ExLibris VV

Американские поэты в переводах М.Зенкевича

Содержание


 

ОТ ПЕРЕВОДЧИКА

В этот сборник вошли мои избранные переводы американских поэтов XIX и первой половины XX века.

В молодой по сравнению с многосотлетней английской, но большой и своеобразной поэзии США я выбирал то, что мне казалось для нее характерным, что меня заинтересовало и что, по-моему, могло заинтересовать и наших читателей. Мой выбор падал на такие произведения, которые не только представляют историко-литературный интерес, но поэтически живо звучат п в наше время. Размер сборника не позволял мне включать большие поэмы, приходилось ограничиваться сравнительно недлинными повествовательными, балладными и лирическими стихами. Несмотря на неизбежную в таких сборниках отрывочность и разрозненность материала, я старался подобрать и расположить стихи так, чтобы они не только представляли каждого поэта в отдельности, но и, дополняя друг друга, намечали бы, как отдельные мазки кистью, связную картину целого: движение и развитие американской поэзии за полтораста лет, которое было таким же стремительным и быстрым, как и промышленное развитие США. Американская поэзия не только шла в ногу с американской прозой, но часто опережала ее и намечала в стихах то, что потом разрабатывалось в повестях и романах, получивших у нас большую известность, чем первые яркие заявки поэтов.

Я старался показать колоритное разнообразие американской поэзии. Наряду с лучшими стихами о революционной войне за независимость, о войне Севера с Югом за освобождение негров от рабства и другими поэтическими откликами на большие общественные события, в сборнике даны стихи лирические и жанровые, сатирические и юмористические.

Имен поэтов, представленных в сборнике, могло быть значительно больше, а поэзия их показана полней и шире, но это оказалось невозможным из-за ограниченного размера сборника. Заинтересованный читатель может сам дополнить его по моему сборнику «Поэты XX века» (изд-во «Прогресс», 1965).

В своих переводах я старался поэтически близко воссоздать на русском языке образы, стиль и форму каждого стихотворения. Часть переводов печаталась ранее, а некоторые публикуются впервые.

Я надеюсь, что и этот мой сборник заинтересует читателей и расширит их знакомство с лучшими американскими поэтами.

Мих. ЗЕНКЕВИЧ

Филип Френо

ИНДЕЙСКОЕ КЛАДБИЩЕ


Нет! Что бы мне ни говорили,
По-прежнему я убежден:
У нас усопший так в могиле
Лежит, как будто вечен сон.

Но, позу выбравши другую,
Индеец даже мертвецом,
В кругу друзей своих пируя,
Сидит с раскрашенным лицом.

Рог для питья, а для похода —
Оленина у мертвеца
Свидетельствуют, что природа
Души — стремленье без конца.

Готов пустить в оленя стрелы
Его тугой и меткий лук.
Парит охотник мыслью смелой,
Хотя окончен жизни круг.

Ты, странник, их не потревожишь,
На холмик дерна бросив взгляд,
Про них сказать ты громко можешь:
«Они здесь не лежат — сидят!»

Здесь на скале гранитной твердой
Они в причудливой резьбе
(Дождем наполовину стертой)
Рассказывают о себе.

Здесь, пастухам на удивленье,
Еще растет столетний вяз
И под раскидистою тенью
Играет детвора, резвясь.

Сюда с дарами поклониться,
Виденьем по лесам бродя,
Спешит, как Савская-царица,
Жена индейского вождя.

Рогами рассекая ветки,
Бежит стремительно олень,
Охотник бьет стрелою метко,
Но, как олень, и сам он — тень.

Легендой бродит по рассказам
Умерший вождь, держа копье,
И верит суеверно разум
В их призрачное бытие.

1788

АМЕРИКАНСКИЙ СОЛДАТ


(Картинка с натуры)
Не для гостиных вид его убогий,
Просить, как нищий, гордость не велит,
Сражался раньше он под Саратогой,
Теперь — на деревяшках инвалид.

Он вспоминает битвы, кровь и пламя,
Другим — награды за его труды,
Его же кормят только похвалами
Среди лишений горьких и нужды.

Благ не добыл он доблестью похвальной,
И в залах в блеске множества свечей
Его не встретить в сутолоке бальной
И на больших приемах богачей.

Где ж то оружье, что он брал в походы,
Где сила, что британцев прочь гнала?
Солдату завоеванной Свободы
Даны в награду — голод и хвала!
1790

Уильям Брайант

К ПЕРЕЛЕТНОЙ ПТИЦЕ


Куда путем крылатым
В росистой мгле сквозь розовую тишь
По небу, озаренному закатом,
Далеко ты летишь?

Напрасно взгляд упорный
Охотника, нацелившись с земли,
Следит, как по багрянцу точкой черной
Мелькаешь ты вдали.

Где ищешь ты приюта —
У озера, иль речки голубой,
Иль у гранитных скал, где бьется люто
Бушующий прибой?

Неведомая сила
Не сбиться с одинокого пути
В пустыне беспредельной научила
Тебя, чтобы спасти.

Весь день холодный воздух
Взбивали крылья мощные твои,
И не спустилась ты при первых звездах
На отдых в забытьи.

Закат исходит кровью,
Но к дальней цели ты летишь спеша,
Чтоб там найти надежное гнездовье
В затишье камыша.

Проглоченная бездной,
Исчезла ты, но все ж на долгий срок
Успела дать душе моей полезный
И памятный урок.

Тот, кто пред тьмой направит
К пристанищу чрез бездну твой полет, —
Меня в пути суровом не оставит
И к цели приведет.

1815

ПРЕРИИ


Вот где приволье дикое: на этих
Лугах некошеных и безграничных,
В английском языке им нет названья, —
То прерии. Я в первый раз их вижу,
Свободней дышит грудь, и взор парит
В просторах бесконечных. Словно волны,
Холмы зеленые стремятся вдаль,
Как океан, в своей нежнейшей зыби
Остановившийся и отвердевший
Навеки неподвижно. Неподвижно?
Нет, он раскован снова. Облака
Проносятся над ним, скользя тенями,
Волнистая поверхность всколыхнулась,
Ложбины темные скользят вослед
За светлыми гребнями. Ветры Юга!
Вы золотые, алые цветы
Колышете и сокола в паренье
Ширококрылого несете в небе.
Резвились вы средь мексиканских пальм
И лоз Техаса, серебрили рябью
Источники Соноры, что стекают
В Великий океан, — вы овевали ль
Такой, как этот, благодатный край?
Он создан не трудами человека —
Та сила, что воздвигла небосвод,
Вспахала зыбь холмов, посеяв травы,

И наездила островками рощи
С живою изгородью перелесков,
А пол в величественном храме неба
Усыпала несметными цветами,
Соперниками звезд! Здесь небеса
Склоняются к земле как будто ближе,
Нежнее и любовнее, чем там,
Над нашими восточными холмами.
Когда мой конь среди травы высокой
Ступает, раздвигая стебли грудью,
То стук глухой его копыт кощунством
Мне кажется. Я думаю о тех,
Чей прах он попирает. Где могилы
Народа древнего? Быть может, прах
Степных лугов одушевлен был жизнью,
Горел страстями? Пусть дадут ответ
Курганы, озирающие реки
И темные дубовые леса.
Давно исчезнувший народ когда-то
Воздвиг их; медленно в труде упорном
Он кропотливо землю насыпал,
А в это время греки вырубали
Нентеликонский мрамор, воздвигая
Блестящий Парфенон. Просторы прерий
Давали жатву, здесь стада паслись,
И может быть, как буйвол, и бизон
Склонялся под ярмом мохнатой выей.
Журчал в пустыне гул трудолюбивый,
А вечером влюбленных воркованье
На языке исчезнувшем и звуки
Причудливых и древних инструментов
По ветру разносились. Но пришел
Воинственный охотник краснокожий,
И сгинули строители курганов.

Безмолвие столетий водворилось
Па месте их селений. Волк койот
Охотится в лугах, его нора
В траве зияет. Землю роет суслик
На месте шумных улиц. Все исчезло.
Все — кроме их курганов надмогильных,
Их алтарей неведомым богам
И насыпей высоких для защиты
От вражеских набегов, ио валы
Свирепый враг телами осажденных
Усеивал и брал их города.
На груды трупов бурой стаей грифы
Садились и, пируя без боязни,
Никем не вспугнутые, отъедались.
И лишь случайно спасшийся беглец,
Скрывавшийся по зарослям в болотах,
Смерть одиночеству предпочитая,
Сдавался наконец своим врагам.
Великодушие торжествовало,
И пленника с приветствием сажали
С вождями рядом, и себе жену
Средь девушек он выбирал и скоро
Как будто забывал, но втайне помнил
Жену любимую, детей-малюток,
Погибших средь резни со всем народом.

Так все живущее меняет формы,
Они рождаются, цветут и гибнут,
Когда божественное дуновенье
Коснется их, наполнит и покинет.
И краснокожие ушли отсюда,
Отыскивая у Скалистых гор
Приволье для охот. Бобры плотин
Не строят здесь, но там, у вод зеркальных,

Где человека белого лицо
Еще не отразилось, у истоков
Миссури, Орегона, воздвигают
Свои Венеции. Уже бизоны
Здесь не пасутся. За десятки миль
От дыма самой дальней из стоянок
Многоголовые стада их бродят,
Копытным громом сотрясая землю, —
Я видел у воды их давний след.

Но все ж кишит повсюду жизнь в пустыне.
Летают над цветами мириады
Таких же разноцветных насекомых,
И птицы не боятся человека,
И ящерицы пестрые скользят.
При приближении моем олень
Рогами рассекает чащу. Пчелы,
Опередившие переселенцев,
Их перевезших через океан,
Гуденьем наполняют знойный воздух
И прячут дикий мед в дупле дубовом,
Как в золотой далекий век. Внимая
Их шуму домовитому, я слышу
Гул отдаленный многолюдных толп,
Спешащих заселить пустыни прерий.
Я слышу смех детей, и перекличку
Девичьих голосов, и гимн субботний
Торжественный, мычанье тучных стад
И шелест шелковый колосьев спелых
На бурых бороздах. Но вдруг подул
Горячий ветер и спугнул виденье,
И снова я в пустыне одинок.

1833

Ральф Эмерсон

СНЕЖНАЯ БУРЯ


Предвозвещенный трубным ревом неба,
Приходит снег и, словно не снижаясь,
Летает над землей, и белый воздух
Скрывает даль, реку, леса, холмы,
Завесил домик фермера за садом.
Пути нет в поле, нарочный задержан,
Разлучены друзья, лишь домочадцы
Сидят перед огнем, заключены
В уединенье буйством снежной бури.

Пойдем посмотрим, что построил ветер.
Добывши мрамор из каменоломен
Невидимых, неистовый искусник,
Воздвиг он сотни белых бастионов
Вокруг столбов, деревьев, у дверей.
Так быстро мириадом рук рабочих
Волшебные постройки он воздвиг,
О цифрах и расчетах не заботясь;
Отделал белым мрамором курятник,

И в лебедя преобразил терновник,
И фермеру назло между двух стен
Проход замуровал, а у ворот
Вознес на вышке стрельчатую башню.
Потом, игрой пресытясь, он исчезнет,
Как будто не был, и под ярким солнцем
Оставит изумленному искусству
Для подражанья в камне на века
Ночное зодчество своих безумств,
Причудливую лепку снежной бури.

1841

ВОЗДЕРЖАННОСТЬ


Ты птиц назвать всех можешь, не охотясь?
Ты любишь розы, но не рвешь с куста?
Ешь за столом богатых хлеб с бобами?
Готов опасность встретить без оружья?
И любишь так высокие поступки
И женщин и мужчин, что без похвал
За благородство платишь благородством?
О, будь мне друг, учи меня быть другом!

1842

БРАМА


Убийца мнит, что убивает,
Убитый мнит, что пал в крови, —
Ни тот и ни другой не знает,
Куда ведут пути мои.

Забвенье, даль — мои дороги,
Мне безразличны тьма и свет;
Во мне — отверженные боги,
Величий и падений след.

Кто прочь стремится в самомнение,
Тому я сам даю полет;
Я искуситель и сомненье,
Тот гимн, что мне брамин поет.

Ко мне стремятся боги тщетно,
Священных Семь, — но в тишине
Добро творящий незаметно
Придет и без небес ко мне!

1857

ДВЕ РЕКИ


Мне голос твой, Маскетаквит,
Звучит, как музыка дождей,
Но сквозь тебя свой бег стремит
Иной поток, всех вод светлей.

Ты в узких берегах стеснен,
А безграничный тот поток
Сквозь все моря, сквозь небосклон,
Сквозь свет и жизнь течет, глубок.

Я вижу ясно вечный свет,
Я слышу бесконечный плеск
Сквозь смену и людей и лет,
Сквозь сон любви, сквозь власть и блеск.
Маскетаквит, как добрый гном,
Ты камни золотишь, граня,
А в том потоке золотом
Всегда сияет солнце дня.

Кто выпьет из него глоток,
Тот жажду утолит навек.
Века уносит тот поток,
Как ты весною — лед и снег.

1858

Генри Лонгфелло

ПСАЛОМ ЖИЗНИ


Нет, мой слух словам не внемлет:
«Наша жизнь лишь сон пустой!»
Мертв тот ум, который дремлет,
Жизнь не призрак золотой.

Жизнь реальна! Жизнь сурова!
Цель ее не холм земли;
«Прах и прахом станешь снова» —
Не о духе изрекли.

Нет, не скорбь, не наслажденье
Нашей жизни цель и путь, —
Труд сегодня в устремленье
Завтра дальше досягнуть.

Труден путь, а Время рьяно
Мчится, — пусть у нас сердца
Бьют в груди, как барабаны,
Марш походный до конца.

На всемирном поле жизни,
Где сомкнулся ратный строй,
Будь не скот тупой на тризне,
А сражайся, как герой!

Нет, не Будущим манящим
И не Прошлым, что мертво,
Жить должны мы Настоящим,
В нем лишь — жизни торжество

По великим путь свой мерьте,
Чтобы жизнь была не сон,
Чтоб оставить после смерти
След свой на песках времен.

След на берегу песчаном
Увидавши, будет рад
Выброшенный океаном,
Заблудившийся наш брат.

Будем же в труде суровом,
Не страшась любой судьбы,
В достиженье вечно новом
Жить, творить среди борьбы.

1838

ГОНИМОМУ ОБЛАКУ


Сумрачен ты и угрюм, о вождь могучих Омахов,
Словно гонимое облако, — имя его ты носишь.
В красном плаще ты проходишь по улицам тесным
и шумным,
Так же по отмелям рек ступали когда-то и птицы,
Те, что исчезли давно, оставив следов отпечатки.
Кроме следов, что оставит п племя твое, исчезнув?
Как по камням ты идешь после дерна зеленого прерий?
Чем ты здесь дышишь, дышавший воздухом горным
медовым?
Тщетно презрительным взглядом ты мерпшь толпу
любопытных,
Городу право свое предъявляешь на вотчину предков,
Земли привольных охот, когда миллионы голодных
За океаном в Европе вопят с чердаков, из подвалов,
Требуя доли своей земельной тоже по нраву!

Скройся в пустыне, в леса на запад от пастбищ Уобаш!
Там ты свободно царишь, там осенью листьями клены
Стелют ковры золотые, а летом смолистые сосны
Хвоей своих опахал овевают лесные чертоги.
Там ты — великий вождь, уздой укрощаешь мустангов!

Там охотишься ты на оленей у Лосьего Рога,
Иль у Ревущей Воды, иль в горах, где с воинственным
кличем
Прыгают через ущелья стрелки из племен Черноногих!
Чу! Что за шум долетел из сердца пустыни нагорной?
Клич военный Лисиц п Ворон, иль Чудовище злое,
С ревом поймав на клыки летучую молнию бури,
С логовища поднялось, чтоб пожрать народ краснокожих?
Нет, страшнее Ворон, и Лисиц, и Чудовища злого,
Гибель другая грозит тебе, твоему народу, —
Вон громовая большая пирога взрывает Миссури
Взмахом могучих колес! А ночью средь прерий мерцают
Лагерные костры, и облако пыли с рассветом
Взвихрит не стадо бизонов, не скачки индейцев проворных:
Поезд фургонов белеет в пустынных угодьях команчей.
Саксы и кельты дыханьем, как ветер холодный с востока,
Гонят все дальше на запад дымки твоих редких вигвамов!
1S44

ДЕНЬ КОНЧЕН


День кончен, и с крыльев Ночи
Спускается сумрак и мгла,
Как будто перо большое
Парящего в небе орла.

Я вижу — огни деревни
Блестят сквозь дождливую сеть,
И чувства тоски безотчетной
Не в силах преодолеть.

Еще не печаль, но все же
Походит тоска на печаль, —
Вот так, как на дождь походит
Туман, застилающий даль.

Прочти ж мне стихи иль песню
Простую какую-нибудь,
Чтоб мог я от мыслей тревожных
Шумливого дня отдохнуть.

Не тех великих поэтов,
Чей голос — могучий зов,
Чей шаг, отдаленный эхом,
Звучит в лабиринте веков.

Ведь мысли их, словно фанфары,
С неслыханной силой такой
Гремят о борьбе бесконечной,
А мне сейчас нужен покой.

Возьми поскромнее поэтов,
Чьи песни из сердца текли,
Как слезы из век задрожавших,
Как дождик из тучки вдали.

Того, кто в труде ежедневном,
В бессоннице тяжких ночей
Расслышал чудесные звуки
В душе утомленной своей.

Те песни смиряют тревогу
И пульс напряженный забот,
И в душу покой благодатный,
Как после молитвы, сойдет.

Прочти ж мне из книги любимой
Что хочешь, пусть голос твой
Озвучит стихи поэта,
Усиливши их волшебство.

И музыка сумрак наполнит,
Мучительных дум караван
Уложит шатры, как арабы,
И скроется тихо в туман.

1844

СКАЧКА ПОЛЯ РЕВИРА


Запомните, дети, — слышал весь мир,
Как в полночь глухую скакал Поль Рейир...
То было в семьдесят пятом году,
Восемнадцатого апреля, — день тот
И сейчас предо мною так ясно встает.

Он другу сказал: «Я сигнала жду.
Коль ночью из города наступать
Начнут британцы, ты дай мне знать,
На Северной церкви зажги звезду, —
Одну, если сушей, а морем — две.
Я буду с конем бродить в траве
На том берегу, и, увидев сигнал,
Коня бы я в бешеной скачке погнал,
Чтоб всюду с оружьем народ вставал!
Спокойной ночи!» И вот в челноке
К Чарлстону он поплыл по реке.
Всходила луна, и призрачный свет
Залив серебрил, где стоял «Сомерсет»,
Британский военный корабль, как фантом.
Скрещение мачт и рей средь тьмы

Казалось железной решеткой тюрьмы,
А черный корпус, расплывшись пятном,
Дрожал, отраженный в заливе морском.

Бродил но улицам верный друг,
Прислушиваясь ко всему вокруг.
В ночной тишине он услышал вдруг
У ворот казарм подозрительный стук,
Оружия звон и размеренный шаг.
То шли гренадеры, спеша сквозь мрак
К судам, где британский реял флаг.
На башню церкви, темневшей средь звезд,
Рассыпанных в черной глуби небес,
По лесенке он осторожно полез,
Распугивая голубей с их гнезд
На пыльных балках темных стропил.
И рой теней его обступил.
Он слышал ступенек скрип и треск,
Голубиных крыльев тревожный всплеск,
Прислушался — всюду ночная тишь,
И лишь по скатам соседних крыш
Струился холодный лунный блеск.

Внизу, словно лагерь — привал мертвецов,
Стояли шатрами холмы могил,
Где каждый мертвец, как солдат, почил,
Улегшись навеки в глубокий ров.
А ветер, заняв караульный ноет,
Дозором обходит ночной погост
И шепчет всем спящим: «Тревоги нет!»
На миг, словно в белый саван одет,
И он почувствовал чары луны
И мертвой кладбищенской тишины.
Когда же очнулся, взглянул туда,

Где узким потоком речная вода
Втекала в широкий морской залив,
Уже поднимал океанский прилив
Готовые с якоря сняться суда.

Условного знака на том берегу
Все ждет Поль Ре-вир на росистом лугу.
В ботфортах, шпорами тихо звеня,
Пройдется, погладит по шее коня,
Потом в нетерпении топнет ногой
И пристально смотрит на берег другой.
Подтянет подпругу, поправит седло.
Уже от месяца стало светло,
А башня Северной церкви во тьме
Над кладбищем мрачно стоит на холме.
Все ждет он и смотрит. Уж время прошло,
Вдруг видит — звездой огонек замигал,
То дан с колокольни желанный сигнал!
В седло он вскочил, сжал повод в ладонь.
Под ним захрапел в нетерпенье конь.
Второй сигнал! Он коня погнал!

Еще деревушка спокойно спит,
Но в лунном свете промчалась тень,
Да искру метнул дорожный кремень
У скачущей лошади из-под копыт,
И все! Но в безудержной скачке его
Решалась судьба народа всего.
Та искра, что высек подковою конь,
Повсюду зажгла восстанья огонь.

Вот он на холме, и Мистик-река,
Встречая прилив, блестит, широка.
Он слышит, как ветер в ушах свистит,

Как мягко бьют под ольхой по песку
И звонко о камень гремят на скаку
Удары быстрые конских копыт.

На башне пробило двенадцать часов,
Когда проскакал он Медфордский мост.
Он слышал первый крик петухов
И яростный лай ценных собак.
С реки повеял холодный мрак,
И саван туманный одел погост.

На башне гулко пробило час,
Когда прискакал Поль Ревир в Лексингтон,
И флюгер дремал, позолотой лучась,
Когда по улице мчался он.
Окошки Дома Собраний, пусты,
Мерцали мертвенно из темноты,
Как будто той крови страшась, что тут
На площади утром пред ними прольют.

Пробило два, когда, наконец,
У Конкорда он проскакал через мост.
Он слышал на фермах блеянье овец
И щебет проснувшихся птиц средь ветвей.
Заря над лугами блеснула светлей,
Померкло мерцанье последних звезд.
Храбрец не один еще мирно спал,
Кто в этот памятный день на мосту
От пули мушкетов британских пал
В бою за свободу на славном посту.

Остальное по книгам известно вам:
Как пришлось британцам бежать по полям,
Как фермеры гнали наемных солдат,

Сражая их пулями из засад,
И били без промаха в красный мундир,
Стреляли метко со всех сторон,
Врагу нанося тяжелый урон,
На ходу забивая в дуло заряд,

Так в полночь глухую скакал Поль Ревир.
Его тревожный призывный крик
До каждой деревни и фермы достиг,
Нарушив дремотный покой и мир.
Вдруг голос из тьмы, в дверь удар кулака
И слово, что эхом несется в века.
То слово из Прошлого ветер ночной
Разносит всегда над нашей страной,
И в час тревоги, нарушившей мир,
Народ весь, поднявшись, слышит сквозь тьму,
Как в полночь с призывом несется к нему
На скачущей лошади Поль Ровпр.

1860

Джон Уитьер

ДУХ МОРОЗА


Он идет, он идет — Дух Мороза идет,
И след его леденящий
Сверкает кристаллами звездных высот
Над золотолиственной чащей.
Плащи с дубов он срывает во прах,
И листья шуршат, облетая,
И ветры его завывают в полях,
Как волчья голодная стая.
Он идет, он идет — Дух Мороза идет
От замерзшего Лабрадора,
Где но морю бродит белый медведь
Среди ледяного простора;
Где нарус рыбачий от ветра зимы
Леденеет в тусклом сиянье
И где рулевые сидят у кормы,
Как мраморпые изваянья!

Он идет, он идет — Дух Мороза идет
Вместе с ветром полярным студеным,
И в Норвегии сосны гранитных высот
Его встретили низким поклоном.
Не растопит его и горячая мгла
Из подземного страшного пекла,
Что под сумрачным небом во льдах разожгла
Огнедышащим кратером Гекла.

Он идет, он идет — Дух Мороза идет!
Под дыханьем губительным скоро
Заблещет зеркальной гладью лед,
В катки превратив озера.
Потоки, что прыгали с крутизны
И в зелени звонко журчали,
Надолго в оковах его, до весны,
Застынут в безмолвной печали.

Он идет, он идет — Дух Мороза идет!
Так давайте заранее встретим
Его леденящий, мертвящий полет
И огонь в очагах засветим;
Соберемся в тесном кругу веселей,
И, когда затанцует пламя,
Пускай он в свирепости лютой своей
Кружит бессильно над нами!

1831

ВЪЕЗД ШКИПЕРА АЙРСОНА


Немало волшебных поездок в веках
Прославлено в сказках, воспето в стихах, —
Из книг Апулея осел золотой,
Календаря конь весь из бронзы литой,
На метлах летавшие ведьмы во мрак,
Носивший пророка скакун Эль-Борак,
Но все ж необычней поездок всех лет
Был въезд Флойда Айрсона в Марблхэд.
За то, что Флойд Айрсон не спас никого,
И в дегте и в перьях возили его
Женщины Марблхэда!

Как филин облезлый, как мокрый индюк,
С повисшими крыльями связанных рук,
Весь черный от дегтя, весь в перьях, нагой —
Так шкипер Флойд Айрсон стоял пред толпой,
А свита из женщин седых, молодых,
Здоровых, горластых, худых, разбитных
Везла на повозке его, и свой гнев
Они изливали в протяжный припев:
«Вот шкипер Флуд Ойрсон! Он ближних
не спас,
И в дегте и в перьях стоит напоказ
Женщинам Марблхэда!»

Кричали старухи, морщинисты, злы,
Кричали девицы, румяны, белы,
Как будто, сверкая сиянием глаз,
Вакханки сошли с древнегреческих ваз,
Растрепаны платья, платки, волоса,
Охрипли от выкриков их голоса,
И, дуя в свирели из рыбьих костей.
Вопили менады все громче, сильней:
«Вот шкипер Флуд Ойрсон! Он ближних
не спас,
И в дегте и в перьях стоит напоказ
Женщинам Марблхэда!»
Не жалко его! Он безжалостен был,
Ведь он мимо шхуны тонувшей проплыл,
Не тронул его погибающих зов,
Не снял и не спас он своих земляков.
Донесся их крик: «Помогите вы нам!»
А он им ответил: «Плывите к чертям!
На дне много рыбы припас океан!»
И дальше поплыл он сквозь дождь и туман.
За то, что Флойд Айрсон не спас никого,
И в дегте и в перьях возили его
Женщины Марблхэда!
В заливе Шалер на большой глубине
Покоится шхуна рыбачья на дно.
Жена, и невеста, и мать, и сестра
Со скал Марблхэда всё смотрят с утра,
В туманное мрачное море глядят,
Но те, кого ждут, не вернутся назад.

Лишь ветер да чайки доносят рассказ
О том капитане, что ближних не спас.
За то, что Флойд Айрсон не спас никого,
И в дегте и в перьях возили его
Женщины Марблхэда!

На улице каждой с обеих сторон
Кричали ему из дверей и окон.
Проклятья старух, старых дев, стариков
Он слышал в пронзительном реве рожков,
И волки морские, друзья-моряки,
От гнева сжимали свои кулаки,
Калеки грозили, подняв костыли,
Кричали, когда его мимо везли:
«Вот шкипер Флуд Ойрсон! Он ближних
не спас
И в дегте и в перьях стоит напоказ
Женщинам Марблхэда!»

Цвела вдоль Салемской дороги сирень,
Манила под яблони светлая тень,
Но шкипер не видел зеленой травы
И яркой небесной густой синевы,
Безмолвно в потоке народном он плыл,
Как идол индейский зловеще уныл,
Не слышал, как все его хором кляли,
Как громко кричали вблизи и вдали:
«Вот шкипер Флуд Ойрсон! Он ближних
не спас
И в дегте и в перьях стоит напоказ
Женщинам Марблхэда!»

«Сограждане, слушайте! — он закричал. —
Что мне голосов ваших горестный шквал?

Что значит мой черный позор и мой стыд
Пред ужасом тем, что меня тяготит?
Ведь ночью и днем, наяву и во сне
Со шхуны их крик все мерещится мне.
Кляните меня, но ужасней есть суд,
Я слышу, как мертвые в море клянут!»
Сказал так Флойд Айрсон, что ближних
не спас
И в дегте и в перьях стоял напоказ
Женщинам Марблхэда!

Сказала погибшего в море вдова:
«В нем совесть проснулась! Что наши слова!»
Единого сына погибшего мать
Сказала: «Придется его отвязать!»
И женщины, сердцем суровым смягчась,
Его отвязали, а деготь и грязь
Прикрыли плащом — пусть живет нелюдим
Со смертным грехом и позором своим!
Злосчастный Флойд Айрсон не спас никого,
И в дегте и в перьях возили его
Женщины Марблхэда!

1857

БАРБАРА ФРИТЧИ


Утром сентябрьским над жнивом полей
Фредерик-город блестел светлей

Шпилями крыш, и зеленый вал
Холмов Мэриленда его окружал.

Фермеров вознаграждали сады
Золотом яблок за все их труды.

Но привлекали, как рай, их сады
Взгляды голодной мятежной орды.

Полднем осенним чрез город прошли
Отряды южан с генералом Ли.

Пешие, конные шли войска
По улицам тихого городка.

Немало флагов утром взвилось,
Серебряных звезд и красных полос,

Но в полдень, как в город ворвался враг,
Спущен повсюду был звездный флаг.

Барбара Фритта врагам в ответ,
Старуха почти девяноста лет,

Отважилась дряхлой рукой опять —
Мужчинами спущенный — флаг поднять.

И взвился флаг с чердака из окна,
Ему до конца она будет верна!

Отряд свой по улице мимо вел
Верхом на мустанге Джексон Стон вол.

Надвинув шляпу, смотрел он вокруг,
И флаг северян он увидел вдруг.

«Стой!» — и встал смуглолицый отряд.
«Огонь!» — и грянул ружейный раскат.

Звякнуло в раме оконной стекло,
Флаг изрешеченный с древка снесло,

Но грохот ружейный еще не смолк,
Когда подхватила Барбара шелк.

На улицу высунувшись из окна,
Простреленным флагом взмахнула она:

«Стреляйте в седины моей головы.
Но флага отчизны не трогайте вы!»

И тень раскаянья, краска стыда
По лицу командира скользнула тогда.

На мгновенье задумался он, молчалив,
И победил благородный порыв.

«Кто тронет ее, как собака умрет!» —
Он крикнул, промчавшись галопом вперед.

И целый день проходили войска
По улицам тихого городка,

Но флаг развевавшийся взять на прицел
Никто из мятежников больше не смел.

Не рвал его шелка внезапный шквал,
Но ласковый ветер его развевал.

И солнце между холмами, из туч,
Ему посылало прощальный луч.

Барбары Фритчи на свете нет,
И прахом развеян мятежников след.

Честь ей и слава! О ней мы поем.
Стонвола помянем не лихом — добром!

Над прахом Барбары Фритчи родным
Союзное знамя с почетом склоним!

Принес и порядок, и мир, и закон
Тот флаг, что был ею к окну прикреплен.

Пусть звезды неба смотрят сквозь мрак,
Как веет над городом звездный флаг.

1863

Эдгар По

ВОРОН


Как-то в полночь, в час угрюмый, утомившись от раздумий,
Задремал я над страницей фолианта одного
И очнулся вдруг от звука, будто кто-то вдруг застукал,
Будто глухо так затукал в двери дома моего.
«Гость, — сказал я, — там стучится в двери дома моего.
Гость — и больше ничего».

Ах, я вспоминаю ясно, был тогда декабрь ненастный,
И от каждой вспышки красной тень скользила на ковер.
Ждал я дня из мрачной дали, тщетно ждал, чтоб книги дали
Облегченье от печали по утраченной Линор,
По святой, что там, в Эдеме, ангелы зовут Линор, —
Безыменной здесь с тех пор.

Шелковый тревожный шорох в пурпурных портьерах, шторах
Полонил, наполнил смутным ужасом меня всего,
И, чтоб сердцу легче стало, встав, я повторил устало:
«Это гость лишь запоздалый у порога моего,
Гость какой-то запоздалый у порога моего,
Гость — и больше ничего».

И, оправясь от испуга, гостя встретил я, как друга.
«Извините, сэр иль леди, — я приветствовал его. —
Задремал я здесь от скуки, и так тихи были звуки,
Так неслышны ваши стуки в двери дома моего,
Что я вас едва услышал», — дверь открыл я: никого,
Тьма — и больше ничего.

Тьмой полночной окруженный, так стоял я, погруженный
В грезы, что еще не снились никому до этих пор;
Тщетно ждал я так, однако тьма мне не давала знака,
Слово лишь одно из мрака донеслось ко мне: «Лннор!»
Это я шепнул, и эхо прошептало мне: «Линор!»
Прошептало, как укор.

В скорби жгучей о потере я захлопнул плотно двери
И услышал стук такой же, но отчетливей того.
«Это тот же стук недавний, — я сказал, — в окно за ставней,
Ветер воет неспроста в ней у окошка моего,
Это ветер стукнул ставней у окошка моего, —
Ветер — больше ничего».

Только приоткрыл я ставни — вышел Ворон стародавний,
Шумно оправляя траур оперенья своего;
Без поклона, важно, гордо, выступил он чинно, твердо;
С видом леди или лорда у порога моего,
Над дверьми на бюст Паллады у порога моего
Сел — и больше ничего.

И, очнувшись от печали, улыбнулся я вначале,
Видя важность черной птицы, чопорный ее задор.
Я сказал: «Твой вид задорен, твой хохол облезлый черен,
О зловещий древний Ворон, там, где мрак Плутон простер,
Как ты гордо назывался там, где мрак Плутон простер?»
Каркнул Ворон: «Nevermore» *.

Выкрик птицы неуклюжей на меня повеял стужей,
Хоть ответ ее без смысла, невпопад, был явный вздор;
Ведь должны все согласиться, вряд ли может так случиться,
Чтобы в полночь села птица, вылетевши из-за штор,
Вдруг на бюст над дверью села, вылетевши из-за штор,
Птица с кличкой «Nevermore».

Ворон же сидел на бюсте, словно этим словом грусти
Душу всю свою излил он навсегда в ночной простор.
Он сидел, свой клюв сомкнувши, ни пером не шелохнувши,
И шепнул я вдруг, вздохнувши: «Как друзья с недавних
нор,
Завтра он меня покинет, как надежды с этих пор».
Каркнул Ворон: «Nevermore!»

При ответе столь удачном вздрогнул я в затишье мрачном,
И сказал я: «Несомненно, затвердил он с давних пор,
Перенял он это слово от хозяина такого,
Кто под гнетом рока злого слышал, словно приговор,
Похоронный звон надежды и свой смертный приговор
Слышал в этом «nevermore».

И с улыбкой, как вначале, я, очнувшись от печали,
Кресло к Ворону подвинул, глядя на него в упор,
Сел на бархате лиловом в размышлении суровом,
Что хотел сказать тем словом Ворон, вещий с давних пор,
Что пророчил мне угрюмо Ворон, вещий с давних пор,
Хриплым карком: «Nevermore»1.

Так, в полудремоте краткой, размышляя над загадкой,
Чувствуя, как Ворон в сердце мне вонзал горящий взор,
Тусклой люстрой освещенный, головою утомленной
Я хотел склониться, сонный, на подушку на узор,
Ах, она здесь не склонится на подушку на узор
Никогда, о nevermore!

Мне казалось, что незримо заструились клубы дыма
И ступили серафимы в фимиаме на ковер.
/Я воскликнул: «О несчастный, это Бог от муки страстной
Шлет непентес — исцеленье от любви твоей к Линор!
Пей непентес, пей забвенье и забудь свою Линор!»
Каркнул Ворон: «Nevermore!»

Я воскликнул: «Ворон вещий! Птица ты иль дух зловещий!
Дьявол ли тебя направил, буря ль из подземных нор
Занесла тебя под крышу, где я древний Ужас слышу,
Мне скажи, дано ль мне свыше там, у Галаадских гор,
Обрести бальзам от муки, там, у Галаадских гор?»
Каркнул Ворон: «Nevermore!»

Я воскликнул: «Ворон вещий! Птица ты иль дух зловещий!
Если только бог над нами свод небесный распростер,
Мне скажи: душа, что бремя скорби здесь несет со всеми,
Там обнимет ли, в Эдеме, лучезарную Линор —
Ту святую, что в Эдеме ангелы зовут Линор?»
Каркнул Ворон: «Nevermore!»

«Это знак, чтоб ты оставил дом мой, птица или дьявол! —
Я, вскочив, воскликнул: — С бурей уносись в ночной
простор,
Не оставив здесь, однако, черного пера как знака

Лжи. что ты принес из мрака! С бюста траурный убор
Скинь и клюв твой вынь из сердца! Прочь лети в ночной
простор!»
Каркнул Ворон: «Nevermore!»

И сидит, сидит над дверью Ворон, оправляя перья,
С бюста бледного Паллады не слетает с этих пор;
Он глядит в недвижно!М взлете, словно демон тьмы
в дремоте,
И под люстрой, в позолоте, на полу он тень простер,
И душой из этой тени не взлечу я с этих пор.
Никогда, о nevermore!

1845

К АННИ


О, счастье! Не мучусь
Я больше, томясь,
Упорной болезнью,
И порвана связь
С горячкой, что жизнью
Недавно звалась.
Лежу я недвижно,
Лишенный сил,
И каждый мускул
Как будто застыл.
Мне лучше: не мучит
Горячечный пыл.
Лежу я спокойно,
Во сие распростерт,
Забыв все недуги,
Как будто я мертв,
И можно в испуге
Подумать — я мертв.

Рыданья и вопли
Затихли вокруг,
Как только прервался
Мучительный стук —
Терзающий сердце
Томительный стук.

Тоска, отвращенье,
Как тающий воск,
Исчезли с болезнью,
Мрачившей мой мозг,
С горячкой, что жизнью
Сжигала мой мозг.

Исчезла и пытка
Всех пыток сильней —
Ужасная жажда
Души моей
К реке ядовитой
Проклятых страстей:
Насытил я жажду
Души моей.

Испил я студеной
Воды из ключа,
Тот ключ потаенный
Струится, журча,
В земле неглубоко
Струится, журча.

О нет! Пусть не скажет
Никто, что для сна
Приют мой мрачен,
Постель так тесна, —

Ведь тот, кто скажет:
Постель так тесна,
Он тоже ляжет
В такую ж для сна.

Мой дух не лелеет
Мечтаний о грозах,
Не сожалеет
О пламенных розах,
О том, что алеет
На миртах и розах.

Дыханье как будто
Анютиных глазок
Он слышит из руты,
Из праздничных связок
Цветов розмаринных,
Анютиных глазок —
Дыханье невинных
Анютиных глазок.

Он дремлет блаженно
В тумане мечтаний
О правде нетленной
И верности Анни,
Витая блаженно
Средь локонов Анни.

Она с поцелуем
Склонилась ко мне,
И я, не волнуем
Ничем в тишине,
Скользя, как по струям,
Забылся во сне.

Укрыв меня нежно
И свет затемня,
Она помолилась
Потом за меня,
Чтоб ангелы неба
Хранили меня.

И я на постели
Лежу распростерт
(С истомою в теле),
Как будто я мертв, —
Прильнув к изголовью,
Лежу распростерт
(С ее любовью),
Как будто я мертв, —
И вам всем я страшен,
Как будто я мертв.

Душа ж моя ярче,
Чем в млечном тумане
Все звезды на небе,
Сверкает с Анни,
Горит она светом
Любви моей Анни,
Лучится ответом
Из глаз моей Анни.

1849

Оливер Холмс

ПОСЛЕДНИЙ ЛИСТ


Я видел как-то раз,
Проходил он мимо нас,
Дряхл и стар,
Такой смешной и жалкий,
Щупал суковатой палкой
Тротуар.

Он прежде был красавец,
Покорял когда-то, нравясь,
Все сердца.
В целом городе другого
Не могли б найти такого
Храбреца.

Теперь один вдоль улиц
Ковыляет он, ссутулясь,
Дряхл и сед.
Низко голову опустит,
Словно встречным шепнет в грусти:
«Тех уж нет».

Давно покрыты мохом
Те уста, что он со вздохом
Целовал.
Глохнут на могильных плитах
Звуки тех имен забытых,
Что он знал.
От бабушки покойной
Слышал я — он был, как стройный
Полубог,
С безупречным римским носом
И подобен свежим розам
Цветом щек.
Навис на подбородок
Нос его крючком урода.
Чужд для всех,
Он проходит, тяжко сгорбись,
У него, как эхо скорби,
Сиплый смех.

Над ним грешно смеяться,
Но кто в силах удержаться,
Если он
В треуголке и в зеленых
Старомодных панталонах
Так смешон!
Если в смене поколений
Буду я, как лист осенний,
Тлеть весной,
Пусть другие песни льются,
Пусть, как я над ним, смеются
Надо мной!

1836

ВЕРШИНА СМЕШНОГО


Я как-то написал стихи
За несколько минут
И думал, что смешными их
Читатели найдут.

Их сочиняя, я не мог
Сдержать веселья взрыв,
Хотя серьезен я, и строг,
И вовсе не смешлив.

Потом курьера я позвал,
Звонком подавши знак.
Я перед ним и слаб и мал,
Такой он здоровяк!

И я сказал, смеясь: «В набор!
Стихи — мой скромный дар.
Пусть дьявол мне за этот вздор
Заплатит гонорар».

Он взял листок и заглянул.
От первой же строки
Он рот в улыбку растянул,
Затрясши жир щеки.

От следующей — до ушей
Улыбка расплылась.
От третьей — прыснул он смелей,
С веселостью борясь.

С четвертой, пятой — грянул смех
И лопнул пояс брюк.
С шестой — без пуговиц без всех
Он пал в припадке вдруг.

Бедняга мог и умереть,
На десять дней он слег,
И не смешить так больше впредц
Я дал себе зарок.

1836

КУБОК ДЛЯ ПУНША


Старинный этот кубок мой — до нас доносит он
Былых пирушек шум и смех, рождественский трезвон.
Немало честных и прямых веселых смельчаков
По кругу пили из него, когда был кубок нов.

В Антверпен серебро привез испанский галлион,
И мастером из серебра был кубок сотворен.
Ему работу облегчал бодрящий легкий хмель,
И он не раз из кружки пил фламандский славный эль.

Тот кубок лорд, купив, поднес возлюбленной своей,
Понравились на нем резьба и херувимы ей;
Когда же отпрыск рода — сын являлся в старый дом,
То кубок праздник освящал целительным питьем.

Но пуританский, богослов потом его купил,
За трезвость яро он стоял, и пунша он не пил;
И в Лейден увлекла его церковная вражда,
Молелен много было там, и шнапс там был всегда,

Когда «Мэйфлауэр» отплыл к неведомой земле,
Немало было храбрецов на малом корабле,

Они везли тяжелый груз и скарба и добра,
Захвачен был и кубок мой литой из серебра.

Был мрачный вечер, и в снастях свистел ноябрьский
шквал,
Когда Майлс Стэндиш, капитан, вот этот кубок взял;
Он джин голландский наливал, размешивал клинком,
С мушкетами команда вся построилась кругом.

Отважно старый капитан большой глоток хлебнул
И рыжие усы обтер под грозный рев и гул,
А кубок по рукам пошел, и каждый пил легко
Горячую хмельную смесь, как в детстве молоко.

В ту ночь орел слетел с гнезда, он слышать не привык
В глухой полночной тишине солдатский буйный крик.
Среди индейцев далеко разнесся смутный слух:
«Тех бойтесь, от кого идет спиртной голландский дух!»

Сменялась полтораста лот листва густых лесов,
Померк у херувимов блеск серебряных носов,
Массивный кубок до краев наполнен был опять,
И сыну поднесла его при расставанье мать.

Она сказала: «Выпей, Джон. Чем я могу помочь?
Ты на морозе проведешь в траншее эту ночь.
Согрейся, подкрепись, сынок!» И залпом выпил Джон,
Зато сражался хорошо при Банкер-Хилле он!

Сердечно в дружеском кругу звучит заздравный тост,
Кто выпьет в меру за столом, тот весел, добр и прост
А если валишься ты с ног, без меры пьешь порой —
Не кубок полный виноват, а череп твой пустой!

О прошлом память я храню, сжимает сердце вздох,
Когда я вижу средь руин зеленый плющ п мох.
Старинный кубок не забыт, нет, он не будет пуст:
Веселье пило нз него когда-то столько уст!

Налейте кубок до краев и передайте мне,
Обычай пить он освятит и нам по старине,
Пусть херувимы охладят во мне греховный пыл,
Чтоб я не слышал жутких слов: «Мой милый, где ж
ты был?»

1849

БЕЗГЛАСНЫЕ


Надгробья с лирами мы чтим.
Где спят умолкшие поэты,
А их собратья под густым
Бурьяном сорным — кем воспеты?
Немногим жребий славный дан
Коснуться струн в игре напевной,
Другим — лишь боль сердечных ран
В безмолвье музыки душевной!

О нет, не проливайте слез
По выразившим горе песней, —
А по безгласным, тем, кто нес
Тяжелый крест, чтоб пасть безвестней.
Не там, где у левкадских скал
В прибое слышен Сафо голос, —
Там, где росою засверкал
Над безыменным прахом колос!

Сердца, которым суждено
Страданье в немоте бессильной,
Пока сердечное вино
Не выжмет Смерть своей давильней!

Когда б могли звучанья лир
Дать голос каждой скрытой муке,
Какие б песни слышал мир,
Каких мелодий дивных звуки!

1858

Генри Торо

ВСЯ ЖИЗНЬ МОЯ — ПО БЕРЕГУ ПРОГУЛКА


Вся жизнь моя — по берегу прогулка,
Настолько близко к морю, как могу;
Порой волна меня окатит гулко,
Когда замешкаюсь на берегу.

Я часто занят пристальной разведкой,
Чтоб выхватить из волн дневной улов —
Ракушку хрупкую иль камень редкий,
Что Океан мне подарить готов.

С немногими встречаюсь я нежданно,
Морская даль милей всем, чем земля.
Мне кажется, что тайны Океана
На берегу постигну глубже я.

В глубь прячет жемчуг море голубое
И водорослей красных волоса,
А здесь я ощущаю пульс прибоя
И слышу всех погибших голоса.

1849

ДЫМ ЗИМОЙ


Ползучий дым клубится на рассвете,
Как бы исследуя застывший воздух
И не спеша взлететь навстречу дню.
Полет замедли, вяло и бесцельно
Закручиваясь в кольца, завитки,
Он движется, но так же неохотно,
Как подле очага его хозяин,
Чьи мысли не очнулись от дремоты
И не захвачены еще потоком
Дневных забот. Но дым взлетел повыше,
Когда направил лесоруб шаги
С намерением в руки взять топор,
Не вышел сразу в дверь, а прежде выслал
Своим разведчиком дым из трубы,
Чтоб тот взлетел в морозный воздух с крыши,
Разведал про погоду, встретил день.
Хозяин возится у очага,
Все не решаясь дверь открыть наружу,
А дым легко разносится по ветру,
По всей долине стелется смелей,
Окутывает на холме деревья
И согревает крылья ранней птицы.

Вот, высоко взлетев в бодрящий воздух,
Дым встретил день за краем горизонта,
В глаза хозяина у низкой двери
Лучистым облачком послав привет.
Напечатано в 1863 г.

Джеймс Лоуэлл

НАРУЖИ И ВНУТРИ


Мой кучер ждет меня наружи.
Как лошади, и он продрог,
Клянет он резкий ветер стужи, —
Ругаться так и я бы мог.

В кулак оцепеневший дуя
И топая у двери там,
Хотел бы он, чтоб был в аду я,
И шлет меня ко всем чертям.

Наверно, видит он оттуда,
Прижав замерзший нос к стеклу,
Как бело-розовое чудо
Веду я под руку к столу.

Счастливцем с ношей драгоценной
Сейчас я перед ним предстал,
Он слышит выстрел пробки пенной
И видит золотой бокал.

А я с такою же тоскою,
В гостях у старого осла,
Завидую его покою
Там, за окном, где ночь светла.

Ведь холодней зимы раздольной
Улыбок блеск вокруг меня,
Кислей вина и тост застольный,
И чопорная болтовня.

Он ноги обмотал отрепьем,
А я прильнувшую к плечу
Тоску с ее великолепьем,
Как раб галеру, волочу.

Мы с ним судьбу одну и ту же
Сменяли б — так же до зарн,
Как он, скучал бы я наружи,
Как я, скучал бы он внутри!

1854

СВАТОВСТВО


Такие ночи созданы
Для чар и обаянья:
Сверканье снега, свет луны,
Безмолвие п сиянье.

И только видела луна:
Подкрался Зекл сторожко.
Наверно, Хадли там одна, —
Он заглянул в окошко.

Очаг огромный, а не печь, —
Пожалуй, скажут люди,
Что если груду дров разжечь,
То подгоришь, как пудинг.

Казалось — там стоял июль,
И солнце из решетки
Плясало жаром средь кастрюль
И по лицу красотки.

Висело по стенам вокруг,
Средь желтых тыкв ржавея,
Оружье королевских слуг,
От Конкорда трофеи.

Но так как там она была
С корзиной яблок спелых —
Румяна так же и бела, —
То все цвело и пело.

Весь сад кругом был снежно-бел,
А в горнице укромной
Ее румянцем заалел
Лесной шиповник скромный.

Шесть футов ростом он, силач,
Горазд на все, упрямо
Готов хоть с тонной мчаться вскачь,
Вел борозды он прямо.

Девиц он знал до двадцати, —
С одной, с другой покружит
И к третьей уж готов пойти,
Ни об одной не тужит.

Но от нее по жилам хмель
Пошел, как сок по клену,
Там, где она, — цветет апрель,
И бродит он влюбленно.

Гремел он в хоре, словно гром,
И ей всегда казалось,
Когда он в церкви пел псалом,
Что небо разверзалось.

В смущенье уронила раз
Молитвенник под лавку,
Почувствовав луч серых глаз
Сквозь шляпку, как булавку.

Она пылала, как в огне,
И знала: в этот вечер
Ей предстоит наедине
С ним неизбежно встреча.

Он о железную скобу
Ногами там зашаркал, —
И пот вдруг выступил на лбу,
Ей сразу стало жарко.

А вдруг отказ — того и жди,
Из полымя да в пекло.
Забилось сердце так в груди,
Как никогда, у Зекла.

А по губам ее слегка
Улыбка заскользила,
И в яблоко ее рука,
Как в сердце, нож вонзила.

«Отца вам нужно повидать?»
«Да... нет... Сказать по правде,
Хотел бы я...» — «Так, значит, мать?
Она вернется завтра».

У девушек один ответ,
Таков уж их обычай:
Хотели б «да» сказать и «нет»
Вдруг скажут из приличий.

Переминался молча он,
Как бы ища упора,
И слов не находил, смущен,
И тем для разговора.
3*

«Быть может, завтра мне зайти?»
«Конечно, завтра, мистер».
Он этого не мог снести...
Слились их губы вместе...

Когда потом вернулась мать,
Она тогда навряд ли
Смогла хоть что-нибудь узнать
У побледневшей Хадли.

Ведь нрав у девушки прямой
И ясный, неизменный,
Как тот поток, что и зимой
Журчит, прозрачно-пенный.

Она как смерть бледна, бела —
Стояла без движенья,
И мать, без слов поняв, дала
Свое благословенье.

И сразу вспыхнул, словно мак,
Румянец щек чудесный.
Я слышал: огласят их брак
В ближайший день воскресный.

1866

Уолт Уитмен

Я СЛЫШУ ПЕНЬЕ АМЕРИКИ


Я слышу пенье Америки, разные песни я слышу,
Песни рабочих — каждый поет свою, весело, звонко,
Пенье плотника при разметке доски или балки;
Пенье каменщика на лесах и после работы;
Пенье лодочника на баркасе, матроса на палубе парохода;
Пенье сапожника на скамейке, шляпника, поющего стоя;
Напев лесоруба-подроотка с плужной упряжкой
утром, иль в полдень, иль на закате;
Нежное пенье матери, молодой хозяйки, девушки,
швеи иль прачки — каждая поет свое, не чужое.
Днем дневные песни, а вечером парни дюжие дружно
Хором поют, во весь голос, свои мелодичные песни.

1860

О КАПИТАН! МОЙ КАПИТАН!

1

О капитан! Мой капитан! Рейс трудный завершен,
Все бури выдержал корабль, увенчан славой он.
Уж близок порт, я слышу звон, народ глядит, ликуя,
Как неуклонно наш корабль взрезает килем струи.
Но сердце! Сердце! Сердце!
Как кровь течет ручьем
На палубе, где капитан
Уснул последним сном!
2

О капитан! Мой капитан! Встань и прими парад,
Тебе салютом вьется флаг- и трубачи гремят;
Тебе букеты и венки, к тебе народ теснится,
К тебе везде обращены восторженные лица.
Очнись, отец! Моя рука
Лежит на лбу твоем,
А ты на палубе уснул
Как будто мертвым сном.
3

Не отвечает капитан и, побледнев, застыл,
Не чувствует моей руки, угаснул в сердце пыл.
Уже бросают якоря, и рейс наш завершен,
В надежной гавани корабль, приплыл с победой он.
Ликуй, народ, на берегу!
Останусь я вдвоем
На палубе, где капитан
Уснул последним сном.

1865

КОГДА СИРЕНЬ ЦВЕЛА ПЕРЕД ДОМОМ

1

Когда сирень цвела перед домом
И большая звезда на западе преждевременно скрылась
во мрак,
Я скорбел — и буду скорбеть с приходящей вечно весною.

О весна, приходящая вечно! Ты троицу мне приносишь:
Расцветшую снова сирень, и звезду, что на запад
склонилась,
И мысль о нем, о любимом.
2

О упавшая западная звезда!
О тени ночи! О мрачная ночь, полная слез!
О большая погасшая звезда! О черный мрак, скрывший
звезду!
О жестокие руки, что держат меня! О моя беззащитная
душа!
О хмурая туча, полонившая душу мою!
3

В садике перед старым сельским домом у побеленного
забора
Стоит пышный куст сирени с листвой сердцевидной,
зеленой,
С гроздьями нежных цветов, аромат их сильный люблю я,
Каждый листочек — чудо... И я от куста той сирени
С гроздьями нежных цветов, с листвой сердцевидной,
зеленой
Ветку с цветами сорвал.
4

В низине влажной, в уединенье,
Скрытно ноет свою песню пугливая птица,
Дрозд одинокий,
Отшельник лесной вдали от селений
Поет свою песню.

Песню кровоточащего горла!
Песню жизни — отдушину смерти. (Знаю, брат дорогой:
Ты бы умер, лишившись дара песни.)
5

По лону весны, по стране, среди городов,
По дорогам и через леса (где недавно фиалки выглянули
из земли, расцветив серый мусор),
По зелени окрестных полей, — мимо трав бесконечных,
Мимо желтых колосьев пшеницы, где каждое зернышко
в черноземе восстало из савана,

Мимо бело-розовых яблонь в садах,
И днем и ночью — туда, где ждет могила,
С телом вместе странствует гроб.
6

Странствует гроб по улицам и дорогам
И днем и ночью, страну омрачая тучей,
С пышностью флагов, знамен, с городами в трауре черном,
Со штатами всеми, стоящими, как женщины, в крепе,
С процессией бесконечной и светочами во мраке,
Со множеством факелов, с морем безмолвным лиц и голов
непокрытых,
С ожидающим гроб вокзалом и печальной толпой,
С отпеванием ночью, с тысячью голосов, звучащих
торжественно, скорбно,
Со всеми грустными голосами в хорах надгробных,
С полумраком церквей и громом органов — там, где тебя
проносят
Под колокольный звон погребальный;
Вот, гроб, медленно проносимый,
Я даю тебе мою ветку сирени.
7

(Не тебе, не тебе одному
Цветы и зеленые ветви на гроб возлагаю:
Как утро, свежую песню я пропою тебе, о святая,
разумная смерть.
Всю букетами роз,
Всю розами, лилиями, о смерть, я тебя покрою.
Но больше всего расцветшей раньше сиренью;

Я ломаю, обильно ломаю ветви сирени,
G руками, полными цветов, иду я осыпать тебя,
Тебя и все гроба твои, о смерть!)
8

О западная звезда, плывущая в небе!
Я знаю теперь, что ты предвещала недавно,
Когда я бродил в таинственных сумерках синих,
Когда я бродил в молчанье прозрачной ночью,
Я видел — ты хотела что-то сказать, склоняясь ко мне
каждой ночью,
Склоняясь с неба так низко, словно шла рядом (а прочие
звезды все сверху сияли),
Когда мы бродили вместе торжественной ночью (почему-то
не мог я уснуть),
Когда ночь протекала и я заметил, пока ты не скрылась,
как ты печальна,
Когда я стоял на холме холодной прозрачной ночью
под ветром,
Когда я следил, как ты, склоняясь, исчезла во мраке,
Когда душа моя грустно склонялась, как ты, скорбная
сфера,
А ты упала во мрак и исчезла.
9

Пой во влажной низине!
О певец застенчивый, нежный! Я слышу трели твои, слышу
твой зов;
Я слышу — я подхожу — я тебя понимаю;
Но медлю мгновенье: звезда, сияя, меня задержала,
Звезда, мой ушедший товарищ, меня здесь держит.
10

О, как буду я петь о мертвом, мною любимом?
Какую песню сложу о большой и чистой душе ушедшей?
Какие цветы возложу на могилу любимого мной?
Ветры морские, с запада и востока,
С восточного океана и с западного океана дуют,
встречаясь средь прерий.
Дуновеньями их и дыханьем песни моей
Я овею могилу любимого мной.
11

О, что повешу я на стене покоя?
Какие картины повешу я на стене,
Украшая склеп любимого мной?

Картины растущей весны, и ферм, и домов
С апрельским вечером на закате и сизым светлым легким
дымом,
С разливом золота от закатного великолепного солнца;
Со свежей, сочной травой под ногами и светло-зеленой
листвой на деревьях;
С блеском текучим вдали, с широкой рекой, отливающей
рябью;
С цепью прибрежных холмов, с очертаньями в небе,
с тенями;
С городом невдалеке, с тесным строем домов и множеством
труб,
Со всеми видами жизни, труда, с рабочими после работы.
12

Вот душа и тело — эта страна!
Могучий Манхэттен, со шпилями в блеске, с приливами,
кораблями;
Обширный обильный край — Север и Юг, берега Огайо
и светлый Миссури,
А дальше просторы прерий, покрытых травой
и пшеницей.

Вот прекрасное, величаво-спокойное солнце;
Фиолетово-алое утро с едва ощутимым ветром;
Спокойный, льющийся мягко свет бесконечный;
Чудо, что все заполняет, — полдень свершений;
Вечер волшебный, желанная ночь и звезды
Над городами моими сияют, людей и страну облекая.
13

Пой, пой, серо-бурая птица!
Пой из влажной низины, лей из кустов свою песню,
Из сумерек безграничных, из кедров и сосен.

Пой, милый брат, — пой тростниковую песшо,
Громко, как человек, голосом скорби глубокой.
О плавный, свободный и нежный!
О дикий и вольный! О дивный певец!
Я слышу только тебя... звезда еще держит меня
(но я скоро уйду),
Сирень еще держит меня запахом властным.
14

Когда я сидел и видел
Догорающий день, и поля весны, и фермеров, занятых
севом,
Обширный мирный пейзаж страны с озерами и лесами,
Воздушную прелость небес (после буйных ветров
и штормов);
Под аркой полуденной неба мельканье шумливых детей
и женщин,
Встающий прилив океана — плывущие корабли,
Обилье близкого лета, поля с хлопотливой работой,
И множество разных домов, с их бытом, едой,
ежедневными мелочами,
И улицы в городах, как полно бился их пульс, — и вот
внезапно
Упала на это все, и на всех, и на меня, покрывая,
Упала тень облака, длинный и черный шлейф,
И я узнал смерть, мысль о ней и мудрое знание смерти.
Тогда с мудрым знанием смерти, идущим рядом со мной,
И мыслью о смерти, тоже идущей рядом,
И я вместе с ними, как спутников, держа их за руки,
Укрылся в убежище ночи укромной, безмолвной,
Сбежав по тропинке на берег болотистый в сумрак,
К торжественным кедрам и тихим, призрачным соснам.

И певец, такой пугливый, принял меня,
Серо-бурый дрозд принял нас всех троих
И запел песию смерти, стихи о нем, о любимом.

Из глубокого уединенья,
От кедров душистых и призрачных, тихих сосен
Раздался радостный гимн дрозда.

И чары гимна меня захватили,
Когда я держал, словно за руки, товарищей двух
во мраке,
И голос души моей вторил песне дрозда:

«Приди успокоить, прекрасная смерть,
Повсюду в мире, как свет, появляясь, являясь
Ко всем и каждому днем и ночью,
Раньше иль позже, нежная смерть.

Да будет хвала бесконечной вселенной
За жизнь и радость, за все явленья, пытливое знанье,
За ласку любви, — но да будет хвала, хвала, хвала
Прохладным, надежным и крепким объятиям смерти!

О темная мать, всегда неслышно скользящая рядом,
Тебя не встречал никто песнопеньем привета?
Так я воспеваю тебя — и выше всего прославляю,
И песню несу, чтоб в назначенный час ты пришла,
не колеблясь.

Спасительница, приблизься!
Пусть так — ты взяла их, и я пою без печали о мертвых,
Затерянных в ласковом, тихом твоем океане,
Омытых блаженством твоим, о смерть.

Тебе мои радостные серенады,
Я празднества в честь тебя предлагаю, и пляски,
и украшенья,
Для них подобают — широкий простор под открытым
небом,
И жизнь, и поля, и задумчиво-тихая ночь.

Безмолвие ночи под множеством звезд,
И берег морской, и шепот, и ропот волн, мне знакомый,

Душа обратилась к тебе, о смерть, под вуалью дали,
И тело прильнуло к тебе благодарно.

Над лесом летит моя песня к тебе!
Над гребнями шумных волн — над просторами нив
н прерий.
Над всеми людными городами, п верфями, п путями,
Я радостно, радостно шлю эту песню тебе, о смерть!..»
15

Созвучно с моею душой,
Громко и звучно пел серо-коричневый дрозд,
Чистой и звонкой мелодией ночь заполняя.
Громко средь сосен и кедров густых,
Ясно среди аромата болота и свежести влажной,
И я со спутниками слушал во мраке.

А в это время пред взором моим
Панорамы видений проносились.

Я видел армии мельком
И видел, словно во сне, сотни знамен боевых;
В дыму сражений, простреленные, они развевались,
Вздымались то здесь, то там, разорванные, в крови,
И после лохмотья одни на древках (и всюду безмолвье),
А древки все расколоты в щепы.

Я видел убитых тела, мириады тел,
Скелеты белые юношей видел,
Я видел останки солдат всех, павших в сраженьях,
Но были они не такими, как нам представлялось;

Они покоились мирно, они не страдали;
Страдали оставшиеся в живых — матери их страдали,
И жены, и дети, друзья их страдали в раздумье,
Страдали войска, что остались.
16

Проходя сквозь ночь, проходя сквозь виденья,
Рук моих спутников не выпуская.
Под песню отшельника-птицы, с песней ответной моей
души
(Песней победной, песней о смерти, звучной и мелодичной,
Звучала песня то грустно и тихо, то звонко во тьме
разливалась,
Замирала печально, предупреждая, и вновь
гремела, ликуя,
Покрывая землю, небесный свод заполняя,
И этот могучий псалом я слышал во мраке),
Уходя, оставляю тебя, сирень с листвой сердцевидной,
Оставляю в садике перед домом, где ты весной
расцветаешь.

От песни моей о тебе отрываюсь,
От взгляда на запад к тебе, от общенья с тобой отрываюсь,
О светлый товарищ, с серебряным ликом во мраке!
Но я сохраню все, все, что нашел этой ночью:
Песню, чудесную песню серо-коричиевой птицы,
И песню ответную ей, эхо моей души,
С яркой склоненной звездой, с ликом, полным печали,
С пышной сиренью и с цветом ее ароматным,
С державшими руку мою, когда пела птица,
Товарищами, п себя среди них — все ради мертвого,
любимого мной я запомню,

Ради души премудрой всех моих дней и скитаний...
ради него, дорогого,
Сирень, и звезду, и птицу, вместе с песней моей души
Там среди сосен душистых и сумрачных кедров.

1865

У МОРЯ НОЧЬЮ

1

У моря ночью
Девочка стоит с отцом
И смотрит в осеннее небо.

А там, во мраке,
Где черной прожорливой стаей зловещие тучи
Закрыли небо своим гробовым покровом,
На чистой полоске лазури на темном востоке
Величественно и спокойно восходит Юпитер,
И рядом с ним, немного повыше,
Всплывают нежные сестры Плеяды.
2

У моря девочка, руку отца сжимая,
Видя, что тучи зловещие все поглощают,
Плачет тихонько.

Не плачь, дитя,
Не плачь, моя дорогая,
Я поцелуем утру твои слезы,
Недолго господствовать траурным хищным тучам,
Недолго владеть им небом — лишь кажется, что они
пожирают звезды:
Юпитер вновь засияет — я«ди, ближайшей ночью Плеяды
заблещут.
Они бессмертны — все эти звезды, серебряные, золотые,
Большие звезды и малые — все они выглянут снова,
Бессмертные солнца и грустные вечные месяцы снова
засветят.
3

Мое дитя, ты скорбишь о Юпитере только?
Ты думаешь только о гибели звезд?
Есть что-то
(Целующими губами шепчу я тебе
Нежный первый памек на тайну, загадку),
Есть более вечное, чем все звезды
(Переживающее все похороны, все дни и ночи),
Более вечное, чем яркий Юпитер,
Чем солнце, чем спутники все, и планеты,
И светлые сестры Плеяды.

1871

ПАТРУЛИРОВАНИЕ БАРНИГЕТА


Дикий, разнузданный шторм, океан бушующий,
Вой неистовой бури, бурун грохочущий,
Взрывы адского хохота, грохот пронзающий,
Водны, воздух и полночь — троицей, злобно бичующей,
Брызги молочной пены, с прибоя хлещущей,
Снег, по отмели топкой ручьями сбегающий,
В ливень сквозь мрак, сквозь ветер восточный воющий,
Смелый порыв и взгляд напряженно ищущий.
(Что там вдали? Обломок? Красный сигнал мигающий?)
В полночь, вплоть до рассвета, под гул и вой неслабеющий,
Медленно и неуклонно по краю шагающий,
Призрачно-черный патруль, бдительно стерегущий
Бешенство троицы всемогущей.

1880

ЛАСКИ ОРЛОВ


Я шел вдоль реки (мой утренний отдых, прогулка),
И вдруг в высоте воркующий клекот, орлиные ласки,
Яростное слиянье любовное в воздухе, в небе,
Тиски неразрывных когтей, живой маховик неистовый,
Четыре бьющих крыла, два клюва, сцепившихся тел
вращенье,
Гроздья мертвых петель, и в бездну паденье стремглав,
И над рекой мгновенное, двое в одном, замиранье,
Недвижность паренья и после разлука, разрыв когтей,
Могучий медлительный взмах, и оба полет раздельный —
Он свой, она свой — продолжают.

1880

ПРОЩАЙ, МОЯ МЕЧТА!


Прощай, моя Мечта!
Прощай, моя любимая подруга!
Я ухожу — не знаю сам куда,
Что ждет меня, увидимся ли снова.
Итак, прощай, моя Мечта!
Но пред разлукой дай оглянуться назад;
Тише, слабей тиканье часов во мне,
Уход, мрак, скоро замрут перебои сердца.
Чудесно! И вот разлука, — прощай же, Мечта!
Но не будем слишком спешить:
Долго мы жили, радовались, наслаждались,
сливались в
Если умрем, так вместе (да, мы будем с тобою одно).
одно.

Если уйдем, так вместе — встречать неизвестное,
Может, нам будет лучше, мы станем счастливей, мудрей,
Может быть, ты уводишь меня к новой песне (кто знает?),
Может быть, ты перетряхиваешь ветхую ветошь — итак,
разлучимся,
Прощай — привет тебе, моя Мечта!

1891

Эмили Диккинсон

Я ЗНАЮ, ЧТО ОН ЖИВ...


Я знаю, что он жив,
Что жизнь свою он спрятал
От наших грубых глаз
В какой-то светлый атом.

Он хочет поиграть
Со всеми нами в прятки,
Чтоб после радость дать
Разгаданной загадки!

Но так шутить нельзя
Мучительно-серьезно,
И в мертвые глаза
Смотреть веселью поздно.

Не правда ль, слишком зла
Для нашего рассудка, —
Так далеко зашла
Вся эта шутка?
Напечатано в 1890 г.

Я УМЕРЛА ЗА КРАСОТУ...


Я умерла за красоту
И слышала сквозь сон,
Что погребенный рядом тут —
За правду умер он.

Спросил — за нто я умерла?
«За красоту». — «А я
За правду — это две сестры,
Мы братья и друзья».

Как с другом встретившпмся друг,
Шептались мы средь сна,
Пока мох не коснулся губ,
Скрыв наши имена.

Напечатано в 1890 г.

ИНДЕЙСКОЕ ЛЕТО


Дней этих дивных позолота
Обманом манит птиц с отлета,
С дороги к солнцу южных стран.

И небеса хрустально-зыбки,
Как будто верят по ошибке
В июньский голубой обман.

В него не верят только пчелы,
Но с беззаботностью веселой
Ему я тоже поддаюсь,

Когда б не озими из шелка
И шепчущая втихомолку
Листом вспорхнувшем в ветре грусть!

О тризна золотая лета,
О праздник воздуха и света,
Да будет же и мне дано

Вкусить, как неземное счастье,
Твое последнее причастье,
Твое бессмертное вино!
Напечатано в 1890 г.

НЕ ЗНАЕМ, КАК...


Не знаем, как велики мы:
Откликнувшись на зов,
Могли б мы все восстать из тьмы
До самых облаков.

Тогда б геройство стало вдруг
Наш будничный удел,
Но мелко мерим мы наш дух,
Боясь великих дел.

Напечатано в 1896 г.

Брет Гарт

ОБЩЕСТВО НА СТАНИСЛАВЕ


С Горы Столовой я, зовут
меня Правдивый Яков:
Всегда я правду говорю, —
вам это скажет всякий.
Я попросту вам расскажу
о диспуте-расправе
В ученом горном обществе
у нас на Станиславе.
Скажу сначала, что нельзя
нам кулаком своим
Для подтвержденья наших слов
«вправлять мозги» другим.
В ученом обществе нельзя
всех спорящих коллег
Полосовать до синяков
и превращать в калек.
Собранья наши чинно шли
шесть месяцев вначале,
Все мирно разговор вели
и в спорах не кричали,

Покуда Браун не пришел
с какими-то костями, —
Близ дома Джонса он нашел
их у забоя в яме.
Доклад нам Браун прочитал
и, кости те измеря,
Из них составил напоказ
неведомого зверя,
Но Джонс тут слова попросил
и закричал со стула,
Что это кости от его
издохнувшего мула.
На это Браун возразил
с улыбкою умильной,
Что очень жаль, коль он разрыл
у Джонса склеп фамильный.
В ответах очень ядовит
невозмутимый Браун,
И знатоком себя он мнит
всех допотопных фаун.

Ученому нехорошо,
взяв для доклада слово,
Публично называть ослом
ученого другого,
Но и тому нехорошо,
кого ослом назвали,
Швырять обломками скалы
в кого попало в зале.

Тут настоятель Абнер встал —
к порядку дня с поправкой,
Но получил удар в живот
куском породы плавкой.

Он растянулся на полу,
свернувшись без движений,
И дела не было ему
до всех дальнейших прений.
Затем не только кулаки,
но с руганью сверх меры
Пошли в ход даже костяки
палеозойской эры;
Попал и Томпсон в кутерьму,
и кто-то в общей буче
Вдруг череп мамонта ему
с размаху нахлобучил.

Изложенное мной могу
я подтвердить присягой;
Правдивый Яков я с Горы
Столовой — скажет всякий.
Я попросту вам сообщил
о диспуте-расправе
В ученом горном обществе
у нас на Станиславе.

1866

В ЗАБОЕ


Я и Том Флин,
Флип из Виргинии,
В этом вот месте
Копали вместе
Проход один.

Здесь в забое
Работали двое,
Я и Том Флин.
Скалы рубили,
Руду дробили
Среди теснин.
Где теперь Флин?
Эхо долин
Скажет, где он,
Друг мой Том Флин,
Том-весельчак,
Храбрец, добряк,
Мой компаньон.

На месте том,
Там, где обвал,
Крепленье Том
Спиной держал
И вдруг из мрака
Мне закричал:
«Спасайся скорей
Ради детей,
Не жди меня, Джек!»
И в миг один
Средь скал навек
Пропал Том Флин,
Флитт из Виргинии.

Вот весь рассказ
О том, как спас
Меня Том Флин,
Флин из Виргинии.
Я плачу... Нет...
То не слеза,
То лампы свет
Слепит глаза.

Коль спросят тебя,
Где, скалы рубя,
Вдруг с эхом долин
Сгинул Том Флин,
Скажи о том,
Каков был Том
Флин из Виргинии.

1872

ЧИКИТА


Красавица, сэр, по всей стати. Равной ей нет в округе.
Не правда ль, моя Никита, моя голубка, красотка?
Погладьте ей шею. Бархат! Да стой же ты, чертова
ведьма!
Джек, проведи-ка ее. Покажи ее рысь джентльмену.

Морган! Чистейшей крови, могу подтвердить аттестатом,
От Индейца Чиппева — за тысячу двести не купишь,
Бригс из Туолумне .владел ею. Вы знали Бригса?
Он прогорел п в лоб пустил себе пулю во Фриско.

Все потерял этот Бригс. Эй, Джек, довольно дурачеств!
Волю ей только дай, потом ее не удержишь.
Есть разные лошади, сэр, и не каждый ездок наездник.
Да, не всякий сумеет на всякой лошади ездить.

Знаете старый брод на Форке, где фланиганцы
Чуть не погибли? Опасен и днем в мелководье.
Недель шесть назад я, судья и его племянник
Попали на этот брод в ливень и наводненье.

Ущелье Гремучей Змеи бушевало потоком.
Паводок снес все мосты, ни бревна, ни доски в плотине.
Я — на Сером, судья — на Чалом, племянник его —
на Чиките,
А позади обвалы скал грохотали в каньоне.

К броду подъехали мы. Не успел я всаднику крикнуть,
Как сразу Никита бросилась в паводок бурный
И поплыла. Я смотрел с берега, как уносило
На тысячу двести долларов конского мяса.

Верите мне или нет? Вот эта кобыла Никита
В стойло вернулась в ту ночь и стояла там смирно,
Мокрая, словно бобер, — без седла, без уздечки.
Вплавь через Форк добралась кобылка моя Никита.

Вот это так лошадь! Что вы сказали? А, как племянник?
Утонул, надо думать, — пропал с этой ночи бесследно.
Мальчишка был без посадки. Такого езде не обучишь.
Мальчишка мальчишке рознь, как и лошади лошадь.

1872

Джоакин Миллер

СКАЧКА КИТА КАРСОНА


Простор! Быть свободным и вольно дышать,
Гигантом расти, как безбрежная гладь,
Со скоростью ветра скакать на коне
Без троп, без пути по глухой целине.
Простор! Океан, безгранично велик,
Целует, как брата, большой материк.
Бизоны с косматыми волнами грив
Там движутся грозно, как бурный прилив.
Не спросит охотник — ты друг или враг,
И гостя пригреет вигвама очаг.
Равнины Америки! Прерий простор!
От берега моря, где волны шумят
Привет чужестранцу, стремлюсь я назад,
Я к вам возвращаюсь, к вам руки простер!

Припустить? Сэр, взгляните, какой это конь!
Паче — лучший мой друг. Он горяч, как огонь.
Не узнаете вы по блестящим глазам,
Что он слеп, как барсук... Расскажу я все вам...

Мы лежали в траве золотой, словно клевер,
На восток и па запад, на юг и на север
Простирался сухой травяной океан
Вдаль, где в Бразосе был наш охотничий стан.
Мы лежали средь трав побуревших, сухих,
Выжидая, когда скроет ночь нас троих;
Убежала со мной индианка-невеста,
И селенье ее краснокожих родных
Отделяла от нас только ночь переезда.

Я держал ее руку, ловил ее взгляд,
И волос сине-черных роскошный каскад
Рассыпал, ниспадая с ее головы,
По груди красно-смуглой душистые струи.
Был в касанье ее жаркий трепет травы,
Принимавшей от солнца с небес поцелуи.
Ее голос воркующий, томен и густ,
О любви пробужденной шепнул мне украдкой,
И слетал каждый звук с ее розовых уст,
Как пчела, отягченная ношею сладкой.

Мы лежали в траве, старый Ревеле, и я,
И бежавшая с нами невеста моя.
«Сорок миль лишь, и больше ни фута... Поверьте,
Что настигнут нас здесь краснокожие черти,
Если только команчи напали на след, —
Проворчал старый Ревеле. — Но выхода нет,
Только ночь нас избавит от пыток и смерти».
Крепко лассо держа, он лежал на спине
И за солнцем следил. Вдруг в глухой тишине
Он вскочил, словно что-то почуяв во мгле,
И упал, и приник чутким ухом к земле.
Он поднялся — лицо, словно саван, бело,
Борода в серебре, а в глазах его пламя,

Как седой патриарх, он стоял перед нами,
Его голос звучал, как тревожный сигнал:
«Крепче лассо стяните! Взнуздайте коней!
Поскорей, поскорей ради жизни своей,
Чтоб спастись, пока время еще не ушло!
Подожженная прерия пышет пожаром.
Я услышал, когда к земле ухом прильнул,
Топот диких коней, как-морской дальний гул,
И другой отдаленный грохот и гуд,
То бизоны, гонимы пожаром, бегут.
Ураган так сметает все, в бешенстве яром!»

Лассо мы затянули и быстро бегом
За конями погнались с уздой и седлом,
И, подпруги стянув, на коней мы вскочили.
Поскакали мы в Бразос, и воздух кругом
И свистел и гудел, а глаза нам слепил
Ярко-красными вспышками яростный пыл.
Настигал нас в пути ураган огневой
И катившийся черный ревущий прибой
В темном облаке едкого дыма и пыли.

Нет, ни вопля смятенья, ни слова моленья,
И не дрогнуло сердце от страха в груди,
Надо было спешить, смерть гналась позади,
Был один лишь из тысячи шанс на спасенье.
Двадцать миль!.. Тридцать миль!.. Вот пятно
впереди...
Полоса... Это Бразос встает в отдаленье.
Закричал я — так радость была велика —
И направо взглянул, привставая слегка.
Где же Ревеле?.. Взглянул чрез плечо я в тревоге
И увидел, что, голову низко склоия,
Ревеле к шее споткнувшегося коня

Голой грудью припал и огонь красноногий
Быстро гнался за нами по травам сухим.
Рядом с Ревелсом мчался матерый бизон,
Гулко землю топча, словно прерий владыка,
Грозно гривой косматой он тряс, разъярен,
Пропылен и продымлен, и, жаром гоним,
Он ревел, будто бешеный, злобно и дико,
И торчащие в космах кривые рога
Устремлял, словно копья, вперед на врага.
Я взглянул еще раз, и, настигнут огнем,
Старый Ревеле исчез, мы скакали вдвоем...

Я пригнулся пониже, помедлил с минуту
И с тревогою тайной налево взглянул,
И навстречу из мрака роскошных волос
Мне в глаза ее взгляд лучезарный сверкнул,
Полный преданной, нежной любви, полный слез
И тревожной заботы, и, дымом окутав,
Пламя вверх к волосам ее пышным неслось.
Ее конь зашатался и рухнул без сил,
Я чрез пламя невесту мою подхватил.
В Бразос Паче домчал и меня и ее,
Он ослеп от огня, но мне дорог и мил...
Вот и все!

1871

ЧЕРЕЗ ПРЕРИИ


Идут быки в ярме в упряжке,
Скрипит фургон с поклажей тяжкой.
Прозрачные и с поволокой
Их круглые глаза блестят,
Но укоряет темный взгляд
Какой-то грустью волоокой.
Сгибая шею до земли,
Быки влачат фургон в пыли,
Сухой и твердый дерн гудит
От их раздвоенных копыт.

Быки, снося свой рабский труд,
Как пленных два царя, идут.
Печаль лучится в их глазах,
Внушавших раньше дикий страх.
Ногами приминая травы,
Топча степную целину,
Они ступают величаво,
Как будто бы имеют право
По-царски шествовать в плену.

1878

Сидни Ланир

ПЕСНЯ РЕКИ ЧАТТАХУЧИ


Вниз от вершины Хабершэм,
Вниз по долине Холл
Устремилась я стремглав на поля,
Дробясь об утесы, что встали, как мол,
Водопады стремя, у порогов гремя,
Пролагая узкий путь средь теснин,
Вырываясь на вольный простор равнин,
Устремилась я, бурля, на поля
Вдаль от вершины Хабершэм,
Вдаль от долины Холл.

В пути от вершины Хабершэм,
В пути средь долины Холл
Камыш густой шелестел мне: «О, стой!»
Цветник из кувшинок в воде моей цвел,
И лавры прельщали меня красотой,
Лужайки манили в лесной тишине,
Кусты ежевики склонялись ко мне,
Тростник золотой шелестел мне: «О, стой
Здесь у вершины Хабершэм,
Здесь средь долины Холл».

На склонах вершины Хабершэм,
На склонах к долине Холл
Рассказывал лес мне так много чудес
И теней голубых хороводы вел,
И каждый дуб, и орех, и каштан
Молил, наклоняя свой гибкий стан:
«Останься здесь, где так много чудес
У темной вершины Хабершэм,
В укромной долине Холл!»

Не раз у вершины Хабершэм,
Не раз средь долины Холл
Из кварца кристалл блистал и сверкал
В сиянии радужном, как ореол,
Драгоценный камень из бурых скал,
Иль дымчато-мглист, иль хрустально-чист,
Рубин, и гранат, и аметист,
Меня прельщая, блистал и сверкал
В теснинах вершины Хабершэм,
В низинах долины Холл.

О нет, и вершина Хабершэм,
О нет, и долина Холл
Не удержат меня, я спешу на поля,
Призыв отдаленный ко мне дошел.
Изнывая без влаги, там сохнет земля,
И спешу я туда для полива, труда,
Оживит мириады цветов там вода,
Властно море меня зовет чрез поля
Вдаль от вершины Хабершэм,
Вдаль от долины Холл.

1877

Джеймс Райли

ЕСЛИ ИЗМОРОЗЬ НА ТЫКВАХ


Если изморозь на тыквах, и скирды стоят вокруг,
И надменно, закулдыкав, расфуфырился индюк,
И у кур и у цесарок суматошлив разговор,
И петух, криклив и ярок, вдруг взлетает на забор, —
Юношески свежим, бодрым каждый чувствует себя,
Словно солнце с добрым утром поздравляет нас любя.
С головою непокрытой покидаете вы дом,
Если изморозь на тыквах и скирды стоят кругом.

Возбуждающее что-то в воздухе осеннем есть,
Блекнущая позолота, первого мороза весть;
Правда, нет цветов душистых, поздний цвет уже
отцвел,
И не слышно голосистых трелей и гуденья пчел;
Но зато хмельнее сидра воздух утренний живит,
Краски ни одной палитры не дадут вам этот вид,
Эту даль в тончайших бликах, дымку в блеске золотом,
Если изморозь на тыквах и скирды стоят кругом.

Шорох шелухи иглистой на жнивье полей пустых,
Ворох шелестящих листьев, словно утро, золотых;
Жниво колется недаром — подтверждает нам оно,
Что полны зерном амбары и соломою гумно;
Вся работа в поле встала, жнейка убрана в сарай,
Лошади вернулись в стойло, сверху клевер им бросай;
Сердце, как часы затикав, ударяет в грудь толчком,
Если изморозь на тыквах и скирды стоят кругом.

Яблоки уже собрали, опустел плодовый сад,
Желто-красные, в подвале грудами они лежат;
Налиты бочонки сидром, сделан на зиму запас,
В изобилье самом щедром и солений и колбас;
Так волшебно все простое, полон день таких чудес,
Словно просят о постое ангелы, сойдя с небес;
Сонмы ангельских всех ликов я готов пустить в свой дом,
Если изморозь на тыквах п скирды стоят кругом.

1883

ПОЕЗДКА В СТОЛИЦУ


Я в Вашингтоне побывал, столицу поглядел,
Там заседает наш конгресс п занят уймой дел,
И пенсию он может дать таким парням, как я,
Кто не пройдет и двух шагов, не взявши костыля.

Там Флукенс-старина живет, он друг мой и земляк,
Я в доме у него гостил, скучал я сильно так,
Хотел вернуться поскорей домой к себе назад,
Хотя приветлив Флукенс был и встрече очень рад.

Такие богачи, как он, средь роскоши живут,
Й уйма денег есть у них для всех забав, причуд,
У них — почетные места, доступен им конгресс.
Дома их, как дворцы, полны диковинок, чудес.

Нельзя сказать, что нажил Флук нечестно капитал:
В сорок девятом вместе с ним я золото искал;
Я ослабел и сдал, а он добыл свой миллион,
А ш что стою, коль на даст мне пененш закон!

Я расскажу, как Флук живет, послушайте рассказ.
Повсюду в комнатах всю ночь сверкает яркий газ,
Приемы в доме целый день, а ночи напролет
Банкеты, ужины, балы и золото течет.

Какого там народа нет! Гостей не перечесть!
Там чуть не весь сенат, конгресс, индейцы даже есть!
Девицы в платьицах сквозных и с розой на груди.
Коль вальс начнет с такой старик, умрет, того и жди!

Оркестры, словно это цирк, играют и гремят,
Теплица в доме, в ней цветы и пряный аромат,
Фонтаны плещут, а вокруг и свежесть н теплынь,
И чистым мрамором блестят тела нагих богинь.

Как вежливый хозяин, Флук стоял в толпе гостей,
А рядом с ним и я стоял с культяпкою своей,
Сказал ему, что я устал, на воздух бы пойти,
И он пошел со мной, и мы сидели до пяти.

«Гораздо больше я устал, чем ты! — признался Флук. —
Не прячь же табакерку, дай щепотку мне, мой друг.
Подальше сядем в тень, вот так. Что гости все мои!
Устал я более тебя от этой толчеи!

Ты видишь купол в небесах? Какой надменный вид!
Таким он кажется сперва, но глупо он торчит,
Уперся головой пустой в пустые небеса,
Он очень скоро надоест, мозолит лишь глаза!

Как будто весело. О пет! Ведь было веселей,
Ты помнишь, как я яшл с женой покойною моей?»
Я головой кивнул, и Флук печально мне сказал:
«О, если б видела она меня средь этих зал!

Гремит оркестр, но разве он развеселит! Увы,
Поддельна музыка его, и звуки все мертвы.
Здесь все поддельное кругом, все, что увидишь тут,
Все, что здесь слышат, говорят, и все, чем здесь живут!

Фальшива у богатых жизнь: снаружи не плоха,
А если глубже заглянуть — одна лишь гниль, труха!
Здесь нет уюта, нет семьи. Поклясться я готов,
Что все искусственнее здесь искусственных цветов!

Как я хотел бы отдохнуть от этой суетни
В домашнем скромном уголке, как в те былые дни,
У кухонного очага погреться вечерком
И запросто, шутя, смеясь, болтать о том, о сем!

Там было лучше». И склонил он голову на грудь,
Как будто прошлое свое хотел назад вернуть,
Сказал и тяжело вздохнул, слезы сдержать не мог,
И отвернулся, и достал свой носовой платок.

Из Вашингтона я решил убраться поскорей,
Флук обещал похлопотать о пенсии моей.
Иные скажут, может быть, что Флуку повезло,
А мне его, как друга, жаль: богатство — это зло!

1893

УХОДЯЩИЙ ГОСТЬ


Жизнь, любовь! О, как приятно
Быть в гостях у них!
Ухожу я невозвратно
От хозяек дорогих
И гостеприимства их.
Засидевшись до полночи,
Медля уходить во тьму,
Руки я им крепко жму:
«Благодарен я вам очень.
Чудный день! Спокойной ночи!»

1907

Эдвин Арлингтон Робинсон

ЛЮК ГАВЕРГОЛ


У западных ворот, Люк Гавергол,
Где по стене багрянцем плющ зацвел,
Встань в сумерках и жди среди теней,
И листья вдруг зашепчутся о ней,
И, как слова, зашелестит их шелк;
Она зовет, чтоб ты туда пришел.
У западных ворот, Люк Гавергол —
Люк Гавергол.

О нет, ни проблеска не даст восток,
Огнистый мрак в твоих глазах глубок;
Но там, ще запад мрачно пышет так,
Быть может, сам же мрак прикончит мрак;
Кровавит лист самоубийца-бог,
И ад наполовину рай облек.
О нет, ни проблеска не даст восток —
На даст восток.

Из гроба я хочу тебе шепнуть,
Чтоб поцелуй ослабить как-нибудь,
Тот, что всегда гйрит на лбу твоем
И, ослепив, влечет одним путем.
Поверь, что к ней ведет один лишь путь,
Он горек, но не может обмануть.
Из гроба я хочу тебе шепнуть —
Тебе шепнуть.

У западных ворот, Люк Гавергол,
Где плющ багряный по стене зацвел,
Где ветры рвут обрывки мертвых слов
И не хотят разгадывать их зов,
Не чувствуют, что шепчет листьев шелк,
Там ждет она, чтоб ты туда пришел.
У западных ворот, Люк Гавергол —
Люк Гавергол.

1897

КЛОНДАЙК


Что нам день расставанья, когда женщины висли на нас?
Нам важен лишь путь последний, куда проводили нас.
Не все ль равно: ушло двенадцать среди приветствий,
Двенадцать или один, — скоро будет одно и то же.
Мы знаем: нас пятеро идет сквозь снег и ветер,
Пять из двенадцати к реке золотой на север.
Мы далеко зашли, здесь хватит места для всех нас,
Так далеко, что здесь ляжет последний из нас.
Мы ведь передовые, мы вышли слишком рано,
В наших глазах сияла уверенность в победе.
Ложным путем пошли двенадцать в снег и ветер
С песней к дьявольской реке золотой на север.

Пусть не для нас тот блеск, но мы стремились к нему,
Пусть был ложен путь, когда мы пошли по нему,
Но мы ведь передовые и ко всему готовы,
И даже здесь погибая, мы все ж передовые.
Мы знаем одно в эту ночь: двенадцать в снег и ветер
Гибнут на ложном пути к реке золотой на север.

Ложном, но нет: сперва послушайте вот его,
Он лучше знает и скажет — если слушать его, —
Снежной спячке поддался он больше, чем остальные.
Вот он встает, шатаясь, видно, пришел в сознанье.
Руки, ноги — как лед, мозг — как сполохов веер.
Держит он речь к нам и к реке золотой на север.

Он говорит: «Теки, но тебе не утечь от нас.
Льды всего мира тебя не заградят от нас.
Каждый, познав твой зов, к тебе идет неизбежно,
Идет своим путем, живет одним стремленьем,
Ставка на жизнь идет, и река течет па север.
Есть золото, нет — двенадцать идут сквозь снег и ветер.

Двенадцать, — он говорит, — ты заманила их.
Устье, твое названье — вот что прельстило их.
Двенадцать свой городишко оставили на закате,
Покинули скуку улиц, унылость серых дней;
Двенадцать отправились в путь на поиски золота,
Вынув студеный жребий, поставив жизнь на желтое.

Теки же и ночью и днем, невидимая для них,
Замерзай, вскрывайся, пусть время гложет костп их;
Смывай их имена, пусть все о них забудут,
Пусть старенький городишко крошится в полусне,
Пусть он крошится, белея в долине на прежнем месте,
И пусть выходят замуж и вдовы и невесты.

Двенадцать нас иль пять, но мы знаем, что ночь сейчас.
Осталось нас пять, но мы думаем одно сейчас;
Останется ль пять в живых, когда рассвет наступит?
Или мы все погибнем,™ ставка не пропадет.
И наяву и во ене идем сквозь снег и ветер;
Игра идет до конца, и река течет на север.

т

Свершили ль мы что-нибудь иль не могли свершить, —
Жизнь будет жить, и мир сумеет, что нужно, свершить.
Тот, кто за нами пойдет, затаив глубоко
Зов предостереженья друзей и близких,
Льдистым ножом пронзит любовь в своем сердце, поверив
В твой призыв, и пойдет к реке золотой на север».

Слышали, что он сказал, — последнее слово его?
Теперь он хочет уснуть, — это лучшее для него.
Оставьте его в покое и не трясите его.
Придет и ваш черед, пусть он спит спокойно.
Мы знаем: сгрудились здесь привалом в снег и ветер
Руки, ноги, сердца — к реке золотой на север.

Что быстролетней сна? Не глядите в глаза ему.
Нужно скорее пальцем веки закрыть ему.
Ты, сосед слева, приподнимись немного —
Скрой от него звезды, чтоб он их не видел ночью:
Не то проглядит всю ночь, увидит их и завтра —
Россыпь в морозном небе, тускло-желтое утро.

Что ж ты не привстанешь звезды скрыть от него?
«Он не может подняться, — какой толк от него?
Что до двенадцати нам и что нам до женщин!
Теперь нас осталось трое; и мы пойдем втроем.
От голода умирая, каждый в снег и ветер
Прокладывает свой путь к реке золотой на север».

1902

ВЕЧЕРИНКА МИСТЕРА ФЛАДА


Однажды ночью старый Эбен Флад
Пошел один пройтись путем знакомым
На холм, вздымавший свой кремнистый скат
Над городом и тем, что звал он домом.
Под полною луною на холме
Он на пустынную дорогу вышел
И вслух сказал, — ведь город спал во тьме
И в Тилбери его никто не слышал:

«Ну, мистер Флад, к концу подходит год,
Луна сентябрьская над урожаем,
И птицы собираются в отлет.
Счастливого пути им пожелаем.
За птиц мы выпьем». И, подняв кувшин,
Что долго нес, чтоб осушить глотками,
Ответил хрипло: «Что ж, глоток один
Я, мистер Флад, охотно выпью с вами».

Так, видя только мертвых вкруг себя,
В броне надежд разбитых он в тумане
Стоял, как призрачный Роланд, трубя
В беззвучный рог своих воспоминаний.

И чудился ему ответный зов
Из города внизу, с пустынных улиц,
Приветствия умолкших голосов,
Как будто старые друзья вернулись.

И как заснувшего ребенка мать
В постельку, так кувшин на полог млечный
Он опустил, — пельзя ведь забывать,
Что вещи хрупки и недолговечны.
Удостоверившись, что на земле
Кувшин стоит надежней многих жизней,
И руку протянувши в лунной мгле,
Сказал он громко, словно с укоризной:

«Да, мистер Флад, Давненько мы вдвоем
Не пили вместе. Кончилась разлука.
Добро пожаловать в родной свой дом!
Теперь давайте выпьем друг за друга!»
И снова, будто чокаясь, к луне
Кувшин с земли поднял рукой усталой
И сам себе ответил в тишине:
«Ну что ж, еще раз выпью я, пожалуй!

Но больше не просите, мистер Флад, —
Ведь так давно... Довольно, сэр, довольно».
Да, прошлого нельзя вернуть пазад,
И Эбен согласился с ним невольно.
И вдруг запел средь лунной тишины.
Огромный диск в воде дробился, светел;
Внимали пенью только две луны,
И сумрак эхом от холмов ответил:

«Ведь так давно...» Но с песенкой простой
Не справился, и вдруг пресекся голос,

И он, подняв к луне кувшин пустой,
Замолк, и песня эхом раскололась.
Один с луной над городом глухим,
Где заперты чужими на засовы
Те двери, что всегда открыть пред ним
Друзья и в полночь были бы готовы.

1921

Эдгар Ли Мастерс

МОЛЧАНЬЕ


Я знаю молчанье звезд и моря,
И молчанье уснувшего города,
И молчанье мужчины и девушки,
И молчанье, когда говорит лишь музыка,
И молчанье лесов перед ветром весенним,
И молчанье больных
Со взглядом, блуждающим по комнате.
И я спрашиваю: разве может язык
Выразить все глубины?
Животное глухо ревет,
Когда смерть отбирает детеныша,
А у нашего разума перед жизнью
Отнимается сразу язык.
Мальчик спрашивает инвалида,
Сидящего у бакалейной лавочки:
«Как потерял ты свою ногу?»
И старый солдат молчит,

И мысли его витают,
Он не может сосредоточить их на Геттисберге
И отвечает шутливо:
«Это медведь откусил мне ногу».
Мальчик поражен, а старый солдат
Вдруг вспоминает, словно в тумане,
Вспышки ружей, пушечный гром,
Стон умирающих
И себя, лежащего на земле,
Хирургов в белых халатах, ножи
И долгое лежанье в постели.
Если б он мог описать все это,
Он был бы большой художник,
Но и тогда б увидел глубины,
Не выразимые словом.

Есть молчанье великой ненависти,
И молчанье великой любви,
И молчанье душевного покоя,
И молчанье отравленной горечью дружбы.
Есть молчанье душевного кризиса,
Чрез пытки которого ваше сознанье
Переходит, постигнув невыразимое,
В область высшей жизни.
Есть молчанье богов, понимающих друг друга
без речи,
Есть молчанье полного пораженья,
Есть молчанье невинно осужденных,
И молчанье умирающего, чья рука
Внезапно хватает вашу.
Есть молчанье между отцом и сыном,
Когда отец не в силах высказать
То, что необходимо узнать сыну.

Есть молчанье между женой и мужем,
Есть молчанье сраженных своей неудачей,
Огромное сумрачное молчанье
Разбитых народов, вождей побежденных.
Есть молчанье Линкольна,
Вспомнившего нищету своей юности,
И молчанье Наполеона
После Ватерлоо,
И молчанье Жанны Д’Арк,
Шепчущей в пламени: «О Иисус»,
Два слова всей муки своей и надежды.
Есть молчанье старости,
Слишком полной мудрости, чтоб ее выражать
В словах, непонятных для тех,
Кто не достиг еще высшей ступени.

И есть молчанье мертвых.
Если мы, живые, не в силах
Выразить нашу жизнь словами,
Что ж удивительного, что мертвые
Не говорят ничего о смерти?
Молчанье их станет понятней,
Когда мы приблизимся к ним.

1916

ДЖОННИ АПЛСИД2


Когда воздух октябрьский насыщен запахом яблок,
Припудрил их иней в садах у Гранд-Ривер,.
Я иду по дороге средь сжатых осенних полей
От Истмансвилла к Нуншиа и к Вилла Кроссинг.

Я ищу стариков, замшелых, как эти сады,
Пусть они мне расскажут о тех, кто сажал здесь
и строил.
Согбенные и седые, кряхтя и вздыхая,
Сидят они, греясь на солнце нежарком, и курят.

Преданье живет среди них, рассказ легендарный
О том, что сады разводил здесь Джонни Аплсид,
Что здесь до него росли лишь сосны, дубы и буки,
Пустынное озеро было, река и болота.

Девяностолетний Питер Ван Зилен сказал мне:
«Отец мой на этом холме беседовал с Джонни,
Он видел, как Джон Аплсид у дороги к Фрутпорту
Лес вырубал, расчищая место для сада».

Питер Ван Зилен сказал: «Так народом он прозван
За то, что семечки яблок носил он и сеял,
Выращивал яблони всюду, не только в Огайо,
Но всей Индиане и дальше — еще в Иллинойсе.

Джонни отцу моему говорил, улыбаясь:
«Да, я хочу, чтоб сады зацвели средь пустыни,
Чтоб яблоки чьи-нибудь дети срывали и ели,
Не зная о том, кто яблочный сад здесь посеял».

Джонни добавил: «Забавно, что кто-нибудь после,
Лет через пять, под ячмень расчищая участок,
Яблони в чаще увидит и будет дивиться:
Кто их взрастил? Кто хозяйничал здесь до меня?

Да, я здесь был до него, это я приготовил
Сбор золотой и веселье октябрьских дней.
Что я тружусь? Говорят, что я сумасшедший.
Где я окончу свой труд? Бог весть, на Западе где-то!..»

Джонни с вершины холма говорил: «Садоводы!
Бойтесь, чтоб вас не подвел непригодный питомник.
Только подумать! Годами трудиться, растить, —
Горькие, кислые будут плоды вместо сладких!

Худо, коль семя плохое, но может быть хуже,
Если посеете доброе в почву плохую,
В ней без питанья зачахнут, погибнут ростки.
Помпито о семенах, не забудьте о почве!

А после борьба: извивается враг у корней,
Шелушится, мертвеет кора, на цветах паутина,
В сердцевине прекрасных плодов гнездится вредитель,
Раскусите яблоко вы — и червяк на зубах!..»

«Чистейшая правда! — заметил Питер Ван Зилен. —
Так много существ любят яблоки так же, как мы.
Да, люди бороться должны за все, что прекрасно,
За яблоки, счастье, свободу, за все, что мы любим!»

1918

Роберт Фрост

ОКТЯБРЬ


Денек октябрьский золотой,
Уже созрел твой листопад.
Подует завтра ветер злой,
И листья облетят.
Вороны каркают не в лад,
Но завтра разлетится стая.
Денек октябрьский золотой,
Продли часы, неслышно тая.
Пусть кажутся длинней они.
Плени заманчивой мечтой,
Как ты умеешь, увлекая.
Один листочек утром нам,
Другой же в полдень оброни,
Один вот здесь, другой вон там.
Да будет твой закат лучист,
Земля светлей, чем аметист.
Тишь какая!
Пусть дозревает виноград:
Хотя листву спалил мороз,
Плодам вреда он не принес
11 гроздья вдоль стены висят.

1913

ПОЧИНКА СТЕНЫ


Есть что-то, что не любит ограждений,
Что осыпью под ними землю пучит
И сверху сбрасывает валуны,
Лазейки пробивает для двоих.
А тут еще охотники вдобавок:
Ходи за ними следом и чини.
Они на камне камня не оставят,
Чтоб кролика несчастного спугнуть,
Поживу для собак. Лазейки, бреши,
Никто как будто их не пробивает,
Но мы всегда находим их весной.
Я известил соседа за холмом,
И, встретившись, пошли мы вдоль границы,
Чтоб каменной стеной замкнуться вновь.
И каждый шел по своему участку
И собственные камни подбирал —
То каравай, а то такой кругляш,
Что мы его заклятьем прикрепляли:
«Лежи вот здесь, пока мы не ушли».
Так обдирали мы о камни пальцы,
И каждый словно тешился игрой
На стороне своей. И вдруг мы вышли

Туда, где и ограда ни к чему:
Там — сосны, у меня же — сад плодовый.
Ведь яблони мои не станут лазить
К нему за шишками, а он в ответ:
«Сосед хорош, когда забор хороший».
Весна меня подбила заронить
Ему в мозги понятие другое:
«Но почему забор? Быть может, там,
Где есть коровы? Здесь же нет коров.
Ведь нужно знать пред тем, как ограждаться,
Что ограждается и почему,
Кому мы причиняем неприятность.
Есть что-то, что не любит ограждений
И рушит их». Чуть не сказал я «эльфы»,
Хоть ни при чем они; я ожидал,
Что он поймет. Но, каждою рукой
По камню ухватив, вооружился
Он, как дикарь из каменного века,
И в сумрак двинулся, и мне казалось,
Мрак исходил не только от теней.
Пословицы отцов он не нарушит,
И так привязан к ней, что повторил:
«Сосед хорош, когда забор хороший».

1914

ПОСЛЕ СБОРА ЯБЛОК


Все с лесенки на небо вверх смотри —
Я выбился из сил,
Еще бочонка сбором не набил,
Еще там яблока два или три
Сидят на ветке, как щегол иль зяблик,
Но я уже устал от сбора яблок.
Настоян этой ночью зимний сон —
То запах яблок: им я усыплен.
Я не могу забыть тот мир загадки,
Который я увидел чрез стекло, —
С воды его я утром взял из кадки,
В нем все лучилось, искрилось, цвело.
Оно растаяло и разломилось,
Но все ж на миг
Передо мною сон возник,
И я постиг,
Каким видением душа томилась.
Все яблоки, огромны и круглы,
Мерцали вкруг меня
Румянцем розовым из мглы,
И ныла голень и ступня
От лестничных ступенек, перекладин.

Вдруг лестницу я резко пошатнул.
И услыхал из погреба глубоко
Подземный гул,
Шум яблочного яркого потока.
Да, был я слишком жаден,
И оказался свыше сил
Тот урожай, что сам же я просил.
Пришлось, наверно, яблок тысяч десять,
Как слитки золота, потрогать, взвесить.
А те,
Что осыпались щедро,
С пятном, с уколами от жнива,
Забродят в бочках в темноте,
Как сусло сидра.
И я томлюсь лениво
Какою-то истомою дремотной.
Один сурок,
Коль не уснул, узнать бы мне помог,
То спячка зимняя и сон животный
Иль человеческий то сон.

1914
5*

ВРЕМЯ ДЛЯ БЕСЕДЫ


Если друг окликает меня с дороги
И лошадь переводит с рыси на шаг,
То с мотыгой я не стою и с досады,
Боясь, что отнимет он времени много,
Ему не кричу недовольно: «Ну что там?»
Ведь с другом беседа совсем не пустяк.
Нет, я втыкаю в мягкие гряды
Мотыгу с тяжелым железным кондом
И спешу к стене из камня, к воротам,
Чтоб друга позвать в дом.

1916

ОГОНЬ И ЛЕД


Кто говорит, мир от огня
Погибнет, кто от льда.
А что касается меня,
Я за огонь стою всегда.
Но если дважды гибель ждет
Наш мир земной, ну что ж,
Тогда для разрушенья лед
Хорош,
И тоже подойдет.

1919

ДАР НАВСЕГДА


Владели мы страной, ей не подвластны.
Она считалась нашей сотни лет,
Мы не были ее народом, знали
Тогда Виргинию и Массачусетс,
Но были мы колонией английской,
Владели тем, что нами не владело,
Подвластны той, которой не подвластны.
Мирились с этим мы и были слабы,
Пока не поняли того, что сами
В стране своей не обрели отчизны,
И мы, отдавшись ей, нашли спасенье.
Ей отдали себя раз навсегда
(Наш дар скреплен был жертвой многих жизней),
Стране огромной, звавшей нас на запад,
Еще невспаханной, незаселенной,
Такой, какой была, какою будет.

1942

ИЗБРАВШИ ЧТО-ТО, КАК ЗВЕЗДУ


Звезда (ты светишь с высоты),
Не возражаем мы, чтоб ты
За облаком свой свет затмила,
Но по ночам средь темноты
Твои лучи светлы, чисты.
Всегда таинственно светило,
Но все ж нельзя, чтоб никогда
Ты звездной тайны не открыла.
Скажи нам что-нибудь, звезда,
Чтоб повторять наедине.
Ответ: «Пылаю я всегда».
Но сколько градусов в огне
По Цельсию иль Фаренгейту,
Какие элементы там
Твой свет несут к другим мирам,
Понятным языком сумей ты
Хоть что-нибудь поведать нам.
И как пустынник Китса, строго
Звезда далеких светлых сфер
Дает нам твердости пример
И требует не так уж много, —

Хулят иль славят благосклонно,
Не верьте низкому суду,
Избравши что-то как звезду,.

1947

Карл Сэндберг

НЕБОСКРЕБ


Днем небоскреб маячит в дыму, под солнцем, одушевлен.
Прерии, долины, улицы льют в него людской поток,
и, растекаясь по двадцати этажам, он снова
льется назад в улицы, прерии и долины.
Мужчины и женщины, юноши и девушки втекают
и вытекают целый день, одушевляя зданье
мечтами, мыслями, воспоминаньем.
Заброшен в море или пустыню, кто вспомнит об
этом зданье, назовет его иль спросит у
полисмена, как туда пройти?
Лифты скользят по канатам, пневмопочта мчит
пакеты и письма, железные трубы несут газ
и воду, унося нечистоты.
Провода сообщают тайны, мчат и свет и слова,
известья смятенья, наживы, любви — проклятья
дельцов, спекулянтов, болтовню флиртующих
женщин.

С каждым часом кессон опускается глубже к скальной
основе, прикрепляя зданье к летящей планете.
С каждым часом каркас все выше вздымает
стальные ребра, поддерживая этажи и стены.
С каждым часом каменщики и известь
крепче смыкают куски и части в то целое, что
задумал зодчий.
С каждым часом зной и дождь, воздух и ржа,
давленье времени, летящего в вечность, точит
зданье внутри и снаружи и рушит его.

Рабочие, забивавшие сваи и месившие известь,
лежат в могилах, и ветер дико свистит над
ними песню без слов.
А также и протягивавшие провода, и укладывавшие
трубы, и смотревшие, как росли этажи.
Но все они здесь незримо, даже подносчик извести,
побирающийся за сотни миль отсюда, и каменщик,
попавший в тюрьму за убийство в драке.
(Один рабочий сорвался с лесов и разбился в отвесном
прыжке; он здесь — его душа замурована в стены
зданья.)
На дверях контор из яруса в ярус — сотни фамилий, и в
каждой олицетворенное детоубийство, страсть к
женщинам, погоня за миллионами и прожиганье
жизни.
За вывесками дверей кипит работа, и стены наглухо
замыкают помещенья.
Стенографистки за десять долларов в неделю
строчат под диктовку членов правлений,
юристов, инженеров, и тонны писем тюками
летят во все концы света.
Улыбки и слезы каждой конторщицы, а также и заправил
зданья входят в душу зданья.

Стрелки часов встают на двенадцать, и каждый этаж
извергает мужчин и женщин, они уходят, едят и
возвращаются на работу.
После полудня к вечеру деловая горячка стихает, и все
работают медленней, чувствуя, что кончается день.
Этажи пустеют один за другим... Галунные лифтеры
уходят. Ведра звенят... Скребут уборщики,
перекликаясь на разных языках.
Щетка, вода и швабра счищают с этажей людскую грязь,
плевки и машинную копоть дня.
На крыше написанные электричеством слова чрез мяли
домов сообщают людям, где что купить за деньги.
Реклама смолкает в полночь.
Темнота переходов. Эхо голосов. Вновь тишина... Охрана
бродит с этажа на этаж, торкая двери... Револьверы
топырят карманы.
Стальные сейфы стоят в углах. И в них кипы денег.
Молодой охранник встал у окна и видит сигналы
судов, пробирающихся сквозь гавань, сеть красных
н белых огней у вокзалов, квадраты тьмы в
пунктире белых линий, пятна сечений и гроздья
спящего города.
Ночью небоскреб маячит в дыму под звездами, одушевлен.

1916

ПОТЕРЯН


Заброшен и одинок,
Всю ночь напролет на озере,
Застланном туманом и мглой,
Какой-то пароход
Зовет и вопит непрерывно,
Как потерянный ребенок,
В слезах и страхе
Ищущий груди и глаз
Гавани-матери.

1916

ДЖАЗ-ФАНТАЗИЯ


Барабаны, гремите — бум, бум. Изнывайте жалобно, банджо. Рыдайте извивами горл, саксофоны. Играй, о джазбанд!
Без жалости бейте суставами пальцев по жести кастрюль,
отрыгивайте тромбонами тромбы, верещите наждачной
бумагой, хуша, хуша, хуш...
Войте, как ветер осенний в вершинах деревьев, вопите, как
будто от боли в ужасе, вопите, как бешеный автомобиль,
ускользающий от полицейского мотоцикла. Играй, играй,
джаз-банд, оркестр барабанов, банджо, рожков, саксофонов,
кастрюль, — пусть двое пьяных, сцепившихся на лестнице
рьяно, бьют наугад, наобум и катятся вниз по ступеням.
Вопите музыкой зычной... А там, на Миссисипи, ночной
пароход пробирается вверх по темной реке с ревом
И зелеными фонарями взывает к далеким нежным звездам...
А красный месяц скачет на черных горбах прибрежных холмов...
Играй, о джаз-банд!

1919

ШЛЯПЫ


Шляпы, чьи вы?
И что под вами?
Взглянул я со лба небоскреба
Вниз и увидел: шляпы, полсотня тысяч шляп
Кишат, гудят, как пчелы, гурты скота, водопад.
И вдруг тишина, как у водорослей, как
у хлебных прерий.
Шляпы, откройте мне ваши мечты!

1920

ДЛЯ ВАС


Простор огромных входов для вас,
Ждите у бронзы, у плоских панелей,
Ждите, и скрипнут дверные петли.

Простор огромных храмов для вас,
Где органисты одни на хорах
На трубах органных играют хоралы.

Простор огромных томов для вас,
С пятнами листьев сухих на страницах,
В выцветших старых переплетах.

Простор огромных прерий для вас,
Слушайте песню ветра в пшенице,
Слушайте древнюю песню ветра.

Простор огромных морей для вас,
Встав на гранитный гарпун утеса,
Ждите в соленых брызгах и пене.

Простор огромных гор для вас,
Дремота орлиная и дальнозоркость,
Ширь кругозора в дымке тумана.

Простор огромных сердец для вас.
Клапаны, полные солнечной кровью,
Помпы для страстных желаний ваших.

Простор силуэтов огромных для вас,
Пляшут в крови вашей призраки с криком:
«Пустите нас поскорей на волю».

Простор изменений огромных для вас.
Шепоты, вы зачинатели гула.
Дети, играйте: ведь завтра — ваше.

Простор огромной любви для вас.
Гниль, опадай, напивайтесь, корни.
Раскройтесь, объятья земли и солнца.

Простор огромных явлений для вас.
Тени спешат из млечных туманов
Для воплощенья к дверям освещенным.

Да, простор всех явлений для вас.
Бронзовые матери, отливайте
Железных людей из чистой крови!

1920

ДЕТСКАЯ ПЕСЕНКА


Есть голубая звезда, Джанетта,
Езды до нее двенадцать лет,
Если мчаться со скоростью света.
И белая есть звезда, Джанетта.
Езды до нее сорок лет,
Если мчаться со скоростью света.
К какой же звезде
Мы с тобой поедем —
К голубой или белой?

1920

ТРИ СЛОВА


В детстве я слышал три красных слова;
Тысячи французов умирали на улицах
За Свободу, Равенство, Братство, — и я спросил,
Почему за слова умирают люди.

Я подрос, и почтенные люди с усами
Говорили, что три заветных слова —
Это Мать, Семья и Небо, а другие, постарше,
С орденами на груди, говорили: Бог, Долг
и Бессмертье, —
Говорили нараспев и с глубоким вздохом.

Годы отстукивали свое тик-так на больших часах
Судеб человеческих, и вдруг метеорами
Сверкнули из огромной России три
Суровых слова, и рабочие с оружием пошли умирать
За Хлеб, Мир и Землю.

А раз я видел моряка американского флота,
Портовая девчонка сидела у него на коленях,

И он говорил: «Нужно уметь сказать три слова
Только п всего: дайте мне ветчину, и яичницу,
Что еще? — и немножко любви,
Моя. крошка!»

1920

НАРОД БУДЕТ ЖИТЬ


Народ будет жить.
Он будет еще не раз обманут и предан
И снова вернется к земле-кормилице для опоры.
Народ ищет новое, к старому порой возвращаясь.
Не смейтесь над тем, что он так поступает.
Как мамонт, он отдыхает в затишье среди ураганов.
Народ часто бредет загадочной, сонной, усталой огромной
толпой,
Из которой слышны голоса:
«Я зарабатываю на жизнь.
Кое-как свожу концы с концами,
На это уходит все мое время.
Если б у меня было больше досуга,
Я делал бы больше для себя
И, может быть, для других.
Я мог бы читать, и учиться,
И рассуждать о многом,
Но для этого нужен досуг.
Побольше б свободного времени...»

Народ знает горечь морей
И мощь ветров,
Со всех сторон бичующих землю.

Народ считает землю
Могилой покоя, колыбелью надежд.
Люди шагают вперед в ритме созвездий
По законам вселенной...

Небо в блеске сталелитейном.
Белое пламя пышет и бьет
По сумраку пушечного металла.
Время победы настало.
Победит человек, народ.

Эта древняя наковальня много молотов сокрушила.
Но есть неподкупные люди.
В огне закаленные огня не боятся.
Звезды бесшумны.
Нельзя остановить бурный ветер.
Время — лучший учитель.
Кто может жить, не надеясь?

Во мраке с большим грузом скорби народ шагает
вперед.
Ночью под россыпью звезд народ шагает вперед:
«Куда? Что ж дальше?»

1935

СЛОНЫ РАСЦЕНИВАЮТСЯ ПО-РАЗНОМУ РАЗНЫМИ ЛЮДЬМИ


Вильсон, Пильсер и Снэк глазели на слона в зоопарке.
Вильсон спросил: «Как его кличка? Из Азии он или из
Африки? Кто его кормит? Самец это или самка?
Сколько ему лет? Есть ли здесь другой ему под пару?
Сколько стоит его прокорм? Сколько он весит? Если
он подохнет, во что обойдется другой? Как используют
тогда его кости, жир и шкуру? Какая от него вообще
польза, кроме показа?»
Пильсер ничего не спрашивал, он только бормотал про себя:
«Да, целый дом, стены и крыша, уши словно огромные
лопухи; такие ножищи выточил, ей-богу, неплохой
мастер; он стоит, словно мост над омутом; морда
печальная, а глаза добрые; знаю, слоны любят
маленьких ребят».
Снэк взглянул и выругался про себя: «Ну и верзила,
чертов сын! Держу пари, у него здоровенное сердце.
Держу пари, он весь крепко склепан внутри, как
паровой котел».
Они не приводили доказательств. Они не поспорили друг
с другом. Трое взглянули на слона с трех точек
зрения.

И ограничились тем, что оставили его в покое.
Они не хотели омрачать спором солнечный воскресный
день.
«Ведь воскресенье бывает только раз в неделю», — сказали
они друг другу.

1940

Вэйчел Линдзи

ПРИЗРАКИ БИЗОНОВ


Я с криком проснулся во мраке ночном.
Звенели все стекла, ударил гром,
И пол колебался, и огненный шар
За дверью раскрытой блеснул, как пожар.
Наружу я выбежал. Город исчез.
Где сад был фруктовый, там девственный лес,
И дом мой — блокгауз, и рядом поток.
Пустынно и тихо, и я одинок...

Вдруг...
Боги индейцев помчались рядами,
Вздымая пылающих факелов знамя,
Медведей, лосей и орлов оседлав,
Неслись они бешеным смерчем, стремглав,
С пронзительным воплем: «А-ля-ля...»
Неслись они, копья и луки подняв,
Вздымая в кострах догоревших пламя.
От топота тяжко гудела земля,

И несся, угрюмую полночь тревожа,
Вопль краснокожих,
Вопль краснокожих:
«А-ля-ля, а-ля-ля, а-ля-ля, а-ля-ля!»
Бронзовотелы, скопищем диким
Скакали индейцы с воинственным криком,
Пронзительно воя, вопя и рыча,
Мустангов серых своих горяча.
Сниматели скальпов, охотники нрернй
Неслись за добычей, как хищные звери.
В погоне за грозным величьем былым,
За славой, рассеянной ветром, как дым,
За славой, погасшей, как отблеск кровавый,
Упавшей дождями на тучные травы.
На запад чрез бурную реку, вброд
Промчались для диких, привольных охот
Стремительным вихрем в померкшую синь,
Как призраки, духи небесных пустынь.
Их пастбище — небо, где звездные степи
Раскинулись в огненном великолепье.
Исчезли, и пылью клубился свет,
И я с изумленьем смотрел им вслед.
В ночной тишине
Лишь ветер уныло
Нашептывал мне
О том, что было
Много лет тому назад, —
Об избиенъях бизоньих стад.
Сова прокричала: «Чу... я лечу...»
И запиликал смычок,
Полночь прокликал сверчок,
Полночь прокликал сверчок.

Вдруг...
Нюхая молний летучее пламя,
Бизоны, бизоны помчались стадами,
Владыки прерий, на скалы похожи.
И я подхватил: «А-ля-ля, а-ля-ля»,
Вопль краснокожих,
Вопль краснокожих:
«А-ля-ля, а-ля-ля, а-ля-ля».

Бизоны, бизоны, тысячи вброд
На запад стремились чрез водоворот,
Рогами замедливших бег торопя,
Мехами дымящихся легких хрипя,
Катились лавиною многоголовой
Стада бизонов, телята, коровы,
Свирепые дарственные быки,
Гривой тряся, закусив языки,
Вращая глаза, словно диски лун,
С ревом, как бурный косматый бурун,
Стремительно мчались в померкшую синь,
Как призраки, духи небесных пустынь.
Их пастбище — небо, где звездные степи
Раскинулись в огненном великолепье.
Исчезли, и пылью клубился свет,
И я с изумленьем смотрел им вслед.

Сверчок заиграл на скрипке своей,
И пугало, словно оторопев,
Тряпьем взмахнув, загремело сильней
Сковородкой, подвешенной у плечей.
И я услышал в трубе напев.
Ветер в трубе,
Ветер в трубе,
Ветер в трубе

Пол все слышней:
«Мечтай о чуде,
В мечту поверя,
Грезят люди,
Грезят звери.
Жизнь — мчащийся к западу грез ураган.
Жизнь — вечная греза, звездный туман,
Дыханье созвездий златоволосых,
Раскинувших в небе лучистые косы».

Любовную песню крылатый смычок
Запел что было мочи.
Вдали над водой прозвенел козодой.
И тихо запел сверчок,
И тихо запел сверчок:
«Спи... спи... Спо-кой-ной но-чи!
Спо-кой-ной но-чи!»

1914

АВРААМ ЛИНКОЛЬН БРОДИТ В ПОЛНОЧЬ


Для всех нас знаменательно и важно,
Что в полночь в нашем городе всегда
Проходит молчаливо скорбный призрак
Пред мрачным, старым зданием суда.

То к дому своему пройдет и вспомнит,
Как здесь при нем играла детвора,
То выйдет он на городскую площадь
И ходит там до самого утра.

Высок и худ! На нем сюртук старинный,
Цилиндр и шарф — потертый старый плат.
Таким его мы знаем все и любим,
Народный вождь, из прерий адвокат!

Он спать не может на холме спокойно.
Он с нами вновь, живой, в борьбе со злом,
И мы, проснувшись и вздыхая, слышим,
Как он идет в молчании ночном.

Он думает о королях и людях.
Нет, не до сна, когда вопит весь мир!
Неведомо за что солдат воюет,
А дом его в деревне пуст и сир.

Магнаты войн бесчестны и преступны,
Гремят дредноуты пучин морских,
И на плечах он ощущает тяжесть
Безумных дел и страшных мук людских.

Он ждет, что возвестит заря средь ночи
Освобождение Европы всей,
Союз народов на Земле Рабочих
И вечный мир всех Гор, Равнин, Морей.

Монархи всюду замышляют войны,
И люди, как рабы, еще в ярме.
Когда ж настанет мир и вновь спокойно
Уснуть он сможет на своем холме?

1914

Джо Хилл

КЭЙСИ ДЖОНС — СКЭБ3


Рабочие на Эс-Пи лайн4 волнуются опять,
Но Кэйси Джонс, наш машинист, не хочет бастовать.
Его котел давно течет, и не в порядке ось,
Подшипники колес скрипят, весь паровоз хоть брось...
Кэйси Джонс, трудись как окаянный,
Кэйси Джонс, награду получай.
Кэйси Джонс медалью деревянной
Награждается за службу Эс-Пи лайн.

Рабочие к нему: «Бастуй! Участие прими».
Л Кэйси им: «Я не вожусь с подобными людьми».
Но с рельс расхлябанных сошел негодный паровоз,
И Кэйси в реку вместе с ним свалился под откос.
Кэйси Джонс, катись на дно по кочкам,
Кэйси Джонс, хребет себе ломай.
Кэйси Джонс, ты станешь ангелочком,
Прямо в небо поезжай по Эс-Пи лайн.

У райских золотых ворот, торжественно представ,
Сказал он так: «Я, Кэйси Джонс, товарный вел состав».
«Ну что ж, — ответил Петр ему, — бастует хор как раз.
Работу можешь ты найти штрейкбрехером у нас».
Кэйси Джонс нашел работу в небе,
Кэйси Джонс нашел себе там рай.
Кэйси Джонс у ангелов за «скэба»,
Так же как среди рабочих Эс-Пи лайн.

Собранье ангелы тогда устроили — и вот
Сошлись на том, что Кэйси Джонс и к ним не подойдет.
Союз их номер двадцать три, — он есть там, говорят, —
По лестнице его спустил, пинком поддавши в зад.
Кэйси Джонс летел с небес до ада.
«Кэйси Джонс, — сказал тут дьявол, — знай:
Выгребать тебе здесь серу надо
За штрейкбрехерство твое на Эс-Пи лайн!»

1911

БРОДЯГА


Коль себе заткнете рот,
Я спою вам в свой черед,
Как один молодчик мучился в беде.
Вовсе не был он лентяй,
Ему работу подавай,
Но один ответ он получал везде:

«Прочь, прочь, прочь иди, бродяга,
Нет работы никакой;
Если ж будешь здесь торчать,
То в тюрьму пойдешь опять.
Лучше уходи, бродяга, с глаз долой!»

Он по улицам бродил,
Пока не выбился из сил.
Видит — в доме леди варит свой обед.
Тут он к ней: «Привет, мадам,
Дров не наколоть ли вам?»
А она ему отрезала в ответ:

«Прочь, прочь, прочь иди, бродяга,
Нет работы никакой;
Если ж будешь здесь торчать,
То в тюрьму пойдешь опять.
Лучше уходи, бродяга, с глаз долой!»

Видно, надпись неспроста:
«Потрудитесь для Христа».
Он подумал: «Здесь работу я найду».
Кланялся он до земли,
Так, что ноги затекли,
Получил же отповедь, а не еду:

«Прочь, прочь, прочь иди, бродяга,
Нет работы никакой;
Если ж будешь здесь торчать,
То в тюрьму пойдешь опять.
Лучше уходи, бродяга, с глаз долой!»

Вдруг, как будто бы из стен,
Появился полисмен,
Спрашивает: «В город к нам попал ты как?
Тебя к судье отправлю я».
Сказал судья: «Здесь власть моя.
С нас и так довольно нищих и бродяг.
Прочь, прочь, прочь иди, бродяга,
Нет работы никакой;
Если ж будешь здесь торчать,
То в тюрьму пойдешь опять.
Лучше уходи, бродяга, с глаз долой!»

Вот настал счастливый час —
Он, отмаявшись, угас
И уверен, что пойдет на небо в рай.

Но у золотых ворот
Петр-апостол, старый крот,
Дал ему такой хороший нагоняй:

«Прочь, прочь, прочь иди, бродяга,
Нет работы никакой;
Если ж будешь здесь торчать,
То в тюрьму пойдешь опять.
Лучше уходи, бродяга, с глаз долой!»

1913

Робинсон Джефферс

ЛОВЛЯ ЛОСОСЕЙ


Укоротились дни, юг распахнулся для ливней,
Южный ветер горланит в гирлах,
И реки открыли устья, и с моря лососи
Ринулись в пресные воды.
В декабре, в полыханье, грозящем
Долгим ненастным закатом,
Сожженьем зимнего солнцестоянья, стоят рыбаки,
Жалкие, первобытно-жестокие,
Как жрецы строителей Стоунгенджа5,
Справляя в мрачном молчанье
Древние тризны на красных отмелях
В устье реки на повороте года,
Вылавливая живые слитки; кровавые рты
И чешуя, шелушащаяся закатом,
Бьются о скалы; им не метать икры под молоки
В молочно-сладкой воде.

1923

УТЕСУ, КОТОРЫЙ СТАНЕТ КРАЕУГОЛЬНЫМ КАМНЕМ ДОМА


Старый сад лишайников охряно-серых,
Сколько лет прошло, как исчезнувших краснокожих
племя
Жгло костры под тобой и искало
Защиты от ветра морского? Сто лет или двести
Был ты в разлуке с людьми
И знал лишь белок со жнива, да кроликов с мыса,
Да лошадей длиннокосмых за плугом
На холме в декабре и чаек, снующих
Крикливо над черною бороздой; никто
Не касался тебя любовно, лишь серый ястреб и бурый
садились туда,
Где возложены руки мои. Вот принес я тебе
Вино, молоко и мед за столетье голода
И морского холодного ветра.

Я вовсе не думал, что будет по вкусу граниту
Вино иль мед с молоком; но так нежно
Стекают они по расщелинам древним в мох,
Проникая в немые
Оттиски бурь, отшумевших давно, и в ожоги

Костров первобытных, и в твердость,
Ждавшую миллионы лет, чтобы стать
Углом для дома, как предопределено.
Дай мне каменную мощь прошлого, и тебе
Мои крылья будущего одолжу я.
Как дорог станешь ты для меня, когда и
я состарюсь
старый друг

БОЖЕСТВЕННЫЙ ИЗБЫТОК КРАСОТЫ


Танец чаек в буре, игры и рев тюленей
Над океаном и под водой...
Божественный избыток красоты
Правит игры, решает судьбы, растит деревья,
Громоздит горы, вздымает волны.
Невероятная радость.
Звезды огонь сближают, как губы. О, дай и мне
Соединиться с тобой, ведь ни одна девушка
Не пылает и не жаждет любви
Больше, чем я тебя на берегу тюленьем, где крылья
Ткут, словно ткань в воздухе,
Божественный избыток красоты.

1925

СУДА В ТУМАНЕ


Спортивные игры, театр, искусства, танцы
И полнозвучность музыки
Детей прельщают; пет в них благородства, лишь
горькая суровость
Творит прекрасное; и разум,
Созревши, познает.
Туман окутал океан,
Моторное биенье слышно в нем;
На расстоянье броска камнем в промежутке скал
и пара
Одна за другой движутся тени
Из тайны, тени, суда рыбачьи в кильватере.
Лавируя по утесам,
Держа опасный курс между морским туманом
И пенящимся гранитом,
Следуя за головным, шесть их проплыло мимо,
Из тумана в туман,
С приглушенным стуком машин, осторожно и тихо
Огибая по берегу полуостров,
К бакенам гавани Монтери. Полет пеликанов
Всего привлекательней для глаз,

А полет планет всего величавей; искусства бессильны
Перед явленьем насущным
Существ, творящих свой труд средь таких же
Сурово-деятельных стихий.

1925

СИЯЙ, ГИБНУЩАЯ РЕСПУБЛИКА


В то время, как Америка стынет в изложнице
пошлости, тяжело сгущаясь в империю,
И протестует, так пузырь в расплавленной массе вскочит
п лопнет и масса твердеет,

Я вспоминаю с грустной улыбкой, что цвет вянет
в плод, плод сгнивает в землю,
Из матери, и через ликованье весны, зрелость,
упадок, и домой к матери.

Торопливая, торопись к гибели: так нужно; жизнь
прекрасна, и упорно долгая, и мгновенно
Сверкнувшая: метеоры нужны, как и горы,
сияй, гибнущая республика.

Но мои мальчики, их я держу вдали от средоточья
сгущенья; порча
Необязательна, пусть города у ног чудовища,
горы еще свободны.

Дети, умеренней будьте в любви
к человеку, рабу искусному и жестокому господину,
В ней — западня для всех великодушных, в нее —
говорят — попал и бог, бродя по земле.

1925

НОЧЬ


Отлив скользит со скал, утесы
Подводные вздымают плечи
Из пены, запад медлит
Задуть свой факел; судовой сигнал
Мигает слабо вдалеке
Над тяжко отступившим океаном
На низком облаке.

Над темной горой, над темным сосновым лесом,
В глубь темной долины, вдоль светлой реки
Нисходит блеск без лучей, мерцанье тени,
Праматерь и утешительница всех сияний.
Она раскрывает темные крылья над бухтой,
И океан в ее величье. О душа моя, и в тебе,
Как и в нем, есть глубины, где она всегда обитает.
И поверхность волн вместе с солнцем приемлет также
С большей любовью ее. Солнцепоклонники чтят
Золотого отца света, шума, войн, плача и смеха,
Труда, вожделений, восторгов и прочих сует. Тишина
Исходит из больших глубин; он умрет; она же
бессмертна.

А там вдали лесные
Тонконогие стада
Идут среди стволов-колонн
Гигантских сосен к роднику,
Не хрустнув веткой, и сторожко
Рога склоняют к водопою
Средь папоротников густых.

Ненарушимая в своем покое, ты простишь
Богохульства светляков, лампу в моей башне, суетливость
Городов, полумесяцы планет, высокомерье звезд.
В эту ночь Антарес в облаках краснеет,
Огромный древний светоч, великан среди малюток.
Двойная орбита Земли не охватит его, этот шар,
Из огня, уму недоступный; но для тебя, о Ночь,
Что он? Даже не искра! Искорка в дальнем мерцанье
Костра, умирающего в пустыне, уголек в песке, бедуином
Покинутый на рассвете... О, в каких безднах
Теряется эта мольба? Для нас же ближняя гора —
Мера высоты, утес прибрежный — мера постоянства.
Прилив встает, заполняя
Голосами огромность ночи;
Великий океан, сумрачно
Мерцая, льнет к земле,
Расширяя холодную мощь
До крайних пределов: так и ты, Ночь,
Зальешь когда-нибудь звезды.
О, когда ж, уснокоясь, затопит этот прилив берег?
Даже источники света Антарес, Арктур,
Устав пылать, поют одну песнь, но жаждут молчанья.
Огромный зимний Орион, сияя, грезит о мраке,

И жизнь людей, бабочек, волков в ущелье,
Неистово борясь, насыщаясь и страстно
Воспроизводя себя, помнит втайне
Тихую мать, покой яйца и чрева,
Начальную и последнюю тишину. Ночь — это память,
Что прорицает, порицанье, что помнит, чара мрака.
Я и все люди, мы любим круговращенье годов
Пылко: так любит море моряк, держа курс в гавань.

Изменился ли разум людской,
Иль подводные скалы в глубинах души
Пробились наружу? В теченье веков
Никто не осмеливался не населять
Темноту выше звезд арфами и славословьем,
Но теперь дорога лишь правда. Жизнь стала взрослей,
ценней и пустынней,
И смерть вовсе не зло.

1925

ПТИЦЫ


Музыкально клекчущий крик воробьятников с мыса.
Они парят и, снижаясь, скользят на северо-запад.
Пронзая, как стрелы из серебра, мглу и гул океана,
Рушащего гранит, их рыжие спины блестят
Под моим окном в обрамленье камней; что изящней, что
Быстрей их полета? На западе ж сборщики волн,
Чайки седые, сгрудились в стаю, северный ветер развеял
Крылья их в веера какого-то дикого танца.
Свежи как воздух, солоны как пена, играют птицы; летят
Сокола из лесов дубовых, сосновых, а чайки
С отмелей Кармела, с устьев речных, с мыса Лобос
и с беспредельных
Пространств океана; так и для поэм
Нужен такой же слет мыслей, смелых и хищных,
клекчущих музыкально,
Как соколы в бросках и паренье, такая ж
Ненасытная оперегшость страсти, горько-соленые клювы
С берегов скалистых мира и тайных истоков.

1925

Т.-С. Элиот

ПРЕЛЮДИЯ


Густеет зимний вечер в ночь,
И запахи чадит жаркое.
Шесть часов.
Сожженье дымных дней такое,
И вот вам ноги обмотал
Дождливый шквал
Листвою, сброшенною в грязь,
Газетами с пустых участков;
И бьет, струясь,
О ставни, трубы ливень частый.
А на углу стоит, дымясь,
Извозчичья худая кляча,
И фонари зажглись, маяча.

1917

РАПСОДИЯ О ВЕТРЕНОЙ НОЧИ


Двенадцать.
Вдоль протяжений улиц,
Связанных синтезом луны,
Лунные шепоты заклинанья
Рушат все настилы памяти,
Все ее ясные очертанья,
Все ее точные подразделенья.
Каждый уличный встречный фонарь
Словно бьет в роковой барабан,
И сквозь пространства мрака
Полночь сотрясает память,
Как сумасшедший сухую герань.

Половина первого.
Уличный фонарь лопочет,
Уличный фонарь бормочет,
Фонарь говорит: «Вон там женщина
Тебя поджидает в свете двери,
Зияющей сзади нее, как оскал.
Ты видишь, что подол ее платья
Потрепан и испачкан в грязи.
Ты видишь, что угол ее глаза
Скручен, как булавка, крючком».

И память сухо швыряет вверх
Сотни скрученных вещей:
Скрученную ветвь на пляже,
Обглоданную волной дочиста,
Как будто бы выдал мир
Тайну своего скелета,
Напряженно-белого;
Пружину на фабричном дворе,
Ржавчина льнет к ней, лишенной силы
Напрягаться, сжимаясь и щелкая.

Половина второго,
Уличный фонарь говорит:
«Смотри, вон кошка в стоке погрязла,
Вылизывая языком
Комочек прогорклого масла».
Так ребенок в карман машинально
Подбирает на набережной игрушку.
Я вижу только его глаза.
Я видел на улице столько глаз,
Заглядывавших в освещенные ставни,
И помню старого краба в луже,
С разводами очков на спине,
Вклещившегося в мою трость.

Половина третьего.
Фонарь лопочет,
Фонарь бормочет в темноте.
Фонарь гудит:
«Взгляни на луну.
La lune ne garde aucune rancune6
Она подмигивает слегка,

Она улыбается чуть-чуть,
Она гладит волосы трав.
Луна обеспамятела совсем.
Она не смоет оспин с лица
И скрутила розовую папильотку,
Пахнущую пылью и одеколоном.
Луна наедине
Со всеми запахами ночными,
Они витают и тают у ней в мозгу».
И в памяти всплыли
Бессолнечные сухие герани,
И пыль их трещин,
И запах каштанов с улиц,
И женский запах закрытых комнат,
И папиросный дым в коридорах,
И запах коктейля в бацах.

Фонарь говорит:
«Четыре часа,
Вот номер на двери.
Вспомни,
Ключ у тебя.
На лестнице лампочка горит,
Поднимись!
Постель открыта; зубная щетка висит на стене,
Выставь ботинки за дверь, отоспись
для жизни лучше».
Ножа последняя скрученность.

ГИППОПОТАМ


Широкозадый гиппопотам
В трясине дна находит кров;
Хоть грозен кажется он нам —
Он только плоть и кровь.

Плоть и кровь слабы и хилы,
Их сотрясает нервный шок;
У истинной же церкви силы,
Ее воздвиг на камне бог.

Вещественная есть граница
У гиппо, он по ней бредет,
А церковь божья не ленится,
Приумножает свой доход.

И с древа манго плод богатый
Не может объедать ’потам:
А церковь — персики, гранаты
Заморские ест по постам.

Гиппо лишь во время течки
Ревет осипло без стыда,
А церкви божией овечки
С Христом общаются всегда.

Весь в спячке день гиппопотама,
А ночь в охоте голодна;
Бог бодрствует всегда над нами,
Питает церковь и средь сна.

Я видел, как ’потам в простор
Небес вознесся над саванной,
И ангелов незримый хор
Вокруг него гремел осанной.

Омытый агнца кровью чистой
И сам сверкая чистотой,
Воссядет он в их сонм лучистый,
Бренча на арфе золотой.

В омытой мукой дев одежде
Восстанет он, как снег светясь,
А церковь божья, как и прежде,
Одета будет в смрад и грязь.

1919

МАРИНА


Какие моря, какие края и серые скалы и острова,
Какие волны, корабль обнимая,
И запах сосны, и песня дрозда во мгле,
Какие образы возникнут,
О дочь моя!

Те, что точили зуб бешенства, замыслив
Смерть,
Те, что блистали великолепьем колибри, замыслив
Смерть,
Те, что сидели в свинарнике довольства, замыслив
Смерть,
Те, что томились в исступлении животном, замыслив
Смерть,
Сгинув, исчезли, развеяны ветром.
В дыхании сосны, в певучей мгле
Возник на земле этот миг.
Какой лик неясный стал яснее,
Какой пульс несильный стал сильнее —
Неуемный или заемный? Как звезды далеко
и ближе, чем око,
Шепот и смех средь листвы и шаги в тишине,
Как в полусне, как встреча вод в глубине.

Бушприт льдом побит, окраску зной шелушит.
Я запамятовал, во мне — причина,
Но память о том не забыла.
Оснастка ослабла, порвалась парусина,
От сентября до сентября так было.
Да осознаю то, что не знаю, да пойму неведомое,
как мое.
Настил у киля дал течь, проконопать, просмоли.
Этот образ, тот лик, эта жизнь
Возникает в мире времени вне меня,
Да сменю мою жизнь на нее, мою речь — на иную
Из полуоткрытых губ, на надежду и новые корабли.

Какие моря, и края, и утесы гранита вдали,
А на земле зов дрозда во мгле,
О дочь моя!

1930

ОРЕЛ ПАРИТ НА ВЕРШИНЕ НЕБА


Орел парит на вершине Неба,
Стрелец со Псами следит за его полетом.
О вечное круговращение созвездий,
О вечная смена времен года,
Время весны и осени, рожденья и смерти!
Бесконечный цикл мыслей и действий,
Бесконечные изобретения, бесконечные опыты,
Они дают знание движения, но не покоя,
Знание речи, но не молчания,
Знание слов и незнание Слова,
Все знания приближают нас к незнанию,
А незнание приближает к смерти,
Но близость к смерти не приближает к Богу.
Где Жизнь, что мы, живя, потеряли?
Где мудрость, что мы потеряли в познаниях?
Где познание, что мы потеряли в сведениях?
Вращение Неба за двадцать столетий
Удалило от Бога и приблизило к Смерти.

Я приехал в Лондон, в деловое Сити,
Где на Темзе много судов иностранных.
И там мне сказали: у нас много церквей,

Но мало закусочных. Слишком много викариев,
Надо их сокращать. Не нужна людям Церковь
В местах их работы, нужна там, где проводят
они воскресенья,
В Сити не нужен звон колокольный,
Пусть будит оп в пригородах прихожан.
Я поехал в пригороды, там мне сказали:
Мы работаем шесть дней, а на седьмой машины
Нас мчат в Хайндхэд иль в Мэйденхэд.
А в плохую погоду сидим дома, читаем газеты.
В промышленных пригородах обсуждали
Законы экономии.
Все местечки сельские были как будто
Созданы для одних пикников и гуляний.
Оказалась Церковь совсем ненужной
И в деревне, и в пригородах, а в городе
Нужной только для пышных свадеб.
7934

Лю Сарет

ВРАЖДА


О загнанный олень! Ты почему,
Весь, словно тополевый лист, дрожащий,
Прибился с воли к стаду моему,
На луговину выбежав из чащи?

Ты в ветре нюхаешь тревожно что-то,
Иль ты напуган воем волчьих стай
И за тобою гонятся койоты?
Иль слышишь ты свирепых гончих лай?

Не бойся, ляг спокойно, отдохни,
От всех гонителей надежно скрытый
Средь стада моего, твоей родни,
Я на себя беру твою защиту.

Я вспоминаю, как недавно там
Койоты, волки, но другой породы,
Двуногие, с молитвой по пятам
За мной гнались, чтобы лишить свободы.

О загнанный олень, ведь не однажды,
Как ты, я слышал мягкий шаг врагов
И пенящийся от кровавой жажды
Свирепый лай и звонкий трубный зов.

Я знаю: раздувал ты на бегу
Мехами легких в каждой жилке пламя,
И молот гулко бил в твоем мозгу,
И воздух жадно ты ловил губами.

Я здесь с ружьем на страже встану, молча,
Дремли спокойно и забудь свой страх.
Сумею я пронзить сердца их волчьи
На четырех или на двух ногах.

О, пусть приходят! Хищным их утехам
Я здесь сумею положить конец,
И за тебя и за себя со смехом
Я из двустволки в них всажу свинец.

1922

Арчибальд Мак-Лиш

ВЕТЕР


С озер он дует, северо-восточный,
И листья он с дубов срывает, точно
С осин, и волн озерных пресный запах
Разносит далеко на юго-запад,
Разбрызгивая водяную пыль
Озер.
А юго-западный сквозь пыл
Полдневный вдруг взвихрит зеленый плащ
Веранды — дикий виноград и плющ.
Запляшет флюгер, хлопнут двери гулко,
И хлынет дождь, а после в сад прогулка
За сбором сбитых белых яблок.
Август
Приносит ветер западный, он густ
От зноя, засухи безводных прерий,
Где черепа бизонов и где преет
Помет несчетных стад. Он день за днем
Упорно дует, воя об одном.
Он жжет траву и скручивает листья,

Цикадами трещит он в полдень мглистый
И падает на гладь озерных вод
Без волн, без ряби.
По ночам ревет.
Студеный ветер северный, тяжелый,
Когда с дубов опал последний желудь,
Все небо в звездах, на дорогах снег,
Буран неистовый сбивает с ног...
А здесь на север и на запад — море
Тирренское, и сон о древнем мире,
И призраки галер. Но — странно — мне
Здесь ветры дуют, как в родной стране
За океаном,
ветер от Миссури,
Из Иллинойса, с Мичигана бури.
Я знаю ветер с северо-востока
И знаю, как неистово-жестоко
Срывает он листву с дубов...

1930

СТРОИТЕЛИ ИМПЕРИИ


ХРАНИТЕЛЬ МУЗЕЯ
Перед вами «Создание Америки в пяти панно».
Вот мистер Гарриман создает Америку:
Мистер Гарриман скупает «Юнион пасифик»
по семидесяти,
Санта-Фе сияет в его волосах.

Вот коммодор Вандербильт создает Америку:
Мистер Вандербильт сбывает «Шорт интерест» в Гудзоне,
Обратите внимание на резьбу его кресла.

Вот Дж.-П. Морган создает Америку:
(«Уголь Теннесси» сзади, налево от «Стальной
компании»),
А это его подтяжки розовато-лилового цвета.

Вот Дж.-П. Морган создает Америку:
Мистер Меллон в виде символической фигуры
из алюминия
Сыплет банкноты на полированную лестницу.

Вот Брус Бартон создает Америку:
Мистер Бартон продает гигиеническую зубную пасту,
Он в канареечном цвете беж.

Итак, вы видите создателей Америки:
Это «Создание Америки в пяти панно»,
Америка на юго-запад от Башни Стрелок,
Отсюда Америки почти не видно.
ПОДЛИННЫЙ ДОКУМЕНТ
ПОД ПАННО

Т. Джефферсону, эскв., его покор, слуга
М. Льюис, командир отряда:

«Сэр,
Памятуя о ваших неоднократных указаниях,
Сделав самое трудное, нанеся реки на карту,

Находясь на берегу этого залива в виду
Другого океана — уже два года, и вот

Началась третья весна после Сент-Луиса,
И к отмелям стали слетаться вороны,

И первые журавли летят на север,
И уровень реки с утра понизился,

Ввиду скорого возвращения, а также судна
(испанское),
Прибывшего за лососями, и опасаясь,

Что засуха или сиу лишат вас этих открытий —
Посылаем вам морем это донесенье:

Там —
За Платтой — большая глинистая равнина,
Горизонт широк и повсюду трава,

Навоз для костров отдает серой,
Кое-где небольшие холмы и смоковницы,

Мы в лодках обогнули Большой поворот,
Пчел не попадалось после реки Осейдж,

Ветер по вечерам с запада, и росы нет,
Утренняя звезда белей и ярче, чем у нас;

Зимой голые кусты боярышника,
Летом здесь рос шалфей, кричали перепела;

Вся земля вдоль реки плодородна
На три тысячи миль, и обрывы из глины,

Рута, медвежья трава по берегам
И множество птиц, гусей и следы

Медведей, лосей, волков, куниц и бизонов —
Без счета, так, что не видно за пылью;

Антилопы вброд переходят потоки, а горы,
И пастбища, и луга, и вся почва

Целинная, жирная.
Мы советуем вам
Поселить здесь войска и закрепить землю;

Много народу сможет здесь прокормиться,
Земли хватит на всех, и лесов, и угодий,

Здесь дикие птицы спят на воде,
А камня хватит на много городов...»

Вы видели создателей Америки:
Они сжали ее в тисках семилетнего кризиса;

Они покупают ее по дешевке, как старую шлюху;
Они высосали акциями ее грудь до кровинки:

Люди забыли, как полноводно
Несся Йеллоустон, как трава разрасталась,
Когда земля ожидала с запада поселенцев.

1933

Эдна Винсент Миллэй

РАВНОДУШИЕ


Сказала я, ибо Любовь медлила и запоздала:
«Я слышу и знаю ее шаги, постель моя тепла;
Но я не встану навстречу, не сброшу одеяла,
Хотя бы Любовь по дороге к другим на слезы зашла!»

Сказала я, лежа, но Любовь медлила до рассвета.
Я слышала ее шаги, заснуть я не могла —
И встретила ее у окна, в широкий плащ одета,
Сухим огнем дневных бесслезных глаз.

1917

ПРАВОСУДИЕ, ПОПРАННОЕ В МАССАЧУСЕТСЕ7


Покинем наши сады, и вернемся домой,
И сядем в гостиной.
Зацветут ли лютики, всколосятся ль хлеба под таким
небом?
Солона для плодоносных семян
Холодная земля под таким небом.
Мы прошли по сорняку и бурьяну, но не победили,
Не срубили мотыгой их цепкие стебли.
Вернемся домой и сядем в гостиной.
Видно, не нам
Прояснится небо и встанет солнце,
Щедро сверкнув
По мерцающим волнам,
И теплый ветер подует с моря,
Мирно зашелестев
Колосьями хлеба.

Покинут, покинут,
Стоит воз на пустом сенокосе,
И лепестки без завязи в садах
Облетели так рано.
Солнце, что греет согбенные спины, иссушает кучи
бурьяна,
Мы еще его ждем,
Мы, погребенные под дождем.

От сияющих погибших из тьмы
Что наследуем мы:
Борозды для зерен, чистые, без сорняка, —
Там хозяйничают слизняки и грибки-паразиты.
Зло одолевает
Лютики, злаки,
И нет им защиты.

А мы сидим сложа руки
В гостиной в ожиданье,
А шаги смерти все ближе и ближе,
Оставляя детям наших детей этот дивный вход,
И этот вяз,
И запущенную землю
Со сломанной мотыгой.

1927

ОЛЕНЬ НА СНЕГУ


Белое небо, канадские ели в снегу,
Вы видите в сумерках оленя и лань на берегу,
Забравшихся в яблони? Я вижу их. Я разглядеть могу,
Как они вдруг понеслись, на бегу
Перемахнув через ограду, к елям, согбенным в снегу.

И вот он лежит, кровью дымясь на снегу.
Как непонятна смерть, повалившая за рога на колени
Оленя на снегу!
Как непонятна — вдали, за милю от нас,
Под елями, ронявшими только сейчас
Иней тяжелый с ветвей, там на снегу —
Жизнь в глазах лани, запнувшейся на бегу!

1928

ОГРАДА ИЗ ХЕМЛОКА


Кто-то давно, давно
Насадил ограду из хемлока; принес из лесу саженцы,
В десять дюймов, не выше, нежные, не похожие
на деревца,
И посадил их, чтоб защитить от болот лужайку,
Как папоротник,
На четыре фута друг от друга, оставив им место для роста.
Их нижние ветви за иолстолетья
Разрослись в острые сухие коряги, шелушащиеся корой,
в темную чащу,
Куда иногда ненадолго вонзается солнечный луч.
Как хорошо он сделал: не только болота отрезаны от дома,
Но даже и горы; даже и ветер
Не проникает к лужайке из красных флоксов.
И, однако ж, как свободно вечером
Между стволов, неслышно, не хрустнув веткой, не содрав
коры, ие замечен
Даже пауком, развесившим по пути паутину,
Проник сюда сосед.

1934

ДЕТСТВО — ЭТО ЦАРСТВО, ГДЕ НИКТО НЕ УМИРАЕТ


Детство — не от рожденья до возраста, когда ребенок,
Став взрослым, бросает свои игрушки.

Детство — это царство, где никто не умирает,
Никто из близких. Отдаленные родственники, конечно,
Умирают, те, кого не видят или видят редко,
Те, что дарят конфеты в красивых коробках, перочинный
нож,
И исчезают, и как будто даже не существуют.

И кошки умирают. Ложатся на пол и бьют хвостом,
И волоски их меха шевелятся
От блох, раньше совсем незаметных;
Блестящие, коричневые, чуя недоброе,
Они перебираются на живых.
Бы берете сапожный ящик, но он мал, так как кошка
не свертывается,
Находите другой, побольше, и зарываете ее во дворе
и плачете.
Но вы не просыпаетесь потом спустя месяц, два,
Спустя год, два года вдруг среди ночи
И не рыдаете, ломая пальцы, шепча: «О, боже, боже!»

Детство — царство, где никто но умирает,
Никто из близких; матери и отцы не умирают.

И если вы скажете: «Зачем ты меня так часто целуешь?»
Или: «Перестань, пожалуйста, стучать по окну
наперстком!» —
Завтра или послезавтра, когда вы наиграетесь,
Еще будет время сказать: «Прости меня, мама!»

Стать взрослым значит сидеть за столом с людьми,
которые умерли, молчат и не слышат.
И не пьют свой чай, хотя и говорили часто, что это их
любимый напиток.
Сбегайте на погреб, достаньте последнюю банку малины,
и она их не соблазнит.
Польстите им, спросите, о чем они когда-то беседовали
С епископом, с попечителем бедных или с миссис
Мэйсон, —
И это их не заинтересует.
Кричите на них, побагровев, встаньте,
Встряхните их хорошенько за окоченелые плечи, завопите
на них —
Они не испугаются, не смутятся и повалятся назад
в кресла.

Ваш чай остыл.
Вы пьете его стоя
И покидаете дом.

1934

И ЕСЛИ САД В ТИШИ


Прохладой августа дыши
Чрез десять тысяч лет,
Мой брат, — и если сад в тиши
Весь в яблоки одет,

То ранней падалицей пусть
Блеснет тебе земля,
11 вдруг почувствуешь ты грусть
Такую же, как я.

Особенно, когда луна
Из-за холмов взойдет
И тяжелей, чем тишина,
Воспоминаний гнет;

И все, что ты не смог сберечь,
Тенями от вершин
Зашепчет, и немая речь, —
Укор, и ты — один.

И чувства прежние мертвы,
И ты не тот, что был,
И греет яблоко с травы
Руки горячей пыл.

Захочешь плакать ты, но нет,
Не выжать слез из глаз;
Ведь и чрез десять тысяч лет
Страдают, как сейчас.

Женевьева Таггард

С РЕБЕНКОМ


Теперь я стала тихой и спокойной,
Ищу, как зверь, у солнца ласки знойной:
13о мне томленья девичьего нет,
Я ветру песни не пою в ответ,
Ступаю, как по бархату, ногами,
В себя замкнулась, глухо, словно камень.

Твой пульс, как молния, в меня проник
И воплотился. И я в этот миг
От одиночества отяжелела,
И бродишь ты один, осиротелый,
С любовью нашей. Ног моих коснись!
Почувствуй, как в земле томится жизнь!
Ее бессмертье — в этом плодородье,
А красота теперь от нас уходит,
Восторги наши тайные открыв.

У ней свои есть тайны, свой порыв.
Она уходит в сумрак одиночеств,
В свой мир особый, в неподвижность ночи,
И дерзостно стремится в темноте
Из тела материнского взлететь.

1921

jL

ВЗГЛЯД В БУДУЩЕЕ


Я никогда но слышала такого счастливого смеха.
Где вы его слышали?
Где-то в будущем.
В очень далеком будущем?
О нет. Он звучал непринужденно, весело,
Совсем как наш, американский.
Шел общий разговор. Все сидели на земле. Было лето.
Пожилые говорили о прошлой борьбе.
Молодежь слушала. Я уловила в их разговоре
Отзвуки нашего времени. Они смотрели на звезды.
Они вспоминали с любовью о нас, ушедших.
Они забыли все наши ошибки. Наши имена звучали в их
разговоре.
Молодежь танцевала. Они бросали
Ветви в костер, говоря: «Рассказывайте дальше».

Что же было потом?
Они нас почтили
Недолгим молчанием грусти и взяли с собой.
Счастье звучало в их мирном смехе.
Их красивые, рослые дети походили на нас преображенных.
Это было где-то в горах на западе.

Они отдыхали в дружеском тесном кругу.
Леса и озера занесены на карту, но время
Еще не занесено. Я услышала в их разговоре
Знакомые наши слова, как будто мы говорили,
Но они говорили разумней о лучшем. Они были мудры
И учены. Они пели не только о нас,
Они вспоминали тысячи других в дальних странах.
Один поэт заговорил о грядущем.
Все замолчали опять и смотрели на звезды
И при свете звезд потушили костер, как делали мы,
И потом разошлись с пожеланьями доброй ночи.

Эти стихи я принесла вам назад,
Зная, что вы все хотите услышать
Вести от этих людей.

1939

Майкл Голд

НЕОБЫЧАЙНЫЕ ПОХОРОНЫ В БРЭДДОКЕ


Слушайте траурный марш необычайных похорон.
Слушайте историю необычайных американских похорон.

В городе Брэддоке, в Пенсильвании,
Где сталелитейные заводы, как драконы в пламени,
пожирают людей, землю и небо,
Наступила весна. Робко, как ребенок, проходила она
по стране стальных чудовищ.
Ян Клепак, рослый весельчак, чех, по пути на
работу в шестом часу утра
Любовался зеленой травой на холмах у реки
и буйным белым цветом слив.
И когда, полуголый, он обливался потом у пудлинговой
печи, как демон в зловонии серы,
Он мечтал, вспоминая
Белый цвет слив и весеннюю зелень травы.
Он совсем забыл про сталь, и ему вспоминались то
грудь жены, то смех ребенка, то веселые
песни гуляк на дороге.
Он думал о коровах, овцах, крестьянах, селах и полях
солнечной Богемии.

Слушайте траурный марш необычайных похорон.
Слушайте историю необычайных американских похорон.
Берегись! Берегись, Ян Клепак! Печи ревут, как
тигры.
Языки пламени мечутся, как обезумевшие желтые
тигры в клетке.
Берегись! Уже десять часов, и новая струя кипящей
стали течет в желоб.
Берегись! Рычаг трещит у одного из этих дьявольских
котлов.
Берегись! Рычаг соскочил, и бешеная сталь вырвалась
из заслонок.
Берегись! О, мечты твои кончены, сталь растерзала
тебя, Ян Клепак!

Слушайте траурный марш необычайных похорон.
Слушайте историю необычайных американских похорон.

В трех тоннах остывшей стали — кости, мясо, нервы,
мускулы, мозг и сердце Яна Клепака
Вместе с мыслями о зеленой траве и овцах, о цвете
слив, о смехе ребенка и о солнечных селах
Богемии.
Директор завода подарил этот тяжелый стальной
гроб вдове Яна Клепака,
И на большой платформе везут его к огромной яме
на кладбище.

Вдова и двое друзей едут в карете за глыбой стали
с останками Яна Клепака,
Скрываясь за спущенной шторой, они оплакивают
растерзанного сталью.

Слушайте траурный марш необычайных похорон
Слушайте историю необычайных американских похорон.
И все трое думают разное на кладбище.
«Нет, лучше я буду пить, но не женюсь и не стану
отцом веселых малюток.
Я хочу забыться, ведь я ничтожество,
А жизнь такая же грязная штука, как похороны Яна!» —
Так думает один из друзей на цветущем кладбище,
Когда лебедка спускает три тонны стали с останками
Яна Клепака.

(Слушайте траурный марш необычайных похорон!)

«Я стану прачкой, уборщицей, пятидесятицентовой
шлюхой, но не отдам детей на сталелитейный!» —
Так думает вдова Яна Клепака, когда земля засыпает
стальную глыбу
В теплый апрельский день, под ярким солнцем.

Слушайте историю необычайных американских похорон!

«Я закалю себя, как сталь, нет, крепче стали,
И вернусь сюда, отолью пули из останков Яна, чтобы
стрелять в тиранов!» —
Так думает другой друг, который услышал,
Услышал траурный марш необычайных похорон,
Услышал историю необычайных американских похорон
И в ярости стал походить на котел, срывающий рычаг.

Слушайте траурный марш необычайных похорон.
Слушайте историю необычайных американских похорон.

1929

Стивен Винсент Бенз

ИЗ «ОДЫ УОЛТУ УИТМЕНУ»


Четвертый месяц, весна другого века.
Взойдем на холм и спросим, он будет рад нас услышать:
«Хорошо ли спится?» —
«Хорошо и уснуть
и проснуться.
Я выбрал южный склон холма, где меня пригревает
солнце,
А рядом деревья».

Нет, лучше пусть сам он спросит:
«Хорошо ли живется, товарищи?
Гудят ли деятельно города большие?
Висят ли арки мостов над широкими реками?
Много ль пшеницы в полях, много ль почек на старом
кусте сирени?

Хорошо ли живется в Штатах?»

«Города большие стали всемирным чудом,
Изогнуты арки мостов, словно шеи коней прекрасных.
Мы возделали землю сухую, и земля пустынь расцвела».

«Хорошо ли живется в Штатах?»

«Зажили раны старой войны, мы стали единым народом.
Всю страну мы связали путями из стали, бетона.
Мы воевали успешно, и на французских полях
Кости чужие лежат из Техаса, Нью-Йорка,
Кости наших солдат лежат на бельгийской равнине,
В море холодном английском, в песках островов угрюмых.
Что теперь скажут о них, павшим уже безразлично».

«Хорошо ли живется в Штатах?»

«Мы сделали много новых игрушек,
Но —
Ржавчина точит землю.
Гниль, и ползучая плесень, и шелушенье
Семь лет все пожирают, и семь лет тщетно
Люди упорным трудом борются с ними.
Паутина с червями окутала, словно саван,
Каштаны, и вязы, и южные кипарисы.
Улицы тень омрачает при солнечном свете.
В топках сжигают зерно, а люди голодные бродят.
Горы тканей лежат, а люди ходят в отрепьях.
Мы бедствуем от изобилья».

«А как мои дети?»

«Вот загорелые дети твои — пионеры.
Бродят они без работы в дырявых ботинках.
Из штата в штат скитаются парни-бродяги,
От тюрьмы до тюрьмы едут в товарных вагонах,
Юность свою сжигая в отбросы шлака,
Обучаясь лишь попрошайничать да воровать,
Отверженные, бесправные, всюду гонимые,
От голода мрут, питаясь лишь солнечным светом,
Мужчины здоровые дома сидят в безделье,
Праздно смотря на своп могучие руки.

Вот загорелые дети твои — юнец беспризорный,
Старик, разгребающий мусор, большая семья
С узлами жалких пожитков пред выселеньем.
А вокруг изобилие, роскошь увеселений,
Искусственный лед и музыка, яркий свет,
Но денег нет, и пуста последняя банка консервов.
Ночлежники парков и скверов, глухих закоулков,
Женщины с грудью иссохшей, с призрачным взглядом,
Люди без всяких надежд, четыре их миллиона.
Вот загорелые дети твои».

«А как же земля?»

«Над огромной прерией прежних бизоньих пастбищ
Дуют вихри удушливой, мелко размолотой пыли,
Верхний слой плодородный содран с земли суховеем
И уносится вдаль сыпучим потоком.
Кучи пыли в фут вышиной заносят посевы,
Иссякает вода, спотыкается конь под седлом,
И шатается бык под ярмом, издыхая от жажды.
Мы вспахали железом целинные земли бизонов,
Мы заставили землю цвести, и она зацвела,
И вот нам возмездье — земля нам теперь отомстила,
Гигантский цветок из пыли цветет над пятью штатами».
«А кто получает доходы?»
«Немногие — много.
Они нас грабят открыто средь белого дня,
Говоря: «Предоставьте все нам, королям и титанам,
Мы опытные дельцы, мы практичные люди,
Мы все построим для вас», — как будто они строят!
Это хищные люди, сердца их подобны моторам,
Из-за денег долбят они горы, срубают леса.

Словно зубья ленточных пил, нею страну они пилят,
А после них другие дельцы
Подходят вкрадчиво без прямоты бандитской,
Бумажные люди с бумажным лицом,
Они грабят, шелестя бумагами, словно ветер.
Эти люди — как моль, как тли, как жучки,
Сверлящие тайно дыры в зерне,
Эти люди бессовестно грабят нашу землю,
С одним желанием — грабить и дальше.
Они сейчас немного притихли,
Но грозятся, что снова захватят всю землю».

«Таких много было и в наше время.
Я видел, как богачи угнетали бедных.
Я видел демократию нашу. Я видел
Хороших людей в нищете, а плутов и глупцов у власти.
Я видел даль демократии, видел народ,
Не отчаиваясь, он любил наш огромный край.
Но я предсказывал нашим Штатам».

«Они твердят, что п нам нужна тирания,
Похоронный их звон отдается и в наших сердцах».

«Разве кровь проливали мы напрасно?»

1935

РОССИИ8


За Россию, за русский народ,
За все, что свершил он в этот год,
За русские подвиги, русскую доблесть!
Это было в июне, в воскресное ясное утро,
Такие дни выбирают обычно фашисты
Для погромов, убийств, для предательских нападений
(Как другое такое же утро шесть месяцев позже,
Как другое такое же утро...). И вдруг
Удар вероломный, и с неба посыпались бомбы,
Обрушились смерчи стальные на мирный народ,
На избы и хаты, на хлебородные степи,
На пущи медвежьи, на реки с названием древним,
На города, на узлы железных дорог,
На детей, игравших в саду, на могучих женщин,
На девушек, что стройнее берез белоствольных,
На стариков, гревших кости свои на припеке.
Такой же смерч мог взмести и наши равнины,

Прерии наши безбрежные, словно небо,
Такой же смерч взметал и другие страны,
И сама земля содрогнулась от взрывов стали,
И вот со своих равнин поднялся русский народ!

Беспримерны подвиги русских.
Враг занимал их города. Новостройки
Взрывая, они уходили, но не сдавались.
Танки врага подползали к воротам Москвы,
Но они не сдавались, сражаясь упорно.
От вражеских танков они уходили в леса и сражались,
Жгли на корню урожай, чтоб врагам не достался, —
Вместе с ними воюет сама их земля.
Беспримерные подвиги совершают
В зной и в мороз, в дожди и в метели
Мужчины и женщины России.
Они встали все за родную землю
И отбросили назад машину нашествий.

Я не ищу одобренья или слез сочувствия,
Я не хочу, как ораторы, рассыпать
Бумажные цветы красноречия
На опаленную землю, где умирают бойцы.
Это только факты, железные факты
О беспримерной доблести русских.

За Россию, за непобедимый народ,
За народную непобедимую армию,
За красноармейцев и партизан,
За наших собратьев по оружию,
За великий народ, что остановил
Огромную машину, пожиравшую нации,
Остановил, и порвал ее передачу,

И отбросил назад, и борется с ней
Пламенем, сталью и кровью,
Великан непоколебимого мужества!

Через моря, через растерзанные страны
Мы шлем салют и говорим: «Мы с вами!»
А в Хартфорде, Таре, Питтсбурге, Детройте
Заводы прокатывают сталь,
И суда соскакивают со стапелей,
Из цехов вылетают аэропланы,
Это трудный шаг объединенных наций,
Борьба будет долгой и тяжелой,
Но принесет урожай, как наши равнины,
И победа, как рассвет, неизбежна!

1942

ЗАПАДНАЯ ЗВЕЗДА

ПРЕЛЮДИЯ

Американцев вечно тянет вдаль.
Привычка ль то испанская — бродяжить,
Обычай ли французский — без оглядки
Уйти, не попрощавшись, — кто нам скажет?
Но по свистку им бросить все не жаль.
А нет свистка — то, не смутясь нисколько,
Себе сам каждый засвистит в свистульку
Из ивы, кроличьего позвонка,
На разный лад засвищет только
Один припев сквозь дождь издалека:
«Куда — не знаем, но мы едем, едем вдаль!»
Свист птичий в сумраке виргинской ночи,
То иволга иль дрозд,
Приветствие заре, на Чезапик
Ступившей с розовой открытой грудью.
Свист поездов, спешащих по безлюдью,
Сквозь мглистый холод городов Небраски;
В ручье, где звонок лягушиный крик,
Блестят индейских ожерелий связки;

Свирель ее напев так прост,
Фазаний зов при блеске звезд,
Но всех заманчивей поет вода,
Как нежно музыка воды рокочет,
Дрозд Новой Англии, зов одиночеств, —
Их эта музыка манит всегда.

Американцы, кто ж они такие?
Я раз поехал в город по делам —
Сбыть подороже шкурки —
И взял с собой дочурку,
Чтоб платье новое купить ей там.
Назад вернулся — все дома пустые,
Но в очагах зола еще тепла.
Вы спросите — куда же все ушли
И что найти надеются вдали?
Спросите лошадей, машины Форда,
Везущих их по грязи, как цыган,
С колесным скрипом, лязгом «уезжаем!»,
Иль петуха, горланящего гордо.
Не знаю — почему им нет покоя.
В крови у них какой-нибудь дурман,
Иль в воздухе поветрие такое.

«Пик Пайк» пишите краской на фургонах.
В поклаже скрипка, и смычок затих.
Скитаться, странствовать по белу свету!
(У нас слова блестят, как самоцветы,
Мы пригоняем и строгаем их,
Как древесину из лесов зеленых.)
Мы едем в Кали-фор-нию!
Мы едем в глушь О-гай-о!
Ведь эху там просторнее
Кричать: «Ого-го-ай-о!»

Когда к нам поезд подойдет,
Бог крикнет: «По местам!»
И в путь отправится народ, —
Мой брат, ты будешь там?
Я буду там,
Да, буду там,
Чрез бурную реку нашел я брод!

1943

Лэнгстон Хьюз

МУЛАТ


Моя мать — негритянка, а мой отец
Был белый, как говорят.
Я не раз проклинал моего отца,
Но беру проклятья назад.

И если я мою черную мать
Проклинал когда-нибудь,
То я сожалею об этом теперь
И хотел бы проклятья вернуть.

Отец мой умер в большом дому,
И в лачуге — мать моя.
Так где же придется мне умирать,
Ведь ни белый, ни черный я?

1926

РАССКАЗЫ ТЕТКИ СЮ


У тетки Сю голова набита рассказами,
У тетки Сю сердце полно рассказами.
Летней ночью на крыльце,
Прижав темнолицего ребенка к груди,
Тетка Сю рассказывает.
Черные рабы,
Работающие под жгучим солнцем,
Черные рабы,
Бредущие росистой ночью,
Черные рабы,
Печально поющие на берегу большой реки,
Тихо встают
Под мелодичный голос тетки Сю
И тихо проходят
Тенями темными по рассказам
Тетки Сю.

И темнолицый ребенок, слушая,
Знает, что все рассказы — чистая правда,
Знает, что тетка Сю

Не берет своих рассказов из книги
И что все они взяты
Из ее жизни.

И темнолицый ребенок тихо
Летней ночью
Слушает рассказы тетки Сю.

ЭПИЛОГ


И я пою про Америку.
Я — черный брат.
Меня отсылают па кухню,
Когда приходят гости.
Но я смеюсь,
И ем,
И крепну.
Завтра
Я сяду за стол,
Когда придут гости.
Никто не посмеет
Сказать мне:
«Ступай на кухню».
Тогда
И они
Увидят, как я красив,
И устыдятся, —
И я ведь — Америка.

1926

ПОРТЬЕ


Я должен говорить:
«Да, сэр!» —
Вам всегда, всегда.
Да, сэр!
Да, сэр!
Вся моя жизнь —
Беганье по огромной лестнице
Этих «да,сэр!».
Белые богачи
Забрали весь мир.
Позвольте почистить
Ботинки?
Да, сэр!

1927

МЕДНЫЕ ПЛЕВАТЕЛЬНИЦЫ


Почисть плевательницы, бой!
Детройт,
Чикаго,
Атлантик-Сити,
Пам-Бич —
Почисть плевательницы!
Кухонный чад отелей,
Табачный дым вестибюлей
И мокрота плевательниц:
В этом моя жизнь.
Эй,бой!
Пять центов,
Десять,
Доллар,
Два доллара в день.
Эй,бой!
Пять центов,
Десять,
Доллар,
Два доллара.
На ботинки ребенку,
На оплату комнаты,

На джин 1! воскресенье,
На церковь в субботу.
О боже!
Дети, джин и церковь,
Женщины н воскресенья
Смешаны с цветами, и
Долларами, и плевательницами,
И квартирной платой.
Эй, бой!
Блестящую медную чашу — в дар господу!
Ярко начищена медь, как цимбалы
Танцовщиц царя Давида,
Как золотые кубки Соломона.
Эй, бой!
Плевательницу на алтарь господу!
Ярко вычищенную плевательницу
Могу я пожертвовать за
«Прииди ко мне, бой!»

1927

ПЕСНЯ О КРАСНОЙ ЗЕМЛЕ


Я скучаю по красной земле, я хочу
Под ногами слышать землю свою.
Я скучаю по красной земле, я хочу
Шагами мерить землю свою.
Я в Джорджию вернусь домой
И песню о красной земле спою.

Мостовые тверды здесь, и я устал
От этих улиц городских.
Мостовые жестки здесь, и я устал
От этих улиц городских.
Вернусь я в Джорджию домой,
Там земля мягка для ног моих.

Я хочу ступать по красной земле,
Хочу месить ее пальцами ног.
Я хочу, чтоб красная земля
Прилипала, чавкая, к пальцам ног.
Я вернусь на ферму свою опять
И хозяина не пущу на порог.

Я хочу быть в Джорджии, когда
Начнет бушевать большая гроза.

Да, хочу быть в Джорджии, когда
Начнет бушевать большая гроза.
Посмотрю, как лендлорды побегут
И не вернутся на землю назад.

Я им песню о красной земле спою.

1940

ЕСЛИ Б...


Если б имел я сотню
В дырявом кармане моем,
То я купил бы мула
И поехал на нем верхом.

Если б имел я тысячу,
Купил бы автомобиль
И покатил по дороге,
Поднявши облаком пыль.

А если б имел миллион я,
Купил бы самолет,
И мне бы в Америке всюду
Оказывали почет.

Но нет у меня миллиона,
В кармане нет и гроша —
И только от этого «если б»
Кажется жизнь хороша.

1942

ВОЗДУШНЫЙ БЛЮЗ


Мне сказали: на Севере
Жизнь хороша.
Мне сказали: на Севере
Жизнь хороша.
И вот я на Севере
Без гроша.
Вместо завтрака я глотаю
Утренний воздух пустой,
Вместо завтрака я глотаю
Утренний воздух пустой,
А на ужин я получаю
Вечерний воздух густой.

И вот я танцую
И веселюсь,
И вот я танцую,
И веселюсь,
И распеваю
Воздушный блюз.

Не спрашивай лучше
Про жизнь мою,
Не спрашивай лучше
Про жизнь мою,
Послушай лучше,
О чем я пою.

1942

T|

ДЕВУШКИ ГАРЛЕМА


Кто из вас посетил
Шугар-Хилл?
Кто видел там
Во всем великолепии
Девушек из сепии
С углем пополам?
Как сахар жженый,
Как желтый мед,
И каждый влюбленный
Их сладость поймет.
Как кофе «Мокко»,
С абрикосовой кожей,
Как грецкий орех,
На гранат похожи
Губы у всех.
Оттенками всеми,
От сливок до сливы,
Девушки в Гарлеме .
Блещут, красивы.
Как шоколад,
И ночью глубокой
Темнеет их взгляд.

Их цвет золотится
От бронзы до тьмы,
От темной корицы
До светлой хурмы.
Настой из черники,
Из желтой айвы,
Ликер из гвоздики
Пригубите вы.
Как кофе «Мокко»,
Как шоколад,
И взглядом глубоким
Они томят.
На патоке черной,
На светлом меду
Из маковок зерна,
Грейпфруты во льду.
Оттенками всеми,
Как в спектре цвета,
Сияет в Гарлеме
Их красота.
В их радуге темной
К блаженству пути.
Мой сладостный, томный
Гарлем посети.

1942

ПРОЩАЛЬНЫЙ БЛЮЗ


Подари на прощанье мне билет
На поезд куда-нибудь.
Подари на прощанье мне билет
На поезд куда-нибудь.
Мне все равно, куда он пойдет,
Лишь бы отправиться в путь.

Пусть будет недолгая наша любовь
И сладостна и светла.
Пусть будет недолгой эта любовь,
Что наши сердца зажгла.
Пусть будет недолгой наша любовь,
Чтоб я уехать могла.

Навсегда уехать могла.

1942

УТРОМ С ПОХМЕЛЬЯ


Я, кажется, выпил вчера
И был немного пьян.
Я, кажется, выпил вчера,
И в голове туман.
В этот проклятый ликер
Был подмешан дурмап.

Ночью я вндел во сне,
Что я нахожусь в аду,
И грохот ужасный мне
Чудился ночью в бреду.
Проснулся и вижу, что Бэйби рот
Открыла, как бегемот.

Я сказал: не храпи, о Бэйби!
Дай уснуть хоть на час один.
Не храпи, моя крошка Бэйби!
Дай уснуть хоть на час один.
Ты нежная женщина, Бэйбн,
А храпишь, как сотня мужчин.

1942

СТАЛИНГРАД


Сталинград —
Счастливый город,
Город, росший гордо
И привольно,
Где грезы лучших из людей
Осуществляться стали наяву.
Обычный город,
Где все работали, все были сыты,
Все дети посещали школу,
Без нищих,
Без заброшенных больных,
Без проституток
(Так просто ведь найти работу),
Где все взаимно уважали
Чужую жизнь,
Где трудовое братство
Открыло путь к всеобщему богатству.

И вдруг нахлынули с Запада подлые орды,
Варвары с танками, эсэсовцы, штурмовики,
Бездушные роботы, клейменные кличкой
«наци»!
Налетчики! Стервятники!

Они извергали пламя,
Пикируя
Над мирными домами.
Но Сталинград не погиб.
Не пал в тяжелой борьбе,
Сталинград победил!

Из щебня воздетые руки казненных,
Взывающие из развалин стоны
Говорят о том, что падет
Ложь и обман, насилие и гнет —
На пище такой не проживет ни один народ.
Никакими эрзацами стали
В людях нельзя убить
Мечту о том, чтобы люди стали
По-человечески жить.
От Волги вдалеке
И на любой другой реке
Из пепла, из золы и дыма
Она взлетает, невредима.
Пусть глубоко в людских сердцах
Сейчас ее запрятал страх,
Но завтра вспыхнет вновь она неугасимо!
И Гитлер, зная это, хочет
Ее убить, и истребить,
И угасить во мраке ночи.
Но Сталинград воскреснет снова,
К нему с надеждой тянутся все те,
Кто все еще блуждает в темноте,
Не зная, как себе помочь.
Нащупав путь, они бредут сквозь ночь
И, как пароль, друг другу говорят
Одно лишь слово:
«Сталинград».

Вставай, отряхая с развалин прах,
Красуйся, гордый и величавый!
Вставай, бессмертный город, в веках
Увенчан победой и славой!

ДОРОЖНЫЕ РАБОЧИЕ ВО ФЛОРИДЕ


Эй, дружище!
Взгляни на меня!
Я прокладываю дорогу
Для мчащихся автомобилей,
Прокладываю дорогу
Сквозь пальмовые рощи,
Чтоб могли разъезжать повсюду
Богатые люди.

Я прокладываю дорогу,
И роскошные автомобили
Проносятся мимо,
А я стою здесь в облаке пыли.

Конечно, все
Рады б проехать по такому шоссе!
Но только богатые едут,
А я смотрю им вслед.

Я никогда не видел прежде
Таких роскошных машин, их много.
Эй, взгляни, проезжий!
Я прокладываю дорогу.

НЕВОЛЬНЫЙ ПЕРЕЕЗД


Они бросали в него камнями
За то, что пошел он голосовать,
Всю голову в кровь ему разбили,
Дополз он домой и лег на кровать.
На северный поезд
Он сел на рассвете,
Теперь он живет
На 133-й.
В Вашингтоне он не хотел сойти,
В Балтиморе он не хотел сойти,
И в Ньюарке он не сошел по пути.
На его голове шесть повязок было,
Хорошо, что его не взяла могила,
А здесь нет ку-клукс-клана,
На 133-й.

1951

БАЛЛАДА О ХОЗЯИНЕ


«Хозяин, хозяин,
В дождь сквозь крышу льет водопад.
Помните, я говорил вам об этом
Месяц тому назад?

Хозяин, хозяин,
Все ступени прогнили давно.
Чудо, что вы на них наступили
И вам еще жить суждено.

Вы сказали, что я еще должен
Уплатить десять долларов вам?
Вот приведите в порядок домишко,
Тогда я и больше дам.

Что? У вас ордер на выселенье
И меня, и моей семьи?
На улицу выбросить вы хотите
Все вещи, пожитки мои?

Ого! Вы ругаетесь и кричите.
Что вы грозите мне?.. Ну,
Если вы будете так ругаться,
То я вам глотку заткну!»

«Полисмен! Полисмен!
Арестуйте его! Ведь он
Подрывает правительство наше
И нарушает закон!»

Свисток полисмена.
Резкий и четкий...
Выхода нет.

Тюремные стены.
Окно с решеткой.
Заголовки газет:

Угрожал хозяину съемщик!
Нет денег внести залог!
Негру тюремное заключенье!
Девяносто дней срок!
1951

Роберт Лоуэлл

ПАВШИМ ЗА РЕСПУБЛИКУ


В Бостоне Южном Аквариум старый
стоит в снежной Сахаре. Заколочены окна
без стекол.
Облезла бронзовая треска на флюгере.
Пересохли пустые бассейны.

Когда-то мой нос скользил по стеклу улиткой,
рука моя зябко
ловила пу-зыри
с головы послушной вертлявой рыбы.
Я отдернул руку, но порой вздыхаю
о темном растительном царстве
рептилий и рыб. Как-то утром в марте
я прильнул к оцинкованной колючей

ограде у палаты общин. За ее клеткой
динозавры-экскаваторы, урча и пыхтя,
выгрызали тонны земли с травой
п рыли себе подземный гараж.

Стоянкам машин и кучам песка
полная свобода в центре Бостона.
Доски пуритански тыквенного цвета
опоясывают зябкое правление штата,

оно сотрясается, как и полковник Шоу,
и его полнощекие пехотинцы-негры
на барельефе Годена о Гражданской войне
под дощатой защитой от гаражного землетрясенья.

Два месяца спустя после парадного марша
половина полка пала в бою,
а на открытии
Уильям Джеймс9 мог бы слышать дыханье
бронзовых негров.

Их памятник, как рыбья кость,
застрял в горле города.
Полковник тонок,
как стрелка компаса.

Он чутко насторожен, как птица,
подтянут и собран, как борзая,
развлеченьями он тяготится
и томится в уединении.

Он вне пределов. Он ценит в людях
особую силу — умирать за жизнь, —
ведя своих черных солдат на смерть,
он не согнет спины.

В сотнях городков Новой Англии
старинные белые церкви хранят
память о грозном восстании; знамена
означают кладбища армии Республики.
Каменные статуи Неизвестного Солдата
стройнее и моложе с каждым годом —
подтянув пояса, распушив бакенбарды,
они ждут, опираясь на мушкеты...

Отец Шоу не желал памятника,
кроме того рва,
куда было брошено тело сына
и закопано вместе с его «неграми».

Этот ров стал ближе.
Здесь нет статуй о последней войне;
на Бойлстон-стрит продается фото
с видом пылающей Хиросимы

и фирмы «Мослер Сейф» — «Скалы Веков»,
уцелевшей от взрыва. Пространство приблизилось.
Когда я сижу у моего телевизора,
то худые лица негритят в школе взлетают,
как баллоны.

Полковник Шоу
парит верхом в пустоте,
он тоже ждет
желанной перемены.

Аквариум исчез. Повсюду
огромные авто снуют, как рыбы;
рабская услужливость
скользит при жирной смазке.

1964

ИЮЛЬ В ВАШИНГТОНЕ


С тугими спицами этот штурвал
бередит болячки и язвы земли.

На Потомаке10, по-лебяжьи белы,
катера рассекают сернистый вал.

Ныряют выдры и мех свой топорщат,
еноты мясо в протоке полощут.

По кругу статуи, как в Америке Южной
освободители, высятся важно —

над шишками, копьями флоры колючей,
ждущей, что землю в наследье получит.

Избранники... Блеск их — ценой в десять
центов,
и быстро тускнеют они, обесценясь.

Мы не помним имен их, чисел и дат,
они, как на дереве кольца, кружат, —

иного хотим для реки кругозора,
вершины далекие ищем мы зорко,

их синь — как у девушки пудра на веках.
Порыв — и мы будем на гребнях высоких,

ведь только медлительность наших тел
не дает нам парить на такой высоте.

1964

СПРАВКИ ОБ АВТОРАХ

В американской литературе Филип Френо (Philip Freneau, 1752-1832) во многом был первооткрывателем: первый американский поэт-лирик, он одним из первых восславил войну за независимость и заклеймил ее врагов в стихотворных памфлетах; последователь А. Попа и английских сентименталистов, рядом стихов и поэмой «Дом ночи» («The House of Night», 1779) он предварил романтизм в американской литературе.

Френо родился в Нью-Йорке, образование получил в НьюДжерси-колледже, будущем Принстонском университете, где процветали тогда вольнолюбие и радикализм. В 1772 году опубликовал написанную им вместе со своим товарищем по колледжу Брекенриджем, будущим создателем американского романа, патриотическую поэму «Растущая слава Америки» («The Rising Glory of America»). С 1775 года Френо — в гуще событий: одна за другой в британцев летят его язвительные сатиры, самая известная из которых, «Британская плавучая тюрьма» («The British Prison-Ship»), появилась в 1781 году. В том же году Френо вступил на поприще журналистики, издаваемый им в 1781-1784 годах «Журнал свободного» («The Freeman’s Journal») пропагандировал демократические идеи Джефферсона и пользовался широкой популярностью.

В 90-е годы творчество Френо вдохновляли идеи Великой французской революции, воспетой нм в цикле «французских» политических стихотворений. Тогда же в его поэзии появляются и антибуржуазные мотивы. Фермер, мореплаватель, журналист, издатель, поэт, посвятивший себя революции, Френо жил деятельной жизнью борца, что не помешало в полной мере проявиться и лирической стороне его дарования. Осознав себя поэтом новой нации — поэтом американским, Френо запечатлел в стихах своеобразие природы Америки, ее истории, быта индейцев. И на этом пути у него не было предшественников.

Первый сборник стихов Френо («The Poems of Philip Freneau») вышел в 1786 году, после чего при жизни поэта выходило еще четыре сборника его сочинений.
 

В 1817 году журнал «Норт Америкен ревью» опубликовал стихотворение, озаглавленное по-гречески «Танатопсис» («Картина смерти»). Стихотворение сочли слишком хорошим для того, чтобы быть написанным американцем. Оно сразу же доставило широкую известность его автору, Уильяму Каллену Брайанту (William Cullen Bryant, 1794-1878), создавшему это стихотворение, как потом оказалось, в семнадцатилетнем возрасте. Воспитанный на классической поэзии древних и традициях английского классицизма, он рано познакомился и со стихами английских романтиков — Вордсворта, Колриджа, Саути, которые, по его собственному признанию, произвели переворот в его вкусах. Брайант перенес в родную литературу не самый дух, не способ выражения, но традиционные темы европейский романтической лирики. Свобода для него — во многом классицистическая абстракция, природа — не игралище таинственных сил, а доверчиво раскрывающийся человеку мир, где можно отдохнуть от труда и непрестанной борьбы; в самой ее гармонии Брайант почти не видит столь охотно подчеркиваемой романтиками иррациональности. Но тем не менее, продолжив линию Френо, он сделал первый шаг в поэзии американского романтизма.

Прижизненные издания его стихов выходили множество раз, в 1821, 1832, 1836, 1842 («Фонтан и другие стихотворения» — «The Fountain and Other Poems»), 1847, 1854, 1864 («Тридцать стихотворений» — «Thirty Poems»), в 1871 и 1876 годах.

Известны его книги путевых очерков, а также сборник речей и публичных выступлений (1873), эссе и переводы, главнейшие из которых — перевод «Илиады» (1870) и «Одиссеи» (1872).

Брайант был последовательным демократом. Издававшаяся им в течение многих лет, начиная с 1829 года, газета «Ивнинг пост» поддерживала аболиционистов, защищала права рабочих, приветствовала политику Линкольна и революционное движение в европейских странах.
 

Ральф Уолдо Эмерсон (Ralph Waldo Emerson, 1803-1882) готовился к карьере священника-унитарианца, но стал философом, основоположником американского трансцендентализма. В 1832 году он покинул свой бостонский приход, оставив навсегда и церковь, а в 1834 году поселился в Конкорде (Массачусетс). Поначалу отвергнутый бостонскими «высоколобыми» за вольнодумство и еретические речи (30 лет ему запрещали преподавать в Гарварде), Эмерсон умер признанным патриархом литературы, классиком американской философии. «Конкордский мудрец» — это имя сохранилось за ним в истории США. Созданный Эмерсоном трансцендентализм явился романтическим протестом против буржуазной цивилизации. Вместе с тем основные доктрины трансцендентализма — о божественной сущности человека, о возможности непосредственного единения с природой и богом, данной нам в интуитивном разуме, вполне соответствовали периоду исторического оптимизма, переживаемому тогда Америкой и американской демократией. Изложенный в многочисленных работах и эссе, трансцендентализм Эмерсона послужил философской основой и для его лирики.

Эмерсон-философ и Эмерсон-поэт развивались параллельно. Первая серия «Эссе» («Essays») вышла в 1841 году, первый сборник стихов — в 1847 году; аболиционистские декларации Эмерсона совпали по времени с сочинением аболиционистского «Бостонского гимна» («Boston Hymn», 1863), поэзия — это как бы один из аспектов философии Эмерсона, а философия его гуманна и поэтична. Сжатые и концентрированные по мысли стихи Эмерсона далеки от аллегорических нравоучений. Его поэзия — стихия пантеизма: ведь «вся природа — метафора человеческого разума», а «законы моральные соответствуют законам естественным, как лицу — его зеркальное отражение».

Философ, отстаивавший для своей страны необходимость самобытной культуры, был самобытным поэтом-романтиком, во многом предвосхитившим дальнейшее развитие американской поэзии.
 

Русскому читателю Генри Лонгфелло (Henry Wadsworth Longfellow, 1807-1882) известен прежде всего как автор «Песни о Гайавате» («The Song of Hiawatha», 1855). Американцы ценят его и как автора «Сватовства Майлса Стэндиша» («The Courtship of Miles Standish», 1858), увлекательного стихотворного повествования о жизни первых колонистов-пуритан, и как создателя ряда превосходных баллад — переложений европейских и местных американских легенд. Американские школьники, заучивающие его «Псалом жизни» и «Эксцельсиор», видят в нем обязательную принадлежность школьной программы, но для своих современников Лонгфелло был олицетворением поэзии, и когда он скончался, не только в Америке, но и в Англии был объявлен траур.

В американской литературе XIX века понятие «университетский поэт» применимо в первую очередь к Лонгфелло, и не потому только, что он в течение многих лет читал курсы западноевропейских литератур и обучал французской грамматике студентов Боудойнского колледжа и Гарварда, и не потому, что он много занимался переводами (в 1870 г. вышел, в частности, его перевод «Божественной Комедии»), — сама поэзия его во многом поэзия «филологическая». Блестящий лингвист и эрудит, Лонгфелло вооружил американский романтизм достижениями европейской романтической поэзии. Пуританская закваска Лонгфелло, его склонность к морализированию в сочетании с талантом рассказчика, «снизили» I в его стихах европейский романтизм до уровня «романтизма для детей». Недаром сам Лонгфелло признавался, что любит, собравшись с детьми в уютной гостиной, читать им простые и трогательные истории. Собственные стихи Лонгфелло для такого чтения идеальны.

Его жизнь — жизнь кабинетного ученого, разнообразившаяся лишь продолжительными поездками в Европу, где он черпал материал для своих стихов.

Подлинная биография Лонгфелло в его поэтических произведениях. В 1839 году выходит первая книга стихов Лонгфелло — «Ночные голоса» («Voices of the Night»), в 1842 году — «Баллады и другие стихотворения» («Ballads and Other Poems»), в 1847 году — поэма «Эванджелина» («Evangeline»), в 1842 году — знаменитый цикл «Стихи о рабстве» («Poems on Slavery») — вклад Лонгфелло в борьбу за освобождение негров. Огромное творческое наследие Лонгфелло неравноценно, но лучшими своими произведениями поэт снискал звание классика американской литературы.
 

Крупнейший поэт-аболиционист Джон Гринлиф Уитъер (John Greenleaf Whittier, 1807-1892) родился в местечке Г'аверхилл (Массачусетс), в бедной квакерской семье. В 14 лет, покоренный поэзией Бернса, он стал писать стихи. Первое напечатанное восемнадцатилетним Уитьером стихотворение появилось в издававшейся тогда видным деятелем аболиционизма Гаррисоном «Свободной прессе». В 1833 году Уитьер публикует на свои средства аболиционистский памфлет «Справедливость и целесообразность» («Justice and Expediency») и активно участвует в организации «Американского антирабовладельческого общества». В 1837 году он переезжает в Филадельфию — центр аболиционистского движения; в течение двух лет редактирует боевой орган аболиционистов — газету «Пенсильвания фримен». В 1838 году помещение редакции этой газеты было разгромлено разъяренной толпой сторонников рабовладения. Но и это не охладило воинственного пыла Уитьера: в 40-е годы он продолжает оставаться непримиримым аболиционистом — как в журнальной, так и в поэтической деятельности.

В стихах Уитьера 30-40-х годов («Стихи, написанные в годы обострения аболиционистского вопроса» — «Роешэ Written During the Progress of the Abolition Question», 1837, сборник «Голоса свободы» — «Voices of Freedom», 1846) слышится голос сурового проповедника-пуританина, клеймящего аморальность рабовладения и человеческие пороки. Присущая Уитьеру строгость жизненных принципов, бескомпромиссно-четкое разграничение понятий добра и зла наложили слой отпечаток и на его произведения 60-х годов, тех лет, когда он отошел от аболиционизма. В 1850 году Уитьер издает «Песни труда» («Songs of Labor And Other Poems»), а в 1863 году — «Во время войны и прочие стихотворения» («In War Time and Other Poems»). В этих сборниках в полной мере проявились демократические симпатии автора.
 

Стихи Эдгара Аллана По (Edgar Allan Рое, 1809-1849) при жизни не принесли ему славы. Собранные в книге «Тамерлан и другие стихотворения» («Tamerlane and Other Poems», 1827), «Аль Арааф, Тамерлан и стихотворения» («А1 Aaraaf, Tamerlane and Minor Poems», 1829), «Стихотворения» («Poems», 1831) и «Ворон и другие стихотворения» («The Raven and Other Poems», 1845), они были обойдены тогдашней критикой. Многие ныне известные стихи По были напечатаны лишь после его смерти. Относительным успехом пользовались рассказы писателя, но успех не избавил автора от унизительной бедности. Оригинальнейший поэт, прозаик и теоретик американского романтизма, создатель жанра детектива, человек пылкой фантазии и артистического темперамента вынужден был ради куска хлеба корпеть в журналах над чужими рукописями, — не этот ли контраст поэтического воображения и прозы жизни питал жутковатые гротески По?

Созданные в полном соответствии с принципами его эстетики, согласно которой область прозы — правда, а область поэзии — иррациональная красота, постигаемая ие разумом, но чувством, образы поэзии По тяготеют к музыке: слова стремятся преодолеть определенность значения, раствориться в стихии чувства, превратиться в ритм, в звучание.

Поэтические открытия Эдгара По оставили глубокий след во всей мировой поэзии.
 

Замкнутость, характерная для бостонской культуры, дала основание Оливеру Уэнделу Холмсу (Oliver Wendell Holmes, 1809-1894) назвать ее представителей «браминами». Прозвище, так и оставшееся за ними, может быть применено с большим основанном, чем к кому-либо другому, к самом Холмсу, умереннейшему из писателей-бостонцев XIX века.

Холмс родился в Кембридже (Массачусетс). Занятия точными науками повлияли на мировоззрение и творчество этого блестящего эссеиста и рассказчика, прозаика и поэта: в манере письма Холмса не было ничего от романтической неопределенности, столь свойственной многим «бостонцам». Наследник английских стилистов XVIII века, он остроумен, и за остроумие, прежде всего за изысканность формы ценились его весьма ограниченные в своих буржуазных идеях эссе, написанные в виде диалогов нескольких персонажей, — «Самодержец обеденного стола» («The Autocrat of the Breakfast-Table», 1858), «Профессор за обеденным столом» («The Professor at the Breakfast-Table», I860), «Поэт за обеденным столом» («The Poet at the Breakfast-Table», 1872), «За чашкой чая» («Over the Teacups», 1891).

Первый сборник стихов Холмса вышел в 1833 году. Отрицавший столь важное для романтиков понятие «поэтическое вдохновение», Холмс и в стихах чаще кого-нибудь пародирует, смешит и забавляет формальными трюками или напускным пафосом в сочетании с разговорностью интонаций, нежели заражает искренним чувством. Одно из редких исключений — «Последний лист» («The Last Leaf»). Элегически-грустное, проникновенное по тону, это стихотворение навеяно встречами на бостонских улицах с престарелым ветераном войны за независимость — майором Томасом Мелвиллом, дедом знаменитого пнсателя-романтика.
 

Генри Торо (Henry David Thoreau, 1817-1862) родился в Конкорде, в семье ремесленника. К началу 40-х годов он становится учеником и сподвижником Эмерсона. Стихи и очерки Торо печатаются в «Дайел» — журнале трансценденталистов. Полный отвращения к буржуазному практицизму, уже тогда прочно укоренившемуся в американской действительности, в 1845 году он ушел от цивилизации и поселился один на берегу Уолденского пруда, в хижине, построенной собственными руками. Опыт нравственного самоусовершенствования, длившийся два года, Торо описал в книге «Уолден, или Жизнь в лесу» («Walden, or Life in the Woods», вышла в 1854 г.). Тонкая и выразительная по языку, изобилующая поэтичными описаниями природы, книга Торо предвосхитила рождение реализма в американской литературе.

В стихах, вкрапленных в «Уолден» и другие прозаические произведения — «Мэнские леса» («The Maine Woods», 1864), «Мыс Код» («Саре Cod», 1865) и собранных в отдельном издании лишь в 1895 году (сборник «Стихи о природе» — «Poems of Nature»), — Торо развивал пантеистический романтизм Эмерсона.

В конце 40-х и в 50-х годах Торо расширил индивидуалистические рамки своего опыта: вступив на путь общественной борьбы, он пишет серию статей в защиту аболиционизма и Джона Брауна.

К творчеству Торо и его идеям с большим интересом относились Л. Толстой и Ганди.
 

Подобно Холмсу, Джеймс Рассел Лоуэлл (James Russell Lowell, 1819-1891) — уроженец Кембриджа, выпускник Гарварда, воспитанный в убеждении, что классицист А. Поп — величайший поэт всех времен и народов. Но в конце 30-х годов Лоуэлл присоединяется к кружку романтиков, увлекавшихся мистикой и сочувствовавших аболиционизму. Мистицизм и романтические веяния явственны в первом сборнике стихов Лоуэлла — «Год жизни» («А Year's Life», 1840). Кружок пробудил в Лоуэлле и гражданские чувства. С этого времени он обращается и к жанру политической лирики (сборники 1843 и 1847 гг.).

Крупнейшим вкладом в американскую литературу явилась первая часть поэмы «Записки Биглоу» («Biglow Papers», 1848) — повествование в ней ведется от лица фермера в форме писем к соседу-пастору. В «Записках Биглоу» Лоуэлл сумел языком самого народа и с истинно народным юмором высказать мнение масс по насущным вопросам политики. В том же году анонимно выходит «Басня для критиков» («А Fable for Critics») — шутливые стихотворные характеристики поэтов, написанные в подражание «Английским бардам и шотландским обозревателям» Байрона. Эти произведения оказались вершиной творчества Лоуэлла. В 1867 году он издает вторую часть «Записок Биглоу» — значительно более умеренную по умонастроению, включающую занятные комические эпизоды, в том числе и сценку «Сватовство» («The Courtin’»).

Разносторонний поэт и критик, Лоуэлл был самым прогрессивным среди поэтов-«браминов».
 

Наряду с широтой видения, масштабностью образов, поэзия Уолта Уитмена (Walt Whitman, 1819-1892) покоряет удивительной непосредственностью тона, любовным вниманием к «мелочам» и деталям, составляющим конкретное многообразие мира. Отвергнув условности и красивости ветшавшего романтизма, Уитмен обратился к красоте реального жизненного факта, слова в его прямом значении, ритма живой человеческой речи. «Ты хочешь, чтобы твое произведение было прекрасно? Прежде всего не заботься об этом. Люби солнце, землю и людей, презирай богатство, ненавидь тиранов, и не только твое произведение — ты сам станешь прекраснейшей в мире поэмой», — писал Уитмен в 1855 году в предисловии к первому изданию своей книги «Листья травы» («Leaves of Grass»). Книга была встречена современниками весьма неблагосклонно. Но вопреки всем скептическим прогнозам 1855 год навсегда вошел в историю американской литературы: Уитмен — плотник, наборщик, учитель и мелкий журналист — превратился тогда в великого поэта Америки.

Поэзию Уитмена породил демократический подъем накануне войны Севера и Юга. Сам он принял в ней участие, работая санитаром в вашингтонских лазаретах. В 1865 году Уитмен выпустил сборник стихов под названием «Барабанный бой» («Drum-Taps»), в котором война нашла непосредственное отражение.

Уитмен полемизировал с романтизмом на его же собственной почве высокой философской поэзии. Реабилитировав действительность как источник и мерило прекрасного, Уитмен уравнял для поэзии высокое и низкое, духовное и физическое, вдохновенный труд поэта и любую, самую «черную» работу. Стихи его воспевают равенство. «Всетождество» эстетики Уитмена, прямое подчинение законов прекрасного жизненным закономерностям, приводило в ого стихах к пространным и монотонным перечислениям — пресловутым «каталогам», но талант поэта умел преодолевать известный натурализм его же собственной эстетики. Произведения Уитмена отнюдь но лишены внутренней организации. Композиционная стройность, роль символов и ассоциаций у позднего Уитмена возрастает. Шедевром композиции и музыкальности является реквием на смерть Линкольна «Когда сирень цвела перед домом» («When Lilacs Last in the Dooryard Bloom'd»), впервые напечатанный в приложении к сборнику «Барабанный бой».

Книга «Листья травы», пополнявшаяся все новыми произведениями, при жизни Уитмена выдержала десять изданий; по ним можно проследить эволюцию взглядов поэта на американскую демократию — от безоблачного упоения ею к глубокой озабоченности ее перспективами.
 

Если Уитмен в стихах своих приравнивал человеческое «я» к явлениям вещного мира, Эмили Диккинсон (Emily Dickinson, 1830-1886), напротив, все объективное вбирала в себя, в свое «я» художника — внешний мир для нее лишь материал для метафор, рисующих мир человеческой души. Уитмен слил лирику и эпику, Диккинсон — прирожденный лирик.

Эмили Диккинсон родилась в Амхерсте (Массачусетс), в семье убежденного пуританина, одного из столпов местного общества. Она прожила жизнь замкнутую, созерцательную, достойную самой правоверной пуританки, хотя таковой она отнюдь не была. Свободолюбие ее натуры, самостоятельность ума, смелость воображения проявились лишь в творчестве Диккинсон. Стихи ее при жизни не увидели света; четыре стихотворения, промелькнувшие в газетах, были посланы туда против ее воли. Первое издание произведений поэтессы осуществили ее друзья в 1890 году.

Поэзия Диккинсон краткостью и эпиграмматической точностью выражения, иногда заслоняемой субъективными ассоциациями, сродни поэзии Эмерсона. Необычность метафор, неожиданность рифм и ассонансов, богатство ритмов позволяют говорить о новаторстве Эмили Диккинсон. Оригинальность ее стиля вдохновляет искания многих современных американских поэтов.
 

Фрэнсис Брет Гарт (Francis Bret Harte, 1836-1902) прожил в Калифорнии всего 17 лет, но именно калифорнийские впечатления, воплотившись в повести, рассказы и романы — «эпос золотой лихорадки», — завоевали ему быструю популярность.

Брет Гарт родился в Олбэни. В 1854 году семья его переехала в Сан-Франциско. Там, перепробовав ряд профессий, он в конце концов выбирает журналистику. В 1864 году Брет Гарт становится редактором журнала «Оверланд мансли», где и публикует свои первые рассказы, сразу сделавшие его знаменитым. В 1871 году, заключив контракт с крупнейшим журналом «Атлантик мансли», он отправляется на Восток. Однако слава его быстро приходит в упадок: пресса начинает ругать его за то, за что прежде неумеренно хвалила. В 1878 году Брег Гарт едет на дипломатическую работу в Германию. С 1888 года и до самой смерти живет в Англии.

В прозе Брет Гарта, выросшей на традициях школы местного колорита, американский реализм сделал свои первые шаги. Разговорность интонации, юмор, использование все того же калифорнийского материала, наконец, явные антибуржуазные нотки отличают и поэзию Брет Гарта (сборники «Затерянный галлиоп» — «The Lost Galleon», 1867, «Стихотворения» — «Poems», 1871).
 

Джоакин Миллер (Joaquin Miller., 1837-1913) прожил жизнь, полную приключений. Он родился в фургоне переселенцев на пути из Индианы в Огайо, тринадцати лет бежал в золотоносную Калифорнию. Там он работал поваренком в поселке золотоискателей, торговал лошадьми, сражался против индейцев, был ранен и усыновлен индейским племенем модоков; некоторое время он жил среди индейцев, знакомство с их бытом послужило ему впоследствии материалом для многих стихотворений, поэм и романов. В 60-е годы он поселяется в Айдахо, работает курьером на золотых приисках, потом редактором газеты, судьей.

В 1868 году выходит первый стихотворный сборник Миллера «Образцы» («Specimens»), через год второй — «Джоакин и другие» («Joaquin et ab>). В 1870 году Миллер уезжает в Англию, где остается до 1885 года. Здесь выходят сборники, принесшие ему известность: «Тихоокеанские стихотворения» («Pacific Poems», 1871), «Песни Сьерры» («Songs of the Sierras», 1871), а также романы — «Жизнь среди модоков» («Life among the Modocs», 1873) и др. По возвращении в Америку он отправляется на Клондайк, а в 1898 году покупает бесплодный участок на склоне Калифорнийских гор и собственными руками превращает его в цветущий оазис.

Уитменианский энтузиазм не ослеплял Миллера (так же, как не ослеплял он и самого Уитмена): своими стихами, романами, выступлениями Миллер откликался на любую социальную несправедливость — защищал индейцев и буров, филиппинцев и российских евреев. В романе «Разрушение Готема» («The Destruction of Gotham», 1886) Миллер обрисовал трагедию американского пролетариата. Роман «Строительство прекрасного города» («The Building of the City Beautiful», 1897) несет в себе черты социалистической утопии.

Творчество Миллера дышит пафосом жизнеутверждения, верой в американский народ, в могущество прогресса.
 

Сидни Ланир (Sidney Lanier, 1842-1881) родился в маленьком городке Мейсон. Во время войны Севера и Юга он четыре года служил во флоте южан, попал в плен к федералистам и последние пять месяцев войны провел в федеральной тюрьме. Эпизоды войны легли в основу его романа «Цветы войны» («Tiger Lilies», 1867). В 1873 году Ланир поселяется в Балтиморе и получает место флейтиста в симфоническом оркестре. Стихи его впервые были напечатаны в филадельфийском журнале «Липппнкотс мэгезин» в 1875 году, в 1877 году вышел его первый сборник.

Поэтическое творчество Ланира связано с традицией романтизма. Элегические картины южной природы, страх перед наступающим веком коммерции — вот его главные темы. Внимание к музыкальной стороне образа, к выразительным возможностям ритма сближает Ланира с Эдгаром По. В поэме «Симфония» («The Symphony», 1875) он пробует подражать голосам различных музыкальных инструментов, стихотворение «Болота Глинна» («The Marshes of Glynn», 1878) пытается построить как симфонию. Теоретическим обоснованием его поэтических принципов служит трактат «Наука английского стихосложения» («The Science of English Verse», 1880). Этот трактат, а также другие критические работы Ланира явились результатом его педагогической деятельности. Ранняя смерть от туберкулеза не позволила в полной мере раскрыться таланту Ланира. Второе издание его стихов вышло уже после смерти автора, в 1884 году.
 

Судьба Джеймса Уиткомба Райли (James Whitcomb Riley, 1853-1916) поколение спустя явилась повторением судьбы Лонгфелло: оправдывая сентиментальность и идейную заурядность его поэзии, современники в самих недостатках ее видели лишь достоинства. Начало популярности Райли совпало по времени с пробуждением интереса к поэзии, основанной на региональном материале, и внимания к творчеству окраинных поэтов.

Райли родился в Индиане — в юности рисовал вывески, был актером, музыкантом, потом занялся журналистикой. В 1877-1885 годах Райли писал на местном диалекте стихи для «Индианополис джернал». Они хорошо принимались, и в 1883 году он выпустил их отдельным сборником под названием «Старый пруд и еще одиннадцать стихотворений» («The Old Swimmin’-Hole and ’Leven More Poems»). Затем последовали многочисленные сборники, и среди них — «Спустя немного» («Afterwhiles», 1887), «Стихи для детей» («Rhymes of Childhood», 1890) и «Стихи для дома» («Poems Here at Ноте», 1893). Популярность поэта была настолько велика, что в 1912 году в школах США отмечался «День Райли», в 1915 году этот день был официально узаконен как праздник.

Время внесло свои коррективы в оценку места Райли в американской поэзии. Но, смеясь сегодня над иными из неуклюжих строк Райли, американцы не забывают и тех его строк, за которые Джеймс Лоуэлл назвал его «истинным поэтом».
 

Началом XX века в американской поэзии принято считать 1912 год — зарю «поэтического ренессанса»., когда Гарриет Монро основала в Чикаго журнал «Поэтрп» («Poetry»), вскоре направивший искания Сэндберга, Линдзи, Мастерса, Уильямса, Фроста и других, а в Англии окончательно оформилось общество «имажистов», куда вошел ряд выдающихся английских и американских поэтов. Первые стихотворные сборники Эдвина Арлингтона Робинсона (Edwin Arlington Robinson, 1869-1935) появились раньше этой даты, но творчество его принадлежит нашему веку, и не потому, что широкое признание Робинсон получил уже на волне «поэтического ренессанса», в 1916 году, с выходом сборника «Человек на горизонте» («The Man Against the Sky»): поэзия его современна прежде всего сдержанным трагизмом, ясно ощущаемым за классичностью формы.

Робинсон родился в Новой Англии. В 1896 году выходит первая книга его стихов — «Поток и ночь накануне» («The Torrent and the Night Before»). За нею последовали сборники «Дети ночи» («The Children of the Night», 1897), «Капитан Крэг» («Captain Craig», 1902), «Город на реке» («The Town Down the River», 1910) и «Человек на горизонте». Родной город поэта Гардинер стал знаменитым Тилбери-Тауном его стихов. В строках, лишь намеками обрисовывающих обстановку или намечающих подобие сюжета, возникают мастерские психологические портреты вымышленных обитателей Тилбери-Тауна. Все они неудачники, пьяницы, чудаки, самоубийцы — люди, сломленные жестокостью жизни. Победный марш капиталистической Америки отметает «мелочи» — маленькие города, маленьких людей, — рушится уклад, рушатся мечты и судьбы. Людям остается стоическое упорство обреченных, упрямство искателей робинсоновского «Клондайка».

После 1916 года Робинсон все чаще обращается к средневековью. Но легенды Артурова цикла («Мерлин» — «Merlin», 1917, «Ланселот» — «Lancelot», 1920, «Тристрам» — «Tristram», 1927) лишь обрамление, лишь материал для авторских размышлений или психологических этюдов, пафос которых — пафос вечпых философских вопросов.
 

Эдгар Ли Мастерс (Edgar Lee Masters, 1869-1950) принадлежит к числу писателей одной книги: его «Антология Спун-Ривер» («Spoon River Anthology») — выдающееся достижение американского «поэтического ренессанса», пример реалистического новаторства в поэзип.

Мастерс родился в Гарнете (Канзас). Оп рано начал писать стихи, подражая Эдгару По, Китсу, Шелли, Суинберну, а также античным авторам, в частности Феокриту. Но эти запоздалые отголоски романтизма, «выражавшие, — как он сам говорил, — настроения, психические состояния, попытки воспроизвести музыку или настроения, навеваемые музыкой», успеха не имели. Выходившие в 90-е и 900-е годы стихотворные сборники «Книга стихов» («А Book of Verse», 1899), «Новый звездный зал и другие эссе» («The New Star Chamber and Other Essays», 1904), «Кровь пророков» («Blood of the Prophets», 1905) и многочисленные стихотворные драмы в лучшем случае доставили бы автору печальную известность эпигона, если бы не мысль создать антологию эпитафий на манер древногреческих. В 1915 году «Антология Спун-Ривер» вышла в свет. Мнения о ней разделились — одни обвиняли Мастерса в «журнализме», другие восхищались сатирической мощью его таланта. Двести сорок шесть эпитафий «Антологии», в которых мертвые захолустного городишка на Среднем Западе рассказывали о себе и своих близких, — это живая жизнь, это правда об Америке XX века. Свободный стих Мастерса скуп и предельно точен. Идя вслед за Робинсоном, к тому времени уже почти завершившим свою знаменитую галерею тилбери-таунских портретов, Мастерс еще дальше продвинулся по пути реализма.

Созданные после «Антологии» произведения Мастерса — сборник «Песни и сатиры» («Songs and Satires», 1916), включивший известное стихотворение «Молчание» («Silence»), сборники «Великая долина» («The Great Valley», 1917), «К заливу» («Toward the Gulf», 1918), «Голодная скала» («Starved Rock», 1919), «Книга Судного дня» («Domesday Book», 1920), вторая серия «Антологии» — «Новый Спун-Ривер» («The New Spoon River», 1924), автобиографический роман-трилогия, пьесы и др. уступают по законченности замысла и совершенству техники его «Антологии».
 

Роберт Фрост (Robert Frost, 1874-1963) родился в Сан-Франциско, но еще в детстве он обрел вторую родину — Новую Англию. С этим краем связана вся его последующая жизнь, здесь он работал на своей ферме, учительствовал, писал стихи. Этот край принес он и в свою поэзию.

В 1913 году в Англии вышла первая книга стихов Фроста — «Воля мальчика» («А Boy’s Will»), в 1914 году вторая — «К северу от Бостона» («North of Boston»). В ней уже присутствует характерная поэтическая манера Фроста, мало изменившаяся и в его последующих сборниках — «Между горами» («Mountain Interval», 1916), «Нью-Гэмпшир, поэма с заметками и эскизами» («New Hampshire: A Poem with Notes and Grace Notes», 1923), «Ручей, бегущий к западу» («West-Running Brook», 1928), «Все шире дали» («А Further Range», 1936), «Дерево-свидетель» («А Witness Tree», 1942), «Куст на крыше» («А Steeple Bush», 1947), «На вырубке» («In the Clearing», 1962).

Лирика Фроста подчеркнуто — и даже полемически — ограничена сферой природы Новой Англии, быта ее фермеров. Однако лирика его — лирика философская. И в детально выписанных картинах Новой Англии находят своеобразное преломление самые общие проблемы бытия. Эти проблемы у Фроста, как у подлинного поэта-мыслителя, выступают как бы в «очищенном», даже несколько отвлеченном виде. Неустанные попытки решить вопрос об отношении человека к миру., о разумном, «правильном» поведении его в этом мире, лишенном видимых закономерностей, — таково подлинное содержание поэзии Фроста. Фрост не предлагает готовых решений — он вечно в споре с самим собой, и одна из излюбленных им жанровых форм — драматическая сценка, позволяющая представить все «за» и «против», избегнув определенного выбора. Мир Фроста может показаться устойчивым лишь близорукому глазу — точно так же как лишь очень нечуткое ухо не расслышит свободной разговорности ритма за внешне строгими классическими размерами его стихов. Прижизненное признание Фроста — это признание поэта, который, не соблазняясь модой и легкой славой «уловителя» новых веяний, всегда оставался верен принципам реализма, выдвинутым еще эпохой «поэтического ренессанса».
 

Карл Сэндберг (Carl Sandburg, 1878-1967) — крупнейший поэт уитменоЕской школы в США, родился в Гейлсберге (Иллинойс), в бедной семье шведских иммигрантов. В юности учиться ему почти не пришлось: учила его сама жизнь, гоняя из конца в конец Америки по самым различным работам — все полученные им при этом профессии трудно перечислить. В 1904 году вышла тоненькая книжечка стихов Сэндберга — «В безрассудном упоении» («In Reckless Ecstasy»). Стихи эти подражательны, но некоторые из них уже предвещали будущего певца индустриальной Америки, умеющего по-уитменовски широко охватить мир поэтическим взглядом.

Честь открытия Сэндберга для американской литературы принадлежит Гарриет Монро и ее журналу «Поэтри», где в 1914 году начали публиковаться его стихи. В 1916 году вышла книга Сэндберга «Стихи о Чикаго» («Chicago Poems»), за нею последовали «Молотильщики» («Cornhuskers», 1918), «Дым и сталь» («Smoke and Steel», 1920), «Глыбы пустынного Запада» («Slabs of the Sunburnt West», 1922), «Доброе утро, Америка» («Good Morning, America», 1928), «Народ, да!» («The People, Yes!», 1936). Он писал рассказы для детей, собирал американские народные песни и баллады (сборник «Американский рюкзак с песнями» — «The American Songbag», 1927), сам исполнял их с эстрады, подготовил и выпустил биографию Линкольна (часть I — 1926 г., часть II — 1940 г.).

Поэт ораторского склада, пишущий о массах и для масс, он был и тонким лириком, мастером поэтических иносказаний. Разделивший с Уитменом как его иллюзии, так и известный натурализм эстетики «уитменианства», Сэндберг подвергался одно время и имажистским влияниям. Но все влияния, даже все слабости свои Сэндберг умел делать подкупающе органичными, индивидуальными. В одном из стихотворений он так обратился к критикам: «Говорите сколько угодно, только не отнимайте у меня мой стиль. Это — мое лицо. Может быть, некрасивое, но мое».

Творчество поэта-демократа Сэндберга давно и широко известно в Советском Союзе.
 

Вэйчел Линдзи (Vachel Lindsay, 1879-1931) — поэт уитменовского склада, разделявший с великим бардом демократии его веру в особое предназначение Америки.

Линдзи родился на Среднем Западе, в Спрингфилде. Воспитанный в патриархальной семье, он с детства впитал в себя глубокую религиозность, недоверие к индустриализму, преклонение перед демократией, веру в силу слова проповедника и оратора. С 1906 года Линдзи начинает свои скитания по стране. Официально его миссия — лекции о вреде алкоголя. Но они лишь повод для проповедования своего «пути к спасению». Таким путем Линдзи считал возвращение к земле, духовное возрождение через религию и искусство. Стихи Лиидзи возникали как дополнение к его проповедям, для развлечения слушателей. И предназначались прежде всего для чтения вслух. Отсюда гиперболичность образов, выразительность ритма, даже ремарки с указанием темпа чтения. В 1913 году в журнале «Тоэтри» было напечатано первое стихотворение Линдзи — «Генерал Уильям Бут идет на небо» («General William Booth Enters into Heaven»), посвященное организатору Армии спасения. В том же году вышел одноименный сборник его стихов. В 1914 году издается сборник «Конго и другие стихотворения» («The Congo and Other Poems»), в 1917 году — «Китайский соловей и другие стихотворения» («The Chinese Nightingale and Other Poems»), в 1920-м — «Золотые киты Калифорнии и другие стихотворения» («The Golden Whales of California and Other Poems»).

Поэзия Линдзи — в основе своей глубоко народна. Кумиры его — кумиры масс: Линкольн, вождь мелкобуржуазной партии популистов Брайен и другие. Грандиозность видений, фантастические гротески, преувеличения сродни американскому фольклору, «дикому юмору» Запада. Линдзи одним из первых обратился к негритянскому народному творчеству, использовав в стихах джазовые ритмы, ритмы негритянских спиричуэла.

В 20-е годы Линдзи бросает публичные выступления, разочаровавшись в возможности исправления общества. Его сборники «К солнцу» («Going-to-the Sun»), «Свеча в хижине» («The Candle in the Cabin», 1920), «Всякая душа — цирк» («Every Soul Is a Circus», 1929) более лиричны, более камерны, чем ранние произведения.

Самоубийство поэта — одно из доказательств краха уитменианских иллюзий.
 

Популярнейший поэт-песен ник рабочей Америки Джозеф Хилстром (1882-1915), известный под псевдонимом Джо Хилл (Joe Hill), приехал в США из Швеции, когда ему было девятнадцать лет. Работал шахтером, докером, батраком, плавал матросом. С 1910 года Джо Хилл — активист союза «Индустриальные рабочие мира» (ИРМ), революционной профсоюзной организации американских рабочих. В 1914 году он был арестован по ложному обвинению в убийстве и 19 ноября 1915 года, несмотря на многочисленные протесты и ходатайства специально созданного ИРМ Комитета защиты, был казнен.

Особенности поэзии Джо Хилла определяются принадлежностью ее к песенному жанру — она проста, эмоциональна, доходчива, выразительна по ритму. Начиная с 1911 года тексты песен Джо Хилла печатались в издаваемых ИРМ песенниках. В 1928 году в Чикаго вышла большая антология песен ИРМ («I. W. W. Songs. Songs of the Workers»), где поэзия Джо Хилла была широко представлена.

Посвященная судьбе Джо Хилла пьеса американского драматурга Барри Стэвиса справедливо названа «Человек, который никогда не умрет» («The Man who Never Died», 1954): героический образ поэта, его лучшие песни вдохновляли и вдохновляют па борьбу трудящихся Америки.
 

Робинсон Джефферс (John Robinson Jeffers, 1887-1962) родился в Питтсбурге, в семье теолога и знатока античной литературы. В 1914 году Джефферс поселился с семьей на пустынном берегу Тихого океана, в доме-башне из серого гранита, построенном им самим. Здесь он скрывался от мира жестокости и корысти; поэзия его — приговор этому миру.

Первая книга стихов Джефферса — «Графины и яблоки» («Flagons and Apples») вышла в 1912 году, вторая — «Калифорнийцы» («Californians») в 1916-м, но известность принесли ему сборники 20-30-х годов: «Фамарь и другие стихотворения» («Tamar and Other Poems», 1924), «Женщины мыса Сур» («The Women at Point Sur», 1927), «Кодор и другие стихотворения» («Cawdor and Other Poems», 1928), «Дорогой Иуда и другие стихотворения» («Dear Judas and Other Poems», 1929), «Сердце — коршунам и другие стихотворения» («Give Your Heart to the Hawks and Other Poems», 1933) и др.

Джефферс свободно черпает сюжеты для своих поэм из Библии, из античного искусства. Глубокое знание античной поэзии повлияло, в частности, и на ритмику его свободного стиха. Но беспросветность мира, по Джефферсу, далеко превосходит самые мрачные фантазии греков, веривших в рок и судьбу. Человеческое сознание Джефферс считает ошибкой природы, цивилизацию — уродливым наростом на теле ее. Начав с отрицания бога сострадающего, он пришел к отрицанию бога вообще. Герои его произведений мучимы страстями, они действуют, повинуясь диким и слепым порывам, приносящим им только зло, но даже в гибели они недостойны жалости. В сборниках «Грози солнцу» («Be Angry at the Sun», 1941), «Двойной топор и другие стихотворения» («The Double Axe and Other Poems», 1948), «Хангерфплд и другие стихотворения» («Hungerfield and Other Poems», 1954) Джефферс остается верен своему трагическому мироощущению стоика и нигилиста.
 

Выдающийся поэт-модернист Томас Стирнс Элиот (Thomas Stearns Eliot, 1888-1965) родился в США, в городе Сент-Луисе (Миссури). В 1914 году он поселился в Англии, в 1927 году принял британское подданство. Хотя сам Элиот всегда называл себя поэтом американским, громадное влияние, оказанное им на развитие английской поэзии, делает его творчество равпо принадлежащим как Америке, так и Англии.

Многочисленные критические и эстетические работы Элиота частично проясняют его философскую и художественную эволюцию — от нигилизма ранних произведений к религиозному мистицизму, от усталого отчаяния к рационалистической сухости.

В стихах и поэмах первых стихотворных сборников — «Пруфрок и другие наблюдения» («Prufrock and Other Observations», 1917), «Стихотворения» («Poems», 1920) он оригинально использует технику имажистов, а также французских символистов. Моральная деградация человека, его опустошенность, рисуется им через контрасты традиционно поэтических, «высоких» образов и характерных примет «пошлой» действительности — в выборе последних Элиот наблюдателен и убийственно ироничен.

В 1920 году Элиот писал: «Единственный способ выразить чувство в форме искусства — это найти ему объективное соответствие, иными словами, найти покое количество объективных предметов, ситуацию, цепь событий, которые станут формулой выражения неповторимого чувства». В поэмах «Опустошенная земля» («The Waste Land», 1922) и «Полые люди» («The Hollow Men», 1925) он находит такую формулу «объективного соответствия», обратившись к «мифам» — художественному опыту, уже усвоенному культурой прошлых веков. «Опустошенная земля» полна прямых и косвенных заимствований из «Энеиды» и Генри Джеймса, Шекспира и Библии и т. д., и т. д. Но движения авторской мысли — от разрушения и смерти цивилизации к обновлению, пускай трактуемому мистически отвлеченно, — эти заимствования не проясняют. Поэмы «Опустошенная земля» и «Полые люди», являясь символическим изображением упадка, остались ярким воплощением декаданса в англо-американской поэзии.

Теория «объективного соответствия» в 30-е годы превращается Элиотом в «теорию традиции» — по ней поэту надлежит не выражать свою индивидуальность, а освобождаться, бежать от нее. Элиот становится «неоклассиком», пропагандистом английской «метафизической» поэзии XVII века. Затем утраченное ощущение связи с историей и действительностью он обретает в догматах католицизма, чрезвычайно исказивших его незаурядный поэтический талант. О его поэмах «Четыре квартета» («The Four Quartets», 1936-1942) известный американский критик Малькольм Каули писал: «Чтение новых поэм Элиота подобно раскопкам погребенных городов на краю Сирийской пустыни: много внушительных храмов и прекрасных статуй богов, но ничего живого на улицах».
 

Лю Сарет (Lew Sarett, 1888-1954) родился в Чикаго, изучал право в Иллинойском университете, но юристом он так и не стал: «Бродяжничество и приключения в лесах погубили меня для всякой постоянной службы». Еще в юности он стремится уйти прочь от цивилизации, в течение шестнадцати лет по многу месяцев в году живет на Севере, в Канаде, в Скалистых горах — работает проводником, лесничим.

В 1920 году вышел первый сборник поэта «Много, много лун» («Many, Many Moons»), затем появились «Божья коробка» («The Box of God», 1922), «Медленный дым» («Slow Smoke», 1925), «Крыльями по луне» («Wings Against the Moon», 1931). В 1941 году было издано собрание его стихов.

Поэзия Лю Сарета воспевает мощь и красоту первобытной природы, превосходство естественного человека над его вкусившим блага цивилизации сородичем. Своеобразный руссоизм Лю Сарета носит антибуржуазный характер.
 

Арчибальд Мак-Лиш (Archibald MacLeish, род. в 1892 г.) самой эволюцией своего стиля отразил развитие американской поэзии XX века.

Первые сборники поэта — «Башня из слоновой кости» («Tower of Ivory», 1917), «Счастливый брак» («The Happy Marriage», 1924), «Улицы в лунном свете» («Streets in the Moon», 1926) — традиционная эстетская лирика, очень ограниченная по своему объекту.

Бурные 30-е годы помогли Мак-Лишу найти себя как поэта социального. В «Фресках для города мистера Рокфеллера» («Frescoes for Mr. Rockfeller’s City», 1933) появляется тема народа — массы: от эстетских стихов, через образ одинокого борца в поэме «Эйнштейн» («Einstein», 1929), Мак-Лиш приходит к созданию грандиозного собирательного образа подлинных хозяев континента. Стихотворение «Строители империи» («Empire Builders») своим контрастным построением, плакатностью образа напоминает социальные стихи Сэндберга. Художественным достижением МакЛиша в жанре социальной поэзии являются его пьеса в стихах «Паника» («Panic», 1935), посвященная экономическому кризису 30-х годов, поэма «Страна свободных» («Land of the Free», 1938) и антифашистские стихи 30-х годов.

Воззрения Мак-Лиша — воззрения гуманиста и демократа — остались непоколебленными, однако в большинстве своих послевоенных произведений (например, в стихотворной пьесе «Иов» — «J. В.», 1958) он возвращается к философски-обобщенному методу построения образа, методу его «Эйнштейна».

Вклад А. Мак-Лиша в американскую поэзию значителен, в политическую поэзию 30-х годов — в особенности.
 

Эдна Винсент Миллэй (Edna St. Vincent Millay, 1892-1950) — самая популярная из американских поэтесс, выдвинувшихся в 20-е годы в связи с борьбой за женское равноправие и вспыхнувшим интересом к творчеству поэтов-женщин (в том числе и полузабытой Эмили Диккинсон).

Миллэй родилась в Роклэндо (Мэн). Рано начала писать. Работала актрисой и драматургом известного в 20-е годы театрального объединения «Провинстаун-Плейерс», где начинал свою творческую деятельность и выдающийся американский драматург О’Нил.

Поэтическая карьера Миллэй впервые обозначилась, когда ей было 19 лет: на одном из литературных конкурсов ее стихотворение «Ренессанс» получило шумную известность. В 1917 году в свет выходит ее сборник — «Ренессанс и другие стихотворения» («Renascence and Other Poems»), в 1921 году — «Второй апрель и другие стихотворения» («The Second April and Other Poems») и «Несколько ягод с кустов чертополоха» («А Few Figs from the Thistle»), в 1923-м — «Плетельщица арф и другие стихотворения» («The НагрWeaver and Other Poems»), в 1928-м — «Олень в снегу» («The Buck in the Snow»), в 1934-м — «Вино из этих лоз» («Wine from these Grapes»), в 1939-м — «Охотник, что за добыча?» («Huntsman, What Quarry?»), последний из значительных сборников поэтессы.

Большинство произведений Миллэй — стихи о любви. Традиционной лирической теме она умела придавать философски-обобщенный характер и большую для своего времени злободневность, отстаивая право женщины на свободу чувства, раскрывая глубину и сложность женской психологии. Меньше удавались ей темы чисто общественные: социальные стихи Миллэй — зачастую лишь «отклики» на события. Форма ее стихов разнообразна — от сонетов до верлибра.
 

Женевьева Таггард (Genevieve Taggard, 1894-1948) — одна из продолжательниц линии Эдны Винсент Миллэй в американской поэзии — родилась в Вашингтоне, выросла на Гавайских островах.

Первые стихотворные сборники «Пылко влюбленным» («For Eager Lovers», 1922), «Вершина Гавайских холмов» («Hawaiian Hilltop», 1923) и «Слова начерно» («Words for the Chisel», 1926) создавались в подражание Эмили Диккинсон, влияние которой было чрезвычайно велико в ту пору. В 1930 году Таггард выпустила книгу — «Жизнь и взгляды Эмили Диккинсон» («The Life and Mind of Emily Dickinson»). Второе литературное увлечение Таггард — широко пропагандировавшаяся Элиотом и модернистской критикой поэзия «метафизиков», английских поэтов XVII века. Затрудненность стиля, рационалистичность, субъективизм неожиданных метафор «метафизической поэзии» не противоречили как влиянию Диккинсон, так и собственным вкусам и устремлениям Таггард.

С конца 20-х годов американское рабочее движение властно вторгается в круг интересов поэтессы. В 1925 году отдельной книжкой «Майские дни» («May Days») она выпускает стихи, публиковавшиеся в социалистических журналах «Массиз» и «Либерейтор», в 30-е и 40-е годы — сборники «Не от меня зависит прекратить» («Not Mine to Finish», 1934), «Западному Союзу» («Calling Western Union», 1936), «Медленная музыка» («Slow Music», 1938), «Взгляд в будущее («The Long View», 1942); в творчестве поэтессы все явственнее звучат критические мотивы. Прогрессивность позиции Таггард, черты социалистической утопии в ряде ее произведений снискали ей известность «американской Жорж Санд».'
 

Майкл Голд (Michael Gold, 1894-1967) родился в Нью-Йорке, в бедной семье еврейских иммигрантов. Он рано начал работать. Перепробовав много профессий, стал репортером и газетчиком. Первое стихотворение Голда — о безработице — было напечатано в 1916 году в социалистическом журнале «Массиз». Вступив в союз «Индустриальные рабочие мира», а затем в Коммунистическую партию, Голд в 20-е годы сотрудничал в журнале «Либерейтор». Опубликованная в этом журнале в 1921 году статья Майкла Голда «К пролетарскому искусству» явилась первой попыткой сформулировать эстетические принципы пролетарского искусства в США. Проникнутые революционным пафосом, стихи Голда развивали традиции Уитмена и Сэндберга. В 1929 году стихотворения, рассказы, очерки Майкла Голда были собраны в книге «120 миллионов» («120 Millions»). В 1925 году он впервые посетил Советский Союз. В 1935 году Голд был делегатом Конгресса в защиту культуры в Париже, в 1935 году вместе с Джозефом Нортом издает антологию «Пролетарская литература в Соединенных Штатах» — внушительный документ идейной борьбы 30-х годов.

В дальнейшем Майкл Голд пишет в основном прозу и публицистику. Статьи его регулярно появляются в журнале «Нью массиз», одним из основателей которого он был, и в газете «Дейли уоркер». Широкую известность принес Голду автобиографический роман «Еврейская беднота» («Jews Without Money», 1930). В 1936 году вышел сборник публицистики Майкла Голда «Изменим мир» («Change the World»), в 1941 году — книга статей по вопросам литературы «Полые люди» («The Hollow Men»). В 1936 году появляется написанная им в соавторстве с Блэнкфортом пьеса о Джоне Брауне — «Боевой гимн» («Battle Hymn»), а в 1960 году — биография Джона Брауна («The Life of John Brown»).

В 1952 году опубликован цикл стихов Голда «Весна в Бронксе» («Spring in the Bronx»).

Майкл Голд одним из первых в американской литературе встал на позиции борющегося пролетариата и был в числе основоположников литературы социалистического реализма в США.
 

Стивен Винсент Бенэ (Stephen Vincent Benet, 1898-1943) принадлежит к числу прогрессивных американских поэтов 20-30-х годов. Родился он в Бетлехеме (Пенсильвания). В 17 лет опубликовал свою первую книгу стихов — «Пятеро и Помпей» («Five Men and Pompey», 1915), стихотворные монологи этой книги, написанной под влиянием Киплинга и Браунинга, образуют серию драматических портретов. Следующие книги: «Юное приключение» («Young Adventure», 1918), «Небо и земля» («Heavens and Earth», 1920), «Царь Давид» («King David») — поэма, получившая приз журнала «Нейшн» за 1923 год, сборник «Радость тигра» («Tiger Joy», 1925), популярная эпическая поэма «Тело Джона Брауна» («John Brown’s Body», 1928), сборник «Кошмар в полдень» («Nightmare at Noon», 1940) демонстрируют как оригинальность таланта их автора, так и его увлеченность поэзией Линдзи и Уитмена. О своем преклонении перед памятью великого барда демократии Бенэ заявил в поэме «Ода Уолту Уитмену».

Наряду со стихами Бенэ писал и превосходные рассказы (сборники «Тринадцать часов» — «Thirteen O’clock», 1937, «Рассказы перед полуночью» — «Tales Before Midnight», 1939), и романы, лучшие пз которых — романы исторические («Испанский штык» — «Spanish Bayonet», 1929, и др.). Во время второй мировой войны в своих стихах и радиорепортажах Бенэ все силы отдавал разоблачению германского фашизма.
 

Лэнгстон Хьюз (Langston Hughes, 1902-1967), виднейший негритянский поэт и прозаик Америки, родился в штате Миссури, в семье поденщицы. В 1921 году он поступил в Колумбийский университет, но вынужден был уйти оттуда — началось время скитаний. Хьюз плавал матросом, побывал во многих странах. С семью долларами в кармане он попадает в Париж, служит там швейцаром в ночном кабаре. Затем судьба заносит его в Италию, Испанию... Пробиться в большую литературу Хьюзу помог Вэйчел Линдзи. В 1926 году была издана первая книга стихов поэта — «Усталые блюзы» («The Weary Blues»). Поэзия Хьюза глубоко связана с негритянским фольклором, негритянской песенной традицией. Не только первая его книга, но и значительная часть стихотворений из последующих сборников 20-30-х годов («Лучшее платье в заклад» — «Fine Clothes to the Jew», 1927, «Хранитель снов» — «The Dream Keeper», 1932, «Новая песнь» — «А New Song», 1938, «Шекспир в Гарлеме» — «Shakespeare in Harlem», 1942) написаны в форме блюзов. В отличие от спиричуэлз, блюзы имеют четкую композиционную структуру. Настроение их чаще всего печальное, но, по утверждению самого поэта, когда исполняется блюз, все обычно смеются — смеются простоте выражения совсем не простых чувств... Стихи Хьюза рассказывали о судьбах гонимых, раскрывали психологию угнетенного.

В 30-е годы в его творчестве происходит перелом: тоска и безысходность сменились активным протестом против расизма и социальной несправедливости, прозвучавшим как в его стихотворных сборниках «Здравствуй, революция» («Good Morning, Revolution», 1933) и «Новая песнь» («А New Song», 1938), так и в пьесах «Скотсборо» («Skottsboro Limited», 1932), рассказах «Нравы белых» («The Ways of White Folk», 1934), романе «Смех сквозь слезы» («Not Without Laughter», i930). Хьюз активно сотрудничает в журнале «Нью массиз». В 1932 году он посетил СССР и написал книгу «Негр смотрит на Советскую Среднюю Азию» (1934). В 1940 году вышла первая автобиография писателя — «Широкое море» («The Big Sea»), в 1956-м — вторая: «Брожу и удивляюсь» («I Wonder as I Wander»). Борьбу за подлинную демократическую Америку Хьюз продолжает во время второй мировой войны и в послевоенные годы. Лучшими гражданскими стихами сборников «Поля чудес» («Fields of Wonder», 1947), «Билет в один конец» («One-Way Ticket», 1949), «Монтаж несбывшейся мечты» («Montage of a Dream Deferred», 1951), «Пантера и хлыст» («The Panter and the Lash», 1967) он вписал незабываемые страницы в историю освобождения своего народа.
 

Часто строгая, даже классичная по форме, прочно связанная со старинной пуританской культурой Новой Англин кругом тем, образов и ассоциаций, поэзия Роберта Лоуэлла (Robert Traill Spence Lowell, род. в 1917 г.) никогда не причислялась критиками к поэзии экспериментальной — тем не менее по существу своему она сложнее любых модернистских экспериментов.

Роберт Лоуэлл родился в Бостоне — предки его дали Америке много славных имен. Двадцати с небольшим лет Лоуэлл перешел в католицизм — отголосок философски-религиозных споров и размышлений слышится и в его стихах.

В первом сборнике — «Земля непохожая» («The Land of Unlikeness», 1944), в последовавших за ним «Замке лорда Упри» («Lord Weary’s Castle», 1946), «Каваносскпх мельницах» («The Mills of Kavanaughs», 1951) и «Уроках жизни» («Life Studies», 1959) Лоуэлл, подобно Фросту и многим американским и английским классикам, в своем стиле «синекдохист»: концентрируясь мыслью на чем-нибудь одном, он подразумевает многое. Горечь при виде коррупции, меркантилизма общества, поиски истинных моральных ценностей в мире, лишенном веры, обреченном на умственную апатию, — вот пафос поэзии Лоуэлла, рисующей то воспоминания детства, то события прошлого и настоящего Новой Англии.

В последних сборниках — «Павшим за Республику» («For the Union Dead», 1964) и «Вблизи океана» («Near the Ocean», 1967) — Лоуэлл все чаще обращается к свободному стиху. Оставаясь очень сложной по мысли, перегруженной метафорами и ассоциативными связями, поэзия его приобретает более непосредственный социальный оттенок.

Роберт Лоуэлл активно выступал против агрессии США во Вьетнаме.

Е. Осенева


1 Больше никогда (англ.).
2 Аплсид — яблочное семя (англ.).
3 Скэб — штрейкбрехер.
4 Эс-Пи лайн — сокращенное название Южно-Тихоокеанской железной дороги.
5 Стоунгендж — развалины большой первобытной постройки, по предположению, храма солнца, в Сейлсбери в Англии.
6 Луна не злопамятна (франц.).
7 В городе Бостоне (штат Массачусетс) в августе 1927 г. были осуждены на смерть и казнены Сакко и Ванцетти.
8 Читалось автором на банкете общества Американо-русской помощи в Нью-Йорке 18 мая 1942 г. и передавалось по радио по всей Америке.
9 Уильям Джеймс — американский философ и психолог (1842-1910).
10 Потомак — река в Вашингтоне.