ExLibris VV
Зоя Богуславская

...И завтра

Повесть Зои Богуславской, автора нескольких критических книг, современна по своему сюжету, по образам, по языку. Ее герои — молодые люди, живущие в атмосфере сегодняшних творческих исканий и личных проблем.

Всего один день в жизни главного героя Сергея Берестова проходит перед нами, но прием воспоминаний и органичность переходов из настоящего в прошлое позволяют автору достичь большой емкости и эмоциональной напряженности повествования.

Книга не предлагает читателю готовых решений. Она заставляет думать. Думать о назначении человека, о том, что такое счастье и как безграничны проявления человеческой индивидуальности.



Зеленый шар закатился под скамейку. Ей года четыре, и она боится подойти и вытащить его оттуда. Шар вырвался и покатился. Надо сделать над собой усилие. Пошевелиться. Достать шар. Мысли расползаются, как муравьи. Кажется, я теряю сознание! Нет, доктор. Я выталкиваю шар из-под скамейки. Спеши, девочка! Лови!

Лови!

...В проеме двери — манекен. Он маячит у нас перед глазами. Идеал красоты. Прижавшись друг к другу, мы танцуем с Веркой. Манекен качается в такт. Голова кругом. Как увести Верку с этой проклятой вечеринки! Ненавижу манекены. Сейчас футбольная знаменитость ударит меня. Вот оно. Задыхаюсь. Боль. Я помню. Значит, я в сознании!

...Черт, снова в глазах огненно-красные буквы: «Взрывоопасно. С огнем не входить». Не пойду. Зачем мне огонь! «Не вносить ключи. Не курить. Не причесываться». Не курить и не причесываться. И это понятна Каждому криогенщику понятно. Что там еще! «Не надевай обувь, подбитую гвоздями». Не буду. К черту все, подбитое гвоздями. Только по инструкции. Как давит белый квадрат стены! «Вы работаете с жидким водородом. Коснулись ли вы заземленной ручки!» Комики! Как я коснусь! Я вручную держу блокировку. Я держу, а она трещит. Все трещит.

Вызовите Шефа! Только это успеть! Удержать растекающееся сознание. Шефа! Сейчас же. Не все потеряно. У меня осталась память...

I

Его привезли вчера. Но им, находившимся в больнице почти весь день, казалось: прошло много суток.

У окна, чуть затененного хилыми кактусами, сидят двое: Шеф и парторг Василий Степанович. Каждый сам по себе. Шеф глубоко задумался. Вообще-то в институте его называют БеВе — по инициалам. Фамилию его произносить не полагается. Сигарета в углу рта давно потухла. Он сосет ее. Василий Степанович уперся локтями в расставленные колени. Белеет висок. Изредка он поворачивается и посматривает на Аню Таланкину, референта из отдела технической информации. Лицо его как будто говорит: «Ох, и дура ты, Анька! Куда лезла!» Тонкие пальцы ее теребят носовой платок, глаза, не мигая, смотрят туда, где сложены вещи Сергея Верестова. Пока он лежит там, наверху, вещи лежат здесь, на скамейке, около его законной. Законную зовут Вера. Миловидное лицо заревано. На нем удивление и досада.

Аня не видит этого лица. Она видит знакомую куртку на «молнии», кровь на рукаве. Рядом измятые брюки, плоские светящиеся часы. Они идут. Тик-так. Тик-так. Теперь она отводит глаза и прячет платок в сумку. Из сумки вываливается фотокарточка. Ресницы Ани вздрагивают. Эту карточку она всегда носит с собой. С прошлого месяца. С того самого дня, когда Сергей сдал документы для поездки на конференцию в Оксфорд. Кажется, это было в прошлом веке. Лицо чужое, спокойное, будто он забыл, что его фотографируют.

...В тот день лил дождь. Они с трудом брели по узкой скользкой тропке к трехэтажному желтому дому, где было фотоателье. Он вел ее за руну, чтобы не осту пилась. Уже два раза она чуть было не упала. Задумалась.

— Я еду на две недели, — наконец сказал он. — Вернусь, и все будет иначе. Еще немного потерпи. — Он сжал ее пальцы. — Совсем немного.

Она сказала с тоской:

— Пустяки. О чем ты!

Он отвернулся, чтобы не видеть выражения ее лица.

— Не думай об этом. Впереди — пропасть времени.

Она старательно улыбнулась.

— Успеем на набережную!

— Конечно.

Предстоял финал соревнований воднолыжников. Их институт против московских «Физпроблем». Это зрелище — национальная гордость города. Если посчастливится с погодой, произойдет великое переселение народов за реку. С транзисторами. Надувными матрасами. Оглушительный свист мальчишек после «прохода» каждой пары. Неслыханные пари. Выигрыши и проигрыши. Кричат чайки, несется белая лента брызг в бесконечность.

— И на набережную успеем, и на японские короткометражки, — сказал он. И умолк. Навстречу шел Василий Степанович. Ступал тяжело, ноги увязали в глине.

— Собираешься! — сказал он, прямо глядя на Сережу и словно не замечая Ани. — Что ж, собирайся. У тебя отличная голова... — Он долго вытаскивал ботинок из глины. — Когда ты ее не теряешь.

Сергей не ответил. Так было лучше для обоих. Все равно ничего не объяснишь. Прямолинейность свойственна людям, когда они судят о чужих отношениях.

После фотографирования ему надо было к БеВе. Посоветоваться перед отъездом об эффекте. Это была нелегкая процедура. БеВе был самая выдающаяся личность города. Его знал весь мир. Его работы без конца цитировались и комментировались в научной прессе. Но говорить с ним было невозможно. Он не выносил лишних слов, и от этого все слова казались лишними. Он считал, что самый серьезный урон человечество терпит от многословия. «Уменье кратко формулировать продлевает жизнь вдвое», — любил говорить он. Но сейчас не только слова мешали. Нечто более серьезное стало между ним и Шефом.

Они уже подошли к коттеджу БеВе, и Аня поняла, что Сергей начал мысленно искать эти единственные емкие слова. В такие минуты он мог и забыть о ней. Он взялся за ручку калитки, обернулся, потом, уже за оградой, еще обернулся. На прощание он бросил ей взгляд, означавший: «Не грусти, увидимся», и скрылся за дверью, обитой дерматином. А она еще долго стояла в тени у железной ограды, думая о нем и не решаясь уйти. Его глаза умели выражать одновременно несколько чувств. Это, наверно, оттого, что одно чувство надолго не овладевало им. Одно боролось с другим, затухало, потом вновь возвращалось. Но когда голова его была занята делом, он отключался от всего остального. Вот как на этом фото. Отрешенные глаза. Жестко сомкнутые губы.

Таким он всегда бывал, когда работал.

Он любил работать у нее.

Он вообще любил работать...

Теперь перед нею снова возникла картина вчерашнего. Он лежал посреди зала, рядом с исковерканным дюаром. От установки почти ничего не осталось. Стекла в помещении были выбиты. Защитное ограждение смяло. Он лежал ничком, уткнувшись в обожженный линолеум, напоминавший сморщенное железо. Кровь ползла по рассаженной ладони.

Она закрыла глаза, но это всплыло еще отчетливее.

Как он остался жив! Вся нижняя часть громадного криостата исчезла. Из оставшейся странной половины торчали медные внутренности, изломанные трубки, куски оборванного провода. С шипением изнутри выползал жидкий азот. Он лежал ничком без малейшего движения. Только кровь медленно двигалась по его ладони и капала.

Хотелось кататься по земле и выть, выть.

...Да, он любил работать у нее. Она ему не мешала, хотя они сидели в одной комнате. В углу, на маленьком столике, неярко светила желтая лампа. Это его место. Бывало, придет, в руках обязательно книга или блокнот (он уверял, что тогда работа не останавливается), сядет у лампы и затихнет. Гром греми. Светопреставление. Он не шелохнется. Полное отключение.

Аня доставала из шкафчика посуду, готовила ужин, затем влезала на тахту и принималась за свой английский. Вдруг он поднимал голову. Глаза медленно осмысливали окружающее, потом улыбались.

— Здравствуй, — говорил он, как будто уходил из комнаты и только что вернулся. — Здравствуй, Малыш.

— Здравствуй.

Она улыбалась тоже. Почему бы ей не улыбаться! Нельзя же каждую минуту помнить, что все это кончится! Он встанет и уйдет в свой дом. Она старалась не думать, как это будет сегодня. Но все равно наставал момент, когда он уходил. Собирая свои блокноты, он набрасывал куртку на плечи и обнимал ее. Обнимал уже у самой двери, чтобы она не шла за ним на улицу и не глядела ему вслед. А ей все равно становилось так худо, словно он уходил навсегда.

Когда Сергей приехал в их город, семьи рядом с ним не было. Дня встретила его на открытии Дома культуры.

Переполненный зал, уставленный буфетными стойками, с плакатами и карикатурами на стенах, захлестывал звуки радиолы. Все танцевало. Невозможно было протиснуться, всюду сцепленные руки, двигающиеся ноги. Он оказался рядом. Лицо нетерпеливое, прядь на лбу взмокла.

Они что-то танцевали, не разбирая музыки.

Потом Дня увидела его внизу, в кафе. Она не сразу поняла, что это он. Сумрачный, незнакомый мужчина сидел за столиком и рассеянно слушал собеседника. Он поднялся ей навстречу все так же хмуро и почти насильно усадил рядом.

Втроем они долго не могли допить бутылку сухого. Дне понравилось вино, и она пила его маленькими глотками, чуть задерживая во рту. В двенадцать она спохватилась. Наутро зачет. Нельзя оставаться. И ребята поднялись. Расплатились, проводили ее.

Третьим за столом оказался сослуживец Сергея Ханин, долговязый, нескладный малый, электронщик из отдела новых разработок. Впоследствии Сережа говорил о нем: «Очень толковый». Но толковость Ханина все никак не обнаруживалась. Он носился с какими-то проектами, которые упорно пробивал, потом внезапно отназывался от них и сочинял новые. Был он на редкость неловок, молчалив, но притом исхитрился покорить сердце знаменитой Любови Ивановны, начальника смежной лаборатории, и шумно, на весь город, отпраздновать свадьбу.

Шли молча. Громадные сосульки свисали с водосточных труб, чернели сосновые ветки. С Волги дул ветер, порою донося острый запах талого снега. И Ане вдруг стало жаль зимы, ее тихих снегов, неподвижности, глухого далекого эха за рекой.

— Нет, это все-таки полный кретинизм, — сказал из темноты Ханин. — Нельзя действовать одному. Эта разновидность сумасшедших отмирает. Не то время. Твои идеи должны иметь союзников по крайней мере на уровне замдиректора. — Он остановился. — В конце концов, подойдем к этому вопросу иначе: почему мы должны ишачить на тебя!

Сергей промолчал.

— Не снисходишь! — Ханин сплюнул.

— Я уже говорил, — устало сказал Сергей. — Нельзя думать коллективно. Коллективно можно что-то делать. А думать надо одному. Мне, тебе, Шефу.

— Что ты прикидываешься! — махнул рукой Ханин. — Никто тебе не мешает думать. Ты гнешь свое, не считаясь с реальными возможностями института. В этом суть. — Он помолчал. — Шефа сегодня опять тормошили. Надо кончать к лету.

Сергей взглянул на притихшую Аню и мягко улыбнулся.

— К лету... Летом мы будем плавать и поглощать лучи солнца. Вы умеете плавать! — спросил он ее.

— Да.

— И Верка моя здорово плавает. Может из Латвии в Литву приплыть.

II

А сейчас, спустя полгода, Верка сидит здесь с измученным лицом, подогнув под себя длинные, красивые ноги. Мысли ее о муже и об этом городе. Она всегда не выносила этот город. Робот, напичканный громадными установками, автоматами, вычислительными машинами. Как можно жить здесь, оставаясь самой собой! У нее опускались руки. Все растеряешь. Неохота была даже кисточки вымыть. Давно засохли.

Город без театра, без выставок. Один приличный ресторан в новой гостинице. Можно повеситься.

Ноги затекли, она вытянула их и пошевелила пальцами.

Такая тоска! И ни к кому не кинешься. Она не выносила начальников Сергея. Например, тот, с седыми висками, парторг института. Сейчас он шепчет что-то Шефу. Говорят, приличный инженер, а смахивает на завстоловой. И тут совещаются. Изо дня в день разговоры о вакууме, низких температурах. Она мысленно передразнила их: «Почему прибор барахлит!» — «Пошире откройте свои окуляры. Ведь у вас напряжение пробивает». — «Чепуха — просто игнитрон полетел». И так с утра до вечера, до гробовой доски. Когда-то, еще в училище, Кирка ей говорил: «Никуда ты не уедешь. Вертеться тебе в Москве, тарелочки расписывать». Как же, повертелась! Состаришься, ничего не повидав. Уже вены выступают на ногах.

А сейчас вот это. Неужели надо было все бросать, чтобы их раздавили одинаковые коробки трехэтажных домов, улицы, словно шеренги солдат в униформе! Перейдите со Спартаковской на Горького или Лениградскую — ничего не изменится. Никаких особых примет.

С тоски разводят огороды и рожают детей. Куда ни глянь — все наводнено колясками. Говорят, по рождаемости город на первом месте в Союзе. Что ж, очень может быть! Тоска такая, что можно занять и первое в мире.

Она облизнула пересохшие губы и почувствовала головокружение. Нет. Жалоб они от нее не дождутся. Какое им дело до нее! У них своя жизнь, у нее своя. Теперь она посмотрела на БеВе. Сидит, сосет сигару. Можно подумать — убит горем. Он же в этом городе как у себя дома. Молодится академик! А ведь уже подкатило к пятидесяти. Диву даешься. Широкий, расплющенный нос, грубо очерченный подбородок, узкие, азиатские глаза. Где взяться таланту! Разве что голос. Он подчиняет, хочешь не хочешь...

Она вспомнила, как Шеф однажды выступал на юбилее известного ученого. До этого скука стояла непролазная. В президиуме почетное место занимал старый человек с потухшими глазами. О нем говорили, будто о покойнике, и речи сбивались на некрологи. Тогда вышел БеВе. Он сказал, что самый великий дар ученого — сомневаться. Юбиляр обладает этим даром. Он умеет не верить уже доказанному и находить связи там, где искали противоречия.

БеВе говорил о цели науки и ее возможностях, потом изложил свой взгляд на будущее физики. Его глаза горели, лицо стало красным. И вскоре все забыли о виновнике торжества. А Верка тогда подумала, что БеВе нет никакого дела до юбилея. Он занят своими руководящими идеями и ничем больше. Какое значение может иметь для него отдельный человек!

Сейчас у нее мелькнула другая мысль, но она подавила ее и отвела глаза.

Да, у них своя жизнь, у нее своя.

III

...Вызовите Шефа! Вы меня слышите, Тамара Степановна! Теперь Сергей почувствовал легкий озноб. Озноб бежал по коже от кисти рук к плечам и от ступней к бедрам. Только бы не застучали зубы! Когда жуешь или глотаешь, голова трещит сильнее. Придет БеВе, надо, чтоб голова свежая. Он улыбнулся, представив, как ошарашит БеВе. Все-таки установка не подкачала. Климаш говорил, на соплях держится. Вот тебе, Климаш, утерся.

Ну и качает комнату! Видно, сильный ветер. За окном маются березы и звенит, звенит. Где-то совсем близко звенит. Ветер треплет последние листья. Почти все ветки обнажены. Интересно, что чувствует дерево, когда теряет последние листья!

Черт, как мутит! Только бы к самому горлу не подступило! Доктор Тамара, будьте мужчиной. Рвота — это от другого. Видите, я уже держу себя в руках. Как в детстве, когда тошнило от голода. Я хорошо умел держать себя в руках уже в десять лет. Воспитывал волю.

Потом она мне пригодилась. Пришел первый раз в лабораторию, бился над электронной линзой. Неделю бился. Казалось, вот-вот получится. Не может не получиться. А стрелка гуляла в обратную сторону. Не фокусировались электроны. В журнале — одни кси, пси, псиу, наворочают коэффициентов и думают, объяснили. Ночами снились, проклятые. Видел их, трогал руками, говорил им комплименты.

В сущности, из чего складывается экспериментатор! Некоторое дарование и тонны терпения. И главное, сумей отказаться от мечты получить, как придумано. Не подгоняй под заданную схему, а то будешь топтаться вокруг одного и того же. Заставить себя все начинать с нуля. Как будто ничего до этого не было. Как будто заново учишься ходить после болезни.

Опять этот шар. Зеленый. Разве моя голова зеленая? Ведь изнутри она другая. Она воспалена. Это она шар. В ней торчит та девчонка и упирается ступнями в затылок. Вырвись, вырвись. Понимаю. Надо пробить оболочку шара. А это по живому.

Пусть мутит. Сейчас справлюсь. Что бы ни происходило — держать себя в руках. Выстоять до конца. Как в детстве, когда голодал.

Доктор, мы редко говорим о детстве. Многое приходит оттуда. Например, «слабый желудок» и рвота. Это у меня от голода, от второй военной зимы. Мать отдавала мне продукты, но мне надо было подумать и о Пирате. Уже с утра он тыкал морду в колени. Мать оставляла тушенку. Банку на пять дней. Половину съедал Пират. Я же не знал, что мать оставляла последнее. Я же этого не знал.

Как много мы делаем в жизни бессмысленного потому, что не знаем! Например, бежим к поезду высунув язык. А он уже ушел. Где-нибудь несется вдоль городской окраины. Трава, кустарник, катят велосипедисты по шоссейной дороге. А мы не знаем и бежим к платформе, надрываемся. Или пишем письма мертвым. Ты пишешь, а человека уже нет.

Напрасные усилия — с их помощью можно было бы выстроить города и вспахать земли. Когда поезд ушел, уже поздно сожалеть. Силы растрачены.

А Пирата задавила машина. Мать недоедала, и я тоже. А пса задавил обыкновенный «студебеккер». Желудок, доктор, — это в память о войне. Как лица погибших на фотографиях.

Я вижу отца в гимнастерке, при двух орденах. Он висит над постелью матери. Каким бы он был сейчас? Мой великолепный старик. Ведь война обязательно что? то разрушает в человеке. Не сразу. По кусочкам. Наверно, и в нем и в моей матери.

Бывало, мать дежурит в госпитале то в день, то в ночь. Возвращается шатаясь. Спрашиваю: что для тебя в войне самое страшное! Отвечает: когда хочется спать. Самое тяжелое, говорит, ночь. Сидишь одна у печки в перевязочной, тянешь махорку и отогреваешь руки. Ноги — те в валенках, они не мерзнут. Часов в двенадцать ночи начинает клонить ко сну. Тогда уже и курево не спасает. Вот-вот уснешь. А спать нельзя. Ни в коем случае. Можно не услышать, как зовет больной. Кто-то зовет на помощь, а ты не слышишь.

Вы здесь, доктор! Тамара Степановна! Вы, как и мама, тоже все для других. Люди делятся на тех, кто живет для себя, и тех, кто еще для кого-то. Вы молодец. Только глаза у мамы были иные.

Однажды она заперлась в своей комнате и забыла про меня. Чтоб мама забыла меня накормить, этого не может быть. Значит, что-то случилось. Иногда накатится на тебя такое, прямо невозможно лечь в постель. Все мерещится что-то... Так и тогда. Вдруг мне стало не по себе. Я встал и подошел к ее комнате. И тут слышу голос тетки. Лучше бы мне не слышать!

— Его не вернешь, — говорит тетка. — Он уже тебе не поможет. Надо ли ему, чтобы ты убивалась!

Мама молчит.

— У тебя ребенок, — настойчиво продолжает тетка. — Подумай о нем.

Мне становится невмоготу одному, и я вхожу к ним.

...Сейчас лучше, когда один. Вдруг бы ты, Малыш, пришла! Нет. Этого нельзя. Ни в коем случае. Такое не для женщины. Хватит ей и без этого.

Теперь застучали зубы. Надо стиснуть челюсти. Уже лучше. Не спешит БеВе. Зачем ему торопиться! Он человек организованный. А дел у него хватает. Не забыть бы детали эксперимента. Чтоб все точно. Без дураков.

Слишком это важно.

Бедная мама! Ее мысли были только о старике. Она не могла смириться с его гибелью. Никак не вспомню, сколько ей исполнилось в тот день! Сорок!

Терпеть не мог ее дней рождения. Обязательно кто» нибудь ляпнет: «А Сережка-то какой стал! Вылитый портрет покойного отца, не правда ли!» И все начинают обсуждать, на кого я больше похож. До сих пор не понимаю, почему люди до потери сознания ищут в детях какое-нибудь сходство с родителями. Никому не придет в голову доказывать зрелому человеку, что он больше похож на отца, а не на мать.

Ценные наблюдения по поводу моего сходства с отцом всегда сыпались на меня, как спелые яблоки, когда потрясешь дерево. А то еще мамин сослуживец загнал меня в коридор и зашептал: «Может, тебе что нужно, возьми не стесняйся» — и, как нищему, сунул в руку бумажку.

Мне хотелось двинуть его, но я только оттолкнул протянутую руку. Рука натруженная, опухшая. Мне стало жаль его. Никогда, видите ли, не умел принимать подачек. Или просить. Даже если просил не для себя. Что положено — надо требовать. Тоже военный комплекс.

Черт. Лопается желудок. И голова. Голова тоже. Когда садились за стол, было не лучше. Каждый считал непременным долгом оборвать рассказ на самом интересном месте и посмотреть многозначительно в мою сторону: дескать, не забывайте, здесь Сережа. Как смешны порой бывают старшие! Они думают, что, запрещая, уберегают нас. Если не знаешь каких-то вещей, они, мол, с тобой не случатся. Как будто запреты чему-нибудь мешают в жизни.

Но вот наконец радость — мой двоюродный брат Андрей. Он — летчик-испытатель. Но главное даже не в профессии. Андрей умеет как-то особенно слушать. Он тебя никогда не перебьет и не задаст ненужного вопроса.

Когда мы остаемся вдвоем, я наконец говорю о том, что меня мучит весь вечер.

— Андрюша, — спрашиваю я, — что с мамой! Почему она такая! Ее любят, ценят, а она все равно грустная.

Андрей смотрит на меня внимательно, стараясь понять причину вопроса. Он не говорит: все это тебе, мол, приснилось, не сочиняй ерунды. Он думает.

— Пожалуй, ты прав, — неохотно соглашается он.

— Она считает, что ее жизнь прошла, — говорю я.

Андрей настораживается. Я вижу, как его рука с зажженной спичкой останавливается у сигареты.

— Разве может жизнь пройти в сорок лет. Она ведь еще молодая.

Я говорю это Андрею, а сам думаю, что чужие мамы в сорок мне не кажутся молодыми. Но при одной мысли о том, что моя мама такая же, как все, и человечество еще не изобрело средства долголетия, мне делается не по себе.

— Это бывает, — говорит Андрей. — Это у каждого человека бывают минуты, когда он думает, что жизнь прошла. Здесь дело не в возрасте.

— Что ж. Пожалуй.

Не раз потом я вспоминал слова Андрея! У каждого из нас жизнь проходит по суткам, по минутам. Но вдруг наступает нестерпимое ощущение, что она уже прошла.

И ничего не будет. Все уже было. Трудно не поддаться этому.

— Знаешь, — говорю я, — а мне бы только поскорее стать старше.

Андрей улыбается.

— Для чего!

— Надоела эта зависимость, — говорю я.

Андрей поднимает брови.

— От кого ты зависишь! По-моему, мать не слишком докучает тебе.

— Да я совсем не о ней. Я вообще о взрослых. Каждый считает нужным поучать тебя, или предлагать деньги, или говорить давно известные вещи. А ты должен молчать и слушать. Ничего нельзя потому, что ты школьник. Понимаешь, день сплошь состоит из зависимостей. От чужих мыслей, приказаний, замечаний.

Андрей кладет руку мне на плечо.

— Ты думаешь, мы обходимся без зависимости от чужих мнений! От этого нельзя избавиться. Никогда в жизни.

— Еще хочется работать, — говорю я мечтательно, — чтоб своя получка и слезть с ее шеи.

Вот несуразица! Уже в детстве я мечтал работать. Неужели правда, работа — это для меня ближе всего к тому, что называется счастьем! Увидеть то, что мучительно искал и не давалось... Собственными глазами увидеть. Поймать, что там внутри атома или какой-нибудь ДНК. Что может сравниться с этим!

Никогда не стал бы определять, что такое счастье. Хотя почему несчастлив — знал точно. Особенно когда был бессилен. Бессилен предотвратить что-нибудь или исправить.

...Наконец-то отпустило немного. Если появится БеВе, я уже в форме. Ему нечем крыть. Найдено. Видел бы он этот всплеск кривой осциллографа! Все отдашь, чтобы увидеть. А сколько времени не давались проклятые килогауссы1! Медлительны, как черепахи. Пришлось повозиться. Теперь сверхпроводимость особых веществ доказана. Мы же знали это. Мы верили. Так важно верить! Верить в то, что делаешь. До самого конца.

IV

Здесь, в приемной больницы, в каких-нибудь двадцати метрах от постели Сергея, шла своя будничная жизнь. Аня видела, как люди входят, стряхивают с одежды капли дождя. Опять дождь. Разговоры о передачах. «Консервов и селедки нельзя». Женщина притащила четвертинку: «Пусть мой побалуется». «Температура 38 и 6...», «Нормальная». Это сестра отвечает на вопросы. Свет заслонили — кто-то поливает цветы на окне. Бородатого не пропускают к сыну. Он скандалит. Ане казалось, все это далеко. За тридевять земель. И не имеет к ней никакого отношения. Надо беречь силы. Все равно это будет. Она пройдет к нему и сядет около.

Она не спросит ничего. Она сядет и почитает книгу. Вполголоса. Про какие-нибудь горы и опасные восхождения. Кругом льды, бушует пурга. Люди идут согнувшись, цепляясь за скалы. Они с трудом переставляют ноги с уступа на уступ и прячут лицо от ветра. Потом она будет сидеть около него до тех пор, пока он не поднимется. Только надо набраться терпения и переждать их всех. Зачем они здесь! Что понимают! Сейчас даже БеВе ничего не может. Его власть кончилась. А вчера...

Вчера еще он мог все.

...Когда месяц назад Сергей пошел к Шефу насчет новой серии опытов до отъезда в Оксфорд, он вернулся не домой, а к Ане. Поздно вечером он пришел, бросил куртку на стул и, подойдя к дивану, притянул ее к себе.

— Ну вот. Малыш, пути отрезаны. Объяснение состоялось. Теперь Оксфорд повис на волоске.

— Почему! — Непривычен был голос, сухой блеск глаз. Она еще не успела заснуть, вернее, не успела поверить, что он не придет. И только он вошел, она поняла: произошло очень важное. За минуту до его слов она почему-то всегда угадывала это. И еще угадывала, как будет — хорошо или плохо. Сейчас она знала: будет плохо. В сущности, тогда и начались его неприятности. Если б не они, все было бы иначе. — Что с тобой! Скажи, не молчи! — попросила она.

Он внимательно посмотрел на нее, и вдруг все в нем переменилось. Бывает так, будто человек освободится от самого себя. Сбросит что-то давнее, непонятное, и сквозь тупую нестерпимую боль вдруг проступит надежда, облегчение. Он наклонился, замкнул ее в свои руки молча, властно, пока она не забыла обо всем.

Так она и не узнала, что именно произошло. Под утро он сказал:

— БеВе ни о чем не хочет слышать. Все помешаны на нейтронном спектрометре. — Он поправил соскользнувшее одеяло. — Программа требует изменения спектров, и все гонят спектрометр. До каких это пор! Раньше мешал реактор, теперь — спектрометр. Потом еще что-нибудь. «Вам поручена отладка высоковакуумной системы. Занимайтесь ею». А то, что у меня голова полна другим и получается уже... Я уже ухватил за хвост этот эффект. Знаю — вот он. А они свое: «Успеете. Не все сразу».

Он резко сжал ее локоть и потянулся за сигаретами.

— Понимаешь, чтобы взять барьер в науке, нужны принципиально иные методы, новые технические решения. Сверхпроводящие сплавы, которые мы ищем, — это не просто новое, это качественный скачок. — Он нехотя затянулся. — Ну, как бы тебе объяснить! Мы строим громадные ускорители, магниты, тратим безграничное количество электрической энергии, чтобы только разогреть атмосферу. Да! А докажи мы наш эффект, магнит уместился бы на моем письменном столе, а ускоритель был бы не больше твоего серванта.

Он вдруг представил себе бесконечные коридоры, сплошь уставленные белыми ящиками, похожими на серванты. Светятся красные стрелки, мигают лампочки. Ящики управляют поездами, приводят в движение конвейеры, выращивают цветы. А между ними ходят изящные существа вроде Ани, нажимают кнопки, улыбаются. И нет в мире женщин, которые толкают тачки вдоль железнодорожных путей, выкапывают картошку из мерзлой земли, таскают за километр воду.

Аня кивала ему, но он ее не видел.

V/

— Понимаешь, вместо махины в тридцать шесть тысяч тонн — небольшая штучка в двести килограммов, и при этом энергия ускоряемых частиц повысится на «порядок». Ведь весь парадокс состоит в том, что будущее зависит сегодня не столько от ответа «почем у», сколько от ответа «как это сделать».

Да, он говорил это не ей, он все еще продолжая свой спор с БеВе.

— Объем научных знаний удваивается каждые десять лет. Из года в год мир наводняется изобретениями, которые не успевают внедрять. Экспериментально подтверждать найденное. Как можно скорее, понимаешь?

Иначе наступит перенасыщение.

Он притушил окурок и закинул руки за голову.

— Не буду я прерывать опыты. Не имею права.

Здесь заложено слишком многое. Быть может, и термоядерная реакция и высвобождение миллионов рук от физического труда. А они гонят спектрометр. Им, видите ли, не до нас.

Уже совсем рассвело. Луч света пробивался сквозь темную штору.

V

С того момента, когда БеВе сообщили о случившемся, он постигал жизнь в каких-то иных измерениях. Привычная череда мозговых напряжений и организационных усилий сломалась. Он не мог переключаться. Как испорченный приемник, он работал только на одной волне — действовать. Он знал за собой эту черту. Часами, неделями он мог возиться с обжитыми, буднично-однообразными проблемами и не поддаваться искусу делать быстрее, моднее. Но если какой-то зов, одному ему понятный, будил его, он неузнаваемо преображался. В нем просыпался человек немедленных и снайперских поступков. Касалось ли это великого открытия или катастрофы — неважно. В любой кризисной ситуации он мгновенно ориентировался, перестраивал события и отбрасывал условности, — словом, он бил без промаха в одну точку, пока не добивался своего. В эти моменты ему все уступали поле действия, признавая его неоспоримое превосходство. Казалось, и сейчас с его помощью все приведено в движение. Пострадавшего осматривают лучшие специалисты. Заказаны лекарства в Кремлевке. Обеспечен уход. Пружина раскручивается. Но почему-то это не успокаивало. Мысли о Сергее Берестове поднимали в его душе пласт размышлений, давно ждавших своего часа. Что-то было в поведении этого парня, что все время задевало. Видно, надо было это распутать. Для будущего, для самого себя.

Они не так часто и виделись. Научное хозяйство его было большим, оно требовало человека без остатка. И год был напряженным.

БеВе поморщился, вспомнив, как часто он стал срываться. Он мог оскорбить человека, унизить, требовал невозможного. Однажды он сорвался в присутствии Оболенского. Вот уж кто-кто, а Оболенский мог бы и не знать, как БеВе порой разговаривает с людьми. Хотя бог с ним, с Оболенским. Директор Института прикладной химии, конечно, фигура. Но что он, в сущности, мог понимать в том хитром деле, которым ворочали БеВе и его ребята!

...Накануне вечером Оболенский пришел к нему домой. В руках была бутылка коньяку, породистое, горбоносое лицо сияло.

— Есть повод встряхнуться, — сказал он, легко сбрасывая с плеч серое полупальто. — Завтра пускаем экспериментальный. — Он глянул на себя в зеркало. — Ванны поставили — игрушки. В одной могу выкупать всех женщин города.

БеВе обрадовался приходу.

— Тебе бы только женщин купать, — сухо сказал он.

Руки его неумело шарили в холодильнике. Наконец нашлись два лимона, остатки болгарских помидоров, зеленый лук. Из прозрачного пакета было извлечено полбуханки черного хлеба.

— Где жена-то! — спросил Оболенский, аккуратно нарезая лимон тонкими, ровными ломтиками.

— В район уехала.

— Ты завтра свободен! Отвечай, подумав. — Оболенский размашисто, вкусно разлил по рюмкам коньяк и насадил на каждую вилку по помидорчику. — У меня предложение. Посмотрим вместе экспериментальный! Не спеши отказываться.

БеВе нахмурился. Он представил себе завтрашний день. В нем не было ни часа просвета. В девять утра — оперативка о состоянии пуско-наладочных работ на спектрометре, в одиннадцать — открытие весенней школы физиков, в двенадцать — визит профессора Калифорнийского университета, потом обед в честь него и, наконец, бюро.

— Поедем, — говорил Оболенский. — Будь человеком. Что отдел пластмасс рядом с экспериментальным. Здесь, понимаешь, кафель, свет, простор. Белизна необыкновенная. Барабаны в ваннах вращаются бесшумно, идешь — будто лес шелестит.

— Что ж, поедем, — сказал БеВе.

Они еще выпили. БеВе молча жевал горбушку. Он умел слушать.

— Понимаешь, о чем я раздумываю. — Оболенский отодвинул рюмку и удобно расположился в кресле. — Вот вычислительная техника. О ней без конца говорят и пишут. А даст ли она что-нибудь! — полюбопытствовал он.

— Что ж, кибернетика — важная прикладная область, — без особого интереса сказал БеВе.

— Может быть. — Оболенский крошил в руке хлеб. — Вот я гляжу, наше хозяйство растет. Из года в год пишут, как око растет в цифровых данных. Ведь так! И, как видно, темпы неплохие. Почему же потом оказывается: в одном месте поднажмем — другое разваливается! — Он достал из кармана связку ключей и начал вертеть их на пальце. — В чем здесь закавыка! Можно же, черт дери, найти способ саморегулирования. Попасть в царство абсолютной экономической целесообразности! Чтобы само собой получалось только выгодно, только прибыльно. Без этих широковещательных обязательств и пустозвонства вокруг пустяков.

БеВе плохо слушал. Коньяк приятно обжег нутро. Славный малый этот директор и неглуп.

— Как сделать, чтобы личная выгода — моя, бухгалтера Тютькина, буфетчицы Маруси — всегда совпадала с выгодой государства! — Оболенский тронул его за локоть. — Послушай. Есть же выход. Пусть этим займется вычислительная техника. Вычислить, в чем этот единый саморегулирующий критерий в хозяйстве! А! — Он на мгновение задумался. — Пришел тут ко мне недавно один из Института кибернетики. Представился: «Конструктор универсальной машины». Поговорили, вижу, парень не промах. Час он меня обольщал их кибернетическим чудом. Ну, думаю, ладно. Обговорю этот вопрос. Встретился, не откладывая, с дружками. Руководящие кадры трех московских заводов. Верняк, а! Какое там. Изготовлять ее наотрез отказались: план, мол, трещит, специалистов нет, то да се. Четвертого, поумнее, с грехом пополам уломал.

Он залпом опрокинул остаток коньяка.

— А ведь они должны быть заинтересованы больше, чем тот конструктор, чем какой-то там исследовательский институт! Им бы рвать с руками... — Он вздохнул. — Тебе этого не понять. Вы, физики, белая косточка, аристократия. У вас и так все рвут с руками.

БеВе промолчал. Конечно, им создавали особые условия. Финансирование, сроки, экспериментальная база. Он налил себе, потом Оболенскому и поднял стакан.

— Не трепи нервы. Инфаркт схлопочешь.

Горячая жидкость плавно спускалась вниз, постеленно наполняя его чувством покоя, блаженной уверенности. И его вдруг потянуло на откровенность.

— Не завидуй, — сказал он. — Век физики кончается. Уходят физики. И лирики тоже. Белой косточкой будут биологи. Двадцать первый век — их. Они держат в руках рычаги человеческого благосостояния.

Он вертел перо зеленого лука.

— Вот, допустим, синтез хлорофилла или разгадка биохимического кода откроют перед миром возможности куда большие, чем освобождение атомной энергии. Согласен! Нам сейчас не худо бы подумать об организационных основах науки. Гибкости не хватает, маневренности. Растут талантливые ребята — целые коллективы. Требуют внимания к своим работам. Полны сил.

— Ну и что! — Глаза Оболенского иронично поблескивали. — Ну и давай им ходу.

БеВе кивнул.

— Да, конечно. Я и даю. — У него пропала охота откровенничать. Он думал о том, как сложно менять то, что складывалось годами.

Полжизни он создавал свой институт как многоплановый, сложный организм, учил людей. Теперь людей много. Проблем не меньше. И вот прежние рамки тесны. Некоторые отделы давно надо бы выделить в самостоятельные институты. У них свои интересы, планы. А он не в силах решиться на это. Нервничает. Администрирует. Он отчетливо понял, что именно теперь надо добиться реорганизации, беспощадно сломать ненужное. Он не может один охватить всего. Ломать, и решительно. Но это требует упорства, времени. Годы не те. Пороху уже не хватает.

— Ладно, — сказал Оболенский. — Может, настрочим докладную наверх. А! — Он уже улыбался. — Между прочим, познакомился на днях с твоими ребятами. Ты их завтра встретишь — Верестова и других.

БеВе насторожился.

— Хотят выудить из меня новые химические соединения для образцов. Ты в курсе!

БеВе «в курсе» не был. То есть он вспомнил, о чем идет речь. Вспомнил, что Верестов и двое неразлучных его сотрудников, Климашин и Фитилев (Климаш и Фитиль!, исследуют свойства новых веществ в импульсных магнитных полях при очень низких температурах. Они уже год бредят особыми сверхпроводящими сплавами. Бегали с этим к нему, потом заручились поддержкой кое-кого из его замов. Впереди международная конференция по этому вопросу. Был разговор о тезисах доклада.

Конечно, он знал об их замыслах, но что они ведут сговор за его спиной и дело зашло так далеко...

— Да, я в курсе, — равнодушно сказал он. г.

...Утром поехали на завод.

БеВе совсем не спал. Ночью, вспоминая слова Оболенского, он твердо решил заново обдумать тематику института. Как-то надо учитывать поток идей, идущий изнутри лабораторий... Совмещать и генеральный план, и эти отклонения от плана.

После коньяка слегка побаливала голова, но мозг работал четко. Только ли дело в специализации! Надо глубже копать в одном направлении. Это ясно. Но в то же время научная концепция мира требует знания общей картины, блистательной ориентации в смежных областях. А чего она стоит! Каких нечеловеческих усилий!

Он посмотрел на стопки сложенных в углу стола новых книг, нераспечатанных бандеролей, иностранных бюллетеней. Во все это он еще не заглядывал. Да, сам он уже год с лишним живет в лихорадке оперативных заданий. Надо кончать с этим. А что поделаешь! Крупное сегодня — это правильная организация всех звеньев процесса. Недаром эти мальчишки называли его когда-то «гением целесообразности». Сейчас в науке пятьдесят процентов решает организация. Кто-то должен же думать над общими вопросами.

Он бесшумно ходил по тихой ночной комнате. Туман клочьями лез в окно, было как-то неспокойно, и он вдруг задал себе вопрос, который не раз задавал в последнее время: куда может привести такое быстрое и радикальное преобразование картины мира, какое произошло благодаря науке в последние полвека!

Если единственно возможный прогресс — это возрастание власти человека над природой, то всегда ли эта власть будет способствовать совершенствованию личности — физическому и духовному! Он представил себе человека среди идеальной техники. Все ему подчиняется. Уже уточнена пропускная способность оператора, его возможность реагировать на сигналы приборов, лампочек, схем. Высчитаны нормы переработки информации за определенное время. Какие черты разовьются у человека в результате этого! Какое самоощущение!

Допустим, решат проблему продления рода. Родители смогут заранее предсказать пол своих детей. Или научатся управлять процессами мозга. Регулировать функцию памяти. Человек будет прочно хранить приобретенные годами знания. Ничего не забывать. Но что станет с нашей жизнью, если отнять у нас забвение, возможность забывать утраты, измену, предательство! Можно ли предвидеть, к чему приведет нарушение естественных процессов жизни природы, даже когда власть над ней дает немедленный ошеломляющий результат!

Теперь он подумал о том, как могущественна человеческая мысль и как, в сущности, бессильна. Она вторглась в космос и другие галактики, уничтожила барьер расстояний, континентальной разобщенности, и вместе с тем мы еще сейчас бессильны перед циклонами и разрушительными смерчами, как и тысячу лет назад. Целые города гибнут от землетрясений, мы не знаем природы многих страшных заболеваний...

Он посмотрел в окно: близился рассвет. Туманный край неба посветлел. Ложиться было бессмысленно. Он ожесточенно потер виски, голова перестала болеть, но была тяжелой. Мы должны осознать всю серьезность и исключительность исторического момента, переживаемого миром. Нужно воспитать новый тип мышления. Обмен информацией, беспощадное обнажение противоречий между возможностями и опасностями, которые таит в себе наука. Заставить людей задумываться. Воспитывать у последующих поколений ответственность перед будущим.

Он остановил себя. Мучиться сейчас всем этим было по меньшей мере неразумно. Как ни странно, но он успокоился. Бессонница. Бессонница тоже бич двадцатого века. Скольких она завела в тупик. Как ложно осветила многие случайные ситуации, представив их как безысходные, нескончаемые. Ночь — союзник трагедий и гипербол.

Он подошел к столу, собрал страницы, исписанные мелким, точечным почерком, и запер их в средний ящик стола.

Что поделаешь, новое поколение располагает знанием, которого не было у нас в молодости. На их глазах с феерической быстротой разрушается все: объемлющая система жизненных ценностей, понятий, стилей целой цивилизации. Новая система должна родиться с их помощью и с не меньшей быстротой. И они спешат. Им нужно свое место в истории. Он усмехнул-» ся. Впрочем, не усложняю ли я их! Он вспомнил вечера в местном Доме культуры. Танцы. За столиками пары. И Верестов с этой Таланкиной. Страсть, секс, томление. Бестолковая трата драгоценных минут.

Он был убежден, что в науке нельзя добиться чегонибудь путного, если тебя заносит в сторону от налаженной семейкой жизни. Наука и любовная страсть — вещи несовместимые. Игра, ухаживание... да. Но страсть! Она должна быть одна.

Он стал думать, какую, собственно, роль играли женщины в его жизни. Обычно он вспоминал губы, ноги, спину... Только вот Тамара. Когда появилась она, стало неважно, какая спина, ноги. Видно, это приходит потом. Как у Пушкина:

Нет, я не дорожу мятежным наслажденьем,
Восторгом чувственным, безумством, исступленьем.
...О как милее ты, смиренница моя!
О как мучительно тобою счастлив я...

 

«Мучительно счастлив». Вот как писали! Л им бы только про циркачку или электричку. Все равно. Крути магнитофон с Окуджавой. Черт, может, я чего-то не понимаю! Посмотрим. Посмотрим, каков коэффициент их деловой прочности. Валяйте. Экспериментируйте. Ему вдруг стало смешно. Он вспомнил стихи, которые недавно в клубе читал Фитилев:

Бей, женщина! Массируй им мордасы!
За все твои несмятые матрасы,
За то, что ты во всем передовая,
Что на земле давно матриархат —
Отбить, обуть, быть умной, хохотать —
Такая мука — непередаваемо!

 

И это поэзия! До матрасов докатились.

Он заснул, полураздевшись, в кресле. Настольная лампа чуть мерцала в свете занимающегося туманного дня. На губах были чьи-то стихи. Он вскочил, услышав настойчивый гудок машины.

Оболенский был свежевыбрит. Пальто щеголевато застегнуто на две пуговицы, в волосах — заданный беспорядок. Сидя на заднем сиденье, он продолжал разговор со своим замом Зарубиным и жестом пригласил БеВе вперед. БеВе, не оборачиваясь, спиной слушал голоса: улыбчиво подтрунивавший — Оболенского, чуть запинающийся, раздраженный — Зарубина.

— Бросьте вы иронизировать: «интеллектуал, интеллектуал», — говорил Зарубин. — При чем здесь образование! Я привык к трезвости. Очковтирательство мне не под силу.

— Ничего не скажешь, воткнул. Воткнул по самую рукоять, — весело подхватил Оболенский. — По-твоему, лучший неочковтиратель — перестраховщик! Трусишь. Д риск называешь очковтирательством. Демагог ты, и больше ничего. Новой формации демагог.

БеВе смотрел на дорогу.

Издали показался взмывший в небо легкий силуэт нового цеха. Чуть приподнятое над уровнем развороченной дороги здание казалось почти невесомым, как будто стояло не на земле, а висело в воздухе. В сверкающих стеклах отражались солнца. Легкость конструкций обещала праздничное великолепие интерьера. БеВе залюбовался. Крыша стеклянная, двери вертящиеся. Хорошо!

У входа стоял Роман Климашин. Отбрасывая ногой комки земли, он равнодушно смотрел в сторону, пока не увидел машину. Тут же из-за угла появились Верестов и Фитилев. У каждого в руках было по папке и какие-то коробки. При виде БеВе в их рядах произошло замешательство.

«Мальчишки! — подумал БеВе. — Как можно принимать их всерьез!» Он помедлил у машины, пока не ушли Оболенский и Зарубин. Ребята дожидались его. Он кивнул им первый, и они вместе вошли в подъезд.

В холле никого не было. Дверь в цех была полуоткрыта, и сквозь нее виднелись громадные железобетонные опоры, державшие далекий, как небо, потолок. Затем открывался кусок темной стены с серыми щитами, на которых устанавливается и монтируется аппаратура для управления. Оглядевшись, БеВе плюхнулся в кресло рядом с треугольным столиком, на котором лежали газеты и журналы. С потолка свешивались ярко раскра3 3. Богуславская шенные горшки. Вьющиеся растения плыли над головами. Из окна, во всю стену, лился дневной свет. Модерн!

— Видели! — спросил Климашин у БеВе, тыкая пальцем в какой-то журнал. — «Вряд ли было когда-нибудь поколение, более истерзанное мучительной тревогой за судьбу мира, более изнуренное колоссальным социальным давлением, тяжелым бременем, лежащим на его плечах, чем нынешнее поколение, пришедшее в мир в начале атомной эры...» — Он перевернул страницу, брови у переносицы смешно поползли вверх, как у клоуна. — «Никогда еще, ни в один из моментов в истории человечества отношения между людьми не были столь напряженными, как в наше время». Извиняюсь, это не я. Это бразилец. Президент какой-то там всемирной ассоциации. Лично я не имел в виду никаких аналогий.

БеВе пожал плечами. Пусть себе корчат шутов. Если им так удобно. Это его не касалось. Касалось другое. Почему они занимаются сплавами, а не отладкой вакуумной системы!

— Важно, чтобы было не поздно разрядить напряжение, — процедил он.

Сергей посмотрел на Шефа. Тон его не предвещал идиллии. И правда, БеВе вдруг снова, как ночью, почувствовал гнетущее раздражение, недовольство собой и желание сорвать это на ком-нибудь. Что они втирают ему очки про какого-то бразильца! Сговариваются за его спиной с Оболенским. Пробивают внеплановую тему. А он, их руководитель, глава института, отброшен, как изношенная резина.

— Послушайте, Верестов, — наконец обратился он к Сергею. — Зачем эти жмурки! По-моему, мы можем говорить, как взрослые люди. — Он достал мундштук и сунул в него сигарету. — Что вы хотите от Оболенского)

Зачем вы занимаетесь подпольщиной! — Он посмотрел на Сергея взглядом, хорошо знакомым работникам института. За ним обычно следовал «первоклассный втык».

Сергей выдержал взгляд.

— Мы хотим испытать проводимость нового вещества при более низких температурах и более высоких полях.

— Вы считаете это важным и своевременным!

— Да, считаю.

— Почему же вы прямо не сказали мне об этом!

— Я пробовал, но в последнее время мы плохо понимаем друг друга.

— В чем причина непонимания!

— Это длинный разговор. Сейчас у вас нет для него времени.

— Длинной бывает нелогичность. Логика и правота лаконичны.

Сергей молчал. В окно стукнулся шмель и зажужжал. Один бог знает, как его сюда занесло. Быть может, он уже давно был здесь, только они его не слышали. Сейчас он сверлил мозг, бил по нервам, как фальшивый звук. «Жз-зззж-ззжжз». Климаш вцепился в свой журнал. Фитилев сгибал и распрямлял скрепки для бумаги. Такая у него была привычка — выделывать чтонибудь со скрепками, когда он волновался. Его коробили конфликты, резкий спор. Он любил обстановку взаимопонимания.

— Ну что ж, — решился Сергей. — Давайте начистоту. — Он подошел к окну и отогнал шмеля. — В институте стало трудно, Борис Васильевич. Его несет инерция привычного. Мы размениваемся на сроки. Сроки сдачи, сроки испытаний, сроки премий, но... — Он остановился, силясь подобрать точное выражение. — Но срони — это ведь только производная. Производная от результатов исследования. — В глазах его появился вызов, он шел напролом. — Разве вы, как руководитель, как ученый, делаете серьезную попытку уйти от привычной, многолетней методики и искать конструктивные решения! Нет. Институт работает, как десять лет назад. Мы регламентируем... Мы спешим... Все стремимся догнать и перегнать. По-моему, в науке эти термины не имеют смысла. Исходить из самого высокого уровня мировых достижений — вот единственная возможная стартовая площадка. Нельзя маниакально плестись по всем ступеням лестницы...

БеВе не ожидал подобного. Лицо его перекосилось. Но Верестов еще не кончил.

— Дайте нам завершить работу. Не тяните из нас эти высоковакуумные системы. Теоретики уже согласились познакомиться с нашим эффектом. — Он посмотрел на БеВе. — Речь-то идет...

В дверях показался улыбающийся Оболенский. На модном полупальто явственно отпечаталась полоса белой масляной краски. Он хотел что-то сказать, но промолчал, улыбка сползла с его лица.

— Да ладно, — оборвал себя Сергей, — вы сами знаете, о чем идет речь. — Он провел рукой по волосам, волосы послушно легли по обе стороны пробора. На лице отразилась какая-то новая мысль. — Понимаете ли вы, чем были для нас! — спросил он вдруг, прямо обращаясь к БеВе. — Что значило каждое ваше слово! — Ответа не предполагалось, и он продолжал: — Скорее всего, нет. А может быть, и понимаете. Мы почти боготворили вас. Вдумайтесь только. Боготворили. Что может сравниться с этим чувством! У тебя в жизни есть высший авторитет. Он живет в твоем городе, ходит по тем же улицам, может сесть за тот стол, где ты только что выводил формулу. Нам завидовали: «Повезло!» — Он перевел дыхание и взглянул на Оболенского, как бы взвешивая, может ли он при нем сказать то, что собирался сказать. — Но лучше вовсе не создавать себе кумира, чем...

Все это казалось невероятным, но ни БеВе, ни Оболенский не проронили ни слова.

— Я вспоминаю первый год, когда приехал сюда. — Сергей был очень бледен. Спина совсем прижалась к окну, и на фоне громадного солнечного стекла он выглядел худым и мрачным, почти карикатурным. — Вы раздавали идеи с щедростью факира, извлекающего из жилетного кармана цветные платки. Казалось, это качество неотделимо от вас, срослось с вами. И вдруг вы захотели делать наверняка. Наверняка в месяц или год. — Он отошел от окна, оглядел всех сразу и как-то потух. — Что говорить, — пробормотал он. — Бессмысленно. Простите, не имел в виду ваши собственные работы, я говорил о деятельности института. Кто-то же должен сказать вам.

Он замолчал, будто совсем выдохся, но вдруг добавил, словно захлопнул крышку набитого ящика:

— Именно вы сегодня тормозите работу, мешаете многому пробиться.

«Жз... зз... зз... жз», — зажужжал шмель. Казалось, он один заполнил безвоздушное, молчащее пространство.

— Я вам мешаю!! — заорал БеВе, и в горле его странно щелкнуло. — Недоучки, душевнобольные! — Он сорвался, но быстро взял себя в руки. — Впрочем, мысль занятная, и притом вполне современная. Зачем обременять себя воспоминаниями! Старомодно. — Он наклонился и поднял палку. — Вы думаете, только и дел у государства, что ваша сверхпроводимость! У вас мания величия. Посерьезнее проблемы ждут своей очереди.

Конечно, нелепо предполагать, что кто-то понимает не хуже вас. Куда легче отречься и подвести под это базу. — Он встал, рука сжала рукоять палки, скулы стали натянутыми желваками. — Людям без памяти, как и подлецам, легко живется. Вы далеко пойдете, Верестов.

По лицу Сергея прошла судорога. БеВе видел побелевший край уха. Мгновение он размышлял, потом резко отодвинул от себя столик, так что журналы скатились на пол, и медленно, припадая на палку, вышел.

Садясь в машину, он с трудом овладел собой. «Хорошее у меня пополнение», — успел подумать он, но голос его уже привычно скомандовал:

— К институту.

VI

На вокзале в Москве Климаш сказал:

— Надо действовать по плану. Без плана мы зашьемся.

— Конечно, по плану, — пожал плечами Фитиль. — Сначала проверим Кремлевку. Санитарная машина с сестрой уже там. Потом в Боткинскую насчет крови.

Они встали в очередь на автобус. Здесь все было перерыто, транспорт по вокзальной площади шел какимито сложными обходными путями. Очередь росла.

— Выкладывай наличность, — сказал Климаш. — Придется на такси.

— У меня девять, — сказал Фитиль.

Климаш пересчитал свои.

— Порядок.

Они сошли на Сивцевом Вражке.

В кремлевской аптеке им ответили быстро. Все необходимое уже было отправлено с полчаса назад. Имя

БеВе имело магическое действие. Теперь они двинулись на Гоголевский бульвар. Здесь было меньше народу и почему-то прохладнее. Минут пять они шли молча, наслаждаясь простором улицы. Во всем чувствовалась прозрачность и чистота раннего утра. Свежесть умытых улиц и физиономий. Опрятность неизмятых плащей, отглаженных брюк, юбок, еще не хлебнувших толчеи метро и автобусов.

— Как ты думаешь, что она сейчас делает! — спросил Фитиль, задумчиво глядя перед собой.

Глаза Климаша вспыхнули и тут же погасли.

— Наверно, сидит в больнице, — безразлично сказал он.

Фитиль кивнул.

— Конечно. Как я не сообразил! — Он сорвал с носа очки и начал их протирать. — Мне кажется, он нам этого не простит.

— По-твоему, надо было ее таскать за собой!

— Да, глупо, конечно. — Фитиль продолжал протирать очки.

— А почему он не женится на ней, ты понимаешь!

Климаш выхватил из кармана коробку с сигаретами и запустил ею в урну.

— Ну чего ты заводишься! Это ничему не поможет.

— Ия считаю, что ничему не поможет.

Фитиль вздохнул.

— Представляешь, пришел он как-то со своей Веркой на банкет к Зарубину. Линялая мадам делает ей комплимент. Мол, какая у вас прическа модная и все такое прочее. А она: «На вашем месте я бы хоть изред. ка причесывалась». У той улыбка приросла к губам. За столом все восхищаются самодельными наливочками. Смакуют. Вдруг Верка спрашивает: «А коньяк у вас не пьют разве! Как-то без коньяка скучно». И морда такая наивная. — Фитиль улыбнулся. — Потом ока выпила, еще веселее пошло. Плела что-то, плела, через каждые три слова к Сережке обращалась: «Разве я тебе это не рассказывала! Не может быть. Кому же я рассказывала! Ах, Пете... Нет, я не Пете это рассказывала, я тебе это рассказывала». И так до конца вечера. Хоть год буду думать, не пойму, в чем секрет их семейной жизни!

Климаш пожал плечами.

— Мила. Сексапильна. Опять же художница.

Теперь они вышли на улицу Горького. Рекламные щиты демонстрировали кадры из кинофильмов об Отечественной войне. На одном — молоденький парень в ужасе пятится от танка. Танк ползет на него, и некуда скрыться. «Баллада о солдате». На другом — солдат сидит в проломе стены и жует хлеб. Небольшой немецкий город разрушен. В витрине магазина выбиты стекла. Разгромленное ателье мод. На мостовой валяются обнаженные части женских манекенов. «Мир входящему».

Они сели на двадцатый троллейбус.

— Одному из нас надо было остаться, — сказал Фитиль.

— «у и остался бы!

— О ней никто не подумает. Все будут крутиться возле той.

— О святая мадонна! — взревел Климаш. — Заткни ему пасть! — Они выскочили у Боткинской.

Около фруктовой палатки стоял худой старик.

— Не скажете, где здесь станция переливания крови!

Старик стал завязывать шнурок на ботинке. Это ему не давалось. Они ждали.

— Ну чего вам!

— Станцию переливания крови.

— Вот рядом станция. — Его слегка качнуло, но он выпрямился. — Пойдем выпьем, — вдруг предложил он. — Выпить хочется.

Климаш двинулся прочь.

— Ладно, погоди, — сказал старик. — Провожу. Там напротив пивом торгуют. Выпью пива.

Они пошли вместе. т — А может, половинку на троих! А! Повод есть. Ну ладно. Не хотите, не надо. Выпью пива.

Он надвинул шляпу на глаза и стал похож на старое чучело. Палка, а на ней шляпа.

— Если хотите знать, я сам недавно вылечился. От туберкулеза вылечился. — Он вдруг всхлипнул. — Понимаешь, какая штука, врачи мне запретили выпивать. Гуманизьм. Но сегодня я уже принял. Имею право. Такая жизнь выдающаяся идет. Умирать не хочется.

Пиджак болтался на нем, как на вешалке, брюки сваливались. Он остановился, подтянул их.

— Понимаете, квартируюсь в инвалидном доме. Работаю. — Он вытащил пачку пятирублевок. — Сегодня заработал. Так что имею право. — Он протянул руку вперед. — Вот ваша станция.

Белый край кирпичного здания высунулся из-за серых корпусов.

Когда они вошли в переулок, из распахнутого окна встречного дома послышался голос спортивного радиокомментатора: «За пять минут до окончания матча наш прославленный вратарь Лев Яшин в великолепном броске снял мяч с ноги нападающего ленинградского «Зенита», тем самым не дав противнику изменить счет.

Итак 1:0...»

Старик вскинулся:

— Ну, в пошел, пацаны. Выпью за Яшина. Я ведь за «Динамо» болею. — Он резво засеменил к пивному ларьку, потом оглянулся. — А может, разольем, а! Половинку на троих]

— Спасибо, папаша, — сказал Климаш. — Мы за «Спартак» болеем.

У ларька старик снова оглянулся.

— Пацаны! — крикнул он. — Не забывайте про гумаиизьм. Великая штука — гуманизьм.

Теперь они вышли из переулка и свернули к институту. Здесь было пыльно. Поток машин и людей плыл по теплому асфальту. Пахло бензином и кондитерскими изделиями фабрики-кухни.

— Что-то в нем есть, — сказал Климаш. — Чем-то он нашего Василя напоминает. Тот тоже любит про гуманизм рассуждать.

Они вошли в здание и направились к кабинету, где выдавали ампулы с кровью. Дверь была плотно заперта, за ней ни звука.

— У нашего парторга пунктик — моральные проблемы, — сказал Фитиль и поморщился от запаха эфира. —

Не выношу, когда наркозом воняет. А к кому кинешься, если неприятность или склока. К нему же. Тут он незаменим. А наука, мол, это не по его части, это — дело БеВе.

— Вот именно.

— Что «именно»! А старушечка-то надвое сказала, что важнее. Вспомни. Был инженер с экспериментаторской жилкой. Теперь нянька для трудновоспитуемых.

— Может, ты и прав, — задумчиво сказал Климаш. —

Я к нему сунулся разок. Говорю: «Вот у вас завтра партийное собрание. Подготовили бы вопросик: «Научная отдача молодых специалистов института». — «А что, спрашивает, недовольны!» — «Недовольны, говорю; правда, недовольство еще в стадии зарождения». Он засуетился. «Давай, говорит, подумаем. Может, вы и правы. Пойдем ко мне на квартиру, займемся этим». Взял бумаги. Достал из шкафа перспективный план и выполнение прихватил. Пошли к нему, благо, рядом. Сели. Только начали вникать, вваливается компания. Ванюшкин из радиотехнического отдела и еще двое, в том же доме живут. Ведут под руки малого лет восемнадцати. Рожа в крови. Глаза шныряют.

«Вот, — задыхается Ванюшкин, — извините за беспокойство, Василий Степанович, хулигана привели. В наших мастерских работает. Ворвался и человека избил. Пожалел его в милицию тащить». У Ванюшкина грудь вздьн мается, по рубахе мокрые полосы бегут.

«Почему же он к вам ворвался?» — спрашивает Василь и отодвигает в сторону наш научный план.

«Не знаю, — отвечает Ванюшкин. — Ворвался и избил».

«Да почему именно к тебе он ворвался, — спрашивает, — а не в какую другую квартиру? — Эдак с юмором спрашивает. Тут и юмор взялся у Василя и понимание вопроса. — Знакомый, что ли?»

«Не-е. Какой знакомый! Хулиган, и больше ничего. Ворвался, подлец, и нанес увечье женщине».

Ванюшкин мнет кепку. Ребята его стоят, как немые.

Не шелохнутся.

«Кто женщина, спрашиваю!» — Василь повышает голос.

«Ну, теща».

«Теща! А парень к той теще при чем!»

«Именно, что совсем ни при чем. Ворвался и избил женщину».

«Да как он мог к ней ворваться! Ключ где взял?»

Теперь Ванюшкин обтирает пот со лба, с подбородка.

Пот сразу же выступает снова. От натуги.

«Кто! Кто он теще-то, говори!» — Василь начинает сердиться.

«Ну, сонате ль тещин», — выдавливает из себя Ванюшкин.

Кто-то прыскает.

«Так».

Василь встает из-за стола. Прохаживается. Смотрит, как у «тещина сожителя» сопли текут, а глазом мне подмаргивает.

Тут я начинаю понимать, что дело мое накрылось. До какой уж тут науки!

Василь останавливает меня, быстро жмет руку:

«Уж извини. В другой раз. — Он откашливается. — Пойми, ситуация».

«Понимаю, — говорю. — Общий привет».

— А в том деле разобрался, — равнодушно отозвался Фитиль. Он плохо слушал. Его беспокоила дверь. — Там, видишь, разобрался, а в собственной жизни — не смог.

Наконец в дверях показалась врач. Она держала в руке упакованные ампулы с кровью. Климаш справился, отослан ли их заказ.

— Готово, — сказала она. — Из вашего института звонили, сейчас будут.

Врач была молода и некрасива, она весело подмигнула Климашу. Он ответил ей тем же. И тут, когда эта некрасивая женщина кокетничала с ним и он привычно отвечал ей, он вдруг подумал: «А понадобится ли Сергею все это!» Впервые он позволил себе так подумать, но вслух сказал Фитилю:

— Почему ты решил, что Василь не разобрался в своей жизни! Люди его любят. С БеВе полный контакт.

— Потом как-нибудь расскажу.

Они вышли со станции переливания крови, снова сели в троллейбус и доехали до площади Пушкина. У ног поэта лежали белые астры. Ветер разбрызгивал струи фонтана. Проверяли светящуюся ленту с текстом над зданием «Известий»: «...бравшиеся встретили бурными аплодисмента...»

— Говорят, докторша Тамара Степановна в войну выхаживала Василя. Дело шло к свадьбе. — Фитиль поискал в кармане сигареты. Климаш сунул ему свои.

— Не слыхал.

— А он уехал на фронт, не связав себя узами брака. Потом приехал БеВе и женился. — Фитиль жадно затянулся. — Говорят, Василь любил очень докторшу.

— Любил бы — не уехал.

Фитиль пожал плечами.

— Элементарная борьба долга с чувством. Долг побеждает. Герой исчезает со сцены... Классицизм’ — Он остановился. — А может, позвоним в больницу! Душа не на месте.

— А у меня на месте! — огрызнулся Климаш. — Через три часа будем там.

VII

Когда БеВе вошел в зал института, так же неторопливо, как всегда, он сразу окунулся в привычную атмосферу дела. Это было его дело, и, что бы там ни пророчили ему эти ребята, оно подходило к концу.

Уже два месяца продолжались пуско-наладочные работы на спектрометре. Один за другим включались и испытывались в различных режимах отдельные узлы. Но если бы непосвященный человек попал в это время в зал, то подумал бы, что здесь все лишь начинается. Такая царила неразбериха. То там, то здесь обнаруживались неполадки. Иногда оказывались разнесенными в противоположные концы пульта приборы, которые должны были быть рядом. Проектировщики, видите ли, не догадались, что оператор не сможет одновременно смотреть в разные стороны. Главный зал был заставлен столами с приборами, протянувшими тонкие щупальца разноцветных проводов к мощной установке. Старый сварщик материл молодого научного сотрудника; тот требовал остановить сварку хоть на полчаса. Все его измерения летели к черту. Приборы оказались чересчур чувствительными к электрическим помехам. Сварщик показывал пальцем наверх. Над ним тоже начальство. С него и спрашивайте. А что идти к начальству! Только нервы трепать. Не до этого сейчас. Начальство грызется на оперативках. Куда ни сунься, толкотня, суматоха и «межведомственные склоки».

Но так могло казаться только непосвященным. На самом деле усилия сотен людей были подчинены одному закономерному процессу, одной общей цели. И все знали, что этот кажущийся хаос и неразбериху вела в нужном направлении, придерживая одних и подстегивая других, рука БеВе. Он умел чувствовать прерывистый пульс коллектива, найти неожиданный выход из полного тупика. Он умел заставить людей делать именно то, что требовалось сейчас. По выражению лиц, по походке он догадывался, как идут дела у этих людей, независимо от их ответов на его вопросы. Случалось, человек думал, что он близок к окончательному решению, что стоит найти какую-то незначительную поломку, и все сразу заработает. Но проходил день, второй, третий, а спасительная поломка так и не находилась. Человек попадал в заколдованный круг. Он повторял раз за разом почти одно и то же. И обычно безрезультатно. Нмкто, как БеВе, не умел так решительно вывести человека из замкнутого круга непонимания. Ему приходилось выключаться из работы, заниматься другим, он бывал невозможен и неуравновешен. Но только он умел подвести собеседника к нужной мысли почти незаметно, так, что казалось: эта мысль сама пришла тому в голову. Когда же БеВе радостно докладывали: наконец-то получено желаемое, он спокойно говорил: «А теперь вы сумейте сделать так, чтобы у вас не получилось снова». Он не терпел людей, которые благоговейно вытягивались перед ним в струнку и автоматически рапортовали: «Будет сделано!» или «Сделано в точности по вашему указанию». Он оскорбительно усмехался, обнаруживая великолепные зубы, и цедил: «Ишь, в точности по моему указанию! А если в моем указании какая-то ошибка, тогда что! Скажешь, все в точности, «по указанию». Нет уж, уволь. Думай сам».

Он всегда знал, что делал. Он умел руководить. Это пришло к нему с рождения. Люди безоговорочно подчинялись его авторитету.

А теперь! Что-то, видно, разладилось... Дело уже не затягивает его всего. Чересчур много рефлексий. Самокопания. Если не уверен, все равно иди вперед, при, нимай решения на ходу. Иначе окажешься выброшенным из ряда. За какой-нибудь год все меняется, стареет. Отстанешь. Он представил себя вне института. Длинные-длинные дни. Бессонные ночи. Один, никому не интересный, выпотрошенный до основания.

И вдруг он остро осознал, что сдает. Что-то сломалось в его организме. Обычная смазка уже не помогает. Но это пройдет. Он еще себя покажет. Может быть, месяц передышки, всего месяц для беспощадного анализа... Тогда посмотрим.

Он почувствовал, как заныло в затылке. Последнее время это бывало. Тоненько, чуть звеня, будто стрела, от затылка к левому виску шла боль. Рывком он закидывал голову назад, и постепенно боль пропадала.

Вот так.

На него смотрели.

Еще минуту.

Все.

Так о чем же он думал! Ход мыслей был прерван, и он трудно искал утерянный конец. Да. О сегодняшнем и вечном. Как жить сосредоточенно, избегая оперативной суеты! Чтобы день не обкрадывал себя в организационных мелочах, утомительном дипломатничанье, ненужных впечатлениях, которые липнут и изматывают. И вообще как оградить себя от лишних сведений. В сжатые сроки усваивать все необходимое! Общество стоит перед проблемой создания нового типа ученого. Универсала и узкого специалиста. Одновременно. А как его создать! До двадцати пяти молодое дарование учится в школе, вузе, аспирантуре. Лучшие годы мозг тратит на усвоение пройденного. А когда наступает пора отдачи, дарование уже не молодое. Где выход! Как сократить этот немыслимо длинный процесс познания! И за счет него увеличить отрезок, отпущенный на творчество.

Запахло табачным перегаром. Василий Степанович наклонился и что-то сказал БеВе. Что! А... Жена Берестова. Слезы текли вдоль бледных щек и пропадали в складках свитера. БеВе это не тронуло. Ничего не случится. «Пускай она поплачет...» Он обернулся к Ане Таланкиной. Она тоже здесь. Эта не будет разводить сырости. Что таит ее нежный овал лица! Подвижные, словно вздыхающие, губы. Обтянутые скулы. Слабоволие! Или силу! Руки сложены на коленях. Если это случится, что она тогда! Да нет. БеВе вдруг успокоился. Не пропадет.

...Я предвижу, пройдут годы, и они снова встретятся с Аней, Анной Юрьевной. Какова будет эта встреча!

Сейчас он этого еще не знает. Не знает, что будет с этой женщиной. Не думает о том, как завершится его собственная жизнь.

И много ли осталось впереди.

Пусть те же улицы и люди будут вокруг них. Но сами они уже будут другими.

Морщины лягут вокруг глаз, опустятся плечи. А позади останется его великое открытие. Плод поздней, осенней мудрости. То, ради чего он жил.

Он не узнает, что Аня одна всю жизнь будет судить его, хотя кто из нас имеет право судить другого!

Не раз он задумается о тех днях, чтобы изменить решение или понять настоящее.

Ведь ничего не проходит в этой жизни бесследно.

Все проходит, и ничего не проходит.

Все остается в человеке, в его мозгу и душе, в его глазах...

VIII

Аня очнулась, когда услышала голос медсестры. Неподвижное лицо этой женщины не изменилось, когда она подошла к Берестовой и о чем-то тихо спросила ее. Та покачала головой. Вмешался Василий Степанович, стал давать советы, и Аня услышала, что речь шла об антибиотиках. Какие он раньше принимал антибиотики!

— Постарайтесь вспомнить, — сказала сестра. — Это важно для доктора.

«Кризис, — решила Аня. — Он в беспамятстве. Ему хуже. Ведь не может жизнь зависеть от того, вспомнит та или не вспомнит, какой давали антибиотик».

Как странно, я все еще здесь! В этой приемной. С чужими людьми. По-прежнему разговоры о передачах, температуре, свиданиях. Невероятно, что кто-то может думать о еде, хорошо выглядеть, вообще спокойно жить, когда о н там. Зачем она так долго сидит здесь и ждет! Надо ждать около него. Сколько угодно. Она сжала колени. Первые сутки, неделя тяжела. Потом будет легче. Важна первая неделя. Как это долго, неделя. Иногда — целая жизнь.

Ну, хотя бы тогда, в июле. За несколько дней она прожила вечность.

Оказывается, время обладает парадоксальным свойством. Спрессованное до отказа событиями, избытком чувств и впечатлений, оно удлиняется. Однообразие, казалось бы, утомительно замедляющее время, на самом деле укорачивает жизнь, вынимает целые куски, бесследно уходящие из нее. Поэтому в годы войны, странствий, любви люди не раз ловили себя на мысли:

Неужели битва за город N1, стоившая жизни тысячам, была только вчера утром!..

Неужели только десять дней назад я приехала в эту страну!..

Неужели всего месяц, как я узнала тебя, любимый!..

...В тот июль стояла на редкость жаркая погода. Деревья уже начинали желтеть, блекнуть, приближая раннюю осень. После смерти матери Аня все ходила по улицам. В комнате ей казалось чересчур тихо. Тишина давила, выматывала. Ей никого не хотелось видеть. Но порой что-то находило на нее, и она готова была набрать любой номер телефона, чтобы услышать человеческий голос. Или выскочить, остановить кого-нибудь...

В те дни и появился Сережа.

Потанцевали на открытии Дома культуры, пошли домой вместе. Она удивилась, узнав, что он научный работник. Танцевала, думала: так парень. Милая улыбка, умные глаза. Оказалось, глядишь, как в занавешенное окно. Что за ним!

Сначала он вообще не раскрывался. Такая у него была манера. Потом Дня научилась угадывать за ироничной легкостью нечто другое. Нервное, напряженное. А люди часто не понимали, почему, всегда легкий, праздничный, он становился порой хмурым, неумолимо резким. А потом все это разом пропадало. Он улыбался мягко и смущенно.

И вдруг она почувствовала: какой он, не имеет значения. Без него невозможно. Ни одного часа. Ни минуты. Надо знать, о чем он думает, отчего ему плохо, отчего празднично. Сначала она испугалась. Потом перестала думать об этом.

Неважно, что будет с нею, важно, чтоб у него все было хорошо. И она бежала на первый его зов.

— Куда сегодня! — спрашивал он утром по телефону.

— Куда хочешь.

— Я поведу тебя в кино. На «Человек идет за солнцем».

— Замечательно!

— По-твоему, кто это идет за солнцем!

— Маленький человек, который видит мир через цветное стекло.

— Ничего общего. Это я иду за тобой.

— Ах, вот как! — Она счастливо смеялась.

Через минуту он влетал в комнату и швырял чтонибудь на стол. Он страшно любил удивлять и делать подарки. Он был неистощим в сюрпризах. То притащит какие-то немыслимо цветущие ветки, то игрушечную собаку почуднее, то огромную, пузатую дыню, купленную невесть где. С самого рассвета он, бывало, намотается где-то. Не спалось ему, не сиделось на месте. Потом забежит. Кинет на диван всякой всячины, напоит Аню чаем и исчезнет до вечера.

У Аки уже отошли выпускные экзамены. Из чертежной ее перевели в техническую редакцию. Дали самостоятельную работу. И казалось, все у нее только начинается, все еще только предстоит...

В тот воскресный день они набили рюкзак продуктами, сели на катер и поехали на острова.

По высокому берегу Волги плыли старинные церкви. Купола светились золотом. С земли поднимался пар и застревал в ветках, образуя гнезда из ваты. На пляжах рыбаки жгли костры. Много костров, вспыхивавших точно сигналы маяка. И речной ветерок стелил их пламя низко-низко.

Они выбрали бухту, где росли бархатные камыши, а березы стояли по пояс в воде. Полдня они бродили пд острову. Пахло зарослями, летним цветением, малиной. Наелись малины. Искупались. Но что-то мешало ей сегодня. Так бывает, что человек рядом, а ты все равно думаешь о нем, тоскуешь по нему.

«Что будет! — спрашивала она себя. — Ведь нужно искать выход. Нужно что-то решать. Нет, не сегодня. Сегодня праздник, и надо только про хорошее». Но ничего хорошего не приходило ей в голову. «Когда он родился! — вдруг подумала она. — Ведь родился же он когда-нибудь! — Она этого на знала. — А какого числа мы познакомились? Сто лет назад, но какого числа?» Живут люди на свете, растут, ссорятся, взрослеют, и вдруг наступает этот день, когда два человека встречаются. И все рождается сначала. Все соединяется из прошлого и из будущего для нового. Чего никогда не было. Не может быть. Ни у кого. Когда же был их общий день рождения) Его надо отпраздновать. Его надо помнить во всех подробностях. Как самый главный день.

Но когда она вспомнила все подробности, говорить об этом расхотелось.

Теперь незаметно подкрались полусумерки. Самые сокровенные часы, когда солнце только что скрылось, а вечер еще не наступил. Вокруг тебя полная тишина, как равновесие, как абсолютная соразмерность пропорций. В такие минуты Ане всегда казалось, что она растворяется в окружающем, что этот покой, разлитый в воздухе, медленно входит в нее, сковывая движения, мысли.

Ладонь Сергея была под ее локтем, и так они лежали на земле, прислушиваясь к усталой дрожи в ногах и веках. Тогда впервые это пришло ей в голову. Впервые она почувствовала его руку как-то иначе. Ничего не изменилось, но она знала: это сейчас происходило и с ним. Ладонь затвердела, молчание стало тягостным. Может быть, с ним это было давно, только она не замечала) Может быть, он мучится за себя и за нее) Может...

«Зачем ты бережешь меня, глупый) — подумала она. — Никто мне не нужен. Это навсегда».

— Больше ты не сможешь так, — сказала она, и голос ее оборвался.

Лежать стало колко, неудобно, но она боялась пошевелиться.

— Больше ты не сможешь так, — повторила она, прижав свой локоть к его ладони.

Будто он не слышал, будто не понимал. Тогда она еще больше пожалела его и, не дожидаясь ответа, сама обняла. «Милый. Чудо мое, не терзайся». Вот так. Но он и тут не пошевелился. «Что это! — подумала она, холодея. — Что это!»

...Л его опять полоснуло прошлое. Который раз уже. Остров, трава — все мгновенно отключилось. Все, что сейчас должно было быть с его милой, с его девочкой, уплыло куда-то. И перед ним заплясала Верка. Та давняя Кривоарбатская вечеринка. И то, как они танцевали с Веркой, и он целовал ее, и как Верку били при нем, позорили. И как на другой день она нашла его и осталась с ним. Он стиснул зубы, прогоняя воспоминание. Видно, не так легко от него отделаться. Он был отравлен на всю жизнь этой болью, и она сидела в нем сейчас.

Когда шли обратно — не проронили ни слова. Было тепло, шаги отдавались вдалеке. В лесу кто-то долго аукался, потом запел. Голос низкий, счастливый. А она умирала от тоски, ожидая каких-то важных, решающих слов. Но он так и не заговорил с нею.

В переполненном поезде было еще хуже. Платье липло к горячему телу. Какая-то компания не в лад гитаристу выводила:

Может быть, она тебя забыла,

Знать не хочет, знать не хочет...

Женщина с мешком не упустила случая закусить. Запахло копченой колбасой, малосольными огурцами,

Огромный парень, наваливаясь на скамью, с пьяным упорством повторял: «Нечего рассиживаться, не в опере... Нечего...» Гитаристу стали подкидывать новый мотив, он фальшивил и путался.

А она все ждала и ждала чего-то.

...И все равно это должно было случиться. Ей уже казалось, что он совсем от нее отдаляется, что ждатк хорошего нечего. Порой ей казалось, что между ними уже все было и она была брошена.

В эти дни БеВе снял заказ.

После вечерней оперативки произошел скандал. О нем говорил весь институт. БеВе лично осмотрел мастерские и снял заказ Верестова. Инцидент небывалый. Какое дело БеВе до мастерских! Он не заглядывал туда со дня основания.

В тот вечер Сергей долго не приходил. Ему нужно было побыть одному, и он кружил какими-то хитрыми переулками, где домов не было видно из-за деревьев. Тополь уже отцвел, и ветер нес белый пух вдоль мостовой. Казалось, выпал первый снег, голубой и несмелый. Он не видел дороги, не помнил времени. Лишь к полуночи очутился у ее дома.

Все же он пришел к ней. Он не мог не прийти.

Пришел и остался.

«Был ли это наш лучший день! — спрашивала себя Аня. — И вообще что лучше! Что хуже! Разве измеришь!»

#

Она и привыкнуть-то не смогла к своему счастью. К тому, что он приходит и не уходит. До утра. До тех пор, пока не побежит по потолку полоска света и за стеной не загудит соседский кран. Никогда у нее так не было. Никогда она не думала, не понимала, что человек может быть для тебя всем. Что все будешь делать только для того, чтобы он восхищался тобой, обнимал. И везде будешь видеть одного его. Это было как наваждение! Казалось, весь мир с его дорогами, войнами, холодом и солнцем уже не существует сам по себе. То, что происходило со всей землей, все равно происходило с ними двумя. У нее не стало своей жизни. Она мысленно рассказывала ему каждый свой день, час за часом. Это должно было стать его собственностью.

Теперь она часто прислушивалась к себе, удивляясь своим движениям, стуку сердца, теплоте плеч. Все это было для него.

Или придумывала, как бы они вдвоем ездили по разным местам и странам, узнавая соборы и картины, и все, что видела она, видел бы и он. Или мечтала, как они уедут куда-нибудь в тихое-тихое место, на берег озера. Ветер колышет белые кувшинки, неслышно плещутся ветки ивы в воде, и стоят три деревянных дома. Они живут в деревянном доме, где стены пропахли топленым молоком и полынью. И все это так далеко от неразрешимых сложностей жизни!

Бесконечно далеко.

На краю земли.

Теперь она узнала простые радости, неожиданные как новогодние подарки. Слова, полные скрытого смысла. Терпеливое ожидание встреч... и дикий, животный страх потерять все это. По вечерам, поджидая его, она порой читала иностранные статьи в технических журналах и книги в броских обложках с яркими полосами на корешках. Кое-что она переводила ему для работы, надолго погружаясь в справочники, словари. Ей было спокойно. Она делала для него, думала о нем. Но каждый раз, когда он запаздывал, ее охватывало отчаяние. Вдруг что-то случится! С этим она не могла справиться. «Наверно, нельзя так жить — только им, — говорила она себе. — Надо найти опору». И она старалась понять, может ли у нее быть свое, самостоятельное, независимое. И вообще в чем ее призвание! Сережа говорил, что у каждого человека есть свое призвание, только не всегда он знает его или нет условий, чтобы оно проявилось. Каждый рожден для чего-то, говорил он, но есть люди, которые умирают, так и не поняв, для чего.

Что будет, если он больше не придет! И наступит такой вечер или такое утро, с которого все начнется без него. Нет. Прикоснуться к этой мысли было непереносимо. И она молила: «Только не сейчас, только еще немного, только сегодня еще приди!»

И он приходил.

Он рассказывал ей об институтских делах. Многое она уже знала, но ей не хотелось прерывать его. Он умел видеть в обыкновенных фактах их будничной работы иной смысл, чем она. Какая-то способность была у него говорить о вычислениях или схемах, как о живом человеке. Он брал самое простое, то, что можно потрогать руками, и вдруг незаметно переходил к отвле-» ченному. Например, он никогда бы не сказал: «Такой-то институт решил заняться проблемой нейтрино». Он говорил: «Ты знаешь, Малыш, в нейтрино — одна из фундаментальных загадок мироздания. Они беспрепятственно пробегают сотни тысяч световых лет, проникая сквозь любое разреженное пространство и толщу любого вещества. Быть может, именно в нейтрино скрыта великая тайна земного притяжения... — Его рука что-то нервно чертила в воздухе, глаза блестели. — Ты видела

1Г змею, кусающую собственный хвост) Так и нейтрино. Все в этом мире возвращается к самому себе и отрицает себя для нового». И только после этих слов как бы невзначай ронял: «На Урале тоже решили начать опыты с нейтрино».

Для него самое далекое и абстрактное было реальным, вещественным.

А она искала во всем неуловимое, непонятное. То, что можно было объяснить сразу и просто, казалось ей неинтересным, ненужным. Поэтому она любила лирику. Здесь чья-то далекая жизнь будто остановлена. Но пронзительная конкретность и горькая простота мгновения обманчивы. Это только кажется, что давнее и, может быть, забытое переживание поэта входит в тебя как сиюминутное. Словно это только что. Она улыбнулась. Не позавидуешь их музам. Каково, должно быть, читать о себе потом, когда все уже прошло и нет отступления для лжи, придуманной сегодня, и не выкинешь ни одной строчки! Ничего нельзя исправить или изменить. Но главное совсем не это. За строками и рифмами всегда оставалось еще что-то неизвестное, тревожное. Как самолеты, уходящие в свинцовое небо. Или музыка из чужого окна. Или голос, окликнувший кого-то в темноте... Что-то такое, чего не объяснишь, как нельзя объяснить чудо.

Сережка дразнил ее. При чем здесь чудо! Все заложено в нашем мозгу, а мозг, — в сущности, машина, в которой запрограммировано множество мыслей, поступков, рефлексов, пека еще просто не познанных людьми. Дело лишь во времени. Картина, скульптура — другое дело. Здесь красота молчалива. Ты с нею вдвоем, и никого меж вами. Ни обволакивающего голоса, ни поясняющей мимики, ни фальшивых рифм. Все без обмана.

Она спорила с ним и читала ему свое, любимое. А он слушал, весь отдаваясь впечатлениям, и они смеялись на его лице, как кинокадры на экране.

Так продолжалось недолго. Она даже не смогла к этому привыкнуть. Часто ей приходила в голову странная мысль. За счастье всегда расплачиваются. Чем чище радость, тем неожиданнее утрата, боль. Тем невозможнее потом защититься. Все надо суметь сейчас, чтобы хватило навсегда. Ничего не отложишь на завтра. Все надо сегодня. А после найти в себе силы отстоять хотя бы необходимое, без чего совсем невозможно. Ведь он сам учил ее думать о будущем, предвидеть.

Но как ни готовься, к этому не подготовишься.

В тот день он появился раньше обычного, и она, взглянув в его посеревшее лицо, поняла: «Всё...»

— К тебе приехали, — сказала она упавшим голосом.

Он стиснул ее плечи.

— Я еще не видел.

Аня хотела крикнуть: «Что же будет? Как же теперь?», но не крикнула.

— Поговорю с ней, — сказал он, продолжая держать ее за плечи, — и приду. Подожди здесь. — Он помедлил. — Если можешь, Малыш, немного побудь одна... — И он направился к двери.

Аня мгновенно представила себе все. Как он входит в свою комнату. Там его уже ждут. Он видит жену, а может быть, и дочь, невольно радуется встрече с ними. Восклицания. Вопросы. И тут он мучительно пробует перейти от этой радости к тому, другому, обязательному разговору. Ему не по силам это объяснение. Ужас женщины, его нелепая попытка прорваться к ее пониманию. Его жаланиа во что бы то ни стало быть прямым и честным.

Ее охватило отчаяние.

— Нет! — закричала она. — Умоляю, не надо! Не делай этого! Я не перенесу... — И увидела, как странно он посмотрел на нее. Как далеко в глубине глаз вспыхнуло облегчение.

«Он рад, — с тоской подумала она, — он рад, что я избавила его от этого. Он ждал от меня помощи, и сейчас он со мной согласится».

И он согласился.

...Уже тогда Аня поняла, что ему не давались удары «по своим». Он не мог ударить, если человек не защищался. Ему надо, чтобы его атаковали и были выслушаны все аргументы «за» и «против». Уже тогда она это понимала. А если бы ей не понимать! Если бы быть беспощадной и равнодушной! Ведь она знала, что лег» ко это не может быть. То, что не решилось сейчас, может, уже никогда не решится. Если бы не понимать его. Если бы изменить себе...

Тогда сказала бы: «Иди, рви все без сожаления и не возвращайся без этого. Иди, потому что потом бу» дет поздно. Иди, чтобы двум на земле быть счастливыми. Этого ничем не заменишь». Но ничего такого она не сказала. Она сказала: «Не надо! Я не перенесу. Не делай этого».

И он с ней согласился.

IX

Через два дня после инцидента в экспериментальном цехе у Оболенского БеВе вызвали в Москву. Там окончательно решили запускать спектрометр в октябре. Он вернулся исхудалый, не щеках появились нездоровые пятна и впадины, как у человека, страдающего хронической бессонницей. Позднее стало известно, что именно тогда БеВе выдвинул гипотезу, связанную с загадочным возникновением сверхновых звезд.

Теперь он помногу бывал дома.

После обеда Тамара начинала собираться в больницу. Она заходила к нему, целовала его и выскальзывала из комнаты, неслышно притворяя за собой дверь. А он шел к окну посмотреть, как она будет огибать их дом. Обычно, дойдя до угла, она оборачивалась, хотя и не могла уже видеть его, и он угадывал на ее лице грустную улыбку прощания. С тех пор как он приехал с фронта и увидел ее в госпитале, они почти не расставались. Она не выносила разлук. История с Василием Степановичем, видно, далась ей не просто. Любила ли она его! Забыла ли! БеВе не ревновал. Ему было непонятно, как это могло случиться. Он старался никогда не уезжать от нее без острой необходимости. Не напоминать

Кивнув ему издалека, Тамара шла своей летящей походкой до угла и исчезала из виду. А он еще минут пять наблюдал за улицей: как она затихала, успокаивалась.

В дымке уходящего дня люди и машины приобретали чуть расплывчатые очертания. Исчезала торопливость уличной суеты. Все вокруг казалось более прочным, постоянным.

Но именно в это время на него часто накатывалось особое чувство — смертности всего живого. Он думал: что значит человек с его усилиями, метаниями, борьбой рядом с бесследностью умирания, вечным обновлением! Ничего или почти ничего. Надо, чтобы мир хоть в чемто стал иным с твоей помощью. ХоТь в чем-то совершеннее. И он жаждал продолжить себя, сделать что-нибудь, о чем будут помнить долго. Может быть, отсутствие детей обостряло в нем эту настоятельную потребность жить в чем-то и после смерти, оставить часть себя на земле. Он стоял у окна и думал об этом. Потом шел работать.

В последний месяц весь режим его снова сломался. Он жил в старом ритме. Неотложные совещания, оперативки. Все это изматывало, не давало сосредоточиться.

И в тот день была очередная оперативка. Начальники групп кратко докладывали БеВе о состоянии дел. Всегда это проходило более или менее гладко. Но сегодня чаще, чем обычно, слышалось: «Не сделано», «Переделать», «Задерживается». Все, как один, сваливали вину на механические мастерские. Ну конечно, только они задерживают выполнение заказов. Невозможно двигаться дальше.

Начальник мастерских, губастый, нестарый человек, сидел с подавленным видом и даже не пытался парировать сыпавшиеся на него удары. Он понимал: разрушительная гроза впереди.

Шеф выслушивал докладчиков, кивком подавая знак, кому выступать следующему. В этом молчании ощущалось, как БеВе накаляется.

— Всё! — спросил он, обводя глазами присутствующих и не глядя на начальника мехмастерских. Тот сделал какое-то телодвижение, означавшее желание выступить, но БеВе не обратил на это никакого внимания. — Считаю заседание оконченным.

Участники переглянулись. Такого исхода никто не ожидал. Некоторые стали подниматься. Вразнобой загромыхали стулья. Начальник мастерских прирос к месту.

— Что ж, — помедлив, сказал БеВе. — Пойдем к тебе, голубчик.

Стоявшие рядом заулыбались, кто-то из-за спины Шефа понимающе подморгнул начальнику: мол, сочувствую, но помочь, увы, не могу.

Ласковый тон БеВе никого не обманывал. Если уж он самолично решил проверить, что творится в мастерской...

— Ну, выкладывай: что у тебя там не ладится! — так же ласково спросил Шеф, когда они пришли на место. Он опирался на палку, глаза цепко вбирали все, что творилось в самых дальних углах мастерской.

Начальник, переминаясь с ноги на ногу, торопливо заговорил:

— С фрезерными не справляемся. Как нарочно, все несут чертежи с фрезерными. Токари простаивают, а фрезеровщики в мыле. Хоть самому вставай за станок.

— Так, так, — сказал БеВе, и голос его сделался простуженным. — Значит, фрезерные заедают. И давно это с ними!

Начальник вздохнул.

— Недели две.

— Так, так, — угрожающе повторил БеВе.

Он уже ходил между станками, присматриваясь, что делается на каждом. Его мало интересовало, что именно делается. Он просто хотел «нащупать» атмосферу работы.

Он сразу заметил, что люди были задерганы, взвинчены предпусковой лихорадкой.

— Неужели нельзя было организовать вторую смену] — мимоходом бросил он начальнику мастерских.

Тот но нашелся что ответить, а БеВе уже двинулся дальше.

Рабочие, кивая Шефу, продолжали делать свое дело, и он, как всегда, испытывал удовлетворение от этой их независимости, чувства собственного достоинства. «Хоть ты и великий ученый, — как бы говорили они ему, — а чего перед тобой выламываться! Ты, конечно, заслуженный человек, а я всего-навсего точу металл. Но ты без моей работы тоже далеко не уедешь».

Подойдя к одному из станков, БеВе заметил неувязку.

Лицо рабочего передернулось, с губ полушепотом сорвалась серия отборных ругательств.

— Опять лопнул! — кинулся к нему начальник мастерских. — Ну не говорил ли я тебе! Куда ты гонишь такую подачу! — Он показал БеВе на металл. — Материал уж очень хрупкий, чуть передавишь — и конец.

Рабочий устало выключил станок.

— Прямо замучились, — скороговоркой начал объяснять начальник мастерских. — Ему говоришь, этот заказ только на электроискровом обрабатывать, а он ходит, душу выматывает.

— Какой еще заказ! — спросил БеВе, и глаза его странно сузились.

— Образцы из нового соединения. Верестова заказ.

— Как!! — взревел БеВе, и все, что накопилось у него за это утро, вылилось неудержимо. — Немедленно снять! — Он двинул палкой, и блестящие стружки взвились фейерверком. — Дайте мне список заказов, я егр мигом прочешу. — Он обвел взглядом зал. — Узнаете, как партизанщину разводить!

Бледный начальник начал судорожно искать список. Наконец он нашел то, что надо, и облегченно вздохнул.

Теперь он понял: гроза прошла мимо.

X

Ему по-прежнему было холодно, но он не пытался натянуть одеяло. Он знал: это не поможет. Холод не вне, а внутри него.

Ему все время хотелось успокоить Аню, чтобы она не думала, что ему крышка. Но холод мешал. Стучали зубы, и озноб не прекращался.

Самое обидное, что он видел ее ошеломляюще близко. Она стояла тут же, за занавеской. Только у нее этот овал лица. Прозрачная занавеска колыхалась и мешала ему рассмотреть ее. Тени набегали на лоб, длинные прямые волосы разлетались.

Наконец он переборол себя.

— Малыш, — прошептал он, — ты прости мне все это. Теперь ничто нам не помешает. Мы будем вместе. А тогда я не смог. Да совсем не поэтому. Мало ли, что ты... просто все решила встреча на бульваре. Только не смей думать ни о чем таком. До этого я ее никогда не видел. О ее существовании я узнал на другой день после Веркиного приезда. Когда впервые ночевал дома. Помнишь, ты переживала! Глупыш. Можно жить под одной крышей и чувствовать себя на другом полюсе. Я был все равно с тобой, хотя и не ночевал под одной крышей.

— ...Слышишь! Теперь я должен тебе сказать. Если вдруг это со мной случится, чтоб ты знала.

Но он не мог вспомнить, как это было. Мысли путались.

Если бы он был здоров, он рассказал бы это так.

...Я пошел раньше обычного на работу для того, чтобы все обдумать и вечером покончить разом. У меня еще стояло перед глазами твое вчерашнее лицо, и я знал: что бы ни стряслось в этом мире, я не отступлюсь от того, что между нами.

Я шел по бульвару и мучился, как все лучше сделать. Было очень свежо, желтые листья кружил ветер, аккуратные прохожие торопились на работу.

Было еще только восемь. Я остановился у киоска, купил газету и присел на скамейку. Все это я делал почти машинально, привычно. Развернутая газета лежала на коленях, а мысли были далеко.

Вдруг я почувствовал удар и устремленный на меня взгляд. Детские глаза были серьезны и умны; они глядели с сочувствием, как на больного. Ей было года четыре, и она не решалась подойти и достать зеленый шар из-под моей скамейки. Я выкатил его, и она, смешно подпрыгнув, побежала вслед.

Тут только я заметил ее мать. Скачала она показалась мне немолодой. Усталое лицо портило выражение суетливое и загнанное. Она стояла, прислонившись к ограде, и глаза ее перебегали от одного прохожего к другому. Она ждала кого-то нетерпеливо, жадно. Толпа становилась все плотнее. В конце бульвара поток людей раздваивался: шли в сторону управления и к проходной института.

Женщина все больше волновалась, она нервно сцепляла и разнимала пальцы, и глаза ее бегали все быстрее и пугливее. Ее волнение передалось мне. Я начал угадывать за смятыми чертами лица безволие и привлекательную женственность. Мне захотелось, чтобы она нашла того, кто ей нужен.

Мужчина кутал шею шарфом и прикрывался воротником от ветра. Когда она окликнула его, на молодом, красивом лице отразилось неудовольствие, но он остановился.

— Сережа! — заговорила она, цепляясь за борт егр пальто. — Сереженька! Я бы тебя не искала. Честное слово, не искала... Ты же знаешь. Но тут такое дело, понимаешь. Случилась большая неприятность. — Она взглянула на него. — Я правду говорю. Я бы не пришла. Только ради Ольки. — Она кивнула в сторону девочки с шаром. — Что мне оставалось! Ты знаешь. — Она глотнула воздух. — Нас выселяют.

— С чего это вас вдруг выселяют! — Мужчина неприязненно поморщился.

— Ты понимаешь, — заторопилась она. — Константин уехал. Ну, о н... уехал. Еще полгода назад уехал. — Она остановилась, подбирая слова. — Понимаешь, он... ну, в общем, он...

Я посмотрел на ее дрожащие губы и глаза побитой собаки, меня неприятно резануло мое имя, обращенное к этому человеку, и мне захотелоь уйти от всего этого подальше. Но я не ушел.

— Куда уехал! — грубо оборвал ее мужчина. — Что еще за новости!

— Ну, уехал. Сказал, ненадолго, и вот уже полгода...

Он помолчал, обдумывая.

— А квартира при чем!

— Сама не знаю, — стараясь казаться беззаботной, пожала плечами она. — В райсовете сказали, что он ее получил не на законном основании. Понимаешь, ну както там без очереди.

Теперь она уже глядела не на него, а куда-то в сторону, и губы ее перестали дрожать. Казалось, когда она сказала самое главное, она немного успокоилась.

— Его нет, а нас выселяют, — повторила она. — Ты ведь можешь помочь, я знаю.

— Позволь, позволь, — удивился он. — При чем здесь я! Какое я ко всему этому имею отношение! — Он глубже запахнулся и как бы ушел в свое пальто. —

Ты думала, что со мной будет, когда уходила! Ты об этом думала! Куда там! До меня ли тебе было! Ты упивалась своим счастьем, избавлением от «деспота». На прощание для размышлений ты подбросила мне еще этого «деспота». Вот как было. Ты ни о чем не думала. Л были люди, которые думали. — Глаза его сверкали ожесточенно и беспощадно. — Чужие были ближе тебя. Соседи стерегли меня, и я не знаю, что было бы со мной, если бы не они. Вот как все было. А ты, — и он засмеялся, — ты ни разу даже не позвонила. Ни разу не вспомнила.

Он говорил так громко, что прохожие стали оборачиваться, но он словно не замечал этого.

— Нет, я звонила, — прошептала она.

— Нет, ты не звонила. Не трепись лучше. Тебе было все равно. Тебе и в голову не пришло позвонить, когда я лежал в больнице. Целый месяц. Все приходили, а ты ни разу не пришла.

— Ты лежал в больнице! — сказала она. — Я не знала.

— Ах, ты даже не знала! Конечно, ты не знала. Зачем тебе это было знать! Ты думала только о себе и о нем... Ты кружилась и ворковала вокруг него. А я! Доверчивый, беспомощный кретин! Как я расплачивался за это потом!

Теперь она глядела виновато и безнадежно.

— Мне очень плохо сейчас, — сказала она упавшим голосом. — Ты прости меня.

— Почему я буду тебя прощать или не прощать! — пробормотал он. — По какому праву! — И вдруг снова сорвался: — Зачем ты влезаешь в мою жизнь! На каком основании! Я только пришел в себя. Не желаю, понимаешь, не желаю! — Он схватился за голову. — Да что я тебе это говорю: тебе все равно не понять.

Я только начал жить нормально. А ты приходишь и требуешь от меня чего-то. Три года я не мог привыкнуть и смириться. Три года. Для чего ты ко мне лезешь! Найди ты кого-нибудь другого для своих неприятностей.

Он весь дрожал от возбуждения, и голос его не слушался.

— Мне некого найти, — сказала она. — Никто мне не поможет. Только ты один.

— Но почему ты думаешь, что я тебе буду помогать, почему, бездушное ты существо! — Он неистово стал трясти ее за плечи с отвращением и ненавистью.

Она молчала, и он не унимался.

— Да ответь ты: почему ты уверена, что я стану тебе помогать!

Она потопталась на месте, потом оглянулась, словно кто-то мог ее избавить от ответа. Но, не найдя никого, прошептала так тихо, что я едва расслышал:

— Потому что ты все равно любишь меня.

Он в бессильном отчаянии опустил руки.

— Значит, по-твоему, со мной можно что угодно! Доводить до больницы, делать психом! Так, по-твоему!

— Нет, — сказала она. — Теперь будет иначе: я понимаю.

Она исподлобья взглянула на него, потом быстро вытащила зеркальце из кармана и привычно посмотрелась туда...

— Я очень, что ли, стала некрасивая! Да! — спросила она.

— Ничего ты не понимаешь. Ничегошеньки! — вне себя закричал он. — Просто я нужен тебе, чтобы расхлебать грязные делишки этого субъекта. Он мухлевал с квартирой, извольте радоваться, а я должен его защищать. Да не желаю я знать ничего о нем, о его делах! Не хочу вас знать и видеть! Хватит с меня! Не буду я влезать во все это! Запомни раз и навсегда!

— Значит, мне идти на улицу! — сказала она.

— У нас никто на улице не остается. Есть закон. Найдется и на него управа. Есть же у тебя его адрес!

— Я не смогла его найти, — сказала она. — Наверно, он нас не хочет. — По ее худым щекам потекли слезы.

— О боже праведный! — закричал мужчина. — Значит, его и след простыл. На что же вы живете!

Она вздохнула, всхлипывая.

— Я шью. У меня хороший вкус. Ты только поверь. Ты увидишь, как все будет.

— Да не хочу я всего этого! Пойми, не хочу! — снова возвысил он голос. Его шарф размотался, рубаха вылезла наружу. — Твой ребенок, твоя жизнь, твои неприятности. Не хочу! Хватит до скончания века. Хватит.

— Надо постирать рубашку, — сказала она, дотрагиваясь до его ворота. — Видишь, она уже не свежая.

— Нет, это поразительно! — дернулся он всем телом. — Может, ты прикажешь делать вид, что ничего не было. Соседи, смотрите, какая идиллия! Она вернулась. Она приехала с малюткой и выстирает теперь рубашки!

— Они привыкнут ко мне снова, — сказала она. — И Олька им понравится.

Женщина обернулась к девочке, и тут только я увидел, что она стояла позади матери и пристально, не отрываясь, смотрела из-за ее спины в лицо мужчины. Когда мать назвала ее имя, она вышла, обеими ручонками взяла руку матери и встала с ней рядом. Теперь их стало двое против одного. Ко он не остановился.

— Этого не будет! Слышишь, не будет никогда! Не надейся! Дураков нету! — Он был вне себя, его душило негодование.

— Ты увидишь, — сказала она.

— Ничего я не увижу. Я уже навидался. Пять лет мы были вместе, и это ничего не значило для тебя. Ты исчезла, обо мне не вспомнив даже. Ты думаешь, все забыто, можно спокойно съехаться на годик, а потом ты оправишься от своих неприятностей и снова что-нибудь выкинешь! Нет. Довольно! Этого не будет!

Он отступил назад.

— С меня хватит. — Он еще помедлил, потом повернулся и решительно зашагал прочь.

— Я подожду тебя здесь после работы! — закричала она. — В пять часов! Слышишь! Я все равно буду ждать! Ты имей в виду!

Она шагнула вслед, но он уже был далеко. Фигура его смешалась с толпой, и лишь изредка мелькали концы развевающегося на ходу шарфа.

С минуту она стояла неподвижно, потом подхватила девочку и быстро, нервно пошла в противоположную сторону.

Я стоял и глядел ей вслед. Мне не хотелось судить их, женщину и мужчину. Я думал о своем ребенке и о том, что будет с ним, если я уйду.

...Ты прости меня, милая. Я ничего не мог с собой поделать. Весь день эти мысли преследовали меня, а в пять часов какая-то сила понесла меня из института на бульвар.

Она сидела на моей скамье, а рядом играла девочка. Девочка строила что-то из песка и смеялась, когда песок осыпался. Мать ее не замечала. Почти тотчас из ворот управления хлынули люди. Они шли все разом, не так, как утром. Среди них трудно было найти одного какого-то человека. Но она бы нашла. Взгляд ее был цепок и быстр. Когда людей пошло чересчур много, она вскочила, чтобы ее было видно издали, и стала поперек движения. На нее все смотрели. Всем она бросалась в глаза. Но его все не было.

Наконец потянулись последние, запоздавшие служащие. Начало темнеть. И все более беспомощной становилась ее фигура. Она забегала вперед и заглядывала в лица, как будто боясь обознаться и пропустить его. И так было до тех пор, пока бульвар не опустел. Тогда она подошла к девочке и взяла ее за руку, как утром, но, когда она уходила, шаги ее были неторопливы и неверны, как у человека, которому больше некуда спешить.

Так-то, Малыш. Так-то. А я вернулся домой и ничего не сказал Верке...

XI

Потом Верка часто вспоминала день своего приезда. Как вошел он чересчур поздно и очень усталый. Как она не сумела обрадоваться ему. Слишком уж долго ждала. Она давно поставила голубые чашки, вазу с персиками. Прицепила репсовый бант на платье и сделала начес. Зазвонил телефон.

— С приездом, с погодкой! — весело отозвался в трубке голос парторга Василия Степановича. — Попроси-ка своего.

Она ответила, что Сергей еще не приходил.

— Что-то очень он стал важным, — пробурчал парторг. — Ну ладно, не буду мешать. Потолкуем потом.

Затем позвонил Ханин. С ним было проще. Он любил брать с нею тон восхищенного изумления. Это ее не трогало. Ханин ей не нравился.

— Веруша, ты здесь! — услышала она в трубке. — Какая нечаянная радость!

Верка удивилась:

— Почему же нечаянная! Я писала...

— Удивительно! Так мы забежим!

— Забегайте, — сказала она неуверенно, вспомнив жену Ханина Любовь Ивановну.

— Значит, через час. — Он засмеялся. — Ты явилась вовремя. Конфликтуем с начальством.

— С каким! — Верка встревожилась. Она не понимала конфликтов с начальством.

— Со всяким, — многозначительно сказал Ханин. — Да ты не волнуйся, Серега скоро будет. — В тоне Ханина звучали покровительственные ноты.

«Вот еще, — подумала Верка, вешая трубку. — Он, кажется, собирается меня опекать».

Она оглядела стол и вдруг хватилась рюмок. В шкафу стояли сиреневые бокалы, подаренные еще к свадьбе. Почему они оказались здесь! Зачем она их завезла! Она думала об этом, когда услышала щелканье ключа в замке.

— Замечательно, что ты наконец явился, — говорила она, помогая ему расстегивать пальто и с любопытством рассматривая его. — Нагрянут Ханины, тогда пиши пропало. Надо же побыть вдвоем. — Она мысленно хвалила себя, что не ворчит, а пытается вернуть настроение, которое было у нее два часа назад. — Сядь сюда, — сказала она, подводя его к столу. — Бездна новостей.

— Новости — это прекрасно. — Он устало облокотился на спинку стула. — Расскажи о Морковке.

Она улыбнулась, услышав прозвище дочери.

— Дома все вверх дном. У Ирки колоссальные успехи... способности. Мама мечтает о концерте. Ей снятся аплодисменты. — Верка напрягла лоб и повертела пальцем у виска, как бы вспоминая. — Да, кое-какие вещи купила. Разборную тахту, например. Знаешь, такую удобную, зеленую. Вытянешься — ничего не надо. Лежала бы и лежала. И картину повесила. Помнишь Зверева! Вот его. Яркая такая, в лилово-серой гамме. Здорово получилось! — Она сделала лукавую гримасу. — И, представь, сама тоже малюю. Недавно по памяти тебя написала. Хочешь, покажу!

Он кивнул, и она выскочила в другую комнату.

Ничего она не заметила. Не дано ей было читать его мысли. А он думал: «Странная манера у тебя, Верка перескакивать с важного на мелочи или считать но востью, что повесила картину. Рассказала бы хоть чутьчуть про Морковку. Кто ее будит по утрам! Помнишь, Морковка, как я нес тебя домой, когда ты упала на катке! А наш парусник помнишь! Не рассказали мне, какие у тебя теперь заботы. Не рассказали... Но от э т ог о мне сейчас проще. Малышу стоило бы взглянуть. Она всегда может понять другого. В этом ее несчастье. Понять — это найти оправдание. А почему-то мы все сегодня ищем понимания. И чтобы ничего не надо было объяснять».

Когда Верка вернулась, он сидел, как на вокзале. Казалось, раздастся звонок отправления, и он вскочит. Она не придала этому значения и протянула рисунок.

Он молча взял его.

Портрет был выполнен черным карандашом. На нем контуры головы. Продолговатое лицо с рассеченной трещиной посреди подбородка, твердая линия бровей и вдруг широкая полоса рта в улыбке. Выражение лицу придавала эта улыбка, высокомерная, даже саркастическая. Как будто он все на свете презирал.

— Здорово! — сказал он и внимательно посмотрел на нее. — Ты очень наблюдательна.

Она удивленно вскинула брови.

— Тебе нравится! Вот не думала! Даже показывать не хотела. Ребята сказали: ни в коем случае. — Она радостно затанцевала вокруг него, потом потянулась к бутылке. — Налей, выпьем со свиданьицем. А о н пусть висит здесь. — Она взяла рисунок и прикрепила его в проеме между окнами прямо против стола.

Сергей еще раз взглянул на него. Портрет был неуловимо похож. «Прекрасная характеристика», — с горечью подумал он.

— Что у тебя там за разногласия! — спросила Верка. — С начальством.

Он удивился.

— Почему ты решила!

Она не успела ответить.

В передней раздался звонок.

— Ханины! — Верка перевернулась на одной ноге и побежала открывать дверь.

Это тоже было облегчением.

Об Ане Верка узнала случайно.

Пришла телеграмма из Москвы: «Ирочку отобрали выступления Колонном зале».

Вот это да! Она мчалась в дождливой темноте встречать Сергея. По дороге, перепрыгивая через поблескивающие лужи, она думала: «Почему он ни в ком не нуждается! Только работа, сослуживцы. У него даже пропала охота бродяжничать. Раньше он любил новые места. Впечатления. Что-то в нем странное. Он не слышит, когда с ним говоришь».

На углу Советской, у проходной института, было чуть светлее. Изогнутые семафоры фонарей стояли чаще. Их неяркие лучи с трудом пробивались сквозь залитые дождем стекла. «Наверно, так надо, — решила она. — Сергей из другого теста». Она уже подошла к институту и вдруг под последним фонарем увидела двоих: его и ее. Сергея она сразу узнала. Для этого ей не надо было видеть лица. Она остановилась. Дождь был частый, мелкий. В свете фонаря он застыл серебристой сеткой. Но двое под фонарем словно не чувствовали дождя. Они стояли врозь, о чем-то тихо переговариваясь. Верка увидела, как женщина подняла руку, подставила ладонь дождю, подержала ее так в задумчивости. Потом, снизу вверх поглядев на Сергея, потянулась, застегнула ему ворот рубахи и оставила руки на его груди.

Верка замерла. Что это! Как своя, которой это разрешается. Все онемело внутри. Затем она опомнилась и бросилась обратно... Она бежала по тем же улицам, не видя их, не замечая ничего вокруг. Дома она упала на кровать и лежала так лицом вниз.

Когда он вошел, она не подняла головы и почти спокойно спросила:

— Что так поздно!

— Задержался.

Она вспыхнула:

— До двенадцати!

Он молча прошел в ванную. Верка вскочила.

— Не смей так обращаться со мной! Я не мебель. Где ты был! — кричала она, наступая на него.

Теперь он вытирал руки и не спеша обернулся к ней.

— В чем дело! Что ты лезешь в бутылку! — Он не отвел глаз, он смотрел твердо и невиновато, как будто правда была на его стороне. — Оставь это, пожалуйста.

«Может, ничего и нет, — вдруг возникло у Верки. — Что такого! Ну, стояли. Из-за ерунды готова свих, нуться».

И все же она не могла забыть увиденного. Откуда-то оно являлось и всплывало перед глазами каждую ночь. «Почему Василий Степанович жаловался, что не застает его! — точила она себя. — И Ханин с его покровительством. Нет. Неспроста это». Ночной бред и дневные сопоставления складывались в одну неотразимую цепь догадок, которые превращали подозрение в уверенность. Она обвиняла его, потом старалась оправдать. Потом снова мучилась неразрешимыми вопросами. И так без конца.

Вот как, оказывается, это бывает. Когда не подруга ревет в подушку, не фильм смотришь, а с тобой это. И не отпускает ни на минуту, так что ловишь воздух ртом. Нет, что угодно, только не это. Ужас от того, что могло происходить между теми двумя, жил в ней, мутил рассудок. Хуже всего становилось, когда всплывал в памяти давний вечер на Кривоарбатском. Никогда они с Сергеем не говорили о том вечере. Что же тут говорить, если ничего не поправишь! Тогда она не была его женой. Была сама по себе. Как у всех: краски, мольберт, практика под Плесом. И свой мальчик. Без мальчика было не прожить. Только самые никудышные оставались одни.

«Все так, — грустно думала Верка, вновь вспоминая вечер на Кривоарбатском. — Кирка был совсем не худший. Сергей знал, и ничего это не изменило. И у нас было бы как надо, если бы не этот тоскливый город. Здесь поневоле кинешься на первую встречную».

Но боль становилась все нестерпимей. Присутствие Сергея рядом мало что меняло. Она искала на его лице следы свиданий. И впадала в панику, обнаруживая чтото новое, незнакомое.

Например, раньше он любил крутить приемник. Бывало, придет с работы и ловит, ловит, пока не наткнется на какую-нибудь старомодность вроде Шопена. Потом до ужина возится со своими альбомами. Все свободное время он тратил на эти альбомы. Репродукции французов — у него их была уйма. Что-то особенно привлекало его в этих танцовщицах, бульварах, кафе. Она не разделяла его вкуса. Важно, чтобы было лицо. Глаза. Остальное — муть.

Теперь он не прикасался к альбомам. И музыку он не слушал. Все стало иначе.

Даже такой пустяк, как еда. Раньше он ел как-то весело и всегда различал, что приготовлено и как. Стоило ей отвести глаза, как он выкрадывал с ее тарелки более поджаристую картофелину или сочный ломоть помидора. Теперь за столом царила унылая тоска. Он просто не видел, что ел.

Когда он садился работать, он не звал ее, как прежде, заварить кофейку и потрепаться о московских новостях. Оба они радовались, если молчание нарушал телефонный звонок.

Изредка появлялись в доме Климаш и Фитиль. Это было лучше. Комната Сергея оживлялась. Слышны были громкие голоса, табачный дым просачивался из-под двери и полз по всему дому. Еще много дней спустя она обнаруживала окурки, воткнутые в абажуры и блюдца из-под цветов. Она не сердилась. Она входила

И к ним в любое время. Убирала, приносила кофе, совала бутерброды.

Чаще всего она заставала Климаша на диване с задранными на спинку стула ногами. Фитиль, забравшись на подоконник, ораторствовал, а Сергей ходил между ними в дыму, молча, чуть ухмыляясь. Никто ее не стеснялся. Мальчишки разыгрывали ее, требовали коньяку, закуски. И она чувствовала себя в своей тарелке.

Пока однажды она не услышала за дверью возбужденный голос Сергея.

— Заказ снят. Чего ты хочешь? — говорил он. — Теперь придется вручную ковыряться с этими чертовыми образцами.

— Две ночи потеть, не меньше, — сказал голос Климаша.

— Между прочим, БеВе назначил на завтра последнее предпусковое совещание, — вставил Фитиль.

Теперь все стихло. Затем резко отодвинули стул, и Климаш сказал:

— Лети все к двоюродной тетке. Пусть целуются со своим спектрометром. Лично я поехал в гостиницу. Самое время. Раздавим по полтораста?

— Только бы удалось повысить еще поле, — сказал Сергей. — Довести опыты до конца. Обнаружить эффект, и можно говорить об этом где угодно, хоть на международной арене.

— Не заводись, — перебил Климаш. — Пошли в гостиницу. Скинемся по трояку и решим все проблемы.

— Надоели проблемы, — передразнил Фитиль. — Дайте мне, которая без проблем. Тихую. Вечером пришла, утром выскользнула.

— Прекрати? — оборвал Климаш. — Ну, кто со мной?

Ответа не последовало. Климаш подошел к Сергею.

— Да забудь ты на один вечер о своем донне Анне!

Снова молчание.

— Видно, Шеф не так уж неправ. Наука и любовь — вещи несовместные.

Верка распахнула дверь и вошла.

— Кто такая эта донна! — набросилась она на Климата.

— Наша сотрудница...

— Эдакая газель немыслимого обаяния, — предупредительно вставил Фитиль. — Как глянет — БеВе начинает путать закон всемирного тяготения с теорией относительности.

Верка машинально подняла с пола раздавленную сигарету, поправила портьеру, защемленную дверью. Потом постояла молча и вышла. В коридоре подумала. Это она. Та самая, что стояла под фонарем. Оказывается, их сотрудница. Она ощупью добралась до своей комнаты и села на подоконник. Окно было чуть приоткрыто. На стене тикали немецкие часы, противно дрожали губы. Она схватилась за раму, прижалась лбом к стеклу. Видно, это серьезно.

Может быть, немедленно уличить его. Заставить признаться. Конечно, только так. А что, если он не будет отрицать! Если он скажет «да» и уйдет к ней!.. Что тогда! Тогда она и Ирка будут «брошенная семья» или «бывшая семья». Ни за что! Только не это!

Она бессильно опустила руки. В голове лениво шевельнулось: надо немедленно ехать за Иркой, его Морковкой. Скандалить. Другие жены как-то умеют возвращать их.

Она медленно поднялась, но снова села.

А может, ничего этого не надо. Бить стекла. Ехать, Все равно у нее не получится. Не хватит сил,

Невыносимо ныли плечи, шея, ноги. И вся она была опустошена и изломана, как когда-то после ночей с постылым, ненасытным Киркой, когда он без конца требовал чего-то и будил ее. Она почувствовала скользкий холод стекла и враждебность комнаты. А с улицы тянуло теплом. Пахло осенью.

Уйти от всего этого. Чтобы ему еще невыносимее, чем ей! Пусть хлебнет. Мысли путались. Никого не винить. К чему! В этом никто не бывает виноват. Она оторвала клочок газеты и тупым карандашом быстро нацарапала: «Прощай, жизнь».

Затем шире распахнула окно. Тепло, спокойно, ни о чем не надо думать. Еще чуть-чуть подвинуться... Еще. В голове мягко закачалось. Хорошо.

И вдруг она отпрянула. Наступило небытие. Она запомнила чувство покоя, освобождения и протяжный звон, похожий на звон разбитого стекла.

Зачем все это было! Все равно он бы не ушел, не бросил их с Морковкой. Никогда бы он этого не сделал. Переждать ночь. Одну ночь. Отчаяние проходит, как все на свете.

XII

Теперь Василий Степанович не думает о Таланкиной. Еще по горло будет возни с ней. Голова забита другим. Докопаться до причин аварии. Когда он входил в зал, два санитара уже укосили носилки. Сергей лежал неподвижно, правая рука была рассечена. Василий Степанович прошел в зал. БеВе был уже там. Он сидел у исковерканного криостата. Рядом стоял Климаш. Губы его побелели.

— Что вы делали, черт побери, после того, как температура снизилась! — говорил БеВе, пытаясь, очевидно, хоть что-нибудь извлечь из сбивчивого рассказа Климашина. — Я вас спрашиваю, что вы делали!

— Повторяли все то же самое.

Климаш устал объяснять. Пушистые брови сходились и расходились на переносице.

— Я уже говорил: охладили установку, залили гелий и водород. Потом начали измерения. От раза к разу напряжение на конденсаторах поднимали выше. Когда был заложен двенадцатый образец и магнитное поле достигло расчетного значения в триста восемьдесят тысяч гаусс, мы увидели на осциллографе маленький отрицательный пичок — как будто уменьшилось сопротивление.

— Что же, по-вашему, был эффект!

— Может быть. Но мы хотели еще поднять поле, чтобы убедиться в этом. — Худое лицо Климаша ожесточилось. — Зачем вы меня допрашиваете! На переделку уже не было времени. Надо было идти на риск.

— И вы рискнули! — Голос БеВе неузнаваемо изменился.

— Да. Верестов вручную удерживал блокировку. Импульс в четыреста тысяч прошел нормально. Это был предел. «Все! — крикнул я. — Критическая!» Пичок явно увеличился. Но Сергей еще начал поднимать... В ту же секунду луч осциллографа сорвался вниз, к нулю. Раз» дался грохот. Немыслимый, нечеловеческий. Мы кинулись к Верестову.

«Преступный, бесполезный риск, — думал Василий Степанович. — Для чего было пороть эту спешку?» Он вздрогнул, услышав голос медсестры. БеВе вызывали к городскому телефону. Тот поспешил к двери. Завтра утром сдача нейтронного спектрометра. Дата согласована. Никуда от этого не уйдешь. При мысли о сдаче

Василий Степанович нахмурился. Опять кто-то будет совать свой нос в их дела. Официальщины не оберешься.

Ее он терпеть не мог.

Для многих сторонних свидетелей сдача новой техники — это вроде премьеры в театре. Надеются встретить нужных людей, обделывают свои дела. «А ты, старина, все молодеешь!» Или: «Ты вот все в седину идешь, а я, брат, все в лысину». А то и вовсе сидят, ждут дива дивного. Василий Степанович бесился. Он знал: БеВе даст команду, и мощная установка начнет жить своей собственной жизнью. Пусть сторонние люди удивляются. Им объяснят, как работает отклоняющая система и как происходит разделение нейтронов по скоростям. Что ему эти объяснения! Отгороженные защитой, они будут терпеливо ждать результатов, чтобы потом выслушать суждения именитой комиссии, которая почти всегда знает меньше, чем создатели установки, В общем-то Василий Степанович не очень беспокоился. Впервые, что ли! Народ у них толковый.

Сейчас он оглядел больничную приемную. Уже поздно. Люди словно дремали. Но нет. Его не обманешь. Незаметно двигались руки. Один раскачивал ключ на цепочке, и она чуть позвякивала. Другой водил и водил пальцами вдоль переносицы. Чьи-то ладони нервно сцеплялись, разнимались и снова сцеплялись. Тонкий длинный палец наматывал клок волос и затем разматывал его обратно. А эта высохшая рука подперла щеку, и сморщенная кожа съежилась у носа, как березовый гриб у пня. Василий Степанович вздохнул. У каждого свой характер, нервы. Нервный век. Партийный руководитель должен заниматься нервами. Это его прерогатива. БеВе и его ребята знают свое дело. А вот самочувствие коллектива, направление мысли — это больше по его части.

И он вменял себе в обязанность знать о сотрудниках все, назависимо от того, относилось ли узнанное к области личной или общественной. Эти понятия он не разделял.

Никогда он специально не собирал сведений, не засорял свою память анкетными данными. К чему! Просто он выслушивал каждого человека. И к нему приходили перекурить, повспоминать, пожаловаться на соседей или жену. Как-то незаметно это отодвинуло ка второй план его научные интересы. Жаль, но что поделаешь! Порой он начинал всерьез тяготиться этим. Пойдет выберет тему, схватится за книги, статьи. Потом махнет рукой, — не разорвешься. Зато, если ему удавалось вытащить кого-нибудь из беды или мирно уладить скандал, он испытывал гордость. Значит, он нужен на что-то еще, кроме толкания речей на очередных собраниях и выколачивания денег для нового общежития. Дело не в благодарности. На кой черт ему благодарность! Они уже в девятнадцать знают то, что мы узнавали в сорок пять. Избалованы. Все у них есть. Люди идут к нему, когда что-нибудь не ладится в их жизни! Он мог бы им дать неплохой совет. Все-таки он отмахал свой путь не просто так, за здорово живешь. Личный опыт чего-нибудь да стоит. В книгах этого не прочтешь.

Сесть бы им рядом с Берестовым перед этим их экспериментом и поговорить, никуда не торопясь. Выкинуть бы из головы эту чертову документацию и общежитие, которое переполнено. Часа три побыть вдвоем до всего этого...

Василий Степанович потер всегда затекавшую правую раненую ногу и спросил себя: а было ли у него время, чтобы мог он посидеть с человеком сколько влезет! Не было. Не надо врать. Вернее, было раз в жизни. Один-единственный раз. Он лежал тогда в госпитале. Почти без движения. Рваная рана в паху долго не затягивалась. Вот когда бы им встретиться!

Василий Степанович бросил взгляд за окно. Большой двор нагло пялился разноцветными скамейками, свежими надписями о чистоте и здоровье. С трудом он представил себе, как бы они поговорили в ту долгую промерзлую зиму сорок четвертого года, когда он лежал без движения в военном эвакогоспитале, тихий от боли, а ночи были такие нескончаемые.

— Ну, как вы, Василий Степанович! — спросил бы Верестов. — Отдыхаете от войны!

А он ответил бы:

— Да, братец, отдыхаю. Только в ушах все стоит тот грохот.

— Ничего, — ответил бы Сергей. — Не думайте об этом, вы уже теперь отвоевались.

— Что отвоевался — это точно, только вот шрамы дают себя знать.

Верестов улыбнулся бы:

— А что шрамы! Это последние. Кто в этой войне выжил, до новой не доживет.

Василий Степанович глубоко вздохнул и усмехнулся. Не мог он с Берестовым так говорить. В ту пору он был еще пацаненок. А вот Василий Степанович уже отвоевался и лежал в госпитале. В холодной, несогревающейся постели, потому как топили в госпитале одну-единственную печь. Углем топили. Нет, не углем, а осколками угля. Настоящего угля у них не было. И сестра Тамарочка (тогда она не была еще Тамарой Степановной) перевязывала его дрожащими, холодными пальцами, дыша на них поминутно, чтобы были теплее, когда касались его бедра. А бедро его, немое и бессмысленное, совсем не чувствовало этого прикосновения. Только вот глаза все чувствовали и приказывали крепче сжать челюсти, чтобы не закричать от стыда и боли.

Ах, Тамарочка, Тамара, Тамара Степановна! Не суждено тебе было стать женой солдата. Стала ты женой ученого человека. Не глядел я тебе в глаза тогда, потому что рана у меня была стыдная. И вовсе не было еще в моей жизни никакого Берестова, а была только ты, только ты одна...

И вдруг он опомнился и подумал о том, как странно сейчас они поменялись местами. Уж не он, а Верестов лежит там, наверху, в постели, и около него сидит та самая Тамара Степановна. А он, Василий Степанович, далекий ей теперь человек, ждет здесь, внизу. Нет, не испугался он тогда взять на себя лишние заботы. Ерунда! Он думал только о ней. Не хотел он связывать ее вольную жизнь со своей солдатской судьбою. «Потом, когда отвоюемся», — решил он тогда. А еще подумал Василий Степанович, что постель теперь у Берестова хорошая. Это не война. И комната теплая. Только каково-то ему сейчас в ней!

Теперь он посмотрел на дверь, откуда обычно появлялась сестра. Все было тихо. Да, последний раз он видел Берестова на том совещании. Не очень-то весело пришлось ему тогда. Впрочем, он был сам виноват, Никогда не думай, что все остальные глупее тебя. Что ты против БеВе! Все равно что котенок против тяжеловеса. «Э-эх, — как от физической боли, застонал Василий Степанович и вспомнил все. — Эх-эх...»

...Уже часа два текли прения в душной комнате технического совета, когда Верестов вдруг высунулся со своими требованиями. БеВе терпеливо молчал, сидя в старомодном кожаном кресле. Рукоятка палки двигалась влево-вправо, вправо-влево, и Верестов не мог отвести глаз от этой рукоятки. Василий Степанович сразу увидел: парень явно не в форме. Говорит без всякого подъема, бестолково и сбивчиво, с трудом можно было понять суть его претензий. Однако на его выступление

БеВе отреагировал мгновенно.

— Так, — произнес он, — значит, за время, что я отсутствовал, ничего не изменилось. Наши теоретики не подписались под вашим эффектом!

Верестов кивнул.

— Они это отложили. Вы же знаете, что, кроме ядра, они ничем не хотят сейчас заниматься.

— Тогда на каком основании вы ввели в заблуждение научно-технический совет! Вы не имели никаких новых данных.

— Я был в Москве. Никто ничего не мог возразить по существу...

— А кто, — перебил его БеВе, — кто там разбирался серьезно в вашем эффекте! Кто, я вас спрашиваю!

— Это столь общие вопросы... — начал Верестов.

— Довольно! — оборвал БеВе. — Вы просто воспользовались моим отсутствием и начали завершающую серию опытов. Вы сделали вид, что имеете новую информацию. Вы подумали, что срываете программу исследований всего института!

— Конечно, — согласился Верестов, — об этом мы и думали в первую очередь.

— Во вторую... — перебил БеВе. — В первую — вы думали о конференции. — Он усмехнулся.

— Что ж, можно считать и так, — пожал плечами Верестов.

— Ваши предложения!

— Эффект можно доказать и в предварительном эксперименте. Нам нужно несколько рабочих дней, чтобы мастерские выполнили наши заказы. — Верестов обретал форму. К нему начинали прислушиваться. — Дайте нам проделать последнюю серию опытов. Мы близки к цели. Освободите нас на несколько дней.

БеВе взял стакан воды и пил долго, как актер, оборвавший фразу на самом интересном месте, чтобы усилить напряжение.

— Вот что, — наконец сказал он, — вы не теоретик, который может осуществлять свои идеи, как и когда он захочет, потому что, кроме бумаги, ничего не тратит. Институт не будет срывать сроки и перестраивать работу, чтобы отпустить вас. На это нужны неопровержимые доказательства. Понятно! У вас их нет.

— Но чтобы доказать, надо дать нам эту возможность, — растерялся Верестов. — У нас нет условий для завершения эксперимента.

— Мне надоело возвращаться к одному и тому же. — БеВе барабанил пальцами по ручке кресла. —

Я перестал читать научно-фантастическую литературу до того, как вы прочли «Аэлиту». Спектрометр должен быть сдан в срок. Потом сядем и пофантазируем вместе. А сегодня мне нет дела до полей, о которых вы говорите. И мы не будем ставить под удар насущные интересы науки, государства! — Глаза БеВе сузились, стали непреклонными.

— Хорошо. — Голос Верестова приобрел упругость. — Когда нечего возразить по существу, обычно ссылаются на государство. Наша работа откладывается из месяца в месяц. Мы можем первые сказать то, что завтра другие скажут на конференции в Оксфорде. Дело не в теоретической несостоятельности нашей гипотезы. Просто переход на высокие поля — это лишняя возня, ответственность за то, что никто с вас не спрашивает. Вот в чем суть. Если б некие авторитеты подтвердили аномальную проводимость, тогда другое дело, вы бы забили тревогу. Но ведь никто же не доказал, что я неправ! — Верестов поднял глаза на БеВе. — Вы сами утверждали, что ученые...

БеВе поморщился. Он не терпел, когда его цитировали.

«Чем все это кончится!» — думал тогда Василий Степанович. Он видел, что опыты Верестова не безразличны БеВе. Он почему-то не дал Верестову должного отпора. Отпора, который был бы равнозначен резкости тона Верестова и нарушению им элементарной институтской этики. Не было исключено, что Верестов верно предугадал новое явление в поведении вещества. Это и выводило БеВе из себя.

Верестов тоже почувствовал это.

— Конечно, — сказал он, — я не теоретик. Я трачу не только бумагу. Но я физик, а с этой профессией люди связывают сегодня и самые светлые свои надежды, и самые тяжелые опасения. Не стоит обманывать надежд.

БеВе сдвинул брови. Он ненавидел общие фразы. Теперь казалось, удар его будет сокрушительным. Он поднялся с места, но вдруг тело его беззвучно затряслось. Он снова сел, и все увидели, что Шеф смеется. Нет, это был не смех. Это был припадок смеха. Мускулы его лица сместились в сторону. Родинка в углу глаза неистово прыгала. Никто не слышал, чтобы когда-нибудь он так смеялся. Гнетущая тишина захлебывалась смехом.

Василий Степанович вздрогнул, вспомнив эти захлебывающиеся звуки, вылетавшие из горла Шефа в убийственном молчании притихших свидетелей... Нет, плохо мы воспитываем у молодежи чувство долга. Что захотелось — вынь да положь. Вот и этой Таланкиной Ве7- 3. Богуславская рестов крутил голову. Зачем, спрашивается. Сейчас девка уже устроила бы свою жизнь, родила детей, растила. Л теперь она что! Какие у нее могут быть перспективы! Коли ты женат и имеешь ребенка, значит, сиди смирно. Нет таких страстей, которых нельзя было бы обуздать. Он по себе знает. Отозвали его на фронт зимой сорок четвертого, все обрубил. Нельзя забивать женщине голову и перекладывать тяжесть на ее плечи. Сам реI шай за двоих. Трудно — все равно решай. Что же это будет, если каждый даст волю чувствам! Подлость одна.

И снова он старался утвердиться в своей правоте и чувствовал себя правым. Но то, что произошло зимой сорок четвертого, почему-то не укладывалось в логи-; ческие «да» и «нет» — ни тогда, ни теперь. Невольно он старался что-то уравновесить в своей сегодняшней жизни. Остановить чужую беду, не дать оступиться другому...

Василий Степанович почувствовал, как стало душно. Наверно, от бессонницы или что не ел со вчерашнего дня! Все уходили перекусить, а он не мог. Не лез ему кусок в горло. Л что толку смотреть на дверь! От этого тоже не легче. К тому же он вспомнил, что эти первые, обитые клеенкой двери вели еще только в коридор и приемный покой и лишь в конце коридора, довольно далеко отсюда, находилась та лестница, по которой из хирургического отделения спускались врачи и сестры.

Василий Степанович снял пиджак. Не знаешь, где судьба тебя настигнет, и великое счастье, что не знаешь. А может, и несчастье! Живет иной человек, думает — ничего нет важнее настроения начальства или импортного плаща. Достает, мучается. А то, ради чего стоит жить, оно иногда уходит сквозь пальцы. Уходит, и не вернешь никакой ценой. А ради чего, собственно, стой? жить? — спросил он себя.

Некоторые, например, живут ради детей. Во всем себе отказывают, всего себя лишают. А потом выросли дети, и им наплевать, лишал ты себя или не лишал. Вообще на твои мысли наплевать. Что тогда! Тогда, выходит, зря ты жил. Не отказывал бы себе, хоть не обидно было бы. Или живут ради положения. Ходят в гости только к номенклатурным, ездят в закрытые санатории. Не разговаривают — высказываются... с оглядкой на текущий момент. Потом проходят годы — и начинают завидовать простым, веселым компаниям и разговорам по душам.

А под старость где их найдешь, такие компании и разговоры, если смолоду не приучен?

Василий Степанович встал, взял пиджак и неторопливо двинулся к двери. Голод и бездействие совсем замучили его. В дверях он оглянулся и снова подумал р Таланкиной. Ох и дура! Куда лезла! Не выкинула бы чего, не сглупила.

А в ту самую минуту, когда он спускался с высокого больничного крыльца, открылась наконец заветная клеенчатая дверь и появилась суровая сестра. Сидевшие в приемной молча обратили к ней взгляды, и, если бы Василий Степанович был еще здесь, он бы отметил особое, объединяющее все эти лица выражение терпеливой усталости и тревоги, когда надежда еще не потеряна, но и радости ждать неоткуда. Ровным голосом сестра сообщила, что больному стало лучше в результате многократного переливания крови. Положение тяжелое, но врачи надеются.

Она не сказала им, что Сергей за все эти часы лишь считанные минуты был в полном сознании. Беспамятство, рвота, озноб изматывали его. Не сказала она и о том, что первую кровь ему дала Тамара Степановна, потому, что у нее оказалась та же группа крови. Даже БеВе узнал об этом месяцев пять спустя, когда отправлял жену в Цхалтубо.

XIII

«Стемнело. Должно быть, много времени», — подумал БеВе. Действительно, было уже половина десятого.

Пора. Завтра пуск, и надо в последний раз все обдумать. Ему захотелось куда-нибудь на воздух, в сад. Когда-то он любил сажать цветы и деревья. Касаешься влажной земли, она раздвигается под пальцами. Или глядишь на первые, бледные ростки, чуть выползающие из грядок. Потом поливаешь их. Вода пузырится, похлюпывает. И цветут яблони. Прозрачные, розовые.

Это кончилось скоро. Дела захлестнули. Он почти не выезжал из города. Но часто просыпался с мечтой о цветущих яблонях. Так у него появилась при. вычка стоять у окна кабинета и подолгу глядеть на улицу.

Почему-то он стал уставать последнее время. Может, это усталость не простая! Уже утром встаешь усталый. Надо на воздух. Сегодня он еще мог то, что другие не могли. Он не выдохся, не вышел в тираж. И не выйдет. Сдать устройство и махнуть куда-нибудь в горы. В Иткол или Бакуриани. Зимой в горах отлично. Теперь на него снова всей тяжестью надвинулось чувство опасности. Надо было вытащить Верестова во что бы то ни стало. Собраться с силами. Потом он доспорит с ним. Нельзя, брат, расталкивать всех локтями.

Локти в науке — дело немаловажное, но не главное. Надо приноравливать шаг. Каждое поколение в меру своих возможностей завоевывает свое господство не только над природой, но и над историей. Надо готовить молодых к этому. Спорить. Он почувствовал прежнюю усталость. Конечно, они будут жить, когда нас не будет, и все равно все сделают по-своему. Так уж устроен мир. Но мы должны знать, как они устроят его после нас.

Окно заслонила тяжелая фигура Василия Степановича. Он уходил. «И тебе не сидится», — подумал БеВе, Он посмотрел на узловатые скрюченные ревматизмом руки парторга и вспомнил, как уверенно тот заключал последнее совещание.

— Потакать не будем, — сказал он тогда Берестову. — Сдадим спектрометр, тогда можете теоретизировать. Постараемся найти для этого условия. Но мы не допустим у нас двух дисциплин — для вас и остальных.

БеВе достал сигарету, раскурил одну — потухла. Взял другую. Курится.

«Понимал ли ты тогда, Василий Степанович, — подумал он, — что настает одна из самых решающих минут, к которым не раз вернешься в жизни, чтобы проанализировать свои побуждения и вскрыть, что тобой руководило, когда ты поступал так, а не иначе!» Он, БеВе, чувствовал, что минута эта чем-то знаменательна и от нее зависит последующее уважение к себе или неуважение, уверенное спокойствие или саднящее раздумье. Никто не прочтет его мыслей и не сумеет бросить ему обвинения. Но он-то помнил, как тревожно прислушивался тогда к спорящим в нем голосам и думал о том, который из них возьмет верх. Но уже в начале спора каким-то сверхсознанием он предвидел, что верх возьмет именно то, что и взяло, хотя и тогда он знал, что может впоследствии пожалеть об этом.

Он настоял на сдаче спектрометра в намеченные сроки и полной загруженности группы Верестова. Л ребята больше не возражали. Не то чтобы они согласились, нет — они подчинились.

XIV

Теперь Сергей лежал, окруженный видениями. Боли не было. Только накатывающаяся слабость да внезапно появляющаяся мысль о конце. Этой мысли он не позволял овладеть собой. Когда он упал, он почти ничего не испытал. Может быть, оттого, что слабость была повсюду.

Не было места, где бы ее не было. И эта мысль о конце, ее он тоже затолкал в подкорку. Как йог, он переселил ее в тех, кто должен был лечить его.

Сколько прошло дней или месяцев с момента, когда он увидел долгожданный пичок на осциллографе и ощутил удар, он не знал. Откуда он мог сейчас знать, что вокруг него правда и что нет! Он просто проваливался в слабость, затем возвращался в эту свежевыкрашенную палату, где было такое просторное окно и доктор Тамара Степановна.

Никогда не стал бы он говорить об этом. Не любил он вспоминать Кривоарбатский, где все случилось. Он приказывал себе думать о пичке и дожидаться БеВе. Предстоит решающий разговор. О деле жизни.

Но почему именно это лезет в голову! Восемь лет уже прошло. Восемь лет. Зачем ему это! Надо сосредоточиться.

Он глядел на неподвижные вершины берез в окне и краны. Рядом — недостроенный дом. Много строительных кранов около недостроенных домов.

— Вы себя чувствуете лучше? — врывается голос Тамары Степановны.

— Конечно. Со мной полный порядок, — бормочет он.

Невыносимо ощущать на себе сочувствующие взгляды. Время от времени ему что-то капают, вливают, колют. Это отвлекает. И к нему не подступиться трусливой мысли о конце.

Уже выстроили два этажа дома. Два. Запомнить для подсчета времени.

Опять эта вечеринка мучит его. Отогнать воспоминав ния, думать о другом.

О черт, оборвалось...

Он парит над городом, легкий, почти невесомый. Город с ровными улицами и одинаковыми рядами домов. Милый город. Берез мало. Только по берегу Волги и под окном больницы. Л так сосна и водная зыбь реки. Он любил город, где он жил, работал, как порой любят женщин и детей. Ничего не спрашивая, не замечая недостатков. Милый, нас с тобой не разлучить.

При чем здесь те давние события? Зачем он о них говорит? Неужели это сейчас важно? Его хочет сломить бред, а он должен думать о деле. Только сознание, никакого подсознания. Продержаться до БеВе. Надо об этом сейчас. Об этом. И ни о чем другом.

Но все же он говорит и говорит про другое, давнишнее. Не слушайте, доктор. Это никому не интересно. Храбрый, похожий на мою маму доктор. Вы всегда мне нравились. Уже потому, что вас выбрал БеВе.

Не остановишь, все движется и движется, все наступает снова, как тогда.

Он с ужасом смотрит на себя тогдашнего, с трудом узнавая, и не понимает, что едва шевелит губами. Потом звук совсем пропадает, и он проваливается в свое прошлое. Ему кажется, это происходит с ним сейчас.

— Видите, — шепчет он, — все против меня, я ничего не могу остановить.

Мне открывает дверь девочка. Пухлые губы, роскошный рыжий хвост волос и ровный той загара. «Ого, — думаю я, — для начала недурно».

Я дотрагиваюсь до ее щеки. Щека теплая, податливая. Рука ложится на мое плечо, и так мы появляемся в комнате с разноцветными стеками.

Здесь нет ребят из моего института. Я их еще плохо знаю. Прошло всего два месяца, как мы поступили. Я ищу глазами Толика, моего знакомого по даче. Сегодня он стартует. С ним придут девочки из художественного училища.

Но Толик отсутствует. Набивает себе цену.

Рассевшись, мы нехотя треплемся про кино. Какому-то парню с гитарой я говорю крайне многозначительно, что кино — наиболее перспективное из искусств. По-моему, оно скоро вытеснит все остальные искусства, кроме живописи. (Живопись я люблю, и мне не хочется чтобы она была вытеснена.)

— Экран, — говорю я, — это синтез современности. Окно в космос и подводное царство. Человек и толпа. Прошлое и будущее. — Почувствовав что-то не то, я останавливаюсь.

— Кина не будет, — небрежно обрывает меня парень с большими руками и мелким ежиком на голове. — Знакомая из главка врала, все хорошие сценарии зарезали.

В разговор встревает моя рыженькая.

— Ну почему же, — говорит она, незаметно прижимаясь ко мне бедром. — Вчера мосфильмовцы организованно посетили наши мастерские. Очень приглашали мальчиков сниматься в массовке. Необходимо... для полноты картины. Подумать только, такая модная профессия, а актеров не хватает. Они очень агитировали. Говорят, некому солдат играть. — Она смотрит на меня.

Мне смешно, что она рядом. Я не сопротивляюсь. Я соображаю. Какие же это мастерские: столярные... костюмерные... художественные!..

— Один наш вернулся с международного, — продолжает она, — пятую премию отхватил. Для полноты картины. Походочка — усохнешь. Грегори Пек перед ним ребенок. Теперь, знаете, походка играет очень важную роль.

Я давлюсь от смеха. Конкурс. Пятое место. Скрипач, пианист!..

— Диночка, — говорит парень с гитарой, — солдаты демонстрируют выправку и строевой шаг, а не моды.

Рыженькая презрительно передергивает плечами.

Л меня осеняет: манекенщица! Ну конечно же. Подобный цвет лица бывает только на картинках модных журналов Парижа и Рима. К тому же ее зовут благозвучным именем Дина. Я беру ее теплые пальцы и сжимаю их.

Разговор про кино явно иссяк. Скука. В наших компаниях уровень будет повыше. Не успеваю я подумать об этом, как появляется Толик. Он вваливается в комнату с двумя девочками. Одна — так себе, средний диапазон. Но другая, другая, пожалуй, достойна внимания. Имеется талия не более пятидесяти пяти, и грудь, на которую ты пялишься, потому что ты видишь ее раньше всего другого. Все это так обтянуто чем-то похожим на леопарда, что просто нельзя не увидеть. Я демонстративно подхожу к первой малозначительной девице и помогаю ей снять плащ. Пусть Толик подержится за лео? парда. На расстоянии я чувствую немыслимый запах. «Она душится, — думаю я, — старомодно, ко приятно». Она входит в комнату непринужденно, как к себе, и выбирает место около парня с ежиком, который все знал про кино от знакомой из главка. «Футбольная знаменитость», — шепчет про него Диночка. Знаменитость небрежно кивает леопарду, кажется, единственная, не обратив должного внимания на это явление. В ту же минуту Толик оказывается у магнитофона.

— Пайщики! — орет он. — Для чего они ходят по земле и едят цыпленков-табака! Ничего не крутится, никто не двигается, чем вы тут занимаетесь! — И он умело запускает нужную ленту.

Из магнитофона льется нечто такое, что Толик начинает на месте вертеть ногами. Я замечаю лишь его откидывающиеся пятки. Потом он рывком увлекает за собой леопарда, с которого уже снята шкура, и они танцуют. Их пятки откидываются так дружно, как будто они занимались этим всю предыдущую недолгую жизнь, чтобы сейчас произвести на нас впечатление. Это им удается вполне. Здоровенный Толик делается легкий, как мячик. А девочка! Пожалуй, весь смысл все-таки в ней. Никогда не думал, чтоб все могло одновременно двигаться в девчонке — бедра, плечи, шея. Она переливается, как ртуть, и принимает ту форму, которую ей задает Толик. В ней закипает азарт, в этой девочке. Она снимает одну туфлю, затем другую и швыряет их об стенку. В одних чулках она танцует, как безумная, не замечая ничего вокруг.

Л через минуту она уже тихо сидит, прислонившись к спинке кресла и подперев щеку кулаком. Теперь я исподтишка слежу за ее физиономией. Кажется, все, что двигалось и танцевало в ее фигуре, постепенно затихает на лице. Еще искрятся длинные щелочки глаз и вздрагивает растянутый до ушей рот, а брови уже приподняты в ожидании. И стриженая волнистая голо ва, и кулак под щекой совсем еще детские. Пока я бес церемонно рассматриваю ее, подходит эта знамени тость с ежиком. Он не спрашивает, хочет ли она танце вать с ним. Видно, он никогда ни о чем не спрашивает Он из тех, у кого вообще нет вопросов. Одни ответы Она послушно идет за ним. И через минуту движение вновь вселяется в ее тело. Но, оказывается, ему так неинтересно танцевать, как танцевал Толик. Кидать пятки в стороны и вертеть ногами. Он делает вид, что не поклонник современных ритмических танцев. Он танч цует фокс.

Я вижу, как он обхватывает ее так, что ее грудь прямо-таки сливается с его солнечным сплетением (если у такого человека вообще может быть что-нибудь солнечное). А ей и это нравится. Она млее1 от танца, словно не чувствуя, что его лапы шарят по ее спине, а губы тычутся в шею. Мне противно. Я волоку рыженькую в другую комнату и останавливаюсь перед наспех накрытым столом.

— Вот это харч, — говорю я. — Зря теряли время.

Диночка срывается с места и бежит звать ребят к столу.

Стол не бог весть какой: селедка, капуста провансаль, сыр. Но выпивки явный перебор. Видно, Толик очень старался. К Толику я начинаю относиться враждебно. Как можно допускать подобное, если ты ее привел? А он хоть бы что. Он влетает и спрашивает:

— Ничего, а?

— Ничего, — говорю я кисло и вдруг натыкаюсь глазами на манекен в углу. М-м-да! Не просто торс, а одетая и причесанная девчонка, как на витринах ГУМа. Ничего себе мадонна. Роскошная красотка со змеиными волосами. Кого-то она мне напоминает! Ну конечно же! Как две капли воды она похожа на Диночку. Вот это да. Сливки общества. Феллини, да и только. Мне хочется подойти и потрепать манекен по щеке. «Для полноты картины». Ай да рыженькая!

А магнитофон в соседней комнате продолжает свое черное дело, и я чувствую, как каждая синкопа стучит в мое сердце. Наконец все они вваливаются в столовую. Диночка немедленно повисает у меня на плече и победно глядит вокруг. Она меня уже раздражает. Но я думаю: «Не все ли равно! В этой компании все одинаковы. Пусть будет рыженькая». Я пробиваюсь пальцами в густые волосы и ощущаю их капризную жесткость. Но в следующую секунду я уже отталкиваю Диночку. Меня несет наперерез футбольному ежу.

Так я и он оказываемся рядом с н е й.

Теперь я вижу, что они хорошо знакомы. Ее зовут Вера. Его — Кирилл. Кирка, как она его называет. Он подливает мне, не жалея. Щедрый парень. Потом каждый из нас что-то накладывает на ее тарелку и смотрит на нее. Мы с ним не глядим друг на друга. Мы сосуществуем.

Через нескоторое время или, точнее, после нескольких пропущенных рюмок я приглашаю ее танцевать.

Да, напиток дает себя знать. Я возбужден, беспричинно смеюсь, говорю пошлости. К своему удивлению, я танцую с ней совершенно так же, как еж. Глядя в проем двери, я вижу, что манекен как-то странно качается у меня перед глазами. По-моему, он даже усмехается. Но на это не стоит обращать внимания. Теперь уже не еж, а я чувствую, как упирается ее грудь в мое солнечное сплетение. Но я иду дальше. В момент сногсшибательного па я запрокидываю ее и целую. Это продолжается вечность. Я гляжу в ее расширяющиеся зрачки и теряю чувство реальности. Я ненавижу себя, наглого подонка, который убежден, что здесь все девочки тем и хороши, что доступны. Но я уже завелся. Когда мы отрываемся друг от друга, я не управляю своими поступками. А мне бы это было очень кстати. Сейчас я могу свихнуться при мысли, что так же, как мне, она подставит губы ему.

Немедленно увести ее отсюда! Увести в любое место, где нас было бы только двое. Но как! Я плохо соображаю. Мысли скачут, как шальные. А она хоть бы что. Она снова прильнула ко мне и смеется своими глазами-щелочками, будто хочет, чтобы ее целовали еще! Я перевожу дыхание и целую ее.

Сейчас мне кажется, что она принадлежит мне целиком. Что она моя и ничья больше. Музыка обрывается, а я этого не замечаю. Я прихожу в себя, когда все уже разбрелись по углам и смотрят на нас. Парень с гитарой начинает бренчать что-то знакомое, но я не могу вспомнить, что именно. Я вижу, как она уходит от меня скользящей походкой. И в ту же минуту мне делается пусто и одиноко, как никогда. Я не могу без нее. Я бегу к магнитофону и молниеносно перематываю новую ленту. Краем глаза я вижу, как к ней подбирается тот, из футбольной команды. Ей бы отказаться или хотя бы изобразить на лице огорчение, а она покорно идет с ежом и спокойно закидывает обе руки ему на плечи. Могу спорить, что у нее с ним будет все так же, как со мной. Я цепенею, и во мне просыпается четвероногое. Чего я медлю! Почему не вырываю ее из рук этого футболиста! Из трусости! Нет, черт дери! Нет. Просто здесь другая игра. Другие правила. Для нас обоих дело принципа, кто уведет ее отсюда сегодня. Один из нас должен уйти с ней.

«Игра», — сказал я. Но игра ли это! Разве не она сама мне нужна с ее вызывающей грудью и детскими губами! Конечно же она. Но почему я не задаю себе вопроса, всегда ли она разрешает так танцевать с собой! Л я не спрашивал об этом. Я не знал вообще, кто она и что, мне это в тот вечер было неважно. Неважно, в каком она живет измерении и что думает. За это я потом расплачивался. Много лет расплачивался. Я хотел ее заполучить, и все. Так мне этого никогда еще не хотелось.

...Я резко выключаю магнитофон, он взвизгивает, и они оба глядят в мою сторону. Тогда я кричу ему:

— Мне надоела эта панихида! Заведи что-нибудь нормальное!

Он понял мою хитрость. Он останавливается. Он смотрит на нее странным взглядом. У него ироническая ухмылка на губах. Потом спокойно, как будто я не подначивал его, он идет менять ленту. Стремительно я лечу к Вере. Но у меня уже нет того чувства уверенности, которое было за пять минут до этого. Должно быть, на моей физиономии все это написано, потому что она стоит мгновение в нерешительности, затем берет меня за руку и шепчет что-то ласковое и убаюкивающее. В ее глазах улыбка, и мольба, и вздрагивающее возбуждение танца. Я позволяю убаюкать себя. Но жаль, что я так плохо соображаю.

Надо придумать, куда мне ее увести. Непременно надо ее увести сейчас. Сделать что-нибудь. Только не стоять. У меня совсем набекрень мозги, когда она вот так рядом. Однако именно теперь еж подходит к нам.

— Верка, — говорит он чуть слышно, но ее рука тотчас немеет у меня в руке. — Верка, — повторяет он и делает ей знак глазами.

Она не двигается с места. Она еще молчит, но я чувствую, как на меня надвигается что-то непонятное и жестокое, что я ненавидел с детства. С того самого момента, когда мой первый школьный товарищ уду-» шил нашего любимого котенка за то, что он ластился ко мне больше, чем к нему. Л Вера незаметно прижимается ко мне, как бы прося защиты. И я говорю:

— Заткни свой ржавый репродуктор. Она хочет побыть со мной.

Он переводит взгляд на меня. Он смотрит холодно и насмешливо, почти с состраданием, и снова я чувствую, как на меня обрушивается что-то мне неизвестное и гадкое. Я еще пытаюсь тянуть ее за собой, но она уже не чувствует моей руки. Она прикованно смотрит на него. В этом взгляде нет ни тени ненависти.

— Ты разве не слышала! — говорит он почти ласково. — Я тебя звал. — Но она еще не двигается с места. Тогда он смрадно ругается и наотмашь бьет ее по лицу.

У меня прыгают темные пятна перед глазами. Вслепую я кидаюсь на него. Я намного выше его, но он коренастее меня. Я бью часто и быстро, резкими рывками кулака, целюсь ему в подбородок и скулу. Завтра его портрет будет отливать синевой. Это несомненно, Он бьет редко. Еще реже попадает. Но если он попадает, я с трудом удерживаюсь на ногах. Еще один такой удар, и я упаду. Последнее, что я вижу, отлетая в угол комнаты, — жест ужаса, которым она закрывает лицо.

Я пытаюсь встать, пока он не начал бить ногами. Ра» за два он все же пинает меня ботинком под лопатку. Пинок футболиста. Я задыхаюсь. Пот выступает на висках. И все же мне удается встать. Я мучительно пытаюсь припомнить бросок, которым с расстояния кидаются на противника. Это я вычитал в книге про самбо. Пока мысли тяжелыми валунами перекатываются в моей башке, я слышу, как он говорит ей:

— Кончено. Двинули.

Он бросает это так, словно меня уже нет здесь. Он спокойно перекидывает на руку плащ и уходит, не глядя на нее. «Неужели он оставил нас!» — думаю я, хотя жажда мести и обида душат меня. Она отнимает руки от лица и глядит ему вслед. Она похожа на потревоженную птицу. На меня она не обращает внимания, хотя теперь, казалось, она совсем свободна. И вдруг, как порывом ветра, ее уносит к дверга. Она спешит нагнать его. Сама, не задумываясь, не чувствуя ожога на щеке. Непостижимо! «Как же это!» — проносится в моем воспаленном мозгу вопрос, хотя ответ на него я уже давно знаю. «Это его девочка, котенок! — кричу я себе. — Она с ним заодно. Если бы его не было, тогда другое дело. Она была бы с тобой. Л сейчас ока ушла, забыв о тебе начисто». И тут мной овладевает такое отчаяние и тоска, как будто меня предал родной отец или лучший друг.

...С тех пор я никогда не видел ежа. Но много слышал о нем. Никто не занимал мои мысли столь неистово и долго, как он. Я ненавидел его так, что, попадись он мне, я был бы способен на убийство.

Я ненавижу его до сих пор.

За то, что он заронил в мою душу мысль: власть над женщиной измеряется вовсе не любовью.

За то, что его Верка стала моей женой.

За то, что ненависть к нему и жалость к ней отравили мою встречу с другой.

Ах, Малыш, Малыш, я все это выброшу из головы.

Верку. Вечеринку на Кривоарбатском. Мы будет вместе. Ты подружишься с Морковкой. Мы будем совсем вместе. Ты мне простишь тот день на острове! И многое другое! Но сейчас твое имя произносить нельзя. Иначе все мои силы иссякнут разом. Надо собрать силы. Снова подступает. Давит, как под прессом. Где бы достать лимон! Доктор, БеВе не приходил! Ваш муж, он был здесь! Доктор!

Она прилегла на стульях. Он видит ее узкую спину в белом. Она не слушает его. Видно, она уснула. Ночью.

Сейчас уже день. Значит, он не управляет своим сознанием. Все равно. Он обязан рассказать Шефу о результатах опыта. Надо все повторить сначала. Дать ребятам «зеленую улицу».

Проклятая тошнота! Голова, как воспаленный шар.

Девчонка в шаре. Подступает ближе. Ближе. Вытолкнуть ее, скорее. Но давит, некуда деться.

XV

Как ужасно это у нас складывалось! — думала Аня. Все было против: люди, испытание спектрометра, его прошлое. Он часто говорил: «Почему все, что было раньше, было не с тобой. Если бы все — только с тобой».

Но — вопреки обстоятельствам, людям, прошлому — они любили. И ничего с этим нельзя было поделать.

На другой день после совещания у БеВе она встретилась с ним в том самом кафе Дома культуры, где они познакомились в первый вечер на открытии. Утром он позвонил: «Приходи, это разговор не для телефона». Ей не понравился его спокойный голос. Она была еще под впечатлением вчерашнего его рассказа. Видно, трудно далось ему это выступление против Шефа. Никто его не поддержал. Весь вечер не проходило у него возбуждение. Он не мог идти домой, он должен был разрядиться. Так они шли по набережной. Уже никого не было. Река спала, чуть шелестя в темноте. Под ногами хрустели ломкие ветки. Вязкое черное небо и на его фоне светлые тонкие стволы берез напоминали фотографию, снятую против света.

Сегодня утром, когда она проснулась, ее охватило предчувствие чего-то хорошего, значительного, что ей предстоит... Она убрала постель, достала синее в белую клеточку платье и стала менять воду в цветах. Вот уже целую неделю стояли немыслимо белые пионы и не осыпались. Такого не бывает даже. Как будто стоит у тебя в комнате снег и не тает. Она налила в вазу свежей воды. Потом побрызгала цветы и стряхнула их в раковине. И вдруг все осыпалось. Ни одного пиона не осталось. Она огорчилась. Таких уж он ей не принесет! Она окунула лицо в белую пену осыпавшихся лелеет» ков, и умывалась ею, и дышала, когда раздался телефонный звонок. И этот Сережин голос.

...Она влетела в кафе, как по трапу влетают на корабль, чуть запыхавшись и после твердого берега, ощущая покачивание. У двери она огляделась. Все показалось сейчас иным, чем в первый раз. Легкие столики, покрытые пластмассой. Желтые, красные, голубые. Серая пористая облицовка стен и потолка. Теплый полусвет бра над крайними столиками. Вот если б он оказался именно за таким столиком! Она поискала его глазами. Всюду битком. Да вот он. Сидит в глубине зала, под нишей, чуть ка возвышении, там, где два крайних столика. То, что она хотела. Она устремилась к нему, плотно прижимая руку к бедру, чтобы не видели ее изношенной сумки.

Ей хотелось кинуться ему на шею, но соседство двух худеньких, похожих на замерзших зябликов девчонок за другим столиком остановило. Он подвинул ей стул поближе, так, что ее склоненная голова почти соприкасалась с его. Тогда она незаметно потерлась щекой о его щеку.

— Здравствуй.

Он накрыл ладонью ее пальцы.

— Что будем пить!

Она вспомнила, как они с Ханиным поили ее в тот первый раз, и сказала:

— Сухое. Но чтоб не кислое.

— Сухое не кислое не бывает. Выпьем-ка шампанского!!

Он подозвал официантку. Та подошла пританцовывая и улыбнулась ему. Когда он заказал шампанское, апельсины, кофе, мороженое и конфеты, та сразу сообразила, что к чему, и выпорхнула.

— Ты так сияешь, Малыш, — сказал он, внимательно посмотрев. — С чего бы!

— Не знаю.

Теперь он прикоснулся ладонью к ее щеке, и она потерлась щекой о ладонь.

— Вот вам, молодые, выпивка, закусочка. Все, как полагается, — насмешливо сказала За спиной официантка-балерина. И исчезла, как улетела.

Они чокнулись. До чего же он мил сегодня! Серый тонкий джемпер под горло, черная куртка на «молнии». Ей захотелось прижаться к нему и выпить все до дна. За него. Она выпила. Вино медленно поползло внутрь. Вот так обретаешь седьмое небо. Теперь она была рада, что он не торопится с рассказом. Пусть еще минута вот такая, без ничего.

За соседним столиком грустно вздохнули: «Понимаешь, ходит и ходит, а дальше ни-ни. Как расшевелишь!»

«Которая, — подумала Дня, — беленькая или та, что слева!» В зале выключили верхний свет. В полумраке девчонок было не разглядеть.

Сережа сказал:

— Если ты не возражаешь, я перееду к тебе.

Машинально она сказала:

— Конечно, переезжай. — Все ответы сегодня могли быть только «да», «конечно», «хорошо».

— Ты правда не возражаешь, чтобы я к тебе переехал!

Теперь только до нее дошло. Как! Как он сказал! Она совсем потерялась. Зачем об этом! Не надо...

Но какая-то волна уже поднялась в ней. Что-то такое опрокидывающее, нестерпимое, чего не остановишь.

Внезапно включили микрофон, и чей-то протяжный голос зазвучал сверху:

«Ты куда меня ведешь, такую молодую...»

Через силу она кивнула. Можно было не отвечать. Голос певицы звенел, перекрывая шум за столиками.

— Малыш, — сказал он, совсем близко наклонившись к ней, — я это сегодня решил твердо. Хватит.

Не хочу терять ни минуты. Людям отпущено так мало. — Он ободряюще улыбнулся. — Не столь совершенно устроен этот мир, чтобы позволить себе быть врозь.

За соседним столиком быстро зашептали:

— А мой на слова такой застенчивый. Как останемся вдвоем, так сразу цап.

Давешний грустный голос вздохнул:

— А мой, наоборот, только говорит и говорит...

«...т ...т ...такую молодую», — ныла певица.

«Хоть чуточку опомниться, — думала Аня. — И чтобы он повторил. Еще скажи! — Она зачерпнула ложечкой немного мороженого и положила в кофе. Рука дрожала, ложечка позвякивала. — Неужели это возможно! — думала она. — Каждый день вместе завтракать. В нашей комнате. А вечером он возвращается ко мне. Всегда возвращается».

— После запуска съезжу в Москву, — сказал он. — Там это будет легче...

«...м ...м ...молодую», — слышала Аня сочный знакомый голос певицы и думала: «Только не ошибиться нам, милый! Подумай. Подумай!»

— Пуск через неделю, — сказал он. — Еще только одна неделя.

Звучали последние такты песни. Кафе притихло. Было в музыке что-то зазывающее, лихое. Теперь, когда он подтвердил то, о чем она не позволяла себе даже мечтать, радость куда-то исчезла. На мгновение стало тягостно и пусто. Она боялась того чувства надежды, которое постепенно разрасталось в ней, заслоняя все остальные. Но все же предчувствие чего-то необычного, радостной удачи, шедшее за ней по пятам с утра, победило опасения и тревогу. Она позволила овладеть со» бой счастью, которое свалилось на нее. И теперь смотрела во все глаза на то, как это счастье выглядело. В сером джемпере, в черной куртке на «молнии», с грустной нежностью в лице.

— А что, что ты после этого чувствуешь! — замирая, спросили за соседним столиком.

— Да ничего, — ответили, громко зевая. — Просто спать хочу.

Наконец оборвалась песня. В кафе зашелестела привычная суета. Кто-то начал громкий тост за нового кандидата технических наук: «К нам пришло мощное пополнение в лице...»

— Что же ты молчишь, Малыш! — спросил он тихо.

Она стиснула руки.

— Я очень боюсь, милый, — прошептала она. — Милый ты мой...

Теперь счастье покатилось, как снежный ком. Каждый день оно обрастало новыми обстоятельствами и подробностями. Встав на рассвете, Аня прикидывала; «Вот здесь, в шкафу, ты повесишь вещи. Костюм — на двойную вешалку, на одинарную — пальто. А где будут твои книги! Конечно, на широкой полке. Тебе — лучшая. Только надо запихать стихи в два ряда и освободить место. Любимые станут корешками наружу, остальные — неважно, пусть потеснятся внутри».

Она повесила в ванной два мохнатых полотенца, поставила мыльницу и стаканчик с зубными щетками. Когда она приходила с работы, зияющая пустота освобожденной полки, пустые вешалки и новые принадлежности туалета — все напоминало: скоро их будет двое.

Это ко многому обязывало.

Например, письменный стол. Они с матерью никогда не имели письменного стола. А он, он не может ютиться за обеденным. Или кресло, если он захочет отдохнуть и подумать. И этого у нее нет. И еще множества необходимых вещей, без которых им не обойтись. Как выкрутиться! До испытания меньше недели. И пока он съездит в Москву, пройдет дня три-четыре. Десять дней. Целая вечность. А получка всего одна.

Она начала подсчитывать. Можно утеплить осеннее пальто и не покупать шубу. Раз. Можно сдать букинисту некоторые книги. Два. Экономить на ужинах. Девчонки давно пренебрегают ужинами — держат талию. Вдруг она спохватилась: ведь есть уйма барахла! Все загнать. Конечно же! Как это раньше ей не пришло в голову!

Она начала вспоминать свои вещи и удивилась. Ценного — ничего. Если только швейную машину... Она заколебалась. Впрочем, зачем ей машина! Только место занимает. Машина была старая, громоздкая. На ней еще прабабка глаза портила. А мама белье шила для армии. Мама ее любила.

Аня помнила, как девчонкой она держала конец толстой ткани, чтобы строчка выходила ровная.

«Может, что другое!» — подумала она с надеждой. Нет. Другого вроде бы нету. Она вздохнула. Ну что ж такого, что любила. Еще много чего останется от нее. Мама, наверно, была бы не против. Может быть, она даже обрадовалась бы...

Аня позвала соседку и сказала, показывая на машину:

— Вот, хочу продать. Не знаете, кто шьет у нас в доме!

Соседка была женщина старая и в постоянной обиде на порядки. Поэтому она сказала:

— Которые шили, тех уж нет. А молодых не учат. — Она пожевала губами и недовольно спросила: — С чего это ты вздумала!

Аня все еще внутренне оправдывалась перед матерью, ее грызла тоска, и она машинально ответила:

— Замуж выхожу.

По лицу соседки она догадалась, что сказала что-то не то. Лицо старухи сморщилось, ядовитая улыбка растянула губы.

— Значит, — произнесла соседка нарочито медленно, и под ее взглядом Ане стало не по себе. — Значит, принц, выходит, без штанов. Богатую нашел!

Она поскребла ногтем полировку на серванте.

— Говоришь, продать хочешь! Можно, конечно. Покупатель найдется. — Она подумала. — Ты только сразу выкладывай, что еще ликвидировать будешь!

Ане вдруг стало весело.

— Больше ничего. — Она рассмеялась. — Остальное он купит сам. Будет ходить и покупать. Да не беспокойтесь вы. Все, все он купит! Вот увидите.

XVI

Наконец они пустили его сюда. Наконецто! Давно он не видел Шефа.

Тот наклонился совсем близко. Крупные поры на носу налились капельками пота. Прежде он не замечал их. Странно, сейчас Сергей совсем не чувствовал желания спорить. Как хорошо, когда БеВе такой. Не ершится, не давит тебе на психику. Станешь ли сводить с ним счеты!

Рассказать все по порядку, совершенно спокойно. Чем спокойнее, тем лучше.

Поразительно все-таки БеВе умеет смотреть. Зацепит тебя глазом — и не вырвешься. А под бровями громадные мешки набрякли. И ему тоже достается} Сергей сделал усилие и начал говорить. Слабости как не бывало. Мысли текут плавно, точно он читает доклад. «Видно, я уже в норме», — думает он. Может, недельку еще придется поваляться. И прямо перееду к Малышу, на угол Советской и Вавилова. К ней. Нет. Стоп. Сейчас только о деле. Хватит этой многодневной тоски по заветным окошкам, милому голосу, губам..» Все по порядку. Конечно, можно сразу же загнать Шефа в угол с тем заказом. Если бы он чуть повременил его снимать. Но об этом он сейчас не станет напоминать. Это тоже сведение счетов. Надо просто объяснить, как было дело. Только это важно.

Он еще раз посмотрел на БеВе. Тот сидел неподвижно, в полутьме поблескивал фосфор его глаз. Сергей удобнее подпер голову. Она не болела, даже когда он ее подымал. Ему просто везло сегодня. А тогда...

Тогда им не повезло.

Было за полночь, когда они приступили к решающим опытам. Там, в зале, за стеклянной дверью был виден криостат. Сегодня он еще больше напоминал обычный кухонный титан, покрытый снегом. Весь день они разбирались в путанице проводов и выводных шлангов. Они понимали — надо торопиться. Оставалась только эта ночь и завтрашний день, чтобы успеть.

Рядом с журналом лежала бумага, на ней корки от сыра и колба с кипящим кофе на электроплитке. В нарушение всех инструкций они перекусили здесь же, на скорую руку. После многих часов возни, когда Фитиль

«13 буквально засыпал, лежа на пульте, а Ханин, давно потеряв щеголеватый наскок, заплетающимся языком мрачно повторял все те же данные и цифры, Климаш вскрикнул:

— Смотрите, пичок!

Теперь Сергей понял, что победа близка. Это чувство было очень опасно. Его потянуло вырваться из железных шор времени и достигнуть финиша, минуя некоторые звенья опыта. Но интуиция и воля, как включенные приборы, подавляли в нем нетерпеливое желание, не позволяли чувствам брать верх. Он знал: установку нельзя насиловать. Надо не только управлять, надо доверять ей. Как седок доверяет скакуну. Только бы соленоид не подвел. «Ты уж, брат, смотри, — мысленно просил он криостат. — Я ведь с тобой вон как нянчусь. Так уж ты не будь жилой, постарайся. Видишь, поле растет. Всего двадцать лишних гаусс. Надо, брат, перестраиваться». Он мысленно представил себе чудовищные силы, стремящиеся разорвать катушку, когда мощный импульс тока создаст в ней нарастающее магнитное поле. «Тебе же это знакомо! Ну вот».

— Надо миновать критическую точку, — сказал он ребятам.

«Теперь надо ловить момент, когда пичок начнет увеличиваться. Это будет. Не может не быть. В форме ли ребята!» — мелькнуло в голове.

Он посмотрел на их лица. Они были непроницаемы, как на марше. Поле медленно росло, но оно не было достаточно большим. Что за черт!

— Как! Нормально! — бросил он отрывисто. — Смотрите внимательнее.

— Нормально, — отозвался Климаш.

Светящаяся кривая осциллографа дала всплеск. Фотоаппарат зафиксировал это на пленке. «Нет, все же бог есть!» — подумал он, облегченно вздыхая. Можно было минуту передохнуть. Он выпрямился и сделал резкие движения локтями, чтобы соединить лопатки. Вот так. Теперь он пристрастно оглядел лабораторию. Сегодня она показалась ему похожей на мастерскую средневекового алхимика. Криостат, словно котел с адским зельем, был окружен пузатыми дюарами, напоминающими реторты. И большой ртутный манометр выглядел совсем как во времена Торичелли. Сходство увеличивали синие, красные и желтые трубопроводы. Пучки проводов, идущих за стену, неразбериха вакуумных шлангов на полу.

«Поле мало! — подумал он. — Придется снять блокировку и поднять выше. Риск! Ну что поделаешь!» Он уже не мог остановиться. Он должен был видеть. Видеть во что бы то ни стало. Эффект уже жил в его сознании, и нужны были немедленные доказательства. Азарт овладел им. Он должен довести все до конца. Сегодня же. Теперь он решительно зашагал в зал. Ребята его не удерживали. Они готовы были за ним в любую мясорубку, лишь бы убедиться — эффект есть.

После первого импульса Фитиль крикнул:

— Потолок! Четыреста тысяч. Уходи!

Но он не ушел. Он еще раз поднял напряжение, вручную удерживая блокировку. Допустимая красная черта осталась далеко позади. Внутри все подобралось.

— Держу, смотрите! — крикнул он что есть мочи. — Смотрите же!.. — Но не успел осознать происшедшего.

Почти сразу коротко и отрывисто рявкнула сирена. Секунды стали бесконечностью. И оглушительный свист разорвался нестерпимым грохотом.

Теперь он снова пришел в себя, но БеВе в палате уже не было. Это его не огорчило. Он был спокоен. Шеф знает. Знает, как было дело. Наконец-то он сбросил с себя тяжесть, давившую его все эти часы, и все рассказал БеВе подробно, шаг за шагом. Пусть только точно повторят опыт.

С оконного карниза свисали капли дождя. Медленно, будто устало, они отрывались одна от другой и падали вниз. Все было мокрым. Камни. Строительные площадки. Краны. Должно быть, здорово лило. Березы напоминали старые сморщенные плащ-палатки. Меж них торчал край блока начатого дома. Уже уложили третий этаж. Третий. Он удивился. Сколько же прошло времени! Теперь он сделал попытку приподняться. Боли не было. Это хорошо. Когда же Шеф ушел отсюда! Только что! Он услышал шум приближающегося самолета и вспомнил шмеля, который бился о стекло, когда он поссорился с БеВе у Оболенского. Теперь он все уладил с Шефом. Внезапно он подумал о числе. Какое сегодня число! Кажется, двадцать четвертое. Надо будет запомнить. Двадцать четвертое. Хорошие дни должны быть на счету. Они отметят этот день и впишут золотыми буквами в семейный альбом. Он улыбнулся. Милая моя. Девочка. Не тревожься. Все нормально. /

Не мог он знать, что ему это только казалось. В палате не было никакого БеВе. К Сергею только что вернулось сознание. И в тот момент, когда он подумал, что день так счастливо завершился, когда на него снизошла эта необыкновенная легкость покоя, голова вдруг наполнилась непереносимой болью. В глазах запрыгали

XVII радужные круги. Он зажмурился, чтобы не рябило, И круги стали быстро отступать. Тогда он решил позвонить насчет пантопона. Пантопон с атропином. Двойную дозу. Только укол мог снять боль.

Но тут его вдруг шарахнуло. Раз, потом еще, еще... И все оборвалось забытьем.

...Вот уже несколько часов Тамара Степановна не выпускала его исхудавшую руку. Пульс едва теплился, сопровождаясь аритмией. Время от времени она коротко приказывала сестрам: «Шприц... кислород... кислород... шприц!» Потом снова вглядывалась в его измученное лицо, ни на минуту не остававшееся спокойным. Сестры говорили в полный голос. Он все равно не мог их слышать. Внезапно он начал бессвязно шептать о каком-то поле, которое надо увеличить, о веществе с необычайными, новыми свойствами и всплеске кривой, но в сознание так и не приходил. Кажется, он думал, что разговаривает с ее мужем. Сейчас ей это было особенно тяжело, потому что днем наступило заметное просветление, а теперь она осталась совсем одна. Никто ей не мог помочь. Ни те, что звонили каждые полчаса по телефону из Москвы, ни те, что сидели здесь, внизу. Что они могли знать о ее борьбе за эту жизнь! Как могли понять, что испытывает человек, когда решения его необратимы, а время измеряется секундами! Минут десять назад он снова впал в глубокое забытье. Может быть, ненадолго. Еще одна ночь, и кризис минует.

Но теперь она все же решилась встать.

Поправив его голову на подушке, она поднялась, вымыла руки и велела сестрам сесть около него.

Потом она наконец спустилась вниз к ним, но по дороге нечеловеческим усилием воли попыталась снять со своего лица выражение страха и отчаяния, чтобы они, увидев ее, продолжали надеяться и эту надежду вернули ей.

Потому что без веры во что-нибудь и опоры на кого-нибудь нельзя делать ничего на свете и менее всего — беречь человеческую жизнь. Ей это удалось, и когда она появилась перед ними, казалось, дело идет на лад и можно расходиться.

Ведь день предстоял трудный.
 

1 Килогаусс — единица измерения магнитного поля. они сидят у огня. Трещит полено в самодельной печке. Кипяток обжигает горло. Взято еще два километра? Хорошо! И еще лучше оттого, что снаружи метет, валит с ног, а ты здесь в тепле и рядэм кто-то греет тебе руки.