ExLibris VV
Байрон Дж.Г.

Избранное

Содержание


В книгу входят лирические стихотворения, поэмы «Гяур», «Лара» «Шильонский узник», «Ирландская аватара», отрывки из поэм «Паломничество Чайльд-Гарольда» (песни I и II), «Дон-Жуан», «Бронзовый век», публицистические выступления Байрона. Последний раздел посвящен переводам, вариациям и импровизациям на байроновские темы в русской классической литературе.

Составление, послесловие и примечания О. Афониной.

Составление, предисловие и комментарии к разделу «Джордж Гордон Байрон в классической русской поэзии» С. Небольсина.
 


ЛИРИКА

К Э...


Пускай глупцы с неодобреньем
Над нашей дружбою острят.
Почту я доблесть уваженьем
Скорей, чем пышность и разврат!

И если так судьба решила,
Что я рожден тебя знатней, —
Не в знатном роде, друг мой, сила,
Ценнее клад в груди твоей.

Союз живой для нас приятен,
Он не унизит честь мою;
Хоть мой достойный друг не знатен,
Не меньше я его люблю.

Ноябрь 1802

ОТРЫВОК, НАПИСАННЫЙ ВСКОРЕ ПОСЛЕ ЗАМУЖЕСТВА МИСС ЧАВОРТ


Бесплодные места, где был я сердцем молод,
Анслейские холмы!
Бушуя, вас одел косматой тенью холод
Бунтующей зимы.

Нет прежних светлых мест, где сердце так любило
Часами отдыхать,
Вам небом для меня в улыбке Мэри милой
Уже не заблистать.

1805

СТРОКИ, АДРЕСОВАННЫЕ ПРЕПОДОБНОМУ БИЧЕРУ В ОТВЕТ НА ЕГО СОВЕТ ЧАЩЕ БЫВАТЬ В ОБЩЕСТВЕ


Милый Бичер, вы дали мне мудрый совет:
Приобщиться душою к людским интересам.
Но, по мне, одиночество лучше, а свет
Предоставим презренным повесам.

Если подвиг военный меня увлечет
Или к службе в сенате родится призванье,
Я, быть может, сумею возвысить свой род
После детской поры испытанья.

Пламя гор тихо тлеет подобно костру,
Тайно скрытое в недрах курящейся Этны;
Но вскипевшая лава взрывает кору,
Перед ней все препятствия тщетны.

Так желание славы волнует меня:
Пусть всей жизнью моей вдохновляются внуки!
Если б мог я, как феникс, взлететь из огня,
Я бы принял и смертные муки.

Я бы боль, и нужду, и опасность презрел —
Жить бы только — как Фокс; умереть бы — как
Чэтам,
Длится славная жизнь, ей и смерть не предел:
Блещет слава немеркнущим светом.

Для чего мне сходиться со светской толпой,
Раболепствовать перед ее главарями,
Льстить хлыщам, восторгаться нелепой молвой
Или дружбу водить с дураками?

Я и сладость и горечь любви пережил,
Исповедовал дружбу ревниво и верно;
Осудила молва мой неистовый пыл,
Да и дружба порой лицемерна.

Что богатство? Оно превращается в пар
По капризу судьбы или волей тирана.
Что мне титул? Тень власти, утеха для бар.
Только слава одна мне желанна.

Не силен я в притворстве, во лжи не хитер,
Лицемерия света я чужд от природы.
Для чего мне сносить ненавистный надзор,
По-пустому растрачивать годы?

1806

ЛАКИН-И-ГАР


Прочь, мирные парки, где, преданы негам,
Меж роз отдыхают поклонники моды!
Мне дайте утесы, покрытые снегом, —
Священны они для любви и свободы!
Люблю Каледонии хмурые скалы,
Где молний бушует стихийный пожар,
Где, пенясь, ревет водопад одичалый:
Суровый и мрачный люблю Лок-на-Гар!

Ах, в детские годы там часто блуждал я
В шотландском плаще и шотландском берете,
Героев, погибших давно, вспоминал я
Меж сосен седых в вечереющем свете.
Пока не затеплятся звезды ночные,
Пока не закатится солнечный шар,
Блуждал, вспоминая легенды былые,
Рассказы о детях твоих, Лок-на-Гар!

«О тени умерших! не ваши ль призывы
Сквозь бурю звучали мне хором незримым?»
Я верю, что души геройские живы
И с ветром летают над краем родимым.
Царит здесь Зима в ледяной колеснице,
Морозный туман расстилая, как пар,
И прадедов тени восходят к царице —
Почить в грозовых облаках Лок-на-Гар!

«Несчастные воины! разве видений,
Пророчащих гибель вам, вы не видали?»
Да, вам суждено было пасть в Куллодене,
И смерть вашу лавры побед не венчали.
Но все же вы счастливы! Пали вы с кланом,
Могильный ваш сон охраняет Брэмар,

Волынки вас славят по весям и станам!
И вторишь их пению ты, Лок-на-Гар!

Давно я покинул тебя и не скоро
Вернусь на тропы величавого склона.
Лишен ты цветов, не пленяешь ты взора
И все ж мне милей, чем поля Альбиона!
Их мирные прелести сердцу несносны:
В зияющих пропастях больше есть чар!
Люблю я утесы, потоки и сосны,
Угрюмый и грозный люблю Лок-на-Тар!

1806

ХОЧУ Я БЫТЬ РЕБЕНКОМ ВОЛЬНЫМ...


Хочу я быть ребенком вольным
И снова жить в родных горах,
Скитаться по лесам раздольным,
Качаться на морских волнах.
Не сжиться мне душой свободной
С саксонской пышной суетой!
Милее мне над зыбью водной
Утес, в который бьет прибой!

Судьба! возьми назад щедроты
И титул, что в веках звучит!
Жить меж рабов — мне нет охоты,
Их руки пожимать — мне стыд!
Верни мне край мой одичалый,
Где знал я грезы ранних лет,
Где реву океана скалы
Шлют свой бестрепетный ответ!

О! Я не стар! Но мир бесспорно
Был сотворен не для меня!
Зачем же скрыты тенью черной
Приметы рокового дня?
Мне прежде снился сон прекрасный,
Виденье дивной красоты...
Действительность! ты речью властной
Разогнала мои мечты.

Кто был мой друг — в краю далеком,
Кого любил — тех нет со мной.
Уныло в сердце одиноком,
Когда надежд исчезнет рой!
Порой над чашами веселья
Забудусь я на краткий срок...
Но что мгновенный бред похмелья!
Я сердцем, сердцем одинок!

Как глупо слушать рассужденья —
О, не друзей и не врагов! —
Тех, кто по прихоти рожденья
Стал сотоварищем пиров.
Верните мне друзей заветных,
Деливших трепет юных дум,
И брошу оргий дорассветных
Я блеск пустой и праздный шум.

А женщина? Тебя считал я
Надеждой, утешеньем, всем!
Каким же мертвым камнем стал я,
Когда твой лик для сердца нем!
Дары судьбы, ее пристрастья,
Весь этот праздник без конца
Я отдал бы за каплю счастья,
Что знают чистые сердца!

Я изнемог от мук веселья,
Мне ненавистен род людской,
И жаждет грудь моя ущелья,
Где мгла нависнет над душой!
Когда б я мог, расправив крылья,
Как голубь к радостям гнезда,
Умчаться в небо без усилья
Прочь, прочь от жизни — навсегда!

1807

К МУЗЕ ВЫМЫСЛА


Царица снов и детской сказки,
Ребяческих веселий мать,
Привыкшая в воздушной пляске
Детей послушных увлекать!
Я чужд твоих очарований,
Я цепи юности разбил,
Страну волшебную мечтаний
На царство Истины сменил!

Проститься нелегко со снами,
Где жил я девственной душой,
Где нимфы мнятся божествами,
А взгляды их — как луч святой!
Где властвует Воображенье,
Все в краски дивные одев.
В улыбках женщин — нет уменья
И пустоты — в тщеславье дев!

Но знаю: ты лишь имя! Надо
Сойти из облачных дворцов,
Не верить в друга, как в Пилада,
Не видеть в женщинах богов!
Признать, что чужд мне луч небесный,
Где эльфы водят легкий круг,
Что девы лживы, как прелестны,
Что занят лишь собой наш друг

Стыжусь, с раскаяньем правдивым,
Что прежде чтил твой скиптр из роз.
Я ныне глух к твоим призывам
И не парю на крыльях грез!
Глупец! Любил я взор блестящий
И думал: правда скрыта там!
Ловил я вздох мимолетящий
И верил деланным слезам.

Наскучив этой ложью черствой,
Твой пышный покидаю трон.
В твоем дворце царит Притворство,
И в нем Чувствительность — закон!
Она способна вылить море —
Над вымыслами — слез пустых,
Забыв действительное горе,
Рыдать у алтарей твоих!

Сочувствие, в одежде черной
И кипарисом убрано,
С тобой пусть плачет непритворно,
За всех кровь сердца льет оно!
Зови поплакать над утратой
Дриад: их пастушок ушел.
Как вы, и он пылал когда-то,
Теперь же презрел твой престол,

О нимфы! вы без затрудненья
Готовы плакать обо всем,
Гореть в порывах исступленья
Воображаемым огнем!
Оплачете ль меня печально,
Покинувшего милый круг?
Не вправе ль песни ждать прощальной
Я, юный бард, ваш бывший друг?

Чу! близятся мгновенья рока...
Прощай, прощай, беспечный род!
Я вижу пропасть недалеко,
В которой вас погибель ждет.
Вас властно гонит вихрь унылый,
Шумит забвения вода,
И вы с царицей легкокрылой
Должны погибнуть навсегда.

1807

ТЫ СЧАСТЛИВА


Ты счастлива, — и я бы должен счастье
При этой мысли в сердце ощутить;
К судьбе твоей горячего участья
Во мне ничто не в силах истребить.

Он также счастлив, избранный тобою —
И как его завиден мне удел!
Когда б он не любил тебя — враждою
К нему бы я безмерною кипел!

Изнемогал от ревности и муки
Я, увидав ребенка твоего;
Но он ко мне простер с улыбкой руки —
И целовать я страстно стал его.

Я целовал, сдержавши вздох невольный
О том, что на отца он походил,
Но у него твой взгляд, — и мне довольно
Уж этого, чтоб я его любил.

Прощай! Пока ты счастлива, ни слова
Судьбе в укор не посылаю я.
Но жить, где ты... Нет, Мэри, нет! Иль снова
Проснется страсть мятежная моя.

Глупец! Я думал, юных увлечений
Пыл истребят и гордость и года.
И что ж: теперь надежды нет и тени —
А сердце так же бьется, как тогда.

Мы свиделись. Ты знаешь, без волненья
Встречать не мог я взоров дорогих:
Но в этот миг ни слово, ни движенье
Не выдали сокрытых мук моих.

Ты пристально в лицо мне посмотрела;
Но каменным казалося оно.
Быть может, лишь прочесть ты в нем успела
Спокойствие отчаянья одно.

Воспоминанье прочь! Скорей рассейся
Рай светлых снов, снов юности моей!
Где ж Лета? Пусть они погибнут в ней!
О сердце, замолчи или разбейся!

2 ноября 1808

ДАМЕ, КОТОРАЯ СПРОСИЛА, ПОЧЕМУ Я ВЕСНОЙ УЕЗЖАЮ ИЗ АНГЛИИ


Как грешник, изгнанный из рая,
На свой грядущий темный путь
Глядел, от страха замирая,
И жаждал прошлое вернуть,

Потом, бродя по многим странам,
Таить учился боль и страх,
Стремясь о прошлом, о желанном
Забыть в заботах и делах, —

Так я, отверженный судьбою,
Бегу от прелести твоей,
Чтоб не грустить перед тобою,
Не звать невозвратимых дней,

Чтобы, из края в край блуждая,
В груди своей убить змею.
Могу ль томиться возле рая
И не стремиться быть в раю!

2 декабря 1808

* * *


Прости! Коль могут к небесам
Взлетать молитвы о других,
Моя молитва будет там,
И даже улетит за них!
Что пользы плакать и вздыхать?
Слеза кровавая порой
Не может более сказать,
Чем звук прощанья роковой!..

Нет слез в очах, уста молчат,
От тайных дум томится грудь,
И эти думы вечный яд, —
Им не пройти, им не уснуть!
Не мне о счастье бредить вновь, —
Лишь знаю я (и мог снести),
Что тщетно в нас жила любовь, —
Лишь чувствую — прости! прости!

1808

ПЕСНЯ ГРЕЧЕСКИХ ПОВСТАНЦЕВ


О Греция, восстань!
Сиянье древней славы
Борцов зовет на брань,
На подвиг величавый.

К оружию! К победам!
Героям страх неведом.
Пускай за нами следом
Течет тиранов кровь.

С презреньем сбросьте, греки,
Турецкое ярмо,
Кровью вражеской навеки
Смойте рабское клеймо!

Пусть доблестные тени
Героев и вождей
Увидят возрожденье
Эллады прежних дней.

Пусть встает на голос горна
Копьеносцев древних рать,
Чтоб за город семигорный
Вместе с нами воевать.

Спарта, Спарта, к жизни новой
Подымайся из руин
И зови к борьбе суровой
Вольных жителей Афин.

Пускай в сердцах воскреснет
И нас объединит
Герой бессмертной песни,
Спартанец Леонид.

Он принял бой неравный
В ущелье Фермопил
И с горсточкою славной
Отчизну заслонил.

И, преградив теснины,
Три сотни храбрецов
Омыли кровью львиной
Дорогу в край отцов.

К оружию! К победам!
Героям страх неведом.
Пускай за нами следом
Течет тиранов кровь.

1811

ПРОЩАНЬЕ С МАЛЬТОЙ


Прощай, благословенный край!
Жара, сирокко, пот, прощай!
Дворец, куда я — ни ногой!
Дома, где я бывал порой!
Прощай, ступенек гнусный ряд!
(Их пешеходы не простят!)
Прощайте, торгаши-банкроты!
Толпа, что всех бранит за что-то!
Здесь писем нет в мешках почтовых,
Ума — в кривляках бестолковых!
Прощай, проклятый карантин!
Ты дал горячку мне и сплин!
Прощусь со скукою балета
И с шаркунами Ла-Валетты,
О Питер, разве ты — виновник
Того, что вальсу чужд полковник?
С прекрасным я прощаюсь полом,
Прощаюсь с красным я камзолом —
Он не краснее лиц надменных
Всех важничающих военных.
Я еду, но не знаю сам
Зачем, к туманным небесам
И к дымным городам. Они
Всему, что мерзко здесь, сродни.
Прощай, о Мальта, но не вы,
Сыны чистейшей синевы!
Все берега окрестных вод,
И вражески сожженный флот,

И все улыбки и обеды
Про ваши говорят победы.
Словоохотливая муза
Для вас, надеюсь, не обуза?
И, без сомненья, мадригал
Я б миссис Фрейзер написал,
Когда б его я расценил
Достойным капельки чернил.
Я дал бы без труда стихи вам:
Здесь мне бы не пришлось быть льстивым.
Она достойна всех похвал.
Но что мой праздный мадригал?
Непринужденности полна,
Радушна и мила она.
Ее удел и так чудесен —
Зачем ей помощь наших песен?
Я Мальту выругать не смею —
Военную Оранжерею.
Нет, я грубить не стану порту,
Нет, не пошлю я Мальту к черту,
Я только, глядя из окна,
Спрошу: «На что она нужна?»
В уединении моем
Я буду вирши плесть потом
И пить, пока я в состоянье,
Две ложки в час по предписанью.
Всех шляп ночной колпак полезней —
Благословляю я болезни.

26 мая 1811

ОДА АВТОРАМ БИЛЛЯ ПРОТИВ РАЗРУШИТЕЛЕЙ СТАНКОВ


Лорд Эльдон, прекрасно! Лорд Райдер, чудесно!
Британия с вами как раз процветет,
Врачуйте ее, управляя совместно,
Заранее зная: лекарство убьет!
Ткачи, негодяи, готовят восстанье:
О помощи просят. Пред каждым крыльцом
Повесить у фабрик их всех в назиданье!
Ошибку исправить — и дело с концом!

В нужде, негодяи, сидят без полушки.
И пес, голодая, на кражу пойдет.
Их вздернув за то, что сломали катушки,
Правительство деньги и хлеб сбережет.
Ребенка скорее создать, чем машину,
Чулки — драгоценнее жизни людской.
И виселиц ряд оживляет картину,
Свободы расцвет знаменуя собой.

Идут волонтеры, идут гренадеры,
В походе полки... Против гнева ткачей
Полицией все принимаются меры,
И судьи на месте: толпа палачей!
Из лордов не всякий отстаивал пули,
О судьях взывали. Потраченный труд!
Согласья они не нашли в Ливерпуле,
Ткачам осуждение вынес не суд.

Не странно ль, что если является в гости
К нам голод и слышится вопль бедняка,'
За ломку машины ломаются кости
И ценятся жизни дешевле чулка?
А если так было, то многие спросят:
Сперва не безумцам ли шею свернуть,
Которые людям, что помощи просят,
Лишь петлю на шее спешат затянуть?

Март 1812

СТРОКИ К ПЛАЧУЩЕЙ ЛЕДИ


Плачь, дочь несчастных королей,
Бог покарал твою страну!
И если бы слезой своей
Могла ты смыть отца вину!
Плачь! Добродетельной мольбе
Внимает страждущий народ —
За каждую слезу тебе
Он утешенье воздает!

Март 1812

НА ПОСЕЩЕНИЕ ПРИНЦЕМ-РЕГЕНТОМ КОРОЛЕВСКОГО СКЛЕПА


Клятвопреступники нашли здесь отдых вечный:
Безглавый Карл и Генрих бессердечный.
В их мрачном склепе меж надгробных плит
Король некоронованный стоит,
Кровавый деспот, правящий державой,
Властитель бессердечный и безглавый.

Подобно Карлу, верен он стране,
Подобно Генриху — своей жене.
Напрасна смерть! Бессилен суд небес!
Двойной тиран в Британии воскрес.
Два изверга извергнуты из гроба —
И в регенте соединились оба!

Март 1814

ДУША МОЯ МРАЧНА


Душа моя мрачна. Скорей, певец, скорей!
Вот арфа золотая:
Пускай персты твои, промчавшися по ней,
Пробудят в струнах звуки рая.
И если не навек надежды рок унес,
Они в груди моей проснутся,
И если есть в очах застывших капля слез —
Они растают и прольются.
Пусть будет песнь твоя дика. Как мой венец,
Мне тягостны веселья звуки!
Я говорю тебе: я слез хочу, певец,
Иль разорвется грудь от муки.
Страданьями была упитана она,
Томилась долго и безмолвно;
И грозный час настал — теперь она полна,
Как кубок смерти, яда полный.

1815

ТЫ ПЛАЧЕШЬ


Ты плачешь — светятся слезой
Ресницы синих глаз.
Фиалка, полная росой,
Роняет свой алмаз.
Ты улыбнулась — пред тобой
Сапфира блеск погас:
Его затмил огонь живой,
Сиянье синих глаз.

Вечерних облаков кайма
Хранит свой нежный цвет,
Когда весь мир объяла тьма
И солнца в небе нет.
Так в глубину душевных туч
Твой проникает взгляд:
Пускай погас последний луч —
В душе горит закат.

1815

ТЫ КОНЧИЛ ЖИЗНИ ПУТЬ...


Ты кончил жизни путь, герой!
Теперь твоя начнется слава,
И в песнях родины святой
Жить будет образ величавый,
Жить будет мужество твое,
Освободившее ее.

Пока свободен твой народ, *
Он позабыть тебя не в силах.
Ты пал! Но кровь твоя течет
Не по земле, а в наших жилах;
Отвагу мощную вдохнуть
Твой подвиг должен в нашу грудь.

Врага заставим мы бледнеть,
Коль назовем тебя средь боя;
Дев наших хоры станут петь
О смерти доблестной героя;

Но слез не будет на очах:
Плач оскорбил бы славный прах.

1815

СОЛНЦЕ НЕСПЯЩИХ


Неспящих солнце, грустная звезда,
Как слезно луч мерцает твой всегда,
Как темнота при нем еще темней,
Как он похож на радость прежних дней!

Так светит прошлое нам в жизненной ночи,
Но уж не греют нас бессильные лучи;
Звезда минувшего так в горе мне видна,
Видна, но далека, — светла, но холодна.

1815

ОДА С ФРАНЦУЗСКОГО

I

О Ватерлоо! Мы не клянем
Тебя, хоть на поле твоем
Свобода кровью истекла:
Та кровь исчезнуть не могла.
Как смерч из океанских вод,
Она из жгучих ран встает,
Сливаясь в вихре горних сфер
С твоей, герой Лабэдойер
(Под мрачной сенью тяжких плит
«Отважнейший из храбрых» спит),
Багровой тучей в небо кровь
Взметнулась, чтоб вернуться вновь
На землю. Облако полно,
Чревато грозами оно,
Все небо им обагрено;
В нем накопились гром и свет
Неведомых грядущих лет;
В нем оживет Полынь-звезда,

В ветхозаветные года
Вещавшая, что в горький век
Нальются кровью русла рек.
II

Под Ватерлоо Наполеон
Пал — но не вами сломлен он!
Когда, солдат и гражданин,
Внимал он голосу дружин
И смерть сама щадила нас, —
То был великой славы час!
Кто из тиранов этих мог
Поработить наш вольный стан,
Пока французов не завлек
В силки свой собственный тиран,
Пока, тщеславием томим,
Герой не стал царем простым?
Тогда он пал — так все падут,
Кто сети для людей плетут!
III

А ты, в плюмаже снежно-белом
(С тобой покончили расстрелом),
Не лучше ль было в грозный бой
Вести французов за собой,
Чем горькой кровью и стыдом
Платить за право быть князьком,
Платить за титул и за честь
В обноски княжьей власти влезть!
О том ли думал ты, сквозь сечу
Летя на гневном скакуне,
Подобно яростной волне,
Бегущей недругам навстречу?
Мчался ты сквозь вихрь сраженья,
Но не знал судьбы решенья,
Но не знал, что раб, смеясь,
Твой плюмаж затопчет в грязь!
Как лунный луч ведет волну,
Так влек ты за собой войну,
Так в пламя шли твои солдаты,
Седыми тучами объяты,
Сквозь дым густой, сквозь едкий дым

Шагая за орлом седым,
И сердца не было смелей
Среди огня, среди мечей!
Там, где бил свинец разящий,
Там, где падали все чаще
Под знаменами героя;
Близ французского орла
(Сила чья в разгаре боя
Одолеть его могла,
Задержать полет крыла?),
Там, где вражье войско смято,
Там, где грянула гроза, —
Там встречали мы Мюрата:
Ныне он смежил глаза!
IV

По обломкам славы шагает враг,
Триумфальную арку повергнув в прах
Но когда бы с мечом
Встала Вольность потом,
То она бы стране
Полюбилась вдвойне.
Французы дважды за такой
Урок платили дорогой:
Наполеон или Капет —
В том для страны различья нет,
Ее оплот — людей права,
Сердца, в которых честь жива,
И Вольность — бог ее нам дал,
Чтоб ей любой из нас дышал,
Хоть тщится Грех ее порой
Стереть с поверхности земной;
Стереть безжалостной рукой
Довольство мира и покой,
Кровь наций яростно струя
В убийств бескрайние моря.
V

Но сердца всех людей
В единенье сильней —
Где столь мощная сила,
Чтоб сплоченных сломила?

Уже слабеет власть мечей,
Сердца забились горячей;
Здесь, на земле, среди народа
Найдет наследников свобода:
Ведь нынче те, что в битвах страждут,
Ее сберечь для мира жаждут;
Ее приверженцы сплотятся,
И пусть тираны не грозятся:
Прошла пора пустых угроз, —
Все ближе дни кровавых слез!

1815

ЗВЕЗДА ПОЧЕТНОГО ЛЕГИОНА

1

Звезда отважных! На людей
Ты славу льешь своих лучей;
За призрак лучезарный твой
Бросались миллионы в бой;
Комета, Небом рождена,
Что ж гаснет на Земле она?
2

Бессмертие — в огне твоем,
Героев души светят в нем,
И рокот славных ратных дел
Твоею музыкой гремел;
Вулкан, горящий над землей,
Ты жгла лучами взор людской,
3

И твой поток, кровав и ал,
Как лава, царства затоплял;
Ты потрясала шар земной,
Пространство озарив грозой,
И солнце затмевала ты,
Его свергая с высоты.
4

Сверкая, радуга растет,
Взойдя с тобой на небосвод;
Из трех цветов она слита,
Божественны ее цвета;
Свободы жезл их сочетал
В. бессмертный неземной кристалл.
5

Цвет алых солнечных лучей,
Цвет синих ангельских очей
И покрывала белый цвет,
Которым чистый дух одет, —
В соединенье трех цветов
Сияла ткань небесных снов.
6

Звезда отважных! Ты зашла,
И снова побеждает мгла.
Но кто за Радугу свобод
И слез и крови не прольет?
Когда не светишь ты в мечтах,
Удел наш — только тлен и прах.
7

И веяньем Свободы свят
Немых могил недвижный ряд.
Прекрасен в гордой смерти тот,
Кто в войске Вольности падет
Мы скоро сможем быть всегда
С тобой и с ними, о Звезда!

1815

СТАНСЫ


Ни одна не станет в споре
Красота с тобой.
И, как музыка на море,
Сладок голос твой!

Море шумное смирилось,
Будто звукам покорилось,
Тихо лоно вод блестит,
Убаюкан, ветер спит.

На морском дрожит просторе
Луч луны, блестя.
Тихо грудь вздымает море,
Как во сне дитя.
Так душа полна вниманья,
Пред тобой в очарованье;
Тихо все, но полно в ней,
Будто летом зыбь морей.

28 марта 1816

СТАНСЫ К АВГУСТЕ


Когда время мое миновало
И звезда закатилась моя,
Недочетов лишь ты не искала
И ошибкам моим не судья.
Не пугают тебя передряги,
И любовью, которой черты
Столько раз доверял я бумаге,
Остаешься мне в жизни лишь ты.

Оттого-то, когда мне в дорогу
Шлет природа улыбку свою,
Я в привете не чую подлога
И в улыбке тебя узнаю.
Когда ж вихри с пучиной воюют,
Точно души в изгнанье скорбя,
Тем-то волны меня и волнуют,
Что несут меня прочь от тебя.

И хоть рухнула счастья твердыня
И обломки надежды на дне,
Все равно: и в тоске и унынье
Не бывать их невольником мне.
Сколько б бед ни нашло отовсюду,
Растеряюсь — найдусь через миг,

Истомлюсь — но себя не забуду,
Потому что я твой, а не их.

Ты из смертных, и ты не лукава,
Ты из женщин, но им не чета.
Ты любовь не считаешь забавой,
И тебя не страшит клевета.
Ты от слова не ступишь ни шагу,
Ты в отъезде — разлуки как нет,
Ты на страже, но дружбе во благо,
Ты беспечна, но свету во вред.

Я ничуть его низко не ставлю,
Но в борьбе одного против всех
Навлекать на себя его травлю
Так же глупо, как верить в успех.
Слишком поздно узнав ему цену,
Излечился я от слепоты:
Мало даже утраты вселенной,
Если в горе наградою — ты.

Гибель прошлого, все уничтожа,
Кое в чем принесла торжество:
То, что было всего мне дороже,
По заслугам дороже всего.
Есть в пустыне родник, чтоб напиться,
Деревцо есть на лысом горбе,
В одиночестве певчая птица
Целый день мне поет о тебе.

24 июля 1816

ПРОМЕТЕЙ


Титан! На наш земной удел,
На нашу скорбную юдоль,
На человеческую боль
Ты без презрения глядел —
Но что в награду получил?
Страданье свыше всяких сил
Да коршуна, что вновь и вновь
Пьет кровь твою — живую кровь,

Скалу, цепей печальный звук,
Невыносимый пламень мук
Да стон, что, в сердце погребен,
Тобой подавленный, затих,
Чтобы о горестях твоих
Богам не смог поведать он.

Титан! Ты знал, что значит бой
С жестокой мукой... ты силен,
Ты пытками не устрашен,
Но скован яростной судьбой.
Всесильный Рок — глухой тиран,
Вселенской злобой обуян,
Творя на радость небесам
То, что стереть способен сам,
Тебя от смерти отрешил,
Бессмертья даром наделил.
Ты принял горький дар как честь,
И Громовержец от тебя
Добиться лишь угрозы смог
Так был наказан гордый бог;
Свои страданья возлюбя,
Ты не хотел ему прочесть
Его судьбу — но приговор
Открыл ему твой гордый взор.
Он понял твой ответ безмолвный,
И задрожали стрелы молний...
Ты добр — в том твой небесный грех
Иль преступленье: ты хотел
Несчастьям положить предел,
Чтоб разум осчастливил всех!
Разрушил Рок твои мечты,
Но в том, что не смирился ты,
Титан, воитель и борец,
В том, чем была твоя свобода,
Сокрыт величья образец
Для человеческого рода!
Ты символ силы, полубог,
Ты озарил для смертных путь —
Жизнь человека, светлый ток
Бегущий, отметая муть...
Отчасти может человек
Своих часов предвидеть бег:

Бесцельное существованье,
Сопротивленье, прозябанье...
Но не изменится душа,
Бессмертной твердостью дыша,
И чувство, что умеет вдруг
В глубинах самых горьких мук
Себе награду обретать,
Торжествовать, и презирать,
И Смерть в Победу обращать.

Диодати, июль 1816

ПЕСНЯ ДЛЯ ЛУДДИТОВ


Как за морем кровью свободу свою
Ребята купили дешевой ценой, —
Поступим мы так же: иль сгинем в бою,
Иль к вольному все перейдем мы житью,
А всех королей, кроме Лудда, — долой!
Когда ж свою ткань мы соткем и в руках
Мечи на челнок променяем мы вновь, —
Мы саван набросим на мертвый наш страх,
На деспота труп, распростертый во прах,
И саван окрасит сраженного кровь.
Пусть кровь та, как сердце злодея, черна,
Затем, что из грязных текла она жил, —
Она, как роса, нам нужна:
Ведь древо свободы вспоит нам она,
Которое Лудд посадил!

24 декабря 1816

ЭПИТАФИЯ ВИЛЬЯМУ ПИТТУ


От смерти когтей не избавлен,
Под камнем холодным он тлеет;
Он ложью в палате прославлен,
Он ложе в аббатстве имеет.

2 января 1820

СТАНСЫ


Что ж, если ты вступить не можешь в бой
За собственный очаг, — борись за дом соседа,
За Греции права, за Рима блеск былой...
Пусть ждет тебя иль смерть, или победа.

Кто может за других живот свой положить,
Тот духом рыцарским бесспорно обладает
Не все ль равно, за чью свободу кровь пролить,
За чью свободу лавр твое чело венчает?..

5 ноября 1820

ЭПИГРАММА НА АДРЕС МЕДНИКОВ, КОТОРЫЙ ОБЩЕСТВО ИХ НАМЕРЕВАЛОСЬ ПОДНЕСТИ КОРОЛЕВЕ КАРОЛИНЕ, ОДЕВШИСЬ В МЕДНЫЕ ЛАТЫ


Есть слух, что медники, одевшись в медь, поднесть
Желают адрес свой. Парад излишний, право:
Куда они идут, там больше меди есть
Во лбах, чем принесет с собой вся их орава.

6 января 1821

СТАНСЫ, НАПИСАННЫЕ ПО ДОРОГЕ МЕЖДУ ФЛОРЕНЦИЕЙ И ПИЗОЙ


Ты толкуешь о славе героев? Довольно!
Все дни нашей славы — дни юности вольной.
И стоит ли лавр, пусть роскошный и вечный,
Плюща и цветов той поры быстротечной?

На морщинистом лбу мы венцы почитаем.
Это — мертвый цветок, лишь обрызганный маем.
Что гирлянды сединам? Пустая забава.
Что мне значат венки, раз под ними лишь слава?

О слава! Польщенный твоей похвалою,
Я был счастлив не лестью, не фразой пустою,
А взором любимой, моей ясноокой,
Что, пленившись тобою, раскрылся широко.

Там тебя я искал, там тебя и нашел я,
Милых взоров лучи в твои перлы возвел я:
Где они освещали мой взлет величавый,
Там — я ведал — любовь, там — я чувствовал — слава!

6 ноября 1821

НА САМОУБИЙСТВО БРИТАНСКОГО МИНИСТРА КЭСТЕЛРИ

I

О Кэстелри, ты истый патриот.
Герой Катон погиб за свой народ,
А ты отчизну спас не подвигом, не битвой
Ты злейшего ее врага зарезал бритвой.
II

Что? Перерезал глотку он намедни?
Жаль, что свою он полоснул последней!
III

Зарезался он бритвой, но заранее
Он перерезал глотку всей Британии.

Август 1822

ПЕСНЬ К СУЛИОТАМ


Дети Сули! Киньтесь в битву,
Долг творите, как молитву!
Через рвы, через ворота:
Бауа, бауа, сулиоты!
Есть красотки, есть добыча —
В бой! Творите свой обычай!

Знамя вылазки святое,
Разметавшей вражьи строи,
Ваших гор родимых знамя —

Знамя ваших жен над вами.
В бой, на приступ, стратиоты,
Бауа, бауа, сулиоты!

Плуг наш — меч: так дайте клятву
Здесь собрать златую жатву;
Там, где брешь в стене пробита,
Там врагов богатство скрыто.
Есть добыча, слава с нами —
Так вперед, на спор с громами!

1823

ИЗ ДНЕВНИКА В КЕФАЛОНИИ


Встревожен мертвых сон, — могу ли спать?
Тираны давят мир, — я ль уступлю?
Созрела жатва, — мне ли медлить жать?
На ложе — колкий терн; я не дремлю;
В моих ушах, что день, поет труба,
Ей вторит сердце...

19 июня 1823

ЛЮБОВЬ И СМЕРТЬ


Я на тебя взирал, когда наш враг шел мимо,
Готов его сразить иль пасть с тобой в крови,
И если б пробил час — делить с тобой, любимой,
Все, верность сохранив свободе и любви.

Я на тебя взирал в морях, когда о скалы
Ударился корабль в хаосе бурных волн,
И я молил тебя, чтоб ты мне доверяла;
Гробница — грудь моя, рука — спасенья челн.

Я взор мой устремлял в больной и мутный взор твой,
И ложе уступил и, бденьем истомлен,
Прильнул к ногам, готов земле отдаться мертвой,
Когда б ты перешла так рано в смертный сон.

Землетрясенье шло и стены сотрясало,
И все, как от вина, качалось предо мной.
Кого я так искал среди пустого зала?
Тебя. Кому спасал я жизнь? Тебе одной.

И судорожный вздох спирало мне страданье,
Уж погасала мысль, уже язык немел,
Тебе, тебе даря последнее дыханье,
Ах, чаще, чем должно, мой дух к тебе летел.

О, многое прошло; но ты не полюбила,
Ты не полюбишь, нет! Всегда вольна любовь.
Я не виню тебя, но мне судьба судила —
Преступно, без надежд, — любить все вновь и вновь.

1824

В ДЕНЬ МОЕГО ТРИДЦАТИШЕСТИЛЕТИЯ


Пора мне стать невозмутимым:
Чужой души уж не смутить;
Но пусть не буду я любимым,
Лишь бы любить!

Мой сад — в желтеющем уборе,
Цветы осыпались давно:
Червь точит грудь, и только горе
Мне суждено.

Огонь бесплодный сердце гложет,
Не озарит он кругозор;
Он только погребальный может
Зажечь костер.

Надежд и мук любовной доли,
Забот ревнивых не хочу;
Но бремя чувственной неволи,
Как цепь, влачу

Нет! Эта мысль пусть не смущает
Мне душу здесь, в стране борьбы,

Где слава головы венчает
Или гробы.

Здесь меч поднял народ-повстанец,
Здесь греков славная земля;
Как на щите своем спартанец,
Свободен я!

Восстань, как Греция восстала,
Мой гордый дух! Уразумей,
Откуда ты ведешь начало, —
И насмерть бей!

Пора унять порывы страсти:
Не мальчик ты, В суровый час
Будь равнодушен к нежной власти
Прекрасных глаз,

Жаль молодости невозвратной —
Так жить зачем? За светлый край
Ступай, боец, на подвиг ратный
И жизнь отдай!

Достойней нет солдатской доли;
Могила — здесь, перед тобой.
На вольной воле, в чистом поле
Найдешь покой.

Миссолонги, 22 января 1824

ПОЭМЫ

ПАЛОМНИЧЕСТВО ЧАЙЛЬД-ГАРОЛЬДА

ПЕСНЬ ПЕРВАЯ

1

Не ты ль слыла небесной в древнем мире,
О Муза, дочь Поэзии земной,
И не тебя ль бесчестили на лире
Все рифмачи преступною рукой!
Да не посмею твой смутить покой!
Хоть был я в Дельфах, слушал, как в пустыне
Твой ключ звенит серебряной волной,
Простой рассказ мой начиная' ныне,
Я не дерзну взывать о помощи к богине.
2

Жил в Альбионе юноша. Свой век
Он посвящал лишь развлеченьям праздным,
В безумной жажде радостей и нег
Распутством не гнушаясь безобразным,
Душою предан низменным соблазнам,
Но чужд равно и чести и стыду,
Он в мире возлюбил многообразном,
Увы! лишь кратких связей череду
Да собутыльников веселую орду.
3

Он звался Чайльд-Гарольд. Не все равно ли,
Каким он вел блестящим предкам счет!
Хоть и в гражданстве, и на бранном поле
Они снискали славу и почет,
Но осрамит и самый лучший род
Один бездельник, развращенный ленью,
Тут не поможет ворох льстивых од,

И не придашь, хвалясь фамильной сенью,
Пороку — чистоту, невинность — преступленью.
4

Вступая в девятнадцатый свой год,
Как мотылек, резвился он, порхая,
Не помышлял о том, что день пройдет —
И холодом повеет тьма ночная.
Но вдруг, в расцвете жизненного мая,
Заговорило пресыщенье в нем,
Болезнь ума и сердца роковая,
И показалось мерзким все кругом:
Тюрьмою — родина, могилой — отчий дом.
5

Он совести не знал укоров строгих
И слепо шел дорогою страстей.
Любил одну — прельщал любовью многих,
Любил — и не назвал ее своей.
И благо ускользнувшей от сетей
Развратника, что, близ жены скучая,
Бежал бы вновь на буйный пир друзей
И, все, что взял приданым, расточая,
Чуждался б радостей супружеского рая.
6

Но в сердце Чайльд глухую боль унес,
И наслаждений жажда в нем остыла,
И часто блеск его внезапных слез
Лишь гордость возмущенная гасила.
Меж тем тоски язвительная сила
Звала покинуть край, где вырос он, —
Чужих небес приветствовать светила;
Он звал печаль, весельем пресыщен,
Готов был в ад бежать, но бросить Альбион.
7

И в жажде новых мест Гарольд умчался,
Покинув свой почтенный старый дом,

Что сумрачной громадой возвышался,
Весь почерневший и покрытый мхом.
Назад лет сто он был монастырем,
И ныне там плясали, пели, пили,
Совсем как в оны дни, когда тайком,
Как повествуют нам седые были,
Святые пастыри с красотками кутили.
8

Но часто в блеске, в шуме людных зал
Лицо Гарольда муку выражало.
Отвергнутую страсть он вспоминал
Иль чувствовал вражды смертельной жало —
Ничье живое сердце не узнало.
Ни с кем не вел он дружеских бесед.
Когда смятенье душу омрачало,
В часы раздумий, в дни сердечных бед
Презреньем он встречал сочувственный совет.
9

И в мире был он одинок. Хоть многих
Поил он щедро за столом своим,
Он знал их, прихлебателей убогих,
Друзей на час — он ведал цену им.
И женщинами не был он любим.
Но боже мой, какая не сдается,
Когда мы блеск и роскошь ей сулим!
Так мотылек на яркий свет несется,
И плачет ангел там, где сатана смеется.
10

У Чайльда мать была, но наш герой,
Собравшись бурной ввериться стихии,
Ни с ней не попрощался, ни с сестрой —
Единственной подругой в дни былые.
Ни близкие не знали, ни родные,
Что едет он. Но то не черствость, нет:
Хоть отчий дом он покидал впервые,
Уже он знал, что сердце много лет
Хранит прощальных слез неизгладимый след.
11

Наследство, дом, поместья родовые,
Прелестных дам, чей смех он так любил,
Чей синий взор, чьи локоны златые
В нем часто юный пробуждали пыл, —
Здесь даже и святой бы согрешил, —
Вином бесценным полные стаканы —
Все то, чем роскошь радует кутил,
Он променял на ветры и туманы,
На рокот южных волн и варварские страны.
12

Дул свежий бриз, шумели паруса,
Все дальше в море судно уходило,
Бледнела скал прибрежных полоса,
И вскоре их пространство поглотило.
Быть может, сердце Чайльда и грустило,
Что повлеклось в неведомый простор,
Но слез не лил он, не вздыхал уныло,
Как спутники, чей увлажненный взор,
Казалось, обращал к ветрам немой укор.
13

Когда же солнце волн коснулось краем,
Он лютню взял, которой он привык
Вверять все то, чем был обуреваем
Равно и в горький и в счастливый миг,
И на струнах отзывчивых возник
Протяжный звук, как сердца стон печальный,
И Чайльд запел, а белокрылый бриг
Летел туда, где ждал их берег дальный,
И в шуме темных волн тонул напев прощальный.

«Прости, прости! Все крепнет шквал,
Все выше вал встает,
И берег Англии пропал
Среди кипящих вод.
Плывем на Запад, солнцу вслед,
Покинув отчий край.
Прощай до завтра, солнца свет,
Британия, прощай!

Промчится ночь, оно взойдет
Сиять другому дню,
Увижу море, небосвод,
Но не страну мою.
Погас очаг мой, пуст мой дом,
И двор травой зарос.
Мертво и глухо все кругом,
Лишь воет старый пес.

Мой паж, мой мальчик, что с тобой?
Я слышал твой упрек.
Иль так напуган ты грозой,
Иль на ветру продрог?
Мой бриг надежный крепко сшит,
Ненужных слез не лей.
Быстрейший сокол не летит
Смелей и веселей».

«Пусть воет шквал, бурлит вода,
Грохочет в небе гром, —
Сэр Чайльд, все это не беда,
Я плачу о другом.
Отца и мать на долгий срок
Вчера покинул я,
И на земле лишь вы да бог
Теперь мои друзья.

Отец молитву произнес
И отпустил меня,
Но знаю, мать без горьких слез
Не проведет и дня».
«Мой паж, дурные мысли прочь,
Разлуки минет срок!
Я сам бы плакал в эту ночь,
Когда б я плакать мог.

Мой латник верный, что с тобой?
Ты мертвеца бледней.
Предвидишь ты с французом бой,
Продрог ли до костей?»
«Сэр Чайльд, привык я слышать гром
И не бледнеть в бою,
Но я покинул милый дом,
Любимую семью.

Где замок ваш у синих вод,
Там и моя страна.
Там сын отца напрасно ждет
И слезы льет жена».
«Ты прав, мой верный друг, ты прав,
Понятна скорбь твоя,
Но у меня беспечный нрав,
Смеюсь над горем я.

Я знаю, слезы женщин — вздор,
В них постоянства нет.
Другой придет, пленит их взор,
И слез пропал и след.
Мне ничего не жаль в былом,
Не страшен бурный путь,
Но жаль, что, бросив отчий дом,
Мне не о ком вздохнуть.

Вверяюсь ветру и волне,
Я в мире одинок.
Кто может вспомнить обо мне,
Кого б я вспомнить мог?
Мой пес поплачет день, другой,
Разбудит воем тьму
И станет первому слугой,
Кто бросит кость ему.

Наперекор грозе и мгле
В дорогу, рулевой!
Веди корабль к любой земле,
Но только не к родной!
Привет, привет, морской простор,
И вам — в конце пути —
Привет, леса, пустыни гор!
Британия, прости!»
14

Плывет корабль унылых вод равниной,
Шумит Бискайи пасмурный залив.
На пятый день из волн крутой вершиной,
Усталых и печальных ободрив,
Роскошной Синтры горный встал массив.

Вот, моря данник, меж холмов покатых
Струится Тахо, быстр и говорлив,
Они плывут меж берегов богатых,
Где волнам вторит шум хлебов, увы, несжатых.
15

Неизъяснимой полон красоты
Весь этот край, обильный и счастливый.
В восторге смотришь на луга, цветы,
На тучный скот, на пастбища, и нивы,
И берега, и синих рек извивы,
Но в эту землю вторглись палачи, —
Срази, о небо, род их нечестивый!
Все молнии, все громы ополчи,
Избавь эдем земной от галльской саранчи!
16

Чудесен Лиссабон, когда впервые
Из тех глубин встает пред нами он,
Где виделись поэтам золотые
Пески, где, Луза охраняя трон,
Надменный флот свой держит Альбион —
Для той страны, где чванство нормой стало
И возвело невежество в закон,
Но лижет руку, пред которой пала
Незыблемая мощь воинственного галла.
17

К несчастью, город, столь пленивший нас,
Вблизи теряет прелесть невозвратно.
Он душит вонью, оскорбляет глаз,
Все черное, на всем подтеки, пятна,
И знать и плебс грязны невероятно.
Любое, пусть роскошное, жилье,
Как вся страна, нечисто, неопрятно.
И — напади чесотка на нее —
Не станут мыться здесь или менять белье.
18

Презренные рабы! Зачем судьба им
Прекраснейшую землю отдала —
Сиерру, Синтру, прозванную раем,
Где нет красотам меры и числа.
О, чье перо и чья бы кисть могла
Изобразить величественный форум —
Все то, что здесь Природа создала,
Сумев затмить Элизий, над которым
Завесы поднял бард пред нашим смертным взором.
19

В тени дубрав, на склонах темных круч
Монастырей заброшенных руины,
От зноя бурый мох, шумящий ключ
В зеленой мгле бессолнечной лощины,
Лазури яркой чистые глубины,
На зелени оттенок золотой,
Потоки, с гор бегущие в долины,
Лоза на взгорье, ива над водой —
Так, Синтра, ты манишь волшебной пестротой.
20

Крутая тропка кружит и петлит,
И путник, останавливаясь чаще,
Любуется: какой чудесный вид!
Но вот обитель Матери Скорбящей,
Где вам монах, реликвии хранящий,
Расскажет сказки, что народ сложил:
Здесь нечестивца гром настиг разящий,
А там, в пещере, сам Гонорий жил
И сделал адом жизнь, чем рая заслужил.
21

Но посмотри, на склонах, близ дороги,
Стоят кресты. Заботливой рукой
Не в час молитв, не в помыслах о боге
Воздвигли их. Насилье и разбой
На этот край набег свершили свой,

Земля внимала жертв предсмертным стонам,
И вопиют о крови пролитой
Кресты под равнодушным небосклоном,
Где мирный труженик не огражден законом.
22

На пышный дол глядят с крутых холмов
Руины, о былом напоминая.
Где был князей гостеприимный кров,
Там ныне камни и трава густая.
Вон замок тот, где жил правитель края,
И ты, кто был так сказочно богат,
Ты, Ватек, создал здесь подобье рая,
Не ведая средь царственных палат,
Что все богатства — тлен и мира не сулят.
23

Ты свой дворец воздвигнул здесь в долине
Для радостей, для нег и красоты,
Но запустеньем все сменилось ныне,
Бурьян раскинул дикие кусты,
И твой эдем, он одинок, как ты.
Обрушен свод, остались только стены,
Как памятники бренной суеты.
Не все ль услады бытия мгновенны!
Так на волне блеснет — и тает сгусток пены.
24

А в этом замке был совет вождей,
Он ненавистен гордым англичанам.
Здесь карлик-шут, пустейший из чертей,
В пергаментном плаще, с лицом шафранным,
Британцев дразнит смехом непрестанным.
Он держит черный свиток и печать,
И надписи на этом свитке странном,
И рыцарских имен десятков пять,
А бес не устает, дивясь им, хохотать.
25

Тот бес, дразнящий рыцарскую клику, —
Конвенция, на ней споткнулся бритт.
Ум (если был он), сбитый с панталыку,
Здесь превратил триумф народа в стыд;
Победы цвет Невежеством убит,
Что отдал Меч, то Речь вернула вскоре,
И лавры Лузитания растит
Не для таких вождей, как наши тори.
Не побежденным здесь, а победившим горе!
26

С тех пор как был британцу дан урок,
В нем слово «Синтра» гнев бессильный будит.
Парламент наш краснел бы, если б мог,
Потомство нас безжалостно осудит.
Да и любой народ смеяться будет
Над тем, как был сильнейший посрамлен.
Враг побежден, но это мир забудет,
А вырвавший победу Альбион
Навек презрением всех наций заклеймен.
27

И, полный смуты, все вперед, вперед
Меж горных круч угрюмый Чайльд стремится.
Он рад уйти, бежать от всех забот,
Он рвется вдаль, неутомим, как птица.
Иль совесть в нем впервые шевелится?
Да, он клянет пороки буйных лет,
Он юности растраченной стыдится,
Ее безумств и призрачных побед,
И все мрачнее взор, узревший Правды свет.
28

Коня! Коня! Гонимый бурей снова,
Хотя кругом покой и тишина,
Назло дразнящим призракам былого
Он ищет не любовниц, не вина,
Но многие края и племена

Изведает беглец неугомонный,
Пока не станет цель ему ясна,
Пока, остывший, жизнью умудренный,
Он мира не найдет под кровлей благосклонной.
29

Однако вот и Мафра. Здесь, бывало,
Жил королевы лузитанской двор.
Сменялись мессы блеском карнавала,
Церковным хором — пиршественный хор.
Всегда с монахом у вельможи спор.
Но эта Вавилонская блудница
Такой дворец воздвигла среди гор,
Что всем хотелось только веселиться,
Простить ей казни, кровь — и в роскоши забыться.
30

Изгибы романтических холмов,
Как сад сплошной — долины с свежей тенью.
(Когда б народ хоть здесь не знал оков!)
Все манит взор, все дышит сладкой ленью.
Но Чайльд спешит отдаться вновь движенью,
Несносному для тех, кто дорожит
Уютным креслом и домашней сенью,
О воздух горный, где бальзам разлит!
О жизнь, которой чужд обрюзгший сибарит!
31

Холмы все реже, местность все ровней,
Бедней поля, и зелень уж другая.
И вот открылась даль пустых степей,
И кажется, им нет конца и края.
Пред ним земля Испании нагая,
Где и пастух привык владеть клинком,
Бесценные стада оберегая.
В соседстве с необузданным врагом
Испанец должен быть солдатом иль рабом.
32

Но там, где Португалию встречает
Испания, граница не видна.
Соперниц там ни даль не разделяет,
Ни вздыбленной Сиерры крутизна,
Не плещет Тахо сильная волна
Перед царицей стран заокеанских,
Не высится Китайская стена,
Нет горной цепи вроде скал гигантских
На рубеже земель французских и испанских.
33

Лишь ручеек бежит невозмутим,
Хоть с двух сторон — враждебные державы.
На посох опершись, стоит над ним
Пастух испанский — гордый, величавый,
Глядит на небо, на ручей, на травы —
И не робеет между двух врагов.
Он изучил своих соседей нравы,
Он знает, что испанец не таков,
Как португальский раб, подлейший из рабов.
34

Но вот, едва рубеж вы перешли,
Пред вами волны темной Гвадианы,
Не раз воспетой в песнях той земли,
Бурлят и ропщут, гневом обуянны.
Двух вер враждебных там кипели станы,
Там сильный пал в неистовой резне,
Там брали верх то шлемы, то тюрбаны,
Роскошный мавр и мних в простой броне —
Все обретали смерть в багровой глубине.
35

Романтики воскресшая страна,
Испания, где блеск твоей державы?
Где крест, которым ты была сильна,
Когда предатель мстил за слезы Кавы,
И трупы готов нес поток кровавый?
Твой стяг царям навязывал закон,
Он обуздал разбойничьи оравы,
И полумесяц пал, крестом сражен,
И плыл над Африкой вой мавританских жен.
36

Теперь лишь в песнях отзвук тех побед,
Лишь в песнях вечность обрели герои,
Столпы разбиты, летописей нет,
Но помнит песнь величие былое.
Взгляни с небес на поприще земное,
О Гордость! Рухнет бронза и гранит,
И только песнь верней, чем все иное,
Когда историк лжет, а льстец забыт,
Твое бессмертие в народе сохранит.
37

К оружию, испанцы! Мщенье, мщенье!
Дух Реконкисты правнуков зовет.
Пусть не копье подъемлет он в сраженье,
Плюмажем красным туч не достает, —
Но, свистом пуль означив свой полет,
Ощерив жерла пушек роковые,
Сквозь дым и пламень кличет он: вперед!
Иль зов его слабей, чем в дни былые,
Когда он вдохновлял сынов Андалусии?
38

Я слышу звон металла и копыт
И крики битвы в зареве багряном,
То ваша кровь чужую сталь поит,
То ваши братья сражены тираном.
Войска его идут тройным тараном,
Грохочут залпы на высотах гор,
И нет конца увечиям и ранам.
Летит на тризну Смерть во весь опор,
И ярый бог войны приветствует раздор.
39

Он встал, гигант, как будто в скалы врос,
В ужасной длани молния зажата,
Копна кроваво-рыжая волос
Черна на красном пламени заката.
Глаза — навыкат. Гибнет все, что свято,
От их огня. У ног его припав
И брата поднимая против брата,
Ждет Разрушенье битвы трех держав,
Чьей кровью жаждет бог потешить лютый нрав.
40

Великолепно зрелище сраженья
(Когда ваш друг в него не вовлечен).
О, сколько блеска, грома и движенья!
Цветные шарфы, пестрый шелк знамен.
Сверкает хищно сталь со всех сторон,
Несутся псы, добычу настигая.
Не всем триумф, но всем — веселый гон,
Всем будет рада Мать-земля сырая.
И шествует Война, трофеи собирая.
41

Три знамени взывают к небесам,
Три языка воздвигли спор ужасный.
Француз, испанец, бритт сразились там, —
Враг, жертва и союзник тот опасный,
В чью помощь верить — право, труд напрасный.
У Талаверы, смерть ища в бою
(Как будто ей мы дома не подвластны!),
Сошлись они, чтоб кровь пролить свою,
Дать жирный тук полям и пищу воронью.
42

И здесь им тлеть, глупцам, прельщенным славой
И славы удостоенным в гробах.
О бред! Орудья алчности кровавой —
Их тысячи тиран бросает в прах,
Свой воздвигая трон на черепах, —
Спроси зачем — во имя сновиденья!
Он царствует, пока внушает страх,
Но станет сам добычей смрадной тленья,
И тесный гроб ему заменит все владенья.
43

О поле скорбной славы, Альбуера!
Среди равнин, где шпорит Чайльд коня,
Кто знал, что завтра зла свершится мера,
Что на заре твой сон прервет резня.
Мир мертвым! В память гибельного дня
Им слезы горя, им венец героя!
Так славьтесь же, в преданиях звеня,
Пока, могилы новым жертвам роя,
Их сонмы новый вождь не кинет в ужас боя.
44

Но хватит о любовниках войны!
Была их гибель данью славословью.
Чтобы один прославлен был, должны
Мильоны пасть, насытив землю кровью.
Отчизна да спасется их любовью!
Цель благородна. А живи они,
Покорствуя других богов условью,
Могли б на плахе, в ссоре кончить дни
Позором для друзей, отчизны и родни.
45

И вот Севилью видит пилигрим.
Еще блистает буйной красотою
Свободный город, но уже над ним
Насилье кружит. Огненной пятою
Войдет тиран, предаст его разбою
И грабежу О, если б смертный мог
Бороться с неизбежною судьбою!
Не пала б Троя, Тир не изнемог,
Добро не гибло бы, не властвовал порок.
46

Но, близящихся бед не сознавая,
Еще Севилья пляшет и поет,
Веселая, беспечная, живая.
Тут патриотам их страна не в счет!
Воркуют лютни, барабан не бьет,
Над всем царит веселье молодое,
Разврат свершает поздний свой обход,
И Преступленье крадется ночное
Вдоль стен, дряхлеющих в торжественном покое.
47

Не то крестьянин. С бледною женой
Он тужит днем, ночей не спит в печали.
Их виноградник вытоптан войной,
В селе давно фанданго не плясали.
Звезда любви восходит, но едва ли
Раздастся дробь веселых кастаньет.
Цари, цари! Когда б вы только знали
Простое счастье! Смолк бы гром побед,
Не стал бы трубный зов предвестьем стольких бед.
48

Какою ныне песней оживляет
Погонщик мулов долгий переход?
Любовь ли, старину ли прославляет,
Как славил их, когда не знал забот?
Нет, он теперь «Viva el Rey»1 поет,
Но вдруг, Годоя вспомнив, хмурит брови
И Карла рогоносного клянет,
А с ним его Луизу, в чьем алькове
Измена родилась, алкающая крови.
49

Среди равнины голой, на скале
Чернеют стены мавританских башен,
Следы копыт на раненой земле,
Печать огня на черном лике пашен.
Здесь орды вражьи, грозен и бесстрашен,
Андалусийский селянин встречал,
Здесь кровью гостя был не раз окрашен
Его клинок, когда на гребнях скал
Драконьи логова он дерзко штурмовал.
50

Здесь, не надев на шляпу ленты красной,
Не смеет появиться пешеход.
Когда ж дерзнет, раскается несчастный,
То будет знак, что он не патриот.
А нож остер, он мимо не скользнет.
О Франция, давно бы ты дрожала,
Когда б имел хоть ружья здесь народ,
Когда б от взмаха гневного кинжала
Тупели тесаки и пушка умолкала.
51

С нагих высот Морены в хмурый дол
Стволы орудий смотрят, выжидая.
Там бастион, тут ямы, частокол,
Там ров с водой, а там скала крутая
С десятком глаз внимательных вдоль края,
Там часовой с опущенным штыком,
Глядят бойницы, дулами сверкая,
Фитиль зажжен, и конь под чепраком,
И ядра горками уложены кругом.
52

Заглянем в день грядущий: кто привык
Ниспровергать одним движеньем троны,
Свой жезл подняв, задумался на миг, —
Лишь краткий миг он медлил, изумленный.
Но вскоре вновь он двинет легионы,
Он — Бич Земли! — на Западе воскрес.
Испания! Ты узришь гнев Беллоны,
И грифы галла ринутся с небес,
Чтоб кинуть тысячи сынов твоих в Гадес.
53

Ужель вам смерть судьба определила,
О юноши, Испании сыны!
Ужель одно: покорность иль могила,
Тирана смерть иль гибель всей страны?
Вы стать подножьем деспота должны!
Где бог? Иль он не видит вас, герои,
Иль стоны жертв на небе не слышны?
Иль тщетно все: искусство боевое,
Кровь, доблесть, юный жар, честь, мужество стальное!
54

Не оттого ль, для битв покинув дсм,
Гитару дочь Испании презрела,
Повесила на иву под окном
И с песней, в жажде доблестного дела,
На брань С мужами рядом полетела.
Та, кто, иголкой палец уколов
Или заслышав крик совы, бледнела,
По грудам мертвых тел, под звон штыков,
Идет Минервой там, где дрогнуть Марс готов.
55

Ты слушаешь, и ты пленен, но, боже!
Когда б ты знал, какой была она
В кругу семьи, в саду иль в темной ложе!
Как водопад, волос ее волна,
Бездонна глаз лучистых глубина,
Прелестен смех, живой и нестесненный, —
И слово меркнет, кисть посрамлена,
Но вспомни Сарагоссы бастионы,
Где веселил ей кровь мертвящий взгляд Горгоны.
56

Любимый ранен — слез она не льет,
Пал капитан — она ведет дружину,
Свои бегут — она кричит: вперед!
И натиск новый смел врагов лавину.
Кто облегчит сраженному кончину?
Кто отомстит, коль лучший воин пал?
Кто мужеством одушевит мужчину?
Все, все она! Когда надменный галл
Пред женщинами столь позорно отступал?
57

Но нет в испанках крови амазонок,
Для чар любви там дева создана.
Хоть в грозный час — еще полуребенок —
С мужчиной рядом в бой идет она,
В самом ожесточении нежна,
Голубка в роли львицы разъяренной,
И тверже, но и женственней она
И благородней в прелести врожденной,
Чем наши сплетницы с их пошлостью салонной.
58

Амур отметил пальчиком своим
Ей подбородок нежный и чеканный,
И поцелуй, что свил гнездо над ним,
С горячих губ готов слететь нежданный/
— Смелей! — он шепчет. — Миг настал желанный,
Она твоя, пусть недостоин ты!
Сам Феб ей дал загар ее румяный.
Забудь близ этой яркой красоты
Жен бледных Севера бесцветные черты!
59

В краях, не раз прославленных на лире,
В гаремах стран, где медлит мой рассказ,
Где славит жен и циник, злейший в мире,
Хоть издали, хоть прячут их от нас,
Чтоб ветерок не сдул их с мужних глаз,
Среди красавиц томного Востока
Испанку вспомни — и поймешь тотчас,
Кто жжет сильней мгновенным блеском ока,
Кто ангел доброты и гурия Пророка.
60

О ты, Парнас! Ты мне сияешь въяве,
Не сновиденьем беглым, не мечтой,
Но здесь, во всей тысячелетней славе,
Запечатленный дикой красотой,
На этой почве древней и святой.
Так я ли, твой паломник, о могучий,
Тебя хоть краткой не почту хвалой!
О, пусть услышу отклик твой певучий
И муза крыльями взмахнет над снежной кручей.
61

Как часто мне являлся ты во сне!
Я слышал звуки древних песнопений,
И час настал, и ты открылся мне.
Я трепещу, и клонятся колени,
Передо мной — певцов великих тени,
И стыдно мне за слабый голос мой.
О, где найти слова для восхвалений?
И, бледный, умиленный и немой,
Я тихо радуюсь: Парнас передо мной!
62

Сколь многие тебя в восторге пели,
Ни разу не видав твоих красот,
Не посетив страны твоей, — так мне ли
Сдержать порыв, когда душа поет!
Пусть Аполлон покинул древний грот,
Где муз был трон, там ныне их гробница, —
Но некий дух прекрасный здесь живет,
Он в тишине лесов твоих таится,
И вздохи ветру шлет, и в глубь озер глядится.
63

Так! Чтоб воздать хвалу тебе, Парнас,
Души невольным движимый порывом,
Прервал я об Испании рассказ,
О той стране, что новым стала дивом,
Родная всем сердцам вольнолюбивым, —
Вернемся к ней. И если не венок
(Да не сочтут меня глупцом хвастливым),
От лавра Дафны хоть один листок
Позволь мне унести — бессмертия залог.
64

Прощай! Нигде средь этих древних гор,
Ни даже в дни Эллады золотые,
Когда гремел еще дельфийский хор,
Звучали гимны пифии святые, —
Верь, не являлись девы молодые
Прекрасней тех, что дивно расцвели
Средь пылких нег в садах Андалусии, —
О, если б мир им боги принесли,
Хоть горький мир твоей, о Греция, земли!
65

Горда Севилья роскошью и славой,
Прекрасны в ней минувшего черты,
И все ж ты лучше, Кадикс многоглавый,
Хоть похвалы едва ль достоин ты.
Но чьей порок не соблазнял мечты,
Кто не блуждал его тропой опасной,
Пока блистали юности цветы?
Вампир с улыбкой херувима ясной,
Для каждого иной, для всех равно прекрасный!
66

Пафос погиб, когда царица нег
Сама пред силой Времени склонилась,
И на другой, но столь же знойный брег
За нею Наслажденье удалилось.
Та, кто измен любовных не стыдилась,
Осталась верной лишь родным волнам,
За эти стены белые укрылась,
И в честь Киприды не единый храм,
Но сотни алтарей жрецы воздвигли там.
67

С утра до ночи, с ночи до утра
Здесь праздный люд на улицах толпится,
Плащи, мантильи, шляпы, веера,
Гирлянды роз — весь город веселится.
Повсюду смех и праздничные лица,
Умеренность на стыд обречена.
Приехал — можешь с трезвостью проститься!
Здесь царство песни, пляски и вина
И, верите, любовь с молитвою дружна.
68

Пришла суббота — отдых и покой!
Но христианам не до сладкой лени.
Ведь завтра будет праздник, и какой!
Все на корриду кинутся, к арене,
Где пикадора, весь в кровавой пене,
Встречает бык, от бешенства слепой.
Прыжок! Удар! Конь рухнул на колени,
Кишки наружу. Хохот, свист и вой!
А женщины? Как все — поглощены борьбой!
69

И день седьмой ведет заря в тумане,
Пустеет Лондон в этот день святой.
Принарядясь, идут гулять мещане,
Выходит смывший грязь мастеровой
В неделю раз на воздух полевой.
По всем предместьям катит и грохочет
Карет, ландо, двуколок шумных рой,
И конь, устав, уже идти не хочет,
А пеший грубиян глумится и хохочет.
70

Один с утра на Темзу поспешил,
Другой пешком поплелся на заставу,
Тех манит Хайгет или Ричмонд-Хилл,
А этот в Вер повел друзей ораву.
По сердцу всяк найдет себе забаву, —
Тем невтерпеж почтить священный Рог,
А тем попить и погулять на славу,
И, смотришь, пляшут, не жалея ног,
С полночи до утра — и тянут эль и грог.
71

Безумны все, о Кадикс, но тобою
Побит рекорд. На башне девять бьет,
И тотчас, внемля колокола бою,
Твой житель четки набожно берет.
Грехам у них давно потерян счет,
И все у Девы просят отпущенья
(Ведь дева здесь одна на весь народ!),
И в цирк несутся все без исключенья:
Гранд, нищий, стар и млад — все жаждут развлеченья.
72

Ворота настежь, в цирке уж полно,
Хотя еще сигнала не давали.
Кто опоздал, тем сесть не суждено.
Мелькают шпаги, ленты, шляпы, шали.
Все дамы, все на зрелище попали!
Они глазами так и целят в вас.
Подстрелят мигом, но убьют едва ли
И, ранив, сами вылечат тотчас.
Мы гибнем лишь в стихах из-за прекрасных глаз.
73

Но стихло все. Верхом, как отлитые,
Въезжают пикадоры из ворот.
Плюмаж их белый, шпоры — золотые,
Оружье — пика. Конь храпит и ржет,
С поклоном выступают все вперед.
По кругу вскачь, и шарф над каждым вьется.
Их четверо, кого ж награда ждет?
Кого толпа почтит, как полководца?
Кому восторженно испанка улыбнется?
74

В средине круга — пеший матадор.
Противника надменно ждет он к бою.
Он облачен в блистательный убор,
Он шпагу держит сильною рукою.
Вот пробует медлительной стопою,
Хорош ли грунт. Удар его клинка —
Как молния. Не нужен конь герою,
Надежный друг, что на рогах быка
Нашел бы смерть в бою, но спас бы седока.
75

Трубят протяжно трубы, и мгновенно
Цирк замер. Лязг засова, взмах флажком —
И мощный зверь на желтый круг арены
Выносится в пролет одним прыжком.
На миг застыл. Не в бешенстве слепом,
Но в цель уставясь грозными рогами,
Идет к врагу, могучим бьет хвостом,
Взметает гравий и песок ногами
И яростно косит багровыми зрачками.
76

Но вот он стал. Дорогу дай, смельчак,
Иль ты погиб! Вам биться, пикадоры!
Смертелен здесь один неверный шаг,
Но ваши кони огненны и скоры.
На шкуре зверя чертит кровь узоры.
Свист бандерилий, пик разящих звон...
Бык повернул, идет, — скорее шпоры!
Гигантский круг описывает он
И мчится, бешенством и болью ослеплен.
77

И вновь назад! Бессильны пики, стрелы,
Конь раненый, взвиваясь, дико ржет.
Наездники уверены и смелы,
Но тут ни сталь, ни сила не спасет.
Ужасный рог вспорол коню живот,
Другому — грудь. Как рана в ней зияет!
Разверст очаг, где жизнь исток берет.
Конь прянул, мчится, враг его бросает,
Он гибнет, падая, но всадника спасает.
78

Средь конских трупов, бандерилий, пик,
Изранен, загнан, изнурен борьбою,
Стоит, храпя, остервенелый бык,
А матадор взвивает над собою
Свой красный шарф, он дразнит, нудит к бою,
И вдруг прыжок, и вражий прорван строй,
И бык летит сорвавшейся горою.
Напрасно! Брошен смелою рукой,
Шарф хлещет по глазам, — взмах, блеск, и кончен бой.
79

Где сращена с затылком мощным шея,
Там входит сталь. Мгновенье медлит он,
Не хочет, гордый, пасть к ногам злодея,
Не выдаст муки ни единый стон.
Но вот он рухнул/ И со всех сторон
Ревут, вопят, ликуют, бьют в ладони,
Въезжает воз, четверкой запряжен,
Втащили тушу, и в смятенье кони,
Рванув, во весь опор бегут, как от погони.
80

Так вот каков испанец! С юных лет
Он любит кровь и хищные забавы.
В сердцах суровых состраданья нет,
И живы здесь жестоких предков нравы.
Кипят междоусобные расправы.
Уже я мнил, война народ сплотит, —
Увы! Блюдя обычай свой кровавый,
Здесь другу мстят из-за пустых обид,
И жизни теплый ключ в глухой песок бежит.
81

Но ревность, заточенные красотки,
Невольницы богатых стариков,
Дуэньи, и запоры, и решетки —
Все минуло, все ныне — хлам веков.
Чьи девы так свободны от оков,
Как (до войны) испанка молодая,
Когда она плясала средь лугов
Иль пела песнь, венок любви сплетая,
И ей в окно луна светила золотая?
82

Гарольд не раз любил, иль видел сон,
Да, сон любви, — любовь ведь сновиденье.
Но стал угрюмо-равнодушным он.
Давно в своем сердечном охлажденье
Он понял: наступает пробужденье,
И пусть надежды счастье нам сулят,
Кончается их яркое цветенье,
Волшебный исчезает аромат,
И что ж останется: кипящий в сердце яд.
83

В нем прелесть Кенщин чувства не будила,
Он стал к ним равнодушней мудреца,
Хотя его не мудрость охладила,
Свой жар высокий льющая в сердца.
Изведав все пороки до конца,
Он был страстями, что отбушевали,
И пресыщеньем обращен в слепца,
И жизнеотрицающей печали
Угрюмым холодом черты его дышали.
84

Он в обществе был сумрачен и хмур,
Хоть не питал вражды к нему. Бывало,
И песнь споет, и протанцует тур,
Но сердцем в том участвовал он мало.
Лицо его лишь скуку выражало.

Но раз он бросил вызов сатане.
Была весна, все радостью дышало,
С красавицей сидел он при луне
И стансы ей слагал в вечерней тишине.
ИНЕСЕ

Не улыбайся мне, не жди
Улыбки странника ответной.
К его бесчувственной груди
Не приникай в печали тщетной.

Ты не разделишь, милый друг,
Страданья дней его унылых,
Ты не поймешь причины мук,
Которым ты помочь не в силах.

Когда бы ненависть, любовь
Иль честолюбье в нем бродило!
Нет, не они велят мне вновь
Покинуть все, что сердцу мило.

То скука, скука! С давних пор
Она мне сердце тайно гложет.
О, даже твой прекрасный взор,
Твой взор его развлечь не может!

Томим сердечной пустотой,
Делю я жребий Агасфера.
И в жизнь за гробовой чертой,
И в эту жизнь иссякла вера.

Бегу от самого себя,
Ищу забвенья, но со мною
Мой демон злобный, мысль моя, —
И в сердце места нет покою.

Другим все то, что скучно мне,
Дает хоть призрак наслажденья.
О, пусть пребудут в сладком сне,
Не зная муки пробужденья!

Проклятьем прошлого гоним,
Скитаюсь без друзей, без дома
И утешаюсь тем одним,
Что с худшим сердце уж знакомо.

Но с чем же? — спросишь ты. О нет,
Молчи, дитя, о том ни слова!
Взгляни с улыбкой мне в ответ
И сердца не пытай мужского.
85

Прости, прости, прекрасный Кадикс мой!
Напрасно враг грозил высоким стенам,
Ты был средь бурь незыблемой скалой,
Ты не знаком с покорностью и пленом.
И если, гневом распален священным,
Испанца кровь дерзал ты проливать,
То суд был над изменником презренным.
Но изменить могла здесь только знать.
Лишь рыцарь был готов чужой сапог лобзать.
86

Испания, таков твой жребий странный:
Народ-невольник встал за вольность в бой.
Бежал король, сдаются капитаны,
Но твердо знамя держит рядовой.
Пусть только жизнь дана ему тобой,
Ему, как хлеб, нужна твоя свобода.
Он все отдаст за честь земли родной,
И дух его мужает год от года.
«Сражаться до ножа!» — таков девиз народа.
87

Кто хочет знать Испанию, прочти,
Как воевать Испания умела.
Все, что способна месть изобрести,
Все, в чем война так страшно преуспела, —
И нож и сабля — все годится в дело!
Так за сестер и жен испанцы мстят,
Так вражий натиск принимают смело,
Так чужеземных потчуют солдат
И не сочтут за труд отправить сотню в ад.
88

Ты видишь трупы женщин и детей
И дым над городами и полями?
Кинжала нет — дубиной, ломом бей,
Пора кончать с незваными гостями!
На свалке место им, в помойной яме!
Псам кинуть труп — и то велик почет!
Засыпь поля их смрадными костями
И тлеть оставь — пусть внук по ним прочтет,
Как защищал свое достоинство народ!
89

Еще не пробил час, но вновь войска
Идут сквозь пиренейские проходы.
Конца никто не ведает пока,'
Но ждут порабощенные народы,
Добьется ли Испания свободы,
Чтобы за ней воспряло больше стран,
Чем раздавил Писарро. Мчатся годы!
Потомкам Кито мир в довольстве дан,
А над Испанией свирепствует тиран.
90

Ни Сарагоссы кровь, ни Альбуера,
Ни горы жертв, ни плач твоих сирот,
Ни мужество, какому нет примера, —
Ничто испанский не спасло народ.
Доколе червю грызть оливы плод?
Когда забудут бранный труд герои?
Когда последний страшный день уйдет
И на земле, где галл погряз в разбое,
Привьется Дерево Свободы, как родное?
91

А ты, мой друг! — но тщетно сердца стон
Врывается в строфу повествованья.
Когда б ты был мечом врага сражен,
Гордясь тобой, сдержал бы друг рыданья.
Но пасть бесславно, жертвой врачеванья,
Оставить память лишь в груди певца,
Привыкшей к одиночеству страданья,
Меж тем как Слава труса чтит, глупца, —
Нет, ты не заслужил подобного конца!
92

Всех раньше узнан, больше всех любим,
Сберегшему так мало дорогого
Сумел ты стать навеки дорогим.
«Не жди его!» — мне явь твердит сурово.
Зато во сне ты мой! Но утром снова
Душа к одру печальному летит,
О прошлом плачет и уйти готова
В тот мир, что тень скитальца приютит,
Где друг оплаканный о плачущем грустит.
93

Вот странствий Чайльда первая страница
Кто пожелает больше знать о нем,
Пусть следовать за мною потрудится,
Пока есть рифмы в словаре моем.
Бранить меня успеете потом.
Ты, критик мой, сдержи порыв досады!
Прочти, что видел он в краю другом,
Там, где заморских варваров отряды
Бесстыдно грабили наследие Эллады.

ПЕСНЬ ВТОРАЯ

1

Пою тебя, небесная, хоть к нам,
Поэтам бедным, ты неблагосклонна.
Здесь был, богиня мудрости, твой храм.
Над Грецией прошли врагов знамена,
Огонь и сталь ее терзали лоно,
Бесчестило владычество людей,
Не знавших милосердья и закона
И равнодушных к красоте твоей.
Но жив твой вечный дух средь пепла и камней.
2

Увы, Афина, нет твоей державы!
Как в шуме жизни промелькнувший сон,
Они ушли, мужи высокой славы,
Те первые, кому среди племен
Венец бессмертья миром присужден.
Где? Где они? За партой учат дети
Историю ушедших в тьму времен,
И это все! И на руины эти
Лишь отсвет падает сквозь даль тысячелетий.
3

О сын Востока, встань! Перед тобой
Племен гробница — не тревожь их праха.
Сменяются и боги чередой,
Всем нить прядет таинственная Пряха.
Был Зевс, пришло владычество Аллаха,
И до тех пор сменяться вновь богам,
Покуда смертный, отрешась от страха,
Не перестанет жечь им фимиам
И строить на песке пустой надежды храм.
4

Он, червь земной, чего он ищет в небе?
Довольно бы того, что он живет.
Но так он ценит свой случайный жребий,
Что силится загадывать вперед.
Готов из гроба кинуться в полет
Куда угодно, только б жить подоле,
Блаженство ль там или страданье ждет.
Взвесь этот прах! Тебе он скажет боле,
Чем все, что нам твердят о той, загробной доле.
5

Вот холм, где вождь усопший погребен,
Вдали от бурь, от песен и сражений, —
Он пал под плач поверженных племен.
А ныне что? Где слезы сожалений?
Нет часовых над ложем гордой тени,
Меж воинов не встать полубогам.
Вот череп — что ж? Для прошлых поколений
Не в нем ли был земного бога храм?
А ныне даже червь не приютится там.
6

В пробоинах и свод его и стены,
Пустынны залы, выщерблен портал.
А был Тщеславья в нем чертог надменный.
Был Мысли храм, Души дворец блистал,
Бурлил Страстей неудержимый шквал,
Но все пожрал распада хаос дикий,
Пусты глазницы, желт немой оскал.
Какой святой, софист, мудрец великий
Вернет былую жизнь в ее сосуд безликий?
7

«Мы знаем только то, — сказал Сократ, —
Что ничего не знаем». И, как дети,
Пред Неизбежным смертные дрожат.
У каждого своя печаль на свете,
И слабый мнит, что Зло нам ставит сети.
Нет, суть в тебе! Твоих усилий плод —
Судьба твоя. Покой обрящешь в Лете.
Там новый пир пресыщенных не ждет.
Там, в лоне тишины, страстей неведом гнет.
8

Но если есть тот грустный мир теней,
Что нам мужи святые описали,
Хотя б его софист иль саддукей
В безумье знаний ложных отрицали, —
Как было б чудно в элизийской дали,
Где место всем, кто освещал наш путь,
Услышать тех, кого мы не слыхали,
На тех, кого не видели, взглянуть,
К познавшим Истину восторженно примкнуть.
9

Ты, с кем ушли Любовь и Счастье в землю,
Мой жребий — жить, любить, но для чего?
Мы так срослись, еще твой голос внемлю,
И ты жива для сердца моего.
Ужель твое недвижно и мертво!
Живу одной надеждой сокровенной,
Что снова там услышу зов его.
Так будь что будет! В этой жизни бренной
Мое блаженство — знать, что ты в стране блаженной.
10

Я сяду здесь, меж рухнувших колонн,
На белый цоколь. Здесь, о Вседержитель,
Сатурна сын, здесь был твой гордый трон.
Но из обломков праздный посетитель
Не воссоздаст в уме твою обитель.
Никто развалин вздохом не почтит.
И, здешних мест нелюбопытный житель,
На камни мусульманин не глядит,
А проходящий грек поет или свистит.
11

Но кто же, кто к святилищу Афины
Последним руку жадную простер?
Кто расхищал бесценные руины,
Как самый злой и самый низкий вор?
Пусть Англия, стыдясь, опустит взор!
Свободных в прошлом чтут сыны Свободы,
Но не почтил их сын шотландских гор:
Он, переплыв бесчувственные воды,
В усердье варварском ломал колонны, своды.
12

Что пощадили время, турок, гот,
То нагло взято пиктом современным.
Нет, холоднее скал английских тот,
Кто подошел с киркою к этим стенам,
Кто не проникся трепетом священным,
Увидев прах великой старины.
О, как страдали скованные пленом,
Деля богини скорбь, ее сыны,
Лишь видеть и молчать судьбой обречены!
13

Ужель признают, не краснея, бритты,
Что Альбион был рад слезам Афин,
Что Грецию, молившую защиты,
Разграбил полумира властелин!
Страна свободы, страж морских пучин,
Не ты ль слыла заступницей Эллады!
И твой слуга, твой недостойный сын
Пришел, не зная к слабому пощады,
Отнять последнее сокровище Паллады!
14

Но ты, богиня, где же ты, чей взгляд
Пугал когда-то гота и вандала?
Где ты, Ахилл, чья тень, осилив ад
И вырвавшись из вечного провала,
В глаза врагу грозою заблистала?
Ужель вождя не выпустил Плутон,
Чтоб мощь его пиратов обуздала?
Нет, праздный дух, бродил над Стиксом он
И не прогнал воров, ломавших Парфенон.
15

Глух тот, кто прах священный не почтит
Слезами горя, словно прах любимой.
Слеп тот, кто меж обломков не грустит
О красоте, увы, невозвратимой!
О, если б гордо возгласить могли мы,
Что бережет святыни Альбион,
Что алтари его рукой хранимы.
Нет, все поправ, увозит силой он
Богов и зябких нимф под зимний небосклон.
16

Но где ж Гарольд остался? Не пора ли
Продолжить с ним его бесцельный путь?
Его и здесь друзья не провожали,
Не кинулась любимая на грудь,
Чтоб знал беглец, о ком ему вздохнуть.
Хоть красоты иноплеменной гений
И мог порой в нем сердце всколыхнуть,
Он скорбный край войны и преступлений
Покинул холодно, без слез, без сожалений.
17

Кто бороздил простор соленых вод,
Знаком с великолепною картиной:
Фрегат нарядный весело плывет,
Раскинув снасти тонкой паутиной.
Играет ветер в синеве пустынной,
Вскипают шумно волны за кормой.
Уходит берег. Стаей лебединой
Вдали белеет парусный конвой.
И солнца свет, и блеск пучины голубой.
18

Корабль подобен крепости плавучей.
Под сетью здесь — воинственный мирок.
Готовы пушки — ведь неверен случай!
Осиплый голос, боцмана свисток,
И вслед за этим дружный топот ног,
Кренятся мачты и скрипят канаты.
А вот гардемарин, еще щенок,
Но в деле — хват и, как моряк завзятый,
Бранится иль свистит, ведя свой дом крылатый.
19

Корабль надраен, как велит устав.
Вот лейтенант обходит борт сурово,
Лишь капитанский мостик миновав.
Где капитан — не место для другого.
Он лишнего ни с кем не молвит слова
И с экипажем держит строгий тон.
Ведь дисциплина — армии основа.
Для славы и победы свой закон
Британцы рады чтить, хотя им в тягость он.
20

Вей, ветер, вей, наш парус надувая,
День меркнет, скоро солнце уж зайдет.
Так растянулась за день наша стая,
Хоть в дрейф ложись, пока не рассветет.
На флагмане уже спускают грот.
И, верно, остановимся мы вскоре,
А ведь ушли б на много миль вперед!
Вода подобна зеркалу. О, горе —
Ленивой свиты ждать, когда такое море!
21

Встает луна. Какая ночь, мой бог!
Средь волн дрожит дорожка золотая.
В такую ночь один ваш страстный вздох,
И верит вам красотка молодая.
Неси ж на берег нас, судьба благая!
Но Арион нашелся на борту
И так хватил по струнам, запевая,
Так лихо грянул в ночь и в темноту,
Что все пустились в пляс, как с милыми в порту.
22

Корабль идет меж берегов высоких.
Две части света смотрят с двух сторон.
Там пышный край красавиц чернооких,
Здесь — черного Марокко нищий склон.
Испанский берег мягко освещен.
Видны холмы, под ними лес зубчатый,
А тот — гигантской тенью в небосклон
Вонзил свои береговые скаты,
Не озаренные косым лучом Гекаты.
23

Ночь. Море спит. О, как в подобный час
Мы ждем любви, как верим, что любили,
Что друг далекий ждет и любит нас,
Хоть друга нет, хоть все о нас забыли.
Нет, лучше сон в безвременной могиле,
Чем юность без любимой, без друзей!
А если сердце мы похоронили,
Тогда на что и жизнь, что толку в ней?
Кто может возвратить блаженство детских дней?
24

Глядишь за борт, следишь, как в глуби водной
Дианы рог мерцающий плывет,
И сны забыты гордости бесплодной,
И в памяти встает за годом год,
И сердце в каждом что-нибудь найдет,
Что было жизни для тебя дороже,
И ты грустишь, и боль в душе растет,
Глухая боль... Что тягостней, о боже,
Чем годы вспоминать, когда ты был моложе!
25

Лежать у волн, сидеть на крутизне,
Уйти в безбрежность, в дикие просторы,
Где жизнь вольна в беспечной тишине,
Куда ничьи не проникали взоры;
По козьим тропкам забираться в горы,
Где грозен шум летящих в бездну вод,
Подслушивать стихий мятежных споры, —
Нет, одиноким быть не может тот,
Чей дух с природою один язык найдет.
26

Зато в толпе, в веселье света мнимом,
В тревогах, смутах, шуме суеты,
Идти сквозь жизнь усталым пилигримом
Среди богатств и жалкой нищеты,
Где нелюбим и где не любишь ты,
Где многие клянутся в дружбе ныне
И льстят тебе, хоть, право, их черты
Не омрачатся при твоей кончине —
Вот одиночество, вот жизнь в глухой пустыне!
27

Насколько же счастливее монах,
Глядящий из обители Афона
На пик его в прозрачных небесах,
На зелень рощ, на зыбь морского лона,
На все, чем, озираясь умиленно,
Любуется усталый пилигрим,
Не в силах от чужого небосклона
Уйти к холодным берегам родным,
Где ненавидит всех и всеми нелюбим.
28

Но между тем мы долгий путь прошли,
И зыбкий след наш поглотили воды,
Мы шквал, и шторм, и штиль перенесли,
И солнечные дни, и непогоды —
Все, что несут удачи и невзгоды
Жильцам морских крылатых крепостей,
Невольникам изменчивой природы, —
Все позади, и вот, среди зыбей —
Ура! Ура — земля! Ну, други, веселей!
29

Правь к островам Калипсо, мореход,
Они зовут усталого к покою,
Как братья встав среди бескрайных вод.
И нимфа слез уже не льет рекою,
Простив обиду смертному герою,
Что предпочел возлюбленной жену.
А вон скала, где дружеской рукою
Столкнул питомца Ментор в глубину,
Оставив о двоих рыдать ее одну.
30

Но что же царство нимф — забытый сон?
Нет, не грусти, мой юный друг, вздыхая.
Опасный трон — в руках у смертных жен,
И если бы, о Флоренс дорогая,
Могла любить душа, для чувств глухая,
Сама судьба потворствовала б нам.
Но, враг цепей, все узы отвергая,
Я жертв пустых не принесу в твой храм
И боль напрасную тебе узнать не дам.
31

Гарольд считал, что взор прекрасных глаз
В нем вызывает только восхищенье,
И, потеряв его уже не раз,
Любовь теперь держалась в отдаленье,
Поняв в своем недавнем пораженье,
Что сердце Чайльда для нее мертво,
Что, презирая чувства ослепленье,
Он у любви не просит ничего,
И ей уже не быть царицей для него.
32

Зато прекрасной Флоренс было странно:
Как тот, о ком шептали здесь и там,
Что он готов влюбляться непрестанно,
Так равнодушен был к ее глазам.
Да, взор ее, к досаде многих дам,
Сражал мужчин, целил и ранил метко,
А он — юнец! — мальчишка по годам,
И не просил того, за что кокетка
Нередко хмурится, но гневается редко.
33

Она не знала, что и Чайльд любил,
Что в равнодушье он искал защиты,
Что подавлял он чувств невольный пыл,
И гордостью порывы их убиты,
Что не было опасней волокиты,
И в сеть соблазна многих он завлек,
Но все проказы ныне им забыты,
И хоть бы страсть в нем синий взор зажег,
С толпой вздыхателей смешаться он не мог.
34

Кто лишь вздыхает — это всем известно, —
Не знает женщин, их сердечных дел.
Ты побежден, и ей неинтересно,
Вздыхай, моли, но соблюдай предел.
Иначе лишь презренье твой удел.
Из кожи лезь — у вас не будет лада!
К чему моленья? Будь остер и смел,
Умей смешить, подчас кольни, где надо,
При случае польсти, и страсть — твоя награда!
35

Прием из жизни взятый, не из книг!
Но многое теряет без возврата,
Кто овладел им. Цели ты достиг.
Ты насладился, но чрезмерна плата:
Старенье сердца, лучших сил утрата,
И страсть сыта, но юность сожжена,
Ты мелок стал, тебе ничто не свято,
Любовь тебе давно уж не нужна,
И, все мечты презрев, душа твоя больна.
36

Но в путь! Иной торопит нас предмет.
Немало стран пройти мы обещали,
И не игре Воображенья вслед,
А волею задумчивой печали.
Мы стран таких и в сказках не встречали,
И даже утописты наших дней
Такой картиной нас не обольщали, —
Те чудаки, что исправлять людей
Хотят при помощи возвышенных идей.
37

Природа-мать, тебе подобных нет,
Ты жизнь творишь, ты создаешь светила.
Я приникал к тебе на утре лет,
Меня, как сына, грудью ты вскормила
И не отвергла, пусть не полюбила.
Ты мне роднее в дикости своей,
Где власть людей твой лик не осквернила.
Люблю твою улыбку с детских дней,
Люблю спокойствие — но гнев еще сильней.
38

Среди мудрейших в главы хрестоматий,
Албания, вошел твой Искандер.
Героя тезка — бич турецких ратей —
Был тоже рыцарь многим не в пример.
Прекрасна ты, страна хребтов, пещер,
Страна людей, как скалы, непокорных,
Где крест поник, унижен калойер
И полумесяц на дорогах горных
Горит над лаврами средь кипарисов черных.
39

Гарольд увидел скудный остров тот,
Где Пенелопа, глядя вдаль, грустила.
Скалу влюбленных над пучиной вод,
Где скорбной Сафо влажная могила.
Дочь Лесбоса! Иль строф бессмертных сила
От смерти не могла тебя спасти?
Не ты ль сама бессмертие дарила!
У лиры есть к бессмертию пути,
И неба лучшего нам, смертным, не найти.
40

То было тихим вечером осенним,
Когда Левкады Чайльд узнал вдали,
Но мимо плыл корабль, и с сожаленьем
На мыс глядел он. Чайльда не влекли
Места, где битвы грозные прошли,
Ни Трафальгар, ни Акциум кровавый.
Рожденный в тихом уголке земли,
Он презирал, пустой не бредя славой,
Солдат-наемников и даже вид их бравый.
41

Но вот блеснул звезды вечерней свет,
И, весь отдавшись странному волненью,
Гарольд послал прощальный свой привет
Скале любви с ее гигантской тенью.
Фрегат скользил, как бы охвачен ленью,
И Чайльд глядел задумчиво назад,
Волны возвратной следуя движенью,
Настроясь вновь на свой привычный лад.
Но лоб его светлел, и прояснялся взгляд.
42

Над скалами Албании суровой
Восходит день. Вот Пинд из темных туч
В тюрбане белом, черный и лиловый,
Возник вдали. На склоне мшистых круч
Селенья бледный освещает луч.
Там лютый барс в расселинах таится,
Орел парит, свободен и могуч.
Там люди вольны, словно зверь и птица,
И буря, Новый год встречая, веселится.
43

И вот где Чайльд один! Пред ним края,
Для христианских языков чужие.
Любуясь ими, но и страх тая,
Иной минует скалы их крутые.
Однако Чайльд изведал все стихии,
Не ищет гроз, но встретить их готов,
Желаний чужд, беспечен, и впервые
Дыша свободой диких берегов,
И зной он рад терпеть, и холод их снегов.
44

Вот Красный крест, один лишь Крест всего,
Посмешище приверженцев Ислама,
Униженный, как те, кто чтит его.
О Суеверье, как же ты упрямо!
Христос, Аллах ли, Будда или Брама,
Бездушный идол, бог — где правота?
Но суть одна, когда посмотришь прямо:
Церквам — доход, народу — нищета!
Где ж веры золото, где ложь и суета?
45

А вот залив, где отдан был весь мир
За женщину, где всю армаду Рима,
Царей азийских бросил триумвир.
Был враг силен, любовь непобедима.
Но лишь руины смотрят нелюдимо,
Где продолжатель Цезаря царил.
О деспотизм, ты правишь нетерпимо!
Но разве бог нам землю подарил,
Чтоб мир лишь ставкою в игре тиранов был?
46

От этих стен, от Города Побед
Чайльд едет в иллирийские долины.
В истории названий этих нет,
Там славные не встретятся руины,
Но и роскошной Аттики картины,
И дол Тампейский, и тебя, Парнас,
Затмил бы многим этот край пустынный,
Не будь вы милой классикой для нас.
Идешь — любуешься, — и все чарует глаз!
47

Минуя Пинд, и воды Ахерузы,
И главный город, он туда идет,
Где Произвол надел на Вольность узы,
Где лютый вождь Албанию гнетет.
Поработив запуганный народ,
Где лишь порой, неукротимо дики,
Отряды горцев с каменных высот
Свергаются, грозя дворцовой клике,
И только золото спасает честь владыки.
48

О Зитца! Благодатный монастырь!
Какая тень! Как все ласкает взоры!
Куда ни смотришь: вниз иль в эту ширь
Как лучезарно-радужны просторы!
Все гармонично: небо, лес и горы,
Нависших скал седые горбыли,
Ручьев, по склонам вьющихся, узоры,
Да водопада мерный шум вдали,
И синевы потоп от неба до земли.
49

Когда б уступы мрачных гор кругом
Не высились громадою надменной,
Мохнатый холм, увенчанный леском,
Казался бы величественной сценой.
В обители укрывшись белостенной,
От суеты бытийственной храним,
Живет монах, анахорет смиренный,
И здесь невольно медлит пилигрим,
Внимая голосам природы, как родным.
50

Он забывает знойный пыльный путь,
Его листва объемлет вековая,
А ветерок живит и нежит грудь
И в сердце льет благоуханье рая.
Внизу осталась толчея людская,
Не может зной проникнуть в эту сень,
До дурноты, до злости раздражая.
Лежишь и смотришь, услаждая лень,
Как день за утром встал, как вечер сменит день.
51

Кругом вулканов мертвая гряда,
За ними Альп химерских седловина,
А там потоки, хижины, стада —
Внизу живет и движется долина.
Там сосны, тут стрельчатая раина,
Чернеет легендарный Ахерон,
Река теней — волшебная картина!
И это входы в Тартар? Нет, Плутон,
Пусть рай закроется, меня не манит он!
52

Не портят вида разные строенья.
Янину скрыла ближних гор стена,
Лишь там и здесь убогие селенья,
Кой-где маячит хижина одна,
А вон поляна горная видна,
Пасутся козы, пастушок на круче.
Простых забот вся жизнь его полна:
Мечтает, спит, глядит, откуда тучи,
Или в пещере ждет, чтоб минул дождь ревучий.
53

Додона, где твой лес, твой вещий ключ,
Оракул твой и дол благословенный,
Слыхавший Зевса голос из-за туч?
Где храм его, для Греции священный?
Их нет. Так нам ли, коль падут их стены,
Роптать на то, что смертным Смерть грозит!
Молчи, глупец! И мы, как боги, тленны.
Пусть долговечней дуб или гранит,
Всё — троны, языки, народы — Рок сразит.
54

Эпир прошли мы. Насмотревшись гор,
Любуешься долинами устало.
В такой нарядный, праздничный убор
Нигде весна земли не одевала.
Но даже здесь красот смиренных мало.
Вот шумно льется речка с крутизны,
Над нею лес колеблет опахала,
И тени пляшут в ней, раздроблены,
Иль тихо спят в лучах торжественной луны.
55

За Томерит зашло светило дня,
Лаос несется с бешеным напором,
Ложится тьма, последний луч тесня,
И, берегом сходя по крутогорам,
Чайльд видит вдруг: подобно метеорам.
Сверкают минареты за стеной.
То Тепелена, людная, как форум,
И говор, шум прислуги крепостной,
И звон оружия доносит бриз ночной.
56

Минуя башню, где гарем священный,
Из-под массивной арки у ворот
Он видит дом владыки Тепелены
И перед ним толпящийся народ.
Тиран в безумной роскоши живет:
Снаружи крепость, а внутри палаты.
И во дворе — разноплеменный сброд:
Рабы и гости, евнухи, солдаты,
И даже, среди них, «сантоны» — те, кто святы.
57

Вдоль стен, по кругу, сотни три коней,
На каждом, под седлом, чепрак узорный.
На галереях множество людей,
И то ли вестовой или дозорный,
Какой-нибудь татарин в шапке черной
Вдруг на коня — и скачет из ворот.
Смешались турок, грек, албанец горный,
Приезжие с неведомых широт,
А барабан меж тем ночную зорю бьет.
58

Вот шкипетар, он в юбке, дикий взор,
Его ружье с насечкою богатой,
Чалма, на платье золотой узор.
Вот македонец — красный шарф трикраты
Вкруг пояса обмотан. Вот в косматой
Папахе, с тяжкой саблею, дели,
Грек, черный раб иль турок бородатый, —
Он соплеменник самого Али.
Он не ответит вам. Он — власть, он — соль земли.
59

Те бродят, те полулежат, как гости,
Следя за пестрой сменою картин.
Там спорят, курят, там играют в кости,
Тут молится Ислама важный сын.
Албанец горд, идет, как властелин.
Ораторствует грек, видавший много.
Чу! С минарета кличет муэдзин,
Напоминая правоверным строго:
«Молитесь, бог один! Нет бога, кроме бога!»
60

Как раз подходит рамазан, их пост.
День летний бесконечен, но терпенье!
Чуть смеркнется, с явленьем первых звезд,
Берет Веселье в руки управленье.
Еда — навалом, блюда — объеденье!
Кто с галереи в залу не уйдет?
Теперь из комнат крики, хохот, пенье,
Снуют рабы и слуги взад-вперед,
И каждый что-нибудь приносит иль берет.
61

Но женщин нет: пиры — мужское дело.
А ей — гарем, надзор за нею строг.
Пусть одному принадлежит всецело,
Для клетки создал мусульманку бог!
Едва ступить ей можно за порог
Ласкает муж, да год за годом дети,
И вот вам счастья женского залог!
Рожать, кормить — что лучше есть на свете?
А низменных страстей им незнакомы сети.
62

В обширной зале, где фонтан звенит,
Где стены белым мрамором покрыты,
Где все к усладам чувственным манит,
Живет Али, разбойник именитый.
Нет от его жестокости защиты,
Но старчески почтенные черты
Так дружелюбно-мягки, так открыты,
Полны такой сердечной доброты,
Что черных дел за ним не заподозришь ты.
63

Кому, когда седая борода
Мешала быть, как юноша, влюбленным?
Мы любим, невзирая на года,
Гафиз согласен в том с Анакреоном.
Но на лице, годами заклейменном,
Как тигра коготь, оставляет шрам
Преступность, равнодушная к законам,
Жестокость, равнодушная к слезам.
Кто занял трон убийц — убийством правит сам.
64

Однако странник здесь найдет покой,
Тут все ему в диковинку, все ново,
Он отдохнет охотно день-другой.
Но роскошь мусульманского алькова,
Блеск, мишура — все опостылет снова,
Все было б лучше, будь оно скромней.
И Мир бежит от зрелища такого,
И Наслажденье было бы полней
Без этой роскоши, без царственных затей.
65

В суровых добродетелях воспитан,
Албанец твердо свой закон блюдет.
Он горд и храбр, от пули не бежит он,
Без жалоб трудный выдержит поход.
Он — как гранит его родных высот.
Храня к отчизне преданность сыновью,
Своих друзей в беде не предает
И, движим честью, мщеньем иль любовью,
Берется за кинжал, чтоб смыть обиду кровью.
66

Среди албанцев прожил Чайльд немало.
Он видел их в триумфе бранных дней,
Видал и в час, когда он, жертва шквала,
Спасался от бушующих зыбей.
Душою черствый в час беды черствей,
Но их сердца для страждущих открыты —
Простые люди чтут своих гостей,
И лишь у вас, утонченные бритты,
Так часто не найдешь ни крова, ни защиты.
67

Случилось так, что ветром и волной
Корабль Гарольда к Сулии помчало,
Чернели рифы, и ревел прибой,
Но капитан и не искал причала.
Была гроза, и море бушевало,
Однако люди больше волн и скал
Боялись тут засады и кинжала,
Который встарь без промаха карал,
Когда незваный гость был турок или галл.
68

Но все ж подплыть отважились, и что же —
Их сулиоты в бухту провели
(Гостеприимней шаркуна-вельможи
Рыбак иль скромный труженик земли),
Очаг в хибарке и светец зажгли,
Развесили одежды их сырые,
Радушно угостили, чем могли, —
Не так, как филантропы записные,
Но как велят сердца бесхитростно-простые.
69

Когда же дале Чайльд решил идти,
Устав от гор, от дикой их природы,
Ему сказали, что на полпути
Бандитской шайкой заняты проходы,
Там села жгут, там гибнут пешеходы!
Чтоб лесом Акарнании скорей
Пройти туда, где Ахелоя воды
Текут близ этолийских рубежей,
Он взял в проводники испытанных мужей.
70

Где Утракийский круглый спит залив
Меж темных рощ, прильнув к холмам зеленым,
И не бушуют волны, отступив,
Но в синий день сверкают синим лоном
Иль зыблются под звездным небосклоном,
Где западные ветры шелестят, —
Гарольд казался тихо умиленным,
Там был он принят, как любимый брат,
И радовался дню, и ночи был он рад.
71

На берегу огни со всех сторон,
Гостей обходят чаши круговые.
И кажется, чудесный видит сон,
Тому, кто видит это все впервые.
Еще краснеют небеса ночные,
Но игры начинать уже пора.
И паликары, сабли сняв кривые
И за руки берясь, вокруг костра
Заводят хоровод и пляшут до утра.
72

Поодаль стоя, Чайльд без раздраженья
Следил за веселящейся толпой.
Не оскорбляли вкуса их движенья,
И не было вульгарности тупой
Во всем, что видел он перед собой.

На смуглых лицах пламя грозно рдело,
Спадали космы черною волной,
Глаза пылали сумрачно и смело,
И все, что было здесь, кричало, выло, пело.

Тамбурджи, тамбурджи! Ты будишь страну,
Ты, радуя храбрых, пророчишь войну,
И с гор киммериец на зов твой идет,
Иллирии сын и смельчак сулиот.

Косматая шапка, рубаха как снег
Кто может сдержать сулиота набег?
Он, волку и грифу оставив стада,
Свергается в дол, как с утеса вода.

Ужель киммериец врага пощадит?
Он даже друзьям не прощает обид.
И месть его пуле, как честь, дорога —
Нет цели прекрасней, чем сердце врага!

А кто македонца осилит в бою?
На саблю он сменит охоту свою.
Вот жаркая кровь задымилась на ней.
И шарф его красный от крови красней.

Паргийским пиратам богатый улов:
Французам дорога на рынок рабов!
Галеры хозяев своих подождут.
Добычу в лесную пещеру ведут.

Нам золото, роскошь и блеск ни к чему —
Что трус покупает, я саблей возьму.
Ей любо красавиц чужих отнимать,
Пусть горько рыдает о дочери мать.

Мне ласка красавицы слаще вина,
Кипящую кровь успокоит она
И в песне прославит мой подвиг и бой,
Где пал ее брат иль отец предо мной.

Ты помнишь Превезу? О сладостный миг!
Бегущих мольбы, настигающих крик!
Мы предали город огню и мечу, —
Безвинным пощада, но смерть богачу!

Кто служит визирю, тот знает свой путь.
И жалость и страх, шкипетар, позабудь!
С тех пор как Пророк удалился с земли,
Вождей не бывало подобных Али.

Мухтар, его сын, — у Дуная-реки.
Там гонят гяуров его бунчуки,
Их волосы желты, а лица бледны.
Из русских второй не вернется с войны.

Так саблю вождя обнажай, селиктар!
Тамбурджи! Твой зов — это кровь и пожар.
Клянемся горам, покидая свой дом:
Погибнем в бою иль с победой придем.
73

Моя Эллада, красоты гробница!
Бессмертная и в гибели своей,
Великая в паденье! Чья десница
Сплотит твоих сынов и дочерей?
Где мощь и непокорство прошлых дней.
Когда в неравный бой за Фермопилы
Шла без надежды горсть богатырей?
И кто же вновь твои разбудит силы
И воззовет тебя, Эллада, из могилы?
74

Когда за вольность бился Фразибул,
Могли ль поверить гордые Афины,
Что покорит их некогда Стамбул
И ввергнет в скорбь цветущие долины.
И кто ж теперь Эллады властелины?
Не тридцать их — кто хочет, тот и князь.
И грек молчит, и рабьи гнутся спины,
И, под плетьми турецкими смирясь,
Простерлась Греция, затоптанная в грязь.
75

Лишь красоте она не изменила,
И странный блеск в глазах таит народ,
Как будто в нем еще былая сила
Неукротимой вольности живет.
Увы! Он верит, что не вечен гнет,
Но веру он питает басней вздорной,
Что помощь иноземная придет,
И раздробит ярем его позорный,
И вырвет слово «грек» из книги рабства черной.
76

Рабы, рабы! Иль вами позабыт
Закон, известный каждому народу?
Вас не спасут ни галл, ни московит,
Не ради вас готовят их к походу,
Тиран падет, но лишь другим в угоду
О Греция! Восстань же на борьбу!
Раб должен сам добыть себе свободу!
Ты цепи обновишь, но не судьбу
Иль кровью смыть позор, иль быть рабом рабу!
77

Когда-то город силой ятаганов
Был у гяура отнят. Пусть опять
Гяур османа вытеснит, воспрянув,
И будет франк в серале пировать,
Иль ваххабит, чей предок, словно тать,
Разграбил усыпальницу Пророка,
Пойдет пятою Запад попирать, —
К тебе Свобода не преклонит ока,
И снова будет раб нести ярмо без срока.
78

Но как-никак перед постом их всех
К веселью тянет. Нужно торопиться:
Ведь скоро всем, за первородный грех,
Весь день не есть, потом всю ночь молиться.
И вот, поскольку ждет их власяница,
Дней пять иль шесть веселью нет преград.
Чем хочешь, можешь тайно насладиться,
Не то кидайся в карнавальный чад,
Любое надевай — и марш на маскарад!
79

Веселью, как безудержной стихии,
Стамбул себя всецело отдает.
Хотя тюрбаны чванствуют в Софии,
Хотя без храма греческий народ
(Опять о том же стих мой слезы льет!),
Дары Свободы славя в общем хоре,
К веселью звал Афины их рапсод,
Но лишь Притворство радуется в горе,
И все же праздник бьет весельем на Босфоре.
80

Беспечной, буйной суматохе в лад
Звучит, меняясь, хор без перерыва.
А там, вдали, то весла зашумят,
То жалуются волны сиротливо.
Но вдруг промчался ветер от залива,
И кажется, покинув небосвод,
Владычица прилива и отлива,
Чтоб веселее праздновал народ,
Сама, удвоив свет, сияет в глуби вод.
81

Качает лодки чуткая волна,
Порхают в пляске дочери Востока.
Конечно, молодежи не до сна,
И то рука, то пламенное око
Зовут к любви, и страсть, не выждав срока,
Касаньем робким сердце выдает.
Любовь, Любовь! Добра ты иль жестока,
Пускай там циник что угодно врет, —
И годы мук не жаль за дни твоих щедрот!
82

Но неужели в вихре маскарада
Нет никого, кто вспомнил бы о том,
Что умерло с тобой, моя Эллада;
Кто слышит даже в рокоте морском
Ответ на боль, на слезы о былом;
Кто презирает этот блеск нахальный
И шум толпы, ликующей кругом;
Кто в этот час, для Греции печальный,
Сменил бы свой наряд на саван погребальный?
83

Нет, Греция, тот разве патриот,
Кто, болтовнею совесть успокоя,
Тирану льстит, покорно шею гнет
И с видом оскорбленного героя
Витийствует и прячется от боя?
И это те, чьих дедов в оны дни
Страшился перс и трепетала Троя!
Ты все им дать сумела, но взгляни:
Не любят матери истерзанной они.
84

Когда сыны Лакедемона встанут
И возродится мужество Афин,
Когда сердца их правнуков воспрянут
И жены вновь начнут рождать мужчин,
Ты лишь тогда воскреснешь из руин.
Тысячелетья длится рост державы,
Ее низвергнуть — нужен час один,
И не вернут ей отошедшей славы
Ни дальновидный ум, ни злата звон лукавый.
85

Но и в оковах ты кумир веков,
К тебе — сердец возвышенных дороги,
Страна людьми низвергнутых богов,
Страна людей, прекрасных, точно боги.
Долины, рощи, гор твоих отроги
Хранят твой дух, твой гений, твой размах.
Разбиты храмы, рушатся чертоги,
Развеялся твоих героев прах,
Но слава дел твоих еще гремит в веках.
86

И ныне среди мраморных руин,
Пред колоннадой, временем разбитой,
Где встарь сиял воздушный храм Афин,
Венчая холм, в столетьях знаменитый,
Иль над могилой воина забытой,
Среди непотревоженной травы,
Лишь пилигрим глядит на эти плиты,
Отшельник, чуждый света и молвы,
И, сумрачно вздохнув, как я, шепнет: увы!
87

Но ты жива, священная земля,
И так же Фебом пламенным согрета.
Оливы пышны, зелены поля,
Багряны лозы, светел мед Гимета.
Как прежде, в волнах воздуха и света
Жужжит и строит влажный сот пчела.
И небо чисто, и роскошно лето.
Пусть умер гений, вольность умерла, —
Природа вечная прекрасна и светла.
88

И ты ни в чем обыденной не стала,
Страной чудес навек осталась ты.
Во всем, что детский ум наш воспитало,
Что волновало юные мечты,
Ты нам являешь верные черты
Не вымысла, но подлинной картины.
Пусть Время рушит храмы иль мосты,
Но море есть, и горы, и долины,
Не дрогнул Марафон, хоть рухнули Афины.
89

Не землю ты, не солнце в небесах,
Лишь господина, став рабой, сменила.
В бескрылом рабстве гений твой исчах,
И только Слава крылья сохранила.
Меж этих гор — персидских орд могила.
Эллады нет, но слово «Марафон»,
С которым ты навек себя сроднила,
Являет нам из глубины времен
Теснину, лязг мечей, и кровь, и павших стон,
90

Мидян бегущих сломанные луки,
И гибель перса, и позор его,
Холмы, и дол, и берегов излуки,
И победивших греков торжество.
Но где трофеи гнева твоего,
Край, где Свободой Азия разбита?
Ни росписей, ни статуй — ничего!
Все вор унес, твоя земля разрыта,
И топчут пыль коня турецкого копыта.
91

И все же ты, как в древности, чудесен,
Ты каждой гранью прошлого велик,
Заветный край героев, битв и песен,
Где родился божественный язык,
Что и в пределы Севера проник
И зазвучал, живой и юный снова,
В сердцах горячих, на страницах книг,
Искусства гордость, мудрости основа,
Богов и светлых муз возвышенное слово.
92

В разлуке мы тоскуем о родном,
О доме, где в слезах нас провожали,
Но одинокий здесь найдет свой дом,
И он вздохнет о родине едва ли.
Все в Греции сродни его печали,
Все родственней его родной земли.
И прах богов не отряхнет с сандалий,
Кто был в краю, где Дельфы встарь цвели,
Где бились перс и грек и рядом смерть нашли.
93

Он здесь для сердца обретет покой,
Один бродя в магической пустыне,
Но пусть не тронет хищною рукой
Уже полурасхищенной святыни
Народа, миром чтимого доныне,
Пускай достойно имя «бритт» несет
И, приобщась великой благостыни,
Вернется под родимый небосвод,
Где в Жизни и Любви прибежище найдет.
94

А ты, кто гнал тоску глухих ночей,
Безвестные нанизывая строки,
В шумихе современных рифмачей
Не прозвучит твой голос одинокий.
Пройдут судьбой отмеренные сроки,
Другие лавр увядший подберут,
Но что тебе хвалы или упреки
Без них, без тех, кто был твой высший суд,
Кого ты мог любить, кому вверял свой труд.
95

Их нет, как нет, красавица, тебя,
Любимая, кто всех мне заменила,
Кто все прощать умела мне, любя,
И клевете меня не уступила.
Что жизнь моя! Тебя взяла могила,
Ты страннику не кинешься на грудь,
Его удел — вздыхать о том, что было,
Чего судьбе вовеки не вернуть, —
Придет, войдет в свой дом и вновь — куда-нибудь.
96

Возлюбленная, любящая вечно,
Единственная! Скорбь не устает
К былому возвращаться бесконечно.
Твой образ даже время не сотрет.
Хоть все похитил дней круговорот —
Друзей, родных, тебя, кто мир вместила!
О смерть! Как точен стрел ее полет!
Все, чем я жил, чудовищная сила
Внезапно унесла, навеки поглотила.
97

Так что ж, иль в омут чувственных утех,
К пирам вернуться, к светским карнавалам,
Где царствует притворный, лживый смех,
Где всюду фальшь — равно в большом и малом,
Где чувство, мысль глушат весельем шалым, —
Играть себе навязанную роль,
Чтоб дух усталый стал вдвойне усталым,
И, путь слезам готовя исподволь,
С презреньем деланным в улыбке прятать боль.
98

Что в старости быстрее всяких бед
Нам сеть морщин врезает в лоб надменный?
Сознание, что близких больше нет,
Что ты, как я, один во всей вселенной.
Склоняюсь пред Карающим, смиренный, —
Дворцы Надежды сожжены дотла.
Катитесь, дни, пустой, бесплодной сменой!
Все жизнь без сожаленья отняла,
И молодость моя, как старость, тяжела.

1809-1811
1 Да здравствует король! (исп.)

ГЯУР


Все тихо... Не шумит прибой
Там, где над грозною скалой
Вознесся памятник герою
Афин прекрасных. Над страною
Надгробный камень тот царит,
О славных битвах говорит
И издалека парус белый
Приветом радостным дарит.
Родится ль вновь защитник смелый?..
О дивный край, где круглый год
Весна природе ласку шлет.
Когда же путник умиленный
С высот Колонны отдаленной
Зрит ту страну, то веселит
Сердца ее счастливый вид,
С уединеньем примиряя.
Чуть-чуть волнуясь, гладь морская
Вершины отражает гор.
И прихотливый их убор,
И переливы красок чудных
В струях дробятся изумрудных,
Что омывают этот край —
Востока благодатный рай.
Когда зефир смутит порою
Гладь моря легкою игрою,
Когда случайный ветерок
С густых ветвей сорвет цветок, —
Его чуть слышное дыханье
Несет с собой благоуханье.
По склонам гор, среди лугов
Цветет там роза — королева
Сладкоголосых соловьев.
Певцу ночей внимает дева
И рдеет вся от слов любви,
Он трели звонкие свои
Лишь перед нею рассыпает...
И роза нежная не знает
Ни вьюг, ни северных снегов,
Зефир всегда ее ласкает;
Нет у красавицы врагов
Среди времен различных года,
Ее лелеет вся природа.
Она же небу воздает,
Что от природы в дар берет,
И небеса с улыбкой ясной
Берут ее наряд прекрасный,
Ее тончайший аромат...
Цветов там летних дивный сад,
Местечек много там укромных, —
Любви живой приютов скромных.
Немало разных тайников, —
Пирату в них притон готов.
Он притаился под скалою
С своею легкою ладьею.
Он ждет, но лишь издалека
Заслышит лютню моряка
И лишь над морем загорится
Звезда в небесной вышине,
Тогда в вечерней тишине
Он за добычею стремится,
Потом вдруг бросится... и стон
Сменяет лютни легкий звон.
Не странно ли, что в этом рае,
Где, все приманки собирая,
Природа создала дворец,
Творенья мудрого венец,
Богов достойное жилище, —
Влюбленный в смуту род людской,
Ее цветы поправ ногой,
Рай превращает в пепелище...
Меж тем прелестная страна,
Без помощи трудов, одна
Цветет красою превосходной,
Бежит руки его холодной,
Сама дары свои несет
И лишь пощады кротко ждет.
Не странно ль: там, где мир счастливый
Разлит повсюду, — там бурливой,
Разгульной страстью все кипит.
Порок и злоба там царит,
Как будто светлых духов рая
Прогнала бесов шайка злая
И захватил их дикий рой

На небесах престол святой...
Так нежно все кругом в природе,
Так чуждо мысли о невзгоде...
Тем большее проклятье вам,
Страны той низким палачам!
Кто над умершим наклонился,
Когда он только что простился
С земной юдолью, смерти тень
Когда лежит на нем лишь день,
Пока рукою тяжкой тленье
Не совершило разрушенья
Его печальной красоты, —
Тот видит ясные черты,
Тот видит счастье неземное,
Улыбку тихую покоя
И бледность нежную ланит.
И если бы не грустный вид
Закрытых глаз, чей сумрак вечный
Скрыл все — и гнев, и смех беспечный,
Чей взор отныне чужд всего,
Когда б не хладный лоб его,
Что сердце ужасом сжимает
И грустью тайной наполняет,
Когда б не это — мы порой
Могли б не верить смерти злой,
Забыть о силе самовластной, —
Такой спокойной и прекрасной
Она является средь нас,
Когда пробьет кончины час.
Таков Эллады край чудесный,
Уже умершей, но прелестной
В печальной кротости своей:
Навеки жизнь угасла в ней...
Но холодеющее тело
Краса покинуть не успела.
В ней отблеск жизни молодой,
В ней тленья ореол златой,
И чувств последнее мерцанье,
Небесной искры догоранье:
Ее лучи еще блестят,
Но землю все ж не оживят.
О край героев вдохновенных,
Досель веками незабвенных,

Страна, где всюду, от долин
До гротов и крутых вершин,
Приют свобода находила!
О славы пышная могила!
Геройства храм! Иль от него
Уж не осталось ничего?
Рабы с позорными цепями!
Ведь Фермопилы перед вами!
Потомки доблестных отцов!
Иль вы забыли очертанья
Вольнолюбивых берегов
И вод лазоревых названье?
Ведь это славный Саламин!
Воспоминанья тех картин
Пускай пред вами вновь восстанут
И вновь душе родными станут.
Пускай отцов священный прах
Огонь зажжет у вас в сердцах.
Пусть увеличит вождь бесстрашный
Имен великих ряд прекрасный, —
В борьбе неравной поражен,
Бессмертье их разделит он.
И задрожит тиран надменный!
Герой свой помысл сокровенный
В сынах сумеет заронить;
Они не согласятся жить
В позорном рабстве, и святая
Борьба, однажды начатая,
Хоть затихает иногда,
Победой кончится всегда.
О Греция! Века седые,
Страницы подвигов живые,
Пускай расскажут это нам.
Египта Древнего царям
Достался ряд гробниц унылых,
Но прах твоих героев милых,
Назло безжалостной судьбе,
Разбившей мрамор их надгробный,
Напоминает о себе
В горах отчизны бесподобной,
И нам укажет муза с них
Могилы витязей твоих.
Зачем следить нам за паденьем
Благословенной стороны?
Не царств враждующих сыны
Ее свободный дух сломили,
Ее погибель предрешили...
В .презренной распре сыновей
Причина рабства и цепей...
Но ни новейших дне,й сказанья,
Ни были канувших веков
Нам житель грустных берегов
Не передаст... Лишь встарь деянья
Внушали творчеству полет,
Когда людей свободных род,
Для громких подвигов хранимый,
Достоин был страны родимой...
Где гордый дух твоих детей,
Для славы созданных людей,
Героев с твердыми сердцами?
Они ничтожными рабами
Раба презренного живут;
Себя к животным приближая,
Но доблесть диких презирая,
Они ярмо свое несут.
Уже давно в среде народной
Не нарождался дух свободный;
Плывут их ветхие суда,
В живой торговле города,
О вечных плутнях вспоминая,
О них гремит молва людская,
Лишь этим в современный век
Себя прославил хитрый грек.
И тщетно стала бы свобода
Будить заснувший гнев народа...
Довольно слез о той стране!
Теперь пришло на память мне
Одно печальное сказанье.
Поймете вы мое старанье,
Когда я слушал в первый раз
Тот незатейливый рассказ.

Ложатся тени скал густые
На волны моря голубые,
И очертанья тех теней
Пугают мирных рыбарей
Майнота призраком ужасным —
Пирата хищного морей.
Рыбак не хочет плыть к опасным,
Хотя и близким берегам,
Он ударяет по волнам,
Рукою налегает сильной
И свой улов везет обильный
Туда, где хищных нет врагов,
К скалам Леоне отдаленным,
Луной спокойной озаренным;
Так нужен блеск ее лучей
Для этих ласковых ночей.

Чу... Топот звонкий раздается...
Какой же всадник там несется
На скакуне во весь опор?
И эхо близлежащих гор
Подков удары повторяет...
Густая пена покрывает
Бока крутые скакуна,
Как будто бурная волна
Его недавно обмывала.
Уж зыбь на море затихала.
Но всадник мчался молодой,
Его душе был чужд покой.
Хоть облака грядущей бури
Смутят заутра блеск лазури, —
Зловещий мрак души твоей
Все ж этих черных туч грозней.
Гяур! Хоть я тебя не знаю,
Но твой народ я презираю.
В твоем лице я вижу след
Страстей... Щадит их бремя лет,
И, несмотря на возраст нежный,
В тебе таится дух мятежный.
Стрелой ты мимо пролетел,
Но рассмотреть я все ж успел
Коварный взор, сулящий мщенье,
Он выдал мне твое рожденье;
Сыны Османа истреблять
Должны ваш род иль вас бежать.
Вперед, вперед! Я с удивленьем
Следил за странным появленьем.

Как демон мчался он ночной.
Но образ этот, как живой,
Потом в душе моей остался;
И долго после раздавался
В ушах подков железных звон...
Коня пришпоривает он,
Вот пропасть видит пред собою,
Обрыв с нависшею скалою.
Он повернул тогда коня
В обход горы и у меня
Из глаз сокрылся за горою.
Все беглецу грозит бедою —
И взгляд непрошеных очей,
И блеск звезды во тьме ночей.
Но с ним не сразу я простился;
Коня он гордого сдержал,
На стременах своих привстал
И вдруг назад оборотился,
Взор неподвижный устремив
Поверх темнеющих олив.
Луна сияет над скалами,
Вдали мечеть горит огнями,
Пальбы ружейной огоньки
Мелькают, слишком далеки,
Чтоб эхо разбудить лесное.
Сокрылось солнце золотое,
И, провожая Рамазан,
Встречает набожный осман
Байрама праздник долгожданный.
Но кто же ты, о путник странный,
В одежде чуждой и с лицом,
Застывшим в ужасе немом?
Что взор твой ныне привлекает?
Что бег твой быстрый направляет?
Он все стоит... В его глазах
Сначала виден был лишь страх,
Но вскоре дикий гнев родился;
В лице он краской не разлился —
Резцом из мрамора оно,
Казалось, было создано.
Он наклонился над лукою,
Поникнув гордой головою,
И вдруг с отчаянной тоской

Потряс он в воздухе рукой,
Не зная сам, на что решиться —
Бежать вперед иль возвратиться.
Сердито конь его заржал —
Давно хозяина он ждал.
Но путник, руку опуская,
Задел за саблю в этот миг;
Как филина зловещий крик
Нас будит, сон наш разгоняя,
Так верной стали резкий звук
Прогнал его раздумье вдруг
И шпоры он тогда стальные
Коню вонзил в бока крутые,
И легкий конь вперед летит,
Как ловко брошенный джирит.
Исчез наездник за скалою
С христианской каскою стальною
И с гордо поднятым челом.
Уже на берегу крутом
Подков стальных не слышно звука...
Он лишь на миг перед горой
Сдержал могучею рукой
Коня — и, как стрела из лука,
Помчался вновь в ночную тьму.
Пришли, мне кажется, к нему
В тот быстрый миг воспоминанья
О жизни, полной слез, страданья,
И преступлений, и страстей.
Когда нахлынет на людей
Поток любви, давно хранимый,
Иль старый гнев, в груди носимый,
Тогда в минуту человек
Переживает целый век.
Что испытал он в продолженье
Того короткого мгновенья,
Когда нахлынула волна
Страстей? Казалась так длинна
Минута для души усталой,
И вместе с тем какою малой
В сравненье с вечностью была!
Лишь мысль безбрежная могла
Так озарить внезапно совесть,

Прочесть нерадостную повесть,
Скорбь без надежды, без конца.
Но миг прошел, и беглеца
Сокрыла мгла. Сражен судьбою
Он лишь один, или с собою
Других он к гибели увлек?
Да будет проклят злобный рок,
И тяжкий час его явленья,
И горький миг исчезновенья!
Раба, погрязшего в грехах,
Гассана, покарал Аллах
И обратил его обильный
Роскошный замок в склеп могильный.
Когда гяур вошел туда,
Вошла с ним черная беда.
Так, коль самум в степи промчится,
Все в прах печальный обратится,
И кипарис не избежит
Той доли... Тихо сторожит
Он мертвецов покой глубокий,
Стоит недвижный, одинокий...
Его немая грусть прочней,
Чем слезы ветреных людей.
Коней приветливое ржанье,
Рабов заботливых старанье
Исчезли в замке с этих пор...
Там паутины лишь узор
Заткал в пустынных залах ниши,
Жилищем стал летучей мыши
Гарем, и занят был совой
На башне пост сторожевой,
И у фонтана пес голодный
Уныло воет, но холодной
Себе напрасно влаги ждет:
В бассейне мох один растет.
Давно ли вверх струя живая,
Зной неподвижный умеряя,
Высоко била и потом
Прохладным падала дождем
На землю с мягкой муравою!
Как хорошо ночной порою
Дробился светлый луч звезды
В струе серебряной воды,

С журчаньем бившей из фонтана.
Прошла здесь молодость Гассана.
Еще грудным младенцем он
Любил уснуть под нежный звон,
Он здесь вкусил очарованье
Мелодий сладостных любви,
И говорливые струи
Смягчали звуков замиранье.
Но седовласым стариком
Присесть к фонтану вечерком
Уже Гассану не придется;
Струя живая не забьется;
Была нужна Гассана кровь
Врагу И никогда уж вновь
Здесь не раздастся восклицанье
Печали, радости, страданья.
Исчез разумной жизни звук
Здесь с плачем женским, полным мук;
Далеко ветром разнесенный,
Он стих. В безмолвье погруженный
Дворец покинутый стоит.
Лишь ветер ставней здесь стучит,
Потоки льются дождевые
Сквозь окна в комнаты пустые.
Как рады мы, когда песок
В пустыне след укажет ног.
И здесь, хотя б самой печали
Мы скорбный голос услыхали,
Он нас бы все ж утешить мог.
Сказал бы он: «Не все здесь рок
Унес, не все земле досталось,
И не совсем здесь жизнь прервалась».
Хоть блеск былой внутри дворца
Еще не стерся до конца,
Хотя лишь постепенно тленье
Ведет работу разрушенья,
Но не сулит покой и мир
Его наружный вид: факир,
Усталый путник, дервиш нищий
Бегут жилья, где сытной пищей
С любовью их не угостят,
И мимо вымерших палат
Идут и бедный и богатый.

Исчез хозяин тороватый,
Гостеприимства канул след
С тех пор, как здесь Гассана нет.
Его дворец стал жертвой тленья,
Там не найти отдохновенья,
Там опустел ряд пышных зал,
И скрылся раб освобожденный,
Когда с чалмою рассеченной
Гассан от рук гяура пал.

Вот группа движется в молчанье,
Все ближе... Вижу я блистанье
Их ятаганов дорогих.
Тюрбаны щегольские их
Перед моим пестреют взглядом,
В зеленом платье пред отрядом
Идет поспешно сам эмир.
«Кто ты?» — «С тобой да будет мир,
Салам алейкум! Звук привета
Пусть служит вам взамен ответа!
Я мусульманин... Но с собой
Вы груз несете дорогой?
Там мой баркас готов к услугам».
«Да, да, ты прав... так будь же другом,
Скорее челн свой снаряжай...
Нет, паруса не наставляй,
Возьми весло и чрез пучины
Греби, пока до половины
Ты не доедешь... Надо ж нам
Держать свой путь к тем берегам,
Где море дремлет под скалою
Над бесконечной глубиною.
Теперь ты можешь отдохнуть,
Как быстро кончили мы путь!
Он был, однако, слишком длинен,
Чтобы . . . .

Над ношей тяжкою вода
Сомкнулась, и по ней тогда
Пошли круги к немому брегу.
И в расступившихся струях,
И в тихо плещущих волнах
Я странную заметил негу...

Ах, нет! To в синеве волны
Дробится робкий луч луны.
А груз все дальше погружался,
Он меньше, меньше мне казался,
В воде блестел он как алмаз
И, наконец, исчез из глаз.
И тайна та лежит глубоко
На дне, от глаз людских далеко,
Лишь духи темные морей
Могли бы рассказать о ней.
Они ж в тиши пещер ютятся,
Среди кораллов, в глубине,
И даже шепотом волне
Поведать тайну не решатся.

Как королева мотыльков
На мягком бархате лугов
Весной восточною порхает
И за собою увлекает
Ребенка от цветка к цветку,
Потом нежданно исчезает,
Оставив слезы и тоску
Неутоленного желанья, —
Так женской красоты блистанье
Ребенка взрослого манит,
Волненье сладкое сулит, —
И он бросается за нею,
Одной надеждой пламенея,
Безумным вихрем поглощен,
Слезой всегда кончает он...
Но коль погоня удается,
То ждет не меньшая тоска
И девушку и мотылька —
Обоим горе достается;
Капризы взрослых и детей
Уносят счастье мирных дней.
Игрушкой хрупкой обладанье
Отгонит прочь очарованье.
Неосторожные персты
Сотрут блеск юной красоты,
Тогда конец: она свободна, —
Ступай, лети, куда угодно,
Иль падай сверху в пыльный прах...

Но где ж они, с тоской в сердцах
Иль с поврежденными крылами,
Найдут покой под небесами?
Иль может бабочка опять
Беспечно по лугам порхать
На крыльях, бурей поврежденных?
Иль вновь средь стен опустошенных
Приют красавица найдет,
Коль рок слепой ее сомнет?
Невинно бабочки резвятся,
Но к бедным жертвам не садятся,
И сердце девичье порой
К беде отзывчиво людской,
Но никогда из сожаленья
Не извинят они паденья, —
И их не трогает позор
Их заблудившихся сестер.

Когда во мраке преступленья
Родятся муки угрызенья,
Мятется дух, как скорпион,
Кольцом горящим окружен.
Со всех сторон огонь пылает,
Его повсюду обжигает,
Он всюду мечется, доколь
Не станет нестерпимой боль...
Тогда ему осталось жало:
Оно доселе расточало
Смертельный яд его врагам,
Но скорпион его вдруг сам
В себя с отчаяньем вонзает.
Так мрачный грешник умирает,
Так темный дух его живет!
Его раскаянье грызет,
Глубокий мрак над головою,
Внизу отчаянье немое,
И пламя жгучее кругом,
И холод смерти в нем самом...

Гарема сладостные пляски,
Красавиц пламенные ласки —
Ничто Гассана не влечет,
Охота в лес его зовет,

Ах, нет! To в синеве волны
Дробится робкий луч луны.
А груз все дальше погружался,
Он меньше, меньше мне казался,
В воде блестел он как алмаз
И, наконец, исчез из глаз.
И тайна та лежит глубоко
На дне, от глаз людских далеко,
Лишь духи темные морей
Могли бы рассказать о ней.
Они ж в тиши пещер ютятся,
Среди кораллов, в глубине,
И даже шепотом волне
Поведать тайну не решатся.

Как королева мотыльков
На мягком бархате лугов
Весной восточною порхает
И за собою увлекает
Ребенка от цветка к цветку,
Потом нежданно исчезает,
Оставив слезы и тоску
Неутоленного желанья, —
Так женской красоты блистанье
Ребенка взрослого манит,
Волненье сладкое сулит, —
И он бросается за нею,
Одной надеждой пламенея,
Безумным вихрем поглощен,
Слезой всегда кончает он...
Но коль погоня удается,
То ждет не меньшая тоска
И девушку и мотылька —
Обоим горе достается;
Капризы взрослых и детей
Уносят счастье мирных дней.
Игрушкой хрупкой обладанье
Отгонит прочь очарованье.
Неосторожные персты
Сотрут блеск юной красоты,
Тогда конец: она свободна, —
Ступай, лети, куда угодно,
Иль падай сверху в пыльный прах...

Но где ж они, с тоской в сердцах
Иль с поврежденными крылами,
Найдут покой под небесами?
Иль может бабочка опять
Беспечно по лугам порхать
На крыльях, бурей поврежденных?
Иль вновь средь стен опустошенных
Приют красавица найдет,
Коль рок слепой ее сомнет?
Невинно бабочки резвятся,
Но к бедным жертвам не садятся,
И сердце девичье порой
К беде отзывчиво людской,
Но никогда из сожаленья
Не извинят они паденья, —
И их не трогает позор
Их заблудившихся сестер.

Когда во мраке преступленья
Родятся муки угрызенья,
Мятется дух, как скорпион,
Кольцом горящим окружен.
Со всех сторон огонь пылает,
Его повсюду обжигает,
Он всюду мечется, доколь
Не станет нестерпимой боль...
Тогда ему осталось жало:
Оно доселе расточало
Смертельный яд его врагам,
Но скорпион его вдруг сам
В себя с отчаяньем вонзает.
Так мрачный грешник умирает,
Так темный дух его живет!
Его раскаянье грызет,
Глубокий мрак над головою,
Внизу отчаянье немое,
И пламя жгучее кругом,
И холод смерти в нем самом...

Гарема сладостные пляски,
Красавиц пламенные ласки —
Ничто Гассана не влечет,
Охота в лес его зовет,

В горах он целый день проводит,
Но все ж забвенья не находит.
Иначе жизнь его текла,
Когда Лейла с ним жила:
Гарема игры были милы...
Но разве там уж нет Лейлы?
Так где ж она? Об этом нам
Сказать бы мог Гассан лишь сам.
Различно в городе судили.
Она бежала, говорили,
Когда ночная скрыла тень
Последний Рамазана день
И минарет с его огнями
Меж правоверными сынами
Благую весть распространял:
Байрама праздник возвещал.
Она в ту ночь пошла купаться,
Чтобы домой не возвращаться.
Переодетая пажом,
За мусульманским рубежом
Она от мести грозной скрылась
И стать подругой согласилась
Она гяура своего.
Гассан, хотя не знал всего,
Но все ж не чужд был подозренья,
Она же все его сомненья
Умела лаской усыплять.
Рабе привык он доверять
И в час, когда ждала измена,
Пошел в мечеть, чтоб там колена
Перед святыней преклонить
И после кубок осушить
В своем дворце... Так рассказали
Нубийцы. Плохо охраняли
Они бесценнейший алмаз!
Но в этот самый день и час,
Когда по небу разливался
Таинственный Фингари свет,
Гяур вдоль берега промчался...
Но видно было всем, что нет
При всаднике пажа с собою
Иль девы, скрытой за спиною.

Бегу усилий я напрасных
Тебе словами передать
Всю прелесть глаз ее прекрасных.
Случалось ли тебе видать
Глаза печальные газели?
Вот так ее глаза темнели
И так казалися томны,
В них столько ж было глубины.
Коль их ресницы не скрывали,
Чистейшим пламенем сверкали
Они, как редкостный рубин;
Души в них нежной было много...
Когда б Пророк сказал мне строго,
Что все в Лейле прах один,
Клянусь, я спорил бы с Пророком,
Хотя б над огненным потоком
На Эль-Сирате я стоял,
И рай меня в объятья звал,
И пламень ждал бы под ногами.
Кто любовался только раз
Лейлы грустными очами,
Тот усомнился в тот же час,
Что бедных женщин назначенье
Служить орудьем наслажденья,
Что нет души у них в телах.
Сияньем бога в небесах
Был полон взор ее прекрасный,
Ланит ее румянец ясный
С цветком граната спорить мог,
И волосы до самых ног
Душистой падали волною,
Когда, блистая красотою,
Лейла распускала их
Среди прислужниц молодых,
А ножки нежные стояли
На белом мраморе... Блистали
Они, как чистый снег в горах,
Когда, рожденный в облаках
И не успевший загрязниться,
На землю мягко он ложится,
И, дивной грации полна,
Как лебедь по водам, она
Походкой двигалась прелестной...

О Франгестана цвет чудесный!
Как лебедь волны бьет крылом,
Когда на берегу родном
Шаги заслышит, так Лейла
Не раз нескромный взор сразила
Одним лишь жестом, и смельчак
Ей отдавал почтенья знак.
В ней все гармонией дышало,
Любовью нежной трепетало.
К кому ж летят ее мечты?
Увы, Гассан, тот друг — не ты.

В далекий путь Гассан пустился,
Отряд с ним вместе снарядился;
В отряде этом у него
Лишь двадцать воинов всего,
Как мужам битвы подобает,
У каждого из них сверкает
И ятаган, и ствол ружья.
У их же мрачного вождя
На шарфе сбоку прикрепленный,
Бандитов кровью окропленный
Палаш виднелся. Был жесток
Для арнаутов тот клинок,
Когда Гассану отступленье
Они отрезали и мщенье
В долине Парны их ждало.
Из них не многие сумели
Сказать, что там произошло...
Отделкой дорогой блестели
Пистоли — память прежних дней,
Но, несмотря на блеск камней,
Разбойник вида их пугался,
И шла молва: Гассан умчался
Себе невесту добывать.
Она не станет изменять,
Как та, что клятвы не сдержала,
Что темной ночью убежала,
Чтобы с гяуром молодым
Смеяться издали над ним.

Лучи заката освещали
Вершины гор и зажигали

В ручье прозрачную струю.
Волну холодную свою
Ручей прохожим предлагает.
Здесь горец жажду утоляет,
Торговец-грек сюда порой
Зайдет. Здесь ждет его покой
И отдых ждет от жизни трудной.
Там в городах, средь многолюдной
Толпы врагов несчастный грек
Лишь раб, а здесь он человек!
За свой товар он не боится,
Вина запретного напиться
Из кубка может... Ведь оно
Османам лишь запрещено.

Верх желтой шапки показался.
В ущелье тесном пробирался
Татарин... А за ним гуськом
Другие кралися тайком.
Вот впереди скала крутая,
Там коршунов голодных стая
Свой точит клюв; их ждет обед,
Лишь только дня угаснет свет.
Поток, зимою разъяренный,
Но летом зноем иссушенный,
Оставил черное русло...
Кустов там множество росло,
Их также зной спалит жестоко.
Вились по берегам потока
Тропинки; их загромождал
Хаос камней, обломков скал,
Оторванных иль вихрем горным,
Или годов трудом упорным
От неприступных диких гор,
Одетых в облачный убор...
Когда глаза людей видали
Пик Лиакуры без вуали?
Вот лес пред ними. «Бисмиллах!
Теперь откинуть можно страх,
Сейчас долина перед нами,
Простор там будет нам с конями!» —

Сказал чауш... Но в тот же миг
Сраженный пулею поник
Передовой. Все заспешили,
С коней мгновенно соскочили, —
Но вот уж трое на земле,
Им не сидеть уж на седле.
Напрасны их мольбы о мщенье,
Врагов не видно приближенья.
Одни спешат, грозя ружьем,
От пуль укрыться за конем,
Другие за скалой спасенья
Бегут искать, чтоб нападенья
Там терпеливо ожидать,
Не соглашаясь погибать
Под частым градом пуль незримых
Своих врагов неуязвимых.
Гассан один остался тверд,
Не слез с коня... Он слишком горд.
Вперед коня он направляет,
Пока мушкетов трескотня
Ему секрет не открывает:
Их всех накрыла западня!
Он, с запылавшими глазами
И потрясая бородой,
От гнева кверху поднятой,
Вскричал: «Пусть пули вкруг летают!
Меня ль опасность испугает?
Я выходил не из такой!»
Враги, оплот покинув свой,
Его вассалам предложили,
Чтоб те оружие сложили...
Гассана бледное чело,
Значенье клятв произнесенных
Внушить им больший страх могло,
Чем меч врагов ожесточенных.
Не согласился ни один
На землю бросить карабин,
И «Амаун» — призыв к пощаде —
Сказать никто не смел в отряде.
Враги все ближе; из-за скал
Уже последний выезжал.
Но кто же их начальник бравый?
В руке своей он держит правой

Меч иноземный... Сталь клинка
Блистает всем издалека...
«То он, клянусь! Узнал я это
По коже мертвенного цвета
Его чела... Узнал я взгляд,
Лелеющий измены яд,
И бороду смолы чернее.
О низкой веры ренегат!
К тебе не будет смерть добрее
За арнаутский твой наряд!
О, смерть тебе, гяур проклятый, —
Клянусь Лейлы в том утратой!»
Коль в море массу бурных вод
Река стремительно несет
И на пути прилив встречает, —
С валами гордыми вступает
Она в борьбу. И все кругом
Тогда ревет, кипит ключом,
И ветер пеной брызжет, воя...
А волны шумного прибоя,
Смирив потока гнев слепой,
Блистают пены белизной
И ревом землю сотрясают...
Как та река прилив встречает
И на волну идет волна,
И бездна вод возмущена —
Так злобой лютой ослепленных,
Обидой тяжкой опьяненных
Порою рок столкнет людей.
Свист пуль, и треск, и звон мечей
Гудит в ушах. Стенанья, крики
Разносит эхо гор. Как дики
Они в долине мирной той;
К беседе пастухов простой
Она скорей бы подходила.
Какой огонь, какая сила
У малочисленных бойцов!
Здесь каждый победить готов
Иль умереть. С такою властью
Любовь нас не толкает к счастью,
В объятья милой, к красоте.
Сильней, теплей объятья те,
Когда враги сплетутся дружно:

Им расставаться уж не нужно.
Друзей разлука часто ждет,
Любовь с насмешкой цепи рвет;
Врагов, сплетенных воедино,
Не разлучит и час кончины.

Уж сломан верный ятаган,
Залитый кровью вражьих ран.
Удар ужасный отсекает
Гассану руку; но сжимает
Еще упрямая рука
Осколок хрупкого клинка.
И, рассеченная глубоко,
Чалма отброшена далеко,
В клочки изорван весь наряд,
И пятна алые пестрят
На нем. Пред утренней зарею
Такой же мрачной краснотою
Края темнеют облаков —
Предвестник грозных бурунов.
И не одна зияет рана
На теле мертвого Гассана,
Когда лежит перед врагом
Он к небу синему лицом.
Но глаз открытых выраженье
Сулит лишь ненависть и мщенье,
Как будто смерть своим крылом
Не погасила гнева в нем.
Над ним склонился враг жестокий.
Был бледен лоб его высокий:
Гассана мертвое чело
Едва ль бледнее быть могло.

«На дне морском моя Лейла,
Тебе ж кровавая могила
Досталась... В грудь твою клинок
Лейлы дух вонзить помог.
И были все мольбы напрасны,
Аллах тебя не услыхал,
Пророк твоим мольбам не внял,
Они гяуру не опасны...
Ужель на помощь неба ты
Питал надменные мечты,

Коль у небес ее моленья
Не вызывали снисхожденья?
Бандитов шайку я набрал,
Я долго часа мести ждал,
Теперь, узнавши миг счастливый,
Пойду дорогой сиротливой».
В окно доносится с лугов
Негромкий звон колокольцов
От стад верблюжьих. Мать Гассана
Сквозь дымку легкую тумана
Печально смотрит из окна,
И зелень пастбищ ей видна,
И звезд несмелое сиянье.
«Уж вечер. Близок час свиданья».
Но неспокойно сердце в ней
В уютном доме средь ветвей.
Она на башню быстро всходит,
Она от окон не отходит,
«Ах, почему не едет он?
Иль ехать днем им было жарко?
Жених счастливый что ж подарка
Не шлет? Иль страсть прошла как сон?
О, нет! Вот всадник выезжает,
Вот он вершины достигает,
Вот он в долине. У седла
Подарок сына. Как могла
Я упрекать гонца в медленье?
Теперь ему за утомленье,
За службу щедро я воздам».
Он подъезжает к воротам,
Он соскочил с коня. Усталость
Его с ног валит. Скорбь и жалость
В его чертах. Нет, просто он
Дорогой дальней утомлен.
На платье пятна крови алой:
То ранен, верно, конь усталый.
Подарок, скрытый под полой,
Он достает... Создатель мой!
Тот дар — остатки лишь тюрбана
Да весь в крови кафтан Гассана.
«О госпожа! Сын бедный твой
Повенчан с страшною женой.

Меня спасло не состраданье,
Но кровожадное желанье
Отправить дар через гонца.
Мир праху храброго бойца!
Да грянет гром над головою
Гяура! Он всему виною».

Чалма из камня. За кустом
Колонна, скрытая плющом,
Где в честь умершего османа
Стихи начертаны Корана, —
Не видно больше ничего
На месте гибели его.
В сырой земле лежит глубоко
Вернейший из сынов Пророка,
Каких досель из года в год
К себе святая Мекка ждет.
Он, твердо помня запрещенье,
К вину всегда питал презренье,
Лишь «Алла-Гу», призыв святой,
Он слышал — чистою душой
Тотчас стремился он к Пророку,
Оборотясь лицом к востоку
От рук гяура здесь он пал.
В родной долине умирая,
Врагу он мщеньем не воздал...
Но там, на небе, девы рая
Его нетерпеливо ждут,
И стройных гурий взоры льют
Лучи небесного сиянья.
Свое горячее лобзанье
Они несут ему скорей.
Такой кончины нет честней.
В борьбе с неверным смерть — отрада,
Ее ждет лучшая награда.

Изменник с черною душой!
Тебя Монкир своей косой
Изрежет. Коль освободиться
Успеешь ты от этих мук,
То вечно должен ты вокруг
Престола Эблиса кружиться,
И будет грудь гореть огнем...

Нет, о страдании твоем
Пересказать не хватит силы.
Но перед этим из могилы
Ты снова должен выйти в мир
М, как чудовищный вампир,
Под кровлю приходить родную —
И будешь пить ты кровь живую
Своих же собственных детей.
Во мгле томительных ночей,
Судьбу и небо проклиная,
Под кровом мрачной тишины
Вопьешься в грудь детей, жены,
Мгновенья жизни сокращая.
Но перед тем, как умирать,
В тебе отца они признать
Успеют. Горькие проклятья
Твои смертельные объятья
В сердцах их скорбных породят,
Пока совсем не облетят
Цветы твоей семьи несчастной.
Когда же юной и прекрасной
Любимой дочери придет
Погибнуть за тебя черед —
Она одна тебя обнимет,
И назовет отцом, и снимет
Она кору с души твоей,
И загорится пламень в ней.
Но все же нет конца мученью:
Увидишь ты, как тень за тенью
Румянец нежный на щеках
У юной жертвы исчезает
И гаснет блеск у ней в глазах,
И взгляд печальный застывает..,
И ты отделишь от волос
Одну из золотистых кос
И унесешь в воспоминанье
Невыразимого страданья:
Ведь в знак любви всегда с собой
Носил ты локон золотой.
Когда с кровавыми устами,
Скрежеща острыми зубами,
В могилу с воем ты придешь,
Ты духов ада оттолкнешь

Своею страшною печатью
Неотвратимого проклятья.

«Кто этот сумрачный монах?
Давно уж на моих глазах,
Близ вод моей страны родимой,
Как быстрым вихрем уносимый,
На легком мчался он коне,
И в память врезалося мне
Безбрежной скорби выраженье
В его чертах. Тоска, мученье
Не стерлись с бледного чела.
Иль смерть доселе в нем жила?»
«Седьмой уж год начнется летом,
Как, распростясь с греховным светом,
Живет он с нами. Совершен
Какой-то грех им был, и он
Искать пришел успокоенья,
Но, чужд духовного смиренья,
В исповедальню не идет,
По вечерам не вознесет
Мольбы, колена преклоняя...
Церковных служб не замечая,
В убогой келье он сидит
И, с думой на челе, молчит.
Какой он веры, где родился,
Не знает здесь никто. Явился
Он из-за моря к нам, из стран,
Где царствует в сердцах Коран.
На турка не похож чертами,
Скорей одной он веры с нами,
Причислить мог скорей всего
Я к ренегатам бы его,
Что вновь, раскаявшись в измене,
Хотят с мольбой склонить колени,
Когда б он храм наш посещал
И Тайн Святых не избегал.
Когда в казну святого братства
Неисчислимые богатства
Вложил таинственный чернец,
То настоятель наконец
Пришел от гостя в умиленье.
Будь я приором — ни мгновенья

Его терпеть не стали б мы
Иль не пускали б из тюрьмы.
Во сне бормочет он порою
Обрывки фраз, обрывки слов —
О деве, скрытой под волною,
О звоне сабельных клинков,
О жалком бегстве побежденных,
И об обидах отомщенных,
И об османе, павшем в прах...
И часто на крутых скалах
Его видали мы над морем,
Когда он там, с тоской и горем,
Все спорит с призраком одним:
Рука кровавая пред ним
В волнах могилу открывает
И вниз безмолвно призывает».
Надвинув темный капюшон,
На мир угрюмо смотрит он,
О, как глаза его сверкают,
Как откровенно выражают
Они волненья дней былых!
Непостоянный пламень их,
Смущенье странное вселяя,
Проклятья всюду вызывая,
Всем встречным ясно говорит,
Что в мрачном чернеце царит
Доселе дух неукротимый.
Как птичка, встретив недвижимый \
И полный чар змеиный взор,
Напрасно рвется на простор,
Бессильно трепеща крылами, —
Так, встретившись с его глазами,
Замрет на месте всякий вдруг,
Невольный чувствуя испуг;
Его завидя в отдаленье,
Монах торопится в смущенье
С дороги своротить скорей.
Его улыбка, взгляд очей
Грехом как будто заражают
И страх таинственный вселяют,
В его чертах веселья нет;
Коль в них мелькнет улыбки след,

То это смех лишь над страданьем.
И губ презрительным дрожаньем
Усмешку злую проводив,
Он вновь замкнется, молчалив,
Как будто острой скорби жало
Навек улыбку запрещало...
Не светлой радостью она
Бывала в нем порождена.
Когда ж в чертах его разлито
Воспоминанье чувств иных,
Еще больней смотреть на них.
Не все годами в нем убито,
Его надменные черты
С пороком вместе отражают
Следы духовной красоты;
В грехе не все в нем погрязает.
Толпа не видит ничего,
Понятен ей лишь грех его,
Но в нем открыл бы взор глубокий
И сердца жар, и дух высокий.
Как жаль даров бесценных тех!
Их иссушили скорбь и грех!
Не многим небо уделяет
Дары такие, но вселяет
Носитель их лишь страх кругом;
Так, на пути заметив дом
Без крыши, полный разрушенья,
Проходит путник без волненья.
Когда ж, разрушенный войной
Иль дикой бурею ночной,
Пред ним, бойницами чернея,
Предстанет замок, — он, не смея
Взгляд пораженный оторвать,
Забудет путь свой продолжать.
Колонны вид уединенный
И свод, плющом переплетенный,
Все говорит, что погребен
Здесь гордый блеск былых времен.
«Безмолвно вдоль колонн высоких,
Закрывшись складками широких
Своих одежд, вот он скользит.
Всем страх его внушает вид.
Он службу мрачно наблюдает,

Но тотчас церковь оставляет,
Заслышав антифон святой
Над преклоненною толпой.
Стоит он мрачно в отдаленье,
Пока не кончится моленье.
Стоит он там, печален, тих,
Молитвы слушая других.
Тень от стены его скрывает...
Но вот он капюшон срывает,
И пряди темные кудрей
На лоб спускаются прекрасный,
Как будто самых черных змей
Из всей семьи своей ужасной
Ему Горгона отдала,
Их срезав с бледного чела.
Хоть он монаха платье носит,
Обета все ж не произносит,
Кудрей упрямых не стрижет,
Свободно им расти дает.
Не из усердья — из гордыни
Он щедро сыплет благостыни.
Обет, молитву кто из нас
Услышал от него хоть раз?
О, как его черты бледнеют,
Пока моленья пламенеют,
И вместе с горем виден там
Надменный вызов небесам.
Франциск! Святой наш покровитель!
Очисти от него обитель,
Пока не видим мы чудес
В знак гнева грозного небес.
Коль дьявол плотью облекался,
Он в этом облике являлся.
Клянусь спасеньем — только ад
Мог породить подобный взгляд!»
И сердцу слабому волненья
Любви знакомы, но уменья
Отдаться чувству целиком
Ты в сердце не найдешь таком.
Оно боится мук напрасных,
Отчаянья порывов страстных.
Одни суровые сердца
Сносить умеют до конца

Неисцелимые страданья,
Годов презревшие влиянье.
Металла виден блеск, когда
Перегорит в нем вся руда.
Его в горниле расплавляют,
Его, как нужно, закаляют,
И он служить потом готов
Иль как защита от врагов,
Иль как орудье нападенья —
Зависит все от назначенья;
Иль панцирь он, иль острый меч...
Как должен тот себя беречь,
Кто наточил своей рукою
Кинжал, теперь готовый к бою.
Любви так пламень роковой
Смирит свободный дух мужской,
И в том огне, забывши гордость,
Он принимает форму, твердость, —
И лишь сломаться может он,
В горниле страсти закален.

Коль сменит скорбь уединенье,
То от страданий избавленье
Не веселит души больной.
Томясь холодной пустотой,
Минувшие страданья снова
Перенести она готова.
Как тяжело нам жить одним,
Не поверяя чувств другим...
И счастье нам не в утешенье!
Но если сердце в исступленье
От одиночества придет,
Оно исход себе найдет
В неугасимой, горькой злобе.
Терзался б так в холодном гробе
Мертвец, когда б он мог страдать
И с содроганьем ощущать
Вокруг себя червей могилы,
Их сбросить не имея силы.
Так страждет бедный пеликан,
Когда он ряд кровавых ран
Себе наносит, чтоб с любовью
Кормить птенцов горячей кровью, —

И видит в ужасе немом,
Что их уж нет в гнезде родном.
И жизни тяжкие ненастья
Порой нам дороги, как счастье,
В сравненье с хладной пустотой
Души бесстрастной и немой.
Перенести кто в состоянье
Небес пустынных созерцанье
И вечно видеть лишь лазурь,
Без туч, без солнца и без бурь?
Когда на море шторм стихает
И на песок волна бросает
Пловца, — очнется он потом
Один на берегу пустом,
И грозной бури вой ужасный
Бледнеет перед мыслью страшной,
Что он обязан с этих пор
Забыть с волнами жаркий спор
И здесь, застыв в тоске глубокой,
Погибнуть смертью одинокой.
Коль гибель небом суждена,
Приходит сразу пусть она.
«Отец! Вдали от шума битвы,
Шепча лишь тихие молитвы
За прегрешения других,
Ты кончишь счет годов своих.
Не зная праздного волненья,
Ни суеты, ни согрешенья,
Ты мирно прожил длинный век,
Порой, как всякий человек,
Встречая мелкие напасти.
Ты не изведал бурной страсти
Своих духовных слабых чад,
Что без утайки говорят
Тебе о муках преступленья
И чьи грехи и угрызенья
На дне души твоей лежат.
Прошли мои младые лета
В волненьях суетного света,
В них много счастья, больше мук.
Любви и битвы был я друг,
В кругу друзей, в разгаре боя

Я чужд был хладного покоя...
Теперь, когда не греет кровь
Ни гнев, ни слава, ни любовь
И в сердце места нет надежде,
И жить я не могу, как прежде, —
Мне прозябанье слизняка
В сырой темнице под землею
Милей, чем мертвая тоска
С ее бесплодною мечтою.
И я в сердечной глубине
Стремлюсь к покою, к тишине,
Ко сну без жгучего сознанья.
Исполнится мое желанье,
Дарует рок мне крепкий сон...
Без сновидений будет он;
Мечты, надежды в вечность канут
И грезы прошлого не встанут.
Ведь память лишь непрочный след,
Могила прежних, лучших лет.
Я умереть хотел бы с ними;
Погибнуть с грезами такими
Мне лучше было бы, чем жить
И яд мук медленных испить.
Но у меня достало силы
Своей рукой не рыть могилы,
Как сумасброд былых времен
Иль дней новейших ветрогон,
На смерть взирая равнодушно,
На гибель я пойду послушно,
С охотой смерть приму в бою,
Но руку подниму свою
Не для любви, но лишь для славы.
Честолюбивые забавы
Я всей душою презирал,
Хоть в битвах смерть не раз встречал.
Пусть за лавровыми венками
Иль за презренными деньгами
Бросаются другие в бой,
Но если бы передо мной
Поставил ставку ты иную,
Поставил бы любовь былую
Или врага — пойду я вновь,
Где зеон клинков, где льется кровь;

Куда б судьба ни захотела
Меня толкнуть — пойду я смело,
Чтоб деву милую спасти,
С лица земли врага смести.
Ты можешь верить мне. Доселе
Я подтверждал слова на деле.
Что смерть? С улыбкою храбрец
Встречает доблестный конец,
Мирится с нею слабый в страхе
И трус лишь ползает во прахе.
Кто дал мне жизнь, пускай же Тот
Теперь назад ее берет.
Я в счастье смерти не боялся,
Чего б теперь я опасался?

Когда б ты знал, как я любил,
Как я ее боготворил...
Что это не слова пустые,
Пусть скажут пятна кровяные
На этой стали. Никогда
Следов их не сотрут года.
Ведь эта кровь была ценою
За ту, в чьей смерти я виною.
Из сердца вражьего взята,
Но совесть в том моя чиста,
Не ужасайся — враг сраженный
Был враг религии твоей,
И гнев в душе ожесточенной
Будило имя «Назарей».
Неблагодарный! Умирая
От рук гяура, заслужил
Он сладкие утехи рая, —
Его рой гурий окружил
У входа в дивный сад пророка.
Да, я любил ее глубоко...
Любовь ведет порою нас
Тропинкой узкой. Волк подчас
По той тропе идти боится.
Тому ж из нас, кто не страшится
За страстью следовать, она
Награду дать потом должна.
И вот за вздохи, за волненье
Я получил вознагражденье,

А как — не все ль равно тебе?
Я шлю порой упрек судьбе,
Зачем она меня любила...
Да, умерла моя Лейла,
И гибели ее печать
Хранит чело мое. Читать
Ты можешь там следы мученья;
Следы позора, преступленья.
Не содрогайся, погоди,
Меня легко так не суди...
Ведь этот грех свершен не мною,
Хоть я и был тому виною...
Да, суд Гассана был жесток,
Но ведь иным он быть не мог.
Ее измена погубила,
Его же месть моя сразила...
Лейла, изменив ему,
Осталась сердцу моему
Верна до смертного мгновенья,
И без борьбы, без сожаленья
Все отдала, что от цепей
Свободным оставалось в ней.
Ее спасти уж было поздно,
Зато отмстить успел я грозно:
За смерть я смертью отплатил, —
И разом сердце облегчил,
Врага в могилу посылая.
Но все ж Лейлы доля злая
Меня гнетет: твой гнев святой
Бужу я мрачною душой.
Конец его неотвратимый
Тагир, предчувствием томимый,
Ему зловеще предсказал;
Свист пуль недаром он слыхал,
Пока отряд в ущелье крался,
Где враг коварный дожидался.
Но, вихрем битвы опьянен,
Легко, без боли умер он.
Одно к Пророку обращенье,
Аллаху тихое моленье —
И только... Больше ничего
Из уст не вырвалось его.
Узнав меня, ко мне он рвался,

Со мною встретиться старался...
За ним я жадно наблюдал,
Когда, сраженный, он лежал
Передо мной и уходила
Из жил его и жизнь и сила.
Зияло много ран на нем...
Так леопард лежит, копьем
Врагов безжалостных пронзенный.
Следов тоски неутоленной
Я тщетно в нем тогда искал.
Нет, я сильней его страдал!
Умел он только ненавидеть,
Но мук раскаянья увидеть
В его чертах мне не пришлось.
Тогда б лишь мщенье удалось,
Когда бы в этот миг ужасный
Раскаянья прилив напрасный
Его душой овладевал
И он бы ясно сознавал,
Что невозможно искупленье,
Что нет надежды на спасенье.

Кровь северян так холодна,
Любовь у них всегда спокойна...
Едва ль на севере достойна
Такого имени она.
Моя же страсть была потоком,
Рожденным в кратере глубоком
Горячей Этны... И всегда
Мне болтовня была чужда
О красоте, о страсти жаркой.
Но если щек румянец яркий,
Но коль пожар в моей крови,
Уста сомкнутые мои
И сердце, что так быстро бьется
И из груди на волю рвется,
Коль смутных мыслей ураган,
Отважный подвиг, ятаган,
Залитый вражескою кровью, —
Коль это все зовут любовью,
Так я любил и сердца пыл
Не раз на деле проявил!
Я сердцем тверд. Мое желанье —

Иль смерть, иль счастье обладанья.
Да, я умру, но я любил,
Я радость жизни ощутил,
И хоть моя печальна доля,
Ее моя ж избрала воля.
Я духом бодр. Готов я жить
И вновь готов кипеть страстями,
Когда бы мог ее забыть.
Там, под холодными волнами,
Она лежит, — и лишь о ней
Печаль моих унылых дней.
Когда б у ней была могила,
То с ней бы ложе разделила
Моя печаль. Была она
Любви и жизни воплощенье;
Она, как светлое виденье,
Печальной красотой полна,
Стоит повсюду предо мною
Прелестной утренней звездою.
Любовь на небе рождена
Аллаха властью всеблагою
И нам, как ангелам, дана
Святая искра. Над землею
Поднять желания свои
Мы можем с помощью любви.
В молитве ввысь мы воспаряем,
В любви — мы небо приближаем
К земле. Аллах ее послал,
Чтоб человек порой смывал
Всю грязь, все помыслы дурные.
Пока вокруг души горят
Лучи Создателя живые,
Пускай мою любовь клеймят
Грехом, позором, преступленьем,
Карай и ты ее презреньем,
Но благость сердца докажи
И про ее любовь скажи,
Что ты греха не видишь в этом,
Она была единым светом
Моей всей жизни. Из-за туч
Не промелькнет мой светлый луч...
За ним на муки в сумрак вечный
Пошел бы я с душой беспечной.

Когда все умерло в груди
И нет надежды впереди,
То люди рок свой проклинают,
И преступлением порой
Они тяжелый жребий свой
В безумье мрачном отягчают,
Что сердцу бедному терять,
Коль кровью тайно истекать
Оно должно? Когда с высокой
Вершины счастья мы летим,
То никогда не различим
Мы края пропасти глубокой.
Старик, ты смотришь на меня,
Как будто хищный коршун я, —
Ты не скрываешь отвращенья.
Да, путь кровавый преступленья
И я прошел, как коршун злой,
Но я не знал любви другой, —
Я верен был, как голубь нежный,
Своей голубке белоснежной.
Должны бы тем мы подражать,
Кого привыкли презирать:
И птица, в рощах распевая,
И лебедь, волны рассекая,
Подруге избранной верны.
Пускай глупец, кому смешны
Томленья страсти постоянной,
С улыбкой хвастается чванной
Перед бессмысленной толпой.
Как жалок он, с душой жестокой
И с жизнью мелкой и пустой.
Но белый лебедь одинокий
Иль дева, что сдалась ему,
Поверив искренне всему,
Стоят в глазах моих высоко,
Я чужд в неверности упрека...
Лейла, я к тебе одной
Стремился мыслью и душой,
Моя ты скорбь, моя отрада,
Моя небесная награда,
Ты воплощением была
Моей души добра и зла.
Кто может здесь с тобой сравняться?

Я дал бы все, чтоб не встречаться
С похожей на тебя и вновь
Тревожить скорбную любовь.
Пусть правду слов моих докажет
Вся юность грешная моя
И эта скорбная скамья
Мои страданья перескажет.
До гроба будет образ твой
Моей любимою мечтой!
Когда она погибла в море,
Я жить остался. Гнев и горе
Обвили сердце мне змеей.
К борьбе стремился я душой,
И, дней печальных не считая,
От жизни взоры отвращая,
Я на природу не глядел
И различать уж не хотел
Ее оттенков, прежде милых:
Я отраженье видел в них
Моей души тонов унылых.
Ты знаешь о грехах моих,
Ты знаешь о моем страданье,
Не говори о покаянье.
Близка уж смерть, ты видишь сам.
Хотя бы я твоим словам
Поверил — все равно несчастья
Не исцелит твое участье,
Ах, что в беседе мне твоей?
Без слов печаль души моей
Пойми. Простое сожаленье
Нужнее мне, чем поученье.
Когда б Лейлу воротить
Ты мог, прощения просить
Я у тебя послушно стал бы
И за себя туда послал бы,
Где достает спасенье нам
Молитв продажных фимиам.
Ко львице ты осиротелой
Пойдешь ли с мудростью своей,
Когда возьмет охотник смелый
Ее испуганных детей?
Нет, утешать ты не пытайся,
Над скорбью зло не издевайся.

В беспечной юности, когда
Одна душа с другой всегда
Легко вступает в единенье,
Вдали, в моем родном селенье,
Жил друг моих счастливых лет.
Его в живых, быть может, нет...
Тебя прошу я об услуге:
На память об умершем друге
Вот эту вещь ему пошли,
Чтоб обо мне воспоминанья
Хотя на миг к нему пришли,
Хоть я не щедр на излиянья,
Но верю твердо — до сих пор
Не уничтожил мой позор
В нем дружбы тихое мерцанье.
Мой друг судьбу мне предсказал...
Я лишь улыбкой отвечал;
Но посылало Провиденье
Мне в этот миг предупрежденье.
Тогда заметил я едва
Его зловещие слова,
Но в них скрывался смысл глубокий.
Скажи, что с точностью жестокой
Свершилось все; и будет он,
Наверно, горько поражен,
Что предсказанье оправдалось,
Что столько правды в нем сказалось.
Скажи, что если средь утех
За круговой веселой чашей
Я был забывчивее всех, —
То все ж о нем, о дружбе нашей
Я не забыл в последний миг
Но мне мешает преступленье
За друга чистого моленье
Послать... Немеет мой язык.
О снисхожденье просьб не надо:
Он слишком любит для того,
Чтобы пролить хоть каплю яда
На крышку гроба моего.
И чужды мне о славе грезы...
Я также не прошу, чтоб слезы
Над гробом друга он не лил:
Его б я только оскорбил

Подобной просьбой. Над могилой,
Где опочил товарищ милый,
Друг верный должен горевать.
Но умоляю передать
Ему кольцо. Оно когда-то
С его руки надежной снято.
О всем ты расскажи ему,
Что ясно взору твоему:
Об этом теле истощенном,
О сердце, страстью разоренном.
Скажи, что чувств мятежный бег
Обломок выбросил на брег
Скажи, что я лишь свиток пыльный,
Листок оторванный, бессильный
Перед холодным ветром бед...
Ах, нет, отец, то не был бред.
Нет, это не могло мне сниться:
Для грез ведь нужно сном забыться,
А я в мгновенье то не спал,
Я только слез с мольбою ждал,
Но их, увы, я не дождался.
Мой мозг от боли разрывался,
Вот как теперь... Хоть бы одна
Слезинка мне была дана!
Я и теперь их жажду страстно,
Не убеждай меня напрасно;
Не излечить души моей
Тебе молитвою своей.
К чему мне рай, к чему спасенье?
Ах, дай мне лишь успокоенье...
В тот миг, отец, вдруг вижу я —
Лейла предо мной моя...
Она сквозь саван свой светилась,
Как та звезда, что закатилась
За это облачко сейчас.
Нет лучше, чем она, светлее...
Чуть видит звездочку мой глаз, —
Назавтра ночь еще темнее...
Опять мелькнет вдали звезда,
Но я уж буду тем тогда,
Чего живой всегда боится.

Отец, я брежу... но стремится
Моя душа из тела прочь.
Монах! Она пришла в ту ночь!
Я позабыл про скорбь, про горе
И бросился с мольбой во взоре
За ней вперед, чтобы скорей
Ее прижать к груди своей.
Но что же обнял я? Проклятье!
Лишь ночь была в моем объятье.
Моя Лейла, где же ты?
Ведь видел я твои черты.
Иль ты настолько изменилась,
Что лишь глазам моим явилась,
Но ласки милого бежишь?
Но нет, живая ты стоишь!
Я вновь обнять тебя желаю —
И снова тьму лишь обнимаю,
И руки падают с тоской.
Но ты стоишь передо мной,
Твоя коса до ног спадает,
Меня о чем-то умоляет
Печальный взор твоих очей.
Не верил смерти я твоей,
А он погиб, он в том же поле
Зарыт, и не в его уж воле
Являться мстителем сюда...
Но как же ты встаешь тогда?
Я слышал, что валы морские
Черты сокрыли дорогие.
Но лишь об этом вспомню вновь —
Уста немеют, стынет кровь.
Но если в этом нет обмана
И ты пришла из океана
Просить, послушная судьбе,
Чтоб я могилу дал тебе, —
Пусть пальцы нежные остудят
Мое чело, — тогда не будет
Оно уж вновь пылать огнем.
На сердце раненом моем
Пускай лежит из сожаленья
Твоя рука. Мечта, виденье
Иль милой тень, о, пощади!
Молю тебя, не уходи,

Иль, душу взяв мою из тела,
Неси от скорбного предела
Туда, где нет шумящих волн,
Где тишиною воздух полн.

Окончил я свое сказанье
О муках сердца, о страданье...
И тайну тяжкую свою
Твоей душе передаю.
Но вижу я слезу печали...
Благодарю тебя, отец!
Мои глаза ведь слез не знали.
Когда наступит мой конец,
Приют моим останкам тленным
Ты дай на кладбище смиренном.
Пусть надо мной лишь крест стоит,
Пусть надписи надгробной вид
Пришельца взор не привлекает
И путь он дальше направляет».
Так умер он, и ничего
О роде, имени его
Мы не узнали. Исповедник,
Его печальных тайн наследник,
Скрывать обязан их от нас,
И лишь неровный мой рассказ
Поведал вам о нежной деве
И о враге, сраженном в гневе.

Май — ноябрь 1813

ЛАРА


ПОВЕСТЬ
ПЕСНЬ ПЕРВАЯ
I

В доменах Лары празднует народ;
Почти забыт рабами ленный гнет;
Их князь, кто с глаз исчез, не из сердец,
Самоизгнанник, — дома наконец!

Сияют лица, замок оживлен,
Стол в кубках весь, на башнях зыбь знамен;
Уютный свет кидая вдоль долин,
Вновь сквозь витражи заиграл камин;
И веселы вассалы у огня:
Глаза горят, грохочет болтовня.
II

Вернулся Лара в замок родовой, —
Но для чего он плыл в простор морской?
Лишась отца, юн, чтоб сознать ущерб,
Сам властелин, он, взяв наследный герб,
Взял страшную и горестную власть,
Что лишь покой у сердца может красть.
Кто мог сдержать его? И мало, кто б
Успел внушить, что сотни торных троп —
Путь к преступленью. Правил он тогда,
Когда юнцу всего нужней узда.
Что нам следить за шагом шаг тот путь,
Где молодость его могла мелькнуть?
Был краток путь для буйства юных сил,
Но все ж в конце он Лару надломил.
III

И юный Лара кинул край родной;
И лишь, прощаясь, он махнул рукой, —
Исчез и след его, и, день за днем,
Все перестали вспоминать о нем.
Отец его скончался, он пропал, —
Вот все, что мог любой сказать вассал.
Исчез безвестно. Не погиб ли он?
Все равнодушны, мало кто смущен:
Звук имени его, средь гулких зал,
Где мерк его портрет, не пролетал;
С другим невеста скрасила судьбу;
Кто юн, — тем чужд он, старики ж — в гробу;
«Он жив», — твердит наследник, про себя
По трауру желанному скорбя.
В обители, где предки Лары спят,
Висит гербов печально-стройный ряд;
Нет одного лишь в веренице той,
Что приютил готический покой.
IV

Вот прибыл он, нежданно одинок;
Зачем, откуда — кто сказать бы мог?
Лишь стихла радость, каждый удивлен
Не тем, что прибыл, — тем, что медлил он.
Без свиты он; с ним только паж один,
Совсем дитя, страны далекой сын.
Для всех, кто дома, кто в земле чужой, —
Проходят годы с той же быстротой;
Но если нет о ком-нибудь вестей, —
Крылами Время машет тяжелей.
Все видят Лару, но любой смущен:
Где — в прошлом ли, иль в настоящем — сон?

Он жив, он свеж, но годы и труды
На нем свои оставили следы;
Хоть не забыл своих пороков он, —
Но, может быть, был жизнью отрезвлен;
Дурных иль светлых нет вестей о нем;
Еще он может свой прославить дом;
Он был жесток, но черствость юных лег —
От жажды наслаждений и побед;
И если тот не вкоренен разврат, —
Его и без раскаянья простят.
V

Все в нем другое; это всяк поймет;
Каким ни стал он — он уже не тот.
Легли морщины меж его бровей;
То — знак страстей, но лишь былых страстей.
Он так же горд, но пылкости той нет;
Бесстрашен вид, презрителен привет;
Важна осанка, верен зоркий взгляд,
Чужую мысль ловящий вперехват:
Сарказмом едким напоен язык
(То жало духа, что и сам постиг
Яд мира и, как бы шутя, язвит, —
И много скрытых ран кровоточит).
Но, сверх того, был чем-то странен он,
Что выражал порою взор и тон.
Любовь и слава, почесть и успех,
Что нужны всем, доступны ж не для всех,
Его души, как видно, не мутят,
Хоть жили в ней немного дней назад.
Но чувств глубоких непонятный строй
В лице бескровном возникал порой.
VI

Он не терпел расспросов, да и сам
О странствиях по дебрям и лесам
Молчал, стараясь все же подчеркнуть,
Что совершил неузнанным весь путь.
Пытались и в глазах его читать,
И у пажа, что можно, разузнать, —
Но нет: он все таил от глаз чужих,
Как бы то было недостойно их.
Когда ж пытливец был упрям, то взор
Его мрачнел, и — рвался разговор.
VII

С ним радостно встречались все опять,
И сам был рад людей он посещать;
Высокой крови, всем князьям сродни,
Среди магнатов проводил он дни,
У знатных и веселых пировал,
Их радости и горе созерцал,
Но никогда участья не приняв
В смятенье их забот или забав.
Ему не нужно то, что всех влечет,
Людских надежд взвивая зыбкий лёт:
Ни честь пустая, ни сбиранье благ,
Ни страсть красотки, ни погибший враг
Отъединен от всех, казалось, он
Магическим был кругом огражден;
Был взор его пронзителен и строг,
И с ним никто развязным быть не мог;
Вглядясь безмолвно, робкие душой
Шли прочь и ужас поверяли свой;
Но, кто умней, твердить повсюду рад,
Что он гораздо лучше, чем на взгляд.
VIII

He странно ли? Он в молодости был
Весь — жажда счастья, жизнь, движенье, пыл;
Бой, бури, женщины — все, что манит
Восторгами иль гибелью грозит, —
Всем овладел он, все изведал он,
То счастьем, то страданьем награжден,
Не зная граней. В бешенстве страстей
Забвенья он искал душе своей.
Средь ураганов сердца презирал
Борьбу стихий он, схватку волн и скал;
Средь исступлений сердца он порой
И господа дерзал равнять с собой;
Раб всех безумств, у крайностей в цепях,
Как явь обрел он в этих диких снах, —
Скрыл он, но проклял сердце, что могло
Не разорваться, хоть и отцвело.
IX

Теперь он в книги устремлял свой взор
(Был книгой человек до этих пор);
Нередко, странным чувством увлечен,
На много дней от всех скрывался он;
Тогда слыхали слуги (хоть зовет
Их редко он) все ночи напролет
Тревожный шаг вдоль темных зал, где в ряд
Портреты предков грубые висят.
Шептали слуги («чтоб никто не знал»)
Что там и голос сверхземной звучал,
Что («смейся, кто желает») там иной
Мог чудеса подметить в час ночной.
Зачем бы Ларе череп созерцать,
У гроба грешно отнятый опять,
Всегда лежащий близ раскрытых книг.
Чтобы никто в их тайны не проник?
Зачем ему не спать, как все, ночей?
Гнать музыку? Не принимать гостей?
Нечисто все, — да как тут раскусить?
Кой-кто и знал бы... долго говорить!..
К тому ж, кто знает, никогда б не мог
Все выложить... так, — обронить намек...
«Но, захоти он, — о!..» — Так за столом
Вассалы Лары спорили о нем.
X

Ночь. Искры звезд, сверкая с вышины,
К реке зеркальной сплошь пригвождены.
Такая тишь! Недвижна быстрина,
И все ж, как счастье, вдаль бежит она.
Светил бессмертных горний хоровод
Магически в нее глядит с высот.
Вдоль берега — густых дубов стволы,
Ковры цветов, отрада для пчелы, —
Дитя-Диана их бы заплела,
Их милому б Невинность поднесла.
Река сквозь них вела русло, вия
Блестящие изгибы, как змея,
Такая тишь, такая благодать,
Что призрак бы не мог тут испугать:
Ведь все дурное убегает прочь,
Увидя эту негу, эту ночь!
«Лишь добрым дан столь благодатный миг», —
Подумал Лара и, склоняя лик,
Пошел обратно в замок: он душой
Не мог с такою слиться красотой.
Он вспомнил красоту иной страны,
Где чище небо, ярче блеск луны,
Нежнее ночь, — а сердце, что теперь...
Нет! нет! пусть шторм над ним ревет как зверь, —
Не дрогнет он! Но этот мир и лад
Насмешки злой вливают в сердце яд!
XI

Вот он вошел в безлюдный зал; за ним
Тень по стенам скользила расписным,
Где кисть еще хранит обличья тех,
Чье всё забыто — и добро и грех.
Преданья смутны. Скрыл угрюмый склеп
Их прах, их скорби — всю игру судеб.
А в летописи пышных десять строк
Дают векам придуманный урок,

И — пусть историк хвалит иль бранит —
Та ложь почти как истина звучит...
Так думал он... Сквозь переплет окна
На плитный пол сиянье льет луна, —
И лепка потолка, и ряд святых,
Что молятся на стеклах расписных,
Как призраки наполнили покой,
Казалось, жили жизнью сверхземной.
А Лара, с черной гривой, хмурым лбом,
С колеблющимся на ходу пером,
Сам походя на призрак, воплотил
Весь ужас, что исходит из могил.
XII

Вот полночь. Всюду спят. Ночник в углу
Едва-едва одолевает мглу,
В покоях Лары шепот вдруг возник,
Какой-то говор, голос; резкий крик,
Ужасный вопль, — и смолкло сразу. Лишь
Раскаты эха повторяла тишь.
Вскочили все; страх подавляя, — в зал,
Туда, где вопль о помощи взывал.
Бегут с огнем едва зажженных свеч;
В ножнах, с испуга, всякий тащит меч.
XIII

Там навзничь, холоден, как мрамор плит,
Бледней луча, что по лицу скользит,
Простерся Лара; меч, полу-в-ножнах,
Как видно, выбил сверхприродный страх
Из рук его, — но видом грозен он,
И вызов на лице напечатлен.
Бесчувствен он, но в очертанье рта
Угроза смертью с ужасом слита:
Отчаявшейся гордости печать,
Стремление убить и проклинать.
Сквозь обморок застылый взор хранит
В спокойствии зловещем прежний вид:
В нем (пусть его подернул тусклый сон)
Гнев гладиатора изображен...
Его несут. Чу: дышит! прошептал!

Румянец темный снова заиграл;
Вновь губы алы; взор блуждает, дик,
И трепет жизни в теле вновь возник,
И странные бегут слова: их звук
Чужд языку, звучащему вокруг
Они звучны, раздельно могут течь,
Но слугам ясно: то чужая речь.
А тот, к кому стремился их поток,
Не слышал их, да и — увы! — не мог!
XIV

Паж подошел; казалось, он один
Усвоил, что промолвил господин,
Но, изменясь в лице, он дал понять,
Что смысл речей не станут открывать
Ни он, ни Лара; и казался он
Всем происшедшим мало удивлен:
Склонясь над Ларой, он заговорил,
И тот язык родным, как видно, был
Ему, — и Лара внемлет нежный тон,
Что отгоняет полный страха сон,
Коль этот сон мог овладеть душой,
Что не нуждалась в муке сверхземной.
XV

Дурной ли сон, иль призрак он видал, —
Он никому о том не рассказал,
Все в сердце скрыв. В измученную грудь
Обычный день вновь силы смог вдохнуть.
Ни врач не нужен был, ни духовник:
Вернулось все — и поступь и язык;
Возобновив занятья прежних дней,
Он не был ни угрюмей, ни грустней;
А если стал ему полночный час
Нерадостен, он это скрыл от глаз
Той страшной ночью потрясенных слуг,
Что не могли свой позабыть испуг:
Они, вдвоем лишь (одному нельзя),
Крадутся, мимо залы той скользя;
Все: звук шагов, стук двери, флага плеск,
Завес шуршанье, старых балок треск,

Деревьев тени, вспорх нетопырей,
Ночная песня ветра у дверей, —
Все их страшит, едва лишь мрак ночной
Сгущается над серою стеной.
XVI

Напрасный страх! Зловещей тайны час
Не повторился, и для зорких глаз
Казался Лара все забывшим вдруг, —
Но тем сильнее поражал он слуг
Как? Он, очнувшись, все забыл? Ни взгляд,
Ни слово, ни движенье не хранят
Тех ощущений? Ничего в нем нет,
Что должен был безумный вызвать бред?
Не сон ли все? Его ли дикий крик
Их разбудил в ужасный этот миг?
Его ли сердце замерло от мук?
Его ли взор в их души влил испуг?
Как мог забыть страдалец обо всем,
Коль те дрожат, кто был тогда при нем?
Иль он безмолвен, ибо сросся с ним
Тот страх, — неизъясним, неизгладим, —
И будет жить в тлетворной тайне той,
Что сгложет душу, скрытая душой?
Нет, с ним не так! Ни следствий, ни причин
В нем зритель не постигнет ни один:
У смертного для дум, для тайн таких
Слова — все слабы; мысли душат их.
XVII

В нем было странно разное слито:
Манило это, отвращало то;
Его судьба была темней всего;
Кто порицал, кто восхвалял его,
Но, споря, все в него вперяли взгляд,
И жизнь его узнать был всякий рад.
Кто он? Зачем ворвался он в их круг,
Нося лишь имя, всем известный звук?
Он — враг людей? Но всякий знал о том,
Что он веселым был с весельчаком;
А глянуть ближе, говорят одни,

Улыбка та — насмешке злой сродни:
Смех губы лишь кривил — и застывал,
И никогда во взоре не сиял.
Все ж этот взор и мягким был порой, —
Не с черствой, значит, он рожден душой?
Но тут же он хладел, как бы стыдясь
Той слабости, что в гордость пролилась, —
Не снисходя сомненья разогнать
В тех, кто его боялся уважать.
Он сам терзал то сердце, что в былом
От нежности изнемогало в нем;
На страже скорби, он в душе растил
Лишь ненависть — за то, что так любил.
XVIII

Все презирал он, что видал вокруг, —
Как если б вынес худшие из мук.
Он странником был в этом мире, он,
Как скорбный дух, сюда был занесен.
Средь черных грез он в бури сам себя
Кидал, случайно лишь не погубя,
И не сгубил — напрасно: сам о том
Жалел он, вспоминая о былом.
Любить способный больше, чем любой,
Кто облик носит на земле — земной,
В мечтах о благе он занесся ввысь,
И в холод зрелый те мечты влились.
Гонясь за тенью, тратил он года
И силы, неценимые тогда;
И вихрь страстей врывался в жизнь его,
В безумье не щадящий ничего;
И гибли чувства лучшие в борьбе
Средь диких дум о яростной судьбе.
Ио в гордости он не себя винил,
А лишь Природу, буйство низких сил;
Свои грехи он возлагал на плоть,
Что червь сожрет, душе ж — не побороть.
Добро со злом смешав (какой итог!),
Он в актах воли рад был видеть рок;
Чужд себялюбья мелкого, порой
Он для другого жертвовал собой;
Не долг, не жалость были в этом, нет —

Лишь извращенность мысли, гордый бред,
Что лишь ему все можно, все равно,
Что так другому делать не дано;
Опасный путь: такая страсть могла
Его вовлечь в преступные дела;
Ему равны падение и взлет,
Лишь бы из тех, среди кого живет
И разделять чью долю осужден, —
Добром иль злом мог выделиться он.
Поли отвращенья, дух его больной
Ввыси, над миром, трон поставил свой, —
И холодно он дольний мир следил,
И кровь ровней бежала в недрах жил;
Не знать бы ей, что значит грешный зной,
И вечно течь струею ледяной!
Все ж он с людьми путем обычным шел
И то же делал, те ж беседы вел
И логику не рушил напролом:
Безумен сердцем был он — не умом.
Чужд парадоксам, он своих идей
Не обнажал, чтоб не задеть людей.
XIX

Таинственный и замкнутый для глаз,
При нежеланье выйти напоказ,
Он знал искусство (иль рожден был с ним)
Свой образ в душу заронить другим.
Не то, чтобы любовь или вражду,
Все, что назвать нетрудно на ходу,
Внушал он, но, кто раз его видал,
Тот встречи никогда не забывал;
С кем говорил он, — после долго тот
Небрежных слов продумывал полет;
Как? — не понять, — но был неотразим
Для всех он, кто водил беседу с ним;
Он в сложном чувстве воплощал с тех пор
В них образ свой. Пусть краток разговор, —
Но отвращеньем иль влеченьем вмиг
Он в душу (каждый чувствовал) проник.
Для вас он тайна, но уже пути
К вам он сумел (вдруг видите) найти
И овладеть. С самим собой вразрез

К нему вы сохраняли интерес;
С тем обаяньем вам не совладать:
Казалось, — запрещал он забывать!
XX

Шло празднество. Тьма рыцарей и дам —
Вся знать, все богачи — собрались там.
Был зван и Лара; знатен он; почет
Его всегда у Ото в замке ждет
Весельем потрясен блестящий зал;
Все удалось — и пир, и пышный бал.
Веселый танец мчит красавиц рой,
Слив грацию с гармонией живой;
Жар нежных рук и молодых сердец
В счастливых узах слиты наконец;
При виде их в угрюмых взорах — свет:
Старик припомнит радость юных лет,
И грезит Юность, что с земли она
На крыльях счастья ввысь унесена!
XXI

С приязнью их и Лара созерцал;
Коль был он смутен, — значит, взором лгал;
Беззвучно проносившихся пред ним
Красавиц наблюдал он, недвижим,
Став у колонны, руки сжав крестом.
Но странно: он не замечал притом,
Что мрачный взгляд в него вперен в упор:
Он дерзостью бы счел подобный взор.
Но вот — заметил. Незнакомец тот
Его лишь, видно, взором стережет,
Зловещ, настойчив. Обликом — пришлец,
Еще таился он, — но наконец
Скрестились взоры: был допрос в одном
И удивленье гневное в другом.
В глазах у Лары вспыхнул огонек
Неясных подозрений и тревог,
А тот явил в лице тяжелом вдруг
Смятенье чувств, не понятых вокруг
XXII

«Он!» — вскрикнул незнакомец. Этот крик,
Вмиг повторен, во все углы проник.
«Он? Кто же он?» — бежит из уст в уста,
Пока молва не долетает та
До слуха Лары. Вспугнуты сердца
И вскриком, и глазами пришлеца,
Но Лара и не дрогнул; в глуби глаз
Блеск удивленья первого погас;
Он все стоял, оглядывая зал,
Хоть незнакомец глаз не опускал
И вдруг сказал, от смеха дрогнув весь:
«Он! Как он здесь? Что делает он здесь?»
XXIII

Чрезмерно было, чтобы Лара снес
Столь дерзко угрожающий вопрос.
Чуть сдвинув брови, но невозмутим,
Без вызова, но тоном ледяным
Сказал он дерзкому «Меня зовут —
Лара. Коль ты с другими равен тут, —
Вниманию, столь вежливому, я
Отвечу, ничего не потая.
Я — Лара. Спрашивай еще, прошу:
Готов ответить, маски не ношу».
«Да? А подумай. Иль вопроса нет,
Что слух пронзит, хоть в сердце есть ответ?
Не узнаёшь? Вглядись: ведь, может быть,
Хоть память ты еще не смог сгубить.
Тебе вовек не расплатиться с ней:
Забыть не смеешь до скончанья дней!»
Взор Лары медлил, но узнать не мог
(Иль не хотел); с презреньем Лара вбок
Отвел глаза и головой качнул,
И спину к незнакомцу повернул,
Надменно не ответив ничего, —
Но жестом тот остановил его:
«Лишь слово! Я приказываю: стой!
Ответь, как рыцарь, равному с тобой!
Коль ты таков, как был... Не хмурь бровей:
Раз это ложь, — нетрудно сладить с ней...

Коль ты таков, как был, — презренен ты,
Твой гнусный смех и злобные черты!
Не ты ли тот, кто...»
«Кто бы ни был я,
Но диким обвиненьем речь твоя
Мой слух не тронет. Пусть внимают те,
Кто придает значенье клевете
И побоится сказку ту прервать,
Что ты сумел изящно так начать...
Со столь учтивым гостем я стократ
Хозяина поздравить буду рад».

Тут удивленный Ото произнес:
«Какой бы ни был между вас вопрос, —
Не место здесь решать его и мой
Испортить бал словесною войной.
Коль Эззелин желанием зажжен
Поведать нечто князю Ларе, он
Хоть завтра может (здесь, на стороне —
Где захотят) все разъяснить вполне.
Ручаюсь я: мне Эззелин знаком,
Хоть долго он в краю бродил чужом,
И все успели позабыть о нем.
За Лару я ручаюсь в свой черед:
Порукой доблести — высокий род;
Кровь славных предков не унизит он, —
Исполнит с честью рыцарский закон».

«Пусть завтра, — согласился Эззелин, —
Узнают здесь, что прав из нас — один.
И жизнь, и меч — вот слов моих залог,
Иль пусть в блаженстве мне откажет бог!»
А Лара? — В созерцанье погружен,
Казалось, видел только душу он.
О нем шла речь; все только на него
Глядели средь волненья своего,
А он молчал, и взор — вдали, вдали —
Блуждал, как бы оторван от земли.
Увы! В самозабвении таком
Лишь с мукой вспоминают о былом!
XXIV

«Да, завтра, завтра», — повторил он вдруг,
И это все, что слышали вокруг
Бесстрастен оставался он лицом;
Взор яростным не заблистал огнем;
Но досказал той фразы ровный тон,
Что твердое решенье принял он.
Взяв плащ, он окружающим кивнул
И мимо Эззелина прочь шагнул,
С улыбкой встретя взор суровых глаз,
Стремившихся его склонить сейчас;
Не яд в ней был, не гордость та, где гнев
Презрением прикрыт, оцепенев, —
В ней был покой того, кто сознает
Все, что свершит и что перенесет.
Но в том покое чистота ль была,
Иль старый грех, ожесточенность зла?
Увы! Так сходно изъявленье их
Во взорах, жестах и словах людских;
В одних поступках правда нам дана,
Что для души наивной столь темна.
XXV

Дав знак пажу, он вышел. Паж привык:
Он жест и слово понимает вмиг
Лишь он за Ларой прибыл из страны,
Где души солнцем воспламенены;
Для Лары брег покинул он родной,
Послушен долгу, хоть и юн душой;
Как Лара, молчалив, — не по годам,
Сверх должности он предан был и прям.
Хоть местный он и понимал язык,
Но приказанья слышать не привык
На нем; зато как оживлялся вдруг,
Когда ловил родимой речи звук
От господина! Дальних гор родней,
Звучал тут голос близких и друзей,
Кого он кинул, позабыл совсем
Для одного, кто другом был, был всем!
Других подобных нет ни там, ни здесь;
Что ж странного, что к Ларе льнул он весь?
XXVI

Был строен он, и легкой смуглотой
Лицо подернул солнца луч родной,
Но, их с рожденья нежа, не обжег
Румянцу быстрому подвластных щек.
Но рдел на них не пыл здоровый тот,
Когда кровь сердца радостью цветет, —
То чахлый был огонь таимых мук,
Что, лихорадя, проступают вдруг;
Как с неба взят был пламень глаз больших:
Мысль электричеством сверкала в них,
Хотя ресницы черной бахромой
Смягчали блеск, окутав грустной тьмой;
Все ж гордость в них печали той сильней;
Боль есть, — но не с кем поделиться ей.
Не по годам его чуждался нрав
Мальчишьих шуток, пажеских забав;
На Ларе взор держал часами он,
Все позабыв и весь насторожен;
Отослан, в рощах он один блуждал;
Не спрашивал и кратко отвечал
Прохожим; отдыхал он над ручьем
За книгою на языке чужом;
Он (как и тот, кому служил) был чужд
Приманок взора и сердечных нужд;
Он равнодушен был к дарам земным:
Лишь горький дар — рожденье — принят им.
XXVII

Коль он любил — то Лару; но скромна
Была любовь: в одних делах видна,
В готовности безмолвной — угадать
Все то, что Лара мог бы приказать;
Но он, служа, был сдержан, горд и сух:
Упреков бы не снес глубокий дух;
Трудясь ретивей всех наемных рук,
Он господином выглядел меж слуг;
Казалось, он до службы снисходил
И не для денег преданно служил.
Была его работа нетрудна:
Меч принести, поправить стремена,

Настроить лютню или, в добрый миг,
Вслух почитать из древних чуждых книг;
К той челяди, что наполняла дом,
Нет ни презренья, ни вниманья в нем,
Но лишь простая сдержанность, в какой —
Отсутствие симпатии с толпой.
Хоть он и паж и темен род его,
Лишь Лару признавал он одного;
Глядел он знатным, — грубого труда
На нем не сохранилось ни следа;
Лицо — румянцем, руки — белизной,
Казалось, выдавали пол иной,
Когда б не платье и не странный взгляд,
Что не по-женски страстен, и крылат,
М необуздан: южный зной и пыл
Не хрупкий стан, а взор тот напоил;
В словах той необузданности нет,
И лишь в глазах — ее горячий след.
Он звался Калед. Слух был, что он знал
Иное имя средь родимых скал;
Все замечали, что нередко он
Не шел на зов, но, если повторен
Был этот, видно, непривычный звук,
Он вскакивал, как бы все вспомня вдруг
Но если Лара звал, тогда, спеша,
Все пробуждалось: слух, глаза, душа...
XXVIII

Он пышный зал оглядывал, — и взор
Подметил вдруг толпу потрясший спор.
Когда, стеснясь, дивились храбрецу,
Что столь спокоен был, лицом к лицу
С противником, и дерзкий снес намек,
Забыв о чести, — Калед изнемог,
Волнуясь весь и чувствуя вдвойне;
Все губы в пепле, все лицо в огне,
На лбу, сердечной порожден тоской,
Пот проступил росою ледяной, —
Знак, что в груди кипенье чувств и мук,
В какие вникнуть ум боится вдруг.
Да, в миг иной мы как во сне живем
И действуем, осмыслив лишь потом.

Пажу тех мук довольно было, чтоб
Сковать уста, сжечь агонией лоб.
Он уловил, на дерзкого глядя,
Как Лара улыбнулся отходя;
Лицо пажа переменилось вмиг,
Как будто он улыбки смысл постиг;
Припомнил все, прочел он больше в ней,
Чем в Ларе смог подметить круг гостей;
За господином он скользнул своим,
И зал без них как будто стал пустым:
Все так вперяли в Лару острый взор,
Так чутко все переживали спор,
Что, — лишь качнулся черной тенью он
Под факелами по стволам колонн, —
У всех быстрей забился пульс, и грудь,
Как бы стряхнув кошмар, смогла вздохнуть;
Нам даже бред осилить тяжело:
Реальному всего роднее — зло.
Они ушли, но Эззелин стоит,
Задумчивый храня и властный вид;
Но через час рукою он послал
Привет свой Ото и покинул зал.
XXIX

Толпа ушла, пирующие спят;
Рад скромный гость, хозяин щедрый рад
Лечь на свою всегдашнюю кровать,
Где радость спит, а горе жаждет спать;
Где человек, измученный борьбой,
Бежит от жизни в сладостный покой,
Где нет коварства, злобы и любви,
Где честолюбье не бурлит в крови.
Крылом забвенья жадный взор прикрыт,
И полужизнь как бы в гробу лежит.
Как ложе сна удачней назовут?
Гробница ночи, мировой приют,
Где мощь и слабость, чистота и грех
Простерлись навзничь, в наготе, у всех.
Как сладко хоть бы миг дышать без душ!
Но вновь страх смерти утром гложет ум;
Пусть жизнь полна скорбей, — нам страшен он,
Тот, лучший, снов почти лишенный сон!

ПЕСНЬ ВТОРАЯ
I

Ночь тает; мгла, по склонам гор паря,
В лучах исчезла; будит мир Заря.
Еще один прибавлен день к былым,
И человек стал к смерти ближе с ним;
Но мощная Природа вся цветет:
Прах жизнью полн и солнцем — небосвод,
В цветах долины, пышен блеск лучей,
Целебен ветер, дивно свеж ручей.
Бессмертный человек! На бытие
Гляди, ликуя, и кричи: «Мое!»
Гляди, пока глядится: день придет,
И мир твоим никто не назовет,
И кто б ни плакал — прах бездушный твой
Земля и небо не почтят слезой,
Листка не свеют, тучки не совьют,
Ни вздохом ветерка не помянут
Тебя ль, другого ль. Червь лишь будет сыт
И жалким прахом землю удобрит...
II

Вот утро, вот и полдень. К Ото в зал
Вся знать собралась, все, кого он звал;
Настал тот час, когда, как приговор,
Падут на Лару слава иль позор;
Здесь Эззелин, желая обвинять,
Все без утайки должен рассказать:
Он клялся в том! И с Лары взят обет
С ним рядом стать, — пусть судят бог и свет.
Что ж нет его? Коль обвиняет он, —
Не слишком долго ль длит он сладкий сон?
III

Срок наступил, и Лара, терпелив,
Спокойно ждет, холодный взор склонив.
Где ж Эззелин? Давно уж время! Вновь
Раздался ропот; Ото хмурит бровь.
«К чему сомненья? Если жив мой друг,

Порукой — честь, что он придет в наш круг.
Кров, где он спал, — в долине меж твоих
Земель, высокий Лара, и моих.
Таким бы гостем мой гордился дом,
И сам он отдых не презрел бы в нем,
Но, чтобы доказательства собрать,
Уехал он, не мог заночевать.
Я вновь ручаюсь за него и сам
За честь его ответ, коль нужно, дам».
Он смолк. Но Лара возразил:
«Я здесь,
Тобою зван, чтоб чутким ухом весь
Тот злостный вздор прослушать до конца,
Что и вчера б не снес от пришлеца,
Когда б не счел его безумцем я
Или врагом, презренным, как змея.
Мне он неведом, а меня он знать
Мог в тех краях... но не к чему болтать...
Зови ж сюда лгуна иль за него
Меч подыми противу моего!»
Надменный Ото, покраснев, швырнул
Перчатку на пол; меч его сверкнул;
«Последнее мне нравится. Без слов
За друга я держать ответ готов!»

С лицом все так же бледным, так же тих,
Хоть смерть грозила одному из них,
С недрогнувшей небрежною рукой, —
Знак, что ему давно привычен бой, —
Со взором беспощадным — свой клинок
Мгновенно Лара из ножон извлек.
Напрасно гости устремились к ним:
Во гневе Ото был неукротим;
Он сыплет оскорбленьями; лишь меч
Столь яростную оправдает речь!
IV

Был краток бой. Грудь — слепо, сгоряча —
Подставил Ото под удар меча.
В крови, приемом ловким поражен,
Хоть и не насмерть ранен, рухнул он:
«Моли о жизни!» — Он молчит. Едва ль

С кровавых плит ему позволит сталь
Подняться, ибо взор заволокла
У Лары демоническая мгла.
Свой меч занес он яростней, чем в миг
Когда над ним враждебный меч возник,
Он был тогда искусен, зорок, строг, —
Теперь же бешенства сдержать не смог;
Он так кипел, безжалостен и яр,
Что, — лишь метнулись отвратить удар, —
Свой меч на тех он устремить хотел,
Кто защищать сраженного поспел.
Но, вдруг подумав, он сдержал порыв
И, острый взор на Ото устремив,
Как будто проклинал бесплодный бой,
Где враг повержен, но лежит — живой;
Как будто час хотел провидеть тот,
Как он во гроб от раны той сойдет.
V

Был поднят Ото, весь в крови. Кругом
Шум, беготня запрещены врачом.
В соседнем зале все сошлись, а он,
Внезапный победитель, вышел вон,
Надменно, средь молчанья своего
Как бы не замечая никого.
Сев на коня, домой он держит путь,
Не снизойдя хоть взор назад метнуть.
VI

Но где же он, тот метеор ночной,
Что угрожал и вдруг исчез с зарей?
Где ж Эззелин? Он был, и скрылся он,
И след его малейший утаен.
Оставив Ото ночью, все ж пути
Привычного не мог он не найти
И заблудиться; дом был близок, — но
Там нет его. Уж рассвело давно,
В тревоге все, все ищут хоть бы след;
Одно открыто: Эззелина нет.
Конь — тот в конюшне, только пуст покой.
Хозяин и друзья полны тоской;

Их розыски ведутся вдоль пути,
Всем страшно там знак грабежа найти.
Но знаков нет: ни крови на листах,
Ни лоскутов плаща в густых кустах;
Трава не смята телом иль борьбой
(А страшный след всегда храним травой);
Кровавых пальцев там молчит рассказ, —
Когда рука, почуя смертный час,
В конвульсиях, бороться перестав,
Дерет ногтями стебли нежных трав.
Будь там убийство, — выдала б трава;
Нет ничего; надежда не мертва.
Но темный слух уже вкруг Лары есть;
Его — в сомненьях странных — меркнет честь.
При встрече с ним все умолкают вмиг
И ждут, чтоб скрылся этот жуткий лик;
Тогда опять все шепчутся, дивясь,
Догадками ужасными делясь.
VII

Проходят дни. Встал Ото. Он здоров, —
Лишь гордость мучит; к мести он готов;
Он Ларе враг и друг всем тем, кому
Беду накликать хочется тому.
Он требует, чтоб местный суд решил, —
Не Лара ль Эззелина устранил?
Кто Эззелина здесь бояться мог?
Кому бы честь он гибелью сберег,
Как не тому, кого он обвинял
И погубил бы, если б все сказал?
Всеобщий ропот все растет: слепа,
До тайн охоча жадная толпа.
Кто Ларе друг? Кому внушает он
Доверье? Кто к нему расположен?
Он бешен и неукротим притом;
Он, как никто, орудует мечом.
Где ж обучился он, как не в боях?
Где стал он лют, чтоб все питали страх?
Ведь в нем не тот взрывающийся пыл,
Что словом вызвал, словом погасил;
В нем эта лютость, сердца зрелый плод,
Где состраданье места не найдет;

Лишь полновластье, пресыщенье им
Безжалостность дают сердцам таким...
Все это (люди склонны видеть зло,
Добра не. замечая) подняло
Вкруг Лары бурю, нужную врагам;
Ее опасность ощутил он сам;
Его к ответу вновь зовет пришлец,
Вновь травит он, — живой или мертвец!
VIII

В том крае недоволен был народ;
Все тирании проклинали гнет,
Там деспотов — без счета, и в закон
Их произвол свирепый возведен.
Ряд внешних войн, междоусобиц ряд
В стране кровавый создали уклад:
Лишь повод будь, — и разом вспыхнуть рад
Пожар всеобщий; в буре смут — вокруг
Нейтральных нет, есть только враг иль друг.
Всяк у себя был в замке суверен;
Народ — с проклятьем — не вставал с колен.
И Ларе много завещал отец
Небрежных рук, тоскующих сердец,
Но, странствуя, злодействам здешним чужд,
Не отягчал он податей и нужд,
Теперь же, облегчив их, всякий страх
У подданных он истребил в сердцах.
Боялась только дворня, но скорей
Не за себя, а за него. У ней
Он слыл несчастным (хоть сперва она
Была недобро предубеждена):
Коль он не спит, коль он безмолвно строг, —
То болен он, как все, кто одинок.
Хоть мрачностью покои он гнетет, —
Для всех открыт в старинный замок вход:
Там утешенье находил любой,
Беда встречалась с чуткою душой.
Горд Лара был и презирал вельмож,
Но бедный брат к нему всегда был вхож;
Без лишних слов он всем давал приют,
И никогда обид не видел люд.
Крестьяне день за днем, со всей земли,

Все новые, к нему в вассалы шли.
В нем проявлялся щедрый господин
Вдвойне с тех пор, как сгинул Эззелин.
Быть может, он боялся в эти дни
От графа Ото хитрой западни.
Но, так иль нет, он смог пленить народ
В ущерб всей знати. Если в том — расчет
То мудрый: Лара всем внушил сердцам
Таким свой образ, как задумал сам.
Всем тем, кого сеньор с полей сгонял,
Без долгих просьб он кров предоставлял;
Из-за него не плакал селянин;
Роптал на долю вряд ли раб один;
С ним старый скряга был спокоен; с ним
Бедняк за бедность не бывал язвим;
Наградами к себе он юных влек,
Суля еще, пока уж за порог
Им поздно было; злобе он сулил —
В дни возмущенья — мести сладкий пыл;
Любви, что гибла средь сословных уз,
Он с бою взятый обещал союз.
Созрело все, — и рабство он готов
Изгнать из жизни, если не из слов.
И миг настал. В тот день, лелея месть,
Сбирался Ото с Ларой счеты свесть.
Призыв на суд преступника застал
Средь тысяч рук, с которых он сорвал
Оковы рабства: прежний крепостной,
Доверясь небу, землю звал на бой.
Да, Лара крепостных освободил!
Рыть землю им, но только для могил
Мучителям! Вот боевой их клич:
Отмстить за зло и прав своих достичь.
Свобода! Вера! Месть! — любым из слов
В резню нетрудно повести бойцов;
Довольно ловкой фразы, — и кругом
Пирует смерть и сыты волк с червем!
IX

В стране той власть присвоил феодал;
Монарх был юн, почти не управлял;
Их ненавидел подневольный люд;

Удобный час для разжиганья смут!
Был нужен вождь. Вождя народ сыскал
В том, кто себя с его борьбой связал,
Кто был, себя спасая, принужден
Стать во главе одной из двух сторон.
От всех, кто быть ему бы другом мог,
Отрезал JIapy некий тайный рок.
Всех бед он ждал с тех пор, как Эззелин
Исчез, — но быть он не хотел один:
Желая скрыть (какая б ни была
Тому причина) все свои дела
За годы странствий, — он, примкнув к другим,
Был все же долее неуязвим.
В его груди давно застыл покой,
Давно в ней стих былых страстей прибой.
Но, все смутив, вновь случай или рок
Его путем трагическим повлек,
Опять страстей в нем разразился взрыв,
Его таким, как прежде, воскресив.
Что жизнь ему? Что имя? Тем сильней
Он был в игре отчаянной своей.
Для всех он ненавистным мнил себя
Я рад был гибнуть, но — врагов губя.
Что для него освобожденный раб?
Чтоб сильных смять, повел он тех, кто слаб.
В берлоге темной он обрел покой,
Но вновь облавой окружен людской;
Привычный к травле, он попал в загон:
Его убьют, — не будет пойман он,
Горд, хладен, нечестолюбив, — пока
Жизнь только созерцал он свысока,
Но, на арену вызван, стал бойцом,
Стал мятежу невиданным вождем.
Вся стать его явила буйство сил:
Во взоре — гладиатор проступил.
X

Об ужасах к чему твердить нам вновь?
О том, что коршун сыт, что льется кровь?
О переменном счастье боевом?
О силе, все крушащей напролом?
О гари сёл, о прахе стен? Она

Была, как все другие, — та война.
Лишь яростью она пылала вся,
Безудержьем раскаянье гася;
Оглохла Жалость, ни к чему мольбы, —
И гибнет пленник на полях борьбы;
Одним ожесточеньем полон тот,
Кто, хоть на время, верх в боях возьмет;
В обоих станах жаждут жертв, но их
Все мало им: так много есть живых.
Тушить уж поздно гибельный пожар;
Страну терзает Голод; дик и яр,
Пылает факел Смерти, и Резня
Кидает смех, на жертвы взор клоня.
XI

Внезапным взрывом, опьянившим всех,
Дружинам Лары первый дан успех;
Но он же стал зерном дальнейших бед:
Лишь в храбрости найдя залог побед,
Бойцы уже не слушают вождя,
Слепой толпою на врагов идя.
Разрозненные шайки их, как рок,
Пыл грабежа и мщения повлек.
Бесплодно Лара силится один
Унять неистовства своих дружин,
Бесплодно ищет буйство их смирить, —
Кто пламя вздул, тому не погасить;
Лишь ловкий враг пресек бы их подъем,
Учтя разброд и безрассудство в нем.
Отход обманный и налет ночной,
Дневные стычки, нерешенный бой,
Неявка подкрепленья в должный час,
Бивак под ливнем, — не смыкая глаз, —
Насмешка стен над пылом храбрецов,
Над выдержкой обманутых бойцов, —
Все это — непредвиденно! Они —
Как ветераны в боевые дни;
Но каждый час лишения терпеть?
Нет! лучше в схватке, сразу, умереть!
А голод мучит, лихорадка жнет
Ряды бойцов; уже восторг не тот;
Отчаянье растет за мигом миг;

Один лишь Лара духом не поник.
Но тает круг ему послушных: он
Взамену тысяч — кучкой окружен —
Отборнейших, но плакать им пора
О дисциплине, презренной вчера.
Надежда есть: граница невдали, —
Туда уйти от смут родной земли
И унести с собой в чужую даль,
Изгоев гнев, отверженцев печаль!
Расстаться трудно с родиной своей,
Но умереть иль стать рабом — трудней.
XII

Так, решено! Идут. Готова ночь
Своим светилом бегству их помочь
Бесфакельному, — нежный свет вия
По глади пограничного ручья,
Они глядят: не берег ли? Назад!
Вдоль рубежа — враги, за рядом ряд.
Бежать, вернуться? — но в тылу у них
Знамена Ото, отсвет копий злых!
То не пастушьи ль на горах огни?
Нет: слишком ярки! Не скользнуть в тени.
Надежды нет: окружены. Но вновь
Враг дорого заплатит им за кровь!
XIII

Остановились — дух перевести.
Здесь встретить бой иль напролом идти?
Неважно. Но ударом по врагу,
Что преградил им путь на берегу
Иные бы прорвали вражий стан,
Ушли бы, — как ни дерзок этот план.
«Мы — нападем! Атаки трусы ждут
И, как награду, только смерть найдут!»
Поводья сжаты, сталь сверкнула враз:
Отвага их опередит приказ,
Хотя со словом Лары боевым
Лишь голос смерти прозвучит иным!
XIV

Он вынул меч. Его спокоен вид;
В нем, явно, не отчаянье сквозит:
В нем холод, что и храбрым не под стать,
Кто человеку могут сострадать...
Взор пал на Каледа: все рядом он,
В нем всякий страх любовью побежден;
Должно быть, сумрак лунной ночи лег
Невиданною бледностью вдоль щек,
Иль мертвенный являл оттенок тот,
Что в сердце верность, а не страх, живет.
И Лара понял. Руку тронул, — в ней
И в этот час пульс бился не сильней;
Недвижны губы и спокойна грудь;
Лишь взор внушал: «У нас — единый путь!
Отряд погибнет, убегут друзья, —
Но с жизнью лишь тебя оставлю я!»

Команда прозвучала. Тесный строй
В ряды врага ворвался. Грянул бой.
Покорны кони шпорам. Звон мечей
И — в быстрой стали — отблески лучей.
Их мужеством восполнено число;
Отчаянье на стойкость налегло;
Смешалась с кровью быстрая волна,
И до зари была красна она.
XV

Ведя, бодря, везде являясь вдруг,
Где враг теснит или слабеет друг,
Рубился Лара, хоть уже терял
Надежды те, что сам другим внушал.
Все знали: бегство бесполезно. Тот,
Кто дрогнул, снова кинулся вперед,
С надеждою воскресшею глядя,
Как враг бежит под натиском вождя:
То окружен своими, то один,
Врезался Лара в строй чужих дружин
Или скликал своих... Проложен путь? —
Да, кажется! Он руку вздел — махнуть,
Дать знак! — Но что пернатый шлем поник?

Стрела взвилась и грудь пронзила вмиг!
Жест роковой удару бок открыл,
И гордый знак оборван Смертью был.
Победный возглас замер на губах;
Безжизненно упал победный взмах;
Еще рука сжимает рукоять,
Хоть левая, не в силах управлять,
Роняет повод. Паж перехватил
И Лару, без сознания и сил
Припавшего к луке, стремит вперед:
Быть может, конь из боя унесет.
А бой кипит, и все склубились так,
Что о сраженном и не помнит враг.
XVI

День видит смерть и агонию. Вкруг —
Без шлемов головы, клоки кольчуг;
Простерся конь среди кровавых трав,
Подпругу смертным вздохом разорвав;
А рядом тот не вовсе охладел,
Кто шпорою и поводом владел.
Иной упал вблизи ручья, а тот
Журчит, дразня сожженный жаждой рот.
Любой — палящей жаждою объят,
Кто обречен погибнуть как солдат,
И тщетно губы молят об одной
Предсмертной капле — охладить их зной!
В порыве конвульсивном ног и рук
Иной прополз чрез обагренный луг,
Остаток сил истратив, — и достиг,
И над волной, чтобы испить, поник;
Он ловит свежесть, блеск ее и свет...
Чего ж он медлит?.. Жажды больше нет!
Она исчезла — неутолена;
Та агония — кончилась она!
XVII

Под липою, вдали от битвы той,
В которой был вождем он и душой,
Сраженный воин, чуть дыша, лежал:
То Лара кровью — жизнью истекал.

С ним Калед был, один лишь Калед. Он,
Став на колени, к ране преклонен,
Платком сдержать пытался алый сок,
Что с каждым вздрогом все темнее тек.
Дыханье стало реже; кровь густой
Сочилась каплей, — столь же роковой.
Слов нет, — и Лара жестом знать дает,
Что боль сильнее от его забот.
Ему сжав руку из последних сил,
Улыбкой грустной он благодарил
Пажа, кто все забыл, — и страх и плен,
И влажный лоб лишь видит у колен,
Да бледный лик, да взор, одетый мглой,
Где для него вмещен весь свет земной.
XVIII

По полю рыщет вражеский обход:
Что им триумф, коль Лара ускользнет?
Он здесь! Схватить? Бесцельно: вождь сражен.
И все ж глядит на них с презреньем он, —
Тем примирясь с печальною судьбой,
Коль смерть от злобы защитит земной.
Подъехал Ото, спрыгнул и глядит,
Как враг, его повергший, сам лежит;
Спросил: что с ним. Тот промолчал и взор
Отвел, как бы забыв его, в простор,
И Каледа позвал. Беседа их
Слышна, но непонятна для других.
Он говорит на языке чужом,
Что странно ожил перед смертью в нем.
Шла речь о прошлом, — о каком? — В тот миг
Один лишь Калед тайный смысл постиг;
Он отвечал беззвучно, а кругом —
Стояли в изумлении немом:
Казалось, даже в этот час они
Забыли все, былые вспомня дни,
И обсуждают свой особый рок,
Чью тайну разгадать никто не мог.
XIX

Чуть слышный, длился разговор; лишь тон
Давал понять, насколько важен он;

Прерывно голос Каледа звучал;
Казалось, он, не Лара, умирал:
Столь слаб, невнятен, столь исполнен мук
С недвижных бледных губ срывался звук;
Но голос Лары все признать могли б,
Пока в него не влился смертный хрип.
Но что прочесть в его лице? Оно
Бесстрастно было, твердо и темно;
Лишь агонию ощутив, дрожа,
Он нежным взором подарил пажа.
Когда же тот и отвечать не мог,
То Лара показал вдруг на Восток;
То ль он ввыси дневной завидел луч
(В тот миг пробилось солнце из-за туч);
То ль случай был; то ль внутренним очам
Предстало нечто, виденное там.
Казалось, паж не понял, — глянул вбок,
Как если б ненавидел он Восток
И блеск дневной, и отвернулся прочь —
Глядеть, как Лару облекала ночь.
Тот был в сознанье, — лучше б, коль не так:
Крест кто-то поднял, всепрощения знак,
И четки Ларе протянул, спеша, —
Которых жаждет в смертный час душа, —
Но тот не мог (прости ему господь!)
Презрительной усмешки побороть.
И Калед молча, не спуская глаз
С черт Лары, где последний просвет гас,
Вдруг исказясь, отбросил, не отвел,
От умиравшего святой символ, —
Как если б тот ему смутил покой:
Пути не знал он к жизни сверхземной,
Не знал, что уготовается та
Лишь твердо верующим во Христа.
XX

Со свистом дышит грудь, напряжена;
Взор темная покрыла пелена;
Свело все тело, и — уже мертва —
С колен пажа скатилась голова.
Тот руку, Ларой сжатую, кладет
На грудь: не бьется сердце. Но он ждет,

В рукопожатье хладном, вновь и вновь,
Он трепет ловит, но: застыла кровь!
«Нет, бьется!» — Нет, безумец: видит взгляд
Лишь то, что было Ларой миг назад.
XXI

Все смотрит Калед, — будто не потух
В том прахе пламень, не умчался дух.
Кто возле был, прервали тот столбняк, —
Но с тела взор он не сведет никак;
Его ведут с того лужка, куда
Он снес его, кто был живым тогда;
Он видит, как (прах к праху!) милый лик
К земле, а не к его груди, приник.
Но он на труп не кинулся, не рвал
Своих кудрей блестящих, — он стоял,
Он силился стоять, глядеть, — но вдруг
Упал, как тот, столь им любимый друг
Да, — он любил! И, может быть, вовек
Не мог любить столь страстно человек!..
В час испытаний разоблачена
Была и тайна, хоть ясна она:
Пажа приводят в чувство, расстегнуть
Спешат колет, и — женская там грудь!
Очнувшись, паж, не покраснев, глядит-
Что для нее теперь и Честь, и Стыд?
XXII

Не в склепе предков гордый Лара спит:
Там, где погиб, глубоко он зарыт.
Тих сон его под гробовым холмом
И без молитв, без мрамора на нем.
Оплакан он лишь той, чья скорбь сильней,
Чем скорбь народов о судьбе вождей.
Напрасен был устроенный допрос:
Она молчала, не боясь угроз,
Вплоть до конца, скрыв — где и почему
Все отдала столь мрачному, — тому...
За что он ею был любим? — Глупец!
Любовь сама растет в глуби сердец,
Вне воли! — С ней мог быть он добр. Порой

Суровый дух — глубок, и пред толпой
Умеет скрыть любовь; не различит
Ее насмешник, если тот — молчит!..
Нужна была особенная связь,
Чтоб с Ларой так ее душа сплелась.
Но скрыта повесть, и погибла та,
Чьи все могли бы рассказать уста.
XXIII

Земле был предан Лара; мощный стаи,
Помимо той, смертельной, — многих ран,
Давно заживших, след хранил; они
Нанесены в иные были дни.
Где б ни провел он лето жизни, — там
Ее он, видно, посвящал боям, —
И шрамов ряд, ни в честь ему, ни в стыд,
О пролитой лишь крови говорит.
А Эззелин, кто все открыть бы мог,
Исчез в ту ночь, найдя свой, видно, рок.
XXIV

В ту ночь (как слышал некий селянин)
Шел по долине крепостной один.
Уже боролся с Цинтией Восток,
Туман скрывал ее ущербный рог;
Тот крепостной шел в лес — сухих ветвей
Набрать, продать и накормить детей;
Брел вдоль реки он, чья сечет дуга
Владенья Лары и его врага.
Раздался стук копыт; из темных чащ
Вдруг всадник вылетел (укрыто в плащ,
Свисало что-то со спины коня),
Лицо он прятал, голову клоня.
Так мчался — ночью — и в лесу глухом!
И, заподозря злодеянье в том,
За всадником следить стал крепостной.
Тот осадил коня перед рекой,
Сошел, снял кладь, не сдернув пелены,
Влез на утес и сбросил с крутизны.
Помедля, он вгляделся и назад,
Как будто озираясь, кинул взгляд;

Потом пошел вниз по реке, чья гладь
Порой злодейства может обличать.
Вдруг, вздрогнув, стал он; нагромождены
Там были зимним ливнем валуны;
Крупнейшие он начал выбирать
И, видно, целясь, их в поток швырять.
А крепостной подкрался и за ним
Все наблюдал, сам затаясь, незрим.
Вдруг — точно грудь всплыла из-под воды
Блеснув с колета очерком звезды, —
Но тело он едва приметить мог,
Как тяжкий камень вниз его увлек.
И вновь оно всплыло и, вдруг волну
Окрася в пурпур, вмиг пошло ко дну.
А всадник все стоял и ждал, пока
Последний круг изгладила река,
Потом вернулся, прыгнул на коня
И прочь помчался, шпорами звеня.
Под маской был он, а у мертвеца
Крестьянин, в страхе, не видал лица;
И если впрямь была на нем звезда,
То этот знак, любимый в те года,
И Эззелина украшал, горя,
В ночь, за которой та пришла заря.
Коль то был он, — прими его, господь!
В морскую глубь его умчало плоть,
Но веру Милосердие хранит
В то, что он был не Ларою убит.
XXV

Исчезли — Калед, Лара, Эззелин;
Надгробья не дождался ни один!
Кто Каледа прогнать оттуда б мог,
Где пролил кровь ее погибший бог?
Сломило горе в ней надменный дух.
Скупа на слезы, не рыдая вслух, —
Она взвивалась, если гнали с той
Земли, где спал он, — мнилось ей, — живой:
Тогда пылал ее зловещий взгляд
Как бы у львицы, утерявшей львят.
Когда же быть там не мешали ей, —
Она вела беседы средь теней:

Их скорбный мозг рождает в забытьи,
Чтоб поверять им жалобы свои.
Она под липою садилась той,
Где ей в колени пал он головой, —
И, в той же позе, вспоминала вновь
Его глаза, слова, пожатье, кровь.
Она остригла волны черных кос,
Но сберегла, и часто прядь волос
На землю клала, нежно поводя, —
Как бы на рану призрака кладя.
Звала, — и отвечала за него;
То, вдруг вскочив, владыку своего
Бежать молила: злобный призрак ей
Являлся; вновь садилась у корней,
Лицом худым склонясь к худой реке;
То знаки вдруг чертила на песке...
Так жить нельзя...
С любимым спит она.
Все тайна в ней, — но верность всем видна.

14 мая 1814

СОНЕТ К ШИЛЬОНУ


Свободной Мысли вечная Душа, —
Всего светлее ты в тюрьме, Свобода!
Там лучшие сердца всего народа
Тебя хранят, одной тобой дыша.

Когда в цепях, во тьме сырого свода,
Твоих сынов томят за годом год, —
В их муке зреет для врагов невзгода
И Слава их во всех ветрах поет.

Шильон! Твоя тюрьма старинной кладки
Храм; пол — алтарь: по нем и там и тут
Он, Бонивар, годами шаг свой шаткий

Влачил, и в камне те следы живут.
Да не сотрут их — эти отпечатки!
Они из рабства к богу вопиют!

ШИЛЬОНСКИЙ УЗНИК

I

Взгляните на меня: я сед,
Но не от хилости и лет;
Не страх незапный в ночь одну
До срока дал мне седину.
Я сгорблен, лоб наморщен мой,
Но не труды, не хлад, не зной —
Тюрьма разрушила меня.
Лишенный сладостного дня,
Дыша без воздуха, в цепях,
Я медленно дряхлел и чах,
И жизнь казалась без конца.
Удел несчастного отца —
За веру смерть и стыд цепей
Уделом стал и сыновей.
Нас было шесть — пяти уж нет.
Отец, страдалец с юных лет,
Погибший старцем на костре,
Два брата, падшие во пре,
Отдав на жертву честь и кровь,
Спасли души своей любовь.
Три заживо схоронены
На дне тюремной глубины —
И двух сожрала глубина;
Лишь я, развалина одна,
Себе на горе уцелел,
Чтоб их оплакивать удел.
II

На лоне вод стоит Шильон;
Там, в подземелье, семь колонн
Покрыты влажным мохом лет.
На них печальный брезжит свет —
Луч, ненароком с вышины
Упавший в трещину стены
И заронившийся во мглу.
И на сыром тюрьмы полу
Он светит тускло, одинок,
Как над болотом огонек,
Во мраке веющий ночном.
Колонна каждая с кольцом;
И цепи в кольцах тех висят;
И тех цепей железо — яд;
Мне в члены вгрызлося оно;
Не будет ввек истреблено
Клеймо, надавленное им.
И день тяжел глазам моим,
Отвыкнувшим с толь давних лет
Глядеть на радующий свет;
И к воле я душой остыл
С тех пор, как брат последний был
Убит неволей предо мной
И, рядом с мертвым, я, живой,
Терзался на полу тюрьмы.
III

Цепями теми были мы
К колоннам тем пригвождены,
Хоть вместе, но разлучены;
Мы шагу не могли ступить,
В глаза друг друга различить
Нам бледный мрак тюрьмы мешал.
Он нам лицо чужое дал —

И брат стал брату незнаком.
Была услада нам в одном:
Друг другу голос подавать,
Друг другу сердце пробуждать
Иль былью славной старины,
Иль звучной песнию войны —
Но скоро то же и одно
Во мгле тюрьмы истощено;
Наш голос страшно одичал,
Он хриплым отголоском стал
Глухой тюремныя стены;
Он не был звуком старины
В те дни, подобно нам самим,
Могучим, вольным и живым!
Мечта ль?., но голос их и мой
Всегда звучал мне как чужой.
IV

Из нас троих я старший был;
Я жребий собственный забыл,
Дыша заботою одной,
Чтоб им не дать упасть душой.
Наш младший брат — любовь отца...
Увы! черты его лица
И глаз умильная краса,
Лазоревых, как небеса,
Напоминали нашу мать.
Он был мне все — и увядать
При мне был должен милый цвет,
Прекрасный, как тот дневный свет,
Который с неба мне светил,
В котором я на воле жил.
Как утро, был он чист и жив:
Умом младенчески-игрив,
Беспечно весел сам с собой...
Но перед горестью чужой
Из голубых его очей
Бежали слезы, как ручей.
V

Другой был столь же чист душой,
Но дух имел он боевой:

Могуч и крепок, в цвете лет,
Рад вызвать к битве целый свет
И в первый ряд на смерть готов...
Но без терпенья для оков.
И он от звука их завял!
Я чувствовал, как погибал,
Как медленно в печали гас
Наш брат, незримый нам, близ нас:
Он был стрелок, жилец холмов,
Гонитель вепрей и волков —
И гроб тюрьма ему была,
Неволи сила не снесла.
VI

Шильон Леманом окружен,
И вод его со всех сторон
Неизмерима глубина,
В двойную волны и стена
Тюрьму совокупились там;
Печальный свод, который нам
Могилой заживо служил,
Изрыт в скале подводной был;
И день и ночь была слышна
В него биющая волна
И шум над нашей головой
Струй, отшибаемых стеной.
Случалось — бурей до окна
Бывала взброшена волна,
И брызгов дождь нас окроплял;
Случалось — вихорь бушевал,
И содрогалася скала;
И с жадностью душа ждала,
Что рухнет и задавит нас:
Свободой был бы смертный час!
VII

Середний брат наш — я сказал —
Душой скорбел и увядал.
Уныл, угрюм, ожесточен,
От пищи отказался он:
Еда тюремная жестка,

Но для могучего стрелка
Нужду переносить легко.
Нам коз альпийских молоко
Сменила смрадная вода;
А хлеб наш был, какой всегда —
С тех пор как цепи созданы —
Слезами смачивать должны
Невольники в своих цепях.
Не от нужды скорбел и чах
Мой брат: равно завял бы он,
Когда б и негой окружен
Без воли был... Зачем молчать?
Он умер... я ж ему подать
Руки не мог в последний час,
Не мог закрыть потухших глаз;
Вотще я цепи грыз и рвал —
Со мною рядом умирал
И умер брат мой, одинок;
Я близко был — и был далек.
Я слышать мог, как он дышал,
Как он дышать переставал,
Как вздрагивал в цепях своих
И как ужасно вдруг затих
Во глубине тюремной мглы...
Они, сняв с трупа кандалы,
Его без гроба погребли
В холодном лоне той земли,
На коей он невольник был.
Вотще я их в слезах молил,
Чтоб брату там могилу дать,
Где мог бы дневный луч сиять;
То мысль безумная была,
Но душу мне она зажгла:
Чтоб волен был хоть в гробе он.
«В темнице, мнил я, мертвых сон
Не тих...» Но был ответ слезам
Холодный смех; и брат мой там
В сырой земле тюрьмы зарыт,
И в головах его висит
Пук им оставленных цепей:
Убийц достойный мавзолей.
VIII

Но он — наш милый, лучший цвет,
Наш ангел с колыбельных лет,
Сокровище семьи родной,
Он — образ матери душой
И чистой прелестью лица,
Мечта любимая отца,
Он — для кого я жизнь щадил,
Чтоб он бодрей в неволе был,
Чтоб после мог и волен быть...
Увы! он долго мог сносить
С младенческою тишиной,
С терпеньем ясным жребий свой;
Не я ему — он для меня
Подпорой был... Вдруг день от дня
Стал упадать, ослабевал.
Грустил, молчал и молча вял.
О боже! боже! страшно зреть,
Как силится преодолеть
Смерть человека... я видал,
Как ратник в битве погибал;
Я видел, как пловец тонул
С доской, к которой он прильнул
С надеждой гибнущей своей;
Я зрел, как издыхал злодей
С свирепой дикостью в чертах,
С богохуленьем на устах,
Пока их смерть не заперла;
Но там был страх — здесь скорбь была,
Болезнь глубокая души.
Смиренным ангелом, в тиши,
Он гас, столь кротко-молчалив,
Столь безнадежно-терпелив.
Столь грустно-томен, нежно-тих,
Без слез, лишь помня о своих
И обо мне... Увы! он гас,
Как радуга, пленяя нас,
Прекрасно гаснет в небесах;
Ни вздоха скорби на устах;
Ни ропота на жребий свой;
Лишь слово изредка со мной
О наших прошлых временах,

О лучших будущего днях,
Об упованье... но, объят
Сей тратой, горшею из трат,
Я был в свирепом забытьи.
Вотще, кончаясь, он свои
Терзанья смертные скрывал...
Вдруг реже, трепетнее стал
Дышать, и вдруг умолкнул он...
Молчаньем страшным пробужден,
Я вслушиваюсь... тишина!
Кричу как бешеный... стена
Откликнулась... и умер гул...
Я цепь отчаянно рванул
И вырвал... К брату — брата нет!
Он на столбе — как вешний цвет,
Убитый хладом, — предо мной
Висел с поникшей головой.
Я руку тихую поднял;
Я чувствовал, как исчезал
В ней след последней теплоты;
И мнилось, были отняты
Все силы у души моей;
Все страшно вдруг сперлося в ней;
Я дико по тюрьме бродил —
Но в ней покой ужасный был,
Лишь веял от стены сырой
Какой-то холод гробовой;
И, взор на мертвого вперив,
Я знал лишь смутно, что я жив.
О! сколько муки в знанье том,
Когда мы тут же узнаем,
Что милому уже не быть!
И миг тот мог я пережить!
Не знаю — вера ль то была,
Иль хладность к жизни жизнь спасла?
IX

Но что потом сбылось со мной —
Не помню... Свет казался тьмой,
Тьма — светом; воздух исчезал;
В оцепенении стоял,
Без памяти, без бытия,

Меж камней хладным камнем я;
И виделось, как в тяжком сне,
Все бледным, темным, тусклым мне;
Все в мутную слилося тень;
То не было ни ночь, ни день,
Ни тяжкий свет тюрьмы моей,
Столь ненавистный для очей:
То было — тьма без темноты;
То было — бездна пустоты
Без протяженья и границ;
То были образы без лиц;
То страшный мир какой-то был,
Без неба, света и светил,
Без времени, без дней и лет,
Без Промысла, без благ и бед,
Ни жизнь, ни смерть — как сон гробов,
Как океан без берегов,
Задавленный тяжелой мглой,
Недвижный, темный и немой.
X

Вдруг луч незапный посетил
Мой ум... то голос птички был.
Он умолкал; он снова пел;
И мнилось, с неба он летел;
И был утешно-сладок он.
Им очарован, оживлен,
Заслушавшись, забылся я,
Но ненадолго... мысль моя
Стезей привычною пошла,
И я очнулся... и была
Опять передо мной тюрьма,
Молчанье то же, та же тьма;
Как прежде, бледною струей
Прокрадывался луч дневной
В стенную скважину ко мне...
Но там же, в свете, на стене
И мой певец воздушный был;
Он трепетал, он шевелил
Своим лазоревым крылом;
Он озарен был ясным днем;
Он пел приветно надо мной...

Как много было в песне той!
И все то было — про меня!
Ни разу до того я дня
Ему подобного не зрел!
Как я, казалось, он скорбел
О брате, и покинут был;
И он с любовью навестил
Меня тогда, как ни одним
Уж сердцем не был я любим;
И в сладость песнь его была:
Душа невольно ожила.
Но кто ж он сам был, мой певец?
Свободный ли небес жилец?
Или, недавно от цепей,
По случаю к тюрьме моей,
Играя в небе, залетел
И о свободе мне пропел?
Скажу ль?.. Мне думалось порой,
Что у меня был не земной,
А райский гость; что братний дух
Порадовать мой взор и слух
Примчался птичкою с небес...
Но утешитель вдруг исчез;
Он улетел в сиянье дня...
Нет, нет, то не был брат... меня
Покинуть так не мог бы он,
Чтоб я, с ним дважды разлучен,
Остался вдвое одинок,
Как труп меж гробовых досок.
XI

Вдруг новое в судьбе моей:
К душе тюремных сторожей
Как будто жалость путь нашла;
Дотоле их душа была
Бесчувственней желез моих;
И что разжалобило их?
Что милость вымолило мне,
Не знаю... но опять к стене
Уже прикован не был я;
Оборванная цепь моя
На шее билася моей;
И по тюрьме я вместе с ней
Вдоль стен, кругом столбов бродил,
Не смея братних лишь могил
Дотронуться моей ногой,
Чтобы последния земной
Святыни там не оскорбить.
XII

И мне оковами прорыть
Ступени удалось в стене;
Но воля не входила мне
И в мысли... я был сирота,
Мир стал чужой мне, жизнь пуста,
С тюрьмой я жизнь сдружил мою:
В тюрьме я всю свою семью,
Все, что знавал, все, что любил,
Невозвратимо схоронил,
И в области веселой дня
Никто уж не жил для меня;
Без места на пиру земном,
Я был бы лишний гость на нем,
Как облако при ясном дне,
Потерянное в вышине
И в радостных его лучах
Ненужное на небесах...
Но мне хотелось бросить взор
На красоту знакомых гор,
На их утесы, их леса,
На близкие к ним небеса.
XIII

Я их увидел — и оне
Все были те ж: на вышине
Веков создание — снега,
Под ними Альпы и луга,
И бездна озера у ног,
И Роны блещущий поток
Между зеленых берегов;
И слышен был мне шум ручьев,
Бегущих, бьющих по скалам;
И по лазоревым водам

Сверкали ясны облака;
И быстрый парус челнока
Между небес и вод летел;
И хижины веселых сел,
И кровы светлых городов
Сквозь пар мелькали вдоль брегов...
И я приметил островок:
Прекрасен, свеж, но одинок
В пространстве был он голубом;
Цвели три дерева на нем,
И горный воздух веял там
По мураве и по цветам,
И воды были там живей,
И обвивалися нежней
Кругом родных брегов оне.
И видел я: к моей стене
Челнок с пловцами приставал,
Гостил у брега, отплывал
И, при свободном ветерке
Летя, скрывался вдалеке;
И в облаках орел играл,
И никогда я не видал
Его столь быстрым — то к окну
Спускался он, то в вышину
Взлетал — за ним душа рвалась;
И слезы новые из глаз
Пошли, и новая печаль
Мне сжала грудь... мне стало жаль
Моих покинутых цепей.
Когда ж на дно тюрьмы моей
Опять сойти я должен был —
Меня, казалось, обхватил
Холодный гроб; казалось, вновь
Моя последняя любовь,
Мой милый брат передо мной
Был взят несытою землей;
Но как ни тяжко ныла грудь —
Чтоб от страданья отдохнуть,
Мне мрак тюрьмы отрадой был.
XIV

День приходил, день уходил,
Шли годы — я их не считал:
Я, мнилось, память потерял
О переменах на земли.
И люди наконец пришли
Мне волю бедную отдать.
За что и как? О том узнать
И не помыслил я — давно
Считать привык я за одно:
Без цепи ль я, в цепи ль я был,
Я безнадежность полюбил;
И им я холодно внимал,
И равнодушно цепь скидал,
И подземелье стало вдруг
Мне милой кровлей... там все друг,
Все однодомец было мой:
Паук темничный надо мной
Там мирно ткал в моем окне;
За резвой мышью при луне
Я там подсматривать любил;
Я к цепи руку приучил;
И... столь себе неверны мы! —
Когда за дверь своей тюрьмы
На волю я перешагнул —
Я о тюрьме своей вздохнул.

1816

ИРЛАНДСКАЯ АВАТАРА

Ирландия, как слон, которого бьют по пяткам, становится на колени, чтобы принять жалкого ездока.
Курран

Еще Брунсвика дочь не лежит в саркофаге,
Ее праха земля еще не приняла,
А Георг устремился в порыве отваги
К той стране, что ему, как невеста, мила!

Промелькнула короткая эра свободы
И померкла, как радуга, вспыхнув бледней, —
Средь столетий глухих лишь недолгие годы
Не давили ее, не глумились над ней.

Там, как прежде, ирландец-католик в оковах,
Еще замок стоит, нет парламента там,
Из страны угнетенной от скал известковых
Направляется голод к пустым берегам.

Там стоят эмигранты, свой дом покидая,
И на берег пустынный печально глядят:
Пусть была им тюрьмою земля их родная,
Но слезами невольно туманится взгляд.

Вот является он, королевский мессия,
Словно Левиафан, приплывает он вдруг;
Пусть готовит банкеты ему дорогие
Легион поваров, и лакеев, и слуг!

Пусть парады, балы королевской персоной,
Молодясь, украшает румяный старик —
Если б только трилистник ирландский зеленый
С серой шляпы и в старое сердце проник!

Если б только весна юных чувств благородных
Расцвела в этом сердце, засохшем давно,
То твое раболепство торжеств всенародных,
Может, было б свободой тогда прощено.
То безумье иль низость? На лбу его много
И морщин и грехов. Он лишь глины комок,
Если б даже и был он подобием бога —
Раболепства такого снести б он не смог!

Вопль приветствий! И, спеси надменной в угоду,
Расточают ораторы льстивую речь,
Но твой Граттен не так говорил про свободу,
Возмущенье хотел он словами разжечь.

Самый лучший из лучших, был Граттен твой славен.
Так возвышен и прост и так скромен был он!
Демосфену был он красноречием равен
И в искусстве ораторском непревзойден.

Туллий был не один, Рим накапливал силы
Постепенно для роли своей мировой,
Но твой Граттен восстал, словно бог из могилы,
Средь веков как спаситель единственный твой!

Все сердца зажигал он огнем Прометея,
Кровожадных зверей укрощал, как Орфей.
Тирания пред ним содрогалась, немея,
М Продажность разил он сверканьем речей!

Но вернемся к рабам и тирану! Пусть внемлет
Торжеству и веселью средь Голода, Мук!
Только рабство ликует, свобода приемлет,
Если цепь на неделю ослабят ей вдруг.

В нищете жалким блеском дворец золотите!
(Так скрывает свое разоренье банкрот.)
Снизошел к тебе, Эрин, король, твой властитель,
Так целуй его ноги, не видя щедрот!

Иль вдруг дрогнут у идола ноги из глины
И свобода исторгнута будет в бою —
Ведь, как волки, всегда короли-властелины
Отдают лишь из страха добычу свою...

Любят хищники кровь, короли ж без изъятья
Любят царскую власть, раболепный восторг.
Оттого все они заслужили проклятья —
Грозный Цезарь и жалкий, презренный Георг!

Фингал, ленту носи! Прославляй же, О’Коннел,
Совершенства его!!! А презренье долой,
То ошибка была, и народ это понял,
И «да здравствует плут, государь молодой!».

Бедный Фингал, иль лентой своей ты оковы
Миллионов католиков скроешь от глаз?
Эрин, Эрин, сковать тебя крепче готовы
Те рабы, что поют ему гимны сейчас!

«Нужен дом королю!» — дань грошей твоих медных
Собирай с бедняков, чтоб восстал, наконец,
Над тюрьмою для нищих и домом для бедных
Вавилонскою башней высокий дворец!

Подавайте Вителлию яства когортой,
Пусть обжора по горло набьет пищевод!

Из глупцов-самодуров Георг он четвертый —
Так застольный хор пьяниц тирана зовет.

Пусть от блюд и столы подогнутся со стоном,
Стонет весь твой народ. Угощенье готовь!
Пусть же льются на пиршестве вина пред троном
Так, как льется народа ирландского кровь!

Идол твой не один! Рядом с ним восседая,
Появился и новый Сеян! Посмотри!
Все презреньем клеймят и клянут негодяя,
Все смеются над ним. Это твой Кэстелри!

Это сын твой! Краснеть бы тебе и стыдиться!
Ведь родную страну заточил он в тюрьму,
А ты хочешь чудовищем этим гордиться,
За убийства улыбками платишь ему!

Нет в нем пылкости, мужества. Светлый твой гений
Не дал искры мерзавцу, всего он лишен,
И сама ты, Ирландия, в муках сомнений, —
Как ты вдруг породила такого, как он!

Если так — по пословице старой народной
Змей в Ирландии не порождает земля, —
Но смотри — ядовитой змеею холодной
Он, пригревшись, лежит на груди короля.

О Ирландия! Разве ты мучилась мало
И не падала низко на дно нищеты?
А теперь еще глубже ты в пропасть упала,
И с восторгом тирана приветствуешь ты!

Я за право твое поднимаю свой голос,
Как свободный, хочу, чтоб, свободу любя,
Ты с оружием против насилья боролась,
Трепет сердца последний отдам за тебя!

Ты сынов благородных растила в заботах,
Ты не родина мне, но тебя я люблю.
Я скорбел об ушедших твоих патриотах
И оплакивал их, но теперь не скорблю.

Шеридан твой, и Граттен, и Курран спокойно
Там лежат на чужбине английской вдали,
Но в боях красноречья они так достойно
Защищали свободу ирландской земли.

Крепок сон их в английских холодных могилах.
Гнет насилья на дальних родных берегах,
И рабы, что целуют оковы, не в силах
Осквернить их цепями не скованный прах!

Хоть сынов твоих доблесть страдает от гнета
И свобода чужда берегам их родным —
Есть возвышенное и есть пылкое что-то
У ирландцев в сердцах! Слава — мертвым твоим!

Если что и удержит меня от презренья
К шумным толпам народа, что жалок, и хмур,
И так рабски-покорно выносит гоненья, —
Это славный твой Граттен и гений твой Мур!

1821

ДОН ЖУАН. ПЕСНЬ ОДИННАДЦАТАЯ

1

Епископ Беркли говорил когда-то:
«Материя — пустой и праздный бред».
Его система столь замысловата,
Что спорить с ней у мудрых силы нет,
Но и поверить, право, трудновато
Духовности гранита; я — поэт,
И рад бы убедиться, да не смею,
Что головы «реальной» не имею.
2

Весьма удобно мир предполагать
Всемирным порожденьем солипсизма;
Подобная система — благодать

Для произвола и для эгоизма...
Но искони мешает мне мечтать
Сомненье — преломляющая призма
Великих истин; портит мне оно
Духовности небесное вино.
3

А что же в результате? Несваренье
Иллюзий, представлений и мечтаний
Гипотез беспокойное паренье,
Туман философических скитаний
И самое неясное скопленье
Сортов, явлений, видов, сочетаний.
Вселенная — большой клубок проблем,
Доселе не разгаданных никем.
4

Возник ли мир по Ветхому завету
Иль сам собой, без божьего труда, —
Мыслители не вскрыли тайну эту
И /I может быть, не вскроют никогда.
Но мы недолго странствуем по свету
И все однажды явимся туда,
Где очень точно всё узнаем — или
Навеки успокоимся в могиле.
5

Пора оставить спор метафизический,
Философов безумную мечту,
Что есть, то есть — вот вывод мой логический,
И больше спорить мне невмоготу,
Я начал ощущать периодически
Озноб и кашель, жар и ломоту —
И с каждым новым приступом чахотки
Я становлюсь уступчивым и кротким.
6

Во-первых, я уверовал, как водится,
В спасителя и даже в сатану,

Потом поверил в девство богородицы
И, наконец, в Адамову вину...
Вот с троицей трудненько мне приходится.
Но скоро я улаживать начну
Посредством благочестья и смиренья
И это цифровое затрудненье...
7

Но к теме возвращусь, читатель мой,
Тот, кто бывал в Китае, в Византии,
Кто любовался Аттикой святой
С Акрополя, кто с корабля впервые
Узрел Константинополь золотой,
Кто видел Тимбукту и Ниневию, —
Тот Лондоном не будет поражен,
Но через год — что станет думать он?
8

Мой Дон-Жуан стоял на Шутерс-Хилле
В закатный час, раздумьями томим, —
И темным океаном крыш и шпилей
Лежал огромный Лондон перед ним,
И до него неясно доходили,
Как по равнине стелющийся дым,
Далекое жужжанье, бормотанье,
Кипящей грязной пены клокотанье...
9

Мой Дон-Жуан в порыве экзальтации
Глядел на чудный город и молчал —
Он пламенный восторг к великой нации
В своем наивном сердце ощущал.
«Привет тебе, твердыня Реформации
О родина свободы, — он вскричал, —
Где пытки фанатических гонений
Не возмущают мирных поколений!
10

Здесь честны жены, граждане равны,
Налоги платит каждый по желанью;
Здесь покупают вещь любой цены
Для подтвержденья благосостоянья;
Здесь путники всегда защищены
От нападений...» Но его вниманье
Блеснувший нож и громкий крик привлек:
«Ни с места, падаль! Жизнь иль кошелек!»
11

Четыре парня с этим вольным кличем
К Жуану бросились, решив, что он
Беспечен и сражаться непривычен,
И будет сразу сдаться принужден,
И лакомой окажется добычей,
Лишившись кошелька и панталон,
А может быть, и жизни; так бывает
На острове, где все преуспевают.
12

Жуан английских слов не понимал,
Точнее — понимал весьма немного;
Вначале он приветствием считал
Ругательство с упоминаньем бога.
Не улыбайтесь — он не совершал
Большой ошибки, рассуждая строго;
Я слышал эту фразу, как привет,
От многих соплеменников в ответ.
13

Жуан не понял слов, но понял дело,
И, действуя, как в битве, наугад,
Он вынул пистолет и очень смело
Вогнал в живот обидчику заряд.
Разбойника простреленное тело
Бессильно опрокинулось назад,
И только стон раздался хрипловатый:
«Эх, уходил меня француз проклятый!»
14

Все прочие удрали что есть сил.
Испуганные слуги Дон-Жуана,
Когда и след разбойников простыл,
На место схватки прибежали рьяно;
Но мой герой лишь об одном просил —
Чтоб незнакомцу осмотрели рану
Уже он сожалел, что был жесток
И слишком поспешил спустить курок.
15

«Быть может, — размышлял он, — в самом деле
В обычаях страны такой прием!
С поклоном нас ограбили в отеле,
А этот просто бросился с ножом.
Различные пути к единой цели...
Но как-никак, а я виновен в том,
Что он страдает, и уйти не вправе,
Его без всякой помощи оставя!»
16

Он подал знак — но только трое слуг
Приблизились, как раненый, бледнея,
Промолвил: «Нет, ребята, мне каюк!
Мне только б рюмку джину!» И, слабея
Он судорожным жестом цепких рук
Распутал шарф на посиневшей шее,
С усилием сказал в последний миг:
«Отдайте Салли!» — и навек поник.
17

Окровавлённый шарф к ногам Жуана
Упал, хотя Жуан не понимал,
Ни в чем цена такого талисмана,
Ни что ему британец бормотал.
Еще недавно Тома-капитана,
Гуляку Тома целый город знал;
В короткий срок он промотал, пируя,
И денежки, и жизнь свою лихую...
18

Старательно герой мой совершил
Обряды показаний полисмену
И, подписав бумаги, поспешил
В желанную столицу. Несомненно,
Он озадачен был, что согрешил
На первые же сутки: он мгновенно
В пылу самозащиты уложил
Свободного британца в цвете сил...
19

Он мир лишил великого героя —
Том-капитан был парень первый сорт:
Краса «малин», по взлому и разбою
Не в первый раз он побивал рекорд.
Очистить банк и смыться от конвоя
Умел он изумительно, как черт,
Как он шикарил с черноокой Салли!
Все воры королем его считали.
20

Но кончен Том, и кончено о нем;
Герои исчезают понемногу,
И скоро мы последних изведем.
А вот и Темза! Сразу на дорогу
Мощеную, рождая стук и гром
Колес, Жуан въезжает, слава богу,
И Кеннингтон — обычный серый тон
Предместий грязных — созерцает он.
21

Вот перед ним бульвары, парки, скверы,
Где нет ни деревца уже давно,
Вот «Холм отрады» — новая химера, —
Где отыскать отраду мудрено,
А «Холм» принять приходится на веру;
А вот квартал, означенный смешно
Названьем «Парадиз», — такого «рая»
Не пожалела б Ева, убегая...
22

Шлагбаумы, фуры, вывески, возки,
Мальпосты, как стремительные птицы,
Рычанье, топот, выкрики, свистки,
Трактирщиков сияющие лица,
Цирюлен завитые парики
И масляные светочи столицы,
Как тусклый ряд подслеповатых глаз.
(В то время газа не было у нас!)
23

Всё это видят — правда, в разном свете,
Смотря какой случается сезон, —
Все путники, верхом или в карете
Въезжая в современный Вавилон.
Но полно мне писать о сем предмете,
Путеводитель есть на то, и он
Пускай займется этим. Ближе к делу!
Покамест я болтал, уж солнце село.
24

И вот на мост въезжает Дон-Жуан —
Он видит Темзы плавное теченье,
Он слышит ругань бойких англичан,
Он видит, как в прозрачном отдаленье
Вестминстер возникает сквозь туман —
Величественно-гордое виденье, —
И кажется, что слава многих лет
Покоится на нем, как лунный свет.
Друидов рощи, к счастью, исчезают,
Но цел Стоун-хендж — постройка древних бриттов,
И цел Бедлам, где цепи надевают
Больным во время родственных визитов;
И Ратуша, которую считают
Довольно странной, по словам пиитов;
Й Королевский суд охаять грех,
Но я люблю Аббатство больше всех.
26

Теперь и с освещеньем Черинг-Кросса
Сравнить Европу было бы смешно —
Не сравнивают с золотом отбросы!
На континенте попросту темно.
Французы разрешение вопроса
Разумное нашли уже давно,
Украсив фонари, мы знаем с вами,
Не лампами, а просто подлецами.
27

Не спорю, дворянин на фонаре
Способствует и о- и ггро-свещенью.
Так мог пожар поместий на заре
Свободы ярко освещать селенья.
Но все-таки нужнее в декабре
Не фейерверк, а просто освещенье.
Пугает нас тревожный блеск ракет;
Нам нужен мирный, но хороший свет.
28

Но Лондон освещается прекрасно;
И если Диогену наших дней
В огромном этом омуте напрасно
Пришлось искать порядочных людей,
То этому причина (все согласны!)
Никак не в недостатке фонарей —
И я за поиски такие брался,
Но каждый встречный стряпчим мне казался.
29

По мостовой грохочет мой герой...
Уже редеют толпы и кареты
(Обедают вечернею порой
Все лучшие дома большого света).
Наш дипломат и грешник молодой
По улицам несется, как комета,
Мелькают перед ним в окне подряд
Дворец Сент-Джеймсский и Сент-Джеймсский
«ад».
30

Но вот отель. Нарядные лакеи
Навстречу приезжающим спешат;
Стоит толпа бродяг, на них глазея,
И, как ночные бабочки, кружат
Готовые к любым услугам феи
Пафосские, которыми богат
Вечерний Лондон. Прок от них бывает:
Они, как Мальтус, браки укрепляют.
31

То был отель из самых дорогих —
Для иностранцев высшего полета,
Привыкших не вести расходных книг
И все счета оплачивать без счета;
Притон дипломатических интриг,
Где проводилась сложная работа
Особами, которые гербом
Могли прикрыться в случае любом.
32

О крайне деликатном назначенье
Приезда своего из дальних стран
И о своем секретном порученье
Не сообщал в отеле Дон-Жуан;
Но все заговорили в восхищенье,
Что он имеет вес и важный сан,
И сплетничали знающие лица,
Что от Жуана без ума царица...
33

Молва ходила, будто он герой
В делах военных и в делах любовных;
А романтичной тешиться игрой —
Во вкусе англичанок хладнокровных,
Способных на фантазии порой.
Так в результате слухов баснословных
Жуану в моду удалось попасть,
А в Англии ведь мода — это страсть.
34

Я не считаю, что они бесстрастны,
Но страсть у них рождается в мозгу,
А не в сердцах, хоть и она опасна —
Тому я быть свидетелем могу.
Ах, боже мой, ни для кого не ясно,
Где возникают страсти! Я бегу
От этой темы: в сердце ль, в голове ли —
Не все ль равно; вели бы только к цели!
35

Жуан, как должно царскому гонцу,
Все грамоты свои и объясненья
Представил надлежащему лицу
И принят был с гримасою почтенья.
Политики, к смазливому юнцу
Приглядываясь, приняли решенье
Отменно обработать новичка,
Как ястреб молодого петушка...
36

Они ошиблись... Но на эту тему
Поговорю я после. Надо знать,
Какая это трудная проблема —
Политиков двуличных обсуждать...
Все в жизни лгут, но смело лжем не все мы, —
Вот женщины — они умеют лгать
Так безупречно, гладко и красиво,
Что правда в их устах бледна и лжива.
37

Но что такое ложь? Простой ответ:
Не более как правда в полумаске.
Юрист, герой, историк и поэт
Ее употребляют для подкраски.
Правдивой правды беспощадный свет
Испепелил бы хроники, и сказки,
И всех пророков — кроме тех господ,
Что прорицают на текущий год.
38

Хвала лжецам и лжи! Никто не смеет
Послушливую музу попрекать
За мизантропию; она умеет
Отлично славословия слагать,
А за несклонных к этому краснеет.
Итак, друзья, давайте ж целовать
Монархам все целуемые части —
Как Эрин, подчиняющийся власти.
39

Жуан представлен был. Его наряд
И внешность возбудили изумленье,
Равно и перстень в множество карат,
Который в состоянье опьяненъя...
Ему Екатерина, говорят,
Надела в знак любви и одобренья...
И, уж конечно, не жалея сил,
Он это одобренье заслужил.
40

Сановники и их секретари
Любезнейшим чаруют обхожденьем
Гонцов, которых хитрые цари
Прислали с неизвестным порученьем...
И даже клерки — что ни говори,
Прославленные мерзким поведеньем, —
И те бывают вежливы подчас,
Хотя, — увы! — конечно, не для нас.
41

Они грубят на совесть и на страх,
Как будто их особо обучают;
Почти во всех присутственных местах
Нас окриком чиновники встречают,
Где ставят штемпеля на паспортах
И прочие бумаги получают;
Из всей породы сукиных детей
Плюгавенькие шавки — всех лютей.
42

С empressement1 Жуана принимали.
Французы мастера подобных слов —
Все тонкости они предугадали,
Всю изощренность шахматных ходов
Людского обхожденья. Но едва ли
Пригоден для Британских островов
Их разговор изящный. Наше слово
Звучит свободно, здраво и сурово...
43

Но наше «dam’me»2 кровное звучит
Аттически — и это доказательство
Породы; уху гордому претит
Материка матерое ругательство;
Аристократ о том не говорит,
И я не оскорблю его сиятельство,
Но «dam’me» — это смело, дерзко, зло
И как-то платонически светло!
44

Простая грубость есть у нас и дома,
А вежливости надо поискать
В чужих краях, доверясь голубому
И пенистому морю; тут опять
Всё аллегории; уж вам знакома
Моя привычка весело болтать,
Но время вспомнить, что единство темы —
Существенное качество поэмы.
45

Что значит «высший» свет? Большой район:
На западе столицы, с населеньем
В четыре тысячи; отличен он
От всех патрицианским самомненьем.
Сии персоны, задавая тон,
Взирают на вселенную с презреньем,
Ложатся утром, вечером встают —
И больше ничего не признают.
46

Мой Дон-Жуан, как холостой патриций,
Очаровал девиц и юных дам.
О Гименее думали девицы
И предавались радостным мечтам;
Мечтали и кокетливые львицы,
К амурным благосклонные делам:
Ведь ежели любовник неженатый, —
То меньше грех и меньше риск расплаты.
47

Мой Дон-Жуан блистал по всем статьям:
Пел, танцевал, играл в лото и в карты
И волновал сердца прелестных дам,
Как нежная мелодия Моцарта...
Почтительно печален, и упрям,
И весел без особого азарта,
Познав людей, он ясно понимал,
Что трезво их никто не описал.
48

Девицы и особы средних лет
При встрече с ним румянцем расцветали.
(Последние невинный этот цвет
Тайком от всех в аптеке покупали!)
Красавицы, как радостный букет,
Его веселым роем окружали,
А маменьки справлялись в свой черед:
«Велик ли у отца его доход?»
49

Портнихи принимали деловито
Заказы от блистательных цирцей,
До свадьбы открывая им кредиты
(В медовый месяц у младых мужей
Сердца и кошельки всегда открыты).
Портнихи так принарядили фей,
Чтоб будущим супругам — доля злая! —
Пришлось платить, ропща и воздыхая...
50

И синие чулки — любезный хор,
Умильно обожающий сонеты,
Смутил его вопросами в упор
(Не сразу он придумывал ответы):
Какой на слух приятней разговор —
Кастильский или русский? Где поэты
Талантливей? И повидал ли он
Проездом настоящий Илион?
51

Жуан имел поверхностное знанье
Литературы — и ученых жен
Экзаменом, похожим на дознанье,
Был крайне озадачен и смущен.
Предметом изученья и вниманья
Войну, любовь и танцы выбрал он —
И вряд ли знал, что воды Иппокрены
Содержат столько мутно-синей пены.
52

Но он сумел принять достойный вид
И подавал сужденьям столько веса,
Что умных дев восторженный синклит
Ему внимал. И даже поэтесса,
Восьмое чудо, Араминта Смит,
Воспевшая «Безумство Геркулеса»
В шестнадцать лет, любезна с ним была
И разговор в блокнотик занесла.
53

Двумя-тремя владея языками,
Он сей блестящий дар употреблял,
Чтоб нравиться любой прекрасной даме, —
Но вот стихов, к несчастью, не писал.
Изъян досадный, согласитесь сами!
Мисс Мэви Мзниш — юный идеал —
И леди Фриски звучными сонетами
Мечтали по-испански быть воспетыми.
54

Апломбом и достоинством своим
Он заслужил почтенье львов столичных.
В салонах промелькнули перед ним
Десятки сотен авторов различных,
Как тени перед Банко... Слава — дым,
Но, по расчетам критиков двуличных,
«Великих литераторов» сейчас
Любой журнальчик расплодил у нас!
55

Раз в десять лет «великие поэты»,
Как чемпионы в уличном бою,
Доказывают мнительному свету
Сомнительную избранность свою...
Хотя корону шутовскую эту
Я ценностью большой не признаю,
Но почему-то нравился мильонам
И слыл по части рифм Наполеоном.
56

Моей Москвою будет «Дон-Жуан»,
Как Лейпцигом, пожалуй, был «Фальеро»,
А «Каин» — это просто Мон-Сен-Жан...
La belle Alliance3 ничтожеств разной меры
Ликует, если гибнет великан...
Но все или ничто — мой символ веры!
В любом изгнанье я утешусь им,
Будь даже Боб тюремщиком моим.
57

Скотт, Мур и Кэмбел некогда царили,
Царил и я, но наши дни прошли,
А ныне музы святость полюбили,
Взамен Парнаса на Сион взбрели.
Оседланный попом, Пегас весь в мыле
Плетется в одуряющей пыли;
Его ханжи-поэты поднадули,
К его копытам привязав ходули.
58

Но поп еще, пожалуй, не беда —
Он все же вертоград свой насаждает,
Хотя, увы, от этого труда
Уж не вино, а уксус получает.
Бывает музам хуже иногда:
Их смуглый евнух Спор одолевает —
Вол стихоплетства, тянет строки он
И на читателей наводит сон.
59

Вот Эвфуэс — мой нравственный двойник
(По отзывам восторженных приятелей).
Не знаю я, каков его язык, —
У критиков спросите и читателей.
У Колриджа успех весьма велик,
Двух-трех имеет Вордсворт обожателей,
Но Лэндор с похвалой попал впросак:
Не лебедь Саути, а простой гусак.
60

А Джона Китса критика убила,
Когда он начал много обещать;
Его несмелой музе трудно было
Богов Эллады голос перенять:
Она ему невнятно говорила.

Бедняга Ките! Что ж, поздно горевать...
Как странно, что огонь души тревожной
Потушен был одной статьей ничтожной.
61

Да, списки претендентов все растут
(Живых и мертвых!). Все в тревоге праздной.
Что обречен их кропотливый труд
Забвенью — смерти злой и безобразной.
Но я боюсь, что музы не найдут
Достойных в сей толпе однообразной:
Не мог тиранам тридцати своим
Бессмертье обеспечить даже Рим.
62

Увы, литература безголоса
В руках преторианцев; вид печальный!
Все подбирают жалкие отбросы,
Покорно льстят солдатчине нахальной,
А те еще поглядывают косо!
Эх, возвратись бы я, поэт опальный, —
Я научил бы этих янычар,
Что значит слова меткого удар.
63

Я несколько таких приемов знаю,
Которые любого свалят с ног,
Но я возиться с ними не желаю —
Не стоит мелюзга моих тревог!
Притом и муза у меня не злая,
Ее укор насмешлив, а не строг;
Она нередко, потакая нравам,
Смягчает шутку книксеном лукавым!
64

Среди поэтов и ученых жен
Оставили мы нашего героя
В опасности. Но скоро бросил он

Их общество кичливое и злое,
Где царствует высокопарный тон,
И, вовремя спасаемый судьбою,
Он в круг светил блистательных попал,
Где скоро сам, как солнце, засиял.
65

Он по утрам прилежно занимался
Почти ничем, но этот вид труда
Обычен; он изрядно утомлялся
И отдыхать ложился иногда.
Так Геркулес не делом отравлялся,
А платьем. Утверждаем мы всегда,
Что трудимся для родины любимой,
Хотя успех от этого лишь мнимый.
66

Все остальное время посвящал
Он завтракам, визитам, кавалькадам
И насажденья «парков» изучал
(Где ни цветов, ни пчел искать не надо,
Где муравей — и тот бы отощал).
Но светским леди эта «сень — услада»
(Так пишет Мур!), единственный приют,
Где кое-как природу познают.
67

Переодевшись, он к обеду мчится;
Его возок летит, как метеор,
Стучат колеса, улица кружится,
И даже кучеров берет задор.
Но вот и дом; прислуга суетится,
Гремит тяжелый бронзовый запор,
Избранникам дорогу отворяя
В мир «or molu»4 — предел земного рая.
68

Хозяйка отвечает на поклон,
Уже трехтысячный. Блистают залы,
В разгаре вальс (красавиц учит он
И мыслить, да и чувствовать, пожалуй);
Сверкает переполненный салон,
А между тем с улыбкою усталой,
Прилежно выполняя светский труд,
Сиятельные гости все идут.
69

Но счастлив, кто от бального угара
Уединится в мирный уголок,
Кому открыты двери будуара,
Приветный взор и тихий камелек;
Он смотрит на кружащиеся пары
Как скептик, как отшельник, как знаток,
Позевывая в сладком предвкушенье
Приятной поздней ночи приближенья.
70

Но это удается не всегда;
А юноши, подобные Жуану,
Которые летают без труда
В блистанье кружевного океана,
Лавируют искусно иногда.
Они по части вальса — капитаны,
Да и в кадрили* право же, они
По ловкости Меркурию сродни.
71

Но кто имеет планы на вниманье
Наследницы иль чьей-нибудь жены,
Тот прилагает мудрое старанье,
Чтоб эти планы не были ясны.
Подобному благому начинанью
Поспешность и стремительность вредны;
Бери пример с прославленного бритта —
Умей и глупость делать деловито!
72

За ужином — старайтесь быть соседом,
Напротив сидя — не сводите глаз;
О, самым обаятельным беседам
Равняется таких молчаний час!
Он может привести к большим победам,
Он сохранится в памяти у вас!
Чья нежная душа в теченье бала
Всех мук и всех надежд не испытала?
73

Но эти замечания нужны
Для тех, кому полезна осторожность,
Чьим хитроумным замыслам страшны
Улыбка, взгляд и всякая ничтожность.
А если вы судьбой одарены,
Она предоставляет вам возможность
Во имя денег, сана, красоты
Осуществлять и планы и мечты.
74

Жуан мой был неглуп, хорош собою,
И знатен, и богат, и знаменит,
Его, как иностранца, брали с бою
(Опасности угроза сторожит
Со всех сторон блестящего героя!).
«Народ страдает, — плачется пиит, —
От нищеты, болезней и разврата!»
Взглянул бы он на жизнь аристократа!
75

Он молод, но стара его душа,
В объятьях сотен силы он теряет,
Он тратит, не имея ни гроша,
К ростовщику-еврею попадает.
Живет — хитря, безумствуя, спеша,
В парламенте порою заседает,
Развратничает, ест, играет, пьет, —
Пока в фамильный склеп не попадет.
76

«Где старый мир, в котором я родился?» —
Воскликнул Юнг восьмидесяти лет;
Но я и через восемь убедился,
Что старого уже в помине нет.
Как шар стеклянный, этот мир разбился
И растворился в суете сует —
Исчезли денди, принцы, депутаты,
Ораторы, вожди и дипломаты.
77

Где Бонапарт великий — знает бог!
Где Каслрей ничтожный — знают бесы!
Где пылкий Шеридан, который мог
Путем речей содействовать прогрессу?
Где королева, полная тревог?
Где Англии любимая принцесса?
Где биржевые жертвы? Где цари?
И где проценты, черт их побери!
78

Что Бреммель? Прах. Что Уэлсли? Груда гнили.
Где Ромили? На кладбище снесли.
И Третьего Георга схоронили,
Да только завещанья не нашли!
Четвертого ж внезапно полюбили
Шотландцы; он, от Лондона вдали,
Внимает Соуни, зуд вкушая сладкий,
Пока ему льстецы щекочут пятки.
79

А где миледи Икс? Где лорд Эн-Эн?
Где разные хорошенькие мисс?
Я вижу очень много перемен —
Те обвенчались, эти развелись...
Все в мире — суета, все в мире — тлен.
Где клики Дублина? Где шум кулис?
Где Гренвиллы? В отставке и в обиде.
Что виги? Совершенно в том же виде.
80

Где новые конфликты? Где развод?
Кто продает именье? Кто карету?
Скажи мне, «Морнинг пост», оракул мод,
Великосветских прихотей газета,
Кто лучшие теперь балы дает?
Кто просто умер? Кто ушел от света?
Кто, разорившись в несчастливый год,
На континенте сумрачно живет?
81

За герцогом охотилась иная,
А ей достался только младший брат;
Та стала дамой дева молодая,
А та — всего лишь мамой невпопад;
Те потеряли прелесть, увядая...
Ну, словом, — все несется наугад!
В наружности, в манере обращенья —
Во всем, во всем большие измененья.
82

Лет семьдесят привыкли мы считать
Эпохою. Но только в наши годы
Лет через семь уж вовсе не узнать
Ни правящих народом, ни народа.
Ведь зтак впору голову сломать!
Все мчится вскачь: удачи и невзгоды,
Одним лишь вигам (господи прости!)
Никак к желанной власти не прийти.
83

Юпитером я знал Наполеона
И сумрачным Сатурном. Я следил,
Как пыл политиканского трезвона
И герцога в болвана превратил.
(Не спрашивай, читатель благосклонный,
Какого!) Я видал, как осудил
И освистал монарха гнев народа
И как потом его ласкала мода.
84

Видал я и пророчицу Сауткотт,
И гнусные судебные процессы,
Короны я видал — особый род
Дурацких колпаков большого веса,
Парламент, разоряющий народ, v
И низости великого конгресса;
Я видел, как народы, возмутясь,
Дворян и королей швыряли в грязь.
85

Я видел маленьких поэтов рой
И многословных, но не многославных
Говорунов; и биржевой разбой
Под вопли джентльменов благонравных;
Я видел, как топтал холуй лихой
Копытами коня людей бесправных;
Как эль бурдою стал; я видел, как
Джон Буль чуть не постиг, что он дурак.
86

Что ж «саrре diem»5, друг мой, «саrре», милый!
Увы! Заутра вытеснят и нас
Потомки, подгоняемые силой
Своих страстей, стремлений и проказ...
Играйте роль, скрывайте вид унылый
И с сильных мира не сводите глаз,
Во всем себе подобным подражая
И никому ни в чем не возражая.
87

Сумею ль я достойно передать
Лукавые Жуана похожденья
В стране, о коей принято писать,
Как о стране с моральным неведеньем?
Я не люблю и не умею лгать, —
Но, земляки, вы согласитесь с мненьем,
Что никакой у вас морали нет —
Так говорит ваш искренний поэт.
88

Что мой Жуан узнал и увидал,
Я расскажу вам честно и подробно;
Но мой роман, как я предполагал,
Писать правдиво не всегда удобно.
Еще замечу: я не намекал
Ни на кого. И не ищите злобно
В моих октавах скрытых эпиграмм;
Открыто правду говорю я вам.
89

Женился ль он на отпрыске четвертом
Графини, уловляющей супруга
Для каждой дочки, или выше сортом
Была его достойная подруга?
И стал ли он, простым занявшись спортом,
Творить себе подобных, или туго
Ему пришлось, поскольку был он смел
По части страсти и альковных дел, —
90

Все это скрыто в темноте времен...
Тем временем я песнь окончил эту.
В нападках я, конечно, убежден,
Но ничего плохого в этом нету.
Известно, что невежды всех племен
Бросаются на честного поэта...
Пусть буду я один, но я упрям —
За трон свободной мысли не отдам!

17 октября 1822
1 Любезность, сердечность (франц.).
2 Черт меня побери (англ.).
3 Прекрасный союз (франц.).
4 Позолота (франц.).
5 Лови мгновение (лат.).

БРОНЗОВЫЙ ВЕК


(Отрывки)

* * *

...Москва! Для всех захватчиков предел!
Тщеславный Карл в нее войти хотел,
А Бонапарт вошел — и что ж? Она
Горит, со всех концов подожжена.
Солдат, фитиль схватив, огню помог,
Мужик сует в огонь соломы клок,
Запасы предает огню купец,
Аристократ сжигает свой дворец.
Москва, Москва! Пред пламенем твоим
Померк вулканов озаренный дым,
Поблек Везувий, чей слепящий пыл
С давнишних пор к себе зевак манил;
Сравнится с ним огонь грядущих дней,
Что истребит престолы всех царей!
Москва, Москва! Был грозен и жесток
Врагу тобой преподанный урок!
Крылом пурги смела ты вражий строй,
И падал в снег развенчанный герой.
Ты недругов трепещущую плоть
Спешила клювом стужи приколоть,
Пришить к земле... Пусть Франция не ждет
К себе вояк, закончивших поход:
Напрасно виноградарей страна
Зовет своих сынов, — щедрей вина
Лилась их кровь, ее сковал мороз,
И мумией к снегам пришлец прирос!
Тьму пораженья не развеет свет
В былые дни одержанных побед.
Из лап войны захватчик вырвать смог
Один лишь свой разрушенный возок!
* * *

В ином краю сверкнула искра вновь.
Испанца смуглого вскипела кровь:
Тот гордый дух, погнавший мавров вспять,

От сна восьми веков сумел восстать,
На той земле, где солнца луч горяч,
Там, где «испанец», значило «палач»,
Где шел Кортес войскам Пизарро вслед,
Там вправду обновился Новый Свет!
Вновь стал он юным, оживился вдруг
В поникшем теле тот высокий дух,
Тот гордый дух, что гнал персидский флот
От берегов Эллады... Вновь живет
Эллада. Грозно распрямляют стан
Илот Европы, раб восточных стран;
На Атосе и Андах — в двух мирах —
Взвивается Свободы светлый стяг!
Гармодий-эллин поднял древний меч,
Чужих господ чилиец сбросил с плеч,
Спартанцы прежней доблести полны,
Кацики снова Вольности сыны!
Тираны скрылись — плещется, вольна,
Атлантики суровая волна!
Проливом Кальпе волны длят свой бег
Вот Галлии неукрощенный брег,
Кастилию мятежный вал омыл,
Авзонию порывом вдохновил,
Отхлынул — но с Эгейскою волной
Слился, припомнив Саламинский бой:
Стихия вод слабей сердец людских —
Тираны усмирить не смогут их!
* * *

Не только в том, седом как лунь, краю,
Где Вольность летопись ведет свою
С начала дней, где изо тьмы слепой
Выходят инки странною толпой,
Забрезжил свет, — нет! То чужую рать
Испанец яростный спешит изгнать!
Не Карфаген и не коварный Рим
Его полям грозят мечом своим,
И не вандал, не злобный визигот
Насильем отмечают свой приход,
Не старика Пелайо грозный зов
Скликает в битву древних храбрецов.

Те всходы сжаты, только мавр о них
Вздохнет порой среди песков своих.
Лишь в песнях, что поет крестьянский люд,
Абенсеррагов образы живут;
Исчезли Зегри — изгнаны они
На берега, что были им сродни,
Исчезла вера их, и меч, и власть,
Но тут явилась худшая напасть:
Король-фанатик и палач-монах,
И вот на инквизиции кострах
Пылают люди, чтоб нажраться мог
Католицизма яростный молох,
Чтобы глядел он взором ледяным
На тех, что умирают перед ним!
Монарх то строг, то слаб, а иногда
И строг и слаб; бездельем знать горда;
Унижены дворянские сыны,
А пахари вконец разорены.
Народ бежит с заброшенных полей,
Изломаны кормила кораблей,
Пришли в расстройство стойкие войска,
Померкла сталь толедского клинка,
И Новый Свет не шлет своих даров
Тому, кто пролил кровь его сынов.
Язык чудесный, что для всех времен
Был столь же близок, как латыни звон,
Забыт, Какой Испанская страна
Выла! Не такова теперь она:
Встает, домашних деспотов круша,
Кастильцев нумантийская душа!
Встань, матадор! Тоскует сталь клинка,
Вновь слышен рев Фаларова быка;
Восстань, отважный рыцарь! Снова ввысь
Взметнулся клич: «Испания, сплотись!»
Стеною встань! Твоя стальная грудь
Наполеону преградила путь!
Война, война, пустынные поля
И кровью обагренная земля;
В пустынной сьерре партизан отряд,
Что за врагом, как коршуны, следят;
И Сарагоссы славная стена,
Что доблестью людской озарена;
Бойцы, что рвутся в бой, забывши страх.

Меч амазонки в девичьих руках;
Нож Арагона, пламенный металл
Кастильских копий, рыцарский кинжал
Толедо, Каталонской стороны
Стрелки и андалузцев скакуны;
Готовый вспыхнуть, как Москва, Мадрид,
И в каждом сердце ожил храбрый Сид!
Восстань, француз, свободу возлюбя,
Ты вызволишь испанцев и себя!
* * *

Гордись, Верона! Радостью горя,
Сияньем троицы святой не зря
Ты озарилась! О, когда б ослеп
Твой люд, забыв «Всех Капулетти» склеп
И Скалигеров... Твой «Великий Пес» —
«Кан Гранде» — тщетно задирает нос
Пред мопсами в коронах! Твой Катулл,
Чьих нежных струн звучит в столетьях гул,
Амфитеатр, что римлян восхитил,
Вал, за которым Дант в изгнанье жил
(Он, обретя весь мир меж стен твоих,
Так и не вышел за пределы их), —
Что это все пред ними? О, когда б
Царей не выпускала ты из лап!
Ставь монумент позору своему,
Насилью, мир повергшему в тюрьму!
К чему тебе театр? Вот съезд господ:
Какая там комедия идет!
Сверкают звезды высочайших лиц —
На них народ взирает из темниц.
Италия! Под злобный лязг цепей
Рукоплещи, в ладони громко бей!
* * *

Ах, что за блеск! Вот венценосный фат,
В войне и вальсах грозный автократ!
В рукоплесканья громкие влюблен,
И флирт и самовластье ценит он;
Лицом калмык, манерами казак

И, если стужи нет, большой добряк;
Он либерально тает от тепла,
А чуть мороз, не человек — скала!
Великий друг всех истинных свобод,
Он только их народам не дает.
Как мило он о мире держит речь,
Как греков в рабство хочет он завлечь!
Как Польше он вернул на сейм права,
Ее свободу придушив сперва!
Как он испанцев (лишь для пользы их!)
Готов учить рукой полков своих!
Какой бы он достойный принял вид,
Когда б случилось посетить Мадрид!
Такой визит легко заслужит тот,
Кто в дружбе с ним иль во вражде живет...
Ты подражаешь тезке, и с тобой
Лагарп твой мудрый — Аристотель твой.
В Иберию ты скифов поведешь,
Но в том краю ты то же обретешь,
Что Македонец в Скифии, — как раз
Припомнишь, как на Пруте царь увяз...
Найдешь поклонниц — дам преклонных лет,
Но среди них Екатерины нет!
В Кастилии, в краю пещер и скал,
Как бы медведя лев не растерзал!
При Хересе был Гот испепелен,
Сразишь лишь тех, кем Бонапарт сражен?
Освободи рабов, сломай свой кнут:
Пути насилья к славе не ведут!
Испанский край богат — земля его
Тучна и без навоза твоего!
Враг от ее обилья не вкусит:
Там зоб еще у коршунов набит.
Что ж! Падалью ты птиц кормить привык:
Ты не солдат, а трупов поставщик!
Я Диоген — и встал ты между мной
И солнцем мира, застя свет дневной;
Я Диоген — но сделался б червем
Охотней, чем таким, как ты, царем!
Кто раб, тот раб — свободен Диоген,
А бочка — попрочней синопских стен!
Напрасно только в поисках людей
Он свой фонарь наводит на царей.

Но где ж монарх? Откушал? Иль живот
Долг несваренью снова отдает?
Или паштет, ведя подкоп хитро,
Перевернул державное нутро?
Восстанье в войске? Дерзкий заговор?
Или обжорством вызванный запор?
Иль повар-карбонарий не с добра
Жаркое недожарил? Доктора
Диету прописали? — Видит свет,
Всему виной твой царственный обед!
Добряк Луи — классический король,
«Желанного» тебе желанна роль?
Оставив все, что в Хартвелле обрел:
Стихи Горация, лукуллов стол, —
Ты правишь, но народ стерпел бы плеть,
Ему твоих нотаций не стерпеть!
Ты не для трона создан, гастроном!
Престол твой — за обеденным столом.
Эпикуреец ты, презревший злость,
Хозяин добрый и приятный гость.
Поэтов ты не знаешь назубок,
Но в соусах зато большой знаток;
Ученый муж, остряк и сибарит,
Ты мил, когда желудок твой варит,
Но ты не в силах управлять страной, —
Дай бог с подагрой справиться одной!
* * *

Сын Альбиона, я ль не воспою
Прекрасную Британию свою?
«Ремесла... войско... вольность и восторг...
Довольство... остров... и король Георг...
Строй белых скал — защита в дни войны...
И подати — оплот родной казны...
И Веллингтон, что в битвах поседел
И острым носом шар земной поддел!
Гром Ватерлоо... коммерция (но, ах!
Ни слова о налогах и долгах).
И Кэстелри (не плакали, боюсь,

Когда себя прирезал этот гусь!),
И моряки — таким не страшен шторм, —
Но и для рифмы вы насчет реформ
Не заикайтесь!» — вот вам список тем,
Но их не стоит воскрешать совсем;
Они воспеты в целой уйме книг,
Я вам подсовывать не стану их!
Иную тему я сейчас возьму,
Подвластную и рифмам и уму.

* * *

Ах, родина! Пером иль силой слов
Смогу ли заклеймить тупых ослов,
Тех, что, едва остыв от дней войны,
Как хворью, мирным днем удручены?
Что суждено им книгою судеб:
Охотиться иль цены гнать на хлеб?
Но хлеб, как лавры, слава, честь и трон,
В цене, лендлорды, падать обречен!
Вы рухнете, когда падет цена, —
Вам Бонапарта власть была б нужна!
Пускай он узурпатор, но зачем
Его вы свергли? — Он ваш Триптолем!
Он, руша мир, вздув цены на зерно,
Доход лендлордов поднял заодно;
А стоило ему в снегах застрять,
Как цены книзу поползли опять!
Зачем на дальний остров загнан он?
Он был нужнее, занимая трон!
Он кровопийца был, транжир и мот,
Но ведь французы оплатили счет;
Зато был хлеб в цене, барыш хорош,
У фермера водился лишний грош;
Где арендатор с толстым кошельком,
Простак, что был вам столько лет знаком?
Где завершавший сделку добрый эль?
Доход с болот — «пригоднейших земель»?
Где прежний торг? Где на аренду спрос?
Двойная рента? Что за черт принес
Вам этот мир! в палате патриот
О премиях крестьянам зря орет!

В опасности лендлордов интерес
(Желанье, чтоб доход все выше лез!);
Боитесь вы остаться на бобах,
Коль нищий фермер будет при деньгах.
Министры наши! Вам доверья нет,
Коль ренту не поднимет кабинет!
Не то лендлорд (он патриот вполне!}
Убавит булки в весе (не в цене)...
Где «хлеб и рыба» — сей довольства знак?
Остыла печь и океан иссяк;
Где миллионы? После всех потерь
Умеренность нам свойственна теперь,
А расточитель пусть туда идет,
Куда его Фортуна поведет;
Его утешить сможет лишь одно:
Он жнет, что им посеяно давно!
Так вот он, этот сеятель войны,
Вояка на полях своей страны,
Что, лемех превратив в наемный меч,
Поля питает кровью дальних сеч!
Укрывшись сам, сей хлебопашец шлет
Собратьев на войну... зачем? Доход!
Он пил и ел и клялся, что умрет
За Англию, — но тянет жить доход!
Как примирить потерь военных счет
С любовью к Англии? Подняв доход,
Что ж он не возместит казны расход?
Нет, к черту все! Да здравствует доход!
Их бог, их цель, их радость в дни невзгод,
Их жизнь и смерть — доход, доход, доход!
Исав сменял на суп свои права,
Уж лучше бы подумал он сперва!
Насытившись, хотел вернуть их он,
Но нерушим Израиля закон.
Так наш лендлорд — кровавый живоглот —
О пустяковых ссадинах орет!
Пусть хоть землетрясенье — стены в прах!
Упал бы только курс чужих бумаг...
Пусть рухнет банк — им нации не жаль,
Пусть биржа будет фондов госпиталь!
Не в силах церковь (Ниобея-мать!)
О милой «десятине» не рыдать;
Священник благодатью осенен:

Доходы ловко умножает он!
Власть, церковь, трон, дельцов разрядов всех,
Грызущихся, везет один ковчег;
Попам и банкам славно стричь овец —
Столпотворенье! Англии конец.
А для чего? Чтоб был и цел и сыт
Аграрий, этот алчный паразит!
Ступай же к тварям этим — и дивись
Терпенью их, у них, лентяй, учись!
Запоминай надменный их урок:
«В цене ли кровь и как высок налог».
Но щекотлив для них один вопрос:
«По чьей вине британский долг возрос?»

Декабрь 1822-1823

ИЗ ПУБЛИЦИСТИКИ

РЕЧЬ В ПАЛАТЕ ЛОРДОВ ПО ПОВОДУ БИЛЛЯ О СТАНКАХ ФЕВРАЛЯ 27-ГО ДНЯ 1812 ГОДА

После того, как был оглашен порядок дня второго чтения билля, лорд Байрон поднялся с места и (впервые) обратился к присутствующим лордам с нижеследующей речью:

Милорды!

Хотя вопрос, предлагаемый ныне впервые вниманию ваших светлостей, является новостью для палаты, он отнюдь не новость для нашей страны. Не сомневаюсь, что над ним серьезно призадумывались очень и очень многие еще задолго до того, как он был представлен на рассмотрение сего законодательного органа, который один только своим вмешательством и может оказать в данном случае действенную помощь. В качестве лица, до некоторой степени связанного с пострадавшим графством, но почти неизвестного ни палате, ни ее отдельным членам, внимание коих я позволяю себе затруднить, я вынужден просить у вас снисхождения, милорды, беря на себя смелость высказать несколько соображений по вопросу, который, признаюсь, глубоко беспокоит меня самого.

Входить в обсуждение подробностей происходящих бунтов было бы совершенно излишним; палате хорошо известно, что все самые грубые нарушения закона, кроме кровопролития, уже имели место, что владельцы станков, ненавистных бунтовщикам, и все лица, так или иначе связанные с ними, подверглись оскорблениям и насилиям. За то недолгое время, что я провел в Ноттингэмпшире, не проходило дня без нового акта насилия, и в самый день моего отъезда мне сообщили, что накануне вечером было сломано еще сорок станков и при этом, как всегда, не было оказано никакого сопротивления, а виновные не были обнаружены.

Таково было положение в графстве в самое недавнее время, и у меня есть все основания полагать, что таково же оно и сейчас. Однако, поскольку мы безусловно вынуждены признать, что насилия эти дошли ныне до таких пределов, что не могут не вызывать истинной тревоги, столь же неоспоримо и то, что возникли они в результате исключительно бедственных обстоятельств: упорство, которое эти несчастные люди проявляют в своих злонамеренных действиях, со всей очевидностью показывает, что ничто, кроме самой беспросветной нужды, не могло довести эту большую и до сего времени честную и трудолюбивую массу людей до такого неслыханного бесчинства, столь опасного для них самих, для их семей и для всей общины. В то время, о котором идет речь, город и графство несли на себе тяжкое бремя крупных военных постоев, полиция была поднята на ноги, суды заседали по всей округе, — однако все эти усилия как военных, так и гражданских властей не привели ровно ни к чему. Не было ни одного случая ареста, когда виновный был бы действительно захвачен на месте преступления или взят на основании законных улик, достаточных для его осуждения. Однако, несмотря на всю тщетность усилий, полиция отнюдь не бездействовала: она обнаружила несколько закоренелых преступников, которые на основании самых неопровержимых улик признаны были виновными в тягчайшем преступлении — в бедности; гнусная вина этих людей заключалась в том, что они законным образом произвели на сьет детей, которых они — по милости нашего времени — не в силах были прокормить.

Владельцам усовершенствованных станков нанесен большой ущерб. Машины эти были для них выгодным преимуществом, ибо они избавляли их от необходимости держать значительное количество рабочих, которые теперь обречены на голодную смерть. Есть, в частности, один такой станок, на котором один-единственный рабочий может выполнять работу нескольких человек, а тех, что оказываются лишними, просто выкидывают вон. Однако следует заметить, что изделия, производимые подобным образом, значительно ниже по своему качеству и не годятся для сбыта на отечественном рынке, они сделаны кое-как, наспех, в расчете на вывоз. На языке ремесленников такая работа получила название «паучьей нитки». Вместо того чтобы радоваться подобным усовершенствованиям в своем ремесле, столь благодетельным для человечества, ремесленники, вышвырнутые с работы, сочли себя, в темноте своего невежества, принесенными в жертву сим усовершенствованным машинам. В своем невинном простосердечии они вообразили, что сохранить жизнь и достаток многим трудолюбивым беднякам гораздо важнее, чем позволить разбогатеть нескольким лицам при помощи каких-то усовершенствованных машин, которые выбрасывают рабочих на улицу и обесценивают труд честного труженика. И действительно, следует признать, что, в то время как увеличение машинного производства при том состоянии торговли, которым некогда по праву гордилась наша страна, могло быть выгодно для владельца мастерских, не нанося ущерба его рабочим, при нынешнем положении вещей, когда громадные запасы наших изделий сгнивают на складах и никаких перспектив вывезти их из страны нет, когда спрос на труд и на рабочих сильно понизился, — станки подобного рода будут только умножать нищету и возмущение этих доведенных до отчаяния страдальцев. Однако истинная причина бедствий и возникших на этой почве беспорядков на самом деле кроется еще глубже. Когда нам говорят, что эти люди стакнулись для того, чтобы своими руками уничтожить собственное благополучие и — более того — даже и самые средства к существованию, можем ли мы забыть о той жестокой политике, о разорительной войне последних восемнадцати лет, которая разрушила их благополучие, ваше благополучие, благополучие решительно всех людей в нашей стране. Эта политика, начало коей положили «мужи великие, которых нет уж боле», пережила умерших и стала проклятием живых вплоть до третьего и четвертого колена! Никогда до сих пор эти люди не разрушали своих станков, пока они не стали для них бесполезными, хуже чем бесполезными, пока они не превратились для них в истинное препятствие, о которое разбивались все их усилия заработать себе кусок хлеба. И можете ли вы удивляться, что в наше время, когда банкротства, мошенничества и чуть ли не преступления обнаружены в кругу не столь отдаленном от круга ваших светлостей, — самый низший, но вместе с тем некогда и самый полезный слой народа забывает долг свой под бременем своих бедствий и становится разве что немного менее преступным, чем иные из его высоких представителей? Но в то время как высокопоставленный преступник без труда находит средства обойти закон, мы считаем своим долгом изобретать новые казни, новые смертоносные капканы, дабы погубить несчастного ремесленника, которого голод заставил сбиться с пути. Эти люди рады были копать землю, но лопата была в чужих руках, они не стыдились просить подаяния, но ни одна душа не помогла им. Их собственные средства к существованию отняты у них, все прочие виды заработка захвачены другими, и, сколь ни прискорбны для нас, сколь ни заслуживают осуждения их безумства, вряд ли они могут являться для нас чем-то неожиданным.

Нам заявляют, что лица, коим станки были доверены во временное пользование, сами потворствовали их разрушению; если бы сие было подтверждено и доказано следствием, этих главных пособников преступления следовало бы покарать в первую очередь.

Однако я надеялся, что, какие бы мероприятия ни были предложены правительством его величества на утверждение ваших светлостей, они в основном будут носить примирительный характер; если же зто ни к чему не приведет — будет признано необходимым тщательно расследовать, всесторонне обсудить случившееся; я отнюдь не предполагал, что мы созваны сюда для того, чтобы безо всякого разбирательства и без всяких оснований выносить решения огулом и вслепую подписывать смертные приговоры. Но допустим даже, что эти люди не имели решительно никаких причин для недовольства, что все их жалобы, равно как и жалобы их хозяев, одинаково вздорны и что они поистине заслуживают самого худшего, — какое неумение, какая тупость были проявлены при выборе средств для их вразумления! Зачем было на потеху всем пригонять отряды войск и какой, собственно, был смысл в том, что их туда пригнали? Насколько допускает различие во временах года, это было поистине сущей пародией на летние маневры майора Стэрджена. И, сказать по совести, все усилия и старания как гражданских, так и военных властей в точности напоминали старания мэра и муниципалитета Гаррета. Что за марши и контрмарши! Из Ноттингема в Булвелл, из Булвелла в Бенфорд, из Бенфорда в Мэнсфилд! А когда наконец эти военные отряды торжественно добирались до места своего назначения, во всей пышности и славе и со всеми подобающими церемониями «великого победного похода», они поспевали как раз вовремя, чтобы узреть воочию уже свершившееся преступление, удостовериться в исчезновении преступников и захватить в качестве военных трофеев обломки расколоченных станков, после чего они маршировали обратно на свои квартиры под насмешливые выкрики старух и гиканье мальчишек. Но если в свободной стране и естественно желать, чтобы армия наша не внушала чрезмерного страха — по крайней мере, хоть нам самим, — я никак не могу понять, какая цель достигается тем, чтобы ставить ее в такое положение, в котором она неизбежно оказывается всеобщим посмешищем. Нет худшего довода, как хвататься за меч, и посему к этому должно прибегать как к самому последнему средству. На сей раз его пустили в ход первым, и счастье наше, что пока еще в ножнах; однако меры, которые нам сейчас предлагают, заставят его обнажиться. А между тем если бы мы собрались своевременно, едва только начались эти беспорядки, внимательно рассмотрели и обсудили бы жалобы этих людей, равно как и их хозяев — ибо и у тех тоже были свои жалобы, — я убежден, что можно было бы изыскать средства вернуть этих ремесленников к их занятиям и водворить спокойствие в графстве. Теперь же на графство обрушилось двойное бедствие — постои праздных солдат и обезумевшее от голода население. В каком же бесчувственном равнодушии пребывали мы доныне, если только сейчас впервые палате официально стало известно об этих беспорядках! Ведь все это разыгрывается в каких-нибудь ста тридцати милях от Лондона! А мы тем временем «беспечно ликовали, гордясь, что множится величье наше», мы сидели себе спокойно и радовались нашим триумфам за границей, не подозревая о свалившемся на нас отечественном бедствии. Но все города, завоеванные вами, все армии, которые обратили в бегство ваши полководцы, все это едва ли может радовать вас, если страна ваша потрясена внутренним раздором и вам приходится посылать ваших драгун и ваших палачей против ваших собственных сограждан.

Вы называете этих людей чернью, разнузданной, невежественной, опасной толпой черни, и считаете, по-видимому, что единственное средство усмирить bellua multorum capitum1 — это отрубить ему несколько лишних голов! Но даже и толпу черни скорее можно вразумить уговорами и твердостью, нежели вызывая в ней еще большее озлобление усиленными карами. А помним ли мы, сколь многим мы обязаны этой черни? Это та самая чернь, которая возделывает ваши поля, прислуживает вам дома, из нее составляются ваши флот и армия. Это она позволила вам бесстрашно бросить вызов всему миру — и она способна бросить вызов и вам самим, если ваше небрежение и проистекающие из него бедствия доведут ее до отчаяния. Вы можете называть свой народ чернью, но не забудьте, сколь часто голос черни выражает чувства народа. И еще я считаю своим долгом заметить, с какой готовностью спешите вы всегда на выручку вашим пострадавшим союзникам, тогда как своих страдальцев вы предоставляете заботам провидения или — прихода. Когда португальцы во время отступления французских войск подверглись разорению, не было человека, который не протянул бы им руку помощи, каждый давал сколько мог, и все эти даяния, все, что было собрано — от щедрот богача до лепты вдовицы, — все было отдано им, дабы они получили возможность заново выстроить свои деревни и наполнить свои амбары. А ныне, когда тысячи ваших соотечественников, сбившихся с пути, но гонимых бедствиями, изнемогают в борьбе с лютой нуждой и голодом, ваше милосердие, столь широко простертое вами за пределами родной страны, — казалось бы, ему сейчас самое время достойным образом завершиться у себя дома! Гораздо меньшая сумма, десятая доля того, что было отдано Португалии, позволила бы вам даже и в том случае, если людей этих невозможно вернуть к их труду (чему я никак не могу поверить без надлежащего расследования дела!), избавить их от кроткого милосердия штыка и виселицы. Но, несомненно, наши чужеземные друзья столь настоятельно нуждаются в нашей помощи, что облегчить нужду у себя дома не предвидится никакой возможности, хотя более вопиющей необходимости в этом еще никогда не бывало. Я посетил места военных действий в Испании и Португалии, побывал в самых угнетенных провинциях Турции, но нигде, даже под игом самой деспотичной, некрещеной державы, я не видел столь безысходной, столь отчаянной нужды, какую я обнаружил, вернувшись к себе на родину — в самое сердце христианской страны. А какими же мерами вы пытаетесь помочь этому? После нескольких месяцев полного бездействия и еще нескольких месяцев таких действий, которые похуже всякого бездействия, наконец предлагается великое, превосходное, безошибочное средство, которое со времен Дракона и по сие время является излюбленной панацеей всех государственных лекарей. Пощупали пульс, покачали головой и, прописав больному обычный курс лечения — теплую водичку и кровопускание, теплую водичку вашей мягкосердной полиции и ланцеты ваших солдат, вы объявляете, что судороги эти должны окончиться смертью; таково безошибочное действие всех рецептов ваших политических Санградо. Но, не говоря уже о явной несправедливости и совершенной бесполезности нового билля, неужели вам все еще мало статей, карающих смертной казнью, в вашем своде законов? Или все еще мало крови на ваших кодексах? И надобно проливать ее еще и еще, дабы она возопила к небу и обличила вас? И как же думаете вы ввести в действие этот билль? Можете ли вы упрятать целое графство в его тюрьмы? Или вы поставите виселицы на каждом поле и повесите на них людей вместо пугал? Или — как-никак ведь придется же вам привести в исполнение этот закон — вы будете отправлять на казнь каждого десятого, объявите военное положение в графстве, обезлюдите и опустошите все кругом? И присоедините в качестве достойного дара к владениям его величества Шервудский лес во всей его прежней дикости, дабы он, как некогда, стал местом королевской охоты и убежищем объявленных вне закона? Но что все эти меры для обреченного на голодную смерть и отчаявшегося населения? Неужели умирающий с голоду бедняк, не испугавшийся ваших штыков, испугается ваших виселиц! Если смерть для него облегчение — а, по-видимому, это единственное облегчение, которое вы можете ему предложить, — можно ли усмирить его угрозами? Или то, чего но могли добиться ваши гренадеры, сумеют довершить ваши палачи? Но если вы хотите итти по стезе закона, где же свидетели ваши? Те, что отказались выдать своих сообщников под угрозой каторги, вряд ли польстятся свидетельствовать против них ныне, когда им угрожает смертная казнь. При всем моем глубоком почтении к благороднейшим лордам, сидящим против меня, осмеливаюсь думать, что даже и они, после беглого рассмотрения дела и небольшого расследования, вынуждены будут отказаться от своих намерений. Наше излюбленное государственное правило, столь чудодейственно оправдавшее себя в самых различных и еще совсем недавних обстоятельствах, — медлительность — было бы нам весьма небесполезно и ныне.

Когда у нас вносится законопроект о предоставлении каких-либо свобод либо об отмене ограничений — вы колеблетесь, вы совещаетесь на протяжении многих лет, вы медлите, стараетесь переубедить, вы действуете внушением, но вот закон о смертной казни должно провести мигом, на скорую руку, нимало не задумываясь о последствиях. Исходя из того, что я слышал, и того, что я видел собственными глазами, я могу с уверенностью сказать, что принять этот билль при существующих обстоятельствах, без предварительного расследования, без обсуждения — это значит усугубить возмущение несправедливостью и к небрежению прибавить еще и варварство. Составители этого билля могут гордиться тем, что унаследуют славу того афинского законодателя, чьи законы, как говорят, написаны были не чернилами, а кровью.

Но допустим даже, что закон этот прошел. Представим себе одного из этих людей, такого, каких я видел там, — изможденного голодом, отупевшего от отчаяния, проклинающего жизнь свою, которую вы, милорды, изволите расценивать едва ли не дешевле вязального станка, — представим себе этого человека, окруженного детьми, которым он, выброшенный на произвол судьбы, не в состоянии больше добыть куска хлеба... И вот его навсегда отрывают от семьи, которую он еще недавно поддерживал своим мирным трудом, а если теперь он этого больше не может делать, так не по своей вине, и этого человека — а таких будет десятки тысяч, из коих вы сможете выбирать ваши жертвы, — потащат в суд и будут судить за это первое правонарушение по новому закону И все же, для того чтобы признать его виновным и осудить его на смерть, потребуются еще две вещи: это, по моему мнению, — двенадцать палачей на скамье присяжных и сам Джеффрис в кресле судьи!

ОБРАЩЕНИЕ К НЕАПОЛИТАНСКИМ ПОВСТАНЦАМ

Англичанин, друг свободы, будучи осведомлен, что неаполитанцы разрешают и чужеземцам помогать доброму делу, просит оказать ему великую честь и принять от него тысячу луидоров, каковые он берет на себя смелость предложить. Имея возможность только что собственными глазами наблюдать деспотизм, проявляемый варварами в захваченных ими областях Италии, он с энтузиазмом, естественным для цивилизованного человека, смотрит на благородную решимость неаполитанцев отстоять завоеванную ими независимость. Как член английской палаты пэров, он был бы изменником тем принципам, в силу коих царствующая фамилия Англии взошла на трон английский, когда бы не чувствовал благодарности за великий урок, преподанный недавно как народам, так и королям. Лепта, которую он хотел бы внести, невелика, какой всегда является лепта отдельного человека целой стране, но он надеется, что она будет не последней из тех, что страна эта получит от его соотечественников. Удаленность его от границы и сознание собственной неспособности оказаться полезным на службе у государства не позволяют ему предложить себя в качестве лица, достойного хотя бы самого скромного назначения, требующего, однако, опыта и таланта. Но если в качестве простого добровольца он своим присутствием не окажется лишним бременем для того, кто будет им командовать, он готов явиться в любой указанный неаполитанским правительством пункт, дабы подчиняться приказаниям своего командира, преодолевать вместе с ним любые опасности, не ставя перед собой никакой иной цели, как разделить судьбу доблестного народа, защищающего себя от так называемого «Священного союза» — союза тирании и ханжества.
1820

ДЖОРДЖ ГОРДОН БАЙРОН

Недолгая жизнь великого английского поэта Джорджа Гордона Байрона была примером непрестанной борьбы. Он жил в эпоху решающих исторических событий. Родился за год до того, как в Париже пала Бастилия — твердыня французского абсолютизма. Рос, учился и творил в период ожесточенной борьбы реакционных сил против революционной Франции, во время многолетних и кровопролитных наполеоновских войн. В эти годы рушились монархии, уничтожались старые и возникали новые государства.

Поражение наполеоновской империи привело не только к реставрации монархических режимов в ряде стран Европы, но и к подъему национально-освободительного движения.

В Англии, где с середины XVIII века особенно быстро развивалась промышленность, угрожающе росло число бедняков, не имевших ни земли, ни заработка. Война и континентальная блокада, объявленная Наполеоном, нарушили торговлю, катастрофически росли цены, а правительство, защищая интересы земельной аристократии, приняло в 1815 году закон, запрещавший ввоз хлеба.

Волнения и недовольства среди нищего и голодного трудового люда жестоко подавлялись. Законы того времени предусматривали сто тридцать семь статей, за нарушение которых полагалась смертная казнь (от карманной кражи до ловли рыбы в господском пруду). Большинство населения Англии было неграмотно и невежественно: в первые годы XIX века только в Лондоне было более ста тысяч неграмотных детей.

На творческий путь Байрон вступил в первые годы XIX века, когда в Англии и других странах Европы широкое признание завоевали произведения писателей-романтиков. Романтизм возник в период крушения феодального и укрепления буржуазного строя, развивался в годы французской революции и в последующие десятилетия.

Писатели-романтики критиковали буржуазное общество за его бесчеловечность, за попрание личности, утверждая самостоятельную ценность человека и его духовного мира. Однако романтизму были присущи также индивидуалистические тенденции, иллюзорность и утопизм.

Байрон принадлежит к числу наиболее прогрессивных поэтов-романтиков. Его свободолюбивая лира, смелые призывы к борьбе против деспотизма и тирании, за свободу и национальную независимость, последовательные гневные выступления против захватнических войн завоевали ему славу поэта-борца. Активное участие Байрона в борьбе за независимость итальянского и греческого народов и поныне служит примером самоотверженности и героизма.

Революционно-романтическая поэзия Байрона оказала огромное воздействие на многих писателей. Прогрессивная пресса Англии еще при жизни Байрона и Шелли — его гениального собрата — высоко оценивала их произведения: «Они создали новую эпоху в литературе... Их произведения останутся в веках и будут с восхищением читаться нашими потомками!» Таков был вывод журнала «Республиканец».

Творчество Байрона в той или иной степени оказало влияние на

В. Гюго, Г. Гейне, А. Мицкевича, Ш. Петефи. Байрону откликались и великие русские поэты А. С. Пушкин, М. Ю. Лермонтов, поэты-декабристы. А. Бестужев, узнав о смерти Байрона, писал Вяземскому «Мы потеряли брата... в Байроне, человечество — своего бойца, литература — своего Гомера мысли».

В годы чартизма первого массового рабочего движения в Англии — один из писателей-чартистов выразил мнение многих: «Мы должны сказать о том, что произведения Байрона сделали для нас. Они произнесли за нас слова, которые мы сами не могли, не умели произнести даже про себя. Они являют собою протест против «всеобщего благополучия» в этом «лучшем из миров», — протест, с которым сливаются воедино тысячи, а, вероятно, и миллионы сердец».

С первых дней Великого Октября началась широкая публикация произведений Байрона в Советской России. В ленинском плане монументальной пропаганды имя Байрона стояло в одном ряду с лучшими представителями мировой культуры.

* * *

Джордж Гордон Байрон родился в Лондоне 22 января 1788 года. Родной дед поэта — адмирал Джон Байрон (1723-1786) был отважным мореплавателем. Семнадцати лет он отправился в кругосветное плавание, в течение пяти лет не раз терпел бедствия, попадал в бури и штормы (за что от матросов получил кличку Джек Непогода), был захвачен в плен. Это не помешало ему двадцать лет спустя вновь отправиться в плавание в южную часть Тихого океана на поиски Соломоновых островов. О своих приключениях Джон Байрон рассказал впоследствии в двух своих книгах.

Видимо, от родного деда Джордж Байрон унаследовал страсть к путешествиям и любовь к писательскому труду, а славу «самого красивого человека Англии» — от бабушки Софии, женщины изумительной красоты.

Отец поэта — капитан Джон Байрон (1755-1791) ничем не возвеличил свой древний род. Не по средствам расточительный, он был вынужден, скрываясь от кредиторов, уехать во Францию, где и умер, едва достигнув тридцати шести лет.

После рождения сына семья уехала из Лондона в Шотландию — на родину Кетрин Гордон Гейт (1765-1811), матери поэта. Некогда богатая наследница древнего шотландского рода, после смерти мужа она была вынуждена жить с сыном на скудную вдовью пенсию. Отсутствие средств не позволяло дать мальчику образование. До десяти лет Байрон посещал начальную (грамматическую) школу в городе Эбердине.

Неизгладимое впечатление оставили в памяти Байрона поездки в горы. Суровые, величественные пейзажи Каледонии (так в древности называли Шотландию) с ее бурными потоками и снежными вершинами, обычаи и предания свободолюбивых шотландцев, песни, исполнявшиеся под звуки волынки в горных долинах, покрытых вереском, запечатлены в юношеских стихах Байрона, в строфах его поэм.

В 1798 году умер лорд Вильям Байрон — старший брат адмирала Джона Байрона, при жизни потерявший своих наследников. Десяти лет Джордж Байрон унаследовал титул лорда, поместья и место в законодательной палате лордов английского парламента.

Родовое поместье Байронов (некогда мужской монастырь — Ньюстедское аббатство близ города Ноттингема) было расположено среди Шервудского леса, где сотни лет назад скрывались лесные стрелки отважного Робин Гуда — защитника обездоленных бедняков.

Чтобы поступить в аристократическую закрытую школу, как это полагалось Байрону — будущему законодателю страны, необходимо было подготовиться. Убедившись в том, как скудны были его знания, он настаивал на дополнительных уроках. «...Иначе меня будут позорить кличкой тупицы», — писал он матери.

После недолгого посещения школы доктора Гленни в Дэлвиче Байрон был принят в школу в Гарроу, и лишь в тринадцать лет он приступил к систематическим занятиям.

Культ дружбы и товарищества, столь распространенный в те годы в школах, царил и в Гарроу, и Байрон следовал обычаю. Всегда готовый помочь и защитить слабого, он ненавидел жестокость, был бескомпромиссен в вопросах чести и никогда не изменял своим друзьям. Много времени Байрон посвящал спорту фехтовал, играл в крикет в команде школы, стрелял из пистолета. Вследствие перенесенного полиомиелита с трех лет Байрон хромал на правую ногу, но это не помешало ему стать великолепным пловцом. В 1809 году он переплыл устье реки Тахо, преодолев стремительное течение в момент океанского прилива, в 1810 году за один час и десять минут пересек пролив Дарданеллы из города Абидос в Сестос. Итальянцы называли его «англичанин-рыба», после того как он победил в заплыве в Венеции в 1818 году, продержавшись на воде четыре часа двадцать минут и преодолев расстояние в несколько миль.

Будучи в школе в Гарроу, Байрон участвовал в состязаниях по ораторскому искусству. Темой последнего его выступления был «Король Лир» Шекспира.

Вспоминая много лет спустя о школьных годах, Байрон записал в дневнике: «Меня никогда не видели за чтением: вечная праздность, игры и проказы... Дело в том, что я читал за едой и в постели — читал, когда никто не читает».

В возрасте тринадцати — пятнадцати лет Байрон резко отличался от своих сверстников обширностью и глубиной знаний в области всеобщей истории, философии, географии, был прекрасно знаком с античной литературой (в подлинниках). Великолепно знал Байрон английскую и европейскую литературу. Будучи студентом университета в Кембридже, он по памяти набросал список книг, прочитанных им в Гарроу до пятнадцати лет. Интересы Байрона-подростка поразительно широки: он не только прочитал ряд фундаментальных трудов по истории, философии и литературе, но и, обладая великолепной памятью, мог цитировать наизусть целые страницы из них.

Писать стихи Байрон начал очень рано, много переводил с древнегреческого языка и латыни, но серьезно стал заниматься поэзией, уже будучи студентом Кембриджского университета.

Мир английской аристократии был чужд Байрону: он мечтал о высоком назначении человека, стремился стать полезным обществу.

Созвучны этим мыслям были строки его юношеских стихов:

Для чего мне сходиться со светской толпой,
Раболепствовать перед ее главарями?..
По-пустому растрачивать годы?

* * *

Как глупо слушать рассужденья —
О, не друзей и не врагов! —
Тех, кто по прихоти рожденья
Стал сотоварищем пиров.

 

В 1821 году тридцатитрехлетний Байрон сам подвел итог: «В моих юношеских стихах выражены чувства, которые могли бы принадлежать человеку по крайней мере на десять лет старше, чем я тогда был; я имею в виду не основательность размышлений, а заключенный в них жизненный опыт».

* * *

Четвертого июля 1808 года двадцатилетний Байрон получил степень магистра искусств и расстался с университетом в Кембридже, где учился с 1805 года.

Несколько месяцев, проведенных осенью 1808 — зимой 1809 года в Ньюстеде, напомнили Байрону о счастливых отроческих годах, когда школьные каникулы 1803-1804 годов он проводил в Ньюстеде и часто посещал соседнее поместье Эннсли, где жила «Утренняя звезда Эннсли» (так Байрон называл Мэри Энн Чаворт). С ней он познакомился в детстве, в пятнадцать лет горячо полюбил.

Прошло уже три года после того, как Мэри Энн вышла замуж, но, встретившись с ней 2 ноября 1808 года, поэт убедился, что большое чувство к ней не угасло. В эти дни, под воздействием новых впечатлений, Байрон создал целую серию интимно-лирических стихотворений — шедевров поэтического мастерства, обращенных к Мэри Энн Чаворт.

Весной 1809 года Байрон опубликовал свою первую сатирическую поэму «Английские барды и шотландские обозреватели». В ней он не только привел смелые критические оценки английской поэзии начала XIX века, но и утвердил основу своей эстетики — убеждение в моральной и гражданской ответственности писателя. Все это привлекало все большее внимание к личности молодого поэта, его мировоззрению. И друзья и недруги в письмах к Байрону все чаще задавали вопросы об отношении к религии. Не вдаваясь в богословские споры, Байрон ответил: «В религиозных вопросах я стою за равноправие католиков, но не признаю папу; я отказался от причастия, потому что не верю, чтобы хлеб и вино из рук земного священника помогли мне войти в царствие небесное». Еще более категорически Байрон сформулировал свою мысль в другом письме: «Дела, совершенные на земле, не могут приобщить человека к вечной радости в будущем состоянии, но, с другой стороны, не может существовать обреченности на вечное наказание. Это не согласуется с милосердием, приписываемым божеству».

До конца дней своих Байрон-гуманист считал, что основной догмат церкви — обреченность человека на вечное наказание — недопустимая мера зла, крайняя жестокость. «Жестокость ненавижу не меньше, чем деспотизм», — заявлял поэт.

В 1821 году Байрон создал мистерию (драму на религиозную тему) «Каин» и выступил в ней уже не только против жестоких деспотов земных, обрекших в годы Реставрации широкие народные массы на жалкое, подневольное существование, но и против деспота небесного, покаравшего, согласно библейскому преданию, человека на вечное прозябание в мире зла и бедствий за стремление к познанию. Великий немецкий поэт Гете высоко оценил это дерзновенное произведение Байрона: «В нем видно, как человек такой свободной мысли, как Байрон, проникнутый убеждением в несостоятельности церковных догм, стремится с помощью подобного произведения освободиться от навязанных ему учений».

Еще в 1807 году Байрон совершил свое первое путешествие на крайний север Шотландии, посетил Гебридские острова, возможно, побывал в Исландии. «Я хочу изучить политическое положение в Индии и Азии, обычаи и быт отдельных стран. Я молод, достаточно энергичен, веду воздержанный образ жизни. Не нахожу удовольствия в светских развлечениях и полон решимости поставить перед собой более широкие задачи, чем это делают другие путешественники. Если я вернусь, мои суждения будут более зрелы, а сам я — достаточно молод, чтобы принять участие в политической жизни», — писал Байрон своему поверенному.

Вместе с товарищем по Кембриджскому университету Хобхаузом Байрон отправился в Португалию и Испанию, а затем в Албанию и Грецию, которые в ту пору были лишь частью могущественной Османской империи. Пакетбот на Лиссабон отплыл из Англии 2 июля 1809 года. Впереди были два года, заполненных волнующими событиями, встречами с новыми людьми в новой, непривычной обстановке.

Из Португалии Байрон направился в Испанию. Наполеоновские войска уже захватили значительную часть территории страны. В ряде городов население восстало против оккупантов, испанские крестьяне организовывали партизанские отряды.

Волнующие события, очевидцем которых был Байрон, оставили неизгладимый след в памяти поэта, вдохновили на создание поэмы. 31 октября 1809 года начата Песнь первая поэмы «Паломничество Чайльд-Гарольда».

В первых строфах поэмы идет неторопливый рассказ о герое — пресыщенном, разочарованном юноше Чайльд-Гарольде.

Но по мере того как Чайльд-Гарольд приближался к театру военных действий, все напряженнее, динамичнее звучат строфы поэмы.

Меланхоличный герой отступает на второй план. Сам Байрон с восторгом говорит об испанском народе, вставшем на защиту своей страны от захватчиков. Обращаясь к испанским патриотам, поэт напоминает им о Реконкисте — восьмисотлетней героической борьбе испанского народа за отвоевание страны от ига мавров, взывает к ним:

К оружию, испанцы! Мщенье! Мщенье!
Дух Реконкисты правнуков зовет.
...Сквозь дым и пламень кличет он: вперед!

 

С первых же строф поэмы «Паломничество Чайльд-Гарольда» Байрон отчетливо и ясно высказывает свое отношение к войне, войне захватнической. Во все последующие годы своей жизни поэт постоянно будет возвышать свой голос против кровавых войн как средства разрешения конфликтов между государствами. В поэме «ДонЖуан» он вновь провозгласит: «...лишь войны за свободу достойны благородного народа. Все прочие — убийство!»

Во время путешествия Байрон пересек большую часть Греции, довольно долго находился в Афинах. Он усиленно изучал новогреческий язык, записывал народные греческие песни. Наряду с любовными песнями записал и перевел «Песню греческих повстанцев», встречался с Андреасом Лондосом — борцом за независимость Греции.

То, с чем столкнулся Байрон во время пребывания в этой стране, не могло не вызвать гнева. Получив разрешение султана Османской империи на вывоз «нескольких кусков камня», посол Англии лорд Элгин, варварски разбивая на куски произведения, «вызывавшие удивление веков», разрушал знаменитый Парфенон в афинском Акрополе и вывозил бесценные памятники Древней Греции в Англию. С болью Байрон восклицал:

Моя Эллада, красоты гробница!
Бессмертная и в гибели своей,
Великая в паденье! Чья десница
Сплотит твоих сынов и дочерей?
...И кто же вновь твои разбудит силы
И воззовет тебя, Эллада, из могилы?

 

Летом 1811 года Байрон вернулся в Англию и был потрясен вестью о скоропостижной смерти матери. Вскоре он узнал о гибели двух его близких друзей и о смерти женщины, которую в посвященном ей цикле стихов поэт назвал условным именем Тирза. Байрон поехал в Ньюстед на похороны матери. Здесь он увидел картину страшной нужды и бедствий, которые испытывали местные жители — ткачи и прядильщики графства Ноттингем, оставшиеся после введения прядильных и ткацких машин без хлеба и крова. Каждый станок заменил шесть работников. Доведенные до крайней нищеты, не имевшие каких бы то ни было гражданских прав, безработные ткачи и прядильщики собирал'ись в отряды в Шервудском лесу, и с именем легендарного вожака Нэда Лудда луддиты, как они себя называли, врывались в мастерские, разбивали станки.

И вместо того чтобы обеспечить людям возможность заработать на кусок хлеба, на рассмотрение парламента был внесен билль — законопроект о введении смертной казни разрушителям станков.

27 февраля 1812 года предстояло обсуждение законопроекта в палате лордов. Свою первую речь в парламенте Байрон решил произнести в защиту луддитов, выступить против бесчеловечного билля. Он тщательно готовился к выступлению. Живя в Ньюстедском аббатстве близ города Ноттингема, одного из центров восстания луддитов, Байрон внимательно следил за развитием событий. За два дня до выступления, 25 февраля 1812 года, он сообщил в письме лорду Холланду — главному судье города Ноттингема — свои выводы: «Я считаю, что в отношении рабочих допущена большая несправедливость; что они принесены в жертву интересам некоторых лиц, обогатившихся на нововведениях, которые отняли у ткачей работу... можно приветствовать благодетельный для человечества прогресс промышленности, но нельзя допустить, чтобы человечество приносилось в жертву усовершенствованию машин... Я возражаю против билля из-за его явной несправедливости... Я видел, как живут эти несчастные и какой это позор для цивилизованной страны».

Речь Байрона в защиту луддитов — один из лучших образцов ораторского искусства. И поныне она воздействует на читателя силой и убедительностью доводов. Само построение речи привлекает внимание. Говоря о бедствиях народа, вскрывая их причины, Байрон четко разграничивает ту ответственность, которая ложится за это на разные слои общества. «Вы» с гневом бросает он лордам — законодателям страны, пользующимся благами, которые создает трудовое население, и презрительно называющим его «чернью» и «свинским большинством». «Мы» подчеркивает Байрон, не снимая и с себя ответственности за создавшееся положение в стране. «Я» говорит он, зная, что его точка зрения на законопроект — мнение одиночки, мужественно отстаивающего интересы большинства, одиночки, который предвидит, что народ способен бросить вызов тем, кто его называет «чернью».

Демократизм политических взглядов Байрона с годами будет крепнуть. Через восемь лет, в письме к другу, вспоминая о движении луддитов, подтверждая свою причастность к нему, Байрон скажет знаменательное «мы»: «Я помню мое графство Ноттингем во время восстания луддитов, когда мы уничтожали станки, а иногда и мануфактуры».

Через несколько дней после выступления Байрона в палате лордов предстояло голосование. Поэт сделал еще одну попытку привлечь внимание общественности к глубоко волновавшему его вопросу — написал полное сарказма стихотворение, иронически назвав его «Одой». На этот раз он обращался непосредственно к тем, кто составил билль против разрушителей станков: министру внутренних дел лорду Райдеру, лорду-канцлеру Эльдону и лорду Ливерпулу, вскоре занявшему пост премьер-министра. Изложив в «Оде» основные мысли своей речи, поэт пришел к еще более категорическому выводу:

Сперва не безумцам ли шею свернуть,
Которые людям, что помощи просят,
Лишь петлю на шее спешат затянуть?

 

Дальнему родственнику поэта Р. Ч. Далласу, поздравившему Байрона после выступления в палате лордов, он с живостью ответил: «Моя речь была лучшим вступлением к поэме «Паломничество Чайльд-Гарольда».

10 марта 1812 года Песни первая и вторая поэмы «Паломничество Чайльд-Гарольда» вышли из печати. Невероятный успех поэмы вознес Байрона на вершину славы. Вспоминая об этих событиях, поэт позже записал: «Однажды утром я проснулся и почувствовал себя знаменитым».

Появление поэмы «Паломничество Чайльд-Гарольда», а затем и других поэм Байрона привело к размежеванию читателей. И если читателя-аристократа интересовал образ разочарованного ЧайльдГарольда, то читатель из трудовой среды прежде всего обращал внимание на строфы, посвященные отважной борьбе народных масс за свободу.

* * *

Положение в Европе обострялось с каждым днем: союзные войска все более теснили Наполеона. Какова будет судьба европейских стран в случае их победы? «О, хоть бы Республика!» — с надеждой восклицал Байрон,

Наконец прибыли вести из Европы. «Наполеон Буонапарте отрекся от всемирного престола! — с иронией писал в дневнике Байрон, — Как! Дождаться, чтобы враг вступил в столицу и тогда только заявить о своей готовности отказаться от того, что уже потеряно!!! А впрочем, может быть, и не стоит умирать за корону?!»

Последняя запись в дневнике Байрона за 1813-1814 годы звучит трагически: «Больше я не стану вести дневника об этих вчерашних светильниках; ...я вырываю из тетради оставшиеся листы и пишу — рвотным порошком вместо чернил, — что «Бурбоны восстановлены на престоле!»

* * *

Осенью 1814 года Байрон обручился с мисс Анной Изабеллой Милбэнк. «Чудо среди единственных дочерей!.. Такой хороший человек, что я... хотел бы быть лучше!» Так характеризовал Байрон «мать своих будущих Гракхов». Однако очень скоро это представление рассеялось, и Байрон убедился, что жена не только оказалась «слишком чопорной», но и слишком послушной дочерью своих родителей, раболепно преданных королевскому трону и церкви. Брак не принес счастья, а семейные раздоры были использованы врагами поэта как повод для клеветы и травли.

* * *

Атмосфера, в которой Байрон был вынужден жить и творить во второй половине 1815 — начале 1816 года, достигла крайнего напряжения. Кредиторы требовали оплаты непомерных долгов, доставшихся поэту «в наследство» от двоюродного деда, был наложен арест на имущество. Поэту пришлось продать ценнейшую библиотеку. Многочисленные газеты травили Байрона, стремились его оклеветать. Он решил покинуть свою страну. Прежде чем уехать, 7 апреля 1816 года поэт опубликовал стихотворение «Звезда Почетного легиона», открыто заявив своим врагам, что Англию покинул Байрон-республиканец.

В конце 1816 года до Байрона дошла весть о новом подъеме движения луддитов. Из Венеции он писал Томасу Муру: «Клянусь богом! Если начнется потасовка, я к вам приеду!» И шлет боевую «Песню для луддитов».

В Италии, северная часть которой в те годы была под пятой Австрийской империи, где оккупанты жестоко расправлялись с малейшими попытками итальянцев к сопротивлению, Байрон познакомился с передовыми людьми Италии — карбонариями — членами тайной организации итальянских патриотов. Если в Англии поэт только помышлял об участии в борьбе, то в Италии он становится активным борцом за объединение разъединенной Италии, за ее национальную независимость.

С начала 1821 года, когда волна национально-освободительного Движения докатилась до Равенны, где жил в те годы поэт, Байрон полностью был захвачен интересами движения карбонариев. Его близкий друг Тереза Гвиччиоли, ее отец и брат помогали держать связь с местной тайной группой. «Если бы удалось освободить Италию!.. Это великая цель — подлинная поэзия политики! (подчеркнуто Байроном. — О. А.). Подумать только — свободная Италия! Чья возьмет[ Лучше всего — надеяться, даже когда дело безнадежно».

Но не было единства среди карбонариев-руководителей, карбонарии-аристократы недооценивали роль крестьянских масс. «...Они не наберут и тысячи человек. А все из-за того, что простой народ не заинтересован — только высшие и средние слои. А хорошо было бы привлечь на нашу (подчеркнуто Байроном. — О. А.) сторону крестьян... в этом народе заложены отличные качества и благородная отвага... В такие времена рождаются герои... Я готов сделать все ради их освобождения...»

Байрон был сторонником организации «карбонарской толпы» — отрядов из местных крестьян. Он организовывал и вооружал отряды из местных крестьян, которые выбрали его своим «капо» — вожаком.

Движение карбонариев все же потерпело поражение. Жестокие репрессии обрушились на тысячи его участников. «Я обязан им помочь. В один прекрасный день они снова восстанут. Будем жить надеждой на лучшее, — это самое ценное достояние. ...Революция неизбежна».

В страхе перед революцией конгресс Священного союза в Вероне принял решение двинуть французские войска в Испанию и продлил срок пребывания оккупационных австрийских войск в Италии. Ответом на эти решения явилась политическая сатира Байрона «Бронзовый век». В ней поэт показал не только размах национально-освободительного движения во всем мире, но и разоблачил тех, кто был заинтересован в продолжении войн, ради дохода бросал сотни тысяч солдат на смерть.

Героизм и сплоченность русского народа во время Отечественной войны 1812 года, город Москва, — «для всех захватчиков предел», высокий пример единодушия и самопожертвования всех ее жителей во время пожара нашли горячий отклик у Байрона. Поэт сравнивает московский пожар с «огнем грядущих дней, что истребит престолы всех царей».

Весной 1823 года Байрон получил предложение «Лондонского комитета для поддержания борьбы за независимость Греции» отправиться в эту страну, где вновь восстал народ. Поэт с готовностью принял предложение и немедленно начал сборы: «Если мне удастся попасть в Грецию, я отдам ее великому делу все, что смогу», — ответил Байрон Лондонскому комитету

На остановке в порту Ливорно Байрон неожиданно получил стихотворное послание — напутствие от Гете. С отеческой нежностью писал ему семидесятичетырехлетний поэт: «Пусть, вникнув в' смысл своей высокой доли, он сам себя счастливым почитает». «Я не мог бы пожелать для себя более счастливого предзнаменования и более радостной неожиданности, чем слова Гете», — ответил Байрон.

В Греции жизнь поэта была полна тревог, много времени Байрон посвящал организации и обучению отрядов. Для поэзии не было времени. Только два стихотворения и отрывок поэмы «Аристомен», посвященной народному герою Греции, были написаны за эти дни.

В городе Миссолонги Байрон заболел тяжелой лихорадкой и 19 апреля 1824 года скончался.

Из глубины столетий звучит призыв Байрона: «...вперед! пора действовать настала, и что значит твоя особа, если можно передать в грядущее хоть одну живую искру того нетленного, что достойно сохраниться от прошлого!.. Волны, атакующие берег, разбиваются одна за другой, но океан все же побеждает».

О. АФОНИНА

ДЖОРДЖ ГОРДОН БАЙРОН В КЛАССИЧЕСКОЙ РУССКОЙ ПОЭЗИИ

  Я знаю, в рев балтийского прибоя
Уже проник могучий новый звук,
неукротимой вольности дыханье...
«Дон-Жуан», Песнь VI. (Перевод Т. Гнедич)

Байрон стал быстро знаменит в России. Поэт и сам знал о своей славе. Он был знаком с русской поэзией и незадолго перед смертью назвал Жуковского «русским соловьем» (очевидно, прочитав английский перевод «Певца во стане русских воинов»). Ни один из поэтов XIX века не имел такой популярности за рубежами своей страны, как Байрон.

«Байронизм появился в минуту страшной тоски людей, разочарования их и почти отчаяния. После исступленных восторгов новой веры в новые идеалы, провозглашенной в конце прошлого столетия во Франции... явился великий и могучий гений, страстный поэт. В его звуках зазвучала тогдашняя тоска человечества и мрачное разочарование его в своем назначении и в обманувших его идеалах. Это была новая и неслыханная еще тогда муза мести и печали, проклятия и отчаяния. Дух байронизма вдруг пронесся как бы по всему человечеству, все оно откликнулось ему». Так однажды высказался Достоевский. Может показаться странным, что об эпохе Пушкина и Лермонтова здесь сказано чисто некрасовскими словами — «муза мести и печали». Но байроновская муза вдохновляла многие поколения русских писателей — и пушкинское, и некрасовское, и посленекрасовские. Русская культура, поняв и приняв байроновского героя в эпоху расцвета романтизма, поверяла байроновский идеал своим опытом в течение целого столетия.

В «Дон-Жуане» Байрон с гордостью писал, что «неукротимой вольности дыханье» достигло Балтики. На Россию поэт возлагал одну из своих самых сокровенных и пламенных надежд. И когда поэт говорил о будущем России, он предсказывал, что падение русского престола будет и крахом всемирного деспотизма.

Москва, Москва! Пред пламенем твоим
Померк вулканов озаренный дым.

Сравнится с ним огонь грядущих дней,
Что истребит престолы всех царей!


(«Бронзовый век»).
 

Соединив свое приветствие русской вольнолюбивой поэзии с пророчеством о крушении последних опор деспотии, Байрон наметил вдохновенную перспективу, особенно впечатляющую потому, что байроновское пророчество сбылось.

Передовая Россия приветствовала Байрона — консервативные круги отвергали поэта. Приведем слова одного старинного журналиста о «певце Гяура и Жуана», о его мятежных героях: «какая (...) польза для русских и вообще для человечества (...), что в Англии, или Америке, или Австралии есть чудовища (...), целию коих есть то, чтоб представить преступление страстию и необходимою потребностию великих душ. Что тут великого, изящного, полезного?» Здесь мы слышим голос потревоженной фамусовской России. Но при жизни Байрона и в перекличке с ним обретала голос и Россия Чацких. В громокипящих стихах Рылеева («На смерть Байрона») высказывался русский декабризм. Байрона чтили наши революционные демократы; уже в XX веке «настоящим Байроном» не без основания называли буревестника Горького, а Блок, словно в ответ Байрону воскликнувший в 1918 году «Да, скифы мы!», засвидетельствовал новый взлет в исканиях свободолюбивой русской лирики.

Байрона в России узнавали и оценивали не только как бунтаря, но и как мыслителя, и как поэта самых тонких движений сердца. Байрона увлеченно переводили (ради него специально изучали английский язык). Вяземский, читая «Чайльд-Гарольда», восклицал: «Кто в России читает по-англински и пишет по-русски? Давайте мне его сюда! Я за каждый стих Байрона заплачу ему жизнью своею». Юный Пушкин по Байрону «сходил с ума». Жуковский перевел «Шильонского узника». Байрона воспевали Батюшков, Веневитинов и Козлов. Правда, обращение к Байрону давало разные, подчас неожиданные результаты. Пушкин, например, написав по мотивам Байрона знаменитое «Погасло дневное светило...», предполагал, что побайроновски же будет сделан и его роман в стихах. Но позже он явно отступил от плана — родилась энциклопедия русской жизни, а не «байронической души». В «Евгении Онегине» Пушкин не только отошел от «байронического» замысла, но и подверг байронизм трезвой и достойной его таланта критике.

Своеобразно было и увлечение Байроном у Жуковского. Жуковский поддерживал не столько бунтарские, сколько философски-элегические байроновские мелодии. Эта же тема привлекала и Батюшкова. Козлов увлекался байроновским пейзажем, байроновским интимно-нежным лиризмом. Но так или иначе, люди, которых искал Вяземский, призывая к откликам и переводам, нашлись. Они нашлись среди самых крупных наших поэтов. Байроном согласились увлечься великие, и они отнюдь не односторонне восприняли его поэзию.

Так, уже к концу XIX века из переводов, сделанных известными русскими поэтами, составилось полное собрание сочинений Байрона2.

Перевод, сделанный поэтом, — великое достояние культуры, как и вообще любой творческий и самобытный отклик на чужое слово. Ведь без Жуковского не было бы подлинного «Шильонского узника» на русском языке (то есть он, конечно, мог бы появиться — но наверняка иначе, может быть, всего лишь в суховато-корректном, но, увы, не поэтическом переводе). Без Пушкина не было бы гениальных строк «Прощай, свободная стихия...», и в самом прощанье с бурным гением Байрона не было бы такой задушевности и любви. Без Лермонтова... словом, переводя великого поэта, наши великие художники создавали новые шедевры.

Глубина восприятия и музыкально-абсолютная точность отклика вообще составляли особенность нашей классики: мелодии, шедшие издалека, осваивались до конца и звучали подлинно русскими — часто даже становились на нашей почве более национальными и более природными, чем на своей собственной. Так, Евгений Баратынский, оценивая поэму Козлова «Чернец», сравнивал ее с «Гяуром». Но вот что любопытно: считая «Чернеца» образцовым подражанием Байрону, Баратынский видел у Козлова и нечто большее, чем имитацию. Он говорил при этом: наконец-то появился романтизм «исключительно национальный», такой, что «Байрон сам бы взялся этому подражать»...

* * *

Многие русские поэты откликнулись на стихи Байрона, на мотивы его поэзии писали свое, с Байроном спорили, даже принимая его:

Нет, я не Байрон, я другой,
Еще неведомый избранник.
Как он, гонимый миром странник,
Но только с русскою душой...

 

У Байрона было много и суетных эпигонов. Но лучшим литературным памятником «русского байронизма» остаются, разумеется, стихи передовых наших поэтов. Уже на склоне лет Вяземский в 1864 году вспоминал о своем поколении:

Простите мне, что рифмы ради
Я будто в Байроны прошусь:
Нет, помню заповедь «не кради»
И в плащ его не завернусь.

А чудным пламенем кипели
Те незабвенные года!
Любили, веровали, пели
Жрецы прекрасного труда;

Мечтой возвышенною жили
И, отрешась от уз земных,
Пред чистым алтарем служили,
И чисты были жертвы их.

Самонадеянно, незрело
Рвалась, быть может, молодежь,
Но сердце в ней добром кипело,
Прочь отженя3 покой и ложь.

Все светлое им было близко
И все прекрасное сродни...

 

Трудно сказать лучше о байронизме и романтизме пушкинской поры, чем сказано в этих строках. Уже давно «от нас умчался гений», а веяния его эпохи живо и свежо волнуют нас. Влечет к себе их безбрежная стихия, и сердце стремится навстречу ей с пушкинскими словами привета:

Шуми, шуми, послушное ветрило,
Волнуйся подо мной, угрюмый океан...

 

С. НЕБОЛЬСИН

 

Байроновские темы и образы нашли отзвук в русской поэзии, послужили мотивами для поэтических импровизаций и свободных вариаций. Безмерно возвышаясь над «байроническим» эпигонством, русская классика всегда шла по пути самобытного развития. Замечательные русские поэты, откликаясь в своем творчестве на стихи Байрона, создали новые шедевры как национальной, так и мировой поэзии.

А. С. ПУШКИН


Погасло дневное светило;
На море синее вечерний пал туман.
Шуми, шуми, послушное ветрило,
Волнуйся подо мной, угрюмый океан.
Я вижу берег отдаленный,
Земли полуденной волшебные края;
С волненьем и тоской туда стремлюся я,
Воспоминаньем упоенный...
И чувствую: в очах родились слезы вновь,
Душа кипит и замирает;
Мечта знакомая вокруг меня летает;
Я вспомнил прежних лет безумную любовь,
И все, чем я страдал, и все, что сердцу мило,
Желаний и надежд томительный обман...
Шуми, шуми, послушное ветрило,
Волнуйся подо мной, угрюмый океан.
Лети, корабль, неси меня к пределам дальным
По грозной прихоти обманчивых морей,

Но только не к брегам печальным
Туманной родины моей,
Страны, где пламенем страстей
Впервые чувства разгарались,
Где музы нежные мне тайно улыбались,
Где рано в бурях отцвела Моя потерянная младость,
Где легкокрылая мне изменила радость
И сердце хладное страданью предала.
Искатель новых впечатлений,
Я вас бежал, отечески края;
Я вас бежал, питомцы наслаждений,
Минутной младости минутные друзья;
И вы, наперсницы порочных заблуждений,
Которым без любви я жертвовал собой,
Покоем, славою, свободой и душой,
И вы забыты мной, изменницы младые,
Подруги тайные моей весны златыя,
И вы забыты мной... Но прежних сердца ран,
Глубоких ран любви, ничто не излечило...
Шуми, шуми, послушное ветрило,
Волнуйся подо мной, угрюмый океан...


1820
 

Вариации на мотивы «Паломничества Чайльд-Гарольда» (из Песни первой и Песни четвертой). Пушкина привлекает байроновский мотив моря и прощания с родиной. Написано в южной ссылке и опубликовано в журнале «Сын отечества» (1820, № 46) под заглавием «Элегия» и без указания имени автора, с подписью «Черное море». 1820. Сентябрь». Публикации без подписи просил сам Пушкин в письме к брату от 24 сентября 1820 года: «Морем отправились мы мимо полуденных берегов Тавриды, в Юрзуф, где находилось семейство Раевского. Ночью на корабле написал я «Элегию», которую тебе присылаю; отошли ее Гречу без подписи». (Н. И. Греч был издателем и редактором «Сына отечества».) В некоторых изданиях приводили подзаголовок «Подражание Байрону», а в одном из рукописных списков стихотворению был предпослан эпиграф из Байрона «Good night, my native land» («Доброй ночи, родная страна»).

М. Ю. ЛЕРМОНТОВ

* * *


Не думай, чтоб я был достоин сожаленья,
Хотя теперь слова мои печальны, — нет,
Нет! все мои жестокие мученья —
Одно предчувствие гораздо больших бед.

Я молод; но кипят на сердце звуки,
И Байрона достигнуть я б хотел;
У нас одна душа, одни и те же муки, —
О, если б одинаков был удел!..

Как он, ищу забвенья и свободы,
Как он, в ребячестве пылал уж я душой,
Любил закат в горах, пенящиеся воды
И бурь земных и бурь небесных вой.

Как он, ищу спокойствия напрасно,
Гоним повсюду мыслию одной.
Гляжу назад — прошедшее ужасно;
Гляжу вперед — там нет души родной!


1830
 

В автографе Лермонтов указывает, что написал эти стихи, прочитав составленную Томасом Муром биографию Байрона. Опубликовано посмертно в 1859 году. Посвящение «К***» не расшифровано.

Интересно сопоставление со стихами «Нет, я не Байрон, я другой...», написанными всего двумя годами позже. Здесь Лермонтов стремится лишь повторить путь Байрона, а там уже настойчиво заявляет о своей самобытности. Скорбные ноты («гляжу назад — прошедшее ужасно, гляжу вперед — там нет души родной!») созвучны у Лермонтова некоторым байроническим стихам Жуковского (см. в этом же разделе стихотворение Жуковского «Песня»), а также некоторым стихам Рылеева (например, «Не сбылись, мой друг, пророчества пылкой юности моей...», 1824).

М. Ю. ЛЕРМОНТОВ

* * *


Нет, я не Байрон, я другой,
Еще неведомый избранник,
Как он, гонимый миром странник,
Но только с русскою душой.
Я раньше начал, кончу ране,
Мой ум не много совершит;
В душе моей, как в океане,
Надежд разбитых груз лежит.
Кто может, океан угрюмый,
Твои изведать тайны? Кто
Толпе мои расскажет думы?
Я — или бог — или никто!


1832
 

Опубликовано посмертно, в 1845 году, как стихотворение, «приписываемое Лермонтову». Авторство Лермюнтова было наверняка установлено лишь позднее.

Проникновенно и точно сказал об этих стихах известный русский филолог А. И. Кирпичников: «Отрадно то, что и в припадке полудетской влюбленности в Байрона Лермонтов признает в себе русскую душу, и не стыдится ее, а гордится ею» (Дж. Г. Байрон. Избранные сочинения в переводах русских поэтов. СПб., 1901, с. 210).

М. Ю. ЛЕРМОНТОВ

К. Л.

(ПОДРАЖАНИЕ БАЙРОНУ)


У ног других не забывал
Я взор твоих очей;
Любя других, я лишь страдал
Любовью прежних дней;
Так память, демон-властелин,
Все будит старину,
И я твержу один, один:
Люблю, люблю одну!

Принадлежишь другому ты,
Забыт певец тобой;
С тех пор влекут меня мечты
Прочь от земли родной;
Корабль умчит меня от ней
В безвестную страну,
И повторит волна морей:
Люблю, люблю одну!

И не узнает шумный свет,
Кто нежно так любим,
Как я страдал и сколько лет
Я памятью томим;
И где бы я ни стал искать
Былую тишину,
Все сердце будет мне шептать:
Люблю, люблю одну!


1831

Краткий вариант (24 строки вместо 66) байроновских «Стансов», обращенных к Мэри Энн Чаворт (1809). У Лермонтова адресат его стихов («Л.») окончательно не разгадан, исследователи называют предположительно Е. А. Сушкову, В. А. Лопухину, Н. Ф. Иванову.

М. Ю. ЛЕРМОНТОВ

УМИРАЮЩИЙ ГЛАДИАТОР

I see before me the gladiator lie...
Byron4

Ликует буйный Рим... торжественно гремит
Рукоплесканьями широкая арена,
А он — пронзенный в грудь, — безмолвно он лежит,
Во прахе и крови скользят его колена...
И молит жалости напрасно мутный взор:
Надменный временщик и льстец его сенатор
Венчают похвалой победу и позор...

Что знатным и толпе сраженный гладиатор?
Он презрен и забыт... освистанный актер.

И кровь его течет — последние мгновенья
Мелькают, — близок час... Вот луч воображенья
Сверкнул в его душе... Пред ним шумит Дунай...
И родина цветет... свободной жизни край;
Он видит круг семьи, оставленный для брани,
Отца, простершего немеющие длани,
Зовущего к себе опору дряхлых дней...
Детей играющих — возлюбленных детей.
Все ждут его назад с добычею и славой...
Напрасно — жалкий раб, — он пал, как зверь лесной,
Бесчувственной толпы минутною забавой...
Прости, развратный Рим, — прости, о край родной...

Не так ли ты, о европейский мир,
Когда-то пламенных мечтателей кумир,
К могиле клонишься бесславной головою,
Измученный в борьбе сомнений и страстей,
Без веры, без надежд — игралище детей,
Осмеянный ликующей толпою!

И пред кончиною ты взоры обратил
С глубоким вздохом сожаленья
На юность светлую, исполненную сил,
Которую давно для язвы просвещенья,
Для гордой роскоши беспечно ты забыл:
Стараясь заглушить последние страданья,
Ты жадно слушаешь и песни старины,
И рыцарских времен волшебные преданья —
Насмешливых льстецов несбыточные сны.


2 февраля 1836
 

Вариации на байроновские мотивы, в частности на Песнь четвертую поэмы «Паломничество Чайльд-Гарольда». Образ гладиатора символизирует у Лермонтова уже не прошлое Европы, а ее полное губительных противоречий настоящее. Во второй части стихотворения Лермонтов с надеждой и любовью смотрит на будущее своей родной страны.

К. БАТЮШКОВ

* * *


Есть наслаждение и в дикости лесов,
Есть радость на приморском бреге,
И есть гармония в сем говоре валов,
Дробящихся в пустынном беге.
Я ближнего люблю, но ты, природа-мать,
Для сердца ты всего дороже!
С тобой, владычица, привык я забывать
И то, чем был, как был моложе,
И то, чем ныне стал под холодом годов.
Тобою в чувствах оживаю:
Их выразить душа не знает стройных слов
И как молчать об них — не знаю.


1819

Свободное переложение строфы 178 Песни четвертой поэмы «Паломничество Чайльд-Гарольда».

Опубликовано в издании «Северные цветы» (СПб., 1828) уже во время тяжелого недуга, сразившего русского поэта. Больной Батюшков и после смерти Байрона не верил никаким известиям о его гибели.

В. ЖУКОВСКИЙ

ПЕСНЯ


Отымает наши радости
Без замены хладный свет;
Вдохновенье пылкой младости
Гаснет с чувством жертвой лет;
Не одно ланит пылание
Тратим с юностью живой —
Видим сердца увядание
Прежде юности самой.

Наше счастие разбитое
Видим мы игрушкой волн,
И в далекий мрак сердитое

Море мчит наш бедный челн;
Стрелки нет путеводительной,
Иль вотще ее магнит
В бурю к пристани спасительной
Челн беспарусный манит.

Хлад, как будто ускоренная
Смерть, заходит в душу к нам;
К наслажденью охлажденная,
Охладев к самим бедам,
Без стремленья, без желания,
В нас душа заглушена
И навек очарования
Слез отрадных лишена.

На минуту ли улыбкою
Мертвый лик наш оживет,
Или прежнее ошибкою
В сердце сонное зайдет —
То обман: то плющ, играющий
По развалинам седым;
Сверху лист благоухающий —
Прах и тление под ним.

Оживите сердце вялое;
Дайте быть по старине;
Иль оплакивать бывалое
Слез бывалых дайте мне.
Сладко, сладко появление
Ручейка в пустой глуши;
Так и слезы — освежение
Запустевшия души.


1820(?)
 

«Песня» — вольный перевод написанных Байроном в 1815 году «Стансов для музыки», в которых поэт со скорбью откликался на известие о смерти дорогого ему герцога Дорсета (в переводе Н. Гербеля — «Свет равного отдать им взятому не может...»; у Жуковского опущен байроновский эпиграф из Грея и некоторые резко-скорбные интонации слегка смягчены). «Песня» считается самым ранним творческим откликом Жуковского на поэзию Байрона, более ранним, чем аШильонский узник», хотя сам поэт датировал «Песню» 1822 годом, по времени публикации в журнале «Сын отечества» (1822, № 15). Преимущественный интерес к элегическим, печальным байроновским стихам сказывался у Жуковского и позже.

Е. БАРАТЫНСКИЙ

ПОДРАЖАТЕЛЯМ


Когда, печалью вдохновенный,
Певец печаль свою поет,
Скажите: отзыв умиленный
В каком он сердце не найдет?
Кто, вековых проклятий жаден,
Дерзнет осмеивать ее?
Но для притворства всякий хладен,
Плач, подражательный досаден,
Смешно жеманное вытье!
Не напряженного мечтанья
Огнем услужливым согрет —
Постигнул таинства страданья
Душемутительный поэт.
В борьбе с тяжелою судьбою
Познал он меру вышних сил,
Сердечных судорог ценою
Он выраженье их купил.
И вот нетленными лучами
Лик песнопевца окружен,
И чтим земными племенами,
Подобно мученику, он.
А ваша муза площадная,
Тоской заемною мечтая
Родить участие в сердцах,
Подобна нищей развращенной,
Молящей лепты незаконной
С чужим ребенком на руках.


1829
 

Направлено против поверхностных эпигонов Байрона. Сам же Баратынский в своих романтико-экзотических произведениях даже как бы состязался с Байроном. Пушкин отметил это в шутливом отклике на появление поэмы Баратынского «Эда»:

Стих каждый в повести твоей
Звучит и блещет, как червонец.
Твоя Чухоночка, ей-ей,
Гречанок Байрона милей,
А твой Зоил прямой чухонец.

 

Последняя строка о Зоиле, т. е. злобном критике, обращена против Ф. Булгарина.

М. САЛТЫКОВ

ИЗ БАЙРОНА


Когда печаль моя, как мрачное виденье,
Глубокой думою чело мне осенит,
Прольет мне на душу тяжелое сомненье
И очи ясные слезою омрачит, —
О, не жалей меня: печаль моя уж знает
Темницу грустную и мрачную свою,
Она вселяется обратно в грудь мою
И там в томленье изнывает.


1842 (?)
 

Вольный перевод стихотворения Байрона «Экспромт в ответ другу» (1813). Сделан 16-летним Салтыковым во время обучения в Царскосельском лицее. (К лицейскому же времени относится и другой перевод Салтыкова из Байрона — «Разбит мой талисман, исчезло упоенье!..») Байроновские стихи юного Салтыкова, будущего Салтыкова-Щедрина, печатались в сороковые годы на страницах «Современника».

Одним из своеобразных направлений в восприятии Байрона поэтами России были русские переводы из Байрона. Ниже публикуются пять вариантов перевода одного и того же шедевра байроновской интимной лирики — «Строки, записанные в альбом на Мальте» (1809).

М. Ю. ЛЕРМОНТОВ

В АЛЬБОМ


Нет! — я не требую вниманья
На грустный бред души моей,
Не открывать свои желанья
Привыкнул я с давнишних дней.
Пишу, пишу рукой небрежной,
Чтоб здесь чрез много скучных лет
От жизни краткой, но мятежной
Какой-нибудь остался след.

Быть может, некогда случится,
Что, все страницы пробежав,
На эту взор ваш устремится,
И вы промолвите: он прав;
Быть может, долго стих унылый
Тот взгляд удержит над собой,
Как близ дороги столбовой
Пришельца — памятник могилы!..


1830
 

Опубликовано посмертно в 1844 году с подзаголовком в скобках «Подражание Байрону». Неизвестно, имело ли это лермонтовское стихотворение какого-то определенного адресата (у Байрона такой адресат был, его стихи обращены к леди Спенсер Смит, дочери австрийского посла в Константинополе ). Однако и у Лермонтова сквозь стремление следовать оригиналу прорывается какое-то личное переживание, и он несколько отступает от байроновского источника (лермонтовский же, но точный перевод см. ниже).

М. Ю. ЛЕРМОНТОВ

В АЛЬБОМ

(ИЗ БАЙРОНА)


Как одинокая гробница
Вниманье путника зовет,
Так эта бледная страница
Пусть милый взор твой привлечет.

И если после многих лет
Прочтешь ты, как мечтал поэт,
И вспомнишь, как тебя любил он,
То думай, что его уж нет,
Что сердце здесь похоронил он.


1836
 

Точный перевод, до сих пор признаваемый лучшим из всех других вариантов. Опубликован в 1839 году и издавна печатается в русских изданиях лирики Байрона. В прямом прозаическом переводе стихотворение Байрона «Строки, записанные в альбом на Мальте» звучит так: «Как над холодным гробовым камнем прохожего задерживает чье-то имя, так пусть мое имя задержит твой задумчивый взгляд, когда ты в одиночестве будешь взирать на эту страницу. И когда ты случайно в один из грядущих годов прочтешь это имя — размышляй обо мне как об умершем, думая, что именно здесь похоронено мое сердце».

И. КОЗЛОВ

К С——е


Когда над сонною рекой
В тумане месяц красный всходит
И путник робкою стопой
Кладбище сельское проходит,

И меж могильных камней он
Знакомца камень коль встречает,
То, в думу тихо погружен,
Бывалое воспоминает.
Так, так и ты, друг милой мой,
Когда подчас тебе сгрустнется
И взору, полному тоской,
Мое вдруг имя попадется, —

Считай ты мертвым уж меня!
Чем жизнь цветет, — мне миновалось;
Лишь верь тому, что у тебя
Мое здесь сердце все осталось!


1822
 

Обращение «К С——е» в вольном переводе И Козлова указывает на Александру Андреевну Воейкову, племянницу В. А. Жуковского. А. А. Воейковой была посвящена «Светлана» Жуковского, и ее часто называли в свете этим условно-романтическим именем.

Вскоре после публикации этого вольного перевода появилась и его вторая редакция. В ней И. Козлов отказался от прежнего посвящения и дал своим стихам новое заглавие — «В альбом». Сам текст стихотворения тоже был несколько изменен.

П. ВЯЗЕМСКИЙ

СТИХИ В АЛЬБОМ

(ИЗ БЕЙРОНА)


Как надпись хладная на камне гробовом
Вниманье путника невольно пробуждает, —
Пускай в твоих листках об имени моем
Мой сетующий стих тебе напоминает.

Пусть скажет: брошенный на произвол судьбе,
Под дальним небом зрит он чуждое светило;
Но все, что жизнью сердца было,
И сердце самое оставил при тебе.


1823
 

Переведено, возможно, с французского, — так же, как Вяземский переводил в свое время отдельные песни «Чайльд-Гарольда». Помимо «Стихов в альбом» у Вяземского есть еще интересный перевод байроновских «Строк, начертанных на кубке из черепа» (1808), сделанный в 1820 году.

Ф. ТЮТЧЕВ

В АЛЬБОМ ДРУЗЬЯМ


Как медлит путника вниманье
На хладных камнях гробовых,
Так привлечет друзей моих
Руки знакомой начертанье!..

Чрез много, много лет оно
Напомнит им о прежнем друге:
«Его уж нету в вашем круге;
Но сердце здесь погребено!..»


1826
 

Обращение «друзьям» избрано Тютчевым в отступление от байроновского источника: сам Байрон говорит не о друзьях поэта, а о владелице альбома, поэтическая беседа с которой носит интимно-нежный характер (см. также комментарий к лермонтовским переводам, где дан точный текст оригинала и расшифровка байроновского адресата).

Публикуемые ниже стихотворении Пушкина, Веневитинова, Козлова, Рылеева посвящены трагической гибели Байрона.

Смерть Байрона в Миссолонги глубоко потрясла передовую русскую общественность и вызвала скорбный отклик у целого ряда поэтов.

Вяземский писал своему другу Александру Тургеневу: «Какая поэтическая смерть — смерть Бейрона! Он предчувствовал, что прах его примет земля, возрождающаяся к свободе, и убежал от темницы европейской. Завидую певцам, которые достойно воспоют его кончину... Надеюсь и на Пушкина».

Эта надежда сбылась, и именно Пушкин дал Байрону самую глубокую посмертную оценку.

А. С. ПУШКИН

К МОРЮ


Прощай, свободная стихия!
В последний раз передо мной
Ты катишь волны голубые
И блещешь гордою красой.

Как друга ропот заунывный,
Как зов его в прощальный час,
Твой грустный шум, твой шум призывный
Услышал я в последний раз.

Моей души предел желанный!
Как часто по брегам твоим

Бродил я тихий и туманный,
Заветным умыслом томим!

Как я любил твои отзывы,
Глухие звуки, бездны глас,
И тишину в вечерний час,
И своенравные порывы!

Смиренный парус рыбарей,
Твоею прихотью хранимый,
Скользит отважно средь зыбей:
Но ты взыграл, неодолимый,
И стая тонет кораблей.

Не удалось навек оставить
Мне скучный, неподвижный брег,
Тебя восторгами поздравить
И по хребтам твоим направить
Мой поэтический побег!

Ты ждал, ты звал... я был окован;
Вотще рвалась душа моя:
Могучей страстью очарован,
У берегов остался я...

О чем жалеть? Куда бы ныне
Я путь беспечный устремил?
Один предмет в твоей пустыне
Мою бы душу поразил.

Одна скала, гробница славы...
Там погружались в хладный сон
Воспоминанья величавы:
Там угасал Наполеон.

Там он почил среди мучений.
И вслед за ним, как бури шум,
Другой от нас умчался гений,
Другой властитель наших дум.

Исчез, оплаканный свободой,
Оставя миру свой венец.
Шуми, взволнуйся непогодой:
Он был, о море, твой певец.

Твой образ был на нем означен,
Он духом создан был твоим:
Как ты, могущ, глубок и мрачен,
Как ты, ничем не укротим.

Мир опустел... Теперь куда же
Меня б ты вынес, океан?
Судьба людей повсюду та же:
Где благо, там уже на страже
Иль просвещенье, иль тиран.

Прощай же, море! Не забуду
Твоей торжественной красы
И долго, долго слышать буду
Твой гул в вечерние часы.

В леса, в пустыни молчаливы
Перенесу, тобою полн,
Твои скалы, твои заливы,
И блеск, и тень, и говор волн.


1824
 

Стихотворение Пушкина «К морю» было опубликовано в издании «Мнемозииа», часть IV (М., 1825). В письме к П. А. Вяземскому из Михайловского в октябре 1824 года Пушкин назвал эти стихи «маленьким поминанъецем за упокой души раба божия Байрона». Собственно Байрону посвящены вслед за характеристикой Наполеона строфы десятая, одиннадцатая и двенадцатая. Стихи «Он был, о море, твой певец...» и далее, включая фразу «Мир опустел...», были процитированы Н Полевым в его заметках о Байроне и получили там следующую оценку: «...никто из поэтов, принесших дань памяти Бейрона, не изобразил его так правдиво и сильно» («Московский телеграф», 1825, часть 1, № 1, с. 35).

Д. ВЕНЕВИТИНОВ

СМЕРТЬ БАЙРОНА

(ЧЕТЫРЕ ОТРЫВКА ИЗ НЕОКОНЧЕННОГО ПРОЛОГА)

I
БАЙРОН
К тебе стремился я, страна очарований!
Ты в блеске снилась мне, и ясный образ твой,
В волшебные часы мечтаний,
На крыльях радужных летал передо мной.
Ты обещала мне отдать восторг целебной,
Насытить жадный дух добычею веков,
И стройный хор твоих певцов,
Гремя гармонией волшебной,
Мне издали манил с полуденных брегов.
Здесь думал я поднять таинственный покров
С чела таинственной природы,
Узнать вблизи сокрытые черты
И в океане красоты
Забыть обман любви, забыть обман свободы.
II
ВОЖДЬ ГРЕКОВ

Сын севера! Взгляни на волны:
Их вражии покрыли корабли,
Но час пройдет — и наши челны
Им смерть навстречу понесли!
Они еще сокрыты за скалою;
Но скоро вылетят на произвол валов.
Сын севера! готовься к бою.
БАЙРОН

Я умереть всегда готов.
ВОЖДЬ

Да! Смерть сладка, когда цвет жизни
Приносишь в дань своей отчизне.
Я сам не раз ее встречал
Средь нашей доблестной дружины,
И зыбкости морской пучины
Надежду, жизнь и все вверял.
Я помню славный берег Хио —
Он в памяти и у врагов.
Средь верной пристани ночуя,
Спокойные магометане
Не думали о шуме браней.
Покой лелеял их беспечность.
Но мы, мы, греки, не боимся
Тревожить сон своих врагов:
Летим на десяти ладьях;
Взвилися молньи роковые,
И вмиг зажглись валы морские.
Громады кораблей взлетели, —
И все затихло в бездне вод.
Что ж озарил луч ясный утра?
Лишь опустелый океан,
Где изредка обломок судна
К зеленым несся берегам,
Иль труп холодный и с чалмою
Качался тихо над водою.
III
ХОР

Валы Архипелага
Кипят под злой ватагой;
Друзья! На кораблях
Вдали чалмы мелькают,
И месяцы сверкают
На белых парусах.
Плывут рабы султана,
Но заповедь Корана
Им не залог побед.
Пусть их несет отвага!
Сыны Архипелага
Им смерть пошлют вослед.
IV
ХОР

Орел! Какой перун враждебный
Полет твой смелый прекратил?
Чей голос силою волшебной
Тебя созвал во тьму могил?
О Эвр! вей вестию печальной!
Реви уныло, бурный вал!
Пусть Альбиона берег дальней
Трепеща слышит, что он пал.

Стекайтесь, племена Эллады,
Сыны свободы и побед!
Пусть вместо лавров и награды
Над гробом грянет наш обет:
Сражаться с пламенной душою
За счастье Греции, за месть,
И в жертву падшему герою,
Луну поблекшую принесть!

1825(?)
 

Опубликовано лишь посмертно в издании. Д. Веневитинов. Сочинения. Часть первая. М., 1829. Датировка предположительная.

Я помню славный берег Хио: Хио — остров Хиос.

Валы Архипелага — валы Эгейского моря (согласно его старому названию).

О Эвр! вей вестию печальной: Эвр — юго-восточный ветер.

Луну поблекшую принесть — т. е. отстоять независимость Греции в борьбе с Турцией, эмблемой которой является полумесяц.

И. КОЗЛОВ

СТИХИ, НАПИСАННЫЕ ЛОРДОМ БЕЙРОНОМ В АЛЬБОМ ОДНОЙ МОЛОДОЙ ИТАЛЬЯНСКОЙ ГРАФИНЕ, ЗА НЕСКОЛЬКО НЕДЕЛЬ ДО ОТЪЕЗДА СВОЕГО В МЕССОЛОНГИ


Когда и мрак, и сон в полях,
И ночь разлучит нас,
Меня, мой друг! унылый страх
Волнует каждый раз.

Я знаю, ночь пройдет одна,
И я опять с тобой;
Но все невольно грудь полна
Какою-то тоской.

О, как горючих слез не лить,
Как высказать печаль,
Когда от тех, с кем мило жить,
Стремимся в тёмну даль;

Когда, быть может, увлечет
Неверная судьба
На целый месяц, целый год...
Быть может, навсегда!


1825
 

Это стихотворение считают не переводом, а фантазией на байроновские мотивы. Для склада мышления и поэтического темперамента И. Козлова этот выбор темы весьма показателен: внимание поэта привлекает не Байрон-титан, а его разлука с возлюбленной (под «одной молодой итальянской графиней» разумеется Тереза Гвиччиоли).

К. РЫЛЕЕВ

НА СМЕРТЬ БЕЙРОНА


О чём средь ужасов войны
Тоска и траур погребальный?
Куда бегут на звон печальный
Священной Греции сыны?
Давно от слез и крови взмокла
Эллада средь святой борьбы:
Какою ж вновь бедой судьбы
Грозят отчизне Фемистокла?

Чему на шатком троне рад
Тиран роскошного Востока,
За что благодарить пророка
Спешат в Стамбуле стар и млад?
Зрю: в Миссолонге гроб средь храма
Пред алтарем святым стоит,
Весь катафалк огнем блестит
В прозрачном дыме фимиама.

Рыдая, вкруг его кипит
Толпа шумящего народа, —
Как будто в гробе там свобода
Воскресшей Греции лежит,
Как будто цепи вековые
Готовы вновь тягчить ее,
Как будто идут на нее
Султан и грозная Россия...

Царица гордая морей!
Гордись не силою гигантской,
Но прочной славою гражданской
И доблестью своих детей.
Парящий ум, светило века,

Твой сын, твой друг и твой поэт,
У вянул Бейрон в цвете лет
В святой борьбе за вольность грека.

Из океана своего
Текут лета с чудесной силой:
Нет ничего уже, что было,
Что есть, не будет ничего.
Грядой возлягут на твердыни
Почить усталые века,
Их беспощадная рука
Преобразит поля в пустыни.

Исчезнут порты в тьме времен,
Падут и запустеют грады,
Погибнут страшные армады,
Возникнет новый Карфаген...
Но сердца подвиг благородный
Пребудет для души младой
К могиле Бейрона святой
Всегда звездою путеводной.

Британец дряхлый поздних лет
Придет, могильный холм укажет
И гордым внукам гордо скажет:
«Здесь спит возвышенный поэт!
Он жил для Англии и мира,
Был, к удивленью века, он
Умом Сократ, душой Катон
И победителем Шекспира.

Он все под солнцем разгадал,
К гоненьям рока равнодушен,
Он гению лишь был послушен,
Властей других не признавал.
С коварным смехом обнажила
Судьба пред ним людей сердца,
Но пылкая душа певца
Презрительных не разлюбила.

Когда он кончил юный век
В стране, от родины далекой,
Убитый грустию жестокой,
О нем сказал Европе грек:
«Друзья свободы и Эллады
Везде в слезах в укор судьбы;
Одни тираны и рабы
Его внезапной смерти рады».


1824 или 1825
 

Опубликовано посмертно в издании «Альбом северных муз» (СПб., 1828). Издателем этого альманаха был Андрей Ивановский, чиновник следственной комиссии по делу декабристов. Он не решился дать точного рылеевского текста, несколько «сгладил» оригинал, не указал также имени автора. По автографу стихотворение Рылеева напечатано было лишь в 1888 году в журнале «Вестник Европы».


1 Многоголовое чудовище (лат.).
2 А первое в России издание сочинений Байрона (включавшее лишь пять поэм) было осуществлено в 1821 году в московской университетской типографии М. Каченовским и называлось «Выбор из сочинений лорда Бейрона, переведенных с французского».
3 Здесь: отвергнув.
4 Я вижу — предо мной лежит гладиатор... Байрон

ПРИМЕЧАНИЯ

ЛИРИКА

К Э... — Посвящено ровеснику Байрона, сыну арендатора в Ньюстеде.

Пышность и разврат — точная характеристика атмосферы крайней распущенности в среде аристократии в те годы.

Строки, адресованные преподобному Бичеру в ответ на его совет чаще бывать в обществе. — Обращено к приходскому священнику Бичеру Джону Томасу (1770-1848), который помогал поэту в подготовке к печати первого сборника стихов и пытался воздействовать на него в духе примирения с действительностью.

«Жить бы только как Фокс; умереть бы — как Чэтам...» Байрон упоминает двух английских государственных деятелей: Фокс Чарльз Джеймс (1749-1806) — один из лидеров партии вигов, был в числе немногих, кто приветствовал падение Бастилии; Чэтам Уильям Питт Старший (1708-1778) — лидер партии вигов, умер во время произнесения речи в парламенте.

Лакин-и-Гар. — В Каледонии (название древней Шотландии) близ горы Лакин-и-Гар (точнее, Лохнагар), вспоминал Байрон, «...я провел первые годы своей жизни. Строки этого стихотворения — плод воспоминаний о них». Упоминая «прадедов тени», Байрон имеет в виду предков по линии матери, происходивших из древнего шотландского рода (клана). Некоторые из них в 1746 г. участвовали в битве при селении Куллоден, когда английские войска нанесли поражение отстаивавшим свою независимость шотландским ополченцам. Павшие в бою были похоронены около селения и замка Бремар.

К Музе вымысла. — Беспочвенную фантазию, отсутствие искренних чувств в поэзии Байрон категорически отвергал уже в ранних стихотворениях. «Слово «чувствительность» издавна ненавистно мне», — записал в дневнике Байрон в 1813 г.

«Не верить в друга, как в Пилада...» — Дружба Пилада и Ореста с времен Древней Греции служила примером нерушимой верности мужской дружбы.

Ты счастлива. — Посвящено Мэри Энн Чаворт, с которой 2 ноября 1808 г. после трехлетней разлуки Байрон увиделся, долго был под впечатлением этой встречи и создал в 1808-1809 гг. ряд шедевров интимной лирики.

Даме, которая спросила, почему я весной уезжаю из Англии. — Посвящено Мэри Энн Чаворт.

«Прости! Коль могут к небесам...» — Байрон опубликовал это стихотворение под названием «Прощай» лишь в 1814 г. Четвертая строка в тексте оригинала звучит: «И имя твое вознес бы превыше небес».

Песня греческих повстанцев. — Текст этой песни, названной Байроном «Военный гимн греков», был записан им во время пребывания в 1811 г. в Афинах. При публикации «Песни» Байрон указал, что автором ее является Константинос Ригас. Греческий патриот, поэт и философ, Ригас был одним из организаторов тайной революционной группы, созданной с целью освобождения Греции от ига Османской империи.

Эллада — Древняя Греция.

Город семигорный — Константинополь.

Спарта (иначе Лакедемон) — аристократическое рабовладельческое государство Древней Греции.

Фермопилы. — В 480 г. до н. э. 1200 греческих воинов под командованием спартанского царя Леонида самоотверженно до последнего человека отстаивали стратегически важный проход в горную теснийу Фермопилы, сдерживая продвижение огромной армии персидского царя Ксеркса.

Прощанье с Мальтой. — На обратном пути в Англию Байрон заболел лихорадкой, и ему еще раз пришлось посетить остров Мальта — важный стратегический пункт на Средиземном море, который Англия незаконно оккупировала и превратила в базу военного флота. Все таверны и кафе города Ла-Валетты были забиты английскими офицерами, которые держали себя, как завоеватели. Их откровенно шовинистические настроения были ненавистны Байрону. Он называл Мальту «оранжереей, где выращивалась война».

Строки к плачущей леди. — Байрон написал эти строки в связи с инцидентом на обеде у принца-регента Георга, который, круто повернув курс своей политики вправо, грубо разговаривал со своими недавними сторонниками — вигами, чем вызвал слезы у наследной принцессы Шарлотты. Опубликованное без подписи в 1812 г., оно прошло незамеченным. Вторичное издание под именем Байрона дало повод для шумихи в торийских газетах и травли Байрона.

На посещение принцем-регентом королевского склепа. — Эти остросатирические строки Байрон написал в связи с тем, что при ремонте склепа короля Генриха VIII в нем неожиданно обнаружили гроб с прахом казненного во время английской буржуазной революции XVII в. короля Карла I. В Англии стихотворение при жизни поэта распространялось лишь в списках.

Душа моя мрачна. — Текст М. Ю. Лермонтова, публикуемый здесь, является не переводом, а гениальной поэтической интерпретацией на тему Байрона, более мрачной по содержанию, чем оригинальный текст Байрона.

Ода с французского. — Ссылка на перевод с французского сделана, по-видимому, по цензурным соображениям. Офицеры и маршалы наполеоновской армии: Лабэдойер, «отважнейший из храбрых» — Ней Мишель, «ты, в плюмаже снежно-белом» — Мюрат Иоахим в период «Ста дней» вновь перешли на сторону Наполеона и, при вторичном восстановлении монархии в 1815 г., были расстреляны.

Капет Гуго — основатель французской королевской династии Бурбонов.

Звезда Почетного легиона. — Звезда Почетного легиона — высший орден республиканской Франции.

«Из трех цветов она слита» — французский республиканский флаг сине-бело-красного цвета.

Стансы к Августе. — Посвящено сводной сестре поэта Августе Ли (от первого брака отца Байрона) (1783-1851). Из всех многочисленных родственников-аристократов Байрона только она поддерживала с ним переписку и изредка встречалась.

Прометей. — Прометей, по древнегреческой мифологии, — один из титанов (детей Неба и Земли). Когда, разгневанный на людей, Зевс отнял у них огонь, Прометей похитил его с Олимпа в тростинке и вернул людям. Прикованный по повелению Зевса к скале, несмотря на муки (орел каждое утро выклевывал его печень, которая за ночь вырастала вновь), Прометей не примирился с Зевсом. Сам Байрон впоследствии вспоминал: «Прометей» всегда так занимал мои мысли, что мне легко представить себе его влияние на все, что я написал».

Песня для луддитов. — Написана Байроном в форме народной песни.

«Как за морем кровью свободу свою ребята купили...» — Поэт имеет в виду войну за независимость в Северной Америке в 70-80-е годы XVIII в.

Король Лудд — образ народного вожака. Прототипом мог послужить вожак луддитов Нэд Лудд. Поэт Томас Мур, через которого Байрон намеревался передать эту песню луддитам, опубликовал ее только в 1830 г.

Эпитафия Вильяму Питту. — Вильям Питт Младший — государственный деятель, ярый враг французской революции, душитель демократического движения в Англии.

Аббатство — Вестминстерское аббатство в Лондоне — церковь-усыпальница.

Стансы («Что ж, если ты вступить не можешь в бой...»). — Создано поэтом в 1820 г., в период восстания карбонариев на юге Италии и подъема революционного движения по всей стране, в котором Байрон принял самое активное участие.

Эпиграмма на адрес медников... — Поводом для написания этих строк послужило сообщение в газетах о том, что медники преподнесли адрес английской королеве, одетые в медные латы и шлемы.

Стансы, написанные по дороге между Флоренцией и Пизой. — Обращены к Терезе Гвиччиоли, с которой Байрон познакомился в годы пребывания в Италии.

На самоубийство британского министра Кэстелри. — Кестелри (точнее Каслри) — один из реакционнейших государственных деятелей Англии. В годы Реставрации — ярый приверженец Священного союза.

Катон Марк Порций Младший — древнеримский республиканец, после прихода к власти Юлия Цезаря покончил с собой.

Песнь к сулиотам. — Сулиоты, с которыми Байрон встречался еще во время первого путешествия (1809-1811 гг.), — свободолюбивое племя в Албании. Оно долгое время упорно вело борьбу, отстаивая свою независимость.

Стратиоты — воины. Бауа — воинственный клич сулиотов.

Из дневника в Кефалонии. — Эти строки Байрон поставил эпиграфом к дневнику, который он вел во время пребывания на острове Кефалония в 1823 г. В них поэт дал сжатое обоснование цели своей поездки в Грецию.

Любовь и смерть. — Название дано условно. Стихотворение написано незадолго до смерти поэта. События, о которых упоминает Байрон, а также сопоставление последних строф «Поединка» (1818 г.) и этого стихотворения дают основание считать, что посвящено оно Мэри Энн Чаворт. Последняя строка в оригинале звучит: «Крепко, без права, безнадежно все еще любить тебя».

В день моего тридцатишестилетия. — Написано Байроном 22 января 1824 г. в городе Миссолонги.

ПАЛОМНИЧЕСТВО ЧАЙЛЬД-ГАРОЛЬДА

(Цифра в начале примечания обозначает строфу поэмы.)

Песнь первая

1. ...в Дельфах. — ...В древнегреческом городе Дельфы, у подножия горы Парнас, находился знаменитый Дельфийский храм в честь Аполлона — бога солнца и покровителя искусств.

13. Предвидишь ты с французом бой... — Героя поэмы Чайльд-Гарольда Байрон ставит в реальные, современные поэту исторические условия. В эти годы шла война между Англией и Францией и военные корабли Франции нападали на торговые суда Англии.

15-16. ...в эту землю вторглись палачи... — В октябре 1807 г., на основании секретного договора между королевской Испанией и наполеоновской Францией о завоевании и разделе Португалии, войска Наполеона прошли через Испанию и вторглись в Португалию. Под предлогом защиты португальской монархии Англия высадила в Португалии свои войска и разгромила части французской армии, уже находившиеся там.

18. Элизий. — В поэме «Энеида» древнеримского поэта Вергилия (70-19 гг. до н. э.) ее герой Эней посещает подземное царство мертвых — Элизий.

22. Батек. — Под именем героя одноименной повести Байрон имеет в виду ее автора писателя У. Бекфорда (1760-1844), богатейшего английского аристократа, который некоторое время жил в своем роскошном замке в Португалии, а потом забросил его.

24. ...в этом замке был совет вождей... — В августе 1808 г. представители командования английских и французских войск подписали Синтрскую конвенцию, по которой части побежденной французской армии были отправлены во Францию на английских военных кораблях.

29. Мафра — колоссальных размеров дворец-монастырь в горах близ селения Синтра, неподалеку от Лиссабона.

35. ...полумесяц пал, крестом сражен... — В 1492 г. отвоеванием всей территории Испании закончилась Реконкиста.

43. О, поле скорбной славы, Алъбуера!.. — 16 мая 1811 г. в битве при Альбуере английские и испанские войска добились победы над наполеоновской армией лишь ценой огромных потерь.

45. И вот Севилью видит пилигрим... — Упорное сопротивление оккупантам оказывало население города Севильи. Части наполеоновской армии вошли в него только в начале 1810 г.

Не пала б Троя, Тир не изнемог... — Отвагу жителей Севильи Байрон сравнивает с сопротивлением врагу древнегреческого города Трои и с упорством города-крепости Тира, который в IV в. до н. э. семь месяцев выдерживал осаду войск Александра Македонского.

48-55. Да здравствует король! Оккупировав Испанию осенью 1808 г., Наполеон потребовал отречения слабоумного испанского короля Карла IV и его сына Фердинанда VII в пользу своего брата Жозефа. В связи с этим испанские патриоты начали требовать возвращения в страну из изгнания Фердинанда VII. В горах Сьерра-Морена движение сопротивления охватило почти всех крестьян. Их отряды не раз наносили поражения французским частям. Знаменита среди партизан была испанская девушка — отважная Августина, прозванная Сарагоссой.

61. ...Парнас передо мной!.. — см. прим. к строфе 1. Байрон посетил эти места в декабре 1809 г.

64. ...горький мир твоей, о Греция, земли!.. — Греция находилась под игом Османской империи с XV в.

85. ...Ты был средь бурь незыблемой скалой... — Город Кадикс, где находилось временное испанское правительство — Центральный совет, сопротивлялся захватчикам более двух лет.

...суд был над изменником презренным... — За отказ атаковать французский флот решением Центрального совета в Кадиксе был расстрелян изменник Солано — главнокомандующий испанскими войсками.

88-90. Эти строфы Байрон написал уже после возвращения в Англию в 1811 г., когда примеру Испании последовали патриоты ряда стран.

Писсарро Франсиско (1471-1541) — один из жестоких испанских завоевателей. Захватил огромные территории государства инков в Южной Америке.

Кито. — Древний город Южной Америки. Население его неоднократно восставало против испанского ига. В августе 1810 г. там вновь вспыхнуло восстание, в результате которого было образовано государство Эквадор.

Песнь вторая

1. ...богиня мудрости... — Ц мифологии Древней Греции Афина — покровительница наук и города Афин.

Над Грецией прошли врагов знамена... — После падения Византийской империи Греция в течение четырех веков находилась под гнетом Османской империи.

8. Софист — человек, исходящий из ложных доводов.

Саддукей — приверженец древнееврейской секты, отрицавшей бессмертие души.

...в элизийской дали... — см. примечание к строфе 18 Песни первой.

11-13. В этих строфах Байрон называет лорда Элгина (см. прим. о нем на с. 232) пиктом и сыном шотландских гор, поскольку он был родом из Шотландии.

14. Здесь Байрон напоминает о предании, согласно которому в IV в. король Аларих, ограбивший Афины, будто бы был повергнут в ужас при виде внезапно явившихся ему разгневанных Ахилла и Афины.

Плутон — в древнегреческих мифах бог богатства и земных недр.

Стикс — река, окружающая, по древним мифам, царство мертвых.

21. Арион — поэт и музыкант Древней Греции (VII — VI вв. до н. э.).

27. ...из обители Афона. — На юге полуострова Халкидика в Греции с VII в. построено много христианских монастырей.

36. ...Утописты наших дней... — Великие социалисты-утописты Р. Оуэн, Сен-Симон и Фурье — современники Байрона.

38. ...Искандер, героя тезка... — Скандербег (1405-1468) — борец за национальную независимость Албании. В юности был вынужден служить в войсках Османской империи. За отвагу получил титул бея и имя Искандер (Александр) в честь Александра Македонского.

Калойер — греческий монах-отшельник.

39-40. ...скорбной Сафо влажная могила... — Древнегреческая поэтесса Сафо (VII — VI вв. до н. э.), по преданию, бросилась со скалы острова Левкады.

Трафальгар. — В октябре 1805 г. английская эскадра под командованием адмирала Нельсона (1758-1805) одержала решающую победу над флотами Франции и Испании у мыса Трафальгар.

Акциум кровавый... — морское сражение у мыса Акций (Греция) 2 сентября 31 г. до н. э„ в котором римский флот нанес поражение египетскому

44. Красный крест — эмблема рыцарей-крестоносцев.

45. ...залив, где отдан был весь мир за женщину... — В морском сражении у Акция римский триумвир Марк Антоний (один из трех правителей страны) изменил интересам римлян ради египетской царицы Клеопатры.

46. Город Побед — Никополь, был выстроен в честь победы у Акция.

46 и далее. Иллирийская долина, дол Тампейский, Ахеруза — озеро, Томерит — гора, Лаос — река, Ахелой — река, Утракийский залив — географические названия.

47. ...лютый вождь Албанию гнетет... — Байрон говорит об Алипаше Тепеленском (иначе Янинский) (1744-1822) — правителе фактически независимого государства в пределах Османской империи на западном побережье Балканского полуострова.

53. Додона — местность, где в Древней Греции был наиболее почитаемый храм бога Зевса.

58. Шкипетар — албанец.

Дели — почетное воинское звание в турецкой армии.

68. Сулиоты — см. прим. на с. 268.

71. Паликары — турецкие солдаты, говорящие на новогреческом языке.

72. Тамбурджи — барабан, барабанщик.

Киммериец — житель Химерских гор.

Паргийским пиратам богатый улов... — Во время путешествия Байрон часто сталкивался с корсарами и пиратами. Особенно много пиратов было в порту Парга во владениях Али-паши Тепеленского. Внешний облик их очень напоминал образы героев в восточных поэмах Байрона.

Ты помнишь Превезу? — В 1798 г. войска Али-паши отбили город Превезу у Франции.

Али — Али-паша Тепеленский (см. прим. к строфе 47. Песнь вторая). Мухтар — его сын.

Гяур — человек, не исповедующий мусульманскую религию.

Селиктар — оруженосец.

74. ...за вольность бился Фразибул... — Политический деятель Древней Греции Фразибул (V в. до н. э.) стал во главе сильного отряда и избавил Афины от ненавистного «Совета тридцати тиранов».

77. Осман — турок времен Османской империи, основанной эмиром Османом I (1258-1326) и названной его именем.

Ваххабиты с середины XVIII в. участники религиозного движения на Аравийском полуострове. Проповедовали единобожие и простоту. Сняли роскошные украшения с гроба Магомета.

84. Сыны Лакедемона — спартанцы.

88. Марафон — равнина на побережье моря, где в 490 г. до н. э. была Марафонская битва. Греки, которым поражение несло рабство, проявили непоколебимую стойкость и военное мастерство и победили огромную армию персидского царя Дария I.

90. Мидяне — жители древнего государства Мидии.

93-98. Эти строфы Байрон написал осенью 1811 г., узнав о смерти двух друзей и любимой женщины, названной им Тирзой.

ГЯУР

Поэма написана в мае — ноябре 1813 г. Первое издание вышло в июне 1813 г.

Гяур — у мусульман — название всех иноверцев.

...памятник герою. — Полагают, что на этом месте некогда был памятник выдающемуся деятелю древних Афин Фемистоклу (525-461 до. н. э.).

...с высот Колонны... — Колонна — мыс неподалеку от Афин, на берегу моря.

Страны той низким палачам. — Байрон имеет в виду турецких захватчиков Греции.

...Саламин — остров, близ которого в V в. до н. э. греческий флот разбил флот персидского царя Ксеркса.

...майноты — жители местности Майна, не прекращавшие сопротивление туркам и часто нападавшие на их корабли.

Джирит — турецкое копье.

Эль Сират — в мусульманской религии — мост над адом, острый и тонкий, как лезвие, по которому идут в рай мусульмане.

Франгестан — тонкая ткань из чесаной шерсти.

Долина Парны — Парнасское ущелье.

Лиакура — название горы Парнас на новогреческом языке.

Чауш — курьер, вестовой.

Монкир — в мусульманской религии судья мертвых.

Эблис — сатана.

Назарей — так называли первых христиан.

ЛАРА

Поэма закончена 14 мая 1814 г. Издана 6 августа 1814 г.

Передавая рукопись поэмы «Лара» издателю, Байрон подчеркнул, что не следует уточнять, в какой именно стране развивается действие, хотя герой и носит испанское имя Лара. Образ героя поэмы средневекового феодала — на первый взгляд ничем не напоминал современников поэта. Но на самом деле прототипом мог послужить поэту один из тех многочисленных графов или князьков (в частности, немецких), которые в 1813-1814 гг., в период освободительной войны, «себя спасая», использовали недовольство масс в личных, эгоистических целях. Вдумчивый читатель поэмы прекрасно понимал, насколько современно звучало в те дни это произведение Байрона.

ШИЛЬОНСКИЙ УЗНИК

Поэма написана в конце июня — начале июля 1816 г. Впервые издана 5 декабря 1816 г. Создана под впечатлением посещения Байроном и Шелли 26 июня 1816 г. древнего Шильонского замка на Женевском озере. Там долгое время томился Франсуа Бонивар (1493-1570?) — один из борцов за независимость Швейцарии, названный поэтом Шильонским узником. Несколько позже Байрон смог получить дополнительные сведения о жизни Бонивара и, стремясь к исторической достоверности, привел их в кратком предисловии, чтобы, по словам поэта, «воздать должную хвалу мужеству и доблестям Бонивара». Он также предпослал поэме «Сонет к Шильону» — гимн тем, в ком дух Свободы не угасает и в заточении.

ИРЛАНДСКАЯ АВАТАРА

Политическая сатира «Ирландская аватара» была написана Байроном в 1821 г. в связи с поездкой английского короля Георга IV в Ирландию. В 1798 г. английские войска потопили в крови восстание ирландского народа, однако в момент визита короля наряду со стойкими борцами за независимость страны Джоном Курраном и Генри Граттеном были и такие, как О’Коннел и Фингал, которые раболепствовали перед королем.

Аватара — в мифологии древней Индии — воплощение божества в образе человека.

Еще Брунсвика дочь не лежит в саркофаге... Король Георг IV уехал в Ирландию, не дождавшись похорон умершей королевы — дочери герцога Брауншвейгского.

...ирландец — католик в оковах... — Ирландцы-католики были лишены гражданских прав.

...нет парламента там... — Под давлением Англии 1 января 1801 г. ирландский парламент был вынужден принять акт об унии (соединении) с Англией, и тем самым страна лишилась парламента.

Левиафан — в библейской мифологии — чудовищных размеров морской змей.

Трилистник — национальная эмблема Ирландии.

Демосфен (IV в. до н. э.) и Туллий (Марк Туллий Цицерон) (I в. до н. э.) — знаменитые ораторы Древней Греции и Рима.

Эрин — Ирландия.

Вителлий (I в. н. э.) — римский император, прославившийся как чревоугодник; Георг IV также любил пиршества.

Сеян (I в. н. э.) — сановник римского императора Тиберия.

Я за право твое поднимаю свой голос... — Свою вторую речь в палате лордов Байрон произнес 21 апреля 1812 г. в защиту гражданских прав ирландцев-католиков.

Шеридан Ричард Бринсли (1751-1816) — знаменитый драматург, и Томас Мур (1779-1852) — поэт, автор широкоизвестного сборника «Ирландские мелодии», оба были родом ирландцы.

ДОН-ЖУАН

(Цифра в начале примечания обозначает строфу поэмы.)

Песнь одиннадцатая

Песнь одиннадцатая поэмы «Дон-Жуан» закончена в октябре 1822 г. Издана в августе 1823 г.

В песне одиннадцатой идет рассказ о том, как молодой Дон-Жуан, уже перенесший ряд невзгод и приключений и после участия в осаде Измаила обласканный при дворе русской императрицы Екатерины II, прибыл в Лондон с особым поручением.

1. Беркли Джордж (1685-1753) — английский философ, который полностью отрицал существование материи.

2. Солипсизм — последователи солипсизма полностью отрицали существование внешнего мира.

7. Ниневия — столица древнего государства Ассирии.

8 и далее. Шутерс-Хилл, Кеннингтон, Черинг-Кросс — районы и предместья Лондона.

24. Вестминстер — Вестминстерское аббатство — храм-усыпальница близ английского парламента в Лондоне.

25. Друидов рощи... — жрецы древних кельтов, населявших Британию, — друиды устраивали свои святилища в рощах.

Бедлам — больница для душевнобольных в Лондоне.

29. Дворец Сент-Джеймсский — резиденция короля Георга IV.

Сент-Джеймсский ад — игорный дом в Лондоне.

38. ...как Эрин, подчиняющийся власти... — см. примечания к «Ирландской аватаре».

43. ...звучит аттически... — утонченно, изысканно.

49. Цирцея — обольстительная красавица.

50. Илион — Троя.

51. ...воды Иппокрены содержат столько мутно-синей пены... — Байрон шутливо уверяет, что воды Иппокрены — мифологического источника вдохновения — под воздействием ученых жен и дев — «синих чулок», могут стать синими.

...как тени перед Банко... — В трагедии Шекспира «Макбет» перед Макбетом проходят тени будущих королей Шотландии — потомков убитого им Банко.

55-56. ...по части рифм Наполеоном. — Сравнивая свою славу как поэта со славой императора Наполеона, Байрон предвидит, что у читателей-аристократов «успех» его поэмы «Дон-Жуан» будет равен поражению Наполеона в России («Моей Москвою будет «Дон-Жуан»),

56. ...как Лейпцигом, пожалуй, был «Фалъеро»... — Под Лейпцигом произошла «битва народов», где наполеоновские войска понесли огромные потери; трагедия Байрона «Марина Фальеро» была раскритикована консервативной прессой; «Каин» — это просто Мон-Сен-Жан... — В условиях действия в Англии закона под названием «Шесть актов», которые народ метко назвал «Шестью актами затыкания рта», поэт вынужден называть битву при Ватерлоо — битвой при Мон-Сен-Жан.

La belle Alliance. — Священный союз Байрон иронически называет прекрасным союзом.

...будь даже Боб тюремщиком моим. — Именем Боб Байрон называет Саути Роберта — поэта-романтика, который, начав свою поэтическую деятельность с прославления французской революции, впоследствии стал реакционером и получил штатную должность поэталауреата при дворе короля Георга IV. Люто ненавидя Байрона за его революционные взгляды, он клеветнически объявил гениального поэта «главой сатанинской школы поэзии».

57. Скотт Вальтер (1771-1832), Мур Томас (1779-1852) и Кембел Томас (1777-1844) — английские поэты, творчество которых высоко ценил Байрон.

58. Спор — юноша, любимец древнеримского императора Нерона.

59. ...Эвфуэс — мой нравственный двойник... — Здесь под именем героя одноименного романа Лилли (1553-1606), говорившего на утонченно-изысканном языке, Байрон имеет в виду современного поэта Барри Корнуола, которого критики называли вторым Байроном, но более изысканным.

Колридж Сэмюель (1772-1834), Вордсворт Вильям (1770-1850), Саути Роберт (1774-1849) — английские поэты-романтики. Они начали творческий путь с выражения симпатий французской революции и отражения в своих произведениях революционных исторических событий. Требовали, чтобы языком поэзии стал живой, доступный читателям язык. Но, испугавшись якобинцев, перешли на открыто торийские позиции, воспевали приход Реставрации как «освобождение человечества». Вордсворт стал писать стихи, все менее доступные для понимания, Колридж облекал многие произведения в образы мистические, а Саути, по выражению Байрона, «исторгал трели» при дворе короля.

60. Китс Джон (1795-1821) — талантливый английский поэт. При жизни не был признан и подвергался незаслуженным нападкам в прессе.

...богов Эллады голос... — Многие свои произведения Ките написал на античные темы.

62. ...литература безголоса в руках преторианцев... — Преторианцы — императорская гвардия в Древнем Риме, играла большую роль в политике. Здесь Байрон намекает на то, что в Англии в тот момент военные, в частности герцог Веллингтон, также играли большую роль.

65. Геркулес... отравлялся платьем... — По древнегреческому мифу, Геркулес (Геракл) погиб, надев платье, отравленное ядовитой кровью кентавра.

77. Каслрей — см. прим. на с. 268.

78-79. Времмелъ, Ромили, Гренвиллы — представители английской аристократии и политические деятели.

81. ...достался только младший брат... — В семьях английской аристократии титул и наследство получал только старший из сыновей.

83. ...и освистал монарха гнев народа... — В 1817 г. было совершено покушение на жизнь принца-регента, будущего короля Георга IV.

84. ...низости великого конгресса... — Имеется в виду Веронский конгресс Священного союза. См. прим. к поэме «Бронзовый век».

85. ...я видел, как топтал холуй лихой копытами коня людей бесправных... — В конце 1811 — начале 1812 г. Байрон был в своем поместье близ Ноттингема — центра луддитского движения. Направленные туда войска жестоко расправлялись с разрушителями станков.

БРОНЗОВЫЙ ВЕК

Политическая сатира «Бронзовый век» была написана в декабре 1822 — январе 1823 г. Опубликована 1 апреля 1823 г.

В октябре — декабре 1822 г. конгресс Священного союза принял решение направить французские войска для подавления революции в Испании. Ответом на это явилась политическая сатира Байрона «Бронзовый век». «Она вся состоит из политики и обзора наших дней, — сообщал поэт публицисту Ли Ханту, — и адресована той части каждого миллиона населения, которая умеет читать». Современная действительность ничем не напоминала золотой век, и Байрон дал поэме ироническое название «Бронзовый век».

Тщеславный Карл — шведский король Карл XII. В 1709 г. Петр I разгромил войска Карла XII под Полтавой.

В ином краю сверкнула искра вновь... — В XV-XVI вв. Южная Америка и часть Северной были захвачены испанскими завоевателями Кортесом Эрнандо (1485-1547) и Писарро Франсиско (1478-1541). В начале XIX в. в этих испанских колониях началось национально-освободительное движение.

Вновь живет Эллада... — Борьба греческого народа за освобождение от гнета Османской империи особенно большой размах приняла с 1821 г.

Гармодий — юноша из Афин, убивший в VI в. до н. э. тирана Гиппарха кинжалом, спрятанным в ветках мирта.

Кацик — вождь индейских племен.

Проливом Калъпе волны длят свой бег... вал... отхлынул — но с Эгейскою волной слился, припомнив Саламинский бой... — В годы Реставрации Байрон часто был вынужден выражать мысль иносказательно. В данном случае он имеет в виду, что волна национальноосвободительного движения в 1820-1822 гг. от американского континента через Гибралтарский пролив (пролив Калъпе) докатилась до Франции (Галлия), где крепло движение французских карбонариев, Испании (Кастилия), где с 1 января 1820 г. началась революция, и Италии (Авзония), где с лета 1820 г. началась революция в Неаполе. Несмотря на то что вооруженные силы интервентов (Франции в Испании и Австрии в Италии) подавили восстания, вал захватил и Грецию с островами в Эгейском море (где еще в 480 г. до н. э. греческий флот разбил близ острова Саламин флот персидского царя Ксеркса). В январе 1822 г. была провозглашена независимость Греции.

...чужую рать испанец яростный спешит изгнать! — В апреле 1823 г. по решению Веронского конгресса Священного союза Франция начала интервенцию в Испании.

Вандалы, визиготы, мавры на протяжении тысячелетий вторгались на территорию Испании. Не покорилась лишь северная часть Испании — Астурия, где в VIII в. король Пелайо возглавил борьбу против мавров и положил начало отвоеванию (Реконкисте) Испании от гнета мавров.

Абенсерраги и Зегри — два рода мавров, долгое время враждовавших в Испании.

Король-фанатик и палач-монах... — Испанский король Фердинанд VII (1784-1833) — восстановил в Испании инквизицию.

...кастильцев нумантийская душа! Пример стойкости в борьбе против захватчиков: жители испанского города Нумансии во II в. до н. э. долгое время сопротивлялись римлянам.

...Фаларова быка... — по преданию, Фаларид, жестокий тиран Древней Греции, сжигал своих врагов в медном (Фаларовом) быке.

Сид — герой средневекового испанского эпоса «Песнь о моем Сиде».

Капулетти, Скалигеры, Кан Гранде делла Скала — семьи итальянских аристократов, жившие в Вероне. Кан Гранде по-итальянски — великий пес.

Катулл — поэт Древнего Рима (I в. н. э.), родился в Вероне.

Данте Алигьери (1265-1321) — великий итальянский поэт, в годы изгнания жил в Вероне.

...народ взирает из темниц... — После подавления революции в Неаполе и Пьемонте и движения карбонариев по всей стране в тюрьмы и застенки были брошены тысячи патриотов Италии.

Ты подражаешь тезке... — Сравнивая Александра I с великим полководцем Александром Македонским, а воспитателя Александра Македонского — великого ученого и философа Древней Греции Аристотеля с никому не известным Лагарпом, Байрон подчеркивает ничтожество Александра I.

...на Пруте царь увяз... — В 1714 г. Петр I столкнулся на реке Прут с превосходящими силами турецких войск.

...синопских стен... — Синоп — крепость на черноморском побережье Турции.

Добряк Луи — французский король Людовик XVIII. После французской революции жил в эмиграции в Англии, в Хартвелле, занятый лишь чтением стихов древнеримского поэта Горация и, подобно древнеримскому полководцу Лукуллу, пр-дававшийся чревоугодию. Сторонники монархии во Франции называли его «желанным».

Альбион — Англия. За годы наполеоновских войн и в годы Реставрации Англия захватила большую часть колоний ряда стран. Победа над Наполеоном I была куплена дорогой ценой: национальный долг Англии невероятно возрос, и правительство было вынуждено пользоваться кредитом у частных финансовых воротил, главным образом у банкирского дома Ротшильдов.

Кэстелри — см. прим. на с. 268.

...для рифмы вы насчет реформ не заикайтесь! В эти годы требования реформы избирательной системы в Англии отражали интересы значительного большинства населения, но встречали упорное сопротивление правящих кругов.

Триптолем — герой древнегреческих мифов, насаждавший земледелие.

Исав сменил на суп свои права... — По библейскому мифу, Исав продал свое право первородства младшему брату за чечевичную похлебку.

...о милой «десятине» не рыдать... — За отмену налога в пользу церкви, составлявшего десять процентов от дохода, высказывались в эти годы и многие землевладельцы.

ИЗ ПУБЛИЦИСТИКИ

Речь в палате лордов по поводу Билля о станках

...второго чтения билля... — Байрон произнес свою речь 27 февраля 1812 г. на втором заседании палаты лордов, посвященном обсуждению билля (законопроекта) об установлении смертной казни луддитам — разрушителям станков. Обсужденный предварительно в палате общин английского парламента и не встретивший там возражений, законопроект был поставлен на обсуждение в палате лордов лордом Ливерпулем (вскоре занявшим пост премьер-министра). При третьем чтении 5 марта 1812 г. — палата лордов утвердила билль, и он получил силу закона. С этого момента начались казни луддитов, которых «для устрашения» часто вешали на вековых дубах Шервудского леса.

...отнюдь не новость для нашей страны... — Разрушение ткацких и прядильных станков, введение которых лишало работы многих ткачей и прядильщиков, началось в Англии еще в 60-70-х годах XVIII в. Однако массовым это движение стало в 1811-1812 гг.

...о разорительной войне последних восемнадцати лет... — Франция объявила войну Англии в 1793 г.

...на потеху всем пригонять отряды войск... — Трудовое население тех мест, где ширилось движение луддитов, было на их стороне. Часто, когда части войск прибывали к месту разрушения станков, «виновных» уже было невозможно обнаружить: местное население укрывало луддитов.

Сапградо — персонаж из романа французского писателя Лесажа «Жиль Блаз» — невежественный лекарь, прописывавший пациентам только теплую воду и кровопускания.

Джеффрис — английский судья, прославившийся своей жестокостью и несправедливостью.

Обращение к неаполитанским повстанцам

В начале июля 1820 г. в Италии, разорванной после Венского конгресса Священного союза на шесть небольших государств, в Неаполе и других городах Королевства обеих Сицилий началось восстание карбонариев.

Текст Обращения к неаполитанским повстанцам поэт передал представителю нового неаполитанского правительства Джузеппе Гиганте, но тот по дороге в Неаполь был схвачен и успел проглотить все документы. Сохранилась лишь копия,

О. АФОНИНА