ExLibris VV
Боратынский Е.А.

Стихотворения. Эпиграммы.
Поэмы. Мысли о литературе

Содержание


В сборник вошли стихотворения, поэмы, эпиграммы. отрывки из писем Е. А. Боратынского, замечательного русского поэта, жизнь и творчество которого связаны с Черноземным краем.
 

Средняя полоса России. Центрально-Черноземный край — край богатейших литературных дарований. Здесь родились, жили и творили Е. Боратынский, А. Кольцов, И. Никитин, А. Фет, А. Эртель, И. Бунин, М. Пришвин, А. Платонов, С. Сергеев-Ценский, А. Новиков-Прибой и другие выдающиеся русские писатели. М. Горький не раз подчеркивал значительный вклад центрально-черноземных губерний в отечественную словесность. В частности, в статье «Беседы о ремесле» он говорит, что русская классическая литература «...черпала материал свой главным образом в средней полосе России».

Учитывая широкий читательский интерес к произведениям отечественной классики, важность их в духовном и нравственном совершенствовании нашего современника, Центрально-Черноземное книжное издательство по решению Госкомиздата РСФСР приступает к выпуску тридцатитомной серии «Отчий край», куда войдут лучшие страницы творчества писателей среднерусской полосы.

Читатели «Отчего края» встретятся с поэтамипросветителями Г. Державиным, Н. Станкевичем, М. Милоновым, с поэтами-декабристами К. Рылеевым, В. Раевским, Ф. Вадковским, с выдающимися лириками Е. Боратынским, Д. Веневитиновым, А. Фетом, с замечательным народным поэтом А. Кольцовым.

В середине XIX века в русскую литературу входят разночинцы. Подлинное знание народной жизни читатели найдут в произведениях И. Никитина, А. Левитова, В. Слепцова, О. Забытого, А. Эртеля. Выйдут повести и рассказы писателей, связанных с революционным народническим движением.

Особый выпуск составят сказки, собранные А. Афанасьевым.

Пафос революции, созидания нового общества звучит со страниц произведений В. Бахметьева, А. Новикова, Д. Крутикова, В. Кубанева, В. Чекмарева.

Большой сборник посвящается писателям, погибшим в годы Великой Отечественной войны: Б. Пескову, Н. Романовскому, В. Кудашеву. В серии представлены произведения Н. Лескова, М. Пришвина, А. Платонова, В. Дмитриевой, Л. Завидовского, Е. Замятина, С. Сергеева-Ценского, А. Новикова-Прибоя, А. Гайдара.

Заключительный том составит «Краткая энциклопедия литературной жизни Черноземного края».

В ближайшие годы будут изданы произведения Д. Веневитинова, А. Кольцова, И. Никитина, А. Фета, А. Эртеля, И. Бунина.

Издание серии рассчитано на 10 лет.

Редакционная коллегия

«ОН С ЛИРОЙ МЕЖДУ ВАС»

Весною 1816 года Пажеский корпус в Петербурге был взбудоражен чрезвычайным событием, история которого вкратце такова. Пятеро воспитанников, начитавшись «разбойничьих» романов, составили «общество мстителей», имевшее целью «сколько возможно мучить» и изводить корпусное начальство. Вдохновителем и главою общества был пятнадцатилетний подросток, «природно-беспокойный и предприимчивый», влюбленный в Шиллерова Карла Моора, — сын тамбовского помещика, отставного генерал-лейтенанта (волею судеб не дожившего до описываемых событий), — Евгений Боратынский.

Каждый вечер «мстители» собирались на разбойничий пир, так как «ничего не ели за общим столом, а уносили оттуда все съестные припасы, которые возможно было унести в карманах», в свой разбойничий лагерь, то есть на чердак Пажеского корпуса. Здесь они оплакивали свою подневольную жизнь, бранили учителей и придумывали разные меры возмездия своим притеснителям. Наутро планы приводились в исполнение. Братья-разбойники прибивали к подоконникам шляпы воспитателей, обрезали шарфы у дежурных офицеров, а «однажды всыпали толченых шпанских мух в табакерку» инспектора, «отчего у него раздулся нос». Исполнители всех этих актов отмщения назначались по жребию. Предательство строго осуждалось: пойманный должен был отвечать за все один. Выполнение самых смелых проказ брал на себя руководитель общества.

До поры все для корпусной «вольницы» складывалось удачно. Круг «мстителей» даже увеличился на одного члена. Но как раз с его приходом события приняли для мальчиков раковой оборот. Этот четырнадцатилегвий сын камергера стал «разбойником» еще до вступления в общество, и по причинам гораздо менее возвышенным, чем те, которые руководили остальными. Отец его имел обыкновение хранить казенные деньги дома. Мальчик подобрал ключ к бюро своего отца и тайком изымал оттуда «по нескольку бумажек». Добыча его обыкновенно составляла от 100 до 200 рублей в неделю. Новые его товарищи отнеслись к этому его увлечению не только снисходительно, но даже с некоторым энтузиазмом. «Чердашные наши ужины, — писал впоследствии Боратынский, — стали гораздо повкуотее прежних: мы ели конфекты фунтами...»

Однажды по семейному обстоятельству (болезнь матери) сын камергера должен был отлучиться из корпуса и вместе с отцом поехать в Москву. «Несчастный ключ» от бюро своего отца он вручил Боратынскому и еще одному «мстителю», дальнему родственнику своему Дмитрию Ханыкову. И вот два подростка, для которых разбойничья жизнь заключалась в том, чтобы досаждать своим учителям и «есть конфекты фунтами», и потому казалась «завиднейшею», — эти новые Ринальдо Ринальдини и Карл Моор решили совершить еще один (и как оказалось, последний) набег на известную сокровищницу, «где казенные ассигнации лежали большими кучами». Воспользовавшись тем, что на святки всех воспитанников отпускали из корпуса к родным, Боратынский, Ханыков и трое других сообщников отпросились у дежурных офицеров и собрались в лавке неподалеку от дома камергера, чтобы — как пишут в нынешних «разбойничьих» романах — уточнить детали операции. Ханыков, бывавший в означенном доме прежде, взялся проникнуть в кабинет сановника и похитить «несколько бумажек». На долю Боратынского выпало занять разговорами домашних, чтобы появление Ханыкова в доме прошло незамеченным. Остальные соучастники должны были дожидаться своих товарищей в лавке. Когда все было оговорено, Боратынский и Ханыков «выпили по рюмке ликеру для смелости и пошли очень весело негоднейшею в свете дорогою...»

Набег удался: было похищено 500 рублей. Однако происшедшее каким-то образом сделалось известно начальству. Боратынский при выяснении обстоятельств вел себя в полном соответствии с неписаным уставом «общества мстителей», то есть не выдавал товарищей и всю вину брал на себя. Между там дошло до государя. 15 апреля 1816 года по личному указанию Александра I Боратынский был исключен из корпуса с запрещением поступать на какую бы то ни было государственную службу, кроме военной, да и то не иначе, как рядовым.

Тягостным был отъезд шестнадцатилетнего Боратынского из Петербурга в Мару, отцовское имение под Тамбовом. Здесь 19 февраля 1800 года он родился. Здесь прошло его детство. Здесь мечтал он о славной будущности и поверял матушке Александре Федоровне свои честолюбивые мечты. Отсюда на тринадцатом году отправился он в Пажеский корпус в смутной надежде прославиться на каком-нибудь великом поприще. И вот теперь — это бесславное, унизительное возвращение. С чувством пронзительного раскаяния входил «блудный сын» под отчий кров.

По справедливому замечанию одного из проникновенных знатоков Боратынского, К. В. Пигарева, исключение из корпуса «за негодное поведение» стало для будущего поэта «подлинной нравственной драмой»1. Действительно: Боратынский уже в отрочестве своем столкнулся с такими проблемами духа, от раздумий над которыми его сверстники» в силу обстоятельств были избавлены. Необходимо было разобраться, какая доля ответственности за содеянное лежала на нем, а какая — на его окружении. Еще не став юношей (еще только на пороге юности!), необходимо было выработать в себе умение отделять правду от лжи, добро от зла. Для этого он должен был, если воспользоваться словами любимого нм Вольтера, прежде всего спуститься в самого себя, призвать себя на строгий суд совести... Интересная деталь: «высочайшее» взыскание, наложенное на Боратынского, оставляло для него возможность спокойного и безбедного существования под родным кровом. Он мог вообще не поступать на службу и вкушать нехитрые радости «лоселяиского жития», подобно «деревенскому старожилу» из «Евгения Онегина», который, как известно:
 
Лет сорок с ключницей бранился,
В окно смотрел и мух давил.
 

Так или иначе, Боратынский мог избежать солдатчины. Но он распорядился своей судьбой по-иному. Он переезжает в Петербург и в феврале 1819 года сам поступает рядовым в лейб-гвардии егерский полк.

Прошло три года, а вместе с ними — и отрочество. Легкомысленное, «безумно-молодое». Теперь в своем протесте (на манер Карла Моора) против корпусных порядков Боратынский видел всего лишь заурядный проступок, к тому же не безобидный, — как оно и было на самом деле. Но пройдя через горнило раскаяния, он не смирился. Решение поступить на службу рядовым — это начало напряженного духовного поединка между монархом, для которого все возможные последствия дела о краже казенных денег исчерпывались указом об исключении провинившегося из корпуса и запретом служить, и 19-летним юношей, который в продолжение трех лет после совершенного проступка развился в нравственном отношении настолько, что сам осудил себя и пришел требовать наказания. «Высочайшее» наказание от 15 апреля 1816 года становилось как бы недействительным. Искреннее раскаяние юноши и приговор, вынесенный им самому себе, ставили под сомнение возможность нравственной опеки царя над своими подданными. Ведь в том упорстве, с которым молодой дворянин, запятнавший свое имя, стремился стереть с себя позор солдатской лямкою, для Александра I содержалось тревожное указание на то, что сила его как монарха утрачивала в нравственном качестве и на поверку являлась только грубой, материальной силой подавления, кары.

Переезд в Петербург многое определил в творческой судьбе Боратынского. Здесь он завязывает тесное знакомство с видными столичными литераторами Дельвигом, Жуковским, Федором Глинкой, Гнедичем, Александром Одоевским, Кюхельбекером, Плетневым и др. Особенно близко Боратынский сошелся с Дельвигом. Они повсюду вместе: в театре, в литературных салонах, на дружеских пирушках, на петербургских улицах и площадях. Вместе снимают одну квартиру. Вместе пишут шутливый гекзаметр, рассказывающий об их житье-бытье в ту пору:
 
Там, где Семеновский полк, в пятой роте, в домике низком,
Жили поэт Баратынский с Дельвигом, тоже поэтом.
Тихо жили они, за квартиру платили немного,
В лавочку были должны, дома обедали редко.
Часто, когда покрывалось небо осеннею тучей,
Шли они в дождик пешком, в панталонах трикотовых, тонких,
Руки спрятав в карман (перчаток они не имели!),
Шли и твердили, шутя: «Какое в россиянах чувство!»
 

Дельвиг познакомил Боратынского с Пушкиным (отныне дружеские отношения связывают их вплоть до трагической гибели великого поэта).

Литературные связи дали Боратынскому то, чего он был лишен, живя в провинции: возможность общения с настоящими художниками слова, чьи суждения и оценки были в высшей степени необходимы начинающему поэту. Сама атмосфера этого круга стала благотворною для развивающегося дарования: споры о поэзии русской и мировой, рыцарское служение прекрасному, бескорыстные поиски истины в искусстве — все это было кровно близко юноше Боратынскому, все наполняло отзывчивую душу трепетным ощущением художнического счастья и благодарности к людям, которые были его причиною.

Однако пребывание в Петербурге длилось недолго. В самом начале 1820 года Боратынского перевели в Нейшлотский полк, который находился в Финляндии.

Именно в Финляндии родился поэт Боратынский. Здесь он создал свои первые по-настоящему значительные произведения: элегии «Финляндия», «Уныние», «Разуверение», «Родина» и др., послания Дельвигу, поэмы «Пиры» и «Эда».

Литературный авторитет Боратынского стремительно возрастает. В январе 1820 года он становится членомкорреспондентом, а затем (в марте 1821 года) действительным членом Вольного общества любителей российской словесности. Стихи его появляются на страницах петербургских журналов.

Боратынский сразу завоевал популярность. Искушенный в стихах русский читатель отличил его самобытный голос среди других поэтических голосов.
 
В свои расселины вы приняли певца,
Граниты финские, граниты вековые...
 

Ореол изгнанника, окружавший автора, придавал этим стихам особенный колорит, вызывал особенный интерес к ним. Тем более что, как и положено изгнаннику, Боратынский воспевал свое одиночество, чувства тоски, уныния, отрешенности от всего внешнего, от всех радостей, которые доступны и желанны окружающим.
 
Но что же? вне себя я тщетно жить хотел:
Вино и Вакха мы хвалили,
Но я безрадостно с друзьями радость пел:
Восторги их мне чужды были.
 
Того не приобресть, что сердцем не дано.
Рок злобный к нам ревниво злобен,
Одну печаль свою, уныние одно
Унылый чувствовать способен.
 

Это признание во многом пока еще идет от позы, от вполне естественного в молодом человеке желания казаться старше, мудрее, чем он есть на самом деле. Отсюда — интонация усталого, многоопытного мужа, разгадавшего все жизненные тайны, вполне постигшего человеческое сердце. Поза-то как раз и соответствующая ей интонация и были симпатичны тогдашнему читателю, уже настроившемуся на «слезливо-романтический» лад.

Пройдет время, и Боратынский подвергнет беспощадному осуждению поверхностных певцов «унынья своего» — осуждению, основанному на действительно глубоком знании человеческой природы, которое не терпит никакой условности, никакой фальши в выражении тех или иных движений души и требует от поэта предельно точного словесного «попадания» в переживаемое им чувство, в овладевшую им мысль: иначе говоря, требует полного соответствия между словом и предметом, между поэзией и действительностью.

Вот почему интересно отметить, что даже в приведенных стихах, достаточно наивных по сравнению с его более поздними произведениями, Боратынский сумел не только воспеть традиционное для элегической поэзии «уныние», но и выразить (покуда еще неосознанно, интуитивно) такое состояние души, такой «фазис» ее, как сказали бы в XX веке, о котором до него не писал нн один из русских поэтов. Ведь в этом стихотворении по-настоящему ценно отнюдь не финальное умозаключение и не противопоставление «унылого» себя веселой толпе пирующих друзей. Дело в том, что ведь поэт участвует в пирушке, и одновременно с этим происходит напряженная работа души, не соответствующая радостному настроению окружающих. Это странное состояние раздвоенности человека в его «сию. минутной», что ли, конкретности впервые в русской лирике уловил и запечатлел именно Боратынский. Отныне раздвоенность, отчуждение станет главнейшей темою его поэзии. Отсюда путь его лежит к одному из позднейших его шедевров, где раздвоенность натуры современного ему человека примет уже обобщенные формы:
 
Недаром ты металась и кипела,
Развитием спеша,
Свой подвиг ты свершила прежде тела,
Безумная душа!
 
И, тесный круг подлунных впечатлений
Сомкнувшая давно,
Под веяньем возвратных сновидений
Ты дремлешь; а оно
 
Бессмысленно глядит, как утро встанет,
Без нужды ночь сменя,
Как в мрак ночной бесплодный вечер канет,
Венец пустого дня!
 

Не была замечена современниками и еще одна важная тема ранней лирики Боратынского. Устремляя свой проницательный взгляд в душевные глубины, поэт исподволь приходил к убеждению, что общение с другими людьми может быть плодотворным и прочным лишь тогда, когда оно основывается на этом «глубинном» уровне, а не на чисто внешних проявлениях интереса друг к другу.

Проблема человеческого контакта, поставленная в связи именно с внутренней жизнью души, будет занимать музу Боратынского вплоть до самых последних его стихов. В полный голос она заявит о себе в таких стихотворениях, как «Стансы» (1827), «Осень» (1836-1837), «Рифма» (1840), «На посев леса» (1843). Теперь же, в Финляндии, мысли Боратынского о неразделенности его переживаний, о необходимости живого человеческого отклика на его раздумья над жизнью только еще начинают овладевать им и дают о себе знать чаще всего косвенным образом, не получая прямого, декларативного выражения:
 
Шуми, шуми с крутой вершины,
Не умолкай, поток седой!
Соединяй протяжный вой
С протяжным отзывом долины.
 

Не найдя прочного контакта в мире людей, поэт обращается к стихиям и наделяет их чисто человеческими чертами. Природа, как ему кажется, и заключает в себе тот идеал общения, который утрачен человечеством: дикие вопли, «протяжный вой»

водопада получают незамедлительный, полный (то есть такой же «протяжный») и потому отрадный отзыв долины. Не случайно далее, обращаясь к водопаду, Боратынский пишет:
 
Как очарованный, стою
Над дымной бездною твоею
И, мнится, сердцем разумею
Речь безглагольную твою.
 

Он, неоднократно прислушивавшийся внутренним слухом к тому, что происходит в его собственной душе, может постичь и то невыразимое, о чем грохочет на своем смутном языке «поток седой». Больше того, в его сознании уже забрезжила догадка, что только тогда, когда люди научатся «разуметь сердцем» друг в друге такие движения души, которые нельзя высказать словами, «глаголом», — только тогда отношения в человеческом обществе станут действительно гуманными, а связи — действительно прочными.

Неудивительно поэтому, что в финских стихах Боратынского так часто встречаются воспоминания о друзьях, оставленных в Петербурге, и — что еще важнее — о его родных местах. Эта тяга на родину в высшей степени показательна. Тут дело не только в ностальгии. Ведь сердце юноши все еще несет на себе тяжелое нравственное бремя. Тянутся месяцы, проходит год, идет другой — а желанного «отпущения грехов», которое сделало бы его в глазах общества полноправным представителем дворянского сословия, все нет и нет. Причем Боратынскому нужно было именно внешнее оправдание: ведь внутренне он уже давно себя осудил. Однако ж свет еще не научился «разуметь сердцем» раскаявшуюся, глубоко страдающую душу.

Вот почему в поисках прочной социальной опоры в минуту своего несчастна Боратынский обращается к родному дому, к семейному очагу, к родовым устоям, перед которыми безусловно должны отступить и дружба и природа. Вот почему воспоминания о родном крае (количественно немногочисленные) занимают такое важное место в его стихах начала 1820-х годов. Без их учета порою вообще бывает трудно понять некоторые особенности творческой манеры юного поэта.

Так, например, когда появилась в печати первая поэма Боратынского «Пиры» (1820), критики были недовольны известной тематической непоследовательностью ее. Жанр описательной поэмы требовал строгого следования заявленной теме (здесь: изображению пиров). У Боратынского же в самый, казалось бы, неподходящий момент выходили из-под пера такие, к примеру, строки:
 
О, если б, теплою мольбой
Обезоружив гнев судьбины,
Перенестись от скал чужбины
Мне можно было в край родной!
 

Год спустя Боратынский пишет элегию под названием «Родина» (1821), в самом начале которой говорится:
 
Я возвращуся к вам, поля моих отцов,
Дубравы мирные, священный сердцу кров!
Я возвращуся к вам, домашние иконы!
Пускай другие чтут приличия законы;
Пускай другие чтут ревнивый суд невежд;
Свободный наконец от суетных надежд,
От беспокойных снов, от ветреных желаний,
Испив безвременно всю чашу испытаний,
Не призрак счастия, но счастье нужно мне.
Усталый труженик, спешу к родной стране
Заснуть желанным сном под кровлею родимой.
О дом отеческий! о край, всегда любимый!
Родные небеса!..
 

«Поля отцов», «домашние иконы», «родная страна», «дом отеческий» — эти святые для юного изгнанника понятия выступают в стихотворении символами истинного жизненного счастья в отличие от пустых «призраков», которые ожидают человека, если он вздумает искать счастье, оторвавшись от родного «гнезда», позабыв о «малой» (сельской) родине, навсегда покинув почву, взрастившую его.

Принадлежность Боратынского к низшим чинам отнюдь не означала, что он пес все тяготы и лишения солдатской службы, которые выпадали на долю крепостных крестьян. Он, например, жил в доме своего ротного командира, пользовался относительной свободой передвижения: несколько раз выезжал в Петербург, встречался с друзьями. В одну из таких поездок в 1823 году он познакомился и вскоре довольно близко сошелся с пнсателямп-декабристами К. Ф. Рылеевым и А. А. Бестужевым (после этого знакомства стихи Боратынского стали появляться в их альманахе «Полярная звезда»).

Однако поэт, как уже подчеркивалось, чрезвычайно тяжело переживал свое изгнание именно в нравственном отношении. Наконец весною 1825 года после неоднократных представлений начальства благодаря дружескому заступничеству Жуковского, А. И. Тургенева, Дениса Давыдова, Вяземского его производят в офицеры.

Осенью того же года Боратынский покидает Финляндию и уезжает в Москву. В январе 1826 года (то есть практически сразу после получения офицерского чина) Боратынский выходит в отставку.

Именно в Москве поэт узнает о неудаче 14 декабря и о дальнейшей трагической судьбе героев восстания на Сенатской площади. Он сам сочувствовал их вольнолюбивым настроениям. Еще совсем недавно появилось в печати его стихотворение «Буря», где он писал о своем презрении к «покою раболепному» и взывал к океану:
 
Волнуйся, восставай на каменные грани,
Он веселит меня, твой грозный, дикий рев...
 

Многие из декабристов (Рылеев, Бестужев, Кюхельбекер и др.), как уже отмечалось, лично были близки Боратынскому. Поэт понимал, что с уходом этих людей из общественной жизни обрывается не только важный этап в его собственной биографии, но и целая эпоха в истории всей стоаны. Он чувствовал, что и на долю тех, кто остался, выпали серьезные испытания. Им, оставшимся, предстояло самим разобраться в том круге вопросов, которые были подняты декабристами и обойти которые теперь уже не имел морального права ни один мыслящий русский человек.

О «братьях»-декабристах Боратынский помнил постоянно. Спустя два года после восстания он с горечью писал:
 
Я братьев знал; но сны младые
Соединили нас на миг:
Далече бедствуют иные,
И в мире нет уже других.
 

Это из стихотворения «Стансы» (1827), в котором Боратынский как бы подводит итог всему своему иредшеств ующему р а звштию.
 
Судьбой наложенные цепи
Упали с рук моих, и вновь
Я вижу вас, родные степи,
Моя начальная любовь.
 

Мужественно перенеся испытания, которые выпали на его долю, очистившийся нравственно и обретший все права гражданства, поэт возвращается на свою тамбовскую родину:
 
Степного неба свод желанный,
Степного воздуха струи,
На вас я в неге бездыханной
Остановил глаза мои.
 
Но мне увидеть было слаще
Лес на покате двух холмов
И скромный дом в садовой чаще —
Приют младенческих годов.
 

Ему, до сих пор погруженному в мучительное изучение самого себя, искренне пытавшемуся отыскать причину своих отроческих прегрешений прежде всего в своем сердце, склонному судить сначала себя, а уже потом других, — ему, буквально задыхавшемуся от досадного безразличия окружающих к тому, что происходит в глубине их собственных душ (и через это не способных откликнуться на душевные запросы ближних), необходим был именно глоток родного «степного воздуха», именно один только взгляд на «скромный дом», где прошло его детство и где он всегда находил самое живое сочувствие своим мыслям и переживаниям. В «младенческие годы», в то «златое время», Боратынский как раз и получил в родительском доме представление об идеале человеческого общения и сочувствия, с позиций которого он, повзрослевший и прошедший через горнило раскаяния, вершит теперь свой трагически-сострадательный суд над «людским племенем»:
 
Промчалось ты, златое время!
С тех пор по свету я бродил
И наблюдал людское племя
И, наблюдая, восскорбил.
 
Ко благу пылкое стремленье
От неба было мне дано;
Но обрело ли разделенье,
Но принесло ли плод оно?
 

Как не похоже это возвращение Боратынского на тот его, одиннадцатилетней давности, приезд под отчий кров, когда все вокруг служило ему живым упреком! Какимто глубоким внутренним спокойствием веет от этих, в общем-то, не очень уж отрадных строк. Кажется, 27летний поэт нашел наконец нравственную почву, на которую неприкаянный и «природно-беспокойный» дух его стал прочно и неколебимо:
 
Я твой, родимая дуброва!
Но от насильственных судьбин
Молить хранительного крова
К тебе пришел я не один.
 
Привел под сень твою святую
Я соучастницу в мольбах —
Мою супругу молодую
С младенцем тихим на руках.
 

В июне 1826 года Боратынский женился на Анастасии Львовне Энгельгардт. Она не отличалась яркой внешней красотою и не выказывала особенного интереса к поэзии. Друзья Боратынского недоумевали. Пушкин считал, что женитьба помешает его поэтическим трудам. Вяземский называл внешность Анастасии Львовны «не элегическою». Но сам Боратынский был менее всего склонен раскаиваться в сделанном шаге. В своей молодой жене он нашел то, что тщетно искал все эти годы, — глубокое сочувствие, происходившее от глубокого понимания его душевной драмы. Анастасия Львовна стала в самом полном и самом точном смысле слова соучастницей в его мольбах.
 
Есть что-то в ней, что красоты прекрасней,
Что говорит не с чувствами — с душой;
Есть что-то в ней над сердцем самовластней
Земной любви и прелести земной.
 
Как сладкое душе воспоминанье,
Как милый свет родной звезды твоей,
Какое-то влечет очарованье
К ее ногам и под защиту к ней.
 

Женитьба показала Боратынского его друзьям с новой стороны. Этот певец «унынья своего», этот, казалось бы, неисправимый романтик, вечно погруженный в себя, оказался на редкость заботливым мужем и рачительным хозяином. В подмосковном усадьбе своего тестя Муранове Боратынский развивает энергичную деятельность как практичный помещик и «глубокой эконом», и почти не приносившее дохода поместье постепенно начинает оправдывать его хлопоты и окупать его расходы.

Между тем, вопреки опасениям, поэт не забывает о стихах. Напротив, наряду с хозяйственными заботами он с небывалой доселе страстью отдается делам литературным, еще теснее сближается со старыми друзьями, завязывает новые связи.

В Москве он знакомится с литераторами, входившими в так называемый кружок «любомудров», — С. П. Шевыревым, Д. В. Веневитиновым, И. В. Киреевским. Особенно прочные отношения устанавливаются у Боратынского с. последним. Иван Киреевский был выдающимся литературным критиком, талант которого исключительно высоко ценился Пушкиным. Его перу принадлежат статьи о «Евгении Онегине» и поэзии Боратынского, отмеченные глубиной и оригинальностью мысли, свежестью м точностью наблюдений, проникновенным пониманием внутренних законов художественного творчества. В беседах и переписке с Киреевским Боратынский и сам постепенно сформировался в незаурядного я топкого критика (см. четвертый раздел настоящего издания и примечания к нему).

Свои стихотворения Боратынский помещает в журнале Н. А. Полевого «Московский телеграф». В 1828 году он публикует новую поэму «Бал» в одной книжке с «Графом Нулиным» Пушкина (тем самым друзья как бы лишний раз подчеркивают свою идейную и литературную солидарность). Еще через два года Боратынский печатает поэму «Наложница» (которую он перерабатывает в 1842 году, дав ей новое название «Цыганка»). Эти произведения публика встречает холодно. Критики упрекают поэта в надуманности интриги, в неестественности языка и т. д. Но Пушкин по достоинству оценивает их.

Все это заставляет Боратынского еще теснее примкнуть к избранному кругу представителей дворянской культуры. При всем различии идейных позиций этих людей объединяло стремление сохранить духовные ценности прошлого перед усилившимся натиском буржуазной идеологии, буржуазных отношений, которые несли с собою в жизнь бездуховность, своекорыстный расчет, нравственный раскол. Напряженные раздумья над судьбами поэзии в этих условиях приводят Боратынского к печальным выводам:
 
Век шествует путем своим железным,
В сердцах корысть, и общая мечта
Час от часу насущным и полезным
Отчетливей, бесстыдней занята.
 
Исчезнули при свете просвещенья
Поэзии ребяческие сны,
И не о них хлопочут поколенья,
Промышленным заботам преданы.
 

Пессимистические настроения Боратынского усиливаются еще и тем, что старые друзья его постепенно уходят из жизни: в 1831 году умирает Дельвиг, в 1837 году гибнет Пушкин... Новые поколения не понимают и не принимают бескорыстных поисков истины в искусстве, бескорыстного служения добру и красоте... Для поэзии наступают печальные сумерки... Свою последнюю книгу стихов, вышедшую в 1842 году, Боратынский так и называет — «Сумерки». Книга эта опятьтаки встречает холодный прием у читателей и критиков (так, например, Белинский, не отрицая таланта Боратынского, подверг беспощадному осуждению мрачный пессимизм, которым окрашен весь сборник).

Боратынский глубоко переживал отсутствие живого и действенного контакта с новым читателем. «Звезда разрозненной плеяды» — так назвал он в 1834 году Вяземского в своем стихотворном послании к нему. Но эти слова точно характеризуют положение и самого Боратынского в ту пору. Он окончательно уединяется в деревне, почти целиком отдавая себя хозяйственным делам. Поэт все реже наезжает в Москву, все чаще подолгу остается в Муранове, или в Маре, или в Каймарах (своем казанском имении). Литературные и идейные схватки, которые кипят в столицах, не увлекают его: он понимает, что для поэзии наступает трудное время, и не хочет тратить творческие силы и время на журнальные прения. С него достаточно того, что он продолжает писать стихи.

В 1843 году поэт отправляется в заграничное путешествие. В Париже он встречается с Н. П. Огаревым и другими соратниками А. И. Герцена, ведет с ними беседы о дальнейших путях развития русского общества. Надо думать, интересным было для Боратынского и знакомство с рядом известных французских писателей — такими, как Жорж Санд, Альфред де Виньи, Мериме и др. Однако парижская жизнь не приносит Боратынскому желанного душевного успокоения. Мысли о России, о ее будущем, о судьбах русской культуры не оставляют его и за границей.

В духовном развитии Боратынского наступает новый этап. Вот несколько строк из его письма к родственникам (написанного в конце декабря 1843 года), в котором он предстает перед нами, как это ни парадоксально, историческим оптимистом, искренне верящим в великое грядущее предназначение России: «Поздравляю вас с будущим, ибо у нас его больше, чем где-либо; поздравляю вас с нашими степями, ибо это простор, который ничем не заменят здешние науки; поздравляю вас с нашей зимой, ибо она бодра и блистательна и красноречием мороза зовет нас к движению лучшее здешних ораторов; поздравляю вас с тем, что мы в самом деле моложе 12-ю днями других народов и посему переживем их, может быть, 12-ю столетиями».

В начале 1844 года все говорило о том, что Боратынский был готов к новым творческим свершениям и полон самых светлых надежд на будущее:
 
Много земель я оставил за мною;
Вынес я много смятенной душою
Радостей ложных, искренних зол;
Много мятежных решил я вопросов,
Прежде чем руки марсельских матросов
Подняли якорь, надежды символ!
 

Однако надеждам не суждено было свершиться: в конце июня 1844 года в Неаполе Боратынский неожиданно скончался.

* * *

Пушкин писал: «Первые произведения Баратынского обратили на него внимание. Знатоки с удивлением увидели в первых опытах стройность и зрелость необыкновенную».

...Он и вправду рано сделался взрослым. Двадцати лет в послании к другу (не намного его старшему) он писал:
 
Уж отлетает век младой,
Уж сердце опытнее стало;
Теперь ни в чем, любезный мой,
Нам исступленье не пристало!
 
Оставим юным шалунам
Слепую жажду сладострастья;
Не упоения, а счастья
Искать для сердца должно нам.
 

Согласитесь, что такие стихи несколько непривычны под пером поэта, которого, по современным меркам, следовало бы отнести к разряду «начинающих». Но согласитесь также, что им нельзя отказать в оригинальности и глубине.

Это мудрые стихи. И нравственные. Причем мудрость и нравственность их — не в порицании «исступленья» п «слепой жажды сладострастья». Юный поэт не настолько банален и глух, чтобы спутать жеманство с добродетелью. Мудрость и нравственность здесь в том, что он не терпит фальши в чувствах и их выражении, не может удовлетвориться частью правды, а это уже свидетельствует о высокой требовательности к себе. Еще недавно счастьем, то есть эмоционально переживаемою истиной, казалось «упоение». Сейчас его недостаточно, потому что сердце «опытнее стало», — и если это повзрослевшее сердце сейчас удовлетворится «упоением», будет ложь н безнравственность: будет не счастье, а мука. В этих стихах брезжит сознание, что счастье и правда — одно и что это «одно» есть гармоническое соответствие между развивающимися опытом и душой.

«Зрелость необыкновенная» молодого Боратынского удивляет и сейчас. В свои неполные двадцать он приходил к таким поэтическим открытиям, которые в нынешнем веке даются поэтам часто лишь ценою многолетних поисков, становятся едва ли не итогом всей жизни в искусстве.

Возьмем, к примеру, важнейший для лирического сознания вопрос о времени, вернее о соотношении скоротечной человеческой жизни с вечностью.
 
И вот, бессмертные на время,
Мы к лику сосен причтены, —
 

пишет пятидесятилетний Борис Пастернак, и читатель готов по достоинству оцепить поэтическую смелость этих строк.

Другой наш современник (Арсений Тарковский), тоже в зрелом возрасте восклицает:
 
Я бессмертен, пока я не умер, —
 

и читатель вновь поражается неожиданному повороту поэтической мысли.

Однако откроем томик Боратынского:
 
Не вечный для времен, я вечен для себя:
Не одному лъ воображенью
Гроза их что-то говорит?
Мгновенье мне принадлежит,
Как я принадлежу мгновенью!
 

Здесь ведь не только безупречная логика видна. Здесь проглядывает нечто более важное и потрясающее, а именно: удивительное, непонятное, какое-то даже вовсе немыслимое в 20-летнсм поэте ощущение своего коренного родства с мировым целым. (Ведь молодые чаще всего пребывают в разладе с миром.) Ощущение, на котором и зиждется эта безупречная логика, эта ошеломляющая глубина взгляда, эта спокойная уверенность, позволяющая юному философу разговаривать с вечностью на равных.

Мысль о том, что вечность (то есть «времена», точнее, «гроза их») несет в себе нечто ужасающее для одного лишь «воображения», — это великая мысль. Высказанная в ту пору, когда «поэзия чувства и сердечного воображения» в лице В. А. Жуковского утвердилась на русском Парнасе и далеко еще не исчерпала своих возможностей в художественном освоении жизни, — эта мысль не могла не поразить «знатоков» своей глубиной и новизною. Она в буквальном смысле слова была новаторской мыслью, ибо говорила о том, что нельзя сводить человеческую сущность к одному «воображению», что мир не терпит одностороннего отношения к себе, что целое постигается лишь посредством целого: если поток «времен» страшен «воображенью», проблема вечности должна решаться не умозрительно, но органически. Суть дела не в том, чтобы пугать себя зрелищем этого бесконечного потока, а в том, чтобы дерзнуть в плавание по нему и всем существом своим ощутить, что и ты — вечность. И это в двадцать-то лет! Ведь поэты, как правило, кончают этим...

«Зрелостью необыкновенной» были отмечены не только философские стихи раннего Боратынского. Современников особенно поражала его любовная лирика. Общепризнанными мастерами любовной поэзий в глазах тогдашнего читателя выступали француз Э.-Д. Парни и русский поэт К. Н. Батюишм, «жрец любви, неги и наслаждения».

Взволнованно-«жреческому» отношению к любви молодой Боратынский противопоставил свое понимание этого чувства, отмеченное глубоким проникновением в многосложную область переживаний, вызываемых любовью в душе человека, тонким психологизмом. В творчестве предшественников Боратынского предметом любовной лирики была не столько любовь, сколько ее эмоциональное «эхо», ее «отголосок», наполняющий сердце поэта своеобразной (отрадной либо печальной) музыкой. Боратынский же обращает все свое внимание на развитие самого любовного чувства, рассматривает любовь как процесс — от ее зарождения вплоть до того момента, когда она исчерпала себя без остатка и жертвенный «пламень» в ее храме «собою сам погас». Этот подход к любви был совершенно новым словом в тогдашней поэзии:
 
Не искушай меня без нужды
Возвратом нежности твоей:
Разочарованному чужды
Все оболыценья прежних дней!..
 
...Слепой тоски моей не множь,
Не заводи о прежнем слова,
И, друг заботливый, больного
В его дремоте не тревожь!
 
Я сплю, мне сладко усыпленье;
Забудь бывалые мечты:
В душе моей одно волненье,
А не любовь разбудишь ты.
(«Разуверение», 1821)
 

Пушкин в одном из своих писем к П. А. Вяземскому (от 2 января 1822 г.) восторженно восклицал: «Но каков Баратынский? Признайся, что он превзойдет и Парни и Батюшкова — если впредь зашагает, как шагал до сих пор, — ведь 23 года счастливцу!2 Оставим все ему эротическое поприще и кинемся каждый в свою сторону, а то спасенья нет».

Ранний взлет Боратынского был настолько стремительным и мощным, чувства, запечатленные уже в первых его произведениях, настолько развиты, мысли настолько проницательны, а выражение их — исчерпывающе и совершенно, что поневоле встает вопрос: а что же дальше? И возможно ли в принципе это «дальше» для поэта, самый дебют которого столь ошеломляюще похож на подведение итогов? Попробуем все-таки выяснить, почему «зрелость необыкновенная» пришла к Боратынскому так скоро — и что здесь сыграло решающую роль.

Талант? Безусловно, но не только это. Высокая общая культура? Да, конечно: Боратынский получил отличное домашнее воспитание под руководством матери и итальянского гувернера Джьячинто Боргезе. Однако сам по себе факт раннего приобщения к культурным ценностям отнюдь не гарантирует ускоренного творческого развития, не дает, так сказать, патента на глубину и зрелость в 19 пли 20 лет. Можно быть юношей одаренным и образованным — и тем не менее оставаться поверхностным до известной поры; можно вообще «промотать» свое духовное богатство по мелочам и к периоду творческого возмужания прийти, что называется, с пустыми руками. Помимо таланта и эрудиции здесь, повидимому, необходимы еще какие-то качества личности, необходим дополнительный внутренний стимул. И Боратынский его имел...

Уже по отрывкам, цитированным выше, можно заметить, что молодого Боратынского отличает высокая, не но летам строгая дисциплина мышления, стремление к максимальной точности поэтических определений. В этом, собственно, и выражалась внешне его ранняя зрелость. «Не упоения, а счастья Искать для сердца должно нам», «В душе моей одно волненье, А не любовь разбудишь ты...» — юный поэт постоянно исследует свой внутренний мир, старается исчерпывающе определить то или иное душевное состояние. Он все помнит и всему дает названия. А ведь помнить и давать названия — значит заново переживать.

Это очень трудно; найти самое нужное, самое точное — единственное слово, чтобы ни ты и никто другой никогда не спутал эту мысль, это чувство, эту вещь, этот миг с другими мыслями, чувствами, вещами, мгновеньями. Тут все взаимосвязано; память существует или — как сказали бы в XIX в. — одействоряется только через точность названий того или иного фазиса души. Но для этого надо отметать все лишнее, снимать с вещи за покровом покров, пока не откроется ее сущность.

И вот здесь мы подходим к самому главному. Пожалуй, до Боратынского не было на Руси поэта-лприка с таким, как у него, самоконтролем, с такою феноменальной требовательностью к самому себе. Причем требовательность эта была не только профессионального свойства и проявилась она в Боратынском, по всей видимости, еще до того, как он осознал себя поэтом. Вернее сказать: он и поэтом-то настоящим сделался и место свое рядом с Пушкиным занял лишь потому, что с самого начала был в буквальном смысле слова беспощаден к себе как человек — думающий, ищущий, не способный на сделку с совестью.

Богатую пищу для размышлений в этом отношении дает одно из его отроческих писем к матери, написанное в бытность его в Пажеском корпусе. Вот что пишет четырнадцатнлетний (!) Боратынокий: «Вы говорите, что вы очень довольны моею склонностью к умственным занятиям; но признайтесь, что нет ничего смешнее молодого человека, который выставляется педантом, считает себя автором, потому что перевел две-три странички... в которых до тридцати орфографических ошибок и напыщенный слог, который он почитает живописным, и убежден в том, что он вправе критиковать все, не будучи еще в состоянии оценивать те красоты, которыми он восхищается, и проникаться ими; потому только, что другие восторгаются ими, он превозносит их с упоением, между тем как он даже не читал их. В самом деле, милая маменька, во мне есть этот недостаток, и я стараюсь от него отделаться. Я часто восхвалял Илиаду, хотя читал ее в Москве и в таком раннем возрасте, когда не мог не только быть проникнутым ее красотами, но даже понимать ее содержания. Я слышу, что ею везде восхищаются, и расхваливаю ее, как обезьяна. Я знаю людей, которые не дают себе труда мыслить и предоставляют общественному мнению установить их убеждения, и эти люди, не исключая и моего благородия, очень похожи на автоматов, приводимых в движение посредством пружин, сокрытых в их теле». (Подлинник письма по-французски. — Е. Л.),

Отсюда видно, что главное в Боратынском — не столько ранняя наклонность его к литературным занятиям и не столько раннее его знакомство с мировою классикой, сколько его раннее критическое отношение к себе. В нем поражает не то, что он в десять лет пробовал себя в художественном переводе, а то, что в четырнадцати он был недоволен результатами этих занятий и имел смелость сказать себе: я невежда! — хотя, на иной взгляд, для этого, возможно, и не было никаких оснований. Когда читаешь это письмо, не знаешь, чему здесь удивляться в первую очередь: тому ли, что четырнадцатилетний мальчик обвиняет окружающих в нежелании мыслить самостоятельно (а ведь это и впрямь удивительно — к этому обычно приходят позднее), или тому, что из числа подобных людей он не исключает и своего благородия (а уж такой поворот просто ошеломителен, ибо способность реально взглянуть на вещи, поймать себя самого на том же пороке, в котором винишь других, пробуждается в человеке куда как поздно, — иные даже на смертном одре не обретают ее).

Это умение посмотреть правде в глаза, это святое недовольство собою и объясняет «зрелость необыкновенную» первых стихотворных опытов Боратынского. Своеобразная поэтическая манера его, мысль его, могучая и самобытная, самый слог его, энергичный и меткий, — все это покоилось на том, чего нельзя было ни у кого занять, что принадлежало Боратынскому и только ему: на прочной нравственно-психологической основе, имя которой — высокая культура самопознания.

В стихах и письмах Боратынского часто можно встретить самооценки такого рода: «Не ослеплен я Музою моею...», «Мой дар убог, и голос мой негромок...», «...я не гений...» и т. д. У иных поэтов подобные высказывания отдают желанием покрасоваться, но у Боратынского они предельно искренни. Дело здесь вот в чем: он испытывал неудовлетворенность своим творчеством вовсе не потому, что в глазах читателей его стихи могли проигрывать по сравнению со стихами других поэтов, а потому, что, с его точки зрения, они не вполне выражали то духовное содержание, которое наполняло его и настоятельно требовало словесного воплощения. Строго рассуждая, для любого художника (независимо от степени таланта) нет и не может быть соперников. Но понимают это далеко не сразу и далеко не все. Это доступно только тем, кто, подобно Боратынскому (другой пример — Пушкин), приговаривает себя к пожизненной взыскательности и состязается не с другими и не за право слыть настоящим поэтом, а состязается с самим собой за право быть им.

Да и то сказать: творческая цель, которую преследовал Боратынский, была поистине великой целью. Если бы он поставил себе задачей — по колоритному выражению Маяковского — «строчить романсы» или «мандолинить из-под стен», то есть ограничился бы поэтическими мелочами, ощущение недостаточности своего дара вряд ли закралось бы в его душу. Но дело-то как раз в том и заключалось, что Боратынский уже с самых первых шагов в литературе остро ощутил свое высокое предназначение, осознал его беспредельную власть над собою, еще не вполне понимая, какого рода это предназначение, еще не умея дать определение этому категорическому императиву своей поэзии. Однако ж туман рассеялся очень скоро, слово нашлось, задача была определена, и цель засияла перед молодым поэтом во всем ее нестерпимом величии:
 
А я, владеющий убогим дарованьем,
Но рвением горя полезным быть и им,
Я правды красоту даю стихам моим...
 

Сообщать своим стихам красоту правды... Отныне это становится главнейшей — по сутн дела, единственной — целью его подвижнической жизни в искусстве. И конечно же, не случайно то, что беспощадная оценка своих творческих возможностей («владеющий убогим дарованьем») впервые происходит именно здесь и именно в соотнесении с этой великой целью. Со временем мысли о правде в поэзии примут у Боратынского афористически точную форму в его критических работах: «Творя изящное, мы угадываем истинное...», «...что истинно, то нравственно...», «Творение не может быть ни изящным, ни нравственным иначе, как верно отражая действительность, иначе, как будучи истинным» (1831). А в одном из позднейших своих стихотворений он опять-таки назовет себя «бедным художником слова», который ощущает в себе всю полноту истины, но который мучается оттого, что не может ее исчерпывающе выразить и, одновременно, не может не стремиться к этому, ибо
 
Все тут, да тут и человек, и свет,
И смерть, и жизнь, и правда без покрова.
 

Наиболее ярко поиски художественной правды отразились в элегиях Боратынского. Он вдохнул новую жизнь в этот жанр, известный еще классицистам, но особенно усердно эксплуатировавшийся поэтами «слезливо-романтического» направления. Элегии Боратынского и по сей день поражают глубиной и убедительностью. «Красота правды» сказалась в них вполне. Помимо уже цитированных его элегий «Финляндия» и «Разуверение» здесь можно указать на такие шедевры, как «Поцелуй», «Безнадежность», «Признание» и многие другие. Говоря об элегиях Боратынского, Пушкин констатнровал: «В сем роде он первенствует». И это не удивительно, ибо каждый стих его элегий непосредственно вырастал из его собственного душевного опыта н был до предела насыщен мыслью и чувством. В этом было коренное отличие Боратынского от современных ему поэтов-элсгннов, которые, по его собственному слову, «тоской заемною мечтая родить участие в сердцах», передоверили выражение своих эмоций избитым литературным формулам. Неизбежным следствием этого, по глубокому убеждению Боратынского, должен был стать разрыв между предметом и словом, между действительностью и поэзией:
 
В печаль влюбились мы. Новейшие поэты Не улыбаются в творениях своих,
И на лице земли всё как-то не по них.
Ну что ж? поклон, да вон! увы, не в этом дело;
Ни жить им, ни писать еще не надоело...
 

Так иронически-беспощадно вскрывал поэт внутреннюю фальшь «жеманного вытья» певцов «мировой скорби». Литературная условность в их творениях перешла допустимую грань. Художественная дискредитация этого искусства идет у Боратынского по линии столкновения его с действительностью, от которой оно так непозволительно обособилось...

Боратынский не ограничивается развенчанием «заемной тоски» русских эпигонов романтизма. Он раздумывает над судьбами всей европейской литературы, более того: над судьбами всего европейского искусства именно в аспекте его отношений к развивающейся действительности, к истории, — ив этих своих раздумьях приходит к поразительно глубоким открытиям, касающимся социальной природы его:
 
Еще не породив прямого просвещенья,
Избыток породил бездейственную лень,
мир снотворную она нагнала тень,
И чадам роскоши, обремененным скукой,
Довольство бедности тягчайшей было мукой;
Искусства снизошли на помощь к ним тогда;
Уже отвыкнувших от грубого труда
К трудам возвышенным они воспламенили
И праздность упражнять роскошно научили...
 

Ведь это действительно было так, ведь XVIII век действительно смотрел на искусство как на «полезное увеселение» по преимуществу. Европейское искусство нового времени, замкнувшись в себе, отгородившись китайской стеною от действительности, поставившее себе целью «упражнять праздность», развивалось до сих пор в односторонне-ложном направлении — вот вывод, который был сделан Боратынским.

...В известном смысле вся поэзия Боратынского представляет собою потрясающее человеческое свидетельство того, какою тяжелой ценой дается познание «правды без покрова».

Поэта принято сравнивать с легендарною птицей: в каждом своем стихотворении он-де умирает и воскресает, как Феникс из пепла. Привыкнув к такому сравнению, мы иногда забываем одну существенную психологическую деталь этой роскошной легенды: ведь для того, чтобы подтвердить свое право на бессмертие и полноту знания, Феникс должен сам взойти на костер.

Боратынский всегда помнил об этом. Он, пожалуй, как никто, знал, что искусство слова в свои высшие мгновения — это не только и не столько муки слова. Тут — всё: ум, воля, совесть, талант и что-то еще, чему нет названия, — весь поэтический организм потрясен, «исходит горячею кровью сердца, горькими слезами очей» (Герцен).

Скажут: что ж тут удивительного? К этому должен стремиться каждый поэт.

Правильно, должен. И именно каждый. Но вот вопрос: каждый ли достигает этого? У каждого ли достает мужества не отступиться от этого? Ведь это требует немыслимого, предельного напряжения всех сил души, ибо это есть не что иное, как смертельный поединок поэта с самим собою. Поединок со своим неповторимым «я», которое бывает весьма прихотливо, очень часто малодушничает и трусливо отказывается от «посмертной» награды, имя которой полнота мировосприятия, то есть гармоническое соответствие между миром и словом о мире.

Действительное переживание гармонии — это мучительный труд души. Истинное, не надуманное ощущение своего родства с мировым целым для человека глубокого — всегда трагично. Может быть, в тысячу раз трагичнее, чем ощущение разлада:
 
Не напряженного мечтанья
Огнем услужливым согрет —
Постигнул таинства страданья
Душемутительный поэт.
 

Здесь-то и пролегает рубеж между поэтами Расхожей Мысли и великими представителями истинной — всегда философской — поэзии. Дюжинный певец «мировых вопросов» никогда, «ни при какой погоде», как сказал бы Есенин, не пожелает выйти за пределы своей индивидуальности. Для него это катастрофа. Любой упрек в субъективности, любой разговор в его присутствии о существовании чего-то большего, обширнейшего, нежели его индивидуальность, воспринимается им как посягание на его внутренний мир, на его личностное начало, которое на поверку есть не иное что, как «первичный хаос» случайных потребностей духа. Будучи в душе потенциальным деспотом, он и истину воспринимает как тиранию. Его нравственное отношение к миру односторонне и однократно: с него достаточно, что он бросил вызов всему, что не есть он сам, наивно полагая, что в вызове-то и заключается суть.

Великий поэт потому и велик, что в решающую минуту всего себя, без остатка, отдаст истине. Подчиняется ей безоговорочно. Но это отнюдь не означает, что он растаптывает свою индивидуальность.

Для поэта Расхожей Мысли тут неразрешимый парадокс, противоречие в терминах. Для великого поэта — органическое и неизбежное развитие его индивидуальности (ср. «Пророк» Пушкина). Органическое, потому что потребность «правды без покрова», потребность самоуничтожения в истине — это не навязанная поэту установка извне, а в самом буквальном смысле слова его личная потребность. Появляется она не сразу, но уж коли появилась — власть ее над поэтом безгранична, почти фатальна. Не подчиниться ей как раз и будет означать духовное рабство, сделку с совестью, то есть ложь и безнравственность.

Выстрадав драму выбора, «я» поэта, не переставая быть неповторимым, то есть ни на йоту не изменяя своей природе, становится еще и могучим и свободным «я», ибо не в грезе, не в мечтательном полусне какомнибудь, а действительно, воистину вмещает в себе целое.

Боратынский имел полное право сказать о себе:
 
В борьбе с тяжелою судьбою
Познал он меру вышних сил,
Сердечных судорог ценою
Он выраженье их купил.

Е. Н. ЛЕБЕДЕВ


1 Е. А. Боратынский. Стихотворения. Поэмы. Проза. Письма. М., 1951, с. 5.
2 Ошибка: в то время Боратынский был на год моложе.

 

СТИХОТВОРЕНИЯ

МОЯ ЖИЗНЬ


Люблю за дружеским столом
С моей семьею домовитой
О настоящем, о былом
Поговорить душой открытой.

Люблю пиров веселый шум
За полной чашей райской влаги,
Люблю забыть для сердца ум
В пылу вакхической отваги.

Люблю с красоткой записной
На ложе неги и забвенья
По воле шалости младой
Разнообразить наслажденья.

1818-1819 (?)

СЛУЧАЙ


Вчера ненастливая ночь
Меня застала у Лилеты.
Остаться ль мне, идти ли прочь,
Меж нами долго шли советы.
Но, в чашу оветлого вина
Налив с улыбкою лукавой,
«Послушай, — молвила она, —
Вино советник самый здравый».
Я пил; на что ж решился я
Благим внушеньем полной чаши?
Побрел по слякоти, друзья,
И до зари сидел у Паши.

1818 или 1819

ЛЮБОВЬ И ДРУЖБА

(В альбом)

Любовь и дружбу различают,
Но как же различить хотят?
Их приобресть равно желают,
Лишь нам скрывать одну велят.
Пустая мысль! обман напрасный!
Бывает дружба нежной, страстной,
Стесняет сердце, движет кровь,
И хоть таит свой огнь опасный,
Но с девушкой она прекрасной
Всегда похожа на любовь.

1819

ПОРТРЕТ В...


Как описать тебя? я, право, сам не знаю!
Вчера задумчива, я помню, ты была,
Сегодня ветрена, забавна, весела;
Во всем, что лишь в тебе встречаю,
Непостоянство примечаю, —
Но постоянно ты мила!

1819

К КРЕНИЦЫНУ*


Товарищ радостей младых,
Которые для нас безвременно увяли,
Я свиделся с тобой! В объятиях твоих
Мне дни минувшие, как смутный сон, предстали!
О милый! я с тобой когда-то счастлив был!
Где время прежнее, где прежние мечтанья?
И живость детских чувств и сладость упованья! —
Всё хладный опыт истребил.
Узнал ли друга ты? — Болезни и печали
Его состарили во цвете юных лет;
Уж много слабостей тебе знакомых нет,
Уж многие мечты ему чужими стали!
Рассудок тверже и верней,
Поступки, разговор скромнее;
Он осторожней стал, быть может стал умнее,
Не, верно, счастием теперь стократ бедней.
Не подражай ему! иди своей тропою!
Живи для радости, для дружбы, для любви!
Цветок нашел — скорей сорви!
Цветы прелестны лишь весною!
Когда рассеянно, с унынием внимать
Я буду снам твоим о будущем, о счастье,
Когда в мечтах твоих не буду принимать,
Как прежде, йылкое, сердечное, участье, —
Не сетуй на меня, о друге пожалей:

Всё можно возвратить — мечтанья невозвратны!
Так! были некогда и мне они приятны,
Но быстро скрылись от очей!
Я легковерен был: надежда, наслажденье
Меня с улыбкою манили в темну даль,
Я встретить радость мнил — нашел одну печаль,
И сердцу милое исчезло заблужденье.
Но для чего грустить? Мой друг еще со мной!
Я не всего лишен судьбой ожесточенной!
О дружба нежная! останься неизменной!
Пусть будет прочее мечтой!

1819

В АЛЬБОМ*


Земляк! в стране чужой, суровой
Сошлись мы вновь, и сей листок
Ждет от меня заветных строк
На память для разлуки новой.
Ты любишь милую страну,
Где жизнь и радость мы узнали,
Где зрели первую весну,
Где первой страстию пылали.
Покинул я предел родной!
Так и с тобою, друг мой милый,
Здесь проведу я день, другой,
И, как узнать? в стране чужой
Окончу я мой век унылый;
А ты увидишь дом отцов,
А ты узришь поля родные
И прошлых счастливых годов
Вспомянешь были золотые.
Но где товарищ, где поэт,
Тобой с младенчества любимый?
Он совершил судьбы завет,
Судьбы, враждебной с юных лет
И до конца непримиримой!
Когда ж стихи мои найдешь,
Где складу нет, но чувство живо,
Ты их задумчиво прочтешь,
Глаза потупишь молчаливо...
И тихо лист перевернешь.

1819

ДЕЛЬВИГУ*


Так, любезный мой Гораций,
Так, хоть рад, хотя не рад,
Но теперь я муз и грации
Променял на вахтпарад;
Сыну милому Венеры,
Рощам Пафоса, Цитеры,
Приуныв, прости сказал;
Гордый лавр и мирт веселый
Кивер воина тяжелый
На главе моей измял.
Строю нет в забытой лире,
Хладно день за днем идет,
И теперь меня в мундире
Гений мой не узнает!
Мне ли думать о куплетах?
За свирель... а тут беды!
Марс, затянутый в штиблетах,
Обегает уж ряды,
Кличет ратников по-свойски...
О, судьбы переворот!
Твой поэт летит геройски
Вместо Пинда — на развод.

Вам, свободные пинты,
Петь, любить; меня же вряд

Иль камены, иль хариты
В карауле навестят.

Вольный баловень забавы,
Ты, которому дают
Говорливые дубравы
Поэтический приют,
Для кого в долине злачной,
Извиваясь, ключ прозрачный
Вдохновительно журчит,
Ты, кого зовут к свирели
Соловья живые трели,
Пой, любимец аонид!
В тихой, сладостной кручине
Слушать буду голос твой,
Как внимают на чужбине
Языку страны родной.

1819

БРАТУ ПРИ ОТЪЕЗДЕ В АРМИЮ*


Итак, мой милый, не шутя,
Сказав прости домашней неге,
Ты, ус мечтательный крутя,
На шибко скачущей телеге,
От нас, увы! далеко прочь,
О нас, увы! не сожалея,
Летишь курьером день и ночь
Туда, туда, к шатрам Арея!
Итак, в мундире щегольском,
Ты скоро станешь в ратном строе
Меж удальцами удальцом!
О милый мой! согласен в том:
Завидно счастие такое!
Не приобщуся невпопад
Я к мудрецам, чрез меру важным.
Иди! воинственный наряд
Приличен юношам отважным.
Люблю я бранные шатры,
Люблю беспечность полковую,
Люблю красивые смотры,
Люблю тревогу боевую,
Люблю я храбрых, воин мой,
Люблю их видеть в битве шумной
Летящих в пламень роковой
Толпой веселой и безумной!

Священный долг за ними вслед
Тебя зовет, любовник брани;
Ступай, служи богине бед,
И к ней трепещущие длани
С мольбой подымет твой поэт.

1820

РОПОТ


Он близок, близок день свиданья,
Тебя, мой друг, увижу я!
Скажи: восторгом ожиданья
Что ж не трепещет грудь моя?
Не мне роптать; но дни печали,
Быть может, поздно миновали:
С тоской на радость я гляжу, —
Не для меня ее сиянье,
И я напрасно упованье
В больной душе моей бужу.
Судьбы ласкающей улыбкой
Я наслаждаюсь не вполне:
Всё мнится, счастлив я ошибкой,
И не к лицу веселье мне.

1820

РАЗЛУКА


Расстались мы; на миг очарованьем,
На краткий миг была мне жизнь моя;
Словам любви внимать не буду я,
Не буду я дышать любви дыханьем!
Я все имел, лишился вдруг всего;
Лишь начал сон... исчезло сновиденье!
Одно теперь унылое смущенье
Осталось мне от счастья моего.

1820

К КЮХЕЛЬБЕКЕРУ*


Прости, Поэт! Судьбина вновь
Мне посох странника вручила;
Но к музам чистая любовь
Уж нас навек соединила!
Прости! бог весть когда опять,
Желанный друг в гостях у друга,
Я счастье будут воспевать
И негу праздного досуга!
О милый мой! все в дар тебе —
И грусть и сладость упованья!
Молись невидимой судьбе:
Она приближит час свиданья.
И я, с пустынных финских гор,
В отчизне бранного Одена,
К ней возведу молящий взор,
Упав смиренно на колена.
Строга ль богиня будет к нам,
Пошлет ли весть соединенья? —
Пускай пред ней сольются там
Друзей согласные моленья!

18 января 1820

К-НУ*


Поверь, мой милый яруг, страданье нужно нам;
Не испытав его, нельзя понять и счастья:
Живой источник сладострастья
Дарован в нем его сынам.
Одни ли радости отрадны и прелестны?
Одно ль веселье веселит?
Бездейственность души счастливцев тяготит;
Им силы жизни неизвестны.
Не нам завидовать ленивым чувствам их:
Что в дружбе ветреной, в любви однообразной
И в ощущениях слепых
Души рассеянной и праздной?
Счастливцы мнимые, способны ль вы понять
Участья нежного сердечную услугу?
Способны ль чувствовать, как сладко поверять
Печаль души своей внимательному другу?
Способны ль чувствовать, как дорог верный друг?
Но кто постигнут роком гневным,
Чью душу тяготит мучительный недуг,
Тот дорожит врачом душевным.
Что, что дает любовь веселым шалунам?
Забаву легкую, минутное забвенье;
G ней благо лучшее дано богами нам
И нужд живейших утоленье!
Как будет сладко, милый мой,

Поверить нежности чувствительной подруги,
Скажу ль? все раны, все недуги,
Все расслабление души твоей больной;
Забыв и свет и рок суровый,
Желанья смутные в одно желанье слить
И на устах ее, в ее дыханъи пить
Целебный воздух жизни новой!
Хвала всевидящим богам!
Пусть мнимым счастием для света мы убоги,
Счастливцы нас бедней, и праведные боги
Им дали чувственность, а чувство дали нам.

1820

ПОСЛАНИЕ БАРОНУ ДЕЛЬВИГУ


Где ты, беспечный друг? где ты, о Дельвиг мой,
Товарищ радостей минувших,
Товарищ ясных дней, недавно надо мной
Мечтой веселого мелькнувших?

Ужель душе твоей так скоро чуждым стал
Друг отлученный, друг далекой,
На финских берегах, между пустынных скал,
Бродящий с грустью одинокой?

Где ты, о Дельвиг мой! ужель минувших дней
Лишь мне чувствительна утрата,
Ужель не ищешь ты в кругу своих друзей
Судьбой отторженного брата?

Ты помнишь ли те дни, когда руна с рукой,
Пылая жаждой сладострастья,
Мы жизни вверились и общею тропой
Помчались за мечтою счастья?

«Что в славе? что в молве? на время жизнь дана»
За полной чашей мы твердили
И весело в струях блестящего вина
Забвенье сладостное пили.

И вот сгустилась ночь, и все в глубоком сне —
Лишь дышит влажная прохлада;
На стогнах тишина! сияют при луне
Дворцы и башни Петрограда.

К знакомцу доброму стучится Купидон, —
«Пусть дремлет труженик усталый!
Проснися, юноша, отвергни, — шепчет он, —
Покой бесчувственный и вялый.

Взгляни! ты видишь ли: покинув ложе сна,
Перед окном, полуодета,
Томленья страстного в душе своей полна,
Счастливца ждет моя Лилета?»

Толпа безумная! напрасно ропщешь ты!
Блажен, кто легкою рукою
Весной умел срыв 1ть весенние цветы
И в мире жил с самим собою;

Кто без уныния глубоко жизнь постиг
И, равнодушием богатый,
За царство не отдаст покоя сладкий миг
И наслажденья миг крылатый!

Давно румяный Феб прогнал ночную тень,
Давно проснулися заботы,
Л баловня забав еще покоит лень
На ложе неги и дремоты.

И Лила спит еще; любовию горят
Младые свежие ланиты,
И, мнится, поцелуй сквозь тонкий сон манят
Ее уста полуоткрыты.

И где ж брега Невы? где чаш веселый стук?
Забыт друзьями друг заочный,
Исчезли радости, как в вихре слабый звук,
Как блеск зарницы полуночной!

И я, певец утех, пою утрату их,
И вкруг меня скалы суровы,
И воды чуждые шумят у ног моих,
И на ногах моих оковы.

1820

ВЕСНА

(Элегия)


Мечты волшебные, вы скрылись от очей!
Сбылися времени угрозы!
Хладеет в сердце жизнь, и юности моей
Поблекли утренние розы!

Благоуханный май воскреснул на лугах,
И пробудилась Филомела,
И Флора милая, на радужных крылах,
К нам обновленная слетела.

Вотще! Не для меня долины и леса
Одушевились красотою,
И светлой радостью сияют небеса!
Я вяну, — вянет все со мною!

О где вы, призраки невозвратимых лет,
Богатство жизни — вера в счастье?
Где ты, младого дня пленительный рассвет?
Где ты, живое сладострастье?

В дыхании весны все жизнь младую пьет
И негу тайного желанья!
Все дышит радостью и, мнится, с кем-то ж хет
Обетованного свиданья!

Лишь я как будто чужд природе и весне:
Часы крылатые мелькают;
Но радости принесть они не могут мне
И, мнится, мимо пролетают.

1820

ФИНЛЯНДИЯ*


В свои расселины вы приняли певца,
Граниты финские, граниты вековые,
Земли ледяного венца
Богатыри сторожевые.
Он с лирой между вас. Поклон его, поклон
Громадам, миру современным;
Подобно нм, да будет он
Во все годины неизменным!
Как все вокруг меня пленяет чудно взор!
Там необъятными водами
Слилося море с небесами;
Тут с каменной горы к нему дремучий бор
Сошел тяжелыми стопами,
Сошел — и смотрится в зерцале гладких вод!
Уж поздно, день погас; но ясен неба свод,
На скалы финские без мрака ночь нисходит,
И только что себе в убор
Алмазных звезд ненужный хор
На небосклон она выводит!
Так вот отечество Одиновых детей,
Грозы народов отдаленных!
Так это колыбель их беспокойных дней,
Разбоям громким посвященных!

Умолк призывный щит, не слышен скальда глас,
Воспламененный дуб угас,
Развеял буйный ветр торжественные клики;
Сыны не ведают о подвигах отцов;
И в дольном прахе их богов
Лежат низвержешше лики!
И всё вокруг меня в глубокой тишине!
О вы, носившие от брега к брегу бои,
Куда вы скрылися, полночные герои?
Ваш след исчез в родной стране.
Вы ль, на скалы ее вперив скорбящи очи,
Плывете в облаках туманною толпой?
Вы ль? дайте мне ответ, услышьте голос мой,
Зовущий к вам среди молчанья ночи.
Сыны могучие сих грозных, вечных скал!
Как отделились вы от каменной отчизны?
Зачем печальны вы? зачем я прочитал
На лицах сумрачных улыбку укоризны?
И вы сокрылиея в обители теней!
И ваши имена не пощадило время!
Что ж наши подвиги, что слава наших дней,
Что наше ветреное племя?
О, все своей чредой исчезнет в бездне лет!
Для всех один закон, закон уничтоженья,
Во всем мне слышится таинственный привет
Обетованного забвенья!

Но я, в безвестности, для жизни жизнь любя,
Я, беззаботливый душою,
Вострепещу ль перед судьбою?
Не вечный для времен, я вечен для себя:
Не одному ль воображенью
Гроза их что-то говорит?
Мгновенье мне принадлежит,
Как я принадлежу мгновенью!

Что нужды до былых иль будущих племен?
Я не для них бренчу незвонкими струнами;
Я, невнимаемый, довольно награжден
За звуки звуками, а за мечты мечтами.

1820

* * *


Когда неопытен я был,
У красоты самолюбивой,
Мечтатель слишком прихотливый,
Я за любовь любви молил;
Я трепетал в тоске желанья
У ног волшебниц молодых;
Но тщетно взор во взорах их
Искал ответа и узнанья!
Огонь утих в моей крови;
Покинув службу Купидона,
Я променял сады любви
На верх бесплодный Геликона.
Но светлый мир уныл и пуст,
Когда душе ничто не мило:
Руки пожатье заменило
Мне поцелуй прекрасных уст.

1820 или 1821

КОНШИНУ


Пора покинуть, милый друг,
Знамена ветреной Киприды
И неизбежные обиды
Предупредить, пока досуг.
Чьих ожидать увещеваний!
Мы лишены старинных прав
На своеволие забав,
На своеволие желаний.
Уж отлетает век младой,
Уж сердце опытнее стало;
Теперь ни в чем, любезный мой,
Нам исступленье не пристало!
Оставим юным шалунам
Слепую жажду сладострастья;
Не упоения, а счастья
Искать для сердца должно нам.
Пресытясь буйным наслажденьем,
Пресытясь ласками цирцей,
Шепчу я часто с умиленьем
В тоске задумчивой моей:
Нельзя ль найти любви надежной?
Нельзя ль найти подруги нежной,
С кем мог бы в счастливой глуши
Предаться неге безмятежной
И чистым радостям души;

В чье неизменное участье
Беспечно веровал бы я.
Случится ль вёдро иль ненастье
На перепутье бытия?
Где ж обреченная судьбою?
На чьей груди я успокою
Свою усталую главу?
Или с волненьем и тоскою
Ее напрасно я зову?
Или в печали одинокой
Я проведу остаток дней,
И тихий свет ее очей
Не озарит их тьмы глубокой,
Не озарит души моей!..

1821

УНЫНИЕ


Рассеевает грусть пиров веселый шум.
Вчера, за чашей круговою,
Средь братьев полковых, в ней утопив мой ум,
Хотел воскреснуть я душою.

Туман полуночный на холмы возлегал;
Шатры над озером дремали,
Лишь мы не знали сна — и пенистый бокал
С весельем буйным осушали.

Но что же? вне себя я тщетно жить хотел:
Вино и Вакха мы хвалили,
Но я безрадостно с друзьями радость пел:
Восторги их мне чужды были.

Того не лриобресть, что сердцем не дано.
Рок злобный к нам ревниво злобен,
Одну печаль свою, уныние одно
Унылый чувствовать способен.
1321

РОДИНА*


Я возвращуся к вам, поля моих отцов,
Дубравы мирные, священный сердцу кров!
Я возвращуся к вам, домашние иконы!
Пускай другие чтут приличия законы;
Пускай другие чтут ревнивый суд невежд;
Свободный наконец от суетных надежд,
От беспокойных снов, от ветреных желаний,
Испив безвременно всю чашу испытаний,
Не призрак счастия, но счастье нужно мне.
Усталый труженик, спешу к родной стране
Заснуть желанным сном под кровлею родимой.
О дом отеческий! о край всегда любимый!
Родные небеса! незвучный голос мой
В стихах задумчивых вас пел в стране чужой,
Вы мне повеете спокойствием и счастьем.
Как в пристани пловец, испытанный ненастьем,
С улыбкой слушает, над бездною воссев,
И бури грозный свист и волн мятежный рев;
Так, небо не моля о почестях и злате,
Спокойный домосед в моей безвестной хате,
Укрывшись от толпы взыскательных судей,
В кругу друзей своих, в кругу семьи своей,
Я буду издали глядеть на бури света.
Нет, нет, не отменю священного обета!
Пускай летит к шатрам бестрепетный герой;
Пускай кровавых битв любовник молодой

С волненьем учится, губя часы златые,
Науке размерять окопы боевые —
Я с детства, полюбил сладчайшие труды.
Прилежный, мирный плуг, взрывающий бразды,
Почтеннее меча; полезный в скромной доле,
Хочу возделывать отеческое поле.
Оратай, ветхих дней достигший над сохой,
В заботах сладостных наставник будет мой;
Мне дряхлого отца сыны трудолюбивы
Помогут утучнять наследственные нивы.
А ты, мой старый друг, мой верный доброхот,
Усердный пестун мой, ты, первый огород
На отческих полях разведший в дни былые!
Ты поведешь меня в сады свои густые,
Деревьев и цветов расскажешь имена;
Я сам, когда с небес роскошная весна
Повеет негою воскреснувшей природе,
С тяжелым заступом явлюся в огороде;
Приду с тобой садить коренья и цветы.
О подвиг благостный! не тщетен будешь ты;
Богиня пажитей признательней фортуны!
Для них безвестный век, для них свирель и струны;
Они доступны всем и мне за легкий труд
Плодами сочными обильно воздадут.
От гряд и заступа спешу к полям и плугу;
А там, где ручеек по бархатному лугу
Катит задумчиво пустынные струи,
В весенний ясный день я сам, друзья мои,
У брега насажу лесок уединенный,
И липу свежую и тополь оеребренный;
В тени их отдохнет мой правнук молодой;
Там дружба некогда сокроет пепел мой
И вместо мрамора положит на гробницу
И мирный заступ мой и мирную цевницу.

1821

Я возвращуся к ван, поля моих отцов,
Дубравы мирные...

РАЗУВЕРЕНИЕ*


Не искушай меня без,, нужды
Возвратом нежности твоей:
Разочарованному чужды
Все оболыценья прежних дней!
Уж я не верю увереньям,
Уж я не верую в любовь
И не могу предаться вновь
Раз изменившим сновиденьям!
Слепой тоски моей не множь,
Не заводи о прежнем слова,
И, друг заботливый, больного
В его дремоте не тревожь!
Я сплю, мне сладко усыпленье;
Забудь бывалые мечты:
В душе моей одно волненье,
А не любовь пробудишь ты.

1821

ДЕЛЬВИГУ


Напрасно мы, Дельвиг, мечтаем найти
В сей жизни блаженство прямое;
Небесные боги не делятся им
С земными детьми Прометея.

Похищенной искрой созданье свое
Дерзнул оживить безрассудный;
Бессмертных он презрел — и страшная казнь
Постигнула чад святотатства.

Наш тягостный жребий: положенный срок
Питаться болезненной жизнью,
Любить и лелеять недуг бытия
И смерти отрадной страшиться.

Нужды непреклонной слепые рабы,
Рабы самовластного рока!
Земным ощущеньям насильственно нас
Случайная жизнь покоряет.

Но в искре небесной прияли мы жизнь,
Нам памятно небо родное,
В желании счастья мы вечно к нему
Стремимся неясным желаньем!..

Вотще! Мы надолго отвержены нм!
Сияет красою над нами,
На бренную землю беспечно оно
Торжественный свод опирает...

Но нам недоступно! Как алчный Тантал
Сгорает средь влаги прохладной.
Так, сердцем постигнув блаженнейший мир,
Томимся лш жаждою счастья.

1821

ПЕСНЯ


Страшно воет, завывает
Ветр осенний;
По поднебесью далече
Тучи гонит.

На часах стоит печален
Юный ратник;
Он уносится за ними
Грустной думой.

О, куда, куда вас, тучи,
Ветер гонит?
О, куда ведет судьбина
Горемыку?

Тошно жить мне: мать родную
Я покинул!
Тошно жить мне: с милой сердцу
Я расстался!

«Не грусти! — душа-девица
Мне сказала. —
За тебя молигься будет
Друг твой верный».

Что в молитвах? я в чужбине
Дни скончаю.
Возвращусь ли? взор твой друга
Не признает.

Не видать в лицо мне счастья;
Жить на что мне?
Дай приют, земля сырая,
Расступися!

Он поет, никто не слышит
Слов печальных...
Их разносит, заглушает
Ветер бурный.

1821

ЛИДЕ*


Твой детский вызов мне приятен,
Но не желай моих стихов:
Немногим избранным понятен
Язык поэтов и богов.
Когда под звонкие напевы,
Под звук свирели плясовой,
Среди полей, рука с рукой,
Кружатся юноши и девы, —
Вмешавшись в резвый хоровод,
Хариты, ветреный Эрот,
Дриады, фавны пляшут с ними
И гонят прочь толпу забот
Воскликновеньями своими;
Поодаль музы между тем,
Таяся в сумраке дубравы,
Глядят, не зримые никем,
На их невинные забавы;
Но их собор в то время нем.
Певцу ли ветрено бесславить
Плоды возвышенных трудов
И легкомыслие забавить
Игрою гордою стихов?
И тон нередко, чье воззренье
Дарует лире вдохновенье,
Не поверяет он сто;

Поет один, подобный в этом
Пчеле, которая со цветом
Не делит меда своего.

1821

К...*


Приятель строгий, ты неправ,
Несправедливы толки алые;
Друзья веселья и забав,
Мы не повесы записные!
По своеволию страстей
Себе мы правил не слагали,
Но пылкой жизнью юных дней,
Пока дышалося, дышали;
Любили шумные пиры;
Гостей веселых той поры,
Забавы, шалости любили
И за роскошные дары
Младую жизнь благодарили.
Во имя лучших из богов,
Во имя Вакха и Киприды,
Мы пели счастье шалунов,
Сердечно презря крикунов
И их ревнивые обиды.
Мы пели счастье дней младых,
Меле тем летела наша младость;
Порой задумывалась радость
В кругу поклонников своих;
В душе больной от пищи многой,
В душе усталой пламень гас,
И за стаканом в добрый час

Застал нас как-то опыт строгой.
Наперсниц наших, страстных дев
Мы поцелуи позабыли
И, пред суровым оробев,
Утехи крылья опустили.
С тех пор, любезный, не поем
Мы безрассудные забавы,
Смиренно дни свои ведем
И ждем от света доброй славы.
Теперь вопрос я отдаю
Тебе на суд. Подумай, мы ли
Переменили жизнь свою,
Иль годы нас переменили?

1821

ДОБРЫЙ СОВЕТ*

(К-ну)


Живи смелей, товарищ мой,
Разнообразь досуг шутливый!
Люби, мечтай, пируй и пой,
Пренебреги молвы болтливой
И порицаньем и хвалой!
О, кгк безумна жажда славы!
Равно исчезнут в бездне лет
И годы шумные побед
И миг незнаемый забавы!
Всех смертных ждет судьба одна:
Всех чередом поглотит Лета,
И философа-болтуна,
И длинноусого корнета,
И в молдаванке шалуна,
И в рубище анахорета.
Познай же цену срочных дней,
Лови пролетное мгновенье!
Исчезнет жизни сновиденье:
Кто был счастливей, был умней.
Будь дружен с музою моею,
Оставим мудрость мудрецам;
Но что чиниться с жизнью нам,
Когда шутить мы можем с нею?

1821

РИМ*


Ты был ли, гордый Рим, земли самовластитель,
Ты был ли, о свободный Рим?
К немым развалинам твоим
Подходит с грустию их чуждый навесгигель.

За что утратил ты величье прежних дней?
За что, державный Рим, тебя забыли боги?
Град пышный, где твои чертоги?
Где сильные твои, о родина мужей?

Тебе ли изменил победы мощный гений?
Ты ль на распутии времен
Стоишь в позорище племен,
Как пышный саркофаг погибших поколений?

Кому еще грозишь с твоих семи холмов?
Судьбы ли всех держав ты грозный возвеститель?
Или, как призрак-обвинитель,
Печальный предстоишь очам твоих сынов?

1821

К ... О


Приманкой ласковых речей
Вам не лишить меня рассудка!
Конечно, многих вы милей,
Но вас любить — плохая шутка!

Вам не нужна любовь моя,
Не слишком заняты вы мною,
Не нежность — прихоть вашу я
Признаньем страстным успокою.

Вам дорог я, твердите вы,
Но лишний пленник вам дороже;
Вам очень мил я, но, увы!
Вам и другие милы тоже.

С толпой соперников моих
Я состязаться не дерзаю
И превосходной силе их
Без битвы поле уступаю.

1821

ВОДОПАД


Шуми, шуми с крутой вершины,
Не умолкай, поток седой!
Соединяй протяжный вей
С протяжным отзывом долины.
Я слышу: свищет Аквилон,
Качает елию скрыпучей,
И с непогодою ревучей
Твой рев мятежный соглашен.
Зачем с безумным ожиданьем
К тебе прислушиваюсь я?
Зачем трепещет грудь моя
Каким-то вещим трепетаньем?
Как очарованный, стою
Над дымной бездною твоею,
И, мнится, сердцем разумею
Речь безглагольную твою.
Шуми, шуми с крутой вершины,
Не умолкай, поток седой!
Соединяй протяжный вой
С протяжным отзывом долины!

1821

ОТЪЕЗД


Прощай, отчизна непогоды,
Печальная страна,
Где дочь любимая природы,
Безжизненна весна;
Где солнце нехотя сияет,
Где сосен вечный шум,
И моря рев, и все питает
Безумье мрачных дум;
Где отлученный от отчизны
Враждебною судьбой,
Изнемогал без укоризны
Изгнанник молодой;
Где, позабыт молвой гремучей,
Но всё душой пиит,
Своею Музою летучей
Он не был позабыт!
Теперь, для сладкого свиданья,
Спешу к стране родной;
В воображеньи край изгнанья
Последует за мной:
И камней мшистые громады,
И вид полей нагих,
И вековые водопады,
И шум угрюмый их!
Я вспомню с тайным сладострастьем
Пустынную страну,

Где я в размолвке с тихим счастьем
Провел мою весну,
Но где порою житель неба,
Наперекор судьбе,
Не изменил питомец Феба
Ни музам, ни себе.

1821

ДЕЛИИ


Зачем, о Делия! сердца младые ты
Игрой любви и сладострастья
Исполнить силишься мучительной мечты
Недосягаемого счастья?
Я видел вкруг тебя поклонников твоих,
Полуиссохших в страсти жадной;
Достигнув их любви, любовным клятвам их
Внимаешь ты с улыбкой хладной.
Обманывай слепцов и смейся их судьбе,
Теперь душа двоя в покое;
Придется некогда изведать и Гебе
Очарованье роковое!
Не опасаяся насмешливых сетей,
Быть может, избранный тобою
Уже не вверится огшо любви твоей,
Не тронется ее тоскою.
Когда ж пора придет, и розы красоты,
Вседневно свежестью беднея,
Погибнут, отвечай: к чему прибегнешь ты,
К чему, бесчарная Цирцея?
Искусством округлишь ты высохшую грудь,
Худые щеки нарумянишь,
Дитя крылатое захочешь как-нибудь
Вновь приманить... но не приманишь!

В замену снов младых тебе не обрестй
Покоя, позднях лет отрады;
Куда бы ни пошла, взроятся на пути
Самолюбивые досады!
Немирного душой на мирном ложе сна
Так убегает усыпленье,
И где для каждого доступна тишина,
Страдальца ждет одно волненье.

1822

ДОГАДКА


Любви приметы
Я не забыл,
Я ей служил
В былые леты!
В ней говорит
И жар ланит
И вздох случайный...
О! я знаком
С сим языком
Любови тайной!
В душе твоей
Уж нет покоя;
Давным-давно я
Читаю в ней:
Любви примети
Я не забыл,
Я ей служил
В былые леты!

182?

ВОЗВРАЩЕНИЕ


На кровы ближнего селенья
Нисходит вечер, день погас.
Покинем рощу, где для нас
Часы летели как мгновенья!
Лель, улыбнись, когда из ней
Случится девице моей
Унесть во взорах пламень томный,
Мечту любви в душе своей
И в волосах листок нескромный,

1822

ПОЦЕЛУЙ


Сей поцелуй, дарованный тобой,
Преследует мое воображенье:
И в шуме дня и в тишине ночной
Я чувствую его иапечатлеиье!
Сойдет ли сон и взор сомкнет ли мой —
Мне снишься ты, мне снится наслажденье!
Обман исчез, нет счастья! и со мной
Одна любовь, одно изнеможенье,

1822

СЕСТРЕ*


И ты покинула семейный мирный круг!
Нн степи, ни леса тебя не задержали;
И ты летишь ко мне на глас моей печали —
О милая сестра, о мой вернейший друг!
Я узнаю тебя, мой ангел-утешитель,
Наперсница души от колыбельных дней;
Не тщетно нежности я веровал твоей,
Тогда еще, тогда достойный твой ценитель!..
Приди ж — и радость призови
В приют мой, радостью забытый,
Повей отрадою душе моей убитой
И сердце мне согрей дыханием любви!
Как чистая роса живит своей прохладой
Среди нагих степей, — спасительной усладой
Так оживишь мне чувства ты.

1822

К ЖЕСТОКОЙ


Неизвинительной ошибкой,
Скажите, долго ль будет вам
Внимать с холодною улыбкой
Любви укорам и мольбам?
Одни победы вам известны;
Любовь нечаянно узнав,
Каких лишитеся вы прав
И меньше ль будете прелестны?
Ко мне, примерно, нежной став,
Вы наслажденья лишены ли:
Дурачить пленников других
И строгой быть, как прежде были,
К толпе соперников моих?
Еще ли нужно размышленье!
Любви простое упоенье
Вас не довольствует вполне;
Но с упоеньем поклоненье
Соединить не трудно мне;
И, ваш угодник постоянный,
Попеременно я бы мог —
Быть с вами запросто в диванной,
В гостиной быть у ваших ног.

1822 или 1823

ДЕЛЬВИГУ*


Дан руку мне, товарищ добрый мой,
Путем одним пойдем до двери гроба,
И тщетно нам за грозною бедой
Беду грозней пошлет судьбины злоба.
Ты помнишь ли, в какой печальный срок
Впервые ты узнал мой уголок?
Ты помнишь ли, с какой судьбой суровой
Боролся я, почти лишенный сил?
Я погибал, — ты дух мой оживил
Надеждою возвышенной и новой.
Ты ввел меня в семейство добрых муз;
Деля досуг меж ними и тобою,
Я ль чувствовал ее свинцовый груз
И перед ней унизился душою?
Ты сам порой глубокую печаль
В душе носил, но что? не мне ли вверить
Спешил ее? И дружба не всегда ль
Хоть несколько могла ее умерить?
Забытые фортуною слепой,
Мы ей назло друг в друге все имели
И, дружества твердя обет святой,
Бестрепетно в глаза судьбе глядели.

О! верь мне в том: чем жребий ни грозит,
Упорствуя в старинной неприязни,

Душа моя не ведает боязни,
Души моей ничто не изменит!
Так, милый друг! позволят ли мне боги
Ярмо забот сложить когда-нибудь
И весело на светлый мир взглянуть,
По-прежнему ль ко мне пребудут строги,
Всегда я твой. Судьей души моей
Ты должен быть и в вёдро и в ненастье,
Удвоишь ты моих счастливых дней
Неполное без разделения счастье;
В дин бедствия я знаю, где найти
Участие в судьбе своей тяжелой;
Чего ж робеть на жизненном пути?
Иду вперед с надеждою веселой.
Еще позволь желание одно
Мне произнести: молюся я судьбине,
Чтоб для тебя я стал хотя отныне,
Чем для меня ты стал уже давно.

1823

ЭПИЛОГ


Чувствительны мне дружеские пени,
Но искрение забыл я Геликон
И признаюсь: неприхотливой лени
Мне нравится приманчивый закон;
Охота петь уж не владеет мною,
Она прошла, погасла, как любовь.
Опять любить, играть струнами вновь
Желал бы я, но утомлен душою.
Иль жить нельзя отрадою иною?
С бездействием любезен мне союз;
Лелеемый счастливым усыпленьем,
Я не хочу притворным исступленьем
Обманывать ни юных дев, ни муз.

1823

ДВЕ ДОЛИ


Дало две доли провидение
На выбор мудрости людской:
Или надежду и волнение,
Иль безнадежность и покой.

Верь тот надежде обольщающей,
Кто бодр неопытным умом,
Лишь по молве разновещающей
С судьбой насмешливой знаком.

Надейтесь, юноши кипящие!
Летите, крылья вам даны;
Для вас и замыслы блестящие
И сердца пламенные сны!

Но вы, судьбину испытавшие,
Тщету утех, печали власть,
Вы, знанье бытия прпявшие
Себе на тягостную часть!

Гоните прочь их рой прельстительный;
Так! доживайте жизнь в тиши
И берегите хлад спасительный
Своей бездейственной души.

Своим бесчувствием блаженные,
Как трупы мертвых из гробов,
Волхва словами пробужденные,
Встают со скрежетом зубов, —

Так вы, согрев в душе желания,
Безумно вдавшись в их обман,
Проснетесь только для страдания,
Для боли новой прежних ран.

1823

РАЗМОЛВКА


Мне о любви твердила ты шутя
И холодно сознаться можешь в этом.
Я исцелен; нет, нет, я не дитя!
Прости, я сам теперь знаком со светом.
Кого жалеть? печальней доля чья?
Кто отягчен утратою прямою?
Легко решить: любимым не был я,
Ты, может быть, была любима мною.

1823

БЕЗНАДЕЖНОСТЬ


Желанье счастия в меня вдохнули боги;
Я требовал его от неба и земли
И вслед за призраком, манящим издали,
Жизнь перешел до полдороги,
Но прихотям судьбы я боле не служу:
Счастливый отдыхом, на счастие похожим,
Отныне с рубежа на поприще гляжу —
И скромно кланяюсь прохожим.

1823

Н. И. ГНЕДИЧУ*


Так! для отрадных чувств еще я не погиб,
Я не забыл тебя, почтенный Ариетип,
И дружбу нежную, и русские Афины!
Не вакховых пиров, не лобызаний Фрнны,
В нескромной юности нескромно петых мной,
Не шумной суеты, прославленной толпой, —
Лшненье тяжко мне, в краю, где финну нищу
Отчизна мертвая едва дарует пищу.
Нет, нет! мне тягостно отсутствие друзей,
Лпшенье тягостно беседы мне твоей,
То наставительной, то сладостно-отрадной:
В ней, сердцем жадный чувств, умом познаний жадный,
И сердцу и уму я пищу находил.

Счастливец! дни свои ты музам посвятил
И бодро действуешь прекрасные полвека
На поле умственных усилий человека;
Искусства нежные и деятельный труд,
Заняв, украсили свободный твой приют,
Живитель сердца — труд, искусства — наслажденья.

Еще не породив прямого просвещенья,
Избыток породил бездейственную лень.

На мир снотворную она нагнала тень,
И чадам роскоши, обремененным скукой,
Довольство бедности тягчайшей было мукой;
Искусства низошли на помощь к ним тогда:
Уже отвыкнувших от грубого труда
К трудам возвышенным они воспламенили
И праздность упражнять роскошно научили.
Быть может, счастием обязаны мы им.

Как беден страждущий бездействием своим!
Печальный, жалкий раб тупого усыпленья,
Не постигает он души употребления;
В дремоту грубую всечасно погружен,
Отвыкнул чувствовать, отвыкнул мыслить он,
На собственных пирах вздыхает он украдкой.
Что длятся для него мгновенья жизни краткой,

Они в углу моем не длятся для меня.
Судьбу младенчески за строгость не виня
И взяв с тебя пример, поэзию, ученье
Призвал я украшать свое уединенье.
Леса угрюмые, громады мшистых гор,
Пришельца нового пугающие взор,
Чужих безбрежных вод свинцовая равнина.
Напевы грустные протяжных песен финна —
Недолго, помню я, в печальной стороне
Печаль холодную вливали в душу мне.

Я победил ее, и, не убит неволей,
Еще я бытия владею лучшей долей,
Я мыслю, чувствую: для духа нет оков;
То вопрошаю я предания веков,
Всемирных перемен читаю в них причины;
Наставлен давнею превратностью судьбины,
Учусь покорствовать судьбине я своей;

То заият свойствами и нравами людей.
Поступков их ищу прямые побуждения,
Вникаю в сердце их, слежу его движенья,
И в сердце разуму отчет стараюсь дать!
То вдохновение, Парнаса благодать,
Мне душу радует восторгами своими;
На миг обворожен, на миг обманут ими,
Дышу свободнее, и, лиру взяв свою,
И дружбу, и любовь, и негу я пою.

Осмеливаясь петь, я помню преткновенвй
Самолюбивого искусства песнопенья;
Но всякому свое, и мать племен людскйх,
Усердия полная ко благу чад своих,
Природа, каждого даря особой страстью,
Нам разные пути прокладывает к счастью:
Кто блеском почестей пленен в душе своей,
Кто Создан для войны и любит стук мечей;
Любезны песни мне. Когда-то для забавы,
Я, праздный, посетил парнасские дубравы
И воды светлые Кастальского ручья;
Там к хорам чистых дев прислушивался я,
Там, очарованный, влюбился я в искусство
Друым передавать в согласных звуках чувство,
И, не страшась толпы взыскательных судей,
Я умереть хочу с любовию моей.

Так, скуку для себя считая бедством главным,
Я духа предаюсь порывам своенравным;
Так, без усилия ведет меня мой ум
От чувства к шалости, к мечтам от важных дум!
Но ни души моей восторги одиноки,
Ни любомудрия полезные уроки,
Ни песни мирные, ни легкие мечты,
Воображения случайные цветы,

Среди глухих лесов и скал моих унылых,
Не заменяют мне людей, для сердца милых,
И часто грустшо невольною объят,
Увидеть бы желал я пышный Петроград,
Вести желал бы вновь свой век непринужденный
В кругу детей искусств и неги просвещенной,
Апелла, Фидия желал бы навещать,
С тобой желал бы я беседовать опять,
Муж, дарованьями, душою превосходный,
В стихах возвышенный и в сердце благородный!
За то не в первый раз взываю я к богам, —
Отдайте Мне Друзей: найду я счастье сам!

1823

ИСТИНА


О счастии с младенчества тоскуя,
Все счастьем беден я,
Или вовек его не обрету я
В пустыне бытия?

Младые сны от сердца отлетели,
Не узнаю я свет;
Надежд своих лишен я прежней цели,
А новой цели нет.

Безумен ты и все твои желанья —
Мне опыт рек;
И лучшие мечты моей созданья
Отвергнул я навек.

Но для чего души разуверенье
Свершилось не вполне?
Зачем же в ней слепое сожаленье
Живет о старине?

Так некогда обдумывал с роптаньем
Я дольний жребий свой.
Вдруг Истину (то не было мечтаньем)
Узрел перед собой.

«Светильник мой укажет путь ко счастью! —
Вещала. — Захочу —
И, страстного, отрадному бессграстью
Тебя я научу.

Пускай со мной ты сердца жар погубишь,
Пускай, узнав людей,
Ты, может быть, испуганный, разлюбишь
И ближних и друзей,

Я бытия все прелести разрушу,
Но ум наставлю твой;
Я оболью суровым хладом душу,
Но дам душе покой».

Я трепетал, словам ее внимая,
И горестно в ответ
Промолвил ей: «О гостья роковая!
Печален твой привет.

Светильник твой — светильник погребальный
Всех радостей земных!
Твой мир, увы! могилы мир печальный
И страшен для живых.

Нет, я не твой! в твоей науке строгой
Я счастья не найду;
Покинь меня, кой-как моей дорогой
Один я побреду.

Прости! иль нет: когда мое светило
Во звездной вышине
Начнет бледнеть и всё, что сердцу мило,
Забыть придется мне,

Явись тогда! раскрой тогда мне очи,
Мой разум просвети,
Чтоб, жизнь презрев, я мог в обитель ночи
Безропотно сойти».

1823

* * *


О своенравная София!
От всей души я вас люблю,
Хотя и реже, чем другие,
И неискусней вас хвалю.
На ваших ужинах веселых,
Где любят смех и даже шум,
Где не кладут оков тяжелых
Ни на уменье, ни на ум,
Где, для холопа иль невежды
Не притворяясь, часто мы
Браним указы и псалмы,
Я основал свои надежды
И счастье нынешней зимы.
Ни в чем не следуя пристрастью,
Даете цену вы всему:
Рассудку, шалости, уму,
И удовольствию и счастью;
Свет пренебрегши в добрый час
И утеснительную моду,
Всему и всем забавить вас
Вы дали полную свободу;
И потому далеко прочь
От вас бежит причудниц мука,
Жеманства пасмурная дочь,
Всегда зевающая скука.

Йной порою, знаю сак,
Я вас браню по пустякам.
Простите мне мои укоры:
Не ум один дивится вам,
Опасны сердцу ваши взоры;
Они лукавы, я слыхал,
И, все предвидя осторожно,
От власти их, когда возможно
Спасти рассудок я желал.
Я в нем теперь едва ли волен
И часто, пасмурный душой,
За то я вами недоволен,
Что недоволен сам собой.

1823

ПРИЗНАНИЕ*


Притворной нежности не требуй от менй,
Я сердца моего не скрою хлад печальный.
Ты права, в нем уж нет прекрасного огня
Моей любви первоначальной.
Напрасно я еебе на память приводил
И милый образ твой и прежние мечтанья:
Безжизненны мои воспоминанья,
Я клятвы дал, но дал их выше сил.

Я не пленен красавицей другою,
Мечты ревнивые от сердца удали;
Но годы долгие в разлуке протекли,
Но в бурях жизненных развлекся я душою.
Уж ты жила неверной тенью в ней;
Уже к тебе взывал я редко, принужденно,
И пламень мой, слабея постепенно,
Собою сам погас в душе моей.
Верь, жалок я один. Душа любви желает,
Но я любить не буду вновь;
Вновь не забудусь я: вполне упоевает
Нас только первая любовь.
Грущу я; но и грусть минует, знаменуя
Судьбины полную победу надо мной;

Кто знает? мнением сольюся я с толпой;
Подругу без любви — кто знает? — изберу я.
На брак обдуманный я руку ей подам
И в храме стану рядом с нею,
Невинной, преданной, быть может, лучшим сна
И назову ее моею;
И весть к тебе придет, но не завидуй нам:
Збмена тайных дум не будет между нами,
Душевным прихотям мы воли не дадим,
Мы не сердца под брачными венцами —
Мы жребии свои соединим.
Прощай! Мы долго шли дорогою одною;
Путь новый я избрал, путь новый избери;
Печаль бесплодную рассудком усмири
И не вступай, молю, в напрасный суд со мною.
Не властны мы в самих себе
И, в молодые наши леты,
Даем поспешные обеты,
Смешные, может быть, всевидящей судьбе.

ГНЕДИЧУ, КОТОРЫЙ СОВЕТОВАЛ СОЧИНИТЕЛЮ ПИСАТЬ САТИРЫ*


Враг суетных утех и враг утех позорных,
Не уважаешь ты безделок стихотворных,
Не угодит тебе сладчайший из певцов
Развратной прелестью изнеженных стихов.
Возвышенную цель поэт избрать обязан.

К блестящим шалостям, как прежде, не привязан,
Я правилам твоим последовать бы мог;
Но ты ли мне велишь оставить мирный слог
И, едкой желчию напитывая строки,
Сатирою восстать на глупость и пороки?
Миролюбивый нрав дала судьбина мне,
И счастья моего искал я в тишине;
Зачем я удалюсь от столь разумной цели?
И, звуки легкие пастушеской свирели
В неугомонный лай неловко преврати,
Зачем себе врагов наделаю шутя?
Страшусь их множества и злобы их опасной.

Полезен обществу сатирик беспристрастный;
Дыша лгобовшо к согражданам своим,
На их дурачества он жалуется им:

То укоризнами восстав на злодеянье,
Его приводит он в благое содроганье,
То едкой силою забавного словца
Смиряет нопыхи надутого глупца;
Он нравов опекун и вместе правды воин.

Все так; но кто владеть пером его достоин?
Острот затейливых, насмешек едких дар,
Язвительных стихов какой-то злобный жар
И их старательно подобранные звуки —
За беспристрастие забавные поруки!
Но если полную свободу мне дадут,
Того ль я устрашу, кому не страшен суд,
Кто в сердце должного укора не находит,
Кого и божий гнев в заботу не приводит,
Кого не оскорбит язвительный язык!
Он совесть усыпил, к позору он привык.

Но слушай: человек, всегда корысти жадный,
Берется ли за труд, наверно безнаградный?
Купец расчетливый из добрых барышей
Вверяет корабли случайностям морей;
Из платы, отогнав сладчайшую дремоту,
Поденщик до зари выходит на работу;
На славу громкую надеждою согрет,
В трудах возвышенных, возвышенный поэт.
Но рвенью моему что будет воздаяньем:
Не слава ль громкая? я беден дарованьем.
Ста зясь в некий ум соотчичей прввесть,
Я благодарность их мечтал бы приобресть,
Но, право, смысла наг во слове «благодарность»,
Хоть нам и нравится его высокопарность.
Когда сен редкий муж, вельможа-гражданин,
От дней Фелицьш ых оставшийся один,
Но смело дух ее хранивший в веке новом,

Обширный разумом и сильный, громкий славой,
Любовью к истине и к родине горя,
В советах не робел оспоривать царя,
Когда, прекрасному влечению послушный,
Внимать ему любил монарх великодушный,
Из благодарности о нем у тех и тех
Какие толки шли? — «Кричит он громче всех,
О благе общества как будто бы хлопочет,
А, право, риторством похвастать больше хочет;
Катоном смотрит он, но тонкого льстеца
От нас не утаит под строгостью лица».
Так лучшим подвигам людское развращенье
Придумать силится дурное побуждение;
Так, исключительно посредственность любя,
Спешит высокое унизить до себя;
Так самых доблестей завистливо трепещет
И, чтоб не верить им, на оные клевещет!
Нет, нет! разумный муж идет путем иным,
И, снисходительный к дурачествам людским,
Не выставляет их, но сносит благонравно;
Он не пытается, уверенный забавно
Во всемогуществе болтанья своего,
Им в людях изменить людское естество.
Из нас, я думаю, не скажет ни единый
Осине: дубом будь, иль дубу — будь осиной;
Меж тем как странны мы! Меж те,м любой из нас
Переиначить свет задумывал не раз.

1823

ОПРАВДАНИЕ*


Решительно печальных строк riotix
Не хочешь ты ответом удостоить;
Не тронулась ты нежным чувством их
И презрела мне сердце успокоить!
Не оживу я в памяти твоей,
Не вымолю прощенья у жестокой!
Виновен я: я был неверен ей;
Нет жалости к тоске моей глубокой!
Виновен я: я славил жен других...
Так! но когда их слух предубежденный
Я обольщал игрою струн моих,
К тебе летел я думой умиленной,
Тебя я пел под именами их.
Виновен я: на балах городских,
Среди толпы, весельем оживленной,
При гуле струн, в безумном вальсе мча
То Делию, то Дафну, то Лилету
И всем троим готовый сгоряча
Произнести по страстному обету;
Касаяся душистых их кудрей
Лицом моим; объемля жадной дланью
Их стройный стан; — так! в памяти моей
Уж не было подруги прежних дней,
И предан был я новому мечтанью!
Но к ним ли я любовию пылал?

Нет, милая! когда в уединеньи
Себя потом я тихо поверял,
Их находя в моем воображенья,
Тебя одну я в сердце обретал!
Приветливых, послушных без ужимок,
Улыбчивых для шалости младой,
Из-за угла пафосских Пилигримок
Я сторожил вечернею порой;
На миг один их своевольный пленник,
Я только был шалун, а не изменник.
Нет! более надменна, чем нежна,
Ты всё еще обид своих полна...
Прости ж навек! но знай, что двух виновных,
Не одного, найдутся имена
В стихах моих, в преданиях любовных.

1824

К...*


Мне е упоением заметным
Глаза поднять на вас беда:
Вы их встречаете всегда
С лицом сердитым, неприветным.
Я полон страстною тоской,
Но нет! рассудка не забуду
И на нескромный пламень мой
Отпета требовать не буду.
Не терпит бог младых проказ
Ланит увядших, впалых глаз.
Надежды были бы напрасны,
И к вам не ими я влеком.
Любуюсь вами, как цветком,
И счастлив тем, что вы прекрасны.
Когда ч в очи вам гляжу,
Предавшись нежному томленью,
Слегка о прошлом я тужу,
Но рад, что сердце нахожу
Еще способным к упоенью.
Меж мудрецами был чудак:
«Я мыслю, — пишет он, — итак,
Я несомненно существую».
Нет! любишь ты, и потому
Ты существуешь, — я пойму
Скорее истину такую.

Огнем, похищенным с небес,
Я летов сын (гласит преданье)
Одушевил свое созданье,
И наказал его Зевес
Неумолимый, Прометея
К скалам Кавказа прикопал,
И сердце вран ему клевал;
Но, дерзость жертвы разумея,
Кто приговор не осуждал?
В огне волшебных ваших взоров
Я занял сердца бытие:
Ваш гнев достойнее укоров,
Чем преступление мое;
Но не сержусь я, шутка водит
Моим догадливым пером.
Я захожу в ваш милый дом,
Как вольнодумец в храм заходит.
Душою праздный с давних пор,
Еще твержу любовный вздор,
Еще беру прельщения меры,
Как по привычке прежних дней
Он ароматы жжет без веры
Богам, чужим душе своей.

1824

ЧЕРЕП


Усопший брат! кто сон твой возмутил?
Кто пренебрег святынею могильной?
В разрытый дом к тебе я нисходил,
Я в руки брал твой череп желтый, пыльный!

Еще носил волос остатки он;
Я зрел на нем ход постепенный тленья.
Ужасный вид! как сильно поражен
Им мыслящий наследник разрушенья!

Со мной толпа безумцев молодых
Над ямою безумно хохотала;
Когда б тогда, когда б в руках моих
Глава твоя внезапно провещала!

Когда б она цветущим, пылким нам
И каждый час грозимым смертным часом
Все истины, известные гробам,
Произнесла своим бесстрастным гласом!

Что говорю? Стократно благ закон,
Молчаньем ей уста запечатлевший;
Обычай пргв, усопших важный сон
Нам почитать издревле повелевший.

Живи живой, спокойно тлей мертвец!
Всесильного ничтожное созданье,
О человек! уверься наконец,
Не для тебя ни мудрость, ни всезнанье!

Нам надобны и страсти и мечты,
В них бытия условие и пища:
Не подчинишь одним законам ты
И света шум и тишину кладбища!

Природных чувств мудрец не заглушит
И от гробов ответа не получит:
Пусть радости живущим жизнь дарит,
А смерть сама их умереть научит.

1824

ЛЮБОВЬ


Мы пьем в любви отраву сладкую;
Но всё отраву пьем мы в ней,
И платим мы за радость краткую
Ей безвесельем долгих дней.
Огонь любви — огонь живительный,
Все говорят; но что мы зрим?
Опустошает, разрушительный,
Он душу, объятую им!
Кто заглушит воспоминания
О днях блаженства и страдания,
О чудных днях твоих, любовь?
Тогда я ожил бы для радости,
Для снов златых цветущей младости,
Тебе открыл бы душу вновь.

1824

БОГДАНОВИЧУ*


В садах Элизия, у вод счастливой Леты,
Где благоденствуют отжившие поэты,
О Душенькин поэт, прими мои стихи!
Никак в писатели попал я за грехи
И, надоев живым посланьями своими,
Несчастным мертвецам скучать решаюсь ими.
Нет нужды до того! хочу в досужный час
С тобой поговорить про русский наш Парнас,
С тобой, поэт живой, затейливый и нежный,
Всегда пленительный, хоть несколько небрежный,
Чертам заметнейшим лукавой остроты
Дающий милый вид сердечной простоты,
И часто, наготу рисуя нам бесчинно,
Почти бесстыдным быть умеющий невинно.

Не хладной шалостью, но сердцем внушена,
Веселость ясная в стихах твоих видна;
Мечты игривые тобою были петы.
В печаль влюбились мы. Новейшие поэты
Не улыбаются в творениях своих,
И на лице земли всё как-то не по них.
Ну что ж? поклон, да вон! увы, не в этом дело;
Ни жить им, ни писать еще не надоело,
И правду без затей сказать тебе пора:
Пристала к музам их немецких муз хандра.

Жуковский виноват: он первый между нами
Вошел в содружество с германскими певцами
И стал передавать, забывши божий страх,
Жизнехуленья их в пленительных стихах.
Прости ему господь! — Но что же! все мараки
Ударились потом в задумчивые враки,
У всех унынием оделося чело,
Душа увяиула и сердце отцвело.
Как терпит публика безумие такое? —
Ты спросишь. Публике наскучило простое,
Мудреное теперь любезно для нее:
У века дряхлого испортилось чутье.

Ты в лучшем веке жил. Не столько просвещенный,
Являл он бодрый ум и вкус неразвращенный,
Венцы своя дарил, без вычур толковит,
Он только истинным любимцам Аоиид.
Но нет явления без творческой причины:
Сей благодатный век был век Екатерины!
Она любила муз, и ты ли позабыл,
Кто «Душеньку» твою всех прежде оценил?
Я думаю, в садах, где свет бессмертья блещет,
Поныне тень твоя от радости трепещет,
Воспоминая день, сей день, когда певца,
Еще за милый труд не ждавшего венца,
Она, друзья ее достойно наградили
И, скромного, его так лестно изумили,
Страницы «Душеньки» читая наизусть.
Сердца завистников стеснила злая грусть,
И на другой же день расспросы о поэте
И похвалы ему жужжали в модном свете.

Кто вкуса божеством теперь служил бы нам?
Кто в наши времена, и прозе и стихам
Провозглашая суд разборчивый и правый,

Заведовать бы мог парнасскою управой?
О, добрый наш народ имеет для того
Особенных судей, которые его
В листах условленных и в цену приведенных
Снабжают мнением о книгах современных!
Дарует между нас и славу и позор
Торговой логики смышленый приговор.
О наших судиях не смею молвить слова,
Но слушай, как честят они один другого:
Товарищ каждого — глупец, невежда, враль;
Поверить надо им, хотя поверить жаль.

Как быть писателю? В пустыне благодатной,
Забывши модный свет, забывши свет печатный,
Как ты, философ мой, таиться без греха,
Избрать в советники кота и петуха,
И, в тишине трудясь для собственного чувства,
В искусстве находить возмездие искусства!

Так, веку вопреки, в сей самый век у нас
Сладкопоющих лир порою слышен глас,
Благоуханный дым от жертвы бескорыстной!
Так нежный Батюшков, Жуковский живописный,
Неподражаемый и целую орду
Злых подражателей родивший на беду,
Гак Пушкин молодой, сей ветреник блестящий,
Всё под пером своим шутя животворящий
(Тебе, я думаю, знаком довольно он:
Недавно от него товарищ твой Назон
Послание получил), любимцы вдохновенья,
Не могут победить сердечного влеченья
И между нас поют, как некогда Орфей
Между мохнатых пел, по вере старых дней.
Бессмертие в веках им будет воздаяньем!

А я, владеющий убогим даровайьёй,
Но рвением горя полезным быть и им,
Я правды красоту г-ж стихам моим,
Желаю доказать людских сует ничтожность
И хладной мудрости высокую возможность.
Что мыслю, то пишу. Когда-то веселей
Я славил на заре своих цветущих дней
Законы сладкие любви и наслажденья.
Другие времена, другие вдохновенья;
Теперь важней мой ум, зрелее мысль моя.
Опять, когда умру, повеселею я;
Тогда беспечных муз беспечного питомца
Прими, философ мой, как старого знакомца.

1824

БУРЯ


Завыла буря; хлябь морская
Клокочет и ревет, и черные валы
Идут, до неба восставая,
Бьют, гневно пеияся, в прибрежные скалы.

Чья неприязненная сила,
Чья своевольная рука
Сгустила в тучи облака
И на краю небес ненастье зародила?
Кто, возмутив природы чин,
Горами влажными на землю гонит море?
Не тот ли злобный дух, геенны властелин.
Что по вселенной розлил горе,
Что человека подчинил
Желаньям, немощи, страстям и разрушенью
И на творенье ополчил
Все силы, данные творенью?
Земля трепещет перед ним:
Он небо заслонил огромными крылами
И двигает ревущими водами,
Бунтующим могуществом своим.

Когда придет желанное мгновенье?
Когда волнам твоим я вверюсь, океан?
Но знай: красой далеких стран

Не очаровано мое воображенье.
Под небом лучшим обрести
Я лучшей доли не сумею;
Вновь не смогу душой моею
В краю цветущем расцвести.
Меж тем от прихоти судьбины,
Меж тем от медленной отравы бытия,
В покое раболепном я
Ждать не хочу своей кончины;
Па яростных волнах, в борьбе со гневом их.
Она отраднее гордыне человека!
Как жаждал радостей младых
Я на заре младого вежа,
Так ныне, океан, я жажду бурь твоих!

Волнуйся, восставай на каменные грани;
Он веселит меня, твой грозный, дикий рев,
Как зов к давно желанной брани,
Как мощного врага мне чем-то лестный гнев.

1824

ЗВЕЗДА


Взгляни на звезды: много звезд
В безмолвии ночном
Горит, блестит кругом луны
На небе голубом.

Взгляни на звезды: между них
Милее всех одна!
За что же? Ранее встает,
Ярчен горит она?

Нет! утешает свет ее
Расставшихся друзей:
Их взоры, в синей вышине,
Встречаются на ней.

Она на небе чуть видна,
Но с думою глядит,
Но взору шлет ответный взор
И нежностью горит.

С нее в лазоревую ночь
Не сводим мы очес,
И провожаем мы ее
На небо и с небес.

Себе звезду избрал Лй ты?
В безмолвии ночном
Их много блещет и горит
На небе голубом.

Не первой вставшей сердце вверь
И, суетный в любви,
Не лучезарнейшую всех
Своею назови.

Ту назови своей звездой,
Что с думою глядит,
И взору шлет ответный взор,
И нежностью горит.

УВЕРЕНИЕ


Нет, обманула вас молва,
По-прежнему дышу я вами,
И надо мной свои права
Вы ие утратили с годами.
Другим курил я фимиам,
Но вас носил в святыне сердца;
Молился новым образам,
Но с беспокойством староверца.

1824

К...


Как много ты в немного дней
Прожить, прочувствовать успела!
В мятежном пламени страстей
Как страшно ты перегорела!
Раба томительной мечты!
В тоске душевной пустоты,
Чего еще душою хочешь?
Как Магдалина, плачешь ты,
И, как русалка, ты хохочешь!

СТАНСЫ*


В глуши лесов счастлив один,
Другой страдает на престоле;
На высоте земных, судьбин
И в незаметной, низкой доле
Всех благ возможных тот достиг,
Кто дух судьбы своей постиг.
Мы все блаженствуем равно,
Но все блаженствуем различно;
Уделом нашим решено,
Как наслаждаться им прилично,
И кто нам лучший дал совет,
Иль Эпикур, иль Эпиктет?
Меня тягчил печалей груз;
Но не упал я перед роком,
Нашел отраду в песнях муз
И в равнодушии высоком,
И светом презренный удел
Облагородить я умел.
Хвала вам, боги! предо мной
Вы оправдалися отныне!
Готов я с бодрою душой
На всё угодное судьбине,
И никогда сей лиры глас
Не оскорбит роптаньем вас!

1825

ДОРОГА ЖИЗНИ


В дорогу жизни снаряжая
Своих сынов, безумцев нас.
Снов золотых судьба благая
Дает известный нам запас.
Нас быстро годы почтовые
С. корчмы довозят до корчмы,
И снами теми роковые
Прогоны жизни платим мы.

1825

ОЖИДАНИЕ


Она придет! к ее устам
Прижмусь устами я моими;
Приют укромный будет нам
Под сими вязами густыми!
Волненьем страстным я томим;
Но близ любезной укротим
Желаний пылких нетерпенье:
Мы ими счастию вредим
И сокращаем наслажденье.

1825

Д. ДАВЫДОВУ*


Пока с восторгом я умею
Внимать рассказу славных дел,
Любовью к чести пламенею
И к песням муз не охладел,
Покуда русский я душою,
Забуду ль о счастливом дне,
Когда приятельской рукою
Пожал Давыдов руку мне!
О ты, который в пыл сражений
Полки лихие бурно мчал
И гласом бранных песнопений
Сердца бесстрашных волновал!
Так, так! покуда сердце живо
И трепетать ему не лень,
В воспоминанья горделиво
Хранить я буду оный день!
Клянусь, Давыдов благородный,
Я в том отчизною свободной,
Твоею лирой боевой
И в славный год войны народной
В народе славной бородой!

1826

НАДПИСЬ


Взгляни на лик холодный сей,
Взгляни: в нем жизни нет;
11о как на нем былых страстей
Еще заметен след!
Так ярый ток, оледенев,
Над бездною висит,
Утратив прежний грозный рев,
Храня движенья вид.

1826

К АМУРУ


Тебе я младость шаловливу,
О сын Венеры! посвятил;
Меня ты плохо наградил,
Дал мало сердцу на разживу!
Подобно мне любил ли кто?
И что ж я вспомню, не тоскуя?
Два, три, четыре поцелуя!..
Быть так! спасибо и за то.

1826

А. А. В-ОЙ*


Очарованье красоты
В тебе не страшно нам:
Не будишь нас, как солнце, ты
К мятежным суетам;
От долыюй жизни, как луна,
Манишь за край земной,
И при тебе душа полна
Священной тишиной.

1826

ОНА


Есть что-то в ней, что красоты прекрасней,
Что говорит не с чувствами — с душой,
Есть что-то в ней над сердцем самовластней
Земной любви и прелести земной.

Как сладкое душе воспоминанье,
Как милый свет родцой звезды твоей,
Какое-то влечет очарованье
К ее ногам и под защиту к ней.

Когда ты с ней, мечты твоей неясной
Неясною владычицей она:
Не мыслишь ты — и только лишь прекрасной
Присутствием душа твоя полна.

Бредешь ли ты дорогою возвратной,
С ней разлучась, в пустынный угол твой —
Ты полон весь мечтою необъятной,
Ты полон весь таинственной тоской.

1826

ТОВАРИЩАМ


Так! отставного шалуна
Вы вновь шалить не убеждайте
Иль золотые времена
Младых затей ему отдайте!

Переменяют годы нас
И с нами вместе наши нравы:
От всей души люблю я вас,
Но ваши чужды мне забавы.

Уж Вакх, увенчанный плющом,
Со мной по улицам не бродит
И к вашим нимфам вечерком
Меня, шатаясь, не заводит.

Весельчакам я запер дверь,
Я пресыщен их, буйным счастьем
И заменил его теперь
Пристойным, тихим сладострастьем.

В пылу начальном дней младых
Неодолимы наши страсти:
Проказим мы, но мы у них,
Не у себя тогда во власти.

Ё своей отваге Молодой
Товарищ ваш блажил довольйо;
Не видит он нужды большой
Вновь сумасбродить добровольно.

1826

ПЕСНЯ


Когда взойдет денница золотая,
Горит эфир,
И ото сна встает, благоухая,
Цветущий мир,
И славит всё существоланья сладость;
С душой твоей
Что в пору ту? скажи, живая радость,
Тоска ли в ней?

Когда на дев цветущих и приветных,
Перед тобой
Мелькающих в одеждах разноцветных,
Глядишь порой,
Глядишь и пьешь их томных взоров сладость;
С душой т-воей
Что в пору ту? окажи, живая радость,
Тоска ли в ней?

Страдаю я! Из-за дубравы дальной
Взойдет заря,
Мир озарит, души моей печальной
Не озаря.
Будь новый день любимцу счастья в сладость!
Душе моей
Противен он! что прежде было в радость,
То в муку ей.

Что красоты, почти всегда лукавой,
Мне долгий взор?
Обманчив он! знаком с его отравой
Я с давних пор.
Обманчив он! его живая сладость
Душе моей
Страшна теперь! что прежде было в радость,
То в муку ей.

1827

К****


Не бойся едких осуждений,
Но упоительных похвал:
Не раз в чаду их мощный гений
Сном расслабленья засыпал

Когда, доверясь их измене,
Уже готов у моды ты
Взять на венок своей Камене
Ее тафтяные цветы, —

Прости, я громко негодую;
Прости, наставник и пророк!
Я с укоризной у.казую
Тебе на лавровый венок.

Когда по ребрам крепко стиснут
Пегас удалым седоком,
Не горе, ежели прихлыстнут
Его критическим хлыстом.

ПОСЛЕДНЯЯ СМЕРТЬ


Есть бытие; но именем каким
Его назвать? Ни сон оно, ни бденье;
Меж них оно, и в человеке им
С безумием граничит разуменье.
Он в полноте пояятья своего,
А между тем, как волны, на него,
Одни других мятежней, своенравней,
Видения бегут со всех сторон,
Как будто бы своей отчизны давней
Стихийному смятенью отдан он;
Но иногда, мечтой воспламененный,
Он видит свет, другим не откровенный.

Созданье ли болезненной мечты,
Иль дерзкого ума соображенье,
Во глубине полночной темноты
Представшее очам моим виденье?
Не ведаю; но предо мной тогда
Раскрылися грядущие года;
События вставали, развивались,
Волнуяся, подобно облакам,
И полными эпохами являлись
От времени до времени очам,
И наконец я видел без покрова
Последнюю судьбу всего живого.

Сначала мир явил мне дивный сад:
Везде искусств, обилия приметы;
Близ веси весь и подле града град,
Везде дворцы, театры, водометы,
Везде народ, и хитрый свой закон
Стихии все признать заставил он.
Уж он морей мятежные пучины
На островах искусственных селил,
Уж рассекал небесные равнины
По прихоти им вымышленных крил;
Все на земле движением дышало,
Все на земле как будто ликовало.

Иечезнули бесплодные года,
Оратаи по воле призывали
Ветра, дожди, жары и холода,
И верною сторицей воздавали
Посевы нм, и хищный зверь исчез
Во тьме лесов, и в высоте небес,
И в бездне вод, сраженный человеком,
И царствовал повсюду светлый мир.
Вот, мыслил я, прельщенный дивным веком,
Вот разума великолепный пир!
Врагам его и в стыд и в поученье,
Вот до чего достигло просвещенье!

Прошли века. Яснеть очам моим
Видение другое начинало:
Что человек? что вновь открыто им?
Я гордо мнил, и что же мне предстало?
Наставшую эпоху я с трудом
Постигнуть мог смутившимся умом.
Глаза мои людей не узнавали;
Привыкшие к обильно дольных благ,
На все они спокойные взирали,

Что суеты рождало в их отцах,
Что мысли их, что страсти их, бывало.
Влечением всесильным увлекало.

Желания земные позабыв,
Чуждаяся их грубого влеченья,
Душевных снов, высоких снов призыв
Им заменил другие побуждения,
И в полное владение свое
Фантазия взяла нх бытие,
И умственной природе уступила
Телесная природа между них:
Их в эмпирей и в хаос уносила
Живая мысль на крылиях своих;
Но по земле с трудом они ступали,
И браки их бесплодны пребывали.

Прошли века, и тут моим очам
Открылася ужасная картина:
Ходила смерть по суше, по водам,
Овершалася живущего судьбина.
Где люди? где? Скрывалися в гробах!
Как древние столпы на рубежах,
Последние семейства истлевали;
В развалинах стояли города,
По пажитям заглохнувшим блуждали
Без пастырей безумные стада;
С людьми для них исчезло пропитанье;
Мне слышалось их гладное блеянье.

И тишина глубокая вослед
Торжественно повсюду воцарилась,
И в дикую порфиру древних лет
Державная природа облачилась.
Величествен и грустен был позор

Пустынных вод, лесов, долин и гор
По-прежнему животворя природу,
На небосклон светило дня взошло,
Но на земле ничто его восходу
Произнести привета не могло.
Один туман над ней, синея, вился
И жертвою чистительной дымился.

1827

СТАНСЫ*


Судьбой наложенные цени
Упали с рук моих, и вновь
Я вижу вас, родные степи,
Моя начальная любовь.

Степного неба свод желанный,
Степного воздуха струн,
На вас я в неге бездыханной
Остановил глаза мои.

Но мне увидеть было слаще
Лес на покате двух холмов
И скромный дом в садовой чаще —
Приют младенческих годов.

Промчалось ты, златое время!
С тех пор по свету я бродил
И наблюдал людское племя
И, наблюдая, восскорбил.

Ко благу пылкое стремленье
От неба было мне дано;
Но обрело ли разделенье,
Но принесло ли плод оно?..

Я братьев знал, но сны младые
Соединили нас на миг:
Далече бедствуют иные,
И в мире нет уже других.

Я твой, родимая дуброва!
Но от насильственных судьбин
Молить хранительного крова
К тебе пришел я не одни.

Привел под сень твою святую
Я соучастницу в мольбах —
Мою супругу молодую
С младенцем тихим на руках.

Пускай, пускай в глуши смиренной,
С ней, милой, быт мой утая,
Других урочищей вселенной
Не буду помнить бытия.

Пускай, о свете не тоскуя,
Предав забвению людей,
Кумиры сердца сберегу я
Одни, одни в любви моей.

1827

СМЕРТЬ*


Смерть дщерью тьмы не назову я
И, раболепною мечтой
Гробовый остов ей даруя,
Не ополчу ее косой.

О дочь верховного эфира!
О светозарная краса!
В руке твоей олива мира,
А не губящая коса.

Когда возникнул мир цветущий
Из равновесья диких сил,
В твое храненье всемогущий
Его устройство поручил.

И ты летаешь над твореньем,
Согласье прям его лия,
И в нем прохладным дуновеньем
Смиряя буйство бытия.

Ты укрощаешь восстающий
В безумной силе ураган,
Ты, на брега свои бегущий,
Вспять возвращаешь океан.

Даешь пределы ты растенью,
Чтоб не покрыл гигантский лес
Земли губительною тенью,
Злак не восстал бы до небес.

А человек! Святая дева!
Перед тобой с его ланит
Мгновенно сводят пятна гнева,
Жар любострастия бежит.

Дружится праведной тобою
Людей недружная судьба:
Ласкаешь тою же рукою
Ты властелина и раба.

Недоуменье, принужденье —
Условье смутных наших дней,
Ты всех загадок разрешенье,
Ты разрешенье всех цепей.

1828

СТАРИК


Венчали розы, розы Леля,
Мой первый век, мой век младой:
Я был счастливый пустомеля
И девам нравился порой.
Я помню ласки их живые,
Лобзанья, полные огня...
Но пролетели дни младые;
Они не смотрят на меня!
Как быть? У яркого камина,
В укромной хижине моей,
Накрою стол, поставлю вина
И соберу моих друзей.
Пускай венок, сплетенный Лелем,
Не обновится никогда,
Года, увенчанные хмелем,
Еще прекрасные года.

1828

* * *


Старательно мы наблюдаем свет,
Старательно людей мы наблюдаем
И чудеса постигнуть уповаем.
Какой же плод науки долгих лет?
Что наконец подсмотрят очи зорки?
Что наконец поймет надменный ум
На высоте всех опытов и дум,
Что? — точный смысл народной поговорки»

1828

* * **


Не подражай: своеобразен гений
И собственным величием велик;
Доратов ли, Шекспиров ли двойник —
Досаден ты: не любят повторений.
С Израилем певцу один закон:
Да не творит себе кумира он!
Когда тебя, Мицкевич вдохновенный,
Я застаю у Байроповых ног,
Я думаю: поклонник униженный!
Восстань, восстань и вспомни: сам ты бог!

1828

* * *


Мой дар убог, и голос мой не громок,
Но я живу, и на земли мое
Кому-нибудь любезно бытие:
Его найдет далекий мой потомок
В моих стихах; как знать? душа моя
Окажется с душой его в сношеньи,
И как нашел я друга в поколенья,
Читателя найду в потомстве я.

1828

ФЕЯ


Порою ласковую Фею
Я вижу в обаяньи сна,
И всей наукою своею
Служить готова мне она.
Душой обманутой ликуя,
Мои мечты ей лепечу я;
Но что же? странно и во сне
Непокупное счастье мне:
Всегда дарам своим предложит
Условье некое она,
Которым, злобно смышлена,
Их отравит иль уничтожит.
Знать, самым духом мы рабы
Земной насмешливой судьбы;
Знать, миру явному дотоле
Наш бедный ум порабощен,
Что переносит поневоле
И в мир мечты его закон!

1829

* * *


Чудный град порой сольется
Из летучих облаков,
Но лишь аетр его коснется,
Он исчезнет без следов.
Так мгновенные созданья
Поэтической мечты
Исчезают от дыханья
Посторонней суеты.

1829

ПОДРАЖАТЕЛЯМ*


Когда, печалью вдохновенный,
Певец печаль свою поет,
Скажите: отзыв умиленный
В каком он сердце не найдет?
Кто, вековых проклятий жаден,
Дерзнет осмеивать ее?
Но для притворства всякий хладен,
Плач подражательный досаден,
Смешно жеманное вытье!
Не напряженного мечтанья
Огнем услужливым согрет —
Постигнул таинства страданья
Душемутительный поэт.
В борьбе с тяжелою судьбою
Познал он меру вышних сил,
Сердечных судорог ценою
Он выраженье их купил.
И вот нетленными лучами
Лик песнопевца окружен,
И чтим земными племенами,
Подобно мученику, он.
А ваша муза площадная,
Тоской заемною мечтая
Родить участие в сердцах,
Подобна нищей развращенной,
Молящей лепты незаконной
С чужим ребенком на руках.

1829

МУЗА


Не ослеплен я музою моею:
Красавицей ее не назовут,
И юноши, узрев ее, за нею
Влюбленною толпой не побегут.
Приманивать изысканным убором,
Игрою глаз, блестящим разговором
Ни склонности у ней, ни дара нет;
Но поражен бывает мельком свет
Ее лица необщим выраженьем,
Ее речей спокойной простотой;
И он, скорей чем едким осужденьем,
Ее почтит кебрежной похвалой.

1829

КНЯГИНЕ З. А. ВОЛКОНСКОЙ*


Из царства виста и зимы,
Где, под управой их двоякой,
И атмосферу и умы
Сжимает холод одвнакой,
Где жизнь какой-то тяжкий сон,
Она спешит на юг прекрасный,
Под Авзрнийсюий небосклон —
Одушевленный, сладострастный,
Где в кущах, в портиках палат
Октавы Тассовы звучат;
Где в древних камнях боги живы,
Где в повой, чистой красоте
Рафаэль дышит на холсте;
Где все холмы красноречивы,
Но где не стыдно, может быть,
Герои, мира властелины,
Ваш Капитолий позабыть
Для капитолия Кориины;
Где жизнь игрива и легка,
Там лучше ей, чего же боле?
Зачем же тяжкая тоска
Сжимает сердце поневоле?
Когда любимая краса
Последним сном смыкает вежды,
Мы полны ласковой надежды,

Что ей открыты небеса,
Что лучший мир ей уготован,
Что славой вечною светло
Там заблестит ее чело;
Но скорбный дух не уврачеван,
Душе стесненной тяжело,
И неутешно мы рыдаем.
Так, сердца нашего кумир,
Ее печально провожаем
Мы в лучший край и лучший мир.

1829

* * *


Бывало, отрок, звонким кликом
Лесное эхо я будил,
И верный отклик в лесе диком
Меня смятенно веселил.
Пора другая наступила,
И рифма юношу пленила,
Лесное эхо заменя.
Игра стихов, игра златая!
Как звуки, звукам отвечая,
Бывало, нежили меня!
Но все проходит. Остываю
Я и к гармонии стихов —
И как дубров не окликаю,
Так не ищу созвучных слов.

1831

ОТРЫВОК

Он

Под этой липою густою
Со мною сядь, мой милый друг;
Смотри, как живо все вокруг!
Какой зеленой пеленою
К реке нисходит этот луг!
Какая свежая дуброва
Глядится с берега другого
В ее веселое стекло!
Как небо чисто и светло!
Все в тишине; едва смущает
Живую сень и чуткий ток
Благоуханный ветерок, —
Он сердцу счастье навевает!
Молчишь ты?
Она

О любезный мой!
Всегда я счастлива с тобой
И каждый миг равно ласкаю.
Он

Я с умиленною душой
Красу творенья созерцаю.
От этих вод, лесов и гор
Я на эфирную обитель,
На небеса подъемлю взор
И думаю: велик зиждитель,
Прекрасен мир! Когда же я
Воспомню тою же порою,
Что в этом мире ты со мною,
Подруга милая моя...
Нет сладким чувствам выраженья,
И не могу в избытке их
Невольных слез благодаренья
Остановить в глазах моих.
Она

Воздай тебе создатель вечный!
О чем еще его молить!
Ах! об одном: не пережить
Тебя, друг милый, друг сердечный.
Он

Ты грустной мысдяю меня
Смутила. Так! сегодня зренье
Пленяет свет веселый дня,
Пленяет божие творенье;
Теперь в руке моей твою
Я с чувством пламенным сжимаю,
Твой нежный взор я понимаю,

Твой сладкий голос узнаю...
А завтра... завтра... как ужасно!
Мертвец незрящий и глухой,
Мертвец холодный!.. Луч дневной
В глаза ударит мне напрасно!
Вотще к устам моим прильнешь
Ты воспаленными устами,
Ко мне с обильными слезами,
С рыданьем громким воззовешь —
И не проснусь! И что мы знаем?
Не только завтра, сей же час
Меня не будет! Кто из нac
В земном блаженстве не смущает
Такою думой?
Она

Что с тобой?
Зачем твое воображенье
Предупреждает провиденье?
Бог милосерд, друг милый мой!
вдоровы, молоды мы оба,
Еще далеко нам до гроба.
Он

Но всё ж умрем мы наконец,
Все ляжем в землю.
Она

Что же, милый?
Есть бытие и за могнлон,
Нам обещал его творец.
Спокойны будем: нет сомненья,
Мы в жизнь другую перейдем,
Где нам не будет разлученья,
Где все земные опасенья
С земною пылью отряхнем.
Ах! как любнть без этой веры!
Он

Так, всемогущий без неё
Нас искушал бы выше меры;
Так, есть другое бытие!
Ужели некогда погубит
Во мне он то, что мыслит, любит,
Чем он созданье довершил,
В чем, с горделивым наслажденьем,
Мир повторил он отраженьем
И сам себя изобразил?
Ужели творческая сила
Лукавым светом бытия
Мне ужас гроба озарила,
И только?.. Нет, не верю я.
Что свет являет? Пир нестройный!
Презренный властвует; достойный
Поник гонимою главой;
Несчастлив добрый, счастлив злой.
Как! не терпящая смешенья
В слепых стихиях вещества,
На хаос нравственный воззренья
Не бросит мудрость божества?
Как! между братьями своими
Мы видим правых и благих,
И, превзойден детьми людскими,
Не прав, не благ создатель их?.,
Нет! мы в юдоли испытанья,

И есть обитель воздаянья;
Там, за могильным рубежом,
Сияет день незаходимый,
И оправдается незримый
Пред нашим сердцем и умом.
Она

Зачем в такие размышленья
Ты погружаешься душой?
Ужели нужны, милый мой,
Для убежденных убежденья?
Премудрость вышнего творца
Не нам исследовать и мерить:
В смирены! сердца надо верить
И терпеливо ждать конца.
Пойдем; грустна я в самом деле,
И от мятежных слов твоих,
Я признаюсь, во мне доселе
Сердечный трепет не затих.

1831

* * *


В дни безграничных увлечений,
В дни необузданных страстей
Со мною жил превратный гений,
Наперсник юности моей.
Он жар восторгов несогласных
Во мне питал и раздувал;
Но соразмерностей прекрасных
В душе носил я идеал;
Когда лишь праздников смятенья
Алкал безумец молодой,
Поэта мерные творенья
Блистали стройной красотой.

Страстей порывы утихают,
Страстей мятежные мечты
Передо мной не затмевают
Законов вечной красоты;
И поэтического мира
Огромный очерк я узрел,
И жизни даровать, о лира!
Твое согласье захотел.

1831

Н. М. ЯЗЫКОВУ*


Языков, буйства молодого
Певец роскошный и лихой!
По воле случая слепого
Я познакомился с тобой
В те осмотрительные лета,
Когда смиренная диета
Нужна здоровью моему,
Когда и тошный опыт света
Меня наставил кой-чему,
Когда от бурных увлечений
Желанным отдыхом дыша,
Для благочинных размышлений
Созрела томная душа;
Но я люблю восторг удалый,
Разгульный жар твоих стихов.
Дай руку мне: ты славный малый,
Ты в цвете жизни, ты здоров;
И неумеренную радость,
Счастливец, славить ты в правах;
Звучит лирическая младость
В твоих лирических грехах.
Не буду строгим моралистом
Или бездушным журналистом;
Приходит все своим чредом:
Послушай голосу природы,

Предупредить не должен годы
Ты педантическим пером;
Другого счастия поэтом
Ты позже будешь, милый мой,
И сам искупишь перед светом
Проказы музы молодой-

1831

* * *


Где сладкий шепот
Моих лесов?
Потоков ропот,
Цветы лугов?
Деревья голы;
Ковер зимы
Покрыл холмы,
Луга и долы.
Под ледяной
Своей корой
Ручей немеет;
Все цепенеет,
Лишь ветер злой,
Бушуя, воет
И небо кроет
Седою мглой.

Зачем, тоскуя,
В окно слежу я
Метели лёт?
Любимцу счастья
Кров от ненастья
Оно дает.
Огонь трескучий
В моей печи;
И пыл летучий
Мне веселят
Беспечный взгляд.
В тиши мечтаю
Перед живой
Его игрой,
И забывай
Я бури вой.

О провиденье,
Благодаренье!
Забуду я
И дуновенье
Бурь бытия.
Скорбя душою,
В тооке моей,
Склонюсь главою
На сердце к ней,
И под мятежной
Метелью бед,
Любовью нежной
Ее согрет,
Забуду вскоре
Крутое горе,
Как в этот миг
Забыл природы
Гробовьгй лик
И непогоды
Мятежный крик.

1831 (?)

НА СМЕРТЬ ГЕТЕ


Предстала, и старец великий смежил
Орлиные очи в покое;
Почил безмятежно, заие совершил
В пределе земном всё земное!
Над дивной могилой не плачь, не жале-й,
Что гения череп — наследье червей.

Погас! но ничто не оставлено им
Под солнцем живых без привета;
На все отозвался он сердцем своим,
Что просит у сердца ответа:
Крылатою мыслью он мир облетел,
В одном беспредельном нашел ей предел.

Всё дух в нем питало: труды мудрецов,
Искусств вдохновенных созданья,
Преданья, заветы минувших веков,
Цветущих времен упованья;
Мечтою по воле проникнуть он мог
И в нищую хату и в царский чертог.

С природой одною ои жизнью дышал:
Ручья разумел лепетанье,
И говор древесных листов понимал,
И чувствовал трав прозябанье;

Была ему звездная книга ясна,
И с ним говорила морская волна.

Изведан, испытан им весь человек!
И ежели жизнью земною
Творец ограничил летучий наш век
И нас за могильной доскою,
За миром явлений, не ждет ничего, —
Творца оправдает могила его.

И если загробная жизнь нам дана,
Он, здешней вполне отдышавший
И в звучных, глубоких отзывах сполна
Всё дольное долу отдавший,
К предвечному легкой душой вазлетит,
И в небе земное его не смутит.

1832

* * *


К чему невольнику мечтания свободы?
Взгляни: безропотно текут речные воды
В указанных брегах, по склону их русла;
Ель величавая стоит, где возросла,
Невластная сойти. Небесные светила
Назначенным путем неведомая сила
Влечет. Бродячий ветр не волен, и закон
Его летучему дыханью положен.
(Уделу своему и мы покорны будем,
Мятежные мечты смирим иль позабудем,
Рабы разумные, послушно согласим
Свои желания со жребием своим —
И будет счастлива, спокойна наша доля.
Безумец! не она ль, не вышняя ли воля
Дарует отрасти нам? и не ее лй глас
В ах гласе слышим мы? О, тягостна для нас
Жизнь, в еердце бьющая могучею волною
М в грал* узкие втесненная еудьбою.

1833

* * *


Когда исчезнет омраченье
Души болезненной моей?
Когда увижу разрешенье
Меня опутавших сетей?
Когда сен демон, наводящий
На ум мой сон, его мертвящий,
Отыдет, чадный, от меня,
И я увижу луч блестящий
Вееозаряющего дня?
Освобожусь воображеньем,
И крылья духа подыму,
И пробужденным вдохновеньем
Природу снова обниму?

Вотще ль мольбы? напрасны ль пени?
Увижу ль снова ваши сени,
Сады поэзии святой?
Увижу ль вас, ее светила?
Вотще! я чувствую: могила
Меня живого приняла,
И, легкий дар мой удушая,
На грудь мне дума роковая
Гробовой насыпью легла.

1834

* * *


Болящий дух врачует песнопенье,
Гармонии таинственная власть
Тяжелое искупит заблужденье
И укротит бунтующую страсть,
Душа певца, согласно излитая,
Разрешена от всех своих скорбей;
И чистоту поэзия святая
И мир отдаст причастнице своей.

1834

* * *


О мысль! тебе удел цветка:
Он свежий манит мотылька,
Прельщает пчелку золотую,
К нему с любовью мошка льнет,
И стрекоза его поет;
Утратил прелесть молодую
И чередой своей поблек —
Где пчелка, мошка, мотылек?
Забыт он роем их летучим,
И никому в нем нужды нет;
А тут зерном своим падучим
Он зарождает новый цвет.

1834

* * *


Я не любил ее, я знал,
Что не она поймет поэта,
Что на язык души душа в ней без ответа;
Чего ж, безумец, в ней искал?
Зачем стихи мои звучали
Ее восторженной хвалой
И малодушно возвещали
Ее владычество и плен постыдный мой?
Зачем вверял я с умиленьем
Ей все мечты души моей?..
Туман упал с моих очей,
Ее бегу я с отвращеньем!
Так, омраченные вином,
Мы недостойному порою
Жмем руку дружеской рукою,
Приветствуем его с осклабленным лицом,
Красноречиво изливаем
Все думы сердца перед ним;
Ошибки темное сознание храним,
Но блажь досадную напрасно укрощаем
Умом взволнованным своим.
Очнувшись, странному забвению дивимся,
И незаконного наперсника стыдимся,
И от противного лица его бежим.

1834

* * **


О, верь: ты, нежная, дороже славы мне;
Окажу ль? мне иногда докучно вдохновенье:
Мешает мне его волненье
Дышать любовью в тишине!
Я сердце предаю сердечному союзу:
Приди, мечты мои рассей,
Ласкай, ласкай меня, о друг души моей!
И покори себе бунтующую музу.

1834

* * **


Есть милая страна, есть угол на земле,
Куда, где б ни были — средь буйстаенного стана,
В садах Армидиных, на быстром корабле,
Броздящем весело равнины океана, —
Всегда уносимся мы думою своей;
Где, чужды низменных страстей,
Житейским подвигам предел мы назначаем,
Где мир надеемся забыть когда-нибудь
И вежды старые сомкнуть
Последним, вечным сном желаем.
Я помню ясный, чистый пруд;
Под сению берез ветвистых,
Средь мирных вод его три острова цветут;
Светлея нивами меж рощ своих волнистых,
За ним встает гора, пред ним в кустах шумит
И брызжет мельница. Деревня, луг широкой,
А там счастливый дом... туда душа летит,

Там не хладел бы я и в старости глубокой!
Там сердце томное, больное обрело
Ответ на всё, что в нем горело,
И снова для любви, для дружбы расцвело
И счастье вновь уразумело.
Зачем же томный вздох и слезы на глазах?
Она, с болезненным румянцем на щеках,
Она, которой нет, мелькнула предо мною.
Почий, почий легко под дерном гробовым:
Воспоминанием живым
Не разлучимся мы с тобою!
Мы плачем... но прости! Печаль любви сладка.
Отрадны слезы сожаленья!
Не то холодная, суровая тоска,
Сухая скорбь разуверенья.

1834

* * *


Весна, весна! как воздух чист!
Как ясен небосклон!
Своей лазурию живой
Слепит мне очи он.

Весна, весна! как высоко
На крыльях ветерка,
Ласкаясь к солнечным лучам,
Летают облака!

Шумят ручьи! блестят ручьи!
Взревев, река несет
На торжествующем хребте
Поднятый ею лед!

Еще древа обнажены,
Но в роще ветхий лист,
Как прежде, под моей ногой
И шумен и душист.

Под солнце самое взвился
И в яркой вышине
Незримый жавронок поет
Заздравный гимн весне.

Что с нею, что с моей душой?
С ручьем она ручей
И с птичкой птичка! с ним журчит,
Летает в небе с ней!

Зачем так радует ее
И солнце и весна!
Ликует ли, как дочь стихий,
На пире их она?

Что нужды! счастлив, кто на нем
Забвенье мысли пьет,
Кого далеко от нее
Он, дивный, унесет!

1834

* * **


Своенравное прозванье
Дал я милом в ласку ей,
Безотчетное созданье
Детской нежности моей;
Чуждо явного значенья,
Для меня оно символ
Чувств, которых выраженья
В языках я не нашел.
Вспыхнув полною любовью
И любви посвящено,
Не хочу, чтоб суесловью
Было ведомо оно.
Что в нем свету? Но сомненье
Если дух ей возмутит,
О, его в одно мгновенье
Это имя победит;
Но в том мире, за могилой,
Где нет образов, где нет
Для узнанья, друг мой милый,
Здешних чувственных примет,
Им бессмертье я привечу,
К безднам им воскликну я,
Да душе моей навстречу
Полетит душа твоя.

1834

* * *


Наслаждайтесь: всё проходит!
То благой, то строгой к нам,
Своенравно рок приводит
Нас к утехам и к бедам.
Чужд он долгого пристрастья:
Вы, чья жизнь полна красы,
На лету ловите счастья
Ненадежные часы.

Не ропщите: всё проходит,
И ко счастью иногда
Неожиданно приводит
Нас суровая беда.
И веселью и печали
На изменчивой земле
Боги праведные дали
Одинакие криле.

1834

ЗАПУСТЕНИЕ*


Я посетил тебя, пленительная сень,
Не в дни веселые живительного мая,
Когда, зелеными ветвями помавая,
Манишь ты путника в свою густую тень,
Когда ты веешь ароматом
Тобою бережно взлелеянных цветов, —
Под очарованный твой кров
Замедлил я моим возвратом.
В осенней наготе стояли дерева
И неприветливо чернели;
Хрустела под ногой замерзлая трава,
И листья мертвые, волнуйся, шумели;
С прохладой резкою дышал
В лицо мне запах увяданья;
Но не весеннего убранства я искал,
А прошлых лет воспоминанья.
Душой задумчивый, медлительно я шел
С годов младенческих знакомыми тропами;
Художник опытный их некогда провел.
Узы, рука его изглажена годами!
Стези заглохшие, мечтаешь, пешеход
Случайно протоптал. Сошел я в дол заветный,
Дол, первых дум моих лелеятель приветный!
Пруда знакомого искал красивых вод,
Искал прыгучих вод мне памятной каскады;
Там, думал я, к душе моей

Толпою полетят виденья прежних дней...
Вотще! лишенные хранительной преграды,
Далече воды утекли,
Их ложе поросло травою,
Приют хозяйственный в нем улья обрели,
И лепкая тропа исчезла предо мною.
Ни в чем знакомого мой взор не обретал!
Но вот по-прежнему, лесистым косогором,
Дорожка смелая ведет меня... обвал
Вдруг поглотил ее... Я стал
И глубь нежданную измерил грустным взором,
С недоумением искал другой тропы.
Иду я: где беседка тлеет
И в прахе перед ней лежат ее столпы,
Где остов мостика дряхлеет.
И ты, величественный грот,
Тяжело-каменный, постигнут разрушеньем
И угрожаешь уж паденьем,
Бывало, в летний зной прохлады полный свод!
Что ж? пусть минувшее минуло сном летучим!
Еще прекрасен ты, заглохший Элизей,
И обаянием могучим
Исполнен для души моей.
Тот не был мыслию, тот не был сердцем хладен,
Кто, безыменной неги жаден,
Их своенравный бег тропам сим указал,
Кто, преклоняя слух к таинственному шуму
Сих кленов, сих дубов, в душе своей питал
Ему сочувственную думу.
Давно кругом меня о нем умолкнул слух,
Прияла прах его далекая могила,
Мне память образа его не сохранила,
Но здесь еще живет его доступный дух;
Здесь, друг мечтанья и природы,
Я познаю его вполне:

Ой вдохновением волнуется во мне,
Он славить мне велит леса, долины, воды;
Он убедительно пророчит мне страну,
Где я наследую несрочную весну,
Где разрушения следов я не примечу,
Где в сладостной тени невянущих дубров,
У нескудеющих ручьев,
Я тень, священную мне, встречу.

1834

* * *


Вот верный список впечатлений
И легкий и глубокий след
Страстей, порывов юных лет,
Жизнь родила его — не гений.
Подобен он скрыжали той,
Где пишет ангел неподкупный
Прекрасный подвиг и преступный
Все, что творим мы под лупой.
Я много строк моих, о Лета!
В тебе желал бы окунуть
И утаить их как-нибудь
И от себя и ото света...
Но уж свое они рекли,
А что прошло, то непреложно.
Года волненья протекли,
И мне перо оставить можно.
Теперь я знаю бытие.
Одно желание мое —
Покой, домашние отрады.
И, погружен в самом себе,
Смеюсь я людям и судьбе,
Уж не от них я жду награды.
Но что? с бессонною душой,
С душою чуткою поэта
Ужели вовсе чужд я света?

Проснуться может пламень мой,
Еще, быть может, я возвышу
Мой голос, родина моя!
Ни бед твоих я не услышу,
Ни славы, струны утая.

1834 (?)

КНЯЗЮ П. А. ВЯЗЕМСКОМУ*


Как жизни общие призывы,
Как увлеченья суеты,
Понятны вам страстей порывы
И обаяния мечты;
Понятны вам все дуновенья,
Которым в море бытия
Послушна наша ладня.
Вам приношу я пеенопенья,
Где отразилась жизнь моя:
Исполнена тоски глубокой,
Противоречий, слепоты,
И между тем любви высокой,
Любви добра и красоты.

Счастливый сын уединенья,
Где сердца ветреные сны
И мысли праздные стремленья
Разумно мной усыплены;
Где, другу мира и свободы,
Ни до фортуны, ни до моды,
Ни до молвы мне нужды нет;
Где я простил безумству, злобе
И позабыл, как бы во гробе,
Но добровольно, шумный свет, —
Еще, порою, покидаю

Я Лету, созданную мной,
И степи мира облетаю
С тоскою жаркой и живой.
Ищу я вас; гляжу: что с вами?
Куда вы брошены судьбами,
Вы, озарявшие меня
И дружбы кроткими лучами
И светом высшего ошя?
Что вам дарует провиденье?
Чем испытует небо вас?
И возношу молящий глас:
Да длится ваше упоенье,
Да скоро минет скорбный час!

Звезда разрозненной плеяды!
Так из глуши моей стремлю
Я к вам заботливые взгляды,
Вам высшей благости молю,
От вас отвлечь судьбы суровой
Удары грозные хочу,
Хотя вам прозою почтовой
Лениво дань мою плачу.

1834

ПОСЛЕДНИЙ ПОЭТ*


Век шествует путем своим железным,
В сердцах корысть, и общая мечта
Час от часу насущным и полезным
Отчетливей, бесстыдней занята.
Исчезнули при свете просвещенья
Поэзии ребяческие сны,
И не о ней хлопочут поколенья,
Промышленным заботам преданы.
Для ликующей свободы
Вновь Эллада ожила,
Собрала свои народы
И столицы подняла.
В ней опять цветут науки,
Носит понт торговли груз,
Но не слышны лиры звуки,
В первобытном рае муз!
Блестит зима дряхлеющего мира,
Блестит! Суров и бледен человек;
Но зелены в отечёстве Омира
Холмы, леса, брега лазурных рек.
Цветет Парнас! пред ним, как в оны годы,
Кастальский ключ живой струею бьет;
Нежданный сын последних сил природы —
Возник Поэт, — идет он и поет.

Воспевает, простодушный,
Он любовь и красоту,
И науки, им ослушной,
Пустоту и суету:
Мимолетные страданья
Легкомыслием целя,
Лучше, смертный, в дни незнанья
Радость чувствует земля.

Поклонникам Урании холодной
Поет, увы! юн благодать страстей;
Как пажити Зол бурнопогодный,
Плодотворят они сердца людей;
Живительным дыханием развита,
Фантазия подъемлется от них,
Как некогда возникла Афродита
Из пенистой пучины вод морских.

И зачем не предадимся
Снам улыбчивым своим?
Жарким сердцем покоримся
Думам хладным, а не им!
Верьте сладким убежденьям
Вас ласкающих очес
И отрадным откровеньям
Сострадательных небес!

Суровый смех ему ответом; персты
Он на струнах своих остановил,
Сомкнул уста вещать полуотверсты,
Нр гордыя главы не преклонил:
Стопы свои он в мыслях направляет
В «емую глушь, в безлюдный край; во свет
Уж праздного вертепа не являет,
И на земли уединенья нет!

Человеку непокорно
Море синее одно,
И свободно, и просторно,
И приветливо оно;
И лица не изменило
С дня, в который Аполлон
Поднял вечное светило
В первый раз на небосклон.

Оно шумит перед скалой Левкада.
На ней певец, мятежной думы полн,
Стоит... в очах блеснула вдруг отрада
Сия скала... тень Сафо!., голос волн...
Где погребла любовница Фаона
Отверженной любви несчастный жар,
Там погребет питомец Аполлона
Свои мечты, свой бесполезный дар!

И по-прежнему блистает
Хладной роокошшо свет,
Серебрит и позлащает
Свой безжизненный скелет;
Но в смущение приводит
Человека вал морокой,
И от шумных вод отходит
Он с тоскующей душой!

НЕДОНОСОК


Я из племени духов,
Но не житель Эмпирея,
И, едва-до облаков
Возлетев, паду, слабея.
Как мне быть? Я мал и плох;
Знаю; рай за их волнами,
И ношусь, крылатый вздох,
Меж землей и небесами.
Блещет солнце — радость мне!
С животворными лучами
Я играю в вышине
И веселыми крылами
Ластюсь к ним, как облачко;
Пью счастливо воздух тонкой,
Мне свободно, мне легко,
И пою я птицей звонкой.
Но ненастье заревет
И до облак, свод небесный
Омрачивших, вознесет
Прах земной и лист древесный:
Бедный дух! ничтожный дух!
Дуновенье роковое
Вьет, крутит меня, как пух,
Мчит под небо громовое.

Бури грохот, бури ювист!
Вихорь хладный! вихорь жгучий!
Бьет меня древесный лист,
Удушает прах летучий!
Обращусь ли к небесам,
Оглянуся ли на землю —
Грозно, черно тут и там;
Вопль унылый я подъемлю.
Смутно слышу я порой
Клич враждующих народов,
Поселяй беспечных вой
Под грозой их переходов,
Гром войны и крик страстей,
Плач недужного младенца...
Слезы льются из очей:
Жаль земного поселенца!
Изнывающий тоской,
Я мечусь в полях небесных,
Надо мной и подо мной
Беспредельных — скорби тесных!
В тучу кроюсь я, и в ней
Мчуея, чужд земного края,
Страшный глас людских скорбей
Гласом бури заглушая.
Мир я вижу как во мгле;
Арф небесных отголосок
Слабо сльгшу... На земле
Оживил я недоносок.
Отбыл он без бытия:
Роковая скоротечность!
В тягость роскошь мне твоя,
О бессмысленная вечность!

1835

БОКАЛ


Полный влагой искрометной,
Зашипел ты, мой бокал!
И покрыл туман приветный
Твой озябнувший кристалл...
Ты не встречен братьей шумной,
Буйных оргий властелин, —
Сластолюбец вольнодумный,
Я сегодня пью один.
Чем душа моя богата,
Все твое, о др,уг Аи!
Ныне мысль моя не сжата
И свободны сны мои;
За струею вдохновенной
Не рассеян данник твой
Бестолково оживленной,
Разтюглаеною толпой.
Мой восторг неосторожный
Не обидит никого;
Не откроет дружбе ложной
Таин счастья моего;
Не смутит глупцов ревнивых
И торжественных невежд
Излияньем горделивых
Иль святых моих надежд!

Вот теперь со мной беседуй,
Своенравная струя!
Упоенья проповедуй
Иль отравы бытия;
Сердцу милые преданья
Благодатно оживи
Или прошлые страданья
Мне на память призови!

О бокал уединенья!
Не усилены тобой
Пошлой жизни впечатленья,
Словно чашей круговой;
Плодородней, благородней,
Дивной силой будишь ты
Откровенья преисподней
Иль небесные мечты.

И один я пью отныне!
Не в людском шуму, пророк
В немотствующей пустыне
Обретает свет высок!
Не в бесплодном развлеченьи
Общежительных страстей —
В одиноком упоенья
Мгла падет с его очей!

1835

ОСЕНЬ*

1

И вот сентябрь! замедля свой восход,
Сияньем хладным солнце блещет,
И луч его в зерцале зыбком вод
Неверным золотом трепещет.
Седая мгла виетея вкруг холмов;
Росой затоплены равнины;
Желтеет сень кудрявая дубов,
И красен круглый лист осины;
Умолкли птиц живые голоса,
Безмолвен лес, беззвучны небеса!
2

И вот сентябрь! и вечер года к нам
Подходит. На поля и горы
Уже мороз бросает по утрам
Свои сребристые узоры.
Пробудится ненастливый Эол;
Пред ним помчится прах летучий,
Качайся, завоет роща, дол
Покроет лист ее падучий,
И набегут на небо облака,
И, потемнев, запенится река.
3

Прощай, прощай, сияние небес!
Прощай, прощай, краса природы!
Волшебного шептанья полный лес,
Златочешуйчатые воды!
Веселый сон минутных летних нег!
Вот эхо в рощах обнаженных
Секирою тревожит дровосек,
И скоро, снегом убеленных,
Своих дубров и холмов зимний вид
Застылый ток туманно отразит.
4

А между тем досужий селянин
Плод годовых трудов обирает;
Сметав в стога окошенный злак долин,
С серпом он в поле поспешает.
Гуляет серп. На сжатых бороздах
Снопы стоят в копнах блестящих
Иль тянутся, вдоль жнивы, на возах,
Под тяжкой ношею скрипящих,
И хлебных скирд золотоверхий град
Подъемлется кругом крестьянских хат.
5

Дни сельского, святого торжества!
Овины весело дымятся,
И цеп стучид, и с шумом жернова
Ожившей мельницы крутятся.
Иди, зима! на строги дни себе

Припас оратай много блага:
Отрадное тепло в его избе,
Хлеб-соль и пенистая брага;
С семьей своей вкусит он без забот
Своих трудов благословенный плод!
6

А ты, когда вступаешь в осень дней,
Оратай жизненного поля,
И пред тобой во благостыне всей
Является земная доля;
Когда тебе житейские бразды,
Труд бытия вознаграждая,
Готовятся подать свои плоды
И спеет жатва дорогая,
И в зернах дум ее сбираешь ты,
Судеб людских достигнув полноты, —
7

Ты так же ли, как земледел, богат?
И ты, как он, с надеждой сеял;
И ты, как он, о дальнем дне наград
Сны позлащенные лелеял...
Любуйся же, гордись восставшим им!
Считай свои приобретенья!..
Увы! к мечтам, страстям, трудам мирским
Тобой скопленные презренья,
Язвительный, неотразимый стыд
Души твоей обманов и обид!
8

Твой день взошел, и для тебя ясна
Бея дерзость юных легковерии;
Испытала тобою глубина
Людских безумств и лицемерии.
Ты, некогда всех увлечений друг,
Сочувствий пламенный искатель,
Блистательных туманов царь — и вдруг
Бесплодных дебрей созерцатель.
Один с тоской, которой смертный стон
Едва твоей гордыней задушен.
9

Но если бы негодованья крик,
Но если б вопль тоски великой
Из глубины сердечныя возник
Вполне торжественный и дикой, —
Костями бы среди своих забав
Содроглась ветреная младость,
Играющий младенец, зарыдав,
Игрушку б выронил, я радость
Покинула б чело его навек,
И заживо б в нем умер человек!
10

Зови ж теперь на праздник честный мир!
Спеши, хозяин тароватый!
Проси, сажай гостей своих за пир
Затейливый, замысловатый!
Что лакомству пророчит он утех!

Каким разнообразием обрашен
Блистает он!.. Но вкус один во всех,
И, как могила, людям страшен;
Садись один и тризну соверши
По радостям земным твоей души!
11

Какое же потом в груди твоей
Ни водворится озаренье,
Чем дум и чувств ни разрешится в ней
Последнее вихревращенье —
Пусть в торжестве насмешливом своем
Ум бесполезный сердца трепет
Угомонит и тщетных жалоб в нем
Удушит запоздалый ледет,
И примешь ты, как лучший жизни хлад,
Дар опыта, мертвящий душу хлад.
12

Иль, отряхнув видения земли
Порывом скорби животворной,
Ее предел завидя невдали,
Цветущий брег за мглою черной,
Возмездий край, благовестящим снам
Доверясь чувством обновленным
И бытия мятежным голосам,
В великом гимне примиренным,
Внимающий, как арфам, коих строй
Превыспренний не понят был тобой, —
13

Пред промыслом оправданным ты ниц
Падешь с признательным смиреньем,
С надеждою, не видящей границ,
И утоленным разуменьем, —
Знай, внутренней своей вовеки ты
Не передашь земному звуку
И легких чад житейской суеты
Не посвятишь в свою науку;
Знай, горняя иль дольная, она
Нам на земле не для земли дана.
14

Вот буйственно несется ураган,
И лес подъемлет говор шумный,
И пенится, и ходит океан,
И в берег бьет волной безумной;
Так иногда толпы ленивый ум
Из усыпления выводит
Глас, пошлый глас, вещатель общих дум,
И звучный отзыв в ней находит,
Но не найдет отзыва тот глагол,
Что страстное земное перешел.
15

Пускай, приняв неправильный полет
И вспять стези не обретая,
Звезда небес в бездонность утечет;
Пусть заменит ее другая;
Не явствует земле ущерб одной,
Не поражает ухо мира
Падения ее далекой вой,
Равно как в высотах эфира
Ее сестры новорожденный свег
И небесам восторженный привет!
16

Зима идет, и тощая земля
В широких лысинах бессилья,
И радостно блиставшие поля
Златыми класами обилья,
Со смертью жизнь, богатство с нищетой —
Все образы годины бывшей
Сравняются под снежной пеленой,
Однообразно их покрывшей, —
Перед тобой таков отныне свет,
Но в ием тебе прядущей жатвы нет!

1836-1837

* * *


Были бури, непогоды,
Да младые были годы!

В день ненастный, час гнет.ууий
Грудь подымет вздох могучий;

Вольной песнью разольется;
Скорбь-невзгода распоется!

А как век-то, век-то старый
Обручится с лютой карой,

Груз двойной с груди усталой
Уж не сбросит вздох удалый:

Не положишь ты на голос
С черной мыслью белый волос!

1839

* * **


Благословен святое возвестивший!
Но в глубине разврата не погиб
Какой-нибудь неправедный изгиб
Сердца людских пред нами обнаживший.
Две области — сияния и тьмы —
Исследовать равно стремимся мы.
Плод яблони со древа упадает:
Закон небес постигпул человек!
Так в дикий смысл порока посвящает
Нас иногда один его намек.

* * *


Толпе тревожный день приветен, но страшна
Ей ночь безмолвная. Боится в ней она
Раскованной мечты видений своевольных.
Не легкокрылых грез, детей врйшебной тьмы,
Видений дня боимся мы,
Людских сует, забот юдольных.

Ощупай возмущенный мрак —
Исчезнет, с пустотой сольется
Тебя пугающий призрак,
И заблужденью чувств твой ужас улыбнется.

О сын фантазии! ты благодатных фей
Счастливый баловень, и там, н заочном )мире,
Веселый семьянин, привычный гость на пире
Неосязаемых властей!
Мужайся, не слабей душою
Перед заботою земною:
Ей исполинский вид дает твоя мечта;
Коенися облака нетрепетной рукою —
Исчезнет; а за ним опять перед тобою
Обители духов откроются врата.

1839

ПРИМЕТЫ


Пока человек естества «е пытал
Горнилом, весами и мерой,
Но детски вещаньям природы внимал,
Ловил ее знаменья с верой;

Покуда природу любил он, она
Любовью ему отвечала,
О нем дружелюбной заботы полна,
Язык для него обретала.

Почуя беду над его головой,
Вран каркал ему в спасенье,
И замысла, в пору смирясь пред судьбой,
Воздерживал он дерзновенье.

На путь ему выбежав из лесу, волк,
Крутясь и подъемля щетину,
Победу пророчил, и смело свой полк
Бросал он на вражью дружину.

Чета голубиная, вея над ним,
Блаженство любви прорицала.
В пустыне безлюдной оя не был одним,
Нечуждая жизнь в ней дышала.

Но, чувство презрев, он доверял уму;
Вдался в суету изысканий...
И сердце природы закрылось ему,
И нет на земле прорицаний.

1839

* * *


На что вы, дни! Юдольный мир явленья
Свои не изменит!
Все ведомы, и только повторения
Грядущее сулит.

Недаром ты металась и кипела,
Развитием спеша,
Свой подвиг ты свершила прежде тела,
Безумная душа!

И, тесный круг подлунных впечатлений
Сомкнувшая давно,
Под веяньем возвратных сновидений
Ты дремлешь; а оно

Бессмысленно гладит, как утро встанет,
Без нужды ночь сменя,
Как в мрак ночной бесплодный вечер канет,
Венец пустого дня!

1840

* * *


Все мысль да мысль! Художник бедный слова!
О Жрец ее! тебе забвенья нет;
Всё тут, да тут и человек, и свет,
И смерть, и жизнь, и правда без покрова.
Резец, орган, кисть! счастлив, кто влеком
К ним чувственным, за грань их не ступая!
Есть хмель ему на празднике мирском!
Но пред тобой, как пред нагим мечом,
Мысль, острый луч! бледнеет жизнь земная.

МУДРЕЦУ


Тщетно меж бурною жизнью и хладною смертью,
философ,
Хочешь ты пристань найти, имя даешь ей: покой.
Нам, из ничтожества вызванным творчества словом тревожным,
Жизнь для волненья дана: жизнь и волненье — одно.
Тот, кого миновали общие смуты, заботу
Сам вымышляет себе: лиру, палитру, резец;
Мира невежда, младенец, как будто закон его чуя,
Первым стенаньем качать нудит свою колыбель!

1840

РИФМА*


Когда на играх олимпийских,
На стогнах греческих недавних городов,
Он пел, питомец муз, он пел среди валов
Народа, жадного восторгов мусикийских, —
В нем вера полная в сочувствие жила.
Свободным и широким метром,
Как жатва, зыбяемая ветром,
Его гармония текла.
Толпа вниманием окована была,
Пока, могучим сотрясеньем
Вдруг побежденная, плескала без конца
И струны звучные певца
Дарила новым вдохновеньем.
Когда на греческий амвон,
Когда на римскую трибуну
Оратор восходил, и славословил он
Или оплакивал народную фортуну,
И устремлядися все взоры на него,
И силой слова своего
Вития властвовал народным произволом, —
Он знал, кто он; он ведать мог,
Какой могучий правит бог
Его торжественным глаголом.
Но нашей мысли торжищ нет,
Но нашей мысли нет форума!..

Меж нас не ведает поэт,
Высок полет его иль нет,
Велика ль творческая дума.
Сам судия и подсудимый,
Скажи: твой беспокойный жар —
Смешной недуг иль высший дар?
Реши вопрос неразрешимый!
Среди безжизненного сна,
Средь гробового хлада света,
Своею ласкою поэта
Ты, рифма! радуешь одна.
Подобно голубю ковчега,
Одна ему, с родного брега,
Живую ветвь приносишь ты;
Одна с божественным порывом
Миришь его твоим отзывом
И признаешь его мечты!

1840

* * *


Предрассудок! он обломок
Давней правды. Храм упал;
А ру.ин его потомок
Языка не разгадал.

Гонит в нем наш век надменный,
Не узнав его лица,
Нашей правды современной
Дряхлолетнего отца.

Воздержи младую силу!
Дней его не возмущай;
Но пристойную могилу,
Как уснет он, предку дай.

1841

* * *


Что за звуки? Мимоходом
Ты поешь перед народом,
Старец нищий и слепой!
И, как псов враждебных стая,
Чернь тебя обстала злая,
Издеваясь над тобой.
А с тобой издавна тесен
Был союз Камены песен,
И беседовал ты с ней,
Безыменной, роковою,
С дня, как в первый раз тобою
Был услышан соловей.
Бедный старец! слышу чувство
В сильной песни... Но искусство...
Старцев старее оно;
Эти радости, печали —
Музыкальные скрыжали
Выражают их давно!
Опрокинь же свой треножник!
Ты избранник, не художник!
Попеченья гений твой
Да отложит в здешнем мире:
Там, быть может, в горном клире
Звучен будет голос твой!

1841

АХИЛЛ


Влага Стикса закалила
Дикой силы полноту
И кипящего Ахилла
Бою древнему явила
Уязвимым лишь в пяту.

Обречен борьбе верховной,
Ты ли, долею своей
Равен с ним, боец духовный,
Сын купели новых дней?

Омовен ее водою,
Знай, страданью над собою
Волю полную ты дал,
И одной пятой своею
Невредим ты, если ею
На живую веру стал!

1841

СКУЛЬПТОР*


Глубокий, взор вперив на камень,
Художник нимфу в нем прозрел,
И пробежал по жилам пламень,
И к ней он сердцем полетел.

Но, бесконечно вожделенный,
Уже он властвует собой:
Неторопливый, постепенный
Резец с богини сокровенной
Кору снимает за корой.

В заботе сладостно-туманной
Не час, не день, не год уйдет.
А с предугаданной, с желанной
Покров последний не падет,

Покуда, страсть уразумел
Под лаской вкрадчивой резца,
Ответным взором Галатея
Не увлечет, желаньем рдея,
К победе нега мудреца.

1841

НА ПОСЕВ ЛЕСА*


Опять весна; опять смеется луг,
И весел лес своей младой одеждой,
И поселян неутомимый плуг
Браздит поля с покорством и надеждой.

По нет уже весны в душе моей,
Но нет уже в душе моей надежды,
Уж дольный мир уходит от очей.
Пред вечным днем я опускаю вежды.

Уж та зима главу мою сребрит,
Что греет сев для будущего мира,
Но праг земли не перешел пиит, —
К ее сынам еще взывает лира.

Велик господь! Он милосерд, но прав;
Пет на земле ничтожного мгновенья;
Прощает он безумию забав,
По никогда пирам злоумышленья.

Кого измял души моей порыв,
Тот вызвать мог меня на бой кровавый;
По подо мной, сокрытый ров изрыв.
Свои рога венчал он падшей славой!

Летел душой я к новым племенам,
Любил, ласкал их пустоцветный колос,
Я дни извел, стучась к людским сердцам,
Всех чувств благих я подавал им голос.

Ответа нет! Отвергнул струны я,
Да хрящ другой мне будет плодоносен!
И вот ему несет рука моя
Зародыши елей, дубов и сосен.

И пусть! Простяся с лирою моей,
Я верую: ее заменят эти,
Поэзии таинственных скорбей,
Могучие и сумрачные деги.

1843 (?)

* * *


Когда твой голос, о поэт,
Смерть в высших звуках остановит,
Когда тебя во цвете лет
Нетерпеливый рок уловит, —

Кого закат могучих дней
Во глубине сердечной тронет?
Кто в отзыв гибели твоей
Стесненной грудшо воостонет,

И тихий гроб твой посетит,
И над умолкшей Аонидой
Рыдая, пепел твой почтит
Нелицемерной панихидой?

Никто! — но сложится певцу
Канон намеднишним Зоилом,
Уже кадящим мертвецу,
Чтобы живых задеть кадилом.

1843

МОЛИТВА


Царь небес! успокой
Дух болезненный мой!
Заблуждений земли
Мне забвенье пошли
И на строгий твой рай
Силы сердцу подай.

1842 или 1843

* * *


Люблю я вас, богини пенья,
Но ваш чарующий наход,
Сей сладкий трепет вдохновенья, —
Предтечей жизненных невзгод.

Любовь камен с враждой Фортуны
Одно. Молчу! Боюся я,
Чтоб персты, падшие на струны.
Не пробудили вновь перуны,
В которых спит судьба моя.

И отрываюсь, полный муки,
От музы, ласковой ко мне.
И говорю: до завтра, звуки,
Пусть день угаснет в тишине.

1844

* * **


Когда, дитя и страсти и сомненья,
Поэт взглянул глубоко на тебя,
Решилась ты делить его волненья,
В нем таинство печали полюбя.

Ты, смелая и кроткая, со мной
В мой дикий ад сошла рука с рукою:
Рай зрела в нем чудесная любовь.

О, сколько раз к тебе, святой и нежной,
Я приникал главой моей мятежной,
С тобой себе и небу веря вновь.

1844

ПИРОСКАФ*


Дикою, грозною ласкою полны,
Бьют в наш корабль средиземные волны.
Вот над кормою стал капитан,
Визгнул свисток его. Братствуя с паром,
Ветру наш парус раздался недаром:
Пенясь, глубоко вздохнул океан!

Мчимся. Колеса могучей машины
Роют волнистое лоно пучины.
Парус надулся. Берег исчез.
Наедине мы с морскими волнами;
Только что чайка вьется за нами
Белая, рея к вод и небес.

Только вдали, океана жилица,
Чайке подобна, вод его птица,
Парус развив, как большое крыло,
С бурной стихией в томительном споре,
Лодка рыбачья качается в море, —
С брегом небрежное скрылось, ушло!

Много земель я оставил за мною;
Вынес я много смятенной душою
Радостей ложных, истинных зсл;
Много мятежных решил я вопросов,

Прежде чем руки марсельоких матросов
Подняли якорь, надежды символ!

С детства влекла меня сердца тревога
В область свободную влажного бога;
Жадные длани я к ней простирал.
Темную страсть мою днесь награждая.
Кротко щадит меня немочь морская,
Пеною здравия брызжет мне вал!

Нужды нет, близко ль, далеко ль до брега!
В сердце к нему приготовлена нега.
Внжу Фетиду; мне жребий благой
Емлет она из лазоревой урны:
Завтра увижу я башни Лнвурны,
Завтра увижу Элизий земной!

1844

ЭПИГРАММЫ

* * *


Здесь погребен армейский капитан.
Он честно жил и грешен не во многом:
Родился, спал и умер пьян —
Вот весь ответ его пред богом.

1818-1819 (?)

ЭПИГРАММА*


Дамон! ты начал — продолжай,
Кропай экспромты на досуге;
Возьмись за гений свой: пиши, черти, марай;
У пола нежного в бессменной будь услуге;
Наполни вдохами растерзанную грудь;
Ни вкусу ее давай, ни разуму потачлш —
И в награждение любимцем куклы будь
Или соперником собачки.

1819

ЭПИГРАММА


Поэт Писцов в стихах тяжеловат,
Но я люблю незлобного собрата:
Ей-ей! не он пред светом виноват,
А перед ним природа виновата.

1821

ДЕВУШКЕ, КОТОРАЯ НА ВОПРОС: КАК ЕЕ ЗОВУТ? ОТВЕЧАЛА: НЕ ЗНАЮ


Незнаю? милая Незнаю!
Краса пленительна твоя.
Незнаю я предпочитаю
Всем тем, которых знаю я.

1820

ЭПИГРАММА


В своих стихах он скукой дышит;
Жужжаньем их наводит сон.
Не говорю: зачем он пишет,
Но для чего читает он?

1821

ЭПИГРАММА*


Свои стишки Тощев-пиит
Покроем Пушкина кроит,
Но славы громкой не получит,
И я котенка вижу в нем,
Который, право, непутем
На голос лебедя мяучит.

1824 (?)

* * **


Отчизны враг, слуга царя,
К бичу народов — самовластью
Какой-то адскою любовию горя,
Он незнаком с другою страстью.
Скрываясь от очей, злодействует впотьмах,
Чтобы злодействовать свободней.
Не нужно имени: у всех оно в устах,
Как имя страшное владыки преисподней.

1824-1825

ЭПИГРАММА*


Что ни болтай, а я великий муж!
Был воином, носил недаром шпагу;
Как секретарь, судебную бумагу

Вам начерню, перебелю; к тому ж
Я знаю свет, — держусь Христа а беса,
С ханжой ханжа, с повесою повеса;
В одном лице могу все лица я
Представить вам! Хотя под старость века,
Фаддей, мой друг, Фаддей, душа моя.
Представь лицо честного человека.

1826

ЭПИГРАММА


Не трогайте парнасского пера.
Не трогайте, пригожие вострушки!
Красавицам немного в нем добра,
И им Амур другие дал игрушки.
Любовь ли вам оставить в забытьи
Для жалких рифм? Над рифмами смеются,
Уносят их летийские струп —
На пальчиках чернила остаются.

1826

* * *


Хотите ль знать все таинства любви?
Послушайте девицу пожилую:
Какой огонь она родит в крови!

Какую власть дарует поиелую!
Какой язык пылающим очам!
Как миг один рассудок побеждает, —
По пальцам все она расскажет вам.
— Ужели все она по пальцам знает?

1826

* * *


В своих листах душонкой ты кривишь,
Уродуешь и мненья и сказанья,
Приятельски дурачеству кадишь.
Завистливо поносишь дарованья;
Дурной твой нрав дурной приносит плод
«Срамец! сраметт! — все шепчут, — вот известье!»
— Эх, не тужи! уж это мой расчет:
Подписчики мне платят за бесчестье.

1826

ЭПИГРАММА


И ты поэт, и он поэт;
Но меж тобой и им различие находят:
Твои стихи в печать выходят.
Его стихи — выходят в свет.

1827

ЭПИГРАММА


Как сладить с глупостью глупца?
Ему впопад не скажешь слова;
Другого проще он с лица,
Но мудреней в житье другого.
Он всем превратно поражен,
И все навыворот он видит:
И бестолково любит он,
И бестолково ненавидит.

1827

ЖУРНАЛИСТ ФИГЛЯРИН И ИСТИНА*


Он точно, он бесспорно,
Фиглярин-журналист,
Марающий задорно
Свой оглашенный лист.
А это что за дура? —
Ведь Истина, ей-ей!
Давно ль его конура
Знакома стала ей?
На чепуху и враки
Чутьем наведена,
Занятиям мараки
Мешать пришла она.

1827

* * *


Прости, мой милый! так создать
Меня умела власть господня:
Люблю до завтра отлагать,
Что сделать надобно сегодня!

1827

* * *


Глупцы не чужды вдохновенья;
Как светлым детям Аонид,
И им оно благоволит:
Слетая с неба, все растенья
Равно весна животворит.
Что ж это сходство знаменует?
Что им глупец приобретет?
Нго капустою раздует,
А лавром он не расцветет.

1828

ИСТОРИЧЕСКАЯ ЭПИГРАММА*


Хвала, маститый наш Зоил!
Когда-то Дмитриев бесил
Тебя счастливыми стихами,
Бесил Жуковский вслед за ним,

Вот Пушкин бесит. Как любим,
Как отличен ты небесами!
Тебя красой своих венцов
В негодованье приводили;
Пекись о здравии своем,
Чтобы, подобно первым трем,
Другие три тебя бесили.

1829

В АЛЬБОМ


Альбом походит на кладбище:
Для всех отрытое жилище.
Он так же множеством имен
Самолюбиво испещрен.
У.вы! народ добросердечный
Равно туда или сюда
Несет надежду жизни вечной
И трепет страшного суда.
Но я, смиренно признаюся,
Я не надеюсь, не стращуся,
Я в ваших памятных листах
Спокойно имя помещаю.
Философ я; у вас в глазах
Мое ничтожество я знаю.

1829

ЭПИГРАММА*


Поверьте мне, Фиглярин-моралист
Нам говорит преумиленным слогом:
«Не должно красть: кто на руку нечист,
Перед людьми грешит и перед богом;
Не надобно в суде кривить душой,
Нехорошо живиться клеветой,
Временщику подслуживаться низко;
Честь, братцы, честь дороже нам всего!»
Ну что ж? Бог с ним! все это к правде близко,
А может быть, и ново для него.

1829

ЭПИГРАММА


Что пользы вам от шумных ваших прений?
Кипит война; но что же? никому
Победы нет! Сказать ли, почему?
Ни у кого ни мыслей нет, ни мнений.
Хотите ли, чтобы народный глас
Мог увенчать кого-нибудь из вас?
Чем холостой словесной перестрелкой
Морочить свет и множить пустяки,
Порадуйте нас дельною разделкой:
Благословись, схватитесь за виски.

1829

ЭПИГРАММА*


В восторженном невежестве своем
На свой аршин он славу нашу мерит;
Но позабыл, что нет клейма на нем,
Что одному задору свет не верит.
Как дружеским он вздором восхищен!
Как бешено своим доволен он!
Он хвалится горячею душою.
Голубчик мой! уверься наконец,
Что из глупцов, известных под луною,
Смешнее всех нам пламенный глупец.

1829

ЭПИГРАММА


Хотя ты малый молодой,
Но пожилую мудрость кажешь:
Ты слова лишнего не скажешь
В беседе самой распашной;
Приязни глупой с первым встречным
Ты сгоряча не заведешь,
К ногам вертушки не падешь
Ты пастушком простосердечным;
Воздержным голосом твоим
Никто крикливо не хвалим,
Никто сердито не осужен.
Всем этим хвастать не спеши:
Не редкий ум на это нужен,
Довольно дюжинной души.

1830

ЭПИГРАММА


Кто непременный мой ругатель?
Необходимый мой предатель?
Завистник непременный мой?
Тут думать нечею: — родной!
Нам чаще друга враг полезен, —
Подлунный мир устроен так;
О, как же дорог, как любезен
Самой природой данный враг!

1832

* * *


Сначала мысль, воплощена
В поэму сжатую поэта,
Как дева юная, темна
Для невнимательного света;
Потом, осмелившись, она
Уже увертлива, речиста,
Со всех сторон своих видна,
Как искушенная жена
В свободной прозе романиста;
Болтунья старая, затем
Она, подъемля крик нахальный,
Плодит в полемике журнальной
Давно уж ведомое всем.

1837

ОБЕДЫ*


Я не люблю хвастливые обеды,
Где сто обжор, не ведая беседы,
Жуют и спят. К чему такой содом?
Хотите ли, чтоб ум, воображенье
Привел обед в счастливое броженье,
Чтоб дух играл с играющим вином,
Как знатоки Эллады завещали?
Старайтеся, чтоб гости за столом,
Не менее харит своим числом,
Числа камен у вас не превышали.

1839

* * *


На все свой ход, на все свои законы.
Меж люлькою и гробом спит Москва;
Но и до ней, глухой, дошла молва,
Что скучен вист н веселей салоны
Отборные, где есть уму простор,
Где властвует не вист, а разговор.
И погналась за модой новосветской,
Но погналась старуха непутем:
Салоны есть, — но этот смотрит Детской,
А тот, увы! глядит гошпиталем.

1840 (?)

ПОЭМЫ

ПИРЫ*


Друзья мои! я видел свет,
На все взглянул я верным оком.
Душа полна была сует,
И долго плыл я общим током...
Безумству долг мой заплачен,
Мне что-то взоры прояснило;
Но, как премудрый Соломон,
Я не скажу; всё в мире сон!
Не всё мне в мире изменило:
Бывал обманут сердцем я,
Бывал обманут я рассудком,
Но никогда еще, друзья,
Обманут не был я желудком.

Признаться каждый должен в том,
Любовник, иль поэт, иль воин, —
Лишь беззаботный гастроном
Названья мудрого достоин.
Хвала и честь его уму!
Дарами нужными ему
Земля усеяна роскошно.
Пускай герою моему.
Пускай, друзья, порою тошно,
Зато не грустно: горя чужд
Среди веселостей вседневных,

Не знает он душевных нужд.
Не знает он и мук душевных.

Трудясь над смесью рифм и слов,
Поэты наши чуть не плачут;
Своих почтительных рабов
Порой красавицы дурачат;
Иной храбрец, в отцовский дом
Явясь уродом с поля славы,
Подозревал себя глупцом;
О бог стола, о добрый Ком,
В твоих утехах нет отравы!
Прекрасно лирою своей
Добиться памяти людей;
Служить любви еще прекрасней,
Приятно драться; но, ей-ей,
Друзья, обедать безопасней!

Как не любить родной Москвы!
Но в ней не град первопрестольный,
Не золоченые главы,
Не гул потехи колокольной,
Не сплетни вестницы-молвы
Мой ум пленили своевольный,
Я в ней люблю весельчаков,
Люблю роскошное довольство
Их продолжительных пиров,
Богатой знати хлебосольство
И дарованья поваров.
Там прямо веселы беседы;
Вполне уважен хлебосол;
Вполне торжественны обеды;
Вполне богат и лаком стол.
Уж он накрыт, уж он рядами
Несчетных блюд отягощен

И беззаботными гостями
С благоговением окружен.
Еще не сели; все в молчании;
И каждый гости вблизи стола
С веселой ясностью чела
Стоит в роскошном ожидании,
И сквози прозрачный, легкий пар
Сияют лакомые блюды,
Златых плодов, десерта груды...
Зачем удел мой слабый дар!

Но так весной ряды курганов
При пробужденных небесах
Сияют в пурпурных лучах
Под дымом утренних туманов.
Садятся гости. Граф и князи —
В застольном деле все удалы.
И осушают, не ленясь,
Свои широкие бокалы;
Они веселье в сердце льют,
Они смягчают злые толки;
Друзья мои, где гости пьют,
Там речи вздорны, но не колки.
И началися чудеса:
Смешались быстро голоса;
Собранье глухо зашумело;
Своих собак, своих друзей,
Певцов, героев хвалят смело;
Вино разнежило гостей
И далее ум их разогрело.
Тут всё торжественно встает,
И каждый гость, как муж толковый,
Узнать в гостиную идет,
Чему смеялся он в столовой.

Меж тем одним ли богачам
Доступны праздничные чаши?
Немудрены пирушки наши,
Но не уступят их пирам.
В углу безвестном Петрограда,
В тени древес, во мраке сада,
Тот домик помните ль, друзья,
Где наша верная семья,
Оставя скуку за порогом,
Соединялась в шумный круг
И без чинов с румяным богом
Делила радостный досуг?
Вино лилось, вино сверкало;
Сверкали блестки острых слов,
И веки сердце проживало
В немного пламенных часов.
Стол покрывала ткань простая;
Не восхищалися на нем
Мы ни фарфорами Китая,
Ни драгоценным хрусталем;
И между тем сынам веселья
В стекло простое бог похмелья
Лил через край, друзья мои,
Свое любимое Аи.
Его звездящаяся влага
Недаром взоры веселит:
В ней укрывается отвага,
Оно свободою кипит,
Как пылкий ум, не терпит плена,
Рвет пробку резвою волной,
И брызжет радостная пена,
Подобье жизни молодой.
Мы в ней заботы потопляли
И средь восторженных затеи
«Певцы пируют! — восклицали, —

Слепая чернь, благоговей!»

Любви слепой, любви безумной
Тоску в душе моей тая,
Насилу, милые друзья,
Делить восторг беседы шумной
Тогда осмеливался я.
«Что потакать мечте унылой, —
Кричали вы. — Смелее пей!
Развеселись, товарищ малый,
Для нас живи, забудь о ней!»
Вздохнув, рассеянно послушный,
Я пил с улыбкой равнодушной;
Светлела мрачная мечта,
Толпой скрывалися печали,
И задрожавшие уста
«Бог с ней!» невнятно лепетали.

И где ж изменница-любовь?
Ах, в ней и грусть — очарованье!
Я испытать желал бы вновь
Ее знакомое страданье!
И где ж вы, резвые друзья,
Вы, кем жила душа моя!
Разлучены судьбою строгой, —
И каждый с ропотом вздохнул,
И брату руку протянул,
И вдаль побрел своей дорогой;
И каждый в горести немой,
Быть може:, праздною мечтой
Теперь былое пролетает,
Или за трапезой чужой
Свои пиры воспоминает.

О, если б, теплою мольбой
Обезоружив гнев судьбины,
Перенестись от скал чужбины
Мне можно было б в край родной
(Мечтать позволено поэту.)
У вод домашнего ручья
Друзей, разбросанных по свету.
Соединил бы снова я.
Дубравой темной осененный,
Родной отцам моих отцов,
Мой дом, свидетель двух веков,
Поникнул кровлею смиренной.
За много лет до наших дней
Там в чаши чашами стучали,
Любили пламенно друзей
И с ними шумно пировали...
Мы, те же сердцем в век иной,
Сберемтесь дружеской толпой
Под мирный кров домашней сени:
Ты, верный мне, ты, Дельвиг мой,
Мой брат п-о музам и по лени,
Ты, Пушкин наш, кому дано
Петь и героев, и вино,
И страсти молодости пылкой,
Дано с проказливым умом
Быть сердца верным знатоком
И лучшим гостем за бутылкой.
Вы все, делившие со мной
И наслажденья и мечтанья,
О, поспешите в домик мой
На сладкий пир, на пир свиданья!

Слепой владычицей сует
От колыбели позабытый,
Чем угостит анахорет,
В смиренной хижине укрытый?

Его пустынничий обед
Не будет лакомый, но сытый.
Веселый будет ли, друзья?
Со дня разлуки, знаю я,
И дни и годы пролетели,
И разгадать у бытия
Мы много тайного успели;
Что ни ласкало в старину,
Что прежде сердцем ни владело —
Подобно утреннему сну,
Все изменило, улетело!
Увы! на память нам придут
Те песни, за веселой чашей,
Что на Парнасе берегут
Преданья молодости нашей, —
Собранье пламенных замет
Богатой жизни юных лет;
Плоды счастливого забвенья,
Где воплотить умел поэт
Свои живые сновиденья...
Не обрести замены им!
Чему же веру мы дадим?
Пирам! В безжизненные лета
Душа остылая согрета
Их утешением живым.
Пускай навек исчезла младость —
Пируйте, други: стуком чаш
Авось приманенная радость
Еще заглянет в угол наш.

1820

ЭДА*


«Чего робеешь ты при мне.
Друг милый мой, малютка Эда?
За что, за что наедине
Тебе страшна моя беседа?
Верь, не коварен я душой;
Там, далеко, в стране родной,
Сестру я добрую имею,
Сестоу чудесной красоты;
Я неумно, нежно дружен с нею,
И на нее похожа ты.
Давно... Что делать?., но такая
Уж наша доля полковая!
Давно я, Эда, не видал
Родного счастливого края,
Сестры моей не целовал!
Лицом она, будь сердцем ею;
Мечте моей не измени,
И мне любовпю твоею
Ее любовь напомяни!
Мила ты мне. Веселье, муку —
Всё жажду я делить с тобой,
Не уходи, оставь мне руку!
Доверься мне, друг милый мой!»

С улыбкой вкрадчивой и льстивой
Так говорил гусар красивый
Финляндке Эде. Русь была
Ему отчизной. В горы Фина
Его недавно завела
Полков бродячая судьбина.
Суровый край, его красам,
Пугаяся, дивятся взоры;
На горы каменные там
Поверглись каменные горы;
Синея, всходят до небес
Их своенравные громады;
На них шумит сосновый лес;
С них бурно льются водопады;
Там дол очей не веселит;
Гранитной лавой он облит;
Главу одевши в мох печальный,
Огромным сторожем стоит
На нем гранит пирамидальный;
По дряхлым скалам бродит взгляд;
Пришлец исполнен смутной думы:
Не мира ль давнего лежат
Пред ним развалины угрюмы?
В доселе счастливой глуши,
Огца простого дочь простая,
Красой лица, красой души
Блистала Эда молодая.
Прекрасней не было в горах:
Румянец нежный на щеках,
Летучий стан, власы златые
В небрежных кольцах по плечам,
И очи бледно-голубые,
Подобно финским небесам.

День гаснул, скалы позлащая.
Пред хижиной своей одна
Сидела дева молодая,

Лицом спокойна и ясна.
Подсел он скромно к деве скромной,
Завел он кротко с нею речь;
Ее не мыслила пресечь
Она в задумчивости томной,
Внимала слабым сердцем ей, —
Так роза первых вешних дней
Лучам неверным доверяет;
Почуя теплый ветерок,
Его лобзаньям открывает
Благоуханный свой шнпок
И не предвидит хлад суровый,
Мертвящий хлад, дохнуть готовый.
В руке гусара моего
Давно рука ее лежала,
В забвеньи сладком, у него
Она ее не отнимала.
Он к сердцу бедную прижал,
Взор укоризны, даже гнева
Тогда поднять хотела дева,
Но гнева взор не выражал.
Веселость ясная сияла
В ее младенческих очах,
И наконец в таких словах
Ему финляндка отвечала:
«Ты мной давно уже любим,
Зачем же нет? Ты добродушен,
Всегда заботливо послушен
Малейшим прихотям моим.
Они докучливы бывали;
Меня ты любить, вижу я:
Душа признательна моя.
Ты мне любезен: не всегда ли
Я угождать тебе спешу?
Я с каждым утром приношу

Тебе цветы; я подарила
Тебе кольцо; всегда была
Твоим весельем весела;
С тобою грустным я грустила.
Что ж? Я и в этом погрешила:
Нам строго, строго не велят
Дружиться с вами. Говорят,
Что вероломны, злобны все вы;
Что вас бежать должны бы девы,
Что как-то губите 1вы нас,
Что пропадешь, когда полюбишь;
И ты, я думала не раз,
Ты, может быть, меня погубишь».

«Я твой губитель, Эда? я?
Тогда пускай мне казнь, любую
Пошлет небесный судия!
Нет, нет! я с тем тебя целую!» —
«На что? зачем? какой мне стыд!» —
Младая дева говорит.
Уж поздно. Встать, бежать готова
С негодованием она.
Но держит он. «Постой! два слова!
Постой! ты взорами сурова,
Ужель ты мной оскорблена?
О нет, останься, миг забвенья,
Минуту шалости прости!» —
«Я не сержуся; но пусти!» —
«Твой взор исполнен оскорбленья,
И ты лицом не можешь лгать;
Позволь, позволь для примиренья
Тебя еще поцеловать». —
«Оставь меня!» —
«Мой друг прекрасный!

И за ребяческую блажь
Ты неизвестности ужасной
Меня безжалостно предашь!
И не поймешь мое страданье!
И такова любовь твоя!
Друг милый мой, одно лобзанье,
Одно, иль ей не верю я!»

И дева бедная вздохнула,
И милый лик свой, до того
Отвороченный от него,
К нему тихонько обернула.

Как он самим собой владел!
С какою медленностью томной,
И между тем как будто скромной,
Напечатлеть он ей умел
Свой поцелуй! Какое чувство
Ей в грудь младую влил он им!
И лобызанием таким
Владеет хладное искусство!
Ах, Эда, Эда! Для чего
Такое долгое мгновенье
Во влажном пламени его
Пила ты страстное забвенье?
Теперь, полна в душе своей
Желанья смутного заботой,
Ты освежительной дремотой
Уж не сомкнешь своих очей;
Слетят на ложе сновиденья,
Тебе безвестные досель,
И долго жаркая постель
Тебе не даст успокоенья.
На камнях розовых твоих
Веша игриво засветлела,

И ярко-зелен мох на. них,
И птичка весело, запела,
И по гранитному одру
Светло бежит ручей сребристый,
И лес прохладою душистой
С востока веет поутру;
Там за горою дол таится,
Уже цветы, пестреют там;
Уже черемух фимиам
Там в чистом воздухе струится, —
Своею негою, страшна
Тебе волшебная веона.
Не слушай птички сладкогласной!
От сна восставшая, с крыльца
К прохладе утренней лица
Не обращай, и в дол прекрасный
Не приходи, а сверх всего —
Беги гусара твоего!

Уже пустыня сном объята;
Встал ясный месяц над горой,
Сливая свет багряный свой
С последним пурпуром заката;
Двойная, трепетная тень
От черных сосен возлегает,
И ночь прозрачная сменяет
Погасший неприметно день.
Уж поздно. Дева молодая,
Жарка ланитами, встает
И молча, глаз не подымая,
В свой угол медленно идет.

Была беспечна, весела
Когда-то добренькая Эда;
Одною Эдой и жила

Когда-то девичья беседа;
Она приветно и светло
Когда-то всем глядела в очи, —
Что ж изменить ее могло?
Что ж это утро облекло,
И так внезапно, в сумрак ночи?
Она рассеянна, грустна;
В беседах вовсе не слышна;
Как прежде, ясного привета
Ни для кого во взорах нет;
Вопросы долго ждут ответа,
И часто странен сей ответ;
То жарки щеки, то бесцветны,
И, тайной горести плоды,
Нередко свежие следы
Горючих слез на них заметны.

Бывало, слишком зашалит
Неосторожный постоялец, —
Она к устам приставит палец,
Ему с улыбкой им грозит.
Когда же ей он подарит
Какой-нибудь наряд дешевый,
Финляндка дивной ей обновой
Похвастать к матери бежит,
Меж тем его благодарит
Веселым книксом. Шаловливо
На др.уга сонного порой
Плеснет холодною водой
И убегает торопливо,
И долго слышен громкий смех.
Ее трудов, ее утех
Всегда в товарищи малюткой
Бывал он призван с милой шуткой.
Взойдет ли утро, ночи ль тень

На усыпленны холмы ляжет,
Ему красотка «добрый день»
И «добру ночь» приветно скажет.

Где время то? При нем она
Какой-то робостию ныне
В своих движеньях смущена;
Веселых шуток и в помине
Уж нет; незначащих речей
С ним даже дева не заводит,
Как будто стал он недруг ей;
Зато порой с его очей
Очей задумчивых не сводит,
Зато порой наедине
К груди гусара вся в огне
Бедняжка грудью припадает,
И, страсти гибельной полна,
Сама уста свои она
К его лобзаньям обращает;
А в ночь бессонную, одна,
Одна с раскаяньем напрасным,
Сама волнением ужасным
Души своей устрашена,
Уныло шепчет: «Что со мною?
Мне с каждым днем грустней, грустней;
Ах, где ты, мир души моей!
Куда пойду я за тобою!»
И слезы детские у ней
Невольно льются из очей.

Она была не без надзора.
Отец ее, крутой старик,
Отчасти в сердце к ней проник.
Он подозрительного взора
С несчастной девы не сводил;

За нею следом он бродил,
И подсмотрел ли что такое,
Но толшо молодой шалун
Раз ввдел, слышал, как ворчун
Взад и вперед в своем покое
Ходил сердито; как потом
Ударил сильно кулаком
Он по столу и Эд!е бедной,
Пред ним трепещущей и бледной,
Сказал решительно: «Поверь,
Несдобровать тебе с гусаром!
Вы за углами с ним недаром
Всегда встречаетесь. Теперь
Ты рада слушать негодяя.
Худому выучит. Беда
Падет на дуру. Мне тогда
Забота будет небольшая:
Кто мой обычай ни порочь,
А потаскушка мне не дочь».
Тихонько слезы отирая
У грустной Эды: «Что ворчать? —
Оказала с кротостию мать. —
У нас смиренная такая
До сей поры была она.
И в чем теперь ее вина?
Грешишь, бедняжку обижая».
«Да, — молвил он, — ласкай ее,
А я оказал уже свое».

День после, в комнатке своей,
Уже вечернею порою,
Одна, с привычною тоскою,
Сидела Эда. Перед ней
Святая библия лежала.
На длань склоненная челом,

Она рассеянным перстом
Рассеянно перебирала
Ее измятые листы
И в дни сердечной чистоты
Невольной думой улетала.
Взошел он с пасмурным лицом,
В молчаньи сел, в молчаньи руки
Сжал на груди своей крестом;
Приметы скрытой, тяжкой муки
В нем все являло. Наконец:
«Долг от меня, — оказал хитрец, —
С тобою требует разлуки.
Теперь услышать милый глас,
Увидеть милые мне очи
Я прихожу в последний раз;
Покроет землю сумрак ночи
И навсегда разлучит нас.
Виною твой отец суровый,
Его укоры слышал я;
Нет, нет, тебе любовь моя
Не нанесет печали новой!
Прости!» Чуть дышуща, бледна,
Гусара олушала она.
«Что говоришь? Возможно ль? Ныне?
И навсегда, любезный мой!..» —
«Бегу отселе; но душой
Останусь в милой мне пустыне.
С тобою видеть я любил
Потоки те же, те же горы;
К тому же небу возводил
С небесной радостшо взоры;
С тобой в разлуке свету дня
Уже не радовать меня!
Я волю дал любви несчастной
И погубим, доверясь ей,

За миг летящий, миг прекрасный
Всю красоту грядущих дней.
Но слушай! Срок остался краткой:
Пугаяся ревнивых глаз,
Везде преследующих нас,
Доселе мельком и украдкой
Видались мы; моей мольбой
Не оскорбись. На расставанье
Позволь, позволь иметь с тобой
Мне безмятежное свиданье!
Лишь мраки ночи низойдут,
И оном глубоким до денницы
Отяжелелые зеницы
Твои домашние сомкнут,
Приду я к тихому приюту
Моей любезной, — о, покинь
Девичий страх и на минуту
Затвор досадный отодвинь!
Прильну в безмолвии печальном
К твоим устам, о жизнь моя,
И в лобызании прощальном
Тебе оставлю душу я».
Прискорбно дева поглядела
На обольстителя; не смела,
Сама не зная почему,
Она довериться ему:
Бедою что-то ей грозило;
Какой-то страх в нее проник;
Ей смутно сердце говорило,
Что не был прост его язык.
Святая книга, как сначала,
Еще лежавшая пред ней,
Ей долг ее напоминала.
Ко груди трепетной своей
Прижав ее: «Нет, нет, — сказала, —

Зачем со злобою такой
Играть моею простотой?
Иль мало было прегрешений?
Еще ль, еще лъ охотный слух
Склоню на голос искушений?
Оставь меня, лукавый дух!
Оставь, без новых угрызений».

Но вправду враг ему едва ль
Не помогал, — с такою силой
Излил он ропот свой, печаль
Столь горько выразил, что жаль
Гусара стало деве милой;
И слезы падали у ней
В тяжелых каплях из очей.
И в то же время то моленья,
То пени расточал хитрец.
«Что медлишь? Дороги мгновенья! —
К ней приступил он наконец. —
Дай слово!» — «Всей душой тоскуя,
Какое слово дать могу я, —
Сказала, — сжалься надо мной!
Владею ль я сама собой!
И что я знаю!» Пылко, живо
Тут к сердцу он ее прижал.
«Я буду, жди меня!» — сказал.
Сказал и скрылся торопливо.

Уже и холмы и поля
Покрыты мраками густыми.
Смиренный ужин разделя
С неприхотливыми родными,
Вошла девица в угол свой;
На дверь задумчиво взглянула:

«Поверь, опасен гость ночной!» —
Ей совесть робкая шепнула,
И дверь ее заложена.
В бумажки мягкие она
Златые кудри завернула,
Снять поспешила как-нибудь
Дня одеяния неловки,
Тяжелодышащую грудь
Освободила от шнуровки,
Легла и думала заснуть.
Уж поздно, полночь; но ресницы
Сон не смыкает у девицы:
«Стучаться будет он теперь.
Зачем задвинула я дверь?
Я своенравна в самом деле.
Пущу его, — ведь миг со мной
Пробудет здесь любезный мой,
Потом навек уйдет отселе».
Так мнит уж девица, и вот
С одра тихохонько встает,
Ко двери с трепетом подходит
И вот задвижки роковой
Уже касается рукой;
Вот руку медленно отводит,
Вот приближает руку вновь;
Железо двинулось — вся кровь
Застыла в девушке несчастной,
И сердце сжала ей тоска.
Тогда же чуждая рука
Дверь пошатнула: «Друг прекрасный,
Не бойся, Эда, это я!»
И, от смятенья ду,х тая,
Полна неведомого жара,
Девица бедная моя
Уже в объятиях гусара.

Увы! Досталась в эту ночь
Ему желанная победа:
Чувств упоенных превозмочь
Ты не могла, бедняжка Эда!
Заря багрянит свод небес.
Восторг обманчивый исчез;
С ним улетел и призрак счастья;
Открылась бездна нищеты,
Слезами скорби платишь ты
Уже за слезы сладострастья!
Стыдясь пылающего дня,
На крае ложа рокового
Сидишь ты, голову склони.
Взгляни на друга молодого!
Внимай ему; нет, нет, с тобой
Он не снесет разлуки злой;
Тебе все дни его и ночи;
Отец его не устрашит,
Он подозрения усыпит,
Обманет бдительные очи;
Твой будет он, покуда жив...
Напрасно все; она не внемлет,
Очей на друга не подъемлет,
Уста безмолвные раскрыв,
Потупя в землю взор незрящий,
Ей то же друга разговор,
Что ветр, бессмысленно свистящий
Среди ущелин финских гор.

Недолго, дева красоты,
Предателя чуждалась ты,
Т-омяся грустью безотрадной!
Ты уступила сердцу вновь:
Простила нежная любовь
Любви коварной и нещадной.

Идет поспешно день за днем.
Гусару дева молодая
Уже покорствует во всем.
За ним она, как лань ручная,
Повсюду ходит. То четой
Приемлет их в полдневный зной
Густая сень дубровы сонной,
То зазовет дремучий бор,
То приглашают гроты гор
В свой сумрак неги благосклонной;
Но чаще сходятся они
В долу соседственном, глубоком,
В густой рябиновой сени
Над быстро льющимся потоком.
Они садятся на траву.
Порой любовник в томной лени
Послушной деве на колени
Кладет беспечную главу
И легким сном глаза смыкает.
Дух притаив, она внимает
Дыханью друга своего;
Древесной веткой отвевает
Докучных мошек от него;
Его волнистыми власами
Играет детскими перстами.
Когда ж подымется луна
И дикий край под ней задремлет,
В приют укромный свой она
К себе на одр его приемлет.

Но дева нежная моя
Томится тайною тоскою.
Раз обычайною порою
У вод любимого ручья
Они сидели молчаливо,
Любовник в тихом забытьи
Глядел на светлые струи,
Пред ним бегущие игриво.
Дорогой сорванный цветок
Он как-то бросил в быстрый ток.
Вздохнула дева молодая,
На друга голову склоня,
«Так, — прошептала, — и меня,
Миг полелея, поласкан,
Так на погибель бросишь ты!»
Уста незлобной красоты
Улыбкой милой улыбнулись,
Но скорбь взяла-таки свое,
И на ресницах у нее
Невольно слезы навернулись.
Она косынкою своей
Их отерла и, веселей
Глядеть старайся на друга:
«Прости! Безумная тоска!
Сегодня жизнь моя сладка,
Сегодня я твоя подруга,
И завтра будешь ты со мной,
И день еще, и, статься может,
Я до разлуки роковой
Не доживу, господь поможет!»
Невинной нежностью не раз
Она любовника смущала
И сожаленье в нем подчас
И угрызенье пробуждала;
Но чаще, чаще он скучал
Ее любовию тоскливой
И миг разлуки призывал

Уж как свободы миг счастливый.
Не тщетно!
Буйный швед опять
Не соблюдает договоров,
Вновь хочет С русским испытать
Неравный жребий бранных споров.
Уж переходят за Кюмень
Передовые ополченья, —
Война, война! Грядущий день —
День рокового разл,ученья.

Нет слез у девы молодой.
Мертва лицом, мертва душой,
На суету походных сборов
Глядит она: всему конец!
На ней встревоженный хитрец
Остановить не смеет взоров.
Сгустилась ночь. В глубокий сон
Все погруз,илося. Унылый,
В последний раз идет он к милой.
Ей утешенья шепчет он,
Ее лобзает он напрасно.
Внимает, чувства лишена;
Дает лобзать себя она,
Но безответно, безучастно!
Мечтанья все бежали прочь.
Они томительную ночь
В безмолвной горести проводят.
Уж в путь зовет сиянье дня,
Уже ретивого коня
Младому воину подводят,
Уж он садится. У дверей
Пустынной хижины своей
Она стоит, мутна очами.
Девица бедная, прости!

Уж по далекому пути
Он поскакал. Уж за холмами
Не виден он твоим очам...
Согнув колена, к небесам
Она сперва воздела руки,
За ним простерла их потом
И в прах поверглася лицом
С глухим стйганьем смертной муки.

Сковал потоки зимний хлад,
И над стремнинами своими
С гранитных гор уже висяг
Они горами ледяными.
Из-под одежды снеговой
Кой-где вставая головами.
Скалы чернеют за скалами.
Во мгле волнистой и седой
Исчезло небо. Зашумели,
Завыли зимние метели.
Что с бедной девицей моей?
Потух огонь ее очей;
В ней Эды прежней нет и тени,
Изнемогает в цвете дней;
Но чужды слезы ей и пени.
Как небо зимнее, бледна,
В молчаньи грусти безнадежной
Сидит недвижно у окна.
Сидит, и бури вой мятежный
Уныло слушает она,
Мечтая: «Нет со мною друга;
Ты мне постыл, печальный свет!
Конца дождусь ли я, иль нет?
Когда, когда сметешь ты, вьюга,
С лица земли мой легкий след?
Когда, когда на сон глубокий

Мне даст могила свой приют
И на нее сугроб высокий,
Бушуя, ветры нанесут?»

Кладбище есть. Теснится там
К холмам холмы, кресты к крестам,
Однообразные для взгляда;
Их (меж кустами чуть видна,
Из круглых камней сложена)
Обходит низкая ограда.
Лежит уже давно за ней
Могила девицы моей.
И кто теперь ее отыщет,
Кто с нежной грустью навестит?
Кругом все пусто, все молчит;
Порою только ветер овищет
И можжевельник шевелит.
Эпилог
Ты покорился, край гранитный,
России мочь изведал ты
И не столкнешь ее пяты,
Хоть дышишь к ней враждою скрытной!
Срок плена вечного настал,
Но слава падшему народу!
Бесстрашно он оборонял
Угрюмых скал своих свободу.
Из-за утесистых громад
На нас летел свинцовый град;
Вкусить не смела краткой неги
Рать, утомленная от ран:

Нож исступленный поселян
Окровавлял ее ночлеги!
И все напрасно! Чудный хлад
Сковал Ботнические воды;
Каким был ужасом объят
Пучины бог седобрадат,
Как изумилися народы,
Когда хребет его яьд-я-ной,
Звеня под русскими полками,
Явил внезапною стеной
Их перед шведскими брегами!
И как Стокгольм оцепенел,
Когда над ним, шумя к-ры-лами,
Орел наш грозный возлетел!
Он в нем узнал орл-а Полтавы!
Все покорилось. Но не мне,
Певцу, не знающему славы,
Петь славу храбрых на войне.
Питомец муз, питомец боя,
Тебе, Давыдов, петь ее.
Венком певца, ве-нком героя
Чело украшено твое.
Ты видел финские граниты,
Бесстрашных кровию омыты;
По ним водил ты их строй.
Ударь же в струны позабыты
И вспомни подвиги твои!

1824

БАЛ*


Глухая полночь. Строем длинным.
Осеребренные луной,
Стоят кареты на Тверской
Пред домом пышным и старинным.
Пылает тысячью огней
Обширный зал; с высоких хоров
Ревут смычки; толпа гостей;
Гул танца с гулом разговоров.
В роскошных перьях и цветах,
С улыбкой мертвой «а устах,
Обыкновенной рамой бала,
Старушки светские сидят
И на блестящий вихорь зала
С тупым вниманием глядят.

Кружатся дамы молодые,
Не чувствуют себя самих;
Драгими камнями у них
Горят уборы головные;
По их плечам полунагим
Златые локоны летают;
Одежды легкие, как дым,
Их легкий стан обозначают.
Вокруг пленительных харит
И суетится и кипит

Толпа поклонников ревнивых;
Толкует, ловит каждый взгляд:
Шутя несчастных п счастливых
Вертушки милые творят.

В движеньи все. Горя добиться
Вниманья лестного красы,
Гусар крутит свои усы,
Писатель чопорно острится,
И оба правы: говорят,
Что в то же время можно дамам,
Меняя слева взгляд на взгляд,
Смеяться справа эпиграммам.
Меж тем и в лентах и в звездах,
Порою с картами в руках,
Выходят важные бояры,
Встав из-за ломберных столов,
Взглянуть на мчащиеся пары
Под гул порывистый смычков.

Но гости глухо зашумели,
Вся зала шепотом полна:
«Домой уехала она!
Вдруг стало дурно ей». — «Ужели?» —
«В кадрили весело вертясь,
Вдруг помертвела!» — «Что причиной?
Ах, боже мой! Скажите, князь,
Скажите, что с княгиней Ниной,
Женою вашею?» — «Бог весть,
Мигрень, конечно!.. В сюрах шесть». —
«Что с ней, кузина? танцевали
Вы в ближней ларе, видел я?
В кругу пристойном не всегда ли
Она как будто не своя?»

Злословье правду говорило.
В Москве меж умниц и меж дур
Моей княгине чересчур
Слыть Пенелопой трудно было.
Презренья к мнению полна,
Над добродетелию женской
Не насмехается ль она,
Как над ужимкой деревенской?
Кого в свой дом она манит,
Не записных ли волокит,
Не новичков ли миловидных?
Не утомлен ли слух людей
Молвой побед ее бесстыдных
И соблазнительных связей?

Но как влекла к себе всесильно
Ее живая красота!
Чьи непорочные уста
Так ульгбалися умильно!
Какая бы Людмила ей,
Смирясь, лучей благочестивых
Своих лазоревых очей
И свежести ланит стыдливых
Не отдала бы сей же час
За яркий глянец черных глаз,
Облитых влагой сладострастной,
За пламя жаркое ланит?
Какая фее самовластной
Не уступила б из харит?

Как в близких сердцу разговорах
Была пленительна она!
Как угодительно-нежна!
Какая ласковость во взорах
У ней сияла! Но порой,

Ревнивым пневом пламенея,
Как зла в словах, страшна собой,
Являлась новая Медея!
Какие слезы из очей
Потом катшиюя у ней!
Терзая душу, проливали
В нее томленье слезы те;
Кто б не отер их у печали,
Кто б не оставил красоте?

Страшись прелестницы опасной,
Не подходи: обведена
Волшебным очерком она;
Кругом ее заразы страстной
Исполнен воздух! Жалок тот,
Кто в сладкий чад его вступает, —
Ладью плозца водоворот
Так на погибель увлекает!
Беги ее: нет сердца в ней!
Страшноя вкрадчивых речей
Одуревающей приманки;
Влюбленных взглядов не лови:
В ней жар упившейся вакханки,
Горячки жар — не жар любви.

Так, не сочувствия прямого
Могуществом увлечена —
На грудь роскошную она
Звала счастливца молодого;
Он пересоздан был на миг
Ее живым воображеньем;
Ей своенравный зрелся лик,
Она ласкала с упоеньем
Одно видение свое.
И гасла вдруг мечта ее:

Она вдалась в обман досадный,
Ее прельститель ей смешон,
И средь толпы Лаисе хладной
Уж неприметен будет он.

В часы томительные ночи,
Утех естественных чужда,
Так чародейка иногда
Себе волшебством тешит очи:
Над ней слились из облаков
Великолепные чертоги;
Она на троне из цветов,
Ей угождают полубоги.
На миг один восхищена
Живым видением она;
Но в ум приходит с изумленьем,
Смеется сердца забытью
И с тьмой сливает маяовеньем
Мечту блестящую свою.

Чей образ кисть нарисовала?
Увы! те дни уж далеко,
Когда княгиня так легко
Воспламенялась, остывала!
Когда, питомице прямой
И Эпикура и Нин он ы,
Летучей прихоти одной
Ей были ведомы законы!
Посланник рока ей предстал;
Смущенный взор очаровал,
Поработил воображенье,
Слиял все мысли в мысль одну
И пролил страстное мученье
В глухую сердца глубину.

Красой изнеженной Арсений
Не привлекал к себе очей:
Следы мучительных страстей,
Следы печальных размышлений
Носил он «а челе; в очах
Беспечность мрачная дышала,
И не улыбка на устах —
Усмешка праздная блуждала.
Он незадолго посещал
Края чужие; там искал,
Как слышно было, раэвлеченья
И снова родину узрел;
Но, видно, сердцу исцеленья
Дать не возмог чужой предел.

Предстал он в дом моей Лаисы,
И остряков задорный полк
Не знаю как пред ним умолк —
Главой поникли Адонисы.
Он в разговоре поражал
Людей и света знаньем редким,
Глубоко в сердце проникал
Лукавой шуткой, словом едким,
Судил разборчиво певца,
Знал цену кисти и резца,
И, сколько ни был хладно-сжатым
Привычный склад его речей,
Казался чувствами богатым
Он в глубине души своей.

Неодолимо, как судьбина,
Не знаю что, «в игре лица,
В движеньи каждом пришлеца,
К нему влекло тебя, о Нина!
С него ты не сводила глаз...

Он был учтив, но хладен с нею,
Ее смущал он много раз
Улыбкой опытной своею;
Но, жрица давняя любви,
Она ль не знала, как в крови
Родить мятежное волненье,
Как в чувства дикий жар вдохнуть...
И всемогущее мгновенье
Его повергло к ней на грудь.

Мои любовники дышали
Согласным счастьем два-три дни;
Чрез день, другой потом они
Несходство в чувствах показали.
Забвенья страстного полна,
Полна блаженства жизни новой,
Свободно, радостно она
К нему ласкалась; но суровый,
Унылый часто зрелся он:
Пред ним летал мятежный сон;
Всегда рассеянный, судьбину,
Казалось, в чем-то он винил,
И, прижимая к сердцу Нину,
От Нины сердце он таил.

Неблагодарный! Им у Нины
Все мысли были заняты:
Его любимые цветы,
Его любимые картины
У ней являлися. Не раз
Блистали новые уборы
В ее покоях, чтоб на час
Ему прельстить, потешить взоры.
Был втайне убран кабинет,

Где сладострастный полусвет,
Богинь роскошных изваянья,
Курений сладких легкий пар —
Животворило всё желанья,
Вливало в сердце томный жар.

Вотще! Он предан был печали.
Однажды (до того дошло)
У Нины вспыхнуло чело
И очи ярко заблистали.
Страстей противных беглый спор
Лицо явило. «Что с тобою, —
Она сказала, — что твой взор
Всё полон мрачною тоскою?
Досаду давнюю мою
Я боле в сердце не таю:
Печаль с тобою неразлучна;
Стыжусь, но ясно вижу я:
Тебе тяжка, тебе докучна
Любовь безумная моя!

Окажи, за что твое презренье?
Скажи, в сердечной глубине
Ты нечувствителен ко мне
Иль недоверчив? Подозренье
Я заслужила. Старины
Мне тяжело воспоминанье:
Тогда всечасной новизны
Алкало у (меня мечтанье;
Один кумир на долгий срок
Поработить его не мог;
Любовь сегодняшняя трудно
Жила до завтрашнего дня, —
Мне вверить сердце безрассудно;
Ты прав, но выслушай меня.

Беш со мной — земля велика!
Чужбина скроет нас легко,
И там безвестно, далеко,
Ты будешь полный мой владыка.
Ты мне Италию порой
Хвалил с блестящим увлеченьем;
Страну, любимую тобой,
Узнала я воображеньем;
Там солнце пышно, там луна
Восходит, сладости полна;
Там вьются лозы винограда,
Шумят лавровые леса, —
Туда, туда! с тобой я рада
Забыть родные небеса.

Беги со мной! Ты безответен!
Ответствуй, жребий мой реши.
Иль нет! зачем? Твоей души
Упорный холод мне приметен;
Молчи же! не нуждаюсь я
В словах обманчивых, — довольно!
Любовь несчастная моя
Мне свыше казнь... но больно, больно!. »
И зарыдала. Возмущен
Ее тоской: «Безумный сон
Тебя увлек, — сказал Арсений, —
Невольный мрак души моей —
След прежних жалких заблуждений
И прежних гибельных страстей.

Его со временем рассеет
Твоя волшебная любовь;
Нет, не тревожься, если вновь
Тобой сомненье овладеет!
Моей печали не вини».

День после, мирною четою.
Сидели на софе они.
Княгиня томною рукою
Обняла друга своего
И прилегла к плечу его.
На ближний столик, в думе скрытной
Облокотись, Арсений наш
Меж тем по карточке визитной
Водил небрежный карандаш.
Давно был вечер. С легким треском
Горели свечи на столе,
Кумиров мрамор в дальней мгле
Кой-где блистал неверным блеском.
Молчал Арсений, Нина тож.
Вдруг, тайным чувством увлеченный.
Он восклицает: «Как похож!»
Проснулась Нина: «Друг бесценный,
Похож! Ужели? мой портрет!
Взглянуть позволь... Что ж это? Нет!
Не мой — жеманная девчонка
Со сладкой глупостью в глазах.
В кудрях мохнатых, как болонка,
С улыбкой сонной на устах!
Скажу, красавица такая
.Меня затмила бы совсем...»
Лицо княгини между тем
Покрыла бледность гробовая.
Ее дыханье отошло,
Уста застыли, посинели;
Увлажил хладный пот чело,
Непомертвелые блестели
Глаза одни. Вещать хотел
Язык мятежный, но коснел,
Слова сливались в лепетанье.

Мгновенье долгое прошло,
И наконец ее страданье
Свободный голос обрело:
«Арсений, видишь, я мертвею;
Арсений, дашь ли мне ответ!
Знаком ты с ревностшо?.. Нет!
Так ведай, я знакома с нею,
Я к ней способна! В старину,
Меж многих редкостей Востока,
Себе я выбрала одну...
Вот перстень... с ним я выше рока!
Арсений! мне в защиту дан
Могучий этот талисман;
Знай, никакое злоключенье
Меня при нем не устрашит.
В глазах твоих недоуменье,
Дивишься ты! Он яд таит».
У Нины руку взял Арсений:
«Спокойна совесть у меня, —
Сказал, — но дожил я до дня
Тяжелых сердцу откровений.
Внимай же мне. С чего начну?
Не предавайся гневу, Нина!
Другой дышал я в старину,
Хотела то сама судьбина.
Росли мы вместе. Как мила
Малютка Оленька была!
Ее мгновеньями иными
Еще я вижу пред собой
С очами темно-голубыми,
С темнокудрявой головой.

Я называл ее сестрою,
С ней игры детства я делил;

Но год за годом уходил
Обыкновенной чередою.
Исчезло детство. Притекли
Дни непонятного волненья,
И друг за друга возвели
Мы взоры, полные томленья.
Обманчив разговор очей.
И, руку Оленьки моей
Сжимая робкою рукою,
«Скажи, — шептал я иногда, —
Скажи, любим ли я тобою?»
И слышал сладостное да.

В счастливый дом, себе на горе,
Тогда я друга ввел. Лицом
Он был приятен, жив умом;
Обворожил он Ольгу вскоре.
Всегда встречались взоры их,
Всегда велся меж ними шепот.
Я мук язвительных моих
Не снес излил ревнивый ропот.
Какой же ждал меня успех?
Мне был ответом детский смех!
Ее покинул я с презреньем,
Всю боль души в душе тая.
Сказал прости всему; «о мгценьем
Сопернику поклялся я.

Всечасно колкими словами
Скучал я, досаждал ему,
И по желанью моему
Вскипела ссора между нами:
Стрелялись мы. В к-рови упав,
Навек я думал мир оставить;
С одра восстал я телом здрав,

Но сердцем болен. Что. прибавить?
Бежал я в дальние края;
Увы! под чуждым небом и
Томился тою яте тоскою.
Родимый край узрев опять,
Я только с милою тобою
Душою начал оживать».

Умолк. Бессмысленно глядела
Она на друга своего,
Как будто повести его
Еще вполне не разумела;
Но от руки его потом
Освободив тихонько руку,
Вдруг еодрогнулася лицом,
И все в нем выразило муку.
И, обессилена, томна,
Главой поникнула она.
«Что, что с тобою, друг бесценный?» —
Вскричал Арсений. Слух его
Внял только вздох иолустесненный.
— «Друг милый, что ты?» — «Ничего».

Еще на крыльях торопливых
Промчалось несколько недель
В размолвках бурных, как досель,
И в примирениях несчастливых.
Но что же, что же напосяед?
Сегодня друга нет у Нины,
И завтра, послезавтра нет!
Напрасно, полная кручины,
Она с дверей не сводит глаз
И мнит: он будет через час.
Он позабыл о Нине страстной;
Он не вошел, вошел слуга,

Письмо ей подал... миг ужасный!
Сомненья нет: его рука!

«Что медлить, — к ней писал Арсений,
Открыться должно... Небо! в чем?
Едва владею я пером,
Ищу напрасно выражений.
О Нина! Ольгу встретил и;
Она поныне дышит мною,
И ревность прежняя моя
Была неправой и смешною.
Удел решен. По старине
Я верен Ольге, верной мне.
Прости! твое воспоминанье
Я сохраню до поздних дней;
В нем понесу я наказанье
Ошибок юности моей».

Для своего и для чужого
Незрима Нина; всем одно
Твердит швейцар ее давно:
«Не принимает, нездорова!»
Ей нужды нет ни в ком, ни в чем;
Питье и пищу забывая,
В покое дальнем и глухом
Она, недвижная, немая,
Сидит и с места одного
Не сводит взора своего.
Глубокой муки сон печальный!
Но двери пашут, растворясь:
Муж не весьма сентиментальный,
Сморкаясь громко, входит князь.

И вот садится. В размышленье
Сначала молча погружен,

Йогой потряхивает Он;
И наконец: «С тобой (мученье!
Без всякой грусти ты грустишь;
Как погляжу, совсем больна ты;
Ей-ей! с трудом вообразишь,
Как вы причудами богаты!
Опомниться тебе пора.
Сегодня бал у князь-Петра;
Забудь фантазии пустые
И от людей не отставай;
Там будут наши молодые,
Арсений с Ольгой. Поезжай.

Ну что, поедешь ли?» — «Поеду»,
Сказала, странно оживись,
Княгиня. «Дело, — молвил князь,
Прощай, спешу я в к лоб к обеду».
Что, Нина, бедная, с тобой?
Какое чувство овладело
Твоей болезненной душой?
Что оживить ее умело,
Ужель надежда? Торопясь
Часы летят; уехал князь;
Пора готовиться княгине.
Нарядами окружена,
Давно не бывшими в помине,
Перед трюмо стоит она.

Уж газ на ней, струясь, блистает;
Роскошно, сладостно очам
Рисует грудь, потом к ногам
С гирляндой яркой упадает.
Алмаз мелькающих серег
Горит за черными кудрями;
Жемчуг чело ее облёг

И, меж обильными косами
Рукой искусной пропущен,
То видим, то невидим он.
Над головою перья веют;
По томной прихоти своей,
То ей лицо они лелеют,
То дремлют в локонах у ней.

Меж тем (к какому разрушенью
Ведет сердечная гроза!)
Ее потухшие глаза
Окружены широкой тенью
И на щеках румянца нет!
Чуть веден в образе прекрасном
Красы бывалой слабый след!
В стекле живом и беспристрастном
Княгиня бедная моя
Глядяся, мнит: «И это я!
Но пусть на страшное виденье
Он взор смущенный возведет,
Пускай узрит свое творенье
И всю вину свою поймет».

Другое тяжкое мечтанье
Потом волнует душу ей:
«Ужель сопернице моей
Отдамся я на поруганье!
Ужель спокойно я снесу,
Как, торжествуя надо мною,
Свою цветущую красу
С моей увядшею красою
Сравнит насмешливо она!
Надежда есть еще одна:
Следы печали я сокрою
Хоть вполовину, хоть на час...»

И Нина трепетной рукою
Лицо румянит в первый раз.

Она явилася на бале.
Что ж возмутило душу ей?
Толпы ли ветреных гостей
В яркоблестящей, пышной зале.
Беспечный лепет, мирный смех?
Порывы ль музыки веселой,
И словом, этот вихрь утех,
Волиным душою столь тяжелый?
Пли двусмысленно взглянуть
Посмел на Нину кто-нибудь?
Иль лишним счастием блистало
Лицо у Ольги молодой?
Что б ни было, ей дурно стало,
Она уехала домой.

Глухая ночь. У Нины в спальной,
Лениво споря с темнотой,
Перед иконой золотой
Лампада точит свет печальный,
То пропадет во мраке он,
То заиграет на окладе;
Кругом глубокий, мертвый сон!
Меж тем в блистательном наряде,
В богатых перьях, жемчугах,
С румянцем странным на щеках,
Ты ль это, Нина, мною зрима?
В переливающейся мгле
Зачем сидишь ты недвижима,
С недвижной думой на челе?

Дверь заскрипела, слышит ухо
Походку чью-то на полу;

Перед иконою, в углу,
Стал и закашлял кто-то глухо,
Сухая, дряхлая рука
Из темы к лампаде потянулась;
Светилыио тронула слегка,
Светильня сонная очнулась,
И свет нежданный и живой
Вдруг озаряет весь покой:
Княгини мамушка седая
Перед иконою стоит,
И вот уж, набожно вздыхая,
Земной поклон она творит.

Вот поднялась, перекрестилась;
Вот поплелась било домой;
Вдруг видит Нину пред собой,
На полпути остановилась.
Глядит печально на нее,
Качает старой головою:
«Ты ль это, дитятко мое,
Такою позднею порою?..
И не смыкаешь очи сном,
Горюя бог знает о чем!
Вот так-то ты свой век проводишь,
Хоть от ума, да неумно;
Ну, право, ты себя уходишь,
А ведь грешно, куда грешно!

И что в судьбе твоей худого?
Как погляжу я, полон дом
Не перечесть каким добром;
Ты роду-звания большого;
Твой князь приятного лица,
Душа в нем кроткая такая, —
Всечасно вышнего творца

Благословляла бы другая!
Ты позабыла бога... да,
Не ходишь в церковь никогда;
Поверь, кто господа оставит,
Того оставит и господь;
А он-то духом нашим Правит,
Он охраняет нашу плотв!

Не осердись, моя родная;
Ты знаешь, мало ли О чем
Мелю я старым языком,
Прости, Дай ручку мне». Вздыхай,
К руке княгининой она
Устами ветхими прильнула —
Рука ледяно-холодна.
В лицо ей с трепетом взглянула —
На нем поспешный смерти ход;
Глаза стоят и в пене рот...
Судьбина Нины совершилась,
Нет Нины! ну так что же? нет!
Как видно, ядом отравилась,
Сдержала страшный свой обет!

Уже билеты роковые,
Билеты с черною каймой,
На коих бренности людской
Трофеи, модой принятые,
Печально поражают взгляд;
Где сухощавые Сатурны
С косами грозными сидят,
Склонясь на траурные урны;
Где кости мертвые крестом
Лежат разительным гербом
Под гробовыми головами, —
О смерти Нины должау весть

Узаконенными словами
Спешат по городу разнести.

В урочный день, на вынос тела.
Со всех концов Москвы большой
Одна карета за другой
К хоромам князя полетела.
Обсев гостиную кругом.
Сначала важное молчанье
Толпа хранила; но потом
Возникло томное жужжанье;
Оно росло, росло, росло
И в шумный говор перешло.
Объятый счастливым забвеньем,
Сам князь за дело принялся
И жарким богословским преньем
С ханжой каким-то занялся.

Богатый гроб несчастной Наны,
Священством пышным окружен,
Был в землю мирно опущен;
Свет не узнал ее судьбины.
Князь, без особого труда,
Свой жребий вышней воле предал.
Поэт, который завсегда
По четвергам у них обедал,
Никак с желудочной тоски
Скропал на смерть ее. стишки.
Обильна слухами столица;
Молва какая-то была,
Что их законная страница
В журнале дамском приняла.

1825-1828

ЦЫГАНКА*

Глава I


— Прощай, Елецкой: ты невесел,
И рассветает уж давно;
Пошло мне впрок твое вино:
Ух! я встаю насилу с кресел!
Не правда ль, братцы, по домам?
— Нет! пусть попляшет прежде нам
Его цыганка. Ангел — Сара,
Ну что? потешить нас нельзя ль?
Ступай, я сяду за рояль.
— Могу сказать, вас будет пара.
Ты охмелен, и в сон она
Уже давно погружена.
Прощайте, господа!..
Гуляки
Встают, шатаясь на ногах;
Берут на стульях, на столах
Своп разбросанные фраки,
Свои мундиры, сюртуки;
Но, доброй воле вопреки,
Неспоры сборы. Шляпу на лоб
Надвинув, держит пред собой
Стакан недопитый иной
И рассуждает: «Надлежало б...»

Умом телом недвижим,
Он долго простоит над ним.
Другой пред зеркалом на шею
Свой галстук вяжет, но рука
Его тяжка и неловка:
Всё как-то врозь «дут иод нею
Концы проклятого платка.
К свече приставя трубку задом,
Ждет третий пасмурный чудак,
Когда закурится табак.
Лихие шутки сыплют градом.
Но полно: вон валит кабане.
— Прощай, Елецкой, до свиданья!
— Прощайте, братцы, добрый путь!
И, сокращая провожанья,
Дверь поспешает он замкнуть.

Один оставшнея, Елецкой
Брюзгливым оком обозрел
Покой, где праздник молодецкой
Порой недавнею гремел.
Он чувство возбуждал двойное:
Великолепье отжилое,
Штоф полинялый на стенах;
Меж окон зеркала большие,
Но все и в пятнах и в лучах;
В пыли завесы дорогие,
Давно не чищенный паркет;
К тому же буйного разгулья
Всегдашний безобразный след:
Тут опрокинутые стулья,
Везде табачная зола,
Стаканы середи стола-
С остатками задорной влаги;
Тарелки жирные кругом;

И вот, на выпуске пачнсш,
Строй догоревших до бумага
И в блеске утренних лучей
Уже бледнеющих свечей.
Открыв рассеянной рукою
Окно, Елецкой взор тупой,
Взор, отуманенный мечтой,
Уставил прямо пред собою.
Пред ним, светло озарена
Наставшим утром, ото сна
Москва торжественно вставала.
Под раннею лазурной мглой
Блестящей влагой блеск дневной
Река местами отражала;
Аркада длинного моста
Белела ярко. Чуден, пышен,
Московских зданий красота,
Над всеми зданьями возвышен,
Огнем востока Кремль алел.
Зажгли лучи его живые
Соборов главы золотые;
Меж ними царственно горел
Иван Великий. Сад красивый,
Крутом твердыни горделивой
Вился, живо зеленел.
Но он на пышную столицу
Глядел с душевною враждой.
За что? О том в главе другой
Найдут особую страницу.
Он был восжормлан сей Москвой.
Минувших дней воспоминанья
И дней грядущих упованья —
Всё заключал он в цен одной;

Но странной доли нес он бремя,
И был ей чуждым в то же время,
И чуждым больше, чем другой.

Глава II


Отца и матери Елецкой
Лишился в годы те, когда
Обыкновенно жизни светской
Нам наступает череда.
И свет узнал он, и сначала
Являлся в вечер на три бала;
С визитной карточкой порой
Летел на выезд городской.
Согласно с общим заведеньем,
Он в праздник пасхи, в Новый год
К дядям и теткам с поздравленьем
Скакал с прихода на приход...

Живее жизнью насладиться
Алкал безумец молодой.
И начал с первых дней томиться
Пределов светских теснотой.
Ему в гостиных стало душно:
То было глупо, это скучно.
Из них Елецкой мой исчез,
И на желанном им просторе
Житьем он новым зажил вскоре
Между буянов и повес.
Развратных, своевольных правил
Несчастный кодекс он составил,
Всегда ссылалось на него
Его блажное болтовство.
Нм проповедуемых мнений,
Иль половины их большой,

Наверно чужд он был душой,
Причастной лучших вдохновений;
Но, мысли буйством увлечен,
Вдвойне молву озлобил он.

С Москвой й Русью он расстался,
Края чужие посетил;
Там промотался, проигрался
Й в путь обратный поспешил.
Своим пенатам возвращенный,
Всему решительным венцом,
Цыганку взял к себе он в дом,
И, общим мненьем пораженный,
Сам рушил он, над ним смеясь,
Со светом остальную связь.

Тут нашей повести начало.
Неделя светлая была
И под Новинское звала
Граждан московских. Всё бежало,
Всё торопилось: стар и млад,
Жильцы лачуг, жильцы палат,
Живою, смешанной толпою,
Туда, где, словно сам собою,
На краткий срок, в единый миг,
Блистая пестрыми дворцами,
Шумя цветными флюгерами,
Средь града новый град возник —
Столица легкая безделья
И бесчиновного веселья,
Досуга русского кумир!
Там целый день разгульный пир;
Там раздаются звуки трубны,
Звенят, гремят литавры, бубны;
Поясы с зыбких галерей

Зовут, манят к себе гостей.
Там клепер знает чёт и нечет;
Ножи проворные венцом
Кругом себя индеец мечет
И бисер нижет языком.
Гордясь лихими седоками,
Там одноколки, застучав,
С потешных гор летят стремглав.
Своими длинными шестами
Качели крашеные там
Людей уносят к небесам.
Волшебный праздник довершая,
Меж тем с веселым торжеством
Карет блестящих цепь тройная
Катится медленно кругом.

Меж балаганов оживленных,
Ежеминутно осажденных
Нетерпеливою толпой,
Давно бродил Елецкой мой.
Окинув взорами собранье,
В одном остановил вниманье
Он на девице молодой.
Своими чистыми очами,
Своими детскими устами,
Своей спокойной красотой,
Одушевленной выраженьем
Сей драгоценной тишины,
Она сходна была с виденьем
Его разборчивой весны.
Давно он знал ее заочно.
С его глазами ненарочно
Глазами встретилась она;
Их выраженьем смущена,
Покрылась краскою живою
И отвела тихонько взор.
Охвачен бедственной межою,
Пс зрел Елецкой с давних пор
Румянца этого святого!
Упадший дух подъемля в нем,
Он был для путника ночного
Денницы розовым лучом.
Он к милой думой умиленной
Летит. Меж тем она встает;
Девице руку подает
Ее сосед, старик почтенный;
Из балагана идут вон —
И их в толпе теряет он.

Узнать, душою не в покое,
Он жаждет имя дорогое!
И незнакомка названа.
Гражданка сферы той она,
Того злопамятного света,
С кем в опрометчивые лета,
В избытке гордом юных сил,
Сам в бон неровный он вступил.
Смягчит ли идол оскорбленный
Он жертвой позднею своей?
Против него предубежденной,
Предстать осмелится ли ей?
И всех преград он сам виною!
Меж тем в борьбе его с молвою
Прошло, промчалось много дней.
Елецкой мыслил промежутком;
Полней других созрел рассудком
Он в самом опыте страстей,
И наконец среди пороков,
Кипевших роем вкруг него,
И ядовитых их уроков,

И омраченья своего
В душе сберег ои чувства пламя.
Елецкой битву проиграл,
Но, побежденный, спас он знамя
И пред самим собой не пал.

Глава III


Незамечаем и неведом,
За милою бродил он следом;
В тени задумчивых дубров
Прекрасных пресненских прудов,
В аллеях стриженых бульвара,
Между красавиц городских
Искал он девы дум своих.
Не для блистательного дара
Актеров наших посещал
Он душный театральный зал —
Елецкой, сцену забывая,
С той ложи не сводил очей,
В которой Вера молодая
Сидела, изредка встречая
Взор, остановленный на ней.
Вкусив неполное свиданье,
Елецкой приходил домой
Исполнен мукою двойной;
Но, полюбив свое страданье,
Такой же встречи с новым днем
Искал в безумии своем.

Однажды... погасал, свежея,
Июльский день. Бульвар Тверской
Дремал под нисходящей мглой;
Пустела длинная аллея;

Царица тишины и ели,
Высоко поднялась луна.
Но со знакомыми своими
Еще, в болтливом забытье,
Сидела Вера на скамье.
В соседстве, не замечен ими,
За липой темной и густой,
Стоял влюбленный наш горой.
Перчатку Вера уронила.
Поспешно поднял он се
И подал ей. Лицо свое
К нему с испугом обратила
Младая дева. Разговор
Прервав, на нем остановила
Встревоженный, но долгий взор.
Судьбу, душой своей довольной,
Он я за то благодарил.
Елецкой Веру поразил
Своей услугой своевольной,
И, хоть на час, ее мечта
Им, верно, будет занята.

Что ж! и сомнительное счастье
Мгновенных, бедных этих встреч
Ему осеннее ненастье
Не поза-медлило пресечь.
Покрылось небо облаками;
Дождь бесконечный ливмя лил;
И вот мороз его сменил.
Застыли воды, снег клоками
На мостовую повалил, —
Пришла зима. Свистя, крутится
Метель на пресненских прудах,
На обнаженных деревах
Бульвара иней серебрится.

Там,где недавнею порой
Гуляли грации толпой,
Какой-нибудь жандарм усатый,
Шагая, шпорами стучит;
С метлой стоит мужик брадатый,
Иль школьник с сумкою бежиг.
Для балов, вечеров при этом
Театр оставлен модным светом.
Елецкой мрачен и сердит...

Но вот в известном маскараде
Должна быть Вера. Ожил он
И в полнадежде, в полдосаде
Лелеет деятельный сон.

Живая музыка играет;
Кадрили вьются ей под лад,
Кипит, пестреет маскарад.
В его затею не вступает
И кстати большинство гостей;
В тени их он еще видней.
Призраки всех веков й наций,
Гуляют феи, визири,
Полишинели, дикари,
Их мучит бес мистификаций;
Но не выходит хитрых фраз:
«Я знаю вас! я знаю вас!..»
Ни у кого для продолженья
Недостает воображенья.
Признаться надобно: не нам,
Сугробов северных сынам,
Приноровляться к детям юга!
Метелей дух не создал нас
Для их блистательных проказ.
К чему неловкая натуга?

Мы сохраняем холод сбой
В приемах живости чужой.

Елецкой из ряду выходит
И Веру чуть с ума не сводит.
Успел разведать он о ней
Довольно этих мелочей,
В которых тайны роковые
Девицы видят молодые.
В словах запутанных своих
Он намекает ей о них;
И, удивленья и смущенья
Полна, горит она лицом
И вот выходит нз терпенья.
«Я как обманутая сном!
Скажите, ради бога, кто вы?»
Елецкой

Вы любопытны, как дитя.
Итак, со мною не шутя
Вы познакомиться готовы?
Нежданным именем моим
Я испугаю вас.
Вера

Как скучно!
Всё шутки.
Елецкой

Я не склонен к ним
И остерег вас добродушно.
Я дух... и нет глуши, жилья,

Где б я, незримый, не был с вами.
Всё чутким ухом слышу я,
Всё вижу зоркими очами.
Не бойтесь! слушаю, гляжу
Я с полной преданностью дружбы;
Неожидаемые службы
Я вам догадливо служу;
Однажды перед ваши очи
Я в виде смертного предстал;
В ту пору сумрак летней ночи
Мне образ видимый давал...
Вы узнаете?
Вера

Ваши сказки
Вы продолжйте до утра.
Смотрите: все снимают маски,
Снимите же свою, пора!
Елецкой

Не мне. Оставьте убежденья,
Я не исполню ваш приказ.
Лицо открыл бы я для вас
Без выраженья, без значенья.
Нет, нет; я вспомню веселей
Сей разговор непринужденный,
Почти нежданно уловленный
Счастливой маскою моей,
Чем взор холодного смущенья,
Который на лицо мое
Вперите вы, когда ее

Сниму я вам из угождейья.
Нет, я б не мог его снести!
Прощайте; я не здешний житель;
В мою безвестную обитель
Я должен вовремя сойти.

Елецкой тихо удалился;
Уж был у выхода и зал
Совсем, казалось, покидал,
Но у дверей остановился:
Взглянуть он раз еще желал
На Веру... Тихий взор он встретил,
Мольбу немую в нем заметил,
Укор в нем дружеский постиг
И скинул маску. В этот миг
Пред ним лицо другое стало,
Очами гневными сверкало
И дико поднятой рукой
Грозило Вере и пропало
С Елецким вместе за толпой.

Глава IV


Едва веселыми лучами
День новый окна озлатил,
Елецкой скорыми шагами
Уже по комнате ходил.
Порой, в забвении глубоком
Остановясь, прилежным оком
Во что-то всматривался он.
Во взорах счастье выражалось;
Перед душой его, казалось,
Летал веселый, светлый сон.
Через мгновенье пробужденный,

Он, тем же чувством озарённый,
Свою прогулку продолжал
И скоро снова прерывал.
В покое том же, занимая
Диван, цыганка молодая
Сидела, бледная лицом.
Усталость выражали очи:
Казалось, в продолженье ночи
Их Сара не смыкала сном.
Она порывисто чесала
Густые, черные власы
И рх на темные красы
Нагих плечей своих метала.
Она склонялась головой,
Но на Елецкого порой
Взор исподлобья подымала.
Какою злобой он дышал!
Другой мечты душою полон,
Подруги он не замечал;
К ней напоследок подошел он.
«Что это смотришь ты совой? —
Сказал он. — Сара, что с тобой?
Да молви слово!»
Сара

Ах, мой боже!
Ты ждешь ответа моего?
Вот он: я знаю, отчего
Ты так доволен!
Елецкой

Отчего же?
Сара

Меня ты думал обмануть,
Когда вчера, кривя душою,
Ты мне с заботою такою
Скорей советовал заснуть!
«Устала, Сара? Дремлешь, Сара?
Ляг, Сара, спать!» И я легла,
Да уж нарочно не спала!
Давно грозит мне эта кара!
Давно я (брошена тобой!
Ты сутки целые порой
Двух слов со мной не произносишь,
Любимых песен петь не просмшь1
Да и по ком твоя душа
Уж так смертельно заболела?
Ее вчера я разглядела:
Совсем, совсем не хороша!
Елецкой

Так вот в чем дело!
Сара

Сара знает,
Какая ждет ее судьба
За то, что служит, угождает
Тебе по воле, как раба:
Со знатной барышней своею
Ты обвенчаешься, а с нею
Простишься, и ее на двор
Метлою выметут, как сор.
Елецкой

Ты совершенно сумасбродишь!
Какие странные мечты!
По пустякам горюешь ты
И на меня тоску наводишь.
Сара

А кто, бывало, говорил.
Ко мне ласкаясь то и дело:
«Тебя я, Сара, полюбил.
Жить одному мне надоело,
Будь мне подругою! со мной
Живи под кровлею одной!
Я нравом весел; живо, шумно,
В пирах и песнях завсегда
Мы будем проводить года».
Я согласилася безумно.
Что ж вышло?
Елецкой

Из моих речей
Тобой забыта половина.
Я говорил: твоя судьбина
Не будет скована с моей!
Покуда любо жить со мною,
Живи! наскучило — прощай.
Былую радость поминай!
С твоей свободой той порою
Я выговаривал мою.
Но я тебя не узнаю!

И, сердце будущим тревожа,
Ты на цыганку не похожа.
Ваш род беспечен.
Сара

Проклят он!
Он человечества лишен!
Нам чужды все края мирские!
Мы на обиды рождены!
Забавить прихоти чужие
Для пропитанья мы должны.
Я о себе молчу: цыганка
Вам не подруга, а служанка!
Она пляши и распевай,
А сердцу воли не давай,
Елецкой

Оставь пустые опасенья,
Не разлучимся мы с тобой.
Хотя другого поколенья,
Родня я вашему судьбой.
И я, как вы, отвержен светом,
И мне враждебен сердца глас...
Не распадется, верь мне в этом,
Цепь, сопрягающая нас.

Когда с цыганкой молодою
Судьба Елецкого свела,
Своей разгульною душою
Она мила ему была.
«Я горя знать не буду с нею.

Каких тяжелых, черных дум.
Мне иногда гнетущих ум,
Свободной резвостью своею
Не удалит она сейчас?
Кому при блеске этих глаз
Приснятся мрачные печали?»
Так думал он; но дни мелькали;
К ее душе своей душой
На продолжительное время
Не «мог пристать Елецкой мой.
Ему потом уж стали в бремя
Затеи девы удалой.
Не принимая в них участья,
Уж он желал другого счастья:
Души, с которой мог бы он
Делиться всей своей душою.
Надеждой темной увлечен,
Ом Саре пробовал порою
Передавать свои мечты;
Но образованного чувства
Язык для дикой красоты
Был полон странной темноты.
Она, не ведая искусства,
Под речи друга своего
Без всякой совести зевала
Иль в скором времени его
Сторонней шуткой прерывала;
Но смутно трогалась, и ей
Невразумительных речей
Цыганка голос понимала.
Подруге ветреной своей
Он ежедневно был милей,
Но к ней хладел по той же мере.
Когда, любовью вспыхнув к Вере,
Он нравом стал еще мрачней,

Она развлечь его хотела,
Она родные песни пела,
Она по стульям, по столам
С живыми кликами скакала;
Она при нем по пустякам
Как можно громче хохотала;
По завсегда ее смущал
В то время взор его брюзгливый,
Пред ним порыв ее игривый
В одно мгновенье упадал.
Она сердилась и роптала,
И грусть давила сердце ей,
И тщетно Сара призывала
Покой и радость прежних дней.

Глава V


Как часто в середине бала,
Когда уж музыка играла
Иль попурри, иль котильон
И Вера, со своим танцором
Наскуча пошлым разговором
Погружена в сторонний сон,
Глазами молча провожала
Среди блистательного зала
Пред нею вьющиясь четы, —

Елецкой речию своею,
Нежданно слышимой за нею,
Вдруг прерывал ее мечты.
Довольно холодно сначала
С ним в разговор она вступала,
Но оживлялася потом,
И, ободрен ее вниманьем,
Он был заманчивым свиданьем
К Свиданью новому влеком.
Однажды он за стулом Веры
Средь вихря бального сидел.
В своих речах уж не умел
Он соблюдать холодной меры;
Она исчезнула. Лишен
Над пылким сердцем всякой власти,
Уж говорил открыто он
С ней языком мятежной страсти.
Кончая, «Дайте мне ответ! —
Он молвил. — Многое во вред
Мне городская злоба трубит;
Сжился я со враждой молвы;
Но вы? что думаете вы
О том, который вас так любит?»
Вера

Что все другие; даже мне
Еще известнее, как прйва
О вас рассеянная слава,
Как должно верить ей вполне.
Елецкой

Вам всех известней? Вы всех строже?
Но почему же, отчего же?
Вера

Когда глаза мои в тот раз
Меня в обман не приводили,
Словами вашими сейчас
Двух, не одну вы оскорбили.
Елецкой

Я вашей искренности рад.
Уже в судьбе моей стократ
Я с вами жаждал объясненья!
Примите исповедь мою,
Весьма во многом, нет сомненья,
Останусь я без извиненья,
Но ничего, не утаю.

Елецкой в тягостную повесть
Минувших дней своих вступил,
Свою запутанную совесть
Он перед Верой обнажил;
Поверил ей без украшенья
Своп былые заблужденья,
К которым, впрочем, был влеком
Он меньше сердцем, чем умом.
С ее случайною знакомкой,
Своею смуглой однодомной,
Свое сближенье передал,

Как сам его он понимал:
Одним внушением унылым
Души, томимой пустотой,
Союзом, столько же постылым
Теперь ему, как ей самой.
«К ней обратиться, — он прибавил,
Безумный миг меня заставил;
Ошибся я в себе и в ней.
Нет, нет! я не был с нею дружен!
Я для души ее не нужен, —
Нужна другая для моей».

И тихо речь его журчала
За Верой, ей одной слышна.
Но что? вникала ли она
В слова его? Она молчала;
Была чуть-чуть обращена
К нему щека ее одна;
Но это легкое движенье
Заметить было мудрено,
Злословье самое оно
Не привело бы в искушенье.
Ей изменяло лишь одно:
Вниманье к балу притупело,
И краснощекий офицер,
Тогдашний Верин кавалер,
Ее в то время то и дело
К порядку тааца пробуждал
И ей фигуры толковал.

Природа Веру сотворила
С живою, нежною душой;
Она ей чувствовать судила
С опасной в жизни полнотой.
Недавно дева молодая,

Красою свежею блистая,
Вступила в вихорь городской.
Она еще не рассудила,
Не поняла души своей;
Но темною мечтою в ней
Она уже проговорила.
Странна ей суетность была;
Она плениться не могла
Ее несвязною судьбиной;
Хотело б сердце у нее
Себе избрать кумир единый
И тем осмыслить бытие.
Тут романтические встречи
С героем повести моей,
Его задумчивые речи
Тревожить стали душу ей.
Одно, быть может, впечатленье
Ей берегло воображенье...
Его рассеял он. С какой
Благополучною душой
С тех пор она ему внимала!
С какою сладостью о нем
В невольном забытьи своем
Уединенная мечтала!
Как, повой жизншо дыша,
Легко ей было! Как блистала,
Как ликовала в ней душа!
Девица юная не знала,
Живого счастия полна,
Что так доверчиво она
Одной отравой в нем дышала;
Что сей приветный ветерок,
Ее ласкающий так нежно, —
Грозы погибельный пророк;
Что вдруг дохнет она мятежно,

И мир в глазах ее затмит,
И все красы его разрушит,
И все цветы его иссушит,
И жизни путь опустошит.

Глава VI


Летели дни. Свои свиданья
Елецкой с Верой продолжал,
И с каждым больше упованья
Любви своей он обретал.
Увы! старательно скрывая
Заботу сердца, между тем,
Наверно дева молодая
С ним не обмолвилась ничем;
Но не владела выраженьем
Лица невинного она,
На нем со всем ее смятеньем
Была душа ее видна.
«Любим я!» — с ропотом и мукой
Елецкой сам себе твердил.
Великий пост уж подходил
И с Верой скорою разлукой,
Разлукой долгою грозил!
«Нет! — мыслит он, — до расставанья,
Во что бы ни было, должна
Решить судьбу мою она!»

Он ждет удобного мгновенья;
И Вера, время разлученья
Предвидя, днями дорожит
И их считает и грустит.

Уехал дядя. В тихой зале,
При свете двух свечей, одна,
Твердила на своем рояле
Урок докучливый она;
Полна душой другой заботы,
Насильно всматривалась в ноты...
Вдруг... протянувшись перед ией,
Закрыла их рука чужая.
Ветр пошатнул огонь свечей;
Вздрогнула дева молодая,
Оборотилася, глядит —
Елецкой перед ней стоит.
«Не беспокойтесь, ради бога!
Какая странная тревога
У в ас л вписана в глазах!
Я вас прошу, не уходите!
Чего боитесь вы? сидите,
Я всё скажу вам в двух словах».
Вера

Я не могу остаться с вами!
Подите. Разговор такой
Мне неприличен. Боже мой!
Одна я, видите вы сами!
Подите.
Елецкой

Наперед я знал,
Что я застану вас одною,
Одну я видеть вас желал.
Остаться должно вам со мною,
Вам должно выслушать меня.
Вера

Оставьте до другого дня,
Я умоляю вас, подите!
Мой дядя будет сей же час.
Елецкой

Один вопрос: люблю я вас,
Вы это знаете. Скажите:
Я равнодушен вам иль нет?
Вера

На всё, на всё один ответ:
Подите!..
Елецкой

Вы ли говорили?
Я ль слышал вас? и не во сне?
Я не любим... Зачем же мне
Давно вы это не внушили?
Своей холодности зачем
Вы мне тотчас не показали?
Зачем, скажите, мне внимали
Вы так приветно между тем?
Зачем, глаза мои встречая,
Не отводили ваших глаз?
Зачем дышала всякий раз
В них дума нежная такая?
Дитя! кокетки записной
Постигнув опытную ролю,

Признайтесь: вы играли вволю
Моей безумною душой!
Кто б мог подумать! в ваши лета!
Мою любовь мне не забыть;
Желал бы я ее предмета
Не презирать. Но, так и быть!
Прощайте!
Вера

Нет! такого мненья
Я не оставлю ни за что!
Неправы ваши заключенья.
Я прямодушна. Я не то
Сказать хотела... Нет... Просите
Руки моей, и если...
Елецкой

Вы?
Вы мне об этом говорите?
А восклицанья всей Москвы!
На наш союз ваш дядя строгой
Не согласится никогда;
Молитвы будут без плода.
Нет, Вера, нет! другой дорогой
Идти нам должно. Для венца
Сегодня ночью у крыльца
Я ждать вас буду. Всё готово.
Бежать со миою дайте слово!
Любовь слепая мне нужна.
Решитесь.
Вера

Я изумлена
Таким нежданным предложеньем.
Нет, это будет преступленьем!
Нет, я и думать не хочу!
Я так ужасно огорчу
Того, который...
Елецкой

Всё забудет
Он, нашим счастием счастлив,
И напоследок справедлив
Он н ко мне, наверно, (будет.
Бму (вам нужно ль обещать?)
Я буду сыном самым нежным.
Страдал я долго безнадежным —
Ах, Вера! снова ли страдать!
Меня вы любите; судьбиной
Овтавлен нам исход единый.
Ах, Вера, Вера, сердце в вас
Сей миг решительный изменит,
Меня печально разуверит
В нем малодушный ваш отказ.
Все, все он кончит между нас!
Бегите, Вера! дайте руку...
Не на ужасную разлуку,
С которой не сживуся я,
Но на союз святой и вечный.
Мой милый друг, мой друг сердечный!
Скажи: не правда ль? ты моя?
Вера

Люблю, люблю я вас... Но что же?
Что предлагаете вы мне?
На что решиться? Боже, боже!
Подумать дайте в тишине!
Елецкой

Я знаю, горестная мера;
Но — ты ль не видишь? — нет иной!
Решись!
Вера

Не нынче!
Елецкой

Нынче, Вера;
Сегодня, друг бесценный мой!

Недолго дева молодая
Еще противилась ему.
Он нежно к сердцу своему
Прижал ее. Лицом пылая,
Потупя взор, склонив главу,
Она умом изнемогала
И, ни во сне, ни наяву,
Свое согласье прошептала.

Елецкой ликовал душой;
По темной улице домой
Он шел походкою веселой,

Но у порога своего
Остановился; ум его
Смутился думаю тяжелой:
Там Сара! — В голове своей
Уже Елецкой принял меры,
Чтоб неприличной встрече с ней
Вновь не подвергнуть милой Веры.
Москву с невестой в эту ночь
Покинет он; обряд венчальный
Он совершит в деревне дальной;
Он всё предвидел, всё точь-в-точь
Обдумал. Сары он не знает;
Любовью в ней не почитает
По нем расчетливой лйбви;
Не верит в «ей ревнивой Муке.
«Из них Любую призови —
Все тверды в нужной им науке!» —
Так мыслил он. Но в этот Миг...
Иль Сару лучше он постиг
При наступающей разлуке?
Упрек в душе его возник.
Его докучное внушенье
Он опроверг в уме своем
И, отряхнув недоуменье,
Вошел в свой дом, где в то мгновенье
И Сара Думала о нем.

Глава VII


Грустила брошенная Сара;
Но в этот вечер было ей
Еще грустней, еще тошней!.
Почти болезненною жара
Была тоска ее полна.

В своем волнении она
Платком в лицо себе махала —
Прохлады воздух не давал,
Но кровь ей пуще волновал!
Иглу к работе принуждала —
Колола пальцы ей игла.
Гадать цыганка начала —
Еще тошнее: карты врали,
Когда ей счастье предрекали,
И наводили страх, когда
В них выходила ей беда.
И со стола она столкнула.
На стол локтями опершись,
Цыганка стиснула руками
Чело... и смятыми кольцами
Вкруг пальцев кудри обвились.
Закрыв глаза, она сидела...
Вдруг шепчут: «Сара, Сара!» — К ней
В покой из боковых дверей
Цыганка старая глядела.
Сара

Пенила, ты? войди скорей;
Я заждалась тебя, Ненила;
Совсем я брошена, совсем!
Не угожу ему ничем.
Хотя бы ты мне услужила!
Что, принесла ли?

Старуха

Принесла.
Да уж насилу добрела,
Метель такая закутила!

Гляди-ка — вот твое вино!
Уж удружит тебе оно;
Спасибо скажешь.
Сара

Ах, Ненила!
Верь, ты мне душу воротила!
Я полюблюсь ему опять?
Да полно, правда ль?

Старуха

Что мне лгать!
Лишь дай испить, сама увидишь!
Ои обвенчается с тобой,
И заживешь ты госпожой,
А там старухи не обидишь.
Ты мне поверь, моя красотка,
Придут благие времена!
Сара

Как я тобой одолжена!
Но там идут... его походка;
Поставь пода.рок свой на стол.
Да и прощай, уйди отселе,
Уйди скорее!

В самом деле,
Елецкой в комнату вошел.
В глазах его была суровость,

Пред Сарой молча он ходил;
Речь наконец к ней обратил.
«Тебе оказать я должен новость:
С тобой я скоро расстаюсь.
Послушай, Сара! я женюсь».

Лицо у Сары побледнело
И загорелось в тот же миг.
Нож острый в сердце ей проник,
Оно то стыло, то кипело;
Хотела б смертная тоска
Излиться воплем и слезами...
Рвалися бурными волнами
У «ей попреки с языка...
Но эти первые движенья
Она в себе перемогла
И голос мирный обрела,
Хотя дрожащий от волненья.
«Давно я этого ждала!
Не удивишь меня разлукой, —
Сказала Сара. — Долгой мукой
Я приготовлена была.
А скоро ль свадьба?»
Елецкой

В доме этом
Я не ночую; не жалей
О старине. В судьбе твоей
Я обязуюся ответом,
И уж подумал я о ней;
Довольна будешь.
Сара

Мне не нужно
Постылых милостынь твоих.

Не беспокойся, и без них
С тобой расетануся я дружно.
Пенять не буду я тебе.
Жила я весело, счастливо;
Теперь не то, — какое диво?
Не все стоять одной судьбе!
У нас верна одна могила;
А кто на свете долго мял?
Как ты сегодня разлюбил,
Так я бы завтра разлюбила;
За что сердиться?
Елецкой

Очень рад.
Дай руку, Сара. Пред тобою
Я совершенно виноват.
Я вижу, выше ты душою,
Чем полагал доселе я:
Ты не притворщица пустая.
Обыкновенье ваше зная,
Я ждал упреков, слез, вытья...
Спасибо, нет их; без сомненья,
Простимся дружно мы с тобой.
Мила ты, Сара!

Сара.

Плач и вой
В душе. Но что до сокрушенья!
В слезах и воплях толку нет.
Мы расстаемся? Власть господня!
Простимся весело. Сегодня

Я именинница, мой свет!
В последний раз мое здоровье
Ты должен выпить... но до дна!
Как в старину; смотря ж: условье!
Не то сейчас заплачу... На!
Елецкой

Твое здоровье? Рад душою...
И вот — ни капли нет на дне.
Надеюсь, ты довольна мною?
Сара

Спасибо! Сядь теперь ко мне,
Поговорим по старине.

И с равнодушным послушаньем
К ней на диван Елецкой сел,
Но, далеко уже мечтаньем,
Он на часы свои глядел.
«Скажи мне, — Сара продолжала,
Судьбою новою своей
Доволен ты?»
Елецкой

А что?
Сара

Ей-ей!
Я коротко твой нрав узнала:
Не переменишься ты в нем...
Привык ты к беззаботной доле,
Разгульной жизни, вольной воле,
Стошнишь порядочным житьем.
Наскучит, твердо предрекаю,
Тебе и милая твоя, —
Тебе наскучила же я!
Жаль бедной! По себе я знаю,
И слишком знаю, каково!
Как я бы выла да рыдала,
Когда бы втайне не питала
Еще у сердца моего
Одной надежды!
Елецкой

Полно, что ты?
Все были кончены расчеты,
Что за надежда?
Сара

Брежу я
И как равняться я посмею
С невестой счастливой твоею!
О ней единой мысль твоя;
Ты ею дышишь. Ах, царица,
Царица светлая она!
Я перед нею пыль одна.
Но... в ум придет же небылица!
Забудь любовь свою на час:
Какая разница меж нас?
Что я цыганкой уродилась?
Что нет за мною сел, хором?

Что говорить не научилась
Я инострайным языком?
Bot все. Не шутка, очень знаю!
Но сердцем я не уступаю
Твоей невесте. Чем она
Любовь поныне доказала?
Какие слезы проливала?
Что перенесть была должна?
А я... что слез я источила,
Каких обид не проглотила,
Молчанье горькое хранй!
Ты разлюбил, я все любила;
Ты гнал безжалостно Меня —
К тебе я, злобному, ласкалась,
Как собачонка. Рассмотри
Меня получше: говори,
Такая ль я тебе досталась?
Глаза потухнули от слез;
Лицо завяло, грудь иссохла;
Я только, только что не сдохла!..
Ты все молчишь?
Елецкой

Тебе нанес
Я много горя... Я не ведал,
Когда другой мой жребий предал,
Что ты... Но что со мною?.. Свет
В глазах темнеет... все кружится...
Мне дурно. Сара, дурно...
Сара

Нет!
Я знаю, что в тебе творится.

В душе мятущейся твоей
Я чудным чудом оживаю,
Разлучницы проклятой в ней
Бесовский образ погашаю.
Бледнеешь ты... Немудрена
Измена мне, а ей страшна!
Будь ей теперь моя судьбина!
Томись она, крушись она1
С тоски иссохни, как лучина!
Умри она! ты мой: приди,
Прижмись опять к моей груди!
Очнись от лютого угара,
Приди, и все забуду я.
Узнай меня, узнай: я Сара!
Я Сара прежняя твоя.
Цыганка страстными руками
Его, рыдая, обвила
И жадно к сердцу повлекла.
Глядел он мутными глазами,
Но не противился. Главой
Он даже тихо приклонился
К ее плечу; на нем, немой,
Казалось, томно позабылся.
По грозной буре, тишина
Влилась отрадно в сердце Сары.
«Он мой! подействовали чары!» —
С восторгом думала она.
Но время долгое проходит —
Он всё лежит, он всё молчит;
Едва дыханье переводит
Цыганка. «Милый мой!.. Он спит.
Проснись, красавец!» Зов бесплодный;

Миг страшной истины настал:
Она вгляделась — труп холодный
В ее объятиях лежал.

Глава VIII


Стояла ночь уже давно.
Градские стогны опустели;
В домах уснувших ни одно
Не озарялося окно,
Все одинаково чернели.
Луна не светит, всё молчит;
Лишь ветер воет и свистит,
Метель до кровель воздымая.
Обету своему верна,
До самой улицы одна
Доходит Вера молодая;
Никем не встречена она.
В лицо суровый и холодный
Ей дует ветер непогодный,
И ночь ненастная черна.
Она стоит; она мгновенья
Считает, полная волненья...
Бегут мгновенья! Вера ждет —
Он не приходит; не придет!
В ней сердце замерло... девицу
Приемлет снова прежний кров.
Уж ранний вой колоколов
Порою той будил столицу,
И в город, сквозь ночную тень,
Уж, голубея, крался день.

Холм, под которым спит Елецкой,
Где он забыл любовь, вражду,
Где равнодушен он к суду

Толйы й сбетской й несветской,
Уж не однажды порастал
Весенней, новою травою,
И снег пушистой пеленою
Его не раз уж покрывал.
Но долго ль юноша несчастный
Жил в сердце Веры? Много ль слез,
Ее сердечных первых грез,
У ней исторг обман ужасный?
В ту ж зиму, с дядей-стариком
Покинув город, возвратилась
Она лишь два года потом.
Лицом своим не изменилась;
Блистает тою же красой;
Но строже смотрит за собой:
В знакомство тесное не входит
Она ни с кем. Всегда отводит
Чуть-чуть короткий разговор.
Подчинены ее движенья
Холодной мере. Верин взор,
Не изменяя выраженья,
Не выражает ничего.
Блестящий юноша его
Не оживит, и нетерпенья
В нем не заметит старый шут;
Ее смешливые подруги
В нескромный смех не вовлекут;
Разделены ее досуги
Между роялем и канвой;
В раздумье праздном не видали
И никогда не заставали
С романом Веры Волховской.
Девицей самой совершенной
В устах у всех она слывет.
Что ж эту скромность ей дает?

Увы! тоскою потаенной
Еще ль душа ее полна?
Еще ли носит в ней она
О прошлом верное мечтанье
И равнодушна ко всему,
Что не относится к нему,
Что не его воспоминанье?
Или, созрев умом своим,
Уже теперь постигла им
Она безумство увлеченья?
Уразумела, как смешно
И легкомысленно оно,
Как правы принятые мненья
О романтических мечтах?
Или теперь в ее глазах
За общий очерк, в миг забвенья,
Полусвершенный ею шаг
Стал детской шалостью одною,
И с утонченностью такою,
Осмотру светскому верна,
Его сама перед собою
Желает искупить она?

Одно ль, другое ль в ней виною
Страстей безвременной тиши —
Утрачен Верой молодою
Иль жизни цвет, иль цвет души.

Куда, заснувшею столицей,
При ярком блеске зимних звезд
В санях несется вереницей
Весельчаков ее поёзд?
К цыганам. Пред знакомым домом
Остановились. В двери с громом
Стучат; привычною рукой

Им отворил цыган седой.
В хоромах спящих тьма густая,
Но путь знаком. Толпа лихая
Опешит проникнуть в тот покой,
Где, ночи шумной ожидая,
Еще с вечерней первой мглой
В свои постели пуховые
Легли цыганки молодые.
Уж гости ветреные там,
Уж кличут дез по именам.
Но все египетское племя
Кругом приезжих в то же время
С веселым шумом собралось,
И свеч сиянье разлилось.
Дремоту девы покидают,
Встают на общий громкий зов,
Платками плечи прикрывают,
Ногами ищут башмаков
И вот уж весело болтают,
И табор к пению готов.
Одна цыганка на постели
Сидит недвижно. На гостей
Глядит сердито. Роем к ней
Подруги смуглые подсели;
Свой дикий взгляд она хранит,
Устами молча шевелит
Или бессмысленно порою,
Вздохнув, качает головою.
Но грянул своенравный хор —
Блеснул ее туманный взор,
Уста улыбка озарила;
Воскреснув в крике хоровом,
Она, веселая лицом,
С ним голос яркий согласила.
Умолкнул хор — и вновь она

Сидит сурова и мрачна.
Так воротилась в табор Сара.
Судьбы последнего удара
Цыганка вынесть не могла
И разум в горе погребла.
Вотще родимые напевы
Уносят душу бедной девы
В былые, лучшие года!
Так резвый ветер иногда
Листок упадший подымает,
С ним вьется в светлых небесах,
Но, вдруг утихнув, опускает
Его опять на дольний прах.

1829-1831, 1842

МЫСЛИ О ЛИТЕРАТУРЕ

Совершим с твердостию наш жизненный подвиг. Дарование есть поручение... Должно исполнить его, несмотря ни на какие препятствия...

Из письма П. А. Плетневу (июль 1831 г.)

1. О ТРУДЕ ПОЭТА И СУДЬБАХ ПОЭЗИИ

* * *

Истинные поэты потому именно редки, что им должно обладать в то же время свойствами, совершенно противоречащими друг другу: пламенем воображения творческого и холодом ума поверяющего. Что касается до слога, надобно помнить, что мы для того пишем, чтобы передавать друг другу свои мысли; если мы выражаемся неточно, нас понимают ошибочно или вовсе не понимают: для чего ж писать?

Из статьи «Таврида А. Муравьева» (1827 г.)
* * *

Я думаю, что у нас в России поэт только в первых, незрелых своих опытах может надеяться на большой успех. За него все молодые люди, находящие в нем почти свои чувства, почти свои мысли, облеченные в блистательные краски. Поэт развивается, пишет с большою обдуманностью, с большим глубокомыслием; он скучен офицерам, а бригадиры с «им не мирятся, потому что стихи его все-таки не проза. Не принимай на свой счет этих размышлений: они общие.

Из письма А. С. Пушкину (февраль — март 1828 г.)
* * *

Поэты по большей части дурные судьи своих произведений. Тому причиной чрезвычайно сложные отношения между ими и их сочинениями. Гордость ума и права сердца в борьбе беспрестанной. Иную пьесу любишь по воспоминанию чувства, с которым она писана. Переправкой гордишься, потому что победил умом сердечное чувство. Чему же верить?

Из письма И. П. Путяте (апрель 1828 г.)
* * *

Выразить чувство значит разрешить его, значит овладеть им. Вот почему самые мрачные поэты могут сохранить бодрость духа.

Из письма П. А. Плетневу (июль 1831 г.)
* * *

Я не отказываюсь писать; но хочется на время, и даже долгое время, перестать печатать. Поэзия для меня не самолюбивое наслаждение. Я не имею нужды в похвалах (разумеется, черни), но не вижу, почему обязан подвергаться ее ругательствам.

Из письма И. В. Киреевскому (ноябрь 1831 г.)
* * *

Литературный труд сам себе награда; у нас, слава богу, Степень уважения, которую мы приобретаем, как писатели, не соразмеряется торговым успехом. Это я знаю достоверно и по опыту. Булгарин, несмотря на успехи свои в этом роде, презрен даже в провинциях.

Из письма И. В. Киреевскому (февраль 1832 г.)
* * *

Для создания новой поэзии именно недоставало новых сердечных убеждений, просвещенного фанатизма... Но вряд ли он найдет в нас отзыв. Поэзия веры не для нас. Мы так далеко от сферы новой деятельности, что весьма неполно ее разумеем и еще мееее чувствуем. На европейских энтузиастов мы омотрим почти так, как трезвые на пьяных, и ежели порывы их иногда понятны нашему уму, они почти не увлекают сердца. Что для них действительность, то для нас отвлеченность. Поэзия индивидуальная одна для на-c естественна.

Эгоизм — наше законное божество, ибо мы свергнули старые кумиры и еще не уверовали в новые. Человеку, не находящему ничего вне себя для обожания, должно углубиться в себе. Вот покамест наше назначение. Может быть, мы и вздумаем подражать... но в этих систематических попытках не будет ничего живого, и сила вещей поворотит нас на дорогу, более нам естественную.

Из письма И. В. Киреевскому (июнь 1832 г.)

2. О ХУДОЖЕСТВЕННОЙ ПРАВДЕ И НРАВСТВЕННОМ ПАФОСЕ ЛИТЕРАТУРЫ

* * *

Журналисты наши выразили некоторые положительные требования. Воспевайте добродетели, а не пороки, говорили они; изображайте лица, достойные подражания; пишите для назидательной нравственной цели, не замечая, что каждое из сих требований противоречит другому.

Изобразить какую-либо Добродетель — значит заставить ее действовать, следственно подвергнуть испытаниям, искушениям, т. е. окружить ее пороками. Где нет борьбы, там нет и заслуги. Следственно, лицо, достойное подражания, не может выказаться иначе, как между лицами, ему противоположными.

Что такое нравственная цель литературного произведения? В чем состоит она? Есть люди, называющие нравственными сочинениями только те, в которых наказывается порок и награждается добродетель. Мнение это некоторым образом противно нравственности, истине и религии. Ежели бы добродетель всегда торжествовала, в чем было бы ее достоинство? Этого не хотело провидение, п здешний мир есть мир испытаний, где большею частью добродетель страждет, а порок блаженствует...

Нравственное сочинение не состоит ли в выводе какой-нибудь философической мысли, вообще полезной человечеству? Но чтобы в самом деле быть полезною, мысль должна быть истинною, следственно, извлеченною из общего, а не из частного. Как же, изображая только добродетель, играющую довольно второстепенную роль в свете, и минуя торжествующий порок, я достигну этого вывода? Я скажу мысль блестящую, но необходимо ложную, следственно вредную.

Нет, скажут наши противники, мы не требуем, чтобы вы изображали одну добродетель: изображайте и порок, но первую — привлекательною, второй — отвратительным.

Мы погрешим против истины: не вce пороки имеют вид решительно гнусный. По большей части наши добрые п злые начала так смежны, что нельзя провести разделяющей линии между ними.

Нет человека совершенно добродетельного, т. е. чуждого всякой слабости, ни совершенно порочного, т. е. чуждого всякого доброго побуждения. Жалеть об этом нечего: один был бы добродетелен по необходимости, другой порочен по той же причине; в одном не было бы заслуги, в другом вины; следственно, ни в том, ни в другом ничего нравственного.

Характеры смешанные, именно те, которые так иелюбы г-дам журналистам, одни естественны и одни нравственны: их двойственность и составляет нх нравственность. Одно и то же лицо является нам попеременно добродетельным и порочным, попеременно ужасает нас я привлекает. Федра, оплакивающая незаконную страсть свою, и Федра, ей уступающая, — две противоположные Федры; мы любим добродетельную, ненавидим порочную, и здесь мы не может ошибиться, и не можем принять добродетель за порок и порок за добродетель. Действия не смешаны, как характеры; действие добродетельное совершенно прекрасно, действие порочное совершенно безобразно, и нравственный вывод, о котором так хлопочут г-да журналисты, хлопочут до того, что ради оного предлагают нам удаляться от истины, изображая лица неестественные, — этот нравственный вывод внушает нам, без всяких посторонних соображений, всякое лицо, верно снятое с природы.

Но не безнравственно ли, скажут они, то участие, которое возбуждает в нас герой трагедии, романа, поэмы даже в ту минуту, когда он уступает преступному побуждению? Не говорит ли нам наше сердце, что и мы охотно совершили бы то же преступление, надеясь возбудить то же участие? Если означенное лицо без борьбы уступает искушению, оно не возбуждает участия, не возбуждает его и тогда, когда мы чувствуем, что оно не употребило всего могущества воли своей на победу преступной наклонности и позволило побороть себя, а не пало под силою обстоятельств, превышающих нравственную его силу. Побежденные трояне возбуждают наше участие потому, что они защищались до последней крайности; побежденные, они не ниже победителей; расчетливая сдача какой-нибудь крепости не восхищает нас, подобно падшей Трое, и никто не сравнивает ее коменданта с божественным Гектором.

Должно прибавить, что творения, развивающие чувствительность, в то же время просвещают совесть. Ежели они располагают нас к лишнему числу искушений, они развивают в нас лишние способы противостоять им.

Читайте же роман, трагедию, поэму, как вы читаете путешествие. Странствователь описывает вам и веселый ют, и суровый север, и горы, покрытые вечными льдами, и смеющиеся долины, и реки прозрачные, и болота, поросшие тиною, и целебные и ядовитые растения. Романисты, поэты изображают добродетели и пороки, ими замеченные, злые и добрые побуждения, управляющие человеческими действиями. Ищите в них того же, чего в путешественниках, в географах: известий о любопытных вам предметах; требуйте от «их того же, чего от ученых: истины показаний.

Читайте землеописателей, и, не выходя из вашего дома, вы будете иметь понятие об отдаленных, разнообразных краях, которых вам, может быть, не случится увидеть собственными глазами. Читайте романистов, поэтов, и вы узнаете страсти, вами или не вполне, или совсем не испытанные; нравы, выражение которых, может быть, вы бы сами не заметили; узнаете положения, в которых вы не находились; обогатитесь мыслями, впечатлениями, которых вы без того бы не имели; приобщите к опытам вашим опыты всех прочтенных вами писателей и бытием их пополните ваше.

Ежели показания их верны, впечатление, вами полученное, будет непременно нравственно, ибо зрелище действительной жизни, развитие прекрасных и безобразных страстей, дозволенное в ней провидением, конечно не развратнтельно, и мир действительный никого еще не заставил воскликнуть: как прекрасен порок! как отвратительна добродетель!

Из этого следует, что нравственная критика литературного произведения ограничивается простым исследованием: справедливы или несправедливы его показания?

Критика может жаловаться также на неполноту их, ибо самое полное описание предмета есть в то же время и самое верное. Можно оказать недостаточную правду. Есть истины относительные, которых отдельное выражение (Внушает ложное понятие.

Иностранные литературы имеют книги, по счастию неизвестные в нашей: эго подробные откровения всех своенравий чувственности, подробные хроники развращения. Несмотря на то, что все их показания справедливы, книги сии, конечно, раавратительны, но это потому, что их показания неполны. В действительной жизни за часа(ми развратного упоения следуют часы тяжелой усталости; какое отвращение возбуждают тогда в развратнике воспоминания нечистых его наслаждений! Выразите так же полно чувство последующее, как полно выразили предыдущее, и картина ваша не будет безнравственною: одно впечатление уравновесит другое. Ежели вы изобразили первые шаги разврата, изобразите и последние. Описав любострастие, злоупотребляющее силами юности, опишите и следствия злоупотребления. Представьте нам рамшою, болезненную старость сластолюбца, раннюю неспособность его не только к тем наслаждениям, которых несет он наказание, но и к обыкновенным, позволенным; ранний упадок умственных его способностей.

С творениями, о которых мы говорили, не должно смешивать эротические стихотворения, вакхические и застольные песни. Не упоминая уже о том, что из похвал красоте не следует (Позволительности разврата, в эротической поэзии чувственность обыкновенно уравновешивается чувством, и большая разница — живописать красоту, обладание которой может быть беспорочным, и живописать своенравия разврата, которые нельзя удовлетворить без преступления. Славить вино и обеды не значит проповедовать пьянство и Обжорство. Каждый это разумеет. Державин, (воспевавший иногда красоту и пиршества; Дмитриев, говорящий иногда о вине и поцелуях; Богданович, который Киприду иногда являл без покрывала; Батюшков, Пушкин, написавшие несколько эротических элегий и вакхических песней, конечно не безнравственные писатели.

Чем обширнее гений писателя, тем он полнее и разнообразнее в своих творениях, тем он вернее отражает действительность и тем он нравственнее. Но только Гомеры, Шекспиры являют нам полный мир в своих творениях. Дарования односторонние обрекают других на изображение частностей. Произведение одного имеет Нужду быть поясненным, пополненным произведением другого, и писатели сего !рода только в своей совокупности доставляют нам то нравственное впечатление, которое Производит один многообразный писатель.

ЙЛи Не читайте, или читайте все, иначе вы будете всегда а заблуждений. Читать одного автора с частным дарованием — всё равно что читать одну страницу в писателе многообъемлюшем. Раскройте Шекспира на монологе злодея, искусными софизмами ободряющего себя к преступлению, остановитесь на нем — и Шекспир будет для вас проповедником злодеяния; но прочтите всё творение, прочтите всего Шекспира, и самая эта страница будет наставительна; так и книга односторонняя занимает не лишнее место в библиотеке.

Журналисты наши говорят часто о юных читателях и юных читательницах, которым может быть вредно такое-то и та-кое-то произведение. Кто с этим спорит? Но нянька не позволяет ребенку играть ножом. Благоразумные наставники не дают своим воспитанникам книги, несообразные с их летами. Когда ж мы уже вышли из-под надзора, вступили в свет и можем всё видеть и всё слышать, мы может и всё читать; и как не мир, а мы сами виновны, когда злоупотребляем жизншо, так не писатели, а мы сами виноваты, когда злоупотребляем чтением.

До сих пор мы говорили о книгах, преимущественно посвященных изображению Лиц и нравов, выражению страстей, чувств и впечатлений, но не говорили о книгах, писанных для доказательства того или другого мнения, книгах, писанных с положительною нравственною целью.

Книги сего рода подлежат тому же последованию, что и первые. Мнение тогда только полезно и нравственно, когда оно справедливо; но всякий чувствует (не говоря уже о вреде, наносимом совершенно ложным нравственным понятием и который нельзя сравнивать со вредом, причиняемым неверным изображением характера, страсти или картины), всякий чувствует, что в подобных книгах развитие односторонней истины может иметь особенно пагубное влияние. Сколько преступлений, сколько бедствий народных произошло от превратных нравственных мнений, от частных истин, принятых за общие! Не буду исчислять их. Скажу только, что мало истин не относительных, следственно, мало книг, писанных с нравственною целью, т. е. посвященных выражению одной избранной мысли, которых исключительное чтение не было бы вредно и влияние которых не было бы нужно уравновешивать чтением других, им противоречащих.

Заключим, и надеемся, так заключит с нами и читатель, что в книге безнравственна только ложь, вредна только односторонность...

Из предисловия к поэме «Наложница» («Цыганка»), 1831 г.
* * *

...Всякий несколько мыслящий читатель, видя, что нельзя искать нравственности литературных произведений ни в выборе предмета, ни в поучениях, ни в том,

«и в этом, заключит вместе со мною, что должно искать ее только в истине или прекрасном, которое не что иное, как высочайшая истина.

Из письма И. В. Киреевскому (ноябрь 1831 г.)

3. О ЖУРНАЛЬНОЙ КРИТИКЕ

* * *

Наши журналисты стали настоящими литературными монополистами; они создают общественное мнение, они ставят себя нашими судьями при помощи своих ростовщических средств, и ничем нельзя помочь! Они все одной партии и составили будто бы союз противу всего прекрасного и честного. Какой-нибудь Греч, Булгарин, Качен(мюкий составляют триумвират, который управляет Парнасом. Согласитесь, что это довольно грустно. Следовало бы поддержать «Мнемозину», следовало бы дать ход журналу Полевого; без этого репутация наших произведений будет в зависимости от степени расположения к «ам вышеназванных господ. Поговорите об этом с нашими; это дело меня сильно волнует.

Из письма И. И. Козлову (январь 1825 г.)
* * *

Не оставляй твоего издания и продолжай говорить правду. Я уверен, что оно более и более будет расходиться; но я советовал бы тебе сделать его по крайней мере ежемесячным. Ты знаешь, что журнальная литература получает свою занимательность от занимательности вседневных обстоятельств, об которых она судит и рядит; пропущено время — потеряно действие.

Из письма В. К. Кюхельбекеру (январь — февраль 1825 г.)
* * *

Полезна критика строгая, а не едкая. Тот не любит искусства, кто разбирает произведение с эпиграмматическим остроумием. Более или менее отзываясь недоброжелательством, оно заставляет подозревать критика в пристрастии и удаляет его от настоящей его щели: уверить читателя в справедливости своего мнения. Еще замечу, что, разбирая сочинение, ие одной публике, но н автору (разумеется, ежели он имеет дарование) нужно показать его недостатки, а этого никогда не достигнешь, ежели будешь расточать более насмешки, нежели доказательства, более будешь стараться пристыдить, нежели убедить сочинителя.

Из статьи «Таврида А. Муравьева» (1827 г.)

4. О РУССКИХ ПИСАТЕЛЯХ

Об И. И. Козлове

Получил вашего «Чериеща», прочитал его с особым удовольствием; некоторые места меня глубоко тронули. Вы называете его любимым детищем вашим, и вы имеете полные основания любить его: это прекрасное, по моему мнению, произведение. Положения отличаются в нем силой, слог полон жизни и блещет красками; в нем вы излили вашу душу.

Из письма И. И. Козлову (январь 1825 г.)
О П. А. Вяземском

Степную прогулку вашу я уже отправил Дельвигу и, судя по известной его нерасторопности, думаю, что стихотворение ваше придет вовремя. Оно исполнено красок и чувства. Такая поэзия лучше хлора очищает воздух. Вы мне освежили им душу...

Из письма П. А. Вяземскому (ноябрь 1830 г.)
О Н. М. Языкове

Языков расшевелил меня своим посланием. Оно — прелесть. Такая ясная грусть, такое грациозное добродушие! Такая свежая чувствительность! Как цветущая его муза превосходит все наши бледные и хилые! У наших — истерика, а у ней настоящее вдохновение!

Из письма И. В. Киреевскому (январь 1832 г.)
О Н. В. Гоголе

Я очень благодарен Яновскому за его подарок. Я очень бы желал с ним познакомиться. Еще не было у нас автора с такою веселою веселостью, у нас на севере она великая редкость. Яновский — человек с решительным талантом. Слог его жив, оригинален, исполнен красок и часто вкуса. Во многих местах в нем 1виден наблюдатель, и в повести своей «Страшная месть» он не однажды был поэтом. Нашего полку прибыло: это заключение немножко нескромно, но оно хорошо выражает мое чувство к Я-новокому.

Из письма И. В. Киреевскому (апрель — май 1832 г.)

5. О ЗАПАДНОЕВРОПЕЙСКОЙ ЛИТЕРАТУРЕ

О Шекспире, Расине и французской поэзии

Не думаю, чтобы я до такой степени был маркизом, чтоб не чувствовать красот романтической трагедии! Я люблю героев Шекспировых, почти всегда естественных, всегда занимательных, в настоящей одежде их времени и с сильно означенными лицами. Я предпочитаю их героям Расина, но отдаю справедливость великому таланту французского трагика. Скажу более: я почти уверен, что французы не могут иметь истинной романтической трагедии. Не правила Аристотеля налагают на них оковы — легко от них освободиться, — но они лишены важнейшего способа к успеху: изящного языка простонародного. Я уважаю французских классиков, они знали свой язык, занимались теми родами поэзии, которые ему свойственны, я произвели много прекрасного. Мне жалки их новейшие романтики: мне кажется, что они садятся в чужие сани.

Из письма А. С. Пушкину (декабрь 1825 г.)
О Ж.-Ж. Руссо

Я покуда ничего не делаю: езжу верхом и, как ты, читаю Руссо. Я об нем напишу тебе на днях: он пробудил во мне много чувств и мыслей. Все, что он о себе говорит, без сомнения, было, может быть только не совсем в том порядке, в котором он рассказывает. Его «Confessions» («Исповедь») — огромный подарок человечеству.

Из письма И. В. Киреевскому (июль 1831 г.)

...Я перечитал «Элоизу» Руссо. Каким образом этот роман казался страстным? Он удивительно холоден. Я нашел насилу места два истинно трогательных и два или три выражения прямо от сердца... Видно, что Руссо не имел в предмете ни выражения характеров, ни даже выражения страсти, а выбрал форму романа, чтобы отдать отчет в мнениях своих о религии, чтобы разобрать некоторые тонкие вопросы нравственности... Роман дурен, но Руссо хорош как моралист, как диалектик, как метафизик, но... отнюдь не как создатель... Руссо знал, понимал одного себя, наблюдал за одним собою, и все его лица Жан-Жаки, кто в штанах, кто в юбке.

Из письма И. В. Киреевскому (август 1831 г.)
О Ж.-Ж. Руссо и Байроне

Когда-то сравнивали Байрона с Руссо, и это сравнение я нахожу весьма справедливым. В творениях того и другого не должно искать независимой фантазии, а только выражения их индивидуальности. Оба — поэты самости; ко Байрон безусловно предается думе о себе самом; Руссо, рожденный с душою более разборчивою, имеет нужду себя обманывать; он морализует и и в своей морали выражает требования души своей, мнительной и нежной. В «Элоизе» желание показать возвышенное понятие свое о нравственном совершенстве человека, блистательно разрешить некоторые трудные задачи совести беспрестанно заставляет его забывать драматическую правдоподобность... Роман, я стою в том, творение, совершенно противоречащее его гению.

Из письма И. В. Киреевскому (сентябрь 1831 г.)

6. О РОМАНЕ ВООБЩЕ И РУССКОМ В ЧАСТНОСТИ

* * *

...Кстати об романе: я много думал о нем это время, и вот что я о нем думаю. Все прежние романисты неудовлетворительны для нашего времени по той причине, что все они придерживались какой-нибудь системы. Одни спиритуалисты, другие — материалисты. Одни выражают только физические явления человеческой природы, другие видят только ее духовность. Нужно соединить оба рода в одном. Написать роман эклектический, где бы человек выражался и тем, и другим образом. Хотя все сказано, но все сказано порознь. Сблизив явления, мы представим их в новом порядке, в новом свете.

Из письма И. В. Киреевскому (июль 1831 г.)
* * *

Не могу тебе развить всей моей мысли, скажу только, что в губерниях вовсе нет этого равнодушия ко всему, которое составляет характер большей части наших московских знакомцев. В губерниях больше гражданственности, больше увлечения, больше элементов политических и поэтических... Я уже довольно видел, чтобы местом действия русского романа всегда предпочесть губернский город столичному.

Из письма И. В. Киреевскому (январь 1832 г.)

7. О ПУШКИНЕ

* * *

Жажду иметь понятие о твоем «Годунове». Чудесный наш язык ко всему способен; я это чувствую, хотя не могу привести в исполнение. Он создан для Пушкина, а Пушкин для него. Я уверен, что трагедия твоя исполнена красот необыкновенных. Иди, довершай начатое, ты, в ком поселился гений! Возведи русскую поэзию на ту степень между поэзиями всех народов, на которую Петр Великий возвел Россию между державами. Соверши один, что он совершил один; а наше дело — признательность и удивление.

Из письма А. С. Пушкину (декабрь 1825 г.)
* * *

Я часто вижу Вяземского. На днях мы вместе читали твои мелкие стихотворения, думали пробежать несколько страниц и прочли всю книгу.

Из письма А. С. Пушкину (январь 1826 г.)
* * *

Я очень люблю обширный план твоего «Онегина»; но большее число его не понимает. Ищут романической завязки, ищут обыкновенного и, разумеется, не находят. Высокая поэтическая простота твоего создания кажется им бедностию вымысла, они не замечают, что старая и новая Россия, жизнь во всех ее изменениях, проходит перед их глазами...

Из письма А. С. Пушкину (февраль — март 1828 г.)
* * *

В слоге «Бориса» видно верное чувство старины, составляющее поэзию трагедии Пушкина...

Из письма И. В. Киреевскому (август 1831 г.)

Пишу к вам под громовым впечатлением, произведенным во мне и не во мне одном ужасною вестью о погибели Пушкина. Как русский, как товарищ, как семьянин скорблю и негодую. Мы лишились таланта первостепенного, может быть еще не достигшего своего полного развития, который совершил бы непредвиденна если б разрешились сети, расставленные ему обстоятельствами, если б в последней, отчаянной его схватке с ними судьба преклонила весы свои в его пользу. Не могу выразить, что я чувствую; знаю только, что я потрясен глубоко и со слезами, ропотом, недоумением беспрестанно себя спрашиваю: зачем это так, а не иначе? Естественно ли, чтобы великий человек, в зрелых летах, погиб на поединке, как неосторожный мальчик? Сколько тут вины его со;бственной, чужой, несчастного предопределения? В какой внезапной неблагосклонности к возникающему голосу России провидение отвело око свое от поэта, давно составлявшего ее славу и еще. бывшего (что бы ни говорили злоба и зависть) ее великою надеждой? Я навестил отца в ту самую минуту, как его уведомили о страшном происшествии. Он, как безумный, долго не хотел верить. Наконец на общие весьма неубедительные увещания сказал: «Мне остается одно: молить бога не отнять у меня памяти/чтоб я его не забыл». Это было произнесено с раздирающею ласкав остию.

Есть люди в Москве, узнавшие об общественном бедствии с отвратительным равнодушием, но участвующее пораженное большинство скоро принудит их к пристойному лицемерию.

Из письма П. А. Вяземскому (5 февраля 1837 г.)
* * *

...Я был у Жуковского, провел у него часа три, разбирая ненапечатанные новые стихотворения Пушкина. Есть красоты удивительной, вовсе новых и духом и формою. Все последние пьесы его отличаются — чем бы ты думала? — силою и глубиною. Он только что созревал. Что мы сделали, Россияне, и кого погребли! — слова Феофана на погребение Петра Великого. У меня несколько раз навертывались слезы художнического энтузиазма и горького сожаления.

Из письма А. Л. Боратынской (зима 1840 г.)


ПРИМЕЧАНИЯ

Настоящее собрание произведений Е. А. Боратынского подготовлено на основе издания: Е. А. Боратынский. Стихотворения. Поэмы. Проза. Письма. Вступ. статья К. Писарева. Подготовка текста и примечания О. Муратовой и К. Пигарева. М., Гослитиздат, 1951.

Начертание фамилии поэта отличается от общепринятого. В прижизненных изданиях его произведений, в письмах современников к нему, а также почти во всех советских изданиях мы встречаем не «Боратынский», а «Баратынский». Однако сам поэт писал свою фамилию через «о», все его родственники также придерживались этого написания. Проблеме правильного начертания фамилии поэта (Боратынсм й) посвящена специальная статья, выводы которой представляются убедительными. — См.: В. В. Кожинов. Легенды и факты (Заметка о Грибоедове, Боратынском, Есенине). — «Русская литература», 1975, № 2, с. 148-153.

СТИХОТВОРЕНИЯ



*К КРЕНИЦЫНУ. Впервые — «Сын отечества», 1819, ч. 55, № 33. А. Н. Креницын (1801-1865) — товарищ Боратынского по Пажескому корпусу. После своего исключения из корпуса Боратынский переписывался с Креницыным. Осенью 1818 г., приехав в Петербург, Боратынский встретился со своим другом (Я свиделся с тобой). Креницын был в близких отношениях со многими будущими декабристами. В 1820 г. его постигла участь Боратынского: он был исключен из Пажеского корпуса и разжалован в рядовые за вольномыслие и участие в корпусных беспорядках.

*В АЛЬБОМ («Земляк! в стране чужой, суровой...»). Впервые — «Сын отечества», 1819, ч. 58, № 49. Обращено к Ш. Шляхтинскому, смоленскому знакомому Боратынского.

*ДЕЛЬВИГУ. Впервые — «Сын отечества». 1819, ч. 55, № 31. Поэт А. А. Дельвиг (1798-1830) был одним из самых близких друзей Боратынского. Написано в связи с поступлением Боратынского на поенную службу. Квинт Гораций Флакк (65-8 гг. до н. э.) — великий римский поэт.

*БРАТУ ПРИ ОТЪЕЗДЕ В АРМИЮ. Впервые — «Невский зритель», 1820, ч. 1, № 1. Посвящено брату поэта И. А. Боратынскому (1802-1859).

*К КЮХЕЛЬБЕКЕРУ. Впервые — «Сын отечества», ч. 59, № 5. В. К. Кюхельбекер (1799-1846) — поэт-декабрист. Написано в связи с отправкой Боратынского в Финляндию.

*К-НУ. Впервые — «Сын отечества», 1820, ч. 66, № 49. Написано в Финляндии и посвящено поэту Н. М. Коншину (1794-1865), командиру роты Нейшлотского полка, в котором служил Боратынский.

*ФИНЛЯНДИЯ. Впервые — «Соревнователь просвещения и благотворения», 1820, М. 10, № 5. 10 марта 1820 г. стихотворение было зачитано и одобрено на заседании Вольного общества любителей российской словесности. Благодаря этой элегии Боратынский стал известен в литературных кругах как «певец Финляндии». Так вот отечество Одиновых детей... — Боратынский смешивает скандинавскую мифологию с финской (один или оден — см. Словарь).

*РОДИНА. Впервые — «Сын отечества», 1821, ч. 67, № 3. Богиня пажитей признательней фортуны! — Боратынский имеет в виду, что богиня земледелия (т. е. «пажитей») Церера с гораздо большим постоянством воздает человеку за его труды, нежели богиня удачи Фортуна, чья благосклонность к людям целиком зави сит от слепого случая.

*РАЗУВЕРЕНИЕ. Впервые — «Соревнователь просвещения и благотворения», 1821, ч. 16, № 2. В 1825 г. Ф. И. Глинка написал на эти стихи знаменитый впоследствии романс.

*ЛИДЕ. Впервые — «Сын отечества», 1821, ч. 68, № 10. И той нередко, чье воззренье Дарует лире вдохновенье... — то есть той женщине, чей взор вдохновляет поэта.

*К... («Приятель строгий, ты не прав!..»). Впервые — «Сын отечества», 1821, ч. 70, № 24. Адресуется Ф. В. Булгарину (1799-1859), реакционному писателю и журналисту, подвизавшемуся в начале своей литературной карьеры в кругах либерально настроенной молодежи. Послание написано как ответ на булгаринские упреки молодых поэтов в безрассудной погоне за наслаждениями. Позднее, когда реакционная подноготная Булгарина проявилась пполне, Боратынский стал Обращаться к нему с «посланиями другого рода» (слова самого Булгарина) — то есть с эпиграммами, беспощадно высмеивавшими нравственную беспринципность и нечистоплотность «Фаддея».

*ДОБРЫЙ СОВЕТ. Впервые — «Сын. отечества», 1821. Адресовано Н. М. Коншину.

*РИМ. Впервые — «Полярная звезда» на 1824 г. Тема «свободного Рима» была весьма популярна у русских поэтов 1820-х гг. Однако Боратынский развивает эту.тему по-своему: в аспекте мимолетности всего земного. По настроению и интонаций стихотворение перекликается с элегией «Финляндия».

*СЕСТРЕ. Впервые — «Новости литературы», 1825, апрель. Посвящено сестре поэта С. А. Боратынской (1801-1844). И ты покинула семейный тихий круг! — в июле 1822 г. С. А. Боратынская приезжала из Мры, тамбовского имения Боратынских, в Петербург повидаться с братом.

*ДЕЛЬВИГУ («Дай руку мне, товарищ добрый мой...»). Впервые — «Полярная звезда» на 1823 г. ...печальный срок... — Дельвиг познакомился с Боратынским в 1818 г., когда последнему предстояло поступить на военную службу рядовым. Ты ввел меня в семейство добрых муз... — через Дельвига Боратынский близко сошелся с Пушкиным и его литературным окружением.

*Н. И. ГНЕДИЧУ. Впервые — «Новости литературы», 1823. Н. И. Гнедич (1784-1833) — известный поэт, переводчик «Илиады» Гомера. Относился с сочувствием к судьбе Боратынского и с интересом следил за его творческим развитием. Аристип (Аристипп, 435-360 гг. до н. э.) — греческий философ. Фрина — афинская гетера, современница Аристиппа. Апелл (Апеллес, IV в. до н. э.) — знаменитый греческий художник. Фидий (500-430 гг. до н. э.) — великий греческий скульптор.

*ПРИЗНАНИЕ. Впервые — «Полярная звезда» на 1824 г. Пушкин, всегда высоко ценивший поэзию Боратынского, особенно восторженно отозвался об этой элегии: «Боратынский — прелесть и чудо. Прианание — совершенство. После него никогда не стану печатать своих элегий».

*ГНЕДИЧУ, КОТОРЫЙ СОВЕТОВАЛ СОЧИНИТЕЛЮ ПИСАТЬ САТИРЫ. Впервые — «Стихотворения Евгения Боратынского». М., 1827. Вельможа-гражданин... — Н. С. Мордвинов (1754-1845), государственный деятель, известный независимостью своих суждений; намечался декабристами в члены будущего правительства. От дней Фелицыных... — то есть со времен Екатерины II.

*ОПРАВДАНИЕ. Впервые — «Северные цветы» на 1825 г. То Делию, то Дафну, то Лилету... — услввне-пеэтические имена возлюбленных. ...пафосских пилигримок... — здесь: женщин легкого поведения.

*К... («Мне с упоением заметным...»). Впервые — «Новости литературы», 1824, кн. 9. Меж мудрецами был чудак... — имеется в виду Р. Декарт (1596-1650), великий французский философ и ученый.

*БОГДАНОВИЧУ. Впервые — «Северные цветы» на 1827 г. И. Ф. Богданович (1743-1803) — поэт и переводчик, автор знаменитой в свое время поэмы «Душенька». Назон (Публий Овидий Назон, 43 г. до н. э. — 17 г. н.э.) — великий римский поэт, воспринимавшийся поэтами пушкинского круга прежде всего как поэт, воспевший «науку страсти нежной».

*СТАНСЫ. Впервые — «Полярная звезда» на 1825 г. Эпикур (340-270 гг. до и. э.) — греческий философ-материалист, этическое учение которого сводилось к тому, что высшим наслаждением для человека является добродетель; однако в христианских странах Эпикур рассматривался как проповедник чувственных удовольствий. Эпиктет (I в. н. э.) — греческий философ-стоик.

*Д. ДАВЫДОВУ. Впервые — «Московский телеграф», 1826, ч. 10, № 14. Д. В. Давыдов (1784-1839) — поэт и партизан Отечественной войны; ходатайствовал за Боратынского в период его финляндского изгнания; воспет Боратынским в эпилоге поэмы «Эда» (1824). В народе славной бородой! — будучи партизаном, Д. В. Давыдов носил бороду.

*Л. А. В-ОЙ. Впервые — «Литературный музеум» на 1827 г. Посвящено А. А. Воейковой (1797-1829), жене писателя А. Ф. Воейкова. В. А. Жуковский воспел ее в своей знаменитой балладе «Светлана» (1813),

*К*** («Не бойся едких осуждений...»). Впервые — «Московский телеграф», 1827, ч. 13, № 3. Адресовано великому польскому поэту А. Мицкевичу (1798-1855). Отношение Боратынского к творчеству Мицкевича можно определить как требовательно-восторженное.

*СТАНСЫ («Судьбой наложенные цепи...»). Впервые — «Московский телеграф», 1828, № 2. ...Родные степи... — имение Мара Тамбовской губернии, где родился Боратынский. Я братьев знал... — по-видимому, имеются в виду писатели-декабристы В. Кюхельбекер, А. Бестужев и К. Рылеев, с которыми Боратынский был близок.

*СМЕРТЬ. Впервые — «Московский вестник», 1829, ч. 1, № 1. Согласье прям его лия... — то есть соглашая, умиротворяя распри мировых сил.

*«НЕ ПОДРАЖАЙ; СВОЕОБРАЗЕН ГЕНИЙ...». Впервые — «Сорные цветы» на 1829 г. Обращено к А. Мицкевичу, в поэме которого «Кбнрад Валленрод» (1828) многие видели влияние на автора поэзии Байрона. Дорат (К.-Ж. Дора, 1734-1807) — французский поэт.

*ПОДРАЖАТЕЛЯМ. Впервые — «Московский вестник», 1830, ч. 1, № 1. Душемутительный поэт — то есть поэт, тревожащий, волнующий душу.

*КНЯГИНЕ З. А. ВОЛКОНСКОЙ. Впервые — «Подснежник». СПб., 1829. 3. А. Волконская (1792-1862) — знаменитая московская красавица 1820-х гг., разносторонне одаренная женщина. Литературный салоп в се московском доме пользовался исключительной популярностью (здесь бывали Пушкин, Боратынский, Вяземский, Чаадаев, Мицкевич, Веневитинов и многие другие писатели). Стихотворение нанпсано по поводу предстоявшего в феврале 1829 г. отъезда 3. А. Волконской в Италию. Октавы Тассовы звучат... — имеется в виду поэма итальянского поэта Т. Тассо (1541-1595) «Освобожденный Иерусалим», написанная октавами (восьмистишиями со своеобразным чередованием рифм). Для капитолия Коринны... — подразумевается героиня романа г-жи де Сталь «Коринна в Италии» (1807), женщина, отмеченная дарованиями.

*H. М. ЯЗЫКОВУ. Впервые — «Европеец», 1832, № 2. Н. М. Языков (1803-1846) — Известный поэт, высоко ценившийся Боратынским, Пушкиным и другими представителями их круга.

*«О, ВЕРЬ: ТЫ, НЕЖНАЯ, ДОРОЖЕ СЛАВЫ МНЕ...». Впервые — «Стихотворения Евгения Боратынского». М., 1835, ч.1. Посвящено жене, поэта А. Л. Боратынской, урожд. Энгёльгардт (1804-1860),

*«ЕСТЬ МИЛАЯ СТРАНА, ЕСТЬ УГОЛ НА ЗЕМЛЕ...». Впервые — «Стихотворения Евгения Боратынского». М., 1835, ч. 1. В стихотворении описывается подмосковная усадьба Мураново, принадлежав: шая Энгельгардтам, родителям жены поэта А. Л. Боратынской. С 1836 г. Боратынский сам вступил во владение-Мурановом. Армида — красавица-героиня из поэмы Т. Тассо «Освобожденный Иерусалим», хозяйка волшебных садов. Она, которой нет... — Н, Л. Энгельгардт. (1.806-1826).., сестра А. Л. Боратынской.

*«СВОЕНРАВНОЕ ПРОЗВАНЬЕ...». Впервые — «Стихотворения Евгения Боратынского». М., 1835, ч. 1. Посвящено жене поэта.

*ЗАПУСТЕНИЕ. Впервые — «Библиотека для чтения», 1835, т. 8. ...Пленительная сень... — имение Мара Тамбовской губернии,, родина Боратынского. Тот не был мыслию, тот не был сердцем хладен. — имеется в виду отец поэта А. А, Боратынский (1767-1810).

*КНЯЗЮ П. А. ВЯЗЕМСКОМУ. Впервые — «Современник», 1836, т. 4, № 4. Это послание П. А, Вяземскому (1792-1878) открывало последний прижизненный сборник стихотворений Боратынского «Сумерки» (1842). Да скоро минет скорбный час! — Боратынский сочувствует П. А. Вяземскому в связи с тяжелым недугом его дочери Прасковьи Петровны (умерла, в 1835г.). Звезда разрозненной плеяды! — стих, ставший знаменитым. Имеется в виду литературная судьба П. А. Вяземского, принадлежавшего к поэтам пушкинского круга, который в 1830-е гг. действительно оказался «разрозненным» частью в силу внешних обстоятельств (ссылка В. Кюхельбекера, смерть А. Дельвига), частью вследствие перипетий внутреннего развития тех. кто еще продолжал свою жизнь в литературе (Пушкин, Вяземский, сам Боратынский): каждый из них шел собственным путем в искусстве. ...прозою почтовой Лениво дань мою плачу... — поэт и в самом деле иногда пренебрегал своими обязанностями корреспондента. Например, в письме к одному из ближайших его друзей (И. В. Киреевскому) читаем: «Я так давно тебе не писал, что, право, совестно. Молчал не от лени, не от недосуга, а так. Это так — русский абсолют, но толковать его невозможно» (апрель — май 1832 г.).

*ПОСЛЕДНИЙ ПОЭТ. Впервые — «Московский наблюдатель», 1835, ч. 1, март, кн. 1. Вновь Эллада ожила... — намек на освобождение Греции от турецкого ига в 1830 г. Омир — Гомер. Сафо (VII-VI вв. до н. э.) — великая греческая поэтесса. Фаон — юноша, отвергший любовь Сафо, которая из-за этого бросилась со «скалы Левкада» в море.

*ОСЕНЬ. Напечатано впервые в журнале «Современник» (1837, т. V). Посылая «Осень» П. А. Вяземскому, Боратынский писал: «Препровождаю вам мою дань «Современнику». Известие о смерти Пушкина застало меня на последних строфах этого стихотворения» (февраль 1837 г.). Это обстоятельство, по единогласному мнению исследователей творчества Боратынского, сообщило особенный трагизм всему стихотворению.

*«БЛАГОСЛОВЕН СВЯТОЕ ВОЗВЕСТИВШИЙ!..». Впервые — «Современник», 1839, т. 15, № 3. Боратынский здесь не только настаивает на расширении предмета поэзии, которая, с его точки зрения, имеет право изображать наряду с высоким и низкое в жизни, но н указывает, как, по его мнению, должно осуществляться такое изображение. Именно этой цели служит аналогия с ньютоновым яблоком (Плод яблони со древа упадает...): то есть достаточно одного намека, одной детали, чтобы «дикий смысл порока» открылся читателю.

*РИФМА. Впервые — «Современник», 1841, т. 21, № 1. По общему настрою и отчасти по теме «Рифма» может быть сопоставлена с такими стихотворениями Лермонтова, как «Поэт» («Отделкой золотой блистает твой кинжал...», 1837) и «Не верь себе» (1838). Но нашей мысли торжищ нет... — имется в виду, что мысли, выражаемые поэтом, не могут найти достойной оценки: их просто некому оценить. Подобно голубю ковчега... — по библейскому преданию, Ной узнал об окончании всемирного потопа и возобновлении жизни, выпустив со своего ковчега голубя, который вернулся назад с молодой веточкой в клюве.

*СКУЛЬПТОР. Впервые — «Современник», 1841, т. 23, № 3. В основе этого стихотворения, разрабатывающего тему отношения художника к материалу своего творчества, лежит оригинальная интерпретация греческого мифа о скульпторе Пигмалионе, который создал статую морской нимфы Галатеи, настолько прекрасную, что влюбился в свое произведение; боги сжалились над несчастным и оживили изваяние.

*НА ПОСЕВ ЛЕСА. Впервые — «Вчера и сегодня», ч. 2. СПб., 1846. Написано в свяеи с посадкою леса в Муранове весной 1842 г. Но подо мной сокрытый ров изрыв... — намек на преследование поэта его литературными врагами.

*«КОГДА, ДИТЯ И СТРАСТИ И СОМНЕНЬЯ...». Впервые — «Современник», 1844, т. 36, К» 10. Написано в Париже. Посвящено жене поэта.

*ПИРОСКАФ. Впервые — «Современник», 1844, т. 35, № 8. Написано при переезде морем из Франции в Италию.

ЭПИГРАММЫ



*ЭПИГРАММА («Дамон! Ты начал — продолжай...»). Впервые — «Благонамеренный», 1819, ч. 7, № 15. Обращено против салонных поэтов-вздыхателей. По некоторым сведениям, здесь подразумевается поэт-сентименталист П. И. Шаликоз (1767-1852), которого часто вышучивали в пушкинском кругу.

*ЭПИГРАММА («Свои стишки Тощев-пиит...»). Впервые — «Стихотворения Евгения Боратынского». М., 1827. Имеется в виду поэт-романтик А. А. Шишков (1799-1832).

*«ОТЧИЗНЫ ВРАГ, СЛУГА ЦАРЯ...». Впервые — «Звенья», № 5, 1835, с. 188. Направлено против Аракчеева.

*ЭПИГРАММА («Что ни болтай, а я великий муж...»). Впервые — «Московский телеграф», 1826, ч. 7, № 2. Эпиграмма обращена против Ф. В. Булгарина. Был воином, носил недаром шпагу... — Булгарин участвовал в войне 1805-1814 гг. (сначала на стороне русских, а с 1810 г. — на стороне французов).

*ЖУРНАЛИСТ ФИГЛЯРИН И ИСТИНА. Впервые — «Московский телеграф», 1827, ч. 15, № 9. Направлено против Ф. В. Булгарина.

*ИСТОРИЧЕСКАЯ ЭПИГРАММА. Впервые — «Московский телеграф», 1829, ч. 26, № 7. Обращено против М. Т. Каченовского, в журнале которого велась борьба с поэтами романтического направления. И. И. Дмитриев (1760-1837) — известный поэт рубежа XVIII-XIX вв.

*ЭПИГРАММА («Поверьте мне, Фиглярин-моралист...»). Впервые — «Денница» на 1831 г. Фиглярин-моралист — Ф. В. Булгарин.

*ЭПИГРАММА («В восторженном невежестве своем...»). Впервые — «Северные цветы» на 1830 г. Направлено против критика 11. А. Полевого, выступившего в 1829-1830 гг. с книгой «История русского народа», в которой резко критиковалась «История государства Российского» Н. М. Карамзина. На свой аршин он славу нашу мерит... — Н. А. Полевой происходил из купцов.

*ОБЕДЫ. Впервые — «Утренняя заря» на 1840 г. По греческим мифам харит было три, а камеи — девять.

ПОЭМЫ



*ПИРЫ. Впервые — «Соревнователь просвещения и благотворения», 1821, ч. 13, № 3. Поэма написана в 1820 г. в Финляндии. В ней три основных мотива: описание роскошных пиров богачей, прославление непритязательных пирушек поэтов и воспоминание о родном доме. Поэма представляет собою яркий пример так называемой «легкой» (эпикурейской) поэзии, для которой характерно воспевание земных радостей и, одновременно, поэтизация грусти, меланхолических раздумий о бренности «сует» и т. п. Друзья Боратынского положительно оценили «Пиры». Пушкин в третьей главе «Евгения Онегина» назвал Боратынского «певцом пиров и грусти томной». Она свободою кипит... — при второй публикации «Пиров» (см. «Эда, финляндская повесть, и Пиры, описательная поэма Евгения Боратынского». СПб., 1826) эта строка по требованию цензуры была изменена и читалась: «Она отрадою кипит».

*ЭДА. Впервые (без эпилога) — «Эда, финляндская повесть, и Пиры, описательная поэма Евгения Боратынского». СПб., 1826. Среди русских позтов-романтиков в начале 1820-х гг. исключительной популярностью пользовались «южные» поэмы Пушкина и прежде всего «Кавказский пленник», который считался — и по праву — образцом истинно романтической поэмы (яркие натуры героев с исключительными страстями, экзотическая природа и т. д.). Создавая «Эду», Боратынский задался целью развить сюжет обыкновенный (гусар соблазняет девушку) на фоне неяркой финской природы, компенсируя известный недостаток действия и «бедность» картин углубленным психологическим анализом мыслей и чувств героев, индивидуализацией их языка. Современники разноречиво отзывались о поэме: у нее оказалось больше критиков, чем сторонников. Романтики (например, писатели-декабристы) отрицательно оценивали «Эду» за отсутствие в ней гражданских мотивов. Разгромный отзыв о ней опубликовал Ф. В. Булгарин, назвав самый «предмет поэмы вовсе не пиитическим». Тем примечательнее, что именно Пушкин оказался восторженным приверженцем «Эды». В письме к Боратынскому он писал:
 
Стих каждый в повести твоей
Звучит и блещет, как червонец.
Твоя чухоночка, ей-ей,
Гречанок Байрона милей,
А твой зоил — прямой чухонец.
 

«Что за прелесть эта «Эда»! — читаем в пушкинском письме к Дельвигу. — Оригинальность рассказа наши критики не поймут. Но какое разнообразие! Гусар, Эда и сам поэт, всякий говорит по-своему. А описание лифляндской природы! А утро после первой ночи! А сцена с отцом! — чудо!».

Буйный швед опять Не соблюдает договоров... — имеются в виду договоры Швеции и России 1780 и 1800 гг. об охране Балтийского моря. Русско-шведская война 1808-1809 гг. закончилась присоединением Финляндии, ранее находившейся под властью Швеции, к России.

Питомец муз, питомец боя. Тебе, Давыдов, петь ее... — Д. В. Давыдов (1784-1839), поэт-гусар, герой Отечественной войны 1812 г., был также участником русскошведской войны.

*БАЛ. Поэма впервые была напечатана под одной обложкой с «Графом Нулиным» Пушкина («Две повести в стихах». СПб., 1828). Прототипом героини послужила А. Ф. Закревская (1799-1879), жена генерал-губернатора Финляндии. Ёй посвящено стихотворение Боратынского «К...» («Как много ты в немного дней...», 1825). Столичное и губернское общество осуждало А. Ф. Закревскую, женщину красивую и незаурядную, за пренебрежение светскими условностями. Проникновенную характеристику героям поэмы дал Пушкин. Отмечая, что «сие блестящее произведение исполнено оригинальных красот и прелести необыкновенной», он писал: «Нина исключительно занимает нас. Характер ее совершенно новый, развит с любовью, широко и с удивительным искусством, для него поэт наш создал совершенно своеобразный язык и выразил на нем все оттенки своей метафиаики — для нее расточил он всю элегическую негу, всю прелесть своей поэзии. [...] Мы чувствуем, что он любит свою бедную страстную героиню. Он заставляет и нас принимать болезненное соучастие в судьбе падшего, но еще очаровательного создания. Арсений есть тот самый, кого должна была полюбить бедная Нина. Он сильно овладел ее воображением и, никогда вполне не удовлетворяя ни ее страсти, ни любопытству, должен был до конца сохранить над нею роковое свое влияние...» Нинона — Нинон де Ланкло (1616-1706), знаменитая французская куртизанка.

*ЦЫГАНКА. Первый вариант поэмы был закончен в 1831 г. и тогда же вышел отдельным изданием под названием «Наложница». Появление «Наложницы» было восторженно встречено Пушкиным. «Поэма Баратынского — чудо», — писал он в одном из писем 1831 г. Десять лет спустя (1842 г.) Боратынский во многом переработал свое произведение. В. Г. Белинский, довольно сдержанно оценивавший «Цыганку», отмечал тем не менее, что она «исполнена удивительных красот поэзии и, кроме хороших стихов и прекрасного рассказа, отличается еще и выдержанностью характеров». Сам Боратынский ставил «Цыганку» выше других своих поэм.

МЫСЛИ О ЛИТЕРАТУРЕ

Многие современники весьма высоко оценивали высказывания Боратынского по различным вопросам искусства слова. Вот что писал об этом в своих воспоминаниях один из популярных литераторов той поры: «Я уверен, что если бы он не почитал себя поэтом и занялся теориею и критикою литературы, он написал бы в этом роде много умного, прекрасного, пояснил бы много идей для своих современников. Его ясный ум, строгий вкус, сильная и глубокая душа давали ему все средства быть отличным критиком. Это показывали суждения его о многих тогдашних литературных явлениях...» (К. А. Полевой. Записки. СПб., 1888, с. 179).

  • П. А. Плетнев (1792-1865) — известный литератор, профессор русской словесности; друг Пушкина.
  • А. Н. Муравьев (1806-1874) — посредственный поэт, автор описательной поэмы «Таврида» (1827) и ряда мелких стихотворений,
  • Н. В. Путята (1802-1877) — писатель, товарищ Боратынского и Пушкина; был женат на свояченице Боратынского С. Л. Энгельгардт.
  • И. В. Киреевский (1806-1856) — Выдающийся литературный критик и журналист 1830-х гг., один из ближайших друзей Боратынского; позднее вдохновитель движения русских славянофилов.
  • Федра — героиня одноименной трагедии великого французского драматурга Ж. Расина (1639-1699).
  • Дмитриевсм. примечание к стихотворению «Историческая эпиграмма».
  • К. Н. Батюшков (1787-1855) — выдающийся поэт первой четверти XIX в., проникновенный лирик.
  • Н. И. Треч (1787-1867) — журналист и критик реакционного направления; издавал журнал «Сын отечества».
  • Каченовский — см. примеч. к стихотворению «Историческая эпиграмма».
  • «Мнемозина» — московский литературный альманах, издававшийся в 1824-1825 гг. В. Ф. Одоевским и р. К. Кюхельбекером. В «Мнемозине» велась борьбу с консервативными взглядами на искусство. В числе авторов «Мнемозины» были Пушкин, Боратынский, Грибоедов, Вяземский, Языков и др. С резкой критикой альманаха выступал Булгарин.
  • «Журнал Полевого» — «Московский телеграф», (1825-1834), в котором Боратынский сотрудничал до 1829 г. (см. примеч. к эпиграмме «В восторженном невежестве своем...»).
  • «Не оставляй твоего издания...» — имеется в виду «Мнемозина».
  • И. И. Козлов (1779-1840) — известный поэт, переводчик Байрона, В. Скотта, Данте; автор поэмы «Чернец» (1825), принесшей ему литературную славу. Многие произведения И. И. Козлова стали всенародно популярными песнями и романсами, таковы «Вечерний звон» (перевод из Т. Мура), «Не бил барабан перед смутным полком», «Венецианская ночь» и др.
  • «Степную прогулку вашу...» — Боратынский говорит о стихотворении П. А. Вяземского «Прогулка в степи», опубликованном А. А. Дельвигом в «Литературной газете» (1831, № 3).
  • «Языков расшевелил меня своим посланием» — Боратынский имеет в виду стихотворение Н. М. Языкова «И. В. Киреевскому (В альбом)»,
  • Н. В. Гоголь (1809-1852) подарил Боратынскому экземляр «Вечеров на хуторе близ Днканьки».
  • «...правила Аристотеля» — подразумевается теоретико-литературный труд греческого философа Аристотеля «Поэтика», взятый за образец идеологами французского классицизма.
  • Ж.-Ж. Руссо (1712-1778) — французский мыслитель, великий деятель эпохи Просвещения, автор романа в письмах «Новая Элоиза» и автобиографической «Исповеди» — произведений, всколыхнувших образованную европейскую публику.
  • Дж. Байрон (1788-1824) — великий английский поэт-романтик.
  • Феофан Прокопович (1681-1736) — выдающийся государственный деятель и писатель эпохи Петра I.

    Словарь устаревших слов, мифологических и географических названий

  • Авзонийский — итальянский (Авзония — древнее название Италии).
  • Адонис (греч. миф.) — прекрасный юноша, в которого влюбилась Афродита.
  • Аквилон (римск. миф.) — северо-западный или северо-восточный ветер.
  • Амвон — возвышение, с которого произносились речи.
  • Амур (римск. миф.) — бог любви.
  • Анахорет — отшельник.
  • Аониды (греч. миф.) — дочери Зевса, богини поэзии, искусств и наук.
  • Аполлон (греч. миф.) — бог света и поэзии.
  • Арей, или Арес (греч. миф.) — бог войны.
  • Афродита (греч. миф.) — богиня любви и красоты.
  • Ахилл (греч. миф.) — герой, воспетый Гомером в «Илиаде», тело его было неуязвимым для врагов, и поразить его можно было лишь в пяту.
  • Брашна — кушанья.
  • Вакх (греч. миф.) — бог вина.
  • Венера (римск. миф.) — богиня любви и красоты.
  • Вертепздесь: место успокоения, убежище.
  • Весь — село.
  • Вития — оратор.
  • Волхв — волшебник.
  • Геликон — гора в Греции, посвященная Аполлону и музам.
  • Горний — небесный, возвышенный.
  • Грации (греч. миф.) — богини изящества и красоты.
  • Дольний — земной, низменный.
  • Дриады — младшие божества в греческой мифологии.
  • Зане — так как, ибо.
  • Зевес, или Зевс (греч. миф.) — верховное божество.
  • Зоил — нарицательное имя мелочного и злобного критика.
  • Каменысм. аониды.
  • Кастальский ручей — священный ручей в Дельфах близ храма Аполлона, выбитый, по преданию, копытом крылатого коня Пегаса; источник поэтического вдохновения.
  • Кипридасм. Афродита.
  • Криле (род. п. — крил) — крылья.
  • Купидонсм. Амур.
  • Лаиса — имя, бывшее в распространении среди греческих гетер и ставшее нарицательным для женщин с независимым понятием о моральном кодексе.
  • Ланиты — щеки.
  • Левкад — греческий остров, на котором, по преданию, кончила самоубийством поэтесса Сафо.
  • Лель (вост.-слав. миф.) — сын Лады, божества любви; покровитель брака.
  • Лета (греч. миф.) — река забвения.
  • Летийские струи — воды Леты.
  • Ливурна — итальянский порт Ливорно.
  • Магдалина (христ. миф.) — раскаявшаяся блудница.
  • Марссм. Арей (Apec).
  • Медея (греч. миф.) — колхидская царевна; в ревности своей к герою Язону не постояла перед убийством его детей.
  • Музысм. аониды.
  • Мусикийский — музыкальный, гармонический.
  • Обет — клятва.
  • Оден, или Один — верховный бог в скандинавской мифологии.
  • Оратай — пахарь.
  • Орфей, (греч. миф.) — легендарный певец, укрощав ший своими песнями диких зверей, не сумевший, однако, укротить пьяных женщин-вакханок и погибший от их руки.
  • Очеса (род. п. — очес) — очи, глаза.
  • Парнас — гора в Греции, посвященная Аполлону и музам.
  • Пафос — город на острове Кипр, в котором находился храм богини Афродиты.
  • Пени — жалобы.
  • Перуныздесь: удары судьбы; Перун в восточнославянской мифологии — верховное божество.
  • Пестун — наставник.
  • Пинд — высокий горный хребет в Греции; в лирике XVIII — начала XIX вв. символ высокого полета поэтического вдохновения.
  • Пироскаф — пароход.
  • Праг — порог.
  • Прометей, или «Япетов сын» (греч. миф.) — титан, создавший людей из глины, похитивший для них с Олимпа огонь в тростниковой палке, научивший их различным искусствам и ремеслам.
  • Сатурн (римск. миф.) — бог времени.
  • Скальд — поэт-певец в древней Скандинавии.
  • Стогны — городские площади.
  • Тантал (греч. миф.) — герой, осужденный на вечный голод за то, что выдал тайны богов.
  • Урания (греч. миф.) — муза астрономии.
  • Фавны — младшие божества в греческой мифологии.
  • Фебсм. Аполлон.
  • Фетида (греч. миф.) — морская богиня; младенцем окунула своего сына Ахилла в воды подземной реки (Стикса), чтобы сделать его тело неуязвимым для уда ров вражеского оружия: не омоченной в целебных струях оказалась только пята, за которую она его держала («Ахиллесова пята»).
  • Филомела — героиня греческого мифа, которую боги обратили в ласточку за убийство сына своего насильника.
  • Флора (римск. миф.) — богиня весны и цветов.
  • Форум — площадь, служившая в древнем Риме местом проведения народных собраний.
  • Харитысм. музы.
  • Цевница — свирель; один из символов поэзии.
  • Цирцея (греч. миф.) — прекрасная волшебница, обращавшая своих обожателей в животных.
  • Элизей, или Элизий, Элизийские поля (греч. миф.) — царство мертвых; место успокоения от земных тревог.
  • Эмпирей — верхняя часть небесной сферы.
  • Эол (греч. миф.) — бог ветров.
  • Эротсм. Амур.
  • Япет (греч. миф.) — отец Прометея.