг земли, чтобы постигнуть, какая тесная семья человечество. «Мы все заодно, уносимые одной и той же планетой, мы — команда одного корабля». Созданный Экзюпери образ единства внутренне близок к высшей форме гуманизма нашей эпохи — коммунизму. Именно коммунизм осуществляет и осуществит то, о чем мечтал и чего хотел Экзюпери: у человечества будет одна история, одна нравственность, поддержанная общественным мнением всех людей земли, и доброжелательное единство победит вражду. Правда, сам Экзюпери между начальным и конечным состоянием вставляет лишь момент, когда человечество «открывает глаза», соскальзывая из сферы поэзии в сферу нравственной утопии, но мы, слишком хорошо знающие тяжесть реального пути, возьмем у Экзюпери истинно художественное — его поэзию гуманного чувства. Рисуя человеческую деятельность в свободе от «отчуждения» и в подлинно человеческой ее сущности, Экзюпери вынужден забыть о бесконечном капиталистическом конвейере, выжимающем жизненные соки, подавляющем и обезличивающем. Он берет технику в ее личном применении, как элемент самостоятельного труда. Человек ведет плуг, человек ведет самолет. Такой подход может показаться слишком уж отсталым. Можно сказать, что взгляд Экзюпери на ремесло, в какой-то мере соответствовавший особенностям Франции довоенной, стал решительно неприменимым в условиях сегодняшней, индустриализировавшейся Франции. И все же его образ доброй, как своя собака, услужливой техники имеет прямое отношение к будущему. Техника станет, обязательно станет именно такой доброй, услужливой, очеловеченной после того, как она будет окончательно вырвана из рук буржуазии. Экзюпери рассказывает о моральной гармонии труда как о чемто непосредственно осуществимом, как будто перед ним только мир рабочих людей, а капитализм — всего лишь досадное недоразумение. Его можно упрекнуть в том, что он разделяет ошибку всех моралистов: строит нравственный идеал, не принимая во внимание силы, господствующие над историческим развитием. Экзюпери из социальной связи людей выводит добро и любовь, но ведь из этой же социальной связи вырастают зло и вражда. Однако в искусстве заблуждение и истина находятся иногда в еще более сложном отношении, чем в науке. Взгляды Экзюпери ложны, а надежды его тщетны, если их отнести непосредственно к существующему капиталистическому обществу, как делает это сам художник. Ку, а если приложить их к обществу социалистическому, в котором — после гигантской борьбы — нет больше капиталистов и есть только трудящиеся? Если их приложить к обществу, в котором художественная абстракция Экзюпери реализуется в самой жизни? Здесь, в другом мире, нравственно-поэтическая идея Экзюпери оказывается существенно верной; здесь небывалое и массово-практическое значение получил как раз вопрос о моральных последствиях социально-трудового единства, которым занимался Экзюпери. У Экзюпери мы, как в замедленной съемке, следим за развертыванием чудесного цветка доброжелательности из почвы совместной деятельности людей, у Экзюпери мы видим воочкю, как из общей борьбы растет взаимная преданность людей. Нужен ли нам этот нравственный опыт? Разумеется, нужен. И не поэтому ли — если не говорить о Франции — наиболее сильное и долгодействующее впечатление сочинения Экзюпери произвели именно в социалистических странах? Экзюпери рисует человека, у которого мужество и решимость совмещены не с суровостью, а с отзывчивостью, не с аскетическим пренебрежением к деталям жизни и человеческим привязанностям, а, напротив, с особой и бережной внимательностью к ним. «В этом море тьмы каждый огонек возвещал о чуде человеческого духа. При свете вон той лампы кто-то читает, или погружен в раздумье, или поверяет другу самое сокровенное... Подать бы друг другу весть». Последняя фраза может служить эпиграфом к творчеству Экзюпери. В «Маленьком принце» Сент-Экзюпери очертил свое мировоззрение обобщенными линиями сказки. Сказки для взрослых, но с детской интонацией. Последняя вовсе не случайна, она отвечает философскому замыслу художника. В. простодушии детей заключена мудрость — их человечность еще не надела искажающих очков. Детское отношение к природе и человеку явилось у Сент-Экзюпери законным выражением противоположности неиспорченного и социально изуродованного человека. Так называемая серьезность, взрослость — это всего лишь привычный способ извращать мир и человека. В большом мире Маленький принц встретился с разнообразнейшими формами бессмыслицы: с бессмыслицей властолюбия и честолюбия, бессмыслицей собственности и бездушной науки. Он искал людей, однако оказалось, что без людей нехорошо, но и с людьми плохо. И то, что делают люди, с точки зрения простой человечности непостижимо. Бессмысленное обладает силой, а осмысленноправдивое и прекрасное кажется слабым. Все лучшее, что есть в человеке, — нежность души, отзывчивость, правдивость, дружелюбие, искренность — делает его слабым. Однако в нелепо перевернутом мире Маленький принц столкнулся также с подлинным и истинным. Важную и чудесную истину открыл ему Лис. Между живыми существами возможно не только отношение равнодушия и отчужденности. Между ними возможно отношение привязанности, любви, или, как выражается Лис, «прирученности». И именно это отношение солидарности, привязанности открывает дорогу к истине, к познанию глубочайшей сути — только любя познаешь верно. «Прощай, — сказал Лис. — Вот мой секрет, он очень прост: зорко одно лишь сердце. Самого главного глазами не увидишь». Этот взгляд свидетельствует о благородстве и проникновенности нравственного чувства художника. Сердце дает возможность отличить фальшивое и искусственное в человеке от подлинного и естественного, но сердце никогда не ответит на вопрос: отчего злая бессмыслица господствует над человеком и в чем источник ее могущества? И если сердце говорит Маленькому принцу: глаза слепы, то оно в этом случае ошибается. «Глаза», то есть опыт и разум, объясняют, какой исторический смысл заключают в себе те отношения, которые сердцу представляются всего лишь бессмыслицей. Недаром сказка Сент-Экзюпери кончается так печально. Маленький принц тоскует по утерянной гармонии и любви — однако пути назад, в детство, больше нет, детство покидают навсегда. Но нет и пути вперед; имея одно только нравственное вооружение, нет надежды победить и устранить бесчеловечность и зло. И золотоволосому Маленькому принцу остается только умереть. И в нашей душе от этой смерти остается еще один рубец. Экзюпери старается снять покровы «отчуждения» со всех вещей. Он говорит о вещах, созидающих жизнь, а потому причастных к жизни, он говорит о вещах, созданных человеком, а потому несущих на себе печать его духа, о вещах, участвующих в делах человека, а потому окруженных своего рода эмоциональным нимбом. «Так радость жизни воплотилась для меня в первом глотке ароматного обжигающего напитка, в смеси кофе, молока и пшеницы — в этих узах, что соединяют нас с мирными пастбищами, с экзотическими плантациями и зрелыми нивами, со всей Землей. Среди великого множества звезд лишь одна наполнила этим душистым напитком чашу нашей утренней трапезы, чтобы стать нам ближе и понятнее». А вот еще одна лирическая формула вещи: «Да, не в том чудо, что дом укрывает нас и греет, что эти стены наши. Чудо в том, что незаметно он передает нам запасы нежности — и она образует в сердце, в самой его глубине, неведомые пласты, где, точно воды родника, рождаются грезы...» В нравственно здоровое мироощущение должна войти любовь к окружающим человека вещам, доброжелательное отношение к вещам. И в первую очередь к двум самым важным на свете вещам: хлебу и воде. Здесь проза соприкасается с собственно поэзией, и в этом соприкосновении лежит существенный момент творчества Экзюпери. «А завтра эта пшеница станет иной. Пшеница — это нечто большее, чем телесная пища. Питать человека не то, что откармливать скотину. Хлеб выполняет столько назначений! Хлеб стал для нас средством единения людей, потому что люди преломляют его за общей трапезой. Хлеб стал для нас символом величия труда, потому что добывается он в поте лица. Хлеб стал для нас непременным спутником сострадания, потому что его раздают в годину бедствий. Вкус разделенного хлеба не сравним ни с чем». Хлеб сопричастен духу и лику человека, в которого он превращается; завтра придет немецкий фашистский солдат — и хлеб потеряет свою французскую нежность и общительность, он станет униженным пленником, а его способность питать запахнет изменой. Страницы такой же — проникнутой своеобразно материалистическим духом — поэзии отданы и воде. Лишь в пустыне узнаешь, что такое вода и до чего она близка к самым первоначалам жизни. «Не думал я, что мы в вечном плену у источников. Не подозревал, что наша свобода так ограничена. Считается, будто человек волен идти куда вздумается. Считается, будто он свободен... И никто не видит, что мы на привязи у колодцев, мы привязаны, точно пуповиной, к чреву земли. Сделаешь лишний шаг — и умираешь». С Экзюпери нельзя не согласиться: люди, узнавшие близость смерти от жажды и голода, теряют склонность верить сказкам об абсолютной свободе. Но зато когда в пустыне человек добирается наконец до воды, он с небывалой силой чувствует, как связана эта прозрачная влага с сущностью жизни и радостью жизни. Экзюпери рассказывает о бедных арабах, кот рых провожатый привел к водопаду. Они так потрясены чудом щедрости, что не в силах уйти. «Вода дороже золота, малая капля воды высекает из песка зеленую искру — былинку. Если где-нибудь в Сахаре пройдет дождь, вся она приходит в движение. Племена переселяются за триста километров — туда, где теперь вырастет трава... — Нам пора, — говорит провожатый. Но они словно окаменели. И замолкали и серьезно, безмолвно созерцали это нескончаемое торжественное таинство. Здесь из чрева горы вырывалась жизнь, живая кровь, без которой нет человека». Повсюду Экзюпери занят восстановлением, а не разрушением ценностей; стихия его поэзии — утверждение, а не сомнение; положительное интересует его гораздо больше, чем отрицательное; он становится на сторону красоты и против всяческого безобразия. В пору, когда диктовавшие умственную моду идеологи осмеивали оптимизм, он осмелился быть оптимистом, не побоялся во весь голос заявить о величии человека, не уставал удивляться чудесам бытия. В атмосфере современного Запада нужно обладать своего рода мужеством, чтобы написать: «Я знаю, что я люблю. Люблю жизнь». Или в качестве высшей похвалы сказать: «Да, это человек». Или: «Не выношу, когда уродуют людей». Экзюпери вряд ли можно назвать великим писателем. Ему не хватает объективной фантазии и дара словесного перевоплощения, вполне художественным он бывает, лишь рассказывая о себе и себе подобных. У него нет чутья к социальным проблемам, он больше спрашивает, чем отвечает, больше занимается состоянием, чем процессами, больше оценивает, чем объясняет. Его проза сильна и выразительна, но несколько однотонна. Экзюпери не любит распутывать сложные узлы и иногда обрывает нить из нетерпеливого желания скорее получить вывод. Однако в литературе остаются не только большие писатели. Гаршин, например, навсегда пребудет в русской литературе рядом с ее великанами благодаря нравственному значению своих произведений и всей своей личности: его образ вошел в нравственный фонд и нравственную традицию передовых русских людей. Как ни мал социальный мир Экзюпери, в нем заключена и положительная идея, в ней жива поэзия товарищества, осмысленной жизни, «великого братства людей», делающих общее дело. Экзюпери противопоставляет извращенной действительности не отдельного человека, не личность как таковую, а некую общность, совокупность человеческих уз. Это дает оптимизму Экзюпери пусть узкий, но прочный фактический базис и насыщает его оптимизм соками жизни. Экзюпери гораздо больше волнует вопрос «как», чем вопрос «почему». Как выглядят человеческие отношения, свободные от иссушающего влияния расчета, и насколько они прекраснее, чем отношения «отчужденные». «Работая только ради материальных благ, мы сами себе строим тюрьму. И запираемся в одиночестве, и все наши богатства — прах и пепел, они бессильны доставить нам то, ради чего стоит жить. Я перебираю самые неизгладимые свои воспоминания, подвожу итог самому важному из пережитого, — да, конечно, всего значительней, всего весомей были те часы, каких не принесло бы мне все золото мира. Нельзя купить дружбу Мермоза, дружбу товарища, с которым навсегда связали нас пережитые испытания. Нельзя купить за деньги это чувство, когда летишь сквозь ночь, в которой горят сто тысяч звезд, и душа ясна, и на краткий срок ты всесилен. Нельзя купить за деньги то ощущение новизны мира, что охватывает после трудного перелета: деревья, цветы, женщины, улыбки — все расцветила яркими красками жизнь, возвращенная нам вот сейчас, на рассвете...» Экзюпери находится в своей лучшей форме, пока говорит о духовном процессе добра, пока не выходит за границы своего положительного нравственного опыта. Это не только отличительная, но и привлекательная черта его творчества — ведь многие незаурядные писатели Запада достигают художественности лишь тогда, когда говорят об отрицательном и нелепом. Но как осуществить это, как устранить противоборствующую силу зла? Ответ Экзюпери сводится, в конце концов, к тому, что хорошее — хорошо, а плохое — плохо. Свое непонимание Экзюпери обращает в добродетель. Выход он видит лишь в том, чтобы различием духовного и бездуховного заменить различия социальные и политические: «Истина — не то, что доказуемо, истина — это простота. К чему спорить об идеологиях? Любую из них можно подкрепить доказательствами, и все они противоречат друг другу, и от этих споров только теряешь всякую надежду на спасение людей. А ведь люди вокруг нас везде и всюду стремятся к одному и тому же». На таком уровне находится морализирование Экзюпери, и чем ближе оно к заключительному выводу — панацее, тем ниже этот уровень. Так на примере самого Экзюпери мы убеждаемся, что благожелательность, доброта, обаяние, сколь они ни хороши, не могут заменить глубины понимания. Ведь нравственное, по справедливому мнению Экзюпери, неотделимо от связей, оплетающих коллективную жизнь. А чтобы в масштабе всего общества создать эти подразумеваемые связи, необходимо, чтобы нравственное стремление вступило в союз с разумом, наукбй, политикой. Думать, что проблема гуманности разрешима без помощи разума и науки, без классовых битв, без разнообразнейших массовоосвободительных движений и революций, значит обманывать себя, тешить себя бессильной фразой. В творчестве Экзюпери главным остается художественное воспроизведение живого духа и атмосферы человеческого товарищества. Гармония жизненного и нравственного, гармония общего дела и человеческого братства составляет основу поэзии Экзюпери. Люди угнетенных классов с особенной остротой чувствуют красоту этой гармонии: из горького опыта они узнали, как дорого обходится разрыв между смыслом движения и его нравственным состоянием, какие опасности несет с собою этот разрыв. Мотивы поэзии Экзюпери вступили в контакт с нравственным процессом советской молодежи, в значительной степени определившим судьбу его произведений у нас. В нашей стране стала не только актуальной, но и вполне реальной задача: строить нравственную жизнь народа с такой же энергией, открытостью, с какой строится техника или экономика социализма. Удивительно ли, что на моральных проблемах все больше сосредоточивается наша литература? Что им все больше внимания уделяет наша печать? И в этой работе по строительству моральных отношений принимают участие и книги Экзюпери. Вообще, лучшие книги писателей Запада, пересекаясь с советской жизнью, получают новую функцию, выявляют такие грани своего поэтического содержания, которые остались бы незамеченными без социалистического источника света.Примечания*1 Авиакомпания Латекоэр — гражданская авиакомпания, создана в 1921 году авиаконструктором Латекоэром. Частное предприятие. *2 Дакар — город, столица республики Сенегал. *3 Касабланка (арабское название «Дар-эль-Бейда», буквальный перевод — «белый дом») — город и порт на западном побережье Марокко, административный центр провинции Касабланка. *4 Вилья-Сиснерос — город, административный центр Западной Сахары. *5 Агадир (берберское название — «стена, крепость») — город на атлантическом побережье Марокко, административный центр марокканской провинции Агадир. *6 Мавры — неопределенное и ныне устаревшее название, под которым в Западной Европе было известно коренное население стран Северной Африки (кроме Египта). До арабского завоевания (VII — VIII вв.) маврами называли берберские племена, и прежде всего население государства Мавритания. С VIII века, после завоевания Северной Африки арабами и появления берберских племен под предводительством арабов на Пиренейском полуострове, маврами стали называть всех завоевателей, пришедших из Северной Африки. С XV — XVI веков и до наших дней маврами в Западной Европе называют североафриканских арабов — мусульман (преимущественно горожан и жителей побережья). Французский энциклопедический словарь сообщает: «Б настоящее время термин «мавры» относят к народам, населяющим Западную Сахару, в частности государства Мали, Сенегала, Мавританию. Это племена берберо-арабского происхождения, принявшие ислам». *7 Кап-Джуби, или Джуби, — высокий мыс на западном побережье Сахары в южной части Марокко, в провинции Тарфая (бывшая Вилья-Бенс, или Каво-Хуви). Населенный пункт Джуби был местопребыванием представителей испанского правительства, которому подчинялись провинции Ифни (Испанское Марокко), Сегиет-эль-Хамра и Рио-де-Оро. Сейчас Тарфая — провинция независимого Королевства Марокко. Связь с остальной страной осуществляется через Агадир. *8 Элизабет Сент-Мари Перрен — дочь Рене Базена, французского католического писателя-романиста, члена Французской академии. Его внучатый племянник Эрве Базен (1911 г.), писатель, известен советским читателям, участник Венского конгресса мира, член Гонкуровской академии. *9 Рене де Соссин — подруга Антуана де Сент-Экзюпери, с которой он познакомился восемнадцатилетним юношей в Париже, когда учился в коллеже Боссюэ. Ринетта — сестра его товарища Бертрана де Соссина, впоследствии морского офицера, погибшего во время войцы. Их дружба продолжалась более десяти лет, почти столько же длилась переписка. Писать Ринетте Сент-Экзюпери начал еще из Джуби. Как говорил сам Сент-Экзюпери: «Мне так нужен друг, которому я мог бы рассказывать о всех мелочах жизни. С которым мог бы поделиться... Я выбрал вас». После гибели Антуана де Сент-Экзюпери его письма к Рене де Соссин были опубликованы отдельным сборником. По ним можно проследить, как складывался стиль писателя, его мировоззрение. *10 «Цитадель» начата Экзюпери в 1936 году. За время пребывания в США краткие записи и наговоренный писателем в диктофон текст разрослись до 915 машинописных страниц. К этому надо добавить большую рукописную тетрадь и несколько тетрадей поменьше, в которые он не перестает заносить записи все более мелким почерком до мая 1944 года. Некоторые из этих записей до сих пор не разобраны, и даже неизвестно, куда их отнести, так как в рукописях на этот счет нет никаких указаний. С другой стороны, многочисленные записи носят пометку: «Заметки на потом». По собственному признанию Сент-Экзюпери, он собирался работать над рукописью еще лет десять, а потом несколько лет посвятить ее отделке. Таким образом, изданные посмертно материалы представляют собой не законченное произведение, а лишь «заготовки» для книги. *11 Ангкор-Том, столица кхмеров в древней Камбодже, — сооружение в виде укрепленного храма-дворца, основан в 877-889 годах, с XV века опустел и с тех пор разрушается. Пять каменных переходов с балюстрадами в виде фигур божеств из индийской мифологии ведут к тройным каменным воротам, украшенным человеческими каменными масками. Неподалеку от Ангкор-Тома в 1112-1152 гг. была построена «Пагода столицы», или Ангкор-Ват, дворец-крепость феодала, превращенный затем в брахманский, а позднее в буддийский храм — выдающееся произведение искусства. Галереи и стены покрыты резными по камню рельефами на темы древнейшего индийского эпоса «Рамаяны» и «Махабхараты». *12 Шассэн Леонель-Макс (псевдоним Ги Северак) — генерал, друг Антуана де Сент-Экзюпери. Родился в Бордо в 1902 году. Окончил Морскую школу и Свободную школу политических наук. Кадровый военный. В 1926 году служил в морской авиации, затем в ВВС, в 1942 году воевал в Северной Африке. С Антуаном де Сент-Экзюпери познакомился в Бресте в 1929 году, где был начальником высших курсов морокой авиации, а Сент-Экзюпери проходил курс высшего пилотажа. Они сошлись довольно близко, их связывал интерес к математике. Шассэна интересовали и изобретательские идеи Сент-Экзюпери. В 1943 году — тогда полковник Шассэн командует 31-й эскадрильей бомбардировщиков — Сент-Экзюпери назначен к нему заместителем. Но Сент-Экзюпери не по душе относительно спокойная работа. Он добивается разрешения американского командования — и в этом ему всячески помогает генерал Шассэн — летать на разведывательных самолетах «Лайтнингах». В отставку генерал Шассэн вышел в 1958 году. *13 Фарг Леон-Поль (1875-1947) — французский поэт, сюрреалист. Вместе с Адриенной Монье организовал в ее салоне «Литературные чтения». *14 Жионо Жан (род. 1895) — французский писатель. Член Гонкуровской академии. Под влиянием Народного фронта Жионо вошел в Ассоциацию революционных писателей Франции. В манифесте «Не могу забыть» он писал: «Нельзя убить войну, не убив капиталистического государства». Однако его фраза «лучше живой трус, чем мертвый герой» в годы гитлеровской оккупации стала девизом коллаборационистов, предателей, сотрудничавших с фашистами в оккупированных ими странах Западной Европы во время второй мировой войны. Сейчас Жионо выступает как киносценарист, историк искусства и художественный критик. *15 Деланж Рене — журналист. В 1948 году вышла первая книга о писателе-пилоте «Жизнь Сент-Экзюпери». Написал ее Рене Деланж. Он был знаком и встречался со многими людьми, знавшими хорошо Антуана де Сент-Экзюпери. Со скрупулезностью биографа Деланж собирал, изучал, сопоставлял их воспоминания и написал интересный рассказ о жизни писателя. *16 Галлимар Гастон (род. 1881 г.) — известный французский издатель. В 1911 году создал издательство, которое выпускает книги французских писателей и переводы иностранных авторов. *17 Дора Дидье (род. 1891 г.) — друг Антуана де Сент-Экзюпери. Родился в Париже, в семье рабочего. Учился в парижской школе часовщиков и механиков. Пилот гражданской авиации с 1916 по 1925 год. В компании Латекоэр 1 сентября 1919 года он первым вылетел в Касабланку и положил, таким образом, начало регулярным почтовым рейсам. С 1919 по 1928 год — директор эксплуатационных авиалиний компании Латекоэр. Затем работал в авиакомпаниях «Аэропосталь», «Эр-Бле», «Эр-Франс» на различных руководящих постах. За участие в первой и второй мировой войнах награжден орденом Почетного легиона, Военными крестами, кроме того, имеет ордена и медали за службу в гражданской и почтовой авиации, в том числе и чилийский орден «За заслуги». В октябре 1926 года в компанию Латекоэр пришел работать пилотом Антуан де Сент-Экзюпери. Д. Дора заставил его — уже опытного летчика — «пройтись по азбуке» летного дела. Вакоре они стали друзьями. Дидье Дора посвящен роман Экзюпери «Ночной полет». Сейчас Д. Дора — почетный директор авиакомпании. *18 Пелисье Жорж — врач-хирург, друг и, по общему признанию, лучший биограф Сент-Экзюпери. Дружба их продолжалась более двадцати лет, вплоть до гибели Сент-Экзюпери. За это время у Ж. Пелисье накопилось много писем, документов, рукописей, памяток и т. д. В марте 1939 года Пелисье гостил у Сент-Экзюпери в Париже, в квартире на улице Микеланджело, ждал Сент-Экзюпери из поездки в Германию. С августа 1943 года по март 1944 года Сент-Экзюпери жил у Ж. Пелисье в Алжире, на ул. Дандер-Рошеро, 17. Сюда Сент-Экзюпери приехал из Туниса, из авиационного лагеря Ла Марса. Там американское командование под пустячным предлогом отменило данное ранее (в июле 1943 г.) Сент-Экзюпери разрешение летать на «Лайтнингах». Отстранение от полетов было для Антуана тяжелым ударом. Он уехал в Алжир, где прожил восемь самых тяжелых месяцев в своей жизни, пока не получил снова (в мае 1944 г.) разрешение летать в разведку. *19 Прево Жан (1901-1944) — французский писатель. Участник Сопротивления. Погиб в бою с немцами в Веркоре, в маки, на другой день после гибели Сент-Экзюпери. *20 Готье Эмиль-Феликс (1864-1940) — французский географ и путешественник. Исследователь Африки, в частности Сахары и Мадагаскара. Был профессором в Алжирском университете. *21 Бассомпьер Пьер (1579-1646) — французский маршал и дипломат, автор «Мемуаров», 12 лет провел в заточении в Бастилии по обвинению в заговоре против кардинала Ришелье. *22 Жиро Анри (1879-1949) — генерал, реакционер, политический деятель. После образования в июне 1943 года в Алжире Французского комитета национального освобождения председателями Комитета были назначены: Жиро (пользовался поддержкой США) и де Голль (пользовался поддержкой Англии). Утверждение двух председателей Комитета явилось проявлением противоречий между правительствами США и Англии. *23 Де Голль Шарль (1890-1970) — французский политический деятель. В 1912 году окончил специальную военную школу Сен-Сир. После капитуляции Франции в июне 1940 года возглавил в Лондоне Комитет Свободной (с июля 1942 года — Сражающейся) Франции. В мае 1958 года стал премьер-министром. Возглавляемое им правительство добилось принятия конституции (30/IX-58 г.), урезывающей демократические права и свободы. Во Франции был установлен режим «V Республики», где глава государства — президент назначает премьер-министра и министров без утверждения их парламентом, имеет право распускать Национальное собрание, может принимать любые чрезвычайные меры, которые «диктуются обстоятельствами», является верховным главнокомандующим. Таким французским президентом в декабре 1958 года стал генерал Шаоль де Голль. В международных делах проводил независимую внешнюю политику. В 1966 году Франция заявила о выходе из воеш ой организации НАТО. В апреле 1968 года де Голль сложил с себя полномочия президента. «...Действовать в составе экипажа такой машины ему бы, конечно, не дали, а роль праздного пассажира была не для него. И наверно, ему был не по душе сам бомбардировщик — машина, которая несет смерть вслепую, всем без разбора», — пишет об этом товарищ Сент-Экзюпери по авиачасти Жан Лелё. *24 Эддингтон Артур Стенли (1882-1944) — английский астроном и физик. *25 Самэн Альбер (1859-1900) — французский поэт-символист. *26 Конрад Джозеф (1857-1924) — английский писатель, поляк по происхождению, настоящее имя Джозеф Конрад Коженевский. *27 «Записки Мальте Лаурдиса Бригге» (1910) — прозаическое произведение австрийского поэта Райнера Мариа Рильке (1875-1926). *28 Линдберг Чарльз (род. 1902 г.) — американский летчик, первым в мире перелетел Атлантический океан один на моноплане. Он вылетел из Нью-Йорка 20.V.1927 г. и приземлился во Франции, в Бурже, на другой день, пролетев 5800 км за 33 часа 30 минут. В 1939 году А. Сент-Экзюпери написал предисловие .к книге Эн Морроу Линдберг (жены летчика) «Поднимается ветер». *29 Корда Александр, или Шандор Корда (1893-1956) — английский кинорежиссер, по происхождению венгр. *30 «Аргус» — специальное французское агентство, обрабатывающее прессу, составляет вырезки для подписчиков по абонементу. *31 «Правительство Виши» — организовано 10 июля 1940 года в городе Виши группой депутатов и сенаторов, незаконно принявших на себя функции парламента. Возглавил это правительство генерал Петен. «Правительство Виши» установило во Франции прогитлеровский режим, проводило антинациональную предательскую политику включения Франции в гитлеровский «новый порядок» в Европе. Уже 23 июня 1940 года Англия заявила о прекращении сношений с «правительством Виши». В ноябре 1942 года почти все французские владения в Северной Африке также заявили о разрыве с «правительством Виши». В это же время разорвали с ним отношения и Соединенные Штаты Америки. «Режим Виши» прекратил существование в августе 1944 года. *32 Национальный совет — совещательный орган при Петене, состоявший из двухсот человек. Промышленников в этом совете представляли миллионеры, а крестьянство — крупные помещики-аристократы. В Национальный совет входили деятели фашистской партии. *33 Джинс Джемс Хопвуд (1877-1946) — английский физик и астрофизик. *34 Теодор фон Карман (род. 1881 г.) — американский ученый, венгр по происхождению. Переехал в США в 1925 году. *35 Шеврие Пьер — псевдоним госпожи Н., подруги Антуана де Сент-Экзюпери, с которой он познакомился в салоне своей кузины Ивонны де Лестранж около 1934 года. По решению друзей Сент-Экзюпери литературное наследства писателя — рукописи, хранившиеся в небольшом синем чемоданчике, были Переданы ей, поскольку на оборотной стороне полетного листа Сент-Экзюпери друзья прочли несколько строк, написанные его рукой, из которых стало ясно, что он хотел назначить госпожу Н. своей духовной наследницей. В трудные минуты жизни она оказывала ему моральную поддержку, приезжала к нему в Нью-Йорк и в Алжир из оккупированной Франции. Госпожа Н. написала прекрасную книгу о своем друге. Очень верно пишет о том же Леон Верт: «Эти игры были вовсе не так легкомысленны, как может показаться на первый взгляд. В сущности, это был превосходный психологический опыт. Люди отчетливо делились на две группы: с одной стороны, дотошные реданты, воплощение мелочного здравого смысла; с другой — такие, кто мирится с тем, что не все на этом свете понятно, принимают чудо столь же доверчиво и открыто, как самую жизнь, и вовсе не считают, что поддаться чарам значит потерпеть поражение... Я знал секрет одного из его фокусов, очень простого, где нужен только навык и тренировка. Я мог бы открыть его всем. Но мало кто сумел бы этим секретом воспользоваться. Потому что тут главное — психология, понимание, какую карту выберет человек, в зависимости от его привычных ассоциаций и от того, играет ли он вообще в карты». И Жорж Пелисье вспоминает: «Сколько его ни умоляли, он упрямо отказывался раскрыть секрет своих фокусов. Впрочем, я знаю двух человек, которым он объяснил «простейшие технические приемы». Однако все их попытки обычно кончались неудачей. Чтобы повторить эти фокусы, надо быть Сент-Эксом...» *36 Руа Жюль (род. 1907 г.) — французский писатель. Родился в Алжире (Ровиго) в крестьянской семье. Учился в семинарии в Алжире, затем в военной школе Сен-Мексан. Служил в армии в Военно-Воздушных силах. Воевал в Северной Африке. Был командиром экипажа тяжелого бомбардировщика. За участие в войне 1939-1945 гг. награжден Военным крестом, орденом Почетного легиона, английским крестом (за заслуги в воздушной войне). С Антуаном де Сент-Экзюпери Жюль Руа встретился в мае 1943 года в - Лагуате, где пилоты авиагруппы 2/33 ожидали новые машины, чтобы вступить в бой. Первая книга Ж. Руа — сборник стихов «Песни и молитвы пилотов» — вышла в 1942 году. Известность принес роман «Счастливая долина» (1946 г.), получивший премию Теофраста Ренодо. Мужественное братство летчиков прославляется здесь в духе Сент-Экзюпери, и Жюль Руа не отвергает такое «литературное» родство, об этом он сам сказал в своем прекрасном эссе «Страсть и смерть Сент-Экзюпери». В написанных позднее книгах «Сражение на рисовом поле», «Битва под Дьен-Бьен-Фу» и «Алжирская война» Жюль Руа решительно осуждает колониальную войну. 10 февраля 1940 года Сент-Экзюпери писал Гавуалю (тогда — лейтенанту, потом, в 1944 году, в Алжире он командовал этой же эскадрильей): «Я глубоко взволнован тем, что в третьей эскадрилье группы 2/33 царит душевная молодость, взаимное доверие и дух товарищества — все то, чем так дорожили когда-то некоторые из нас, летавшие на старой Линии в Южной Америке. Здесь в эскадрилье тот же дух, и я глубоко чту ее руководителей, которые умеют оставаться молодыми, старых опытных мастеров, которые умеют быть простыми, товарищей, которые умеют быть верными; уважаю прекрасную дружбу, это благодаря ей, наперекор опасностям войны и всяческим неудобствам нашей жизни вечерами, шлепая по грязи, мы с таким удовольствием собираемся все вместе в убогом деревянном бараке вокруг патефона, который наигрывает чтото печальное». *37 Лелё Жан-Марсель — товарищ Сент-Экзюпери по эскадрилье, значительно моложе его (род. 1912 г.). С Сент-Экзюпери познакомился в июле 1943 года, когда тот попал в авиаразведывательную группу первой эскадрильи, которая в то время базировалась на аэродроме Ла Марса близ Туниса. Весной 1944 года эскадрилья была переброшена на Сардинию в Альгеро. 16.V.1944 г. в нее вернулся Сент-Экзюпери. Вскоре эскадрилья вновь перебазировалась, на этот раз на Корсику, в Борго, и отсюда Сент-Экзюпери ушел в свой последний полет. Жан Лелё был начальником оперативного отдела и обычно сам отправлял самолеты, подтверждал задание, отмечал номер самолета и время взлета. Но в последний полет Сент-Экзюпери, как свидетельствует Жюль Руа в своей работе «Ключ к тайне его смерти», провожал не Лелё, а лейтенант Дюрье. Жан Лелё закончил войну в звании майора, в отставку вышел в 1958 году в звании полковника. За боевые подвиги во время войны 1939-1945 гг. награжден орденом Почетного легиона и Военным крестом. В 1947 году вернулся к своему мирному занятию художникадекоратора. *38 Верт Леон (1878-1955) — критик, журналист, писатель. Родился в Репирмоне (Вогезы), учился в Лионском лицее. Первую книгу «Белый дом» выпустил в 1912 году. С ним Сент-Экзюпери познакомился еще в юности, когда Верт был уже известным писателем, автором более десяти произведений, в том числе заинтересовавшего Сент-Экзюпери путевого очерка «Кохинхина» (1926 г.). В «Литературной газете» от 29.VII.1932 г., в подборке «Друзья СССР — враги войны!», Леон Верт выступил с заметкой «Французская политика (Румыния, Польша, Югославия) — это политика против России». «Пацифистская» или военная, — пишет Л. Верт, — эта политика поддерживает на Востоке «часового цивилизации». Практические мероприятия против войны: знакомить широкие массы с тайнами дипломатии, с паролями «часовых», с бюджетами и займами, которые их вооружают и поддерживают. Я не знаю, в какие формы выльются завтрашние войны, но мне кажется, что наиболее насущной и актуальной проблемой является показать ее вездесущность, вскрыть ее симптомы с клинической точностью». Леону Верту посвящается «Маленький принц». К нему же обращено «Письмо к заложнику» (февраль 1943 г.). Во время войны Верт скрывался от депортации в Сент-Амуре (департамент Юра). Когда после четырех лет лишений, страха и нравственных мучений Леон Верт вернулся в освобожденный Париж, Сент-Экзюпери уже не было в живых. Г. Непряхина
1 Область в Центральном массиве (Франция). 2 В учебных заведениях Франции принята двадцатибальная система. 3 Адриенна Монье издавала журнал «Le Navire d’argent». 4 Новое название воздушных линий, которые прежде принадлежали компании Латекоэр. 5 Искаженное «Сент-Экс». 6 Арабская одежда, подобие широкой блузы. 7 «В заключительных строчках рапорта, который он мне послал после этой истории, уже виден весь Сент-Экзюпери», — справедливо замечает по этому поводу Дидье Дора (Прим. перев.). 8 Поскольку именно Жан Прево напечатал в «Навир д’Аржан» («Серебряный корабль») первое произведение Сент-Экзюпери, будет только справедливо сразу же соединить имена этих двух писателей, которых война убила в два дня, одного за другим. «Летчик» был напечатан со следующим примечанием Жана Прево от имени редакции: «Сент-Экзюпери — знаток авиации и техники. Я встретился с ним у друзей, меня поразило, с какой силой и отточенностью он передавал свои впечатления, — и вдруг я узнаю, что он их записал. Я непременно хотел прочесть его заметки; помнится, он их потерял, а потом восстановил по памяти (он всегда записывал лишь то, что уже сложилось в голове) — отрывки из этой повести вы сейчас прочитали. В них чувствуется подлинное искусство, особый дар правды и непосредственности, для начинающего, на мой взгляд, поразительные. Насколько я знаю, Сент-Экзюпери готовит к печати новые рассказы. Ж. П.» (Прим. Пелисье). 9 За полтора года, которые он провел в Кап-Джуби, «мавры захватили в плен шесть экипажей: четырнадцать раз пришлось выручать летчиков, потерпевших аварию» (Прим. Пелисье). 10 Многие из тех, кто был близок с Антуаном де Сент-Экзюпери, называли его Тонио. Свои письма ко мне он никогда не подписывал этим именем. Он подписывался «Сент-Экс», «Антуан» или просто «А». И я никогда не называл его «Тонио» (Прим. Пелисье). 11 Они тогда впервые проложили воздушную линию Каса — Тимбукту — 2000 километров (Прим. Пелисье). 12 Сравните рассказ «Человек и стихия» с эпопеей Фабьена в «Ночном полете» (Прим. Пелисье). 13 А именно: 32 циферблата, 28 рычагов и рукояток, 61 электрическая кнопка и 27 выключателей. Помнится, в «Военном летчике» Сент-Экс задает тот же вопрос фермеру. На самолете «Блок-174» было 103 различных инструмента (Прим. Пелисье). 14 Сент-Экзюпери нередко употреблял слово «коран» как символ фанатизма и ограниченности (Прим. перев.). 15 «Flight to Arras» — под этим названием впервые вышел в Америке «Военный летчик» (Прим. перев.). 16 Именно поэтому в группе 2/33 капитан Лелё и лейтенант Анри после 31 июля уже не допускались к полетам (Прим. Пелисье). 17 «Анн-Мари», «Ночной полет» и «Южный почтовый». Сент-Экзюпери прекрасно понимал язык образов. И охотно им пользовался. Но не так свободно чувствовал себя, когда надо было готовить фильм, плод коллективного труда, который зависит и от кинозвезды, и от режиссера, и даже от его ассистентки (Прим. Пелисье). 18 Вилла аптекаря Манаццу в Порто Конте, где размещались офицеры авиагруппы 2/33 (Прим. Пелисье). 20 Больница для престарелых женщин и помешанных. Фотографии
|