ExLibris VV
Сергей Есенин

Избранное


Составитель Б. Г. Друян
Вступительные статьи к разделам и примечания - Е. И. Наумов

Содержание



Автобиография от 14 мая 1922 г.

Я сын крестьянина. Родился в 1895 году 21 сентября в Рязанской губернии. Рязанского уезда. Кузьминской волости.

С двух лет, по бедности отца и многочисленности семейства, был отдан на воспитание довольно зажиточному деду по матери, у которого было трое взрослых неженатых сыновей, с которыми протекло почти все мое детство. Дядья мои были ребята озорные и отчаянные. Трех с половиной лет они посадили меня на лошадь без седла и сразу пустили в галоп. Я помню, что очумел и очень крепко держался за холку.

Потом меня учили плавать. Один дядя (дядя Саша) брал меня в лодку, отъезжал от берега, снимал с меня белье и, как щенка, бросал в воду. Я неумело и испуганно плескал руками, и, пока не захлебывался, он все кричал: "Эх, стерва! Ну куда ты годишься?" "Стерва" у него было слово ласкательное. После, лет восьми, другому дяде я часто заменял охотничью собаку, плавая по озерам за подстреленными утками. Очень хорошо я был выучен лазить по деревьям. Из мальчишек со мной никто не мог тягаться. Многим, кому грачи в полдень после пахоты мешали спать, я снимал гнезда с берез, по гривеннику за штуку. Один раз сорвался, но очень удачно, оцарапав только лицо и живот да разбив кувшин молока, который нес на косьбу деду.

Среди мальчишек я всегда был коноводом и большим драчуном и ходил всегда в царапинах. За озорство меня ругала только одна бабка, а дедушка иногда сам подзадоривал на кулачную и часто говорил бабке: "Ты у меня, дура, его не трожь. Он так будет крепче".

Бабушка любила меня изо всей мочи, и нежности ее не было границ. По субботам меня мыли, стригли ногти и гарным маслом гофрили голову, потому что ни один гребень не брал кудрявых волос. Но и масло мало помогало. Всегда я орал благим матом и даже теперь какое-то неприятное чувство имею к субботе.

По воскресеньям меня всегда посылали к обедне и. чтобы проверить, что я был за обедней, давали 4 копейки. Две копейки за просфору и две за выемку частей священнику. Я покупал просфору и вместо священника делал на ней перочинным ножом три знака, а на Другие две копейки шел на кладбище играть с ребятами в свинчатку.

Так протекало мое детство. Когда же я подрос, из меня очень захотели сделать сельского учителя, и потому отдали в закрытую церковно-учительскую школу, окончив которую, шестнадцати лет, я должен был поступить в Московский учительский институт. К счастью, этого не случилось. Методика и дидактика мне настолько осточертели, что я и слушать не захотел.

Стихи я начал писать рано, лет девяти, но сознательное творчество отношу к 16-17 годам. Некоторые стихи этих лет помещены в "Радунице".

Восемнадцати лет я был удивлен, разослав свои стихи по журналам, тем, что их не печатают, и неожиданно грянул в Петербург. Там меня приняли весьма радушно. Первый, кого я увидел, был Блок, второй - Городецкий. Когда я смотрел на Блока, с меня капал пот, потому что в первый раз видел живого поэта. Городецкий меня свел с Клюевым, о котором я раньше не слыхал ни слова. С Клюевым у нас завязалась, при всей нашей внутренней распре, большая дружба, которая продолжается и посейчас несмотря на то, что мы шесть лет друг друга не видели.

Живет он сейчас в Вытегре, пишет мне, что ест хлеб с мякиной, запивая пустым кипятком и моля бога о непостыдной смерти.

За годы войны и революции судьба меня толкала из стороны в сторону. Россию я исколесил вдоль и поперек, от Северного Ледовитого океана до Черного и Каспийского моря, от Запада до Китая, Персии и Индии.

Самое лучшее время в моей жизни считаю 1919 год. Тогда мы зиму прожили в 5 градусах комнатного холода. Дров у нас не было ни полена.

В РКП я никогда не состоял, потому что чувствую себя гораздо левее.

Любимый мой писатель - Гоголь.

Книги моих стихов: "Радуница", "Голубень", "Преображение", "Сельский часослов", "Трерядница", "Исповедь хулигана" и "Пугачев".

Сейчас работаю над большой вещью под названием "Страна негодяев".

В России, когда там не было бумаги, я печатал свои стихи вместе с Кусиковым и Мариенгофом на стенах Страстного монастыря или читал просто где-нибудь на бульваре. Самые лучшие поклонники нашей поэзии проститутки и бандиты. С ними мы все в большой дружбе. Коммунисты нас не любят по недоразумению.

За сим всем читателям моим нижайший привет и маленькое внимание к вывеске: "Просят не стрелять!"

14 мая 1922

Автобиография от 1923 г.

Родился 1895 г. 4 октября. Сын крестьянина Рязанской губ., Рязанского уезда, села Константинова. Детство прошло среди полей и степей.

Рос под призором бабки и деда.

Бабка была религиозная, таскала меня по монастырям. Дома собирала всех увечных, которые поют по русским селам духовные стихи от "Лазаря" до "Миколы". Рос озорным и непослушным. Был драчун. Дед иногда сам заставлял драться, чтобы крепче был.

Стихи начал слагать рано. Толчки давала бабка. Она рассказывала сказки. Некоторые сказки с плохими концами мне не нравились, и я их переделывал на свой лад. Стихи начал писать, подражая частушкам. В бога верил мало. В церковь ходить не любил. Дома это знали и, чтоб проверить меня, давали 4 копейки на просфору. которую я должен был носить в алтарь священнику на ритуал вынимания частей. Священник делал на просфоре 3 надреза и брал за это 2 копейки. Потом я научился делать эту процедуру сам перочинным ножом, а 2 коп. клал в карман и шел играть на кладбище к мальчишкам, играть в бабки. Один раз дед догадался. Был скандал. Я убежал в другое село к тетке и не показывался до той поры, пока не простили.

Учился в закрытой учительской школе.

Дома хотели, чтоб я был сельским учителем.

Когда отвезли в школу, я страшно скучал по бабке и однажды убежал домой за 100 с лишним верст пешком.

Дома выругали и отвезли обратно.

После школы с 16 лет до 17 жил в селе. 17 лет уехал в Москву и поступил вольнослушателем в Университет Шанявского. 19 лет попал в Петербург проездом в Ревель к дяде. Зашел к Блоку, Блок свел с Городецким, а Городецкий с Клюевым. Стихи мои произвели большое впечатление.

Все лучшие журналы того времени (1915) стали печатать меня, а осенью (1915) появилась моя первая книга "Радуница". О ней много писали. Все в один голос говорили, что я талант.

Я знал это лучше других.

За "Радуницей" я выпустил "Голубень", "Преображение", "Сельский часослов", "Ключи Марии", "Трерядницу", "Исповедь хулигана", "Пугачев". Скоро выйдет из печати "Страна негодяев" и "Москва кабацкая".

Крайне индивидуален.

Со всеми устоями на советской платформе.

В 1916 году был призван на военную службу. При некотором покровительстве полковника Ломана, адъютанта императрицы, был представлен ко многим льготам. Жил в Царском недалеко от Разумника Иванова. По просьбе Ломана однажды читал стихи императрице. Она после прочтения моих стихов сказала, что стихи мои красивые, но очень грустные. Я ответил ей, что такова вся Россия. Ссылался на бедность, климат и проч.

Революция застала меня на фронте в одном из дисциплинарных батальонов, куда угодил за то, что отказался написать стихи в честь царя. Отказывался, советуясь и ища поддержки в Иванове-Разумнике.

В революцию покинул самовольно армию Керенского и, проживая дезертиром, работал с эсерами не как партийный, а как поэт.

При расколе партии пошел с левой группой и в октябре был в их боевой дружине.

Вместе с советской властью покинул Петроград.

В Москве 18 года встретился с Мариенгофом, Шершеневичем и Ивневым.

Назревшая потребность в проведении в жизнь силы образа натолкнула нас на необходимость опубликования манифеста имажинистов. Мы были зачинателями новой полосы в эре искусства, и нам пришлось долго воевать.

Во время нашей войны мы переименовывали улицы в свои имена и раскрасили Страстной монастырь в слова своих стихов.

1919-1921 годы ездил по России: Мурман, Соловки, Архангельск, Туркестан, Киргизские степи, Кавказ, Персия, Украина и Крым.

В 22 году вылетел на аэроплане в Кенигсберг. Объездил всю Европу и Северную Америку.

Доволен больше всего тем, что вернулся в Советскую Россию.

Что дальше - будет видно.

1923

Автобиография от 1924 г.

Я родился в 1895 году 21 сентября в селе Константинове Кузьминской волости, Рязанской губ. и Рязанского уез. Отец мой крестьянин Александр Никитич Есенин, мать Татьяна Федоровна.

Детство провел у деда и бабки по матери в другой части села, которое наз. Матово.

Первые мои воспоминания относятся к тому времени, когда мне было три-четыре года.

Помню лес, большая канавистая дорога. Бабушка идет в Радовецкий монастырь, который от нас верстах в 40. Я, ухватившись за ее палку, еле волочу от усталости ноги, а бабушка все приговаривает: "Иди, иди, ягодка, бог счастье даст".

Часто собирались у нас дома слепцы, странствующие по селам, пели духовные стихи о прекрасном рае, о Лазаре, о Миколе и о женихе, светлом госте из града неведомого.

Нянька - старуха приживальщица, которая ухаживала за мной, рассказывала мне сказки, все те сказки, которые слушают и знают все крестьянские дети.

Дедушка пел мне песни старые, такие тягучие, заунывные. По субботам и воскресным дням он рассказывал мне Библию и священную историю.

Уличная же моя жизнь была непохожа на домашнюю. Сверстники мои были ребята озорные. С ними я лазил вместе по чужим огородам. Убегал дня на 2-3 в луга и питался вместе с пастухами рыбой, которую мы ловили в маленьких озерах, сначала замутив воду руками, или выводками утят.

После, когда я возвращался, мне частенько влетало.

В семье у нас был припадочный дядя, кроме бабки, деда и моей няньки.

Он меня очень любил, и мы часто ездили с ним на Оку поить лошадей. Ночью луна при тихой погоде стоит стоймя в воде. Когда лошади пили, мне казалось, что они вот-вот выпьют луну, и радовался, когда она вместе с кругами отплывала от их ртов. Когда мне сравнялось 12 лет, меня отдали учиться из сельской земской школы в учительскую школу. Родные хотели, чтоб из меня вышел сельский учитель. Надежды их простирались до института, к счастью моему, в который я не попал.

Стихи писать начал лет с 9, читать выучили в 5.

Влияние на мое творчество в самом начале имели деревенские частушки. Период учебы не оставил на мне никаких следов, кроме крепкого знания церковнославянского языка. Это все, что я вынес.

Остальным занимался сам под руководством некоего Клеменова. Он познакомил меня с новой литературой и объяснил, почему нужно кое в чем бояться классиков. Из поэтов мне больше всего нравился Лермонтов и Кольцов. Позднее я перешел к Пушкину.

1913 г. я поступил вольнослушателем в Университет Шанявского. Пробыв там 1,5 года, должен был уехать обратно по материальным обстоятельствам в деревню.

В это время у меня была написана книга стихов "Радуница" Я послал из них некоторые в петербургские журналы и, не получая ответа, поехал гуда сам. Приехал, отыскал Городецкого. Он встретил меня весьма радушно. Тогда на его квартире собирались почти все поэты. Обо мне заговорили, и меня начали печатать чуть ли не нарасхват.

Печатался я: "Русская мысль", "Жизнь для всех", "Ежемесячный журнал" Миролюбова, "Северные записки" и т. д. Это было весной 1915 г. А осенью этого же года Клюев мне прислал телеграмму в деревню и просил меня приехать к нему.

Он отыскал мне издателя М. В. Аверьянова, и через несколько месяцев вышла моя первая книга "Радуница". Вышла она в ноябре 1915 г. с пометкой 1916 г.

В первую пору моего пребывания в Петербурге мне часто приходилось встречаться с Блоком, с Ивановым-Разумником. Позднее с Андреем Белым.

Первый период революции встретил сочувственно, но больше стихийно, чем сознательно.

1917 году произошла моя первая женитьба на 3. Н. Райх.

1918 году я с ней расстался, и после этого началась моя скитальческая жизнь, как и всех россиян за период 1918-21 гг. За эти годы я был в Туркестане, на Кавказе, в Персии, в Крыму, в Бессарабии, в Оренбурских степях, на Мурманском побережье, в Архангельске и Соловках.

1921 г. я женился на А. Дункан и уехал в Америку, предварительно исколесив всю Европу, кроме Испании.

После заграницы я смотрел на страну свою и события по-другому.

Наше едва остывшее кочевье мне не нравится. Мне нравится цивилизация. Но я очень не люблю Америки. Америка это тот смрад, где пропадает не только искусство. но и вообще лучшие порывы человечества. Если сегодня держат курс на Америку, то я готов тогда предпочесть наше серое небо и наш пейзаж: изба, немного вросла в землю, прясло, из прясла торчит огромная жердь, вдалеке машет хвостом на ветру тощая лошаденка. Это не то что небоскребы, которые дали пока что только Рокфеллера и Маккормика, но зато это то самое, что растило у нас Толстого, Достоевского, Пушкина, Лермонтова и др.

Прежде всего я люблю выявление органического. Искусство для меня не затейливость узоров, а самое необходимое слово того языка, которым я хочу себя выразить.

Поэтому основанное в 1919 году течение имажинизм, с одной стороны - мной, а с другой - Шершеневичем, хоть и повернуло формально русскую поэзию по другому руслу восприятия, но зато не дало никому еще права претендовать на талант. Сейчас я отрицаю всякие школы. Считаю, что поэт и не может держаться определенной какой-нибудь школы. Это его связывает по рукам и ногам. Только свободный художник может принести свободное слово.

Вот и все то, короткое, схематичное, что касается моей биографии. Здесь не все сказано. Но я думаю, мне пока еще рано подводить какие-либо итоги себе. Жизнь моя и мое творчество еще впереди.

20 июня 1924

О себе

Родился в 1895 году, 21 сентября, в Рязанской губернии. Рязанского уезда, Кузьминской волости, в селе Константинове.

С двух лет был отдан на воспитание довольно зажиточному деду по матери, у которого было трое взрослых неженатых сыновей, с которыми протекло почти все мое детство. Дядья мои были ребята озорные и отчаянные. Трех с половиной лет они посадили меня на лошадь без седла и сразу пустили в галоп. Я помню, что очумел и очень крепко держался за холку. Потом меня учили плавать. Один дядя (дядя Саша) брал меня в лодку, отъезжал от берега, снимал с меня белье и, как щенка, бросал в воду. Я неумело и испуганно плескал руками, и, пока не захлебывался, он все кричал: «Эх! Стерва! Ну куда ты годишься?» «Стерва» у него было слово ласкательное. После, лет восьми, другому дяде я часто заменял охотничью собаку, плавал по озерам за подстреленными утками. Очень хорошо лазил по деревьям. Среди мальчишек всегда был коноводом и большим драчуном и ходил всегда в царапинах. За озорство меня ругала только одна бабка, а дедушка иногда сам подзадоривал на кулачную и часто говорил бабке: «Ты у меня, дура, его не трожь, он так будет крепче!» Бабушка любила меня изо всей мочи, и нежности ее не было границ. По субботам меня мыли, стригли ногти и гарным маслом гофрили голову, потому что ни один гребень не брал кудрявых волос. Но и масло мало помогало. Всегда я орал благим матом и даже теперь какое-то неприятное чувство имею к субботе.

Так протекло мое детство. Когда же я подрос, из меня очень захотели сделать сельского учителя и потому отдали в церковно-учительскую школу, окончив которую, я должен был поступить в Московский учительский институт. К счастью, этого не случилось.

Стихи я начал писать рано, лет девяти, но сознательное творчество отношу к 16-17 годам. Некоторые стихи этих лет помещены в «Радунице».

Восемнадцати лет я был удивлен, разослав свои стихи по журналам, тем, что их не печатают, и поехал в Петербург. Там меня приняли весьма радушно. Первый, кого я увидел, был Блок, второй - Городецкий. Когда я смотрел на Блока, с меня капал пот, потому что в первый раз видел живого поэта. Городецкий меня свел с Клюевым, о котором я раньше не слыхал ни слова. С Клюевым у нас завязалась, при всей нашей внутренней распре, большая дружба.

В эти же годы я поступил в Университет Шанявского, где пробыл всего 1½ года, и снова уехал в деревню.

В Университете я познакомился с поэтами Семеновским, Наседкиным, Колоколовым и Филипченко.1

Из поэтов-современников нравились мне больше всего Блок, Белый и Клюев. Белый дал мне много в смысле формы, а Блок и Клюев научили меня лиричности.

В 1919 году я с рядом товарищей опубликовал манифест имажинизма. Имажинизм был формальной школой, которую мы хотели утвердить. Но эта школа не имела под собой почвы и умерла сама собой, оставив правду за органическим образом.

От многих моих религиозных стихов и поэм я бы с удовольствием отказался, но они имеют большое значение как путь поэта до революции.

С восьми лет бабка таскала меня по разным монастырям, из-за нее у нас вечно ютились всякие странники и странницы. Распевались разные духовные стихи. Дед, напротив, был не дурак выпить. С его стороны устраивались вечные невенчаные свадьбы.

После, когда я ушел из деревни, мне долго пришлось разбираться в своем укладе.

В годы революции был всецело на стороне Октября, но принимал все по-своему, с крестьянским уклоном.

В смысле формального развития теперь меня тянет все больше к Пушкину.

Что касается остальных автобиографических сведений, - они в моих стихах.

Октябрь 1925

1910-1917

«Матушка в Купальницу по лесу ходила...»


Матушка в Купальницу по лесу ходила,
Босая, с подтыками, по росе бродила.

Травы ворожбиные ноги ей кололи,
Плакала родимая в купырях от боли.

Не дознамо печени судорга схватила,
Охнула кормилица, тут и породила.

Родился я с песнями в травном одеяле.
Зори меня вешние в радугу свивали.

Вырос я до зрелости, внук купальской ночи,
Сутемень колдовная счастье мне пророчит.

Только не по совести счастье наготове,
Выбираю удалью и глаза и брови.

Как снежинка белая, в просини я таю
Да к судьбе-разлучнице след свой заметаю.

1912

«Выткался на озере алый свет зари...»


Выткался на озере алый свет зари.
На бору со звонами плачут глухари.

Плачет где-то иволга, схоронясь в дупло.
Только мне не плачется - на душе светло.

Знаю, выйдешь к вечеру за кольцо дорог,
Сядем в копны свежие под соседний стог.

Зацелую допьяна, изомну, как цвет,
Хмельному от радости пересуду нет.

Ты сама под ласками сбросишь шелк фаты,
Унесу я пьяную до утра в кусты.

И пускай со звонами плачут глухари,
Есть тоска веселая в алостях зари.

1910

«Сыплет черемуха снегом...»


Сыплет черемуха снегом,
Зелень в цвету и росе.
В поле, склоняясь к побегам,
Ходят грачи в полосе.

Никнут шелковые травы,
Пахнет смолистой сосной.
Ой вы, луга и дубравы,-
Я одурманен весной.

Радугой тайные вести
Светятся в душу мою.
Думаю я о невесте,
Только о ней лишь пою.

Сыпь ты, черемуха, снегом,
Пойте вы, птахи, в лесу.
По полю зыбистым бегом
Пеной я цвет разнесу.

1910

Пороша


Еду. Тихо. Слышны звоны
Под копытом на снегу.
Только серые вороны
Расшумелись на лугу.

Заколдован невидимкой,
Дремлет лес под сказку сна.
Словно белою косынкой
Повязалася сосна.

Понагнулась, как старушка,
Оперлася на клюку,
А под самою макушкой
Долбит дятел на суку.

Скачет конь, простору много.
Валит снег и стелет шаль.
Бесконечная дорога
Убегает лентой вдаль.

‹1914›

«Там, где капустные грядки...»


Там, где капустные грядки
Красной водой поливает восход,
Клененочек маленький матке
Зеленое вымя сосет.

1910

В хате


Пахнет рыхлыми драченами;
У порога в дежке квас,
Над печурками точеными
Тараканы лезут в паз.

Вьется сажа над заслонкою,
В печке нитки попелиц,
А на лавке за солонкою -
Шелуха сырых яиц.

Мать с ухватами не сладится,
Нагибается низко,
Старый кот к махотке крадется
На парное молоко.

Квохчут куры беспокойные
Над оглоблями сохи,
На дворе обедню стройную
Запевают петухи.

А в окне на сени скатые,
От пугливой шумоты,
Из углов щенки кудлатые
Заползают в хомуты.

1914

Корова


Дряхлая, выпали зубы,
Свиток годов на рогах.
Бил ее выгонщик грубый
На перегонных полях.

Сердце неласково к шуму,
Мыши скребут в уголке.
Думает грустную луму
О белоногом телке.

Не дали матери сына,
Первая радость не прок.
И на колу под осиной
Шкуру трепал ветерок.

Скоро на гречневом свее,
С той же сыновней судьбой,
Свяжут ей петлю на шее
И поведут на убой.

Жалобно, грустно и тоще
В землю вопьются рога...
Снится ей белая роща
И травяные луга.

1915

Песнь о собаке


Утром в ржаном закуте,
Где златятся рогожи в ряд,
Семерых ощенила сука,
Рыжих семерых щенят.

До вечера она их ласкала,
Причесывая языком,
И струился снежок подталый
Под теплым ее животом.

А вечером, когда куры
Обсиживают шесток,
Вышел хозяин хмурый,
Семерых всех поклал в мешок.

По сугробам она бежала,
Поспевая за ним бежать...
И так долго, долго дрожала
Воды незамерзшей гладь.

А когда чуть плелась обратно,
Слизывая пот с боков,
Показался ей месяц над хатой
Одним из ее щенков.

В синюю высь звонко
Глядела она, скуля,
А месяц скользил тонкий
И скрылся за холм в полях.

И глухо, как от подачки,
Когда бросят ей камень в смех,
Покатились глаза собачьи
Золотыми звездами в снег.

1915

Лисица

А. М. Ремизову

На раздробленной ноге приковыляла,
У норы свернулася в кольцо.
Тонкой прошвой кровь отмежевала
На снегу дремучее лицо.

Ей все бластился в колючем дыме выстрел,
Колыхалася в глазах лесная топь.
Из кустов косматый ветер взбыстрил
И рассыпал звонистую дробь.

Как желна, над нею мгла металась,
Мокрый вечер липок был и ал.
Голова тревожно подымалась,
И язык на ране застывал.

Желтый хвост упал в метель пожаром,
На губах - как прелая морковь...
Пахло инеем и глиняным угаром,
А в ощур сочилась тихо кровь.

1916

Молотьба


Вышел зараня дед
На гумно молотить:
"Выходи-ка, сосед,
Старику подсобить".

Положили гурьбой
Золотые снопы.
На гумне вперебой
Зазвенели цепы.

И ворочает дед
Немолоченый край:
"Постучи-ка, сосед,
Выбивай каравай".

И под сильной рукой
Вылетает зерно.
Тут и солод с мукой,
И на свадьбу вино.

За тяжелой сохой
Эта доля дана.
Тучен колос сухой -
Будет брага хмельна.

Дед


Сухлым войлоком по стежкам
Разрыхлел в траве помет.
У гумен к репейным брошкам
Липнет муший хоровод.

Старый дед, согнувши спину,
Чистит вытоптанный ток
И подонную мякину
Загребает в уголок.

Щурясь к облачному глазу,
Подсекает он лопух,
Роет скрябкою по пазу
От дождей обходный круг.

Черепки в огне червонца.
Дед - как в жамковой слюде,
И играет зайчик солнца
В рыжеватой бороде.

Девичник


Я надену красное монисто,
Сарафан запетлю синей рюшкой.
Позовите, девки, гармониста,
Попрощайтесь с ласковой подружкой.

Мой жених, угрюмый и ревнивый,
Не велит заглядывать на парней.
Буду петь я птахой сиротливой,
Вы ж пляшите дробней и угарней.

Как печальны девичьи потери,
Грустно жить оплаканной невесте.
Уведет жених меня за двери,
Будет спрашивать о девической чести.

Ах, подружки, стыдно и неловко:
Сердце робкое охватывает стужа.
Тяжело беседовать с золовкой,
Лучше жить несчастной, да без мужа.

1915

«Хороша была Танюша, краше не было в селе...»


Хороша была Танюша, краше не было в селе,
Красной рюшкою по белу сарафан на подоле.
У оврага за плетнями ходит Таня ввечеру.
Месяц в облачном тумане водит с тучами игру.

Вышел парень, поклонился кучерявой головой:
"Ты прощай ли, моя радость, я женюся на другой"
Побледнела, словно саван, схолодела, как роса.
Душегубкою-змеею развилась ее коса.

"Ой ты, парень синеглазый, не в обиду я скажу,
Я пришла тебе сказаться: за другого выхожу".
Не заутренние звоны, а венчальный переклик,
Скачет свадьба на телегах, верховые прячут лик.

Не кукушки загрустили - плачет Танина родня,
На виске у Тани рана от лихого кистеня.
Алым венчиком кровинки запеклися на челе,-
Хороша была Танюша, краше не было в селе.

1911

«Заиграй, сыграй, тальяночка, малиновы меха...»


Заиграй, сыграй, тальяночка, малиновы меха.
Выходи встречать к околице, красотка, жениха.

Васильками сердце светится, горит в нем бирюза.
Я играю на тальяночке про синие глаза.

То не зори в струях озера свой выткали узор,
Твой платок, шитьем украшенный, мелькнул за косогор.

Заиграй, сыграй, тальяночка, малиновы меха.
Пусть послушает красавица прибаски жениха.

1912

«На плетнях висят баранки...»


На плетнях висят баранки,
Хлебной брагой льет теплынь.
Солнца струганые дранки
Загораживают синь.

Балаганы, пни и колья,
Карусельный пересвист.
От вихлистого приволья
Гнутся травы, мнется лист.

Дробь копыт и хрип торговок,
Пьяный пах медовых сот.
Берегись, коли не ловок:
Вихорь пылью разметет.

За лещужною сурьмою -
Бабий крик, как поутру.
Не твоя ли шаль с каймою
Зеленеет на ветру?

Ой, удал и многосказен
Лад веселый на пыжну.
Запевай, как Стенька Разин
Утопил свою княжну.

Ты ли, Русь, тропой-дорогой
Разметала ал наряд?
Не суди молитвой строгой
Напоенный сердцем взгляд.

1915

Микола

1

В шапке облачного скола,
В лапоточках, словно тень,
Ходит милостник Микола
Мимо сел и деревень.

На плечах его котомка,
Стягловица в две тесьмы,
Он идет, поет негромко
Иорданские псалмы.

Злые скорби, злое горе
Даль холодная впила;
Загораются, как зори,
В синем небе купола.

Наклонивши лик свой кроткий,
Дремлет ряд плакучих ив,
И, как шелковые четки,
Веток бисерный извив.

Ходит ласковый угодник,
Пот елейный льет с лица:
"Ой ты, лес мой, хороводник,
Прибаюкай пришлеца".
2

Заневестилася кругом
Роща елей и берез.
По кустам зеленым лугом
Льнут охлопья синих рос.

Тучка тенью расколола
Зеленистый косогор...
Умывается Микола
Белой пеной из озер.

Под березкою-невестой,
За сухим посошником,
Утирается берестой,
Словно мягким рушником.

И идет стопой неспешной
По селеньям, пустырям:
"Я, жилец страны нездешной,
Прохожу к монастырям".

Высоко стоит злотравье,
Спорынья кадит туман:
"Помолюсь схожу за здравье
Православных христиан".
3

Ходит странник по дорогам,
Где зовут его в беде,
И с земли гуторит с богом
В белой туче-бороде.

Говорит господь с престола,
Приоткрыв окно за рай:
"О мой верный раб, Микола,
Обойди ты русский край.

Защити там в черных бедах
Скорбью вытерзанный люд.
Помолись с ним о победах
И за нищий их уют".

Ходит странник по трактирам,
Говорит, завидя сход:
"Я пришел к вам, братья, с миром -
Исцелить печаль забот.

Ваши души к подорожью
Тянет с посохом сума.
Собирайте милость божью
Спелой рожью в закрома".
4

Горек запах черной гари,
Осень рощи подожгла.
Собирает странник тварей,
Кормит просом с подола.

"Ой, прощайте, белы птахи,
Прячьтесь, звери, в терему.
Темный бор, - щекочут свахи, -
Сватай девицу-зиму".

"Всем есть место, всем есть логов,
Открывай, земля, им грудь!
Я - слуга давнишний богов -
В божий терем правлю путь".

Звонкий мрамор белых лестниц
Протянулся в райский сад;
Словно космища кудесниц,
Звезды в яблонях висят.

На престоле светит зорче
В алых ризах кроткий Спас;
"Миколае-чудотворче,
Помолись ему за нас".
5

Кроют зори райский терем,
У окошка божья мать
Голубей сзывает к дверям
Рожь зернистую клевать.

"Клюйте, ангельские птицы:
Колос - жизненный полет".
Ароматней медуницы
Пахнет жней веселых пот.

Кружевами лес украшен,
Ели словно купина.
По лощинам черных пашен -
Пряжа выснежного льна.

Засучивши с рожью полы,
Пахаря трясут лузгу,
В честь угодника Миколы
Сеют рожью на снегу.

И, как по траве окосья
В вечереющий покос,
На снегу звенят колосья
Под косницами берез.

1913 - август 1914

«Пойду в скуфье смиренным низком...»


Пойду в скуфье смиренным иноком
Иль белобрысым босяком
Туда, где льется по равнинам
Березовое молоко.

Хочу концы земли измерить,
Доверясь призрачной звезде,
И в счастье ближнего поверить
В звенящей рожью борозде.

Рассвет рукой прохлады росной
Сшибает яблоки зари.
Сгребая сено на покосах,
Поют мне песни косари.

Глядя за кольца лычных прясел,
Я говорю с самим собой:
Счастлив, кто жизнь свою украсил
Бродяжной палкой и сумой.

Счастлив, кто в радости убогой,
Живя без друга и врага,
Пройдет проселочной дорогой,
Молясь на копны и стога.

‹1914-1922›

«Я - пастух: мои палаты...»


Я пастух, мои палаты -
Межи зыбистых полей,
По горам зеленым - скаты
С гарком гулких дупелей.

Вяжут кружево над лесом
В желтой пене облака.
В тихой дреме под навесом
Слышу шепот сосняка.

Светят зелено в сутемы
Под росою тополя.
Я - пастух; мои хоромы -
В мягкой зелени поля.

Говорят со мной коровы
На кивливом языке.
Духовитые дубровы
Кличут ветками к реке.

Позабыв людское горе,
Сплю на вырублях сучья.
Я молюсь на алы зори,
Причащаюсь у ручья.

1914

«Шел господь пытать людей в любови...»


Шел Господь пытать людей в любови,
Выходил он нищим на кулижку.
Старый дед на пне сухом в дуброве,
Жамкал деснами зачерствелую пышку.

Увидал дед нищего дорогой,
На тропинке, с клюшкою железной,
И подумал: "Вишь, какой убогой,-
Знать, от голода качается, болезный".

Подошел Господь, скрывая скорбь и муку:
Видно, мол, сердца их не разбудишь...
И сказал старик, протягивая руку:
"На, пожуй... маленько крепче будешь".

1914

«По дороге идут богомолки...»


По дороге идут богомолки,
Под ногами полынь да комли.
Раздвигая щипульные колки,
На канавах звенят костыли.

Топчут лапти по полю кукольни,
Где-то ржанье и храп табуна,
И зовет их с большой колокольни
Гулкий звон, словно зык чугуна.

Отряхают старухи дулейки,
Вяжут девки косницы до пят.
Из подворья с высокой келейки
На платки их монахи глядят.

На вратах монастырские знаки:
"Упокою грядущих ко мне",
А в саду разбрехались собаки,
Словно чуя воров на гумне.

Лижут сумерки золото солнца,
В дальних рощах аукает звон...
По тени от ветлы-веретенца
Богомолки идут на канон.

Калики


Проходили калики деревнями,
Выпивали под окнами квасу,
У церквей пред затворами древними
Поклонялись пречистому Спасу.

Пробиралися странники по полю,
Пели стих о сладчайшем Исусе.
Мимо клячи с поклажею топали,
Подпевали горластые гуси.

Ковыляли убогие по стаду,
Говорили страдальные речи:
"Все единому служим мы господу,
Возлагая вериги на плечи".

Вынимали калики поспешливо
Для коров сбереженные крохи.
И кричали пастушки насмешливо:
"Девки, в пляску! Идут скоморохи!"

1910

«Гой ты, Русь моя родная...»


Гой ты, Русь, моя родная,
Хаты - в ризах образа...
Не видать конца и края -
Только синь сосет глаза.

Как захожий богомолец,
Я смотрю твои поля.
А у низеньких околиц
Звонно чахнут тополя.

Пахнет яблоком и медом
По церквам твой кроткий Спас.
И гудит за корогодом
На лугах веселый пляс.

Побегу по мятой стежке
На приволь зеленых лех,
Мне навстречу, как сережки,
Прозвенит девичий смех.

Если крикнет рать святая:
"Кинь ты Русь, живи в раю!"
Я скажу: "Не надо рая,
Дайте родину мою".

1914

Песнь о Евпатии Коловрате


За поемами Улыбыша
Кружат облачные вентери.
Закурилася ковыльница
Подкопытною танагою.

Ой, не зымь лузга-заманница
Запоршила переточины, -
Подымались злы татаровья
На Зарайскую сторонушку.

Не ждала Рязань, не чуяла
А и той разбойной допоти,
Под фатой варяжьей засынькой
Коротала ночку темную.

Не совиный ух защурился,
И не волчья пасть оскалилась, -
То Батый с холма Чурилкова
Показал орде на зарево.

Как взглянули звезды-ласточки,
Загадали думу-полымя:
Чтой-то Русь захолынулася,
Аль не слышит лязгу бранного?

Щебетнули звезды месяцу:
"Ой ты, желтое ягнятище!
Ты не мни траву небесную,
Перестань бодаться с тучами.

Подыми-ка глазы-уголья
На рязанскую сторонушку
Да позарься в кутомарине,
Что там движется-колышется?"

Как взглянул тут месяц с привязи,
А ин жвачка зубы вытерпла,
Поперхнулся с перепужины
И на землю кровью кашлянул.

Ой, текут кровя сугорами,
Стонут пасишные пажити,
Разыгрались злы татаровья,
Кровь полониками черпают.

Впереди сам хан на выпячи,
На коне сидит улыбисто
И жует, слюнявя бороду,
Кус подохлой кобылятины.

Говорит он псиным голосом:
"Ой ли, титники братанове,
Не пора ль нам с пира-пображни
Настремнить коней в Московию?"
* * *

От Олышан до Швивой Заводи
Знают песни про Евпатия.
Их поют от белой вызнати
До холопного сермяжника.

Хоть и много песен сложено,
Да ни слову не уважено,
Не сочесть похвал той удали,
Не ославить смелой доблести.

Вились кудри у Евпатия,
В три ряда на плечи падали.
За гленищем ножик сеченый
Подпирал колено белое.

Как держал он кузню-крыницу,
Лошадей ковал да бражничал,
Да пешневые угорины
Двумя пальцами вытягивал.

Много лонешнего смолота
В закромах его затулено.
Не один рукав молодушек,
Утираясь, продырявился.

Да не любы, вишь, удалому
Эти всхлипы серых журушек,
А мила ему зазнобушка,
Что ль рязанская сторонушка.
* * *

Ой, не совы плачут полночью, -
За Коломной бабы хныкают,
В хомутах и наколодниках
Повели мужей татаровья.

Свищут потные погонщики,
Подгоняют полонянников,
По пыжну путю-дороженьке
Ставят вехами головушки.

Соходилися боярове,
Суд рядили, споры ладили,
Как смутить им силу вражию,
Соблюсти им Русь кондовую.

Снаряжали побегушника,
Уручали светлой грамотой:
"Ты беги, зови детинушку
На усуду свет Евпатия".
* * *

Ой, не колоб в поле катится
На позыв колдуньи с Шехмина, -
Проскакал ездок на Пилево,
Да назад опять ворочает.

На полях рязанских светится
Березняк при блеске месяца,
Освещая путь-дороженьку
От Олышан до Швивой Заводи.

Прискакал ездок к Евпатию,
Вынул вязевую грамоту:
"Ой ты, лазушновый баторе,
Выручай ты Русь от лихости!"
* * *

У Палаги-шинкачерихи
На меду вино развожено,
Кумачовые кумашницы
Душниками занавешены.

Соходилися товарищи
Свет хороброго Евпатия,
Над сивухой думы думали,
Запивали думы брагою.

Говорил Евпатий бражникам:
"Ой ли, други закадычные,
Вы не пейте зелена вина,
Не губите сметку русскую.

Зелено вино - мыслям пагуба,
Телесам оно - что коса траве,
Налетят на вас злые вороги
И развеют вас по соломинке!"
* * *

Не заря течет за Коломною,
Не пожар стоит над путиною -
Бьются соколы-дружинники,
Налетая на татаровье.

Всколыхнулось сердце Батыя:
Что случилось там, приключилося?
Не рязанцы ль встали мертвые
На побоище кроволитное?

А рязанцам стать -
Только спьяну спать;
Не в бою бы быть,
А в снопах лежать.

Скачет хан на бела батыря,
С губ бежит слюна капучая.
И не меч Евпатий вытянул,
А свеча в руках затеплилась.

Не березки-белоличушки
Из-под гоноби подрублены -
Полегли соколья-дружники
Под татарскими насечками.

Возговорит лютый ханище:
"Ой ли, черти, куролесники.
Отешите череп батыря
Что ль на чашу на сивушную".

Уж он пьет не пьет, курвяжится
Оглянется да понюхает -
"А всего ты, сила русская,
На тыновье загодилася".

1912, ‹1925›

«Край любимый! Сердцу снятся...»


Край любимый! Сердцу снятся
Скирды солнца в водах лонных.
Я хотел бы затеряться
В зеленях твоих стозвонных.

По меже, на переметке,
Резеда и риза кашки.
И вызванивают в четки
Ивы - кроткие монашки.

Курит облаком болото,
Гарь в небесном коромысле.
С тихой тайной для кого-то
Затаил я в сердце мысли.

Все встречаю, все приемлю,
Рад и счастлив душу вынуть.
Я пришел на эту землю,
Чтоб скорей ее покинуть.

1914

«Край ты мой заброшенный...»


Край ты мой заброшенный,
Край ты мой, пустырь,
Сенокос некошеный,
Лес да монастырь.

Избы забоченились,
А и всех-то пять.
Крыши их запенились
В заревую гать.

Под соломой-ризою
Выструги стропил,
Ветер плесень сизую
Солнцем окропил.

В окна бьют без промаха
Вороны крылом,
Как метель, черемуха
Машет рукавом.

Уж не сказ ли в прутнике
Жисть твоя и быль,
Что под вечер путнику
Нашептал ковыль?

1914

«Заглушила засуха засевки...»


Заглушила засуха засевки,
Сохнет рожь, и не всходят овсы.
На молебен с хоругвями девки
Потащились в комлях полосы.

Собрались прихожане у чащи,
Лихоманную грусть затая.
Загузынил дьячишко лядащий:
«Спаси, Господи, люди твоя».

Открывались небесные двери,
Дьякон бавкнул из кряжистых сил:
«Еще молимся, братья, о вере,
Чтобы Бог нам поля оросил».

Заливались веселые птахи,
Крапал брызгами поп из горстей,
Стрекотуньи-сороки, как свахи,
Накликали дождливых гостей.

Зыбко пенились зори за рощей,
Как холстины ползли облака,
И туманно быльнице тощей
Меж кустов ворковала река.

Скинув шапки, молясь и вздыхая,
Говорили промеж мужики:
«Колосилась-то ярь неплохая,
Да сгубили сухие деньки».

На коне - черной тучице в санках -
Билось пламя-шлея... синь и дрожь.
И кричали парнишки в еланках:
«Дождик, дождик, полей нашу рожь!»

1914

«Топи да болота...»


Топи да болота,
Синий плат небес.
Хвойной позолотой
Вззвенивает лес.

Тенькает синица
Меж лесных кудрей,
Темным елям снится
Гомон косарей.

По лугу со скрипом
Тянется обоз -
Суховатой липой
Пахнет от колес.

Слухают ракиты
Посвист ветряной...
Край ты мой забытый,
Край ты мой родной.

1914

«Чёрная, потом пропахшая выть!..»


Черная, потом пропахшая выть!
Как мне тебя не ласкать, не любить?

Выйду на озеро в синюю гать,
К сердцу вечерняя льнет благодать.

Серым веретьем стоят шалаши,
Глухо баюкают хлюпь камыши.

Красный костер окровил таганы,
В хворосте белые веки луны.

Тихо, на корточках, в пятнах зари
Слушают сказ старика косари.

Где-то вдали, на кукане реки,
Дремную песню поют рыбаки.

Оловом светится лужная голь...
Грустная песня, ты - русская боль.

1914

Кузнец


Душно в кузнице угрюмой,
И тяжел несносный жар,
И от визга и от шума
В голове стоит угар.
К наковальне наклоняясь,
Машут руки кузнеца,
Сетью красной рассыпаясь,
Вьются искры у лица.
Взор отважный и суровый
Блещет радугой огней,
Словно взмах орла, готовый
Унестись за даль морей...
Куй, кузнец, рази ударом,
Пусть с лица струится пот.
Зажигай сердца пожаром,
Прочь от горя и невзгод!
Закали свои порывы,
Преврати порывы в сталь
И лети мечтой игривой
Ты в заоблачную даль.
Там вдали, за черной тучей,
За порогом хмурых дней,
Реет солнца блеск могучий
Над равнинами полей.
Тонут пастбища и нивы
В голубом сиянье дня,
И над пашнею счастливо,
Созревают зеленя.
Взвейся к солнцу с новой силой,
Загорись в его лучах.
Прочь от робости постылой.
Сбрось скорей постыдный страх.

‹1914›

Поэт


Он бледен. Мыслит страшный путь.
В его душе живут виденья.
Ударом жизни вбита грудь,
А щеки выпили сомненья.

Клоками сбиты волоса,
Чело высокое в морщинах,
Но ясных грез его краса
Горит в продуманных картинах.

Сидит он в тесном чердаке,
Огарок свечки режет взоры,
А карандаш в его руке
Ведет с ним тайно разговоры.

Он пишет песню грустных дум,
Он ловит сердцем тень былого.
И этот шум... душевный шум...
Снесет он завтра за целковый.

‹1910-1912›

«Наша вера не погасла...»


Наша вера не погасла,
Святы песни и псалмы.
Льется солнечное масло
На зеленые холмы.

Верю, родина, я знаю,
Что легка твоя стопа,
Не одна ведет нас к раю
Богомольная тропа.

Все пути твои - в удаче,
Но в одном лишь счастья нет:
Он закован в белом плаче
Разгадавших новый свет.

Там настроены палаты
Из церковных кирпичей;
Те палаты - казематы
Да железный звон цепей.

Не ищи меня ты в боге,
Не зови любить и жить...
Я пойду по той дороге
Буйну голову сложить.

1915

«В том краю, где желтея крапива...»


В том краю, где желтая крапива
И сухой плетень,
Приютились к вербам сиротливо
Избы деревень.

Там в полях, за синей гущей лога,
В зелени озер,
Пролегла песчаная дорога
До сибирских гор.

Затерялась Русь в Мордве и Чуди,
Нипочем ей страх.
И идут по той дороге люди,
Люди в кандалах.

Все они убийцы или воры,
Как судил им рок.
Полюбил я грустные их взоры
С впадинами щек.

Много зла от радости в убийцах,
Их сердца просты,
Но кривятся в почернелых лицах
Голубые рты.

Я одну мечту, скрывая, нежу,
Что я сердцем чист.
Но и я кого-нибудь зарежу
Под осенний свист.

И меня по ветряному свею,
По тому ль песку,
Поведут с веревкою на шее
Полюбить тоску.

И когда с улыбкой мимоходом
Распрямлю я грудь,
Языком залижет непогода
Прожитой мой путь.

1915

«За тёмной прядью перелесиц...»


За темной прядью перелесиц,
В неколебимой синеве,
Ягненочек кудрявый - месяц
Гуляет в голубой траве.

В затихшем озере с осокой
Бодаются его рога, -
И кажется с тропы далекой -
Вода качает берега.

А степь под пологом зеленым
Кадит черемуховый дым
И за долинами по склонам
Свивает полымя над ним.

О сторона ковыльной пущи,
Ты сердцу ровностью близка,
Но и в твоей таится гуще
Солончаковая тоска.

И ты, как я, в печальной требе,
Забыв, кто друг тебе и враг,
О розовом тоскуешь небе
И голубиных облаках.

Но и тебе из синей шири
Пугливо кажет темнота
И кандалы твоей Сибири,
И горб Уральского хребта.

1914

«Не бродить, не мять а кустах багряных...»


Не бродить, не мять в кустах багряных
Лебеды и не искать следа.
Со снопом волос твоих овсяных
Отоснилась ты мне навсегда.

С алым соком ягоды на коже,
Нежная, красивая, была
На закат ты розовый похожа
И, как снег, лучиста и светла.

Зерна глаз твоих осыпались, завяли,
Имя тонкое растаяло, как звук,
Но остался в складках смятой шали
Запах меда от невинных рук.

В тихий час, когда заря на крыше,
Как котенок, моет лапкой рот,
Говор кроткий о тебе я слышу
Водяных поющих с ветром сот.

Пусть порой мне шепчет синий вечер,
Что была ты песня и мечта,
Всё ж, кто выдумал твой гибкий стан и плечи -
К светлой тайне приложил уста.

Не бродить, не мять в кустах багряных
Лебеды и не искать следа.
Со снопом волос твоих овсяных
Отоснилась ты мне навсегда.

1915-1916

«Устал я жить в родном краю...»


Устал я жить в родном краю
В тоске по гречневым просторам,
Покину хижину мою,
Уйду бродягою и вором.

Пойду по белым кудрям дня
Искать убогое жилище.
И друг любимый на меня
Наточит нож за голенище.

Весной и солнцем на лугу
Обвита желтая дорога,
И та, чье имя берегу,
Меня прогонит от порога.

И вновь вернуся в отчий дом,
Чужою радостью утешусь,
В зеленый вечер под окном
На рукаве своем повешусь.

Седые вербы у плетня
Нежнее головы наклонят.
И необмытого меня
Под лай собачий похоронят.

А месяц будет плыть и плыть,
Роняя весла по озерам...
И Русь все так же будет жить,
Плясать и плакать у забора.

‹1916›

«За горами, за желтыми долами...»


За горами, за желтыми долами
Протянулась тропа деревень.
Вижу лес и вечернее полымя,
И обвитый крапивой плетень.

Там с утра над церковными главами
Голубеет небесный песок,
И звенит придорожными травами
От озер водяной ветерок.

Не за песни весны над равниною
Дорога мне зеленая ширь -
Полюбил я тоской журавлиною
На высокой горе монастырь.

Каждый вечер, как синь затуманится,
Как повиснет заря на мосту,
Ты идешь, моя бедная странница,
Поклониться любви и кресту.

Кроток дух монастырского жителя,
Жадно слушаешь ты ектенью,
Помолись перед ликом Спасителя
За погибшую душу мою.

1916

«Запели тёсаные дроги...»


Запели тёсаные дроги,
Бегут равнины и кусты.
Опять часовни на дороге
И поминальные кресты.

Опять я теплой грустью болен
От овсяного ветерка.
И на известку колоколен
Невольно крестится рука.

О Русь, малиновое поле
И синь, упавшая в реку,
Люблю до радости и боли
Твою озерную тоску.

Холодной скорби не измерить,
Ты на туманном берегу.
Но не любить тебя, не верить -
Я научиться не могу.

И не отдам я эти цепи
И не расстанусь с долгим сном,
Когда звенят родные степи
Молитвословным ковылем.

Русь

1

Потонула деревня в ухабинах,
Заслонили избенки леса.
Только видно, на кочках и впадинах,
Как синеют кругом небеса.

Воют в сумерки долгие, зимние,
Волки грозные с тощих полей.
По дворам в погорающем инее
Над застрехами храп лошадей.

Как совиные глазки, за ветками
Смотрят в шали пурги огоньки.
И стоят за дубровными сетками,
Словно нечисть лесная, пеньки.

Запугала нас сила нечистая,
Что ни прорубь - везде колдуны.
В злую заморозь в сумерки мглистые
На березках висят галуны.
2

Но люблю тебя, родина кроткая!
А за что - разгадать не могу.
Весела твоя радость короткая
С громкой песней весной на лугу.

Я люблю над покосной стоянкою
Слушать вечером гуд комаров.
А как гаркнут ребята тальянкою,
Выйдут девки плясать у костров.

Загорятся, как черна смородина,
Угли-очи в подковах бровей.
Ой ты, Русь моя, милая родина,
Сладкий отдых в шелку купырей.
3

Понакаркали черные вороны:
Грозным бедам широкий простор.
Крутит вихорь леса во все стороны,
Машет саваном пена с озер.

Грянул гром, чашка неба расколота,
Тучи рваные кутают лес.
На подвесках из легкого золота
Закачались лампадки небес.

Повестили под окнами сотские
Ополченцам идти на войну.
Загыгыкали бабы слободские,
Плач прорезал кругом тишину.

Собиралися мирные пахари
Без печали, без жалоб и слез,
Клали в сумочки пышки на сахаре
И пихали на кряжистый воз.

По селу до высокой околицы
Провожал их огулом народ...
Вот где, Русь, твои добрые молодцы,
Вся опора в годину невзгод.
4

Затомилась деревня невесточкой -
Как-то милые в дальнем краю?
Отчего не уведомят весточкой, -
Не погибли ли в жарком бою?

В роще чудились запахи ладана,
В ветре бластились стуки костей.
И пришли к ним нежданно-негаданно
С дальней волости груды вестей.

Сберегли по ним пахари памятку,
С потом вывели всем по письму.
Подхватили тут родные грамотку,
За ветловую сели тесьму.

Собралися над четницей Лушею
Допытаться любимых речей.
И на корточках плакали, слушая,
На успехи родных силачей.
5

Ах, поля мои, борозды милые,
Хороши вы в печали своей!
Я люблю эти хижины хилые
С поджиданьем седых матерей.

Припаду к лапоточкам берестяным,
Мир вам, грабли, коса и соха!
Я гадаю по взорам невестиным
На войне о судьбе жениха.

Помирился я с мыслями слабыми,
Хоть бы стать мне кустом у воды.
Я хочу верить в лучшее с бабами,
Тепля свечку вечерней звезды.

Разгадал я их думы несметные,
Не спугнет их ни гром и ни тьма.
За сохою под песни заветные
Не причудится смерть и тюрьма.

Они верили в эти каракули,
Выводимые с тяжким трудом,
И от счастья и радости плакали,
Как в засуху над первым дождем.

А за думой разлуки с родимыми
В мягких травах, под бусами рос,
Им мерещился в далях за дымами
Над лугами веселый покос.

Ой ты, Русь, моя родина кроткая,
Лишь к тебе я любовь берегу.
Весела твоя радость короткая
С громкой песней весной на лугу.

1914

«Опять раскинулся узорно...»


Опять раскинулся узорно
Над белым полем багрянец,
И заливается задорно
Нижегородский бубенец.

Под затуманенною дымкой
Ты кажешь девичью красу,
И треплет ветер под косынкой
Рыжеволосую косу.

Дуга, раскалываясь, пляшет,
То выныряя, то пропав,
Не заворожит, не обмашет
Твой разукрашенный рукав.

Уже давно мне стала сниться
Полей малиновая ширь,
Тебе - высокая светлица,
А мне - далекий монастырь.

Там синь и полымя воздушней
И легкодымней пелена.
я буду ласковый послушник,
А ты - разгульная жена.

И знаю я, мы оба станем
Грустить в упругой тишине:
Я по тебе - в глуxом тумане,
А ты заплачешь обо мне.

Но и поняв, я не приемлю
Ни тиxиx ласк, ни глубины.
Глаза, увидевшие землю,
В иную землю влюблены.

1916

«День ушел, убавилась черта...»


День ушел, убавилась черта,
Я опять подвинулся к уходу.
Легким взмахом белого перста
Тайны лет я разрезаю воду.

В голубой струе моей судьбы
Накипи холодной бьется пена,
И кладет печать немого плена
Складку новую у сморщенной губы.

С каждым днем я становлюсь чужим
И себе, и жизнь кому велела.
Где-то в поле чистом, у межи,
Оторвал я тень свою от тела.

Неодетая она ушла,
Взяв мои изогнутые плечи.
Где-нибудь она теперь далече
И другого нежно обняла.

Может быть, склоняяся к нему,
Про меня она совсем забыла
И, вперившись в призрачную тьму,
Складки губ и рта переменила.

Но живет по звуку прежних лет,
Что, как эхо, бродит за горами.
Я целую синими губами
Черной тенью тиснутый портрет.

‹1916›

«Гаснут красные крылья заката...»


Гаснут красные крылья заката,
Тихо дремлют в тумане плетни.
Не тоскуй, моя белая хата,
Что опять мы одни и одни.

Чистит месяц в соломенной крыше
Обоймленные синью рога.
Не пошел я за ней и не вышел
Провожать за глухие стога.

Знаю, годы тревогу заглушат.
Эта боль, как и годы, пройдет.
И уста, и невинную душу
Для другого она бережет.

Не силен тот, кто радости просит,
Только гордые в силе живут.
А другой изомнет и забросит,
Как изъеденный сырью хомут.

Не с тоски я судьбы поджидаю,
Будет злобно крутить пороша.
И придет она к нашему краю
Обогреть своего малыша.

Снимет шубу и шали развяжет,
Примостится со мной у огня.
И спокойно и ласково скажет,
Что ребенок похож на меня.

1916

«О красном вечере задумалась дорога...»


О красном вечере задумалась дорога,
Кусты рябин туманней глубины.
Изба-старуха челюстью порога
Жует пахучий мякиш тишины.

Осенний холод ласково и кротко
Крадется мглой к овсяному двору;
Сквозь синь стекла желтоволосый отрок
Лучит глаза на галочью игру.

Обняв трубу, сверкает по повети
Зола зеленая из розовой печи.
Кого-то нет, и тонкогубый ветер
О ком-то шепчет, сгинувшем в ночи.

Кому-то пятками уже не мять по рощам
Щербленый лист и золото травы.
Тягучий вздох, ныряя звоном тощим,
Целует клюв нахохленной совы.

Все гуще хмарь, в хлеву покой и дрема,
Дорога белая узорит скользкий ров...
И нежно охает ячменная солома,
Свисая с губ кивающих коров.

«Проплясал, проплакал дождь весенний...»


Проплясал, проплакал дождь весенний,
Замерла гроза.
Скучно мне с тобой, Сергей Есенин,
Подымать глаза...

Скучно слушать под небесным древом
Взмах незримых крыл:
Не разбудишь ты своим напевом
Дедовских могил!

Привязало, осаднило слово
Даль твоих времен.
Не в ветрах, а, знать, в томах тяжелых
Прозвенит твой сон.

Кто-то сядет, кто-то выгнет плечи,
Вытянет персты.
Близок твой кому-то красный вечер,
Да не нужен ты.

Всколыхнет он Брюсова и Блока,
Встормошит других.
Но все так же день войдет с востока,
Так же вспыхнет миг.

Не изменят лик земли напевы,
Не стряхнут листа...
Навсегда твои пригвождены ко древу
Красные уста.

Навсегда простер глухие длани
Звездный твой Пилат.
Или, Или, лама савахфани,*
Отпусти в закат.

* "Боже мой. Боже мой, для чего Ты меня оставил?"
(дрeвнеевр.) - в Евангелии (Матф. 27. 46) -
предсмертные слова распятого Христа.

‹1917›

Товарищ


Он был сыном простого рабочего,
И повесть о нем очень короткая.
Только и было в нем, что волосы как ночь
Да глаза голубые, кроткие.

Отец его с утра до вечера
Гнул спину, чтоб прокормить крошку;
Но ему делать было нечего,
И были у него товарищи: Христос да кошка.

Кошка была старая, глухая,
Ни мышей, ни мух не слышала,
А Христос сидел на руках у матери
И смотрел с иконы на голубей под крышею.

Жил Мартин, и никто о нем не ведал.
Грустно стучали дни, словно дождь по железу.
И только иногда за скудным обедом
Учил его отец распевать марсельезу.

"Вырастешь, - говорил он, - поймешь...
Разгадаешь, отчего мы так нищи!"
И глухо дрожал его щербатый нож
Над черствой горбушкой насущной пищи.

Но вот под тесовым
Окном -
Два ветра взмахнули
Крылом;

То с вешнею полымью
Вод
Взметнулся российский
Народ...

Ревут валы,
Поет гроза!
Из синей мглы
Горят глаза.

За взмахом взмах,
Над трупом труп;
Ломает страх
Свой крепкий зуб.

Все взлет и взлет,
Все крик и крик!
В бездонный рот
Бежит родник...

И вот кому-то пробил
Последний, грустный час..
Но верьте, он не сробел
Пред силой вражьих глаз!

Душа его, как прежде,
Бесстрашна и крепка,
И тянется к надежде
Бескровная рука.

Он незадаром прожил,
Недаром мял цветы;
Но не на вас похожи
Угасшие мечты...

Нечаянно, негаданно
С родимого крыльца
Донесся до Мартина
Последний крик отца.

С потухшими глазами,
С пугливой синью губ,
Упал он на колени,
Обняв холодный труп.

Но вот приподнял брови,
Протер рукой глаза,
Вбежал обратно в хату
И стал под образа.

"Исус, Исус, ты слышишь?
Ты видишь? Я один.
Тебя зовет и кличет
Товарищ твой Мартин!

Отец лежит убитый,
Но он не пал, как трус.
Я слышу, он зовет нас,
О верный мой Исус.

Зовет он нас на помощь,
Где бьется русский люд,
Велит стоять за волю,
За равенство и труд!.."

И, ласково приемля
Речей невинных звук,
Сошел Исус на землю
С неколебимых рук.

Идут ручка с рукою,
А ночь черна, черна!..
И пыжится бедою
Седая тишина.

Мечты цветут надеждой
Про вечный, вольный рок.
Обоим нежит вежды
Февральский ветерок.

Но вдруг огни сверкнули...
Залаял медный груз.
И пал, сраженный пулей,
Младенец Иисус.

Слушайте:
Больше нет воскресенья!
Тело его предали погребенью
Он лежит
На Марсовом
Поле.

А там, где осталась мать,
Где ему не бывать
Боле,
Сидит у окошка
Старая кошка,
Ловит лапой луну...

Ползает Мартин по полу:
"Соколы вы мои, соколы,
В плену вы,
В плену!"
Голос его все глуше, глуше,
Кто-то давит его, кто-то душит,
Палит огнем.

Но спокойно звенит
За окном,
То погаснув, то вспыхнув
Снова,
Железное
Слово:
"Рре-эс-пуу-ублика!"

Март 1917, Петроград

«Разбуди меня завтра рано...»


Разбуди меня завтра рано,
О моя терпеливая мать!
Я пойду за дорожным курганом
Дорогого гостя встречать.

Я сегодня увидел в пуще
След широких колес на лугу.
Треплет ветер под облачной кущей
Золотую его дугу.

На рассвете он завтра промчится,
Шапку-месяц пригнув под кустом,
И игриво взмахнет кобылица
Над равниною красным хвостом.

Разбуди меня завтра рано,
Засвети в нашей горнице свет.
Говорят, что я скоро стану
Знаменитый русский поэт.

Воспою я тебя и гостя,
Нашу печь, петуха и кров...
И на песни мои прольется
Молоко твоих рыжих коров.

1917

«О, Русь, взмахни крылами...»


О Русь, взмахни крылами,
Поставь иную крепь!
С иными именами
Встает иная степь.

По голубой долине,
Меж телок и коров,
Идет в златой ряднине
Твой Алексей Кольцов.

В руках - краюха хлеба,
Уста - вишневый сок.
И вызвездило небо
Пастушеский рожок.

За ним, с снегов и ветра,
Из монастырских врат,
Идет, одетый светом,
Его середний брат.

От Вытегры до Шуи
Он избраздил весь край
И выбрал кличку - Клюев,
Смиренный Миколай.

Монашьи мудр и ласков,
Он весь в резьбе молвы,
И тихо сходит пасха
С бескудрой головы.

А там, за взгорьем смолым,
Иду, тропу тая,
Кудрявый и веселый,
Такой разбойный я.

Долга, крута дорога,
Несчетны склоны гор;
Но даже с тайной бога
Веду я тайно спор.

Сшибаю камнем месяц
И на немую дрожь
Бросаю, в небо свесясь,
Из голенища нож.

За мной незримым роем
Идет кольцо других,
И далеко по селам
Звенит их бойкий стих.

Из трав мы вяжем книги,
Слова трясем с двух пол.
И сродник наш, Чапыгин,
Певуч, как снег и дол.

Сокройся, сгинь ты, племя
Смердящих снов и дум!
На каменное темя
Несем мы звездный шум.

Довольно гнить и ноять,
И славить взлетом гнусь -
Уж смыла, стерла деготь
Воспрянувшая Русь.

Уж повела крылами
Ее немая крепь!
С иными именами
Встает иная степь.

1917

1918-1923

Кантата


Спите, любимые братья,
Снова родная земля
Неколебимые рати
Движет под стены Кремля.

Новые в мире зачатья,
Зарево красных зарниц...
Спите, любимые братья,
В свете нетленных гробниц.

Солнце златою печатью
Стражем стоит у ворот...
Спите, любимые братья,
Мимо вас движется ратью
К зорям вселенским народ.

1918

Небесный барабанщик

Л.Н.Старку
1

Гей вы, рабы, рабы!
Брюхом к земле прилипли вы.
Нынче луну с воды
Лошади выпили.

Листьями звёзды льются
В реки на наших полях.
Да здравствует революция
На земле и на небесах!

Души бросаем бомбами,
Сеем пурговый свист.
Что нам слюна иконная
В наши ворота в высь?

Нам ли страшны полководцы
Белого стада горилл?
Взвихренной конницей рвётся
К новому берегу мир.
2

Если это солнце
В заговоре с ними, -
Мы его всей ратью
На штыках подымем.

Если этот месяц
Друг их чёрной силы, -
Мы его с лазури
Камнями в затылок.

Разметём все тучи,
Все дороги взмесим.
Бубенцом мы землю
К радуге привесим.

Ты звени, звени нам,
Мать земля сырая,
О полях и рощах
Голубого края.
3

Солдаты, солдаты, солдаты -
Сверкающий бич над смерчом.
Кто хочет свободы и братства,
Тому умирать нипочём.

Смыкайтесь же тесной стеною,
Кому ненавистен туман,
Тот солнце корявой рукою
Сорвёт на златой барабан.

Сорвёт и пойдёт по дорогам
Лить зов над озёрами сил -
На тени церквей и острогов,
На белое стадо горилл.

В том зове калмык и татарин
Почуют свой чаемый град,
И чёрное небо хвостами,
Хвостами коров вспламенят.
4

Верьте, победа за нами!
Новый берег недалёк.
Волны белыми когтями
Золотой скребут песок.

Скоро, скоро вал последний
Миллионом брызнет лун.
Сердце - свечка за обедней
Пасхе массы и коммун.

Ратью смуглой, ратью дружной
Мы идём сплотить весь мир.
Мы идём, и пылью вьюжной
Тает облако горилл.

Мы идём, а там, за чащей,
Сквозь белесость и туман
Наш небесный барабанщик
Лупит в солнце-барабан.

Иорданская голубица

1

Земля моя златая!
Осенний светлый храм!
Гусей крикливых стая
Несется к облакам.

То душ преображенных
Несчислимая рать,
С озер поднявшись сонных,
Летит в небесный сад.

А впереди их лебедь.
В глазах, как роща, грусть.
Не ты ль так плачешь в небе,
Отчалившая Русь?

Лети, лети, не бейся,
Всему есть час и брег.
Ветра стекают в песню,
А песня канет в век.
2

Небо - как колокол,
Месяц - язык,
Мать моя - родина,
Я - большевик.

Ради вселенского
Братства людей
Радуюся песней я
Смерти твоей.

Крепкий и сильный,
На гибель твою
В колокол синий
Я месяцем бью.

Братья-миряне,
Вам моя песнь.
Слышу в тумане я
Светлую весть.
3

Вот она, вот голубица,
Севшая ветру на длань.
Снова зарею клубится
Мой луговой Иордань.

Славлю тебя, голубая,
Звездами вбитая высь.
Снова до отчего рая
Руки мои поднялись.

Вижу вас, злачные нивы,
С стадом буланых коней.
С дудкой пастушеской в ивах
Бродит апостол Андрей.

И, полная боли и гнева,
Там, на окрайне села,
Мати пречистая дева
Розгой стегает осла.
4

Братья мои, люди, люди!
Все мы, все когда-нибудь
В тех благих селеньях будем,
Где протоптан Млечный Путь.

Не жалейте же ушедших,
Уходящих каждый час, -
Там на ландышах расцветших
Лучше, чем в полях у нас.

Страж любви - судьба-мздоимец
Счастье пестует не век.
Кто сегодня был любимец -
Завтра нищий человек.
5

О новый, новый, новый,
Прорезавший тучи день!
Отроком солнцеголовым
Сядь ты ко мне под плетень.

Дай мне твои волосья
Гребнем луны расчесать.
Этим обычаем гостя
Мы научились встречать.

Древняя тень Маврикии
Родственна нашим холмам,
Дождиком в нивы златые
Нас посетил Авраам.

Сядь ты ко мне на крылечко,
Тихо склонись ко плечу.
Синюю звездочку свечкой
Я пред тобой засвечу.

Буду тебе я молиться,
Славить твою Иордань...
Вот она, вот голубица,
Севшая ветру на длань.

20-23 июня 1918. Константиново

Преображение

Разумнику Иванову
1

Облаки лают,
Ревет златозубая высь...
Пою и взываю:
Господи, отелись!

Перед воротами в рай
Я стучусь:
Звездами спеленай
Телицу-Русь.

За тучи тянется моя рука,
Бурею шумит песнь.
Небесного молока
Даждь мне днесь.

Грозно гремит твой гром,
Чудится плеск крыл.
Новый Содом
Сжигает Егудиил.

Но твердо, не глядя назад,
По ниве вод
Новый из красных врат
Выходит Лот.
2

Не потому ль в березовых
Кустах поет сверчок
О том, как ликом розовым
Окапал рожь восток;

О том, как богородица,
Накинув синий плат,
У облачной околицы
Скликает в рай телят.

С утра над осенницею
Я слышу зов трубы.
Теленькает синицею
Он про глагол судьбы.

"О, веруй, небо вспенится,
Как лай, сверкнет волна.
Над рощею ощенится
Златым щенком луна.

Иной травой и чащею
Отенит мир вода.
Малиновкой журчащею
Слетит в кусты звезда.

И выползет из колоса,
Как рой, пшеничный злак,
Чтобы пчелиным голосом
Озлатонивить мрак..."
3

Ей, россияне!
Ловцы вселенной,
Неводом зари зачерпнувшие небо, -
Трубите в трубы.

Под плугом бури
Ревет земля.
Рушит скалы златоклыкий
Омеж.

Новый сеятель
Бредет по полям,
Новые зерна
Бросает в борозды.

Светлый гость в колымаге к вам
Едет.
По тучам бежит
Кобылица.

Шлея на кобыле -
Синь.
Бубенцы на шлее -
Звезды.
4

Стихни, ветер,
Не лай, водяное стекло.
С небес через красные сети
Дождит молоко.

Мудростью пухнет слово,
Вязью колося поля.
Над тучами, как корова,
Хвост задрала заря.

Вижу тебя из окошка,
Зиждитель щедрый,
Ризою над землею
Свесивший небеса.

Ныне
Солнце, как кошка,
С небесной вербы
Лапкою золотою
Трогает мои волоса.
5

Зреет час преображенья,
Он сойдет, наш светлый гость,
Из распятого терпенья
Вынуть выржавленный гвоздь.

От утра и от полудня
Под поющий в небе гром,
Словно ведра, наши будни
Он наполнит молоком.

И от вечера до ночи,
Незакатный славя край,
Будет звездами пророчить
Среброзлачный урожай.

А когда над Волгой месяц
Склонит лик испить воды, -
Он, в ладью златую свесясь,
Уплывет в свои сады.

И из лона голубого,
Широко взмахнув веслом,
Как яйцо, нам сбросит слово
С проклевавшимся птенцом.

Ноябрь 1917

Иония

Пророку Иеремии
1

Не устрашуся гибели,
Ни копий, не стрел дождей, -
Так говорит по Библии
Пророк Есенин Сергей.

Время мое приспело,
Не страшен мне лязг кнута.
Тело, Христово тело,
Выплевываю изо рта.

Не хочу восприять спасения
Через муки его и крест:
Я иное постиг учение
Прободающих вечность звезд.

Я иное узрел пришествие -
Где не пляшет над правдой смерть.
Как овцу от поганой шерсти, я
Остригу голубую твердь.

Подыму свои руки к месяцу,
Раскушу его, как орех.
Не хочу я небес без лестницы,
Не хочу, чтобы падал снег.

Не хочу, чтоб умело хмуриться
На озерах зари лицо.
Я сегодня снесся, как курица,
Золотым словесным яйцом.

Я сегодня рукой упругою
Готов повернуть весь мир...
Грозовой расплескались вьюгою
От плечей моих восемь крыл.
2

Лай колоколов над Русью грозный -
Это плачут стены Кремля.
Ныне на пики звездные
Вздыбливаю тебя, земля!

Протянусь до незримого города,
Млечный прокушу покров.
Даже богу я выщиплю бороду
Оскалом моих зубов.

Ухвачу его за гриву белую
И скажу ему голосом вьюг:
Я иным тебя, господи, сделаю,
Чтобы зрел мой словесный луг!

Проклинаю я дыхание Китежа
И все лощины его дорог.
Я хочу, чтоб на бездонном вытяже
Мы воздвигли себе чертог.

Языком вылижу на иконах я
Лики мучеников и святых.
Обещаю вам град Инонию,
Где живет божество живых.

Плачь и рыдай, Московия!
Новый пришел Индикоплов.
Все молитвы в твоем часослове я
Проклюю моим клювом слов.

Уведу твой народ от упования,
Дам ему веру и мощь,
Чтобы плугом он в зори ранние
Распахивал с солнцем нощь.

Чтобы поле его словесное
Выращало ульями злак,
Чтобы зерна под крышей небесною
Озлащали, как пчелы, мрак.

Проклинаю тебя я Радонеж,
Твои пятки и все следы!
Ты огня золотого залежи
Разрыхлял киркою воды.

Стая туч твоих, по-волчьи лающих,
Словно стая злющих волков,
Всех зовущих и всех дерзающих
Прободала копьем клыков.

Твое солнце когтистыми лапами
Прокогтялось в душу, как нож.
На реках вавилонских мы плакали,
И кровавый мочил нас дождь.

Ныне ж бури воловьим голосом
Я кричу, сняв с Христа штаны:
Мойте руки свои и волосы
Из лоханки второй луны.

Говорю вам - вы все погибнете,
Всех задушит вас веры мох.
По-иному над нашей выгибью
Вспух незримой коровой бог.

И напрасно в пещеры селятся
Те, кому ненавистен рев.
Все равно - он иным отелится
Солнцем в наш русский кров.

Все равно - он спалит телением,
Что ковало реке брега.
Разгвоздят мировое кипение
Золотые его рога.

Новый сойдет Олипий
Начертать его новый лик.
Говорю вам - весь воздух выпью
И кометой вытяну язык.

До Египта раскорячу ноги,
Раскую с вас подковы мук...
В оба полюса снежнорогие
Вопьюся клещами рук.

Коленом придавлю экватор
И, под бури и вихря плач,
Пополам нашу землю-матерь
Разломлю, как златой калач.

И в провал, отененный бездною,
Чтобы мир весь слышал тот треск,
Я главу свою власозвездную
Просуну, как солнечный блеск.

И четыре солнца из облачья,
Как четыре бочки с горы,
Золотые рассыпав обручи,
Скатясь, всколыхнут миры.
3

И тебе говорю, Америка,
Отколотая половина земли, -
Страшись по морям безверия
Железные пускать корабли!

Не отягивай чугунной радугой
Нив и гранитом - рек.
Только водью свободной Ладоги
Просверлит бытие человек!

Не вбивай руками синими
В пустошь потолок небес:
Не построить шляпками гвоздиными
Сияние далеких звезд.

Не залить огневого брожения
Лавой стальной руды.
Нового вознесения
Я оставлю на земле следы.

Пятками с облаков свесюсь,
Прокопытю тучи, как лось;
Колесами солнце и месяц
Надену на земную ось.

Говорю тебе - не пой молебствия
Проволочным твоим лучам.
Не осветят они пришествия,
Бегущего овцой по горам!

Сыщется в тебе стрелок еще
Пустить в его грудь стрелу.
Словно полымя, с белой шерсти его
Брызнет теплая кровь во мглу.

Звездами золотые копытца
Скатятся, взбороздив нощь.
И опять замелькает спицами
Над чулком ее черным дождь.

Возгремлю я тогда колесами
Солнца и луны, как гром;
Как пожар, размечу волосья
И лицо закрою крылом.

За уши встряхну я горы,
Кольями вытяну ковыль.
Все тыны твои, все заборы
Горстью смету, как пыль.

И вспашу я черные щеки
Нив твоих новой сохой;
Золотой пролетит сорокой
Урожай над твоей страной.

Новый он сбросит жителям
Крыл колосистых звон.
И, как жерди златые, вытянет
Солнце лучи на дол.

Новые вырастут сосны
На ладонях твоих полей.
И, как белки, желтые весны
Будут прыгать по сучьям дней.

Синие забрезжут реки,
Просверлив все преграды глыб.
И заря, опуская веки,
Будет звездных ловить в них рыб.

Говорю тебе - будет время,
Отплещут уста громов;
Прободят голубое темя
Колосья твоих хлебов.

И над миром с незримой лестницы,
Оглашая поля и луг,
Проклевавшись из сердца месяца,
Кукарекнув, взлетит петух.
4

По тучам иду, как по ниве, я,
Свесясь головою вниз.
Слышу плеск голубого ливня
И светил тонкоклювых свист.

В синих отражаюсь затонах
Далеких моих озер
Вижу тебя, Инония,
С золотыми шапками гор.

Вижу нивы твои и хаты,
На крылечке старушку мать;
Пальцами луч заката
Старается она поймать.

Прищемит его у окошка,
Схватит на своем горбе, -
А солнышко, словно кошка,
Тянет клубок к себе.

И тихо под шепот речки,
Прибрежному эху в подол,
Каплями незримой свечки
Капает песня с гор:

"Слава в вышних богу
И на земле мир!
Месяц синим рогом
Тучи прободил.

Кто-то вывел гуся
Из яйца звезды -
Светлого Исуса
Проклевать следы.

Кто-то с новой верой,
Без крест и мук,
Натянул на небе
Радугу, как лук.

Радуйся, Сионе,
Проливай свой свет!
Новый в небосклоне
Вызрел Назарет.

Новый на кобыле
Едет к миру Спас.
Наша вера - в силе.
Наша правда - в нас!"

Январь 1918

О родина!


О родина, о новый
С златою крышей кров,
Труби, мычи коровой,
Реви телком громов.

Брожу по синим селам,
Такая благодать,
Отчаянный, веселый,
Но весь в тебя я, мать.

В училище разгула
Крепил я плоть и ум.
С березового гула
Растет твой вешний шум.

Люблю твои пороки,
И пьянство, и разбой,
И утром на востоке
Терять себя звездой.

И всю тебя, как знаю,
Хочу измять и взять,
И горько проклинаю
За то, что ты мне мать.

1917

О, пашни, пашни, пашни..."


О пашни, пашни, пашни,
Коломенская грусть,
На сердце день вчерашний,
А в сердце светит Русь.

Как птицы, свищут версты
Из-под копыт коня.
И брызжет солнце горстью
Свой дождик на меня.

О край разливов грозных
И тихих вешних сил,
Здесь по заре и звездам
Я школу проходил.

И мыслил и читал я
По библии ветров,
И пас со мной Исайя
Моих златых коров.

1917-1918

«Нивы сжаты, рощи голы...»


Нивы сжаты, рощи голы,
От воды туман и сырость.
Колесом за сини горы
Солнце тихое скатилось.

Дремлет взрытая дорога.
Ей сегодня примечталось,
Что совсем-совсем немного
Ждать зимы седой осталось.

Ах, и сам я в чаще звонкой
Увидал вчера в тумане:
Рыжий месяц жеребенком
Запрягался в наши сани.

1917-1918

«Я по первому снегу бреду...»


Я по первому снегу бреду,
В сердце ландыши вспыхнувших сил.
Вечер синею свечкой звезду
Над дорогой моей засветил.

Я не знаю - то свет или мрак?
В чаще ветер поет иль петух?
Может, вместо зимы на полях,
Это лебеди сели на луг.

Хороша ты, о белая гладь!
Греет кровь мою легкий мороз.
Так и хочется к телу прижать
Обнаженные груди берез.

О лесная, дремучая муть!
О веселье оснеженных нив!
Так и хочется руки сомкнуть
Над древесными бедрами ив.

1917

«О верю, верю, счастье есть!..»


О верю, верю, счастье есть!
Еще и солнце не погасло.
Заря молитвенником красным
Пророчит благостную весть.
О верю, верю, счастье есть.

Звени, звени, златая Русь,
Волнуйся, неуемный ветер!
Блажен, кто радостью отметил
Твою пастушескую грусть.
Звени, звени, златая Русь.

Люблю я ропот буйных вод
И на волне звезды сиянье.
Благословенное страданье,
Благословляющий народ.
Люблю я ропот буйных вод.

1917

«Зеленая прическа...»


Л. И. Кашиной

Зеленая прическа,
Девическая грудь,
О тонкая березка,
Что загляделась в пруд?

Что шепчет тебе ветер?
О чем звенит песок?
Иль хочешь в косы-ветви
Ты лунный гребешок?

Открой, открой мне тайну
Твоих древесных дум,
Я полюбил печальный
Твой предосенний шум.

И мне в ответ березка:
"О любопытный друг,
Сегодня ночью звездной
Здесь слезы лил пастух.

Луна стелила тени,
Сияли зеленя.
За голые колени
Он обнимал меня.

И так, вдохнувши глубко,
Сказал под звон ветвей:
"Прощай, моя голубка,
До новых журавлей".

1918

«Песни, песни, о чем вы кричите?..»


Песни, песни, о чем вы кричите?
Иль вам нечего больше дать?
Голубого покоя нити
Я учусь в мои кудри вплетать.

Я хочу быть тихим и строгим.
Я молчанью у звезды учусь.
Хорошо ивняком при дороге
Сторожить задремавшую Русь.

Хорошо в эту лунную осень
Бродить по траве одному
И сбирать на дороге колосья
В обнищалую душу-суму.

Но равнинная синь не лечит.
Песни, песни, иль вас не стряхнуть?..
Золотистой метелкой вечер
Расчищает мой ровный путь.

И так радостен мне над пущей
Замирающий в ветре крик:
«Будь же холоден ты, живущий,
Как осеннее золото лип».

1917

«Я покинул родимый дом...»


Я покинул родимый дом,
Голубую оставил Русь.
В три звезды березняк над прудом
Теплит матери старой грусть.

Золотою лягушкой луна
Распласталась на тихой воде.
Словно яблонный цвет, седина
У отца пролилась в бороде.

Я не скоро, не скоро вернусь!
Долго петь и звенеть пурге.
Стережет голубую Русь
Старый клен на одной ноге.

И я знаю, есть радость в нем
Тем, кто листьев целует дождь,
Оттого, что тот старый клен
Головой на меня похож.

1918

«Теперь любовь моя не та...»


Теперь любовь моя не та.
Ах, знаю я, ты тужишь, тужишь
О том, что лунная метла
Стихов не расплескала лужи.

Грустя и радуясь звезде,
Спадающей тебе на брови,
Ты сердце выпеснил избе,
Но в сердце дома не построил.

И тот, кого ты ждал в ночи,
Прошел, как прежде, мимо крова.
О друг, кому ж твои ключи
Ты золотил поющим словом?

Тебе о солнце не пропеть
В окошко не увидеть рая.
Так мельница, крылом махая,
С земли не может улететь.

1918

«Закружилась листва золотая...»


Закружилась листва золотая
В розоватой воде на пруду,
Словно бабочек легкая стая
С замираньем летит на звезду.

Я сегодня влюблен в этот вечер,
Близок сердцу желтеющий дол.
Отрок-ветер по самые плечи
Заголил на березке подол.

И в душе и в долине прохлада,
Синий сумрак как стадо овец,
За калиткою смолкшего сада
Прозвенит и замрет бубенец.

Я еще никогда бережливо
Так не слушал разумную плоть,
Хорошо бы, как ветками ива,
Опрокинуться в розовость вод.

Хорошо бы, на стог улыбаясь,
Мордой месяца сено жевать...
Где ты, где, моя тихая радость,
Все любя, ничего не желать?

1918

«Ветры, ветры, о снежные ветры...»


Ветры, ветры, о снежные ветры,
Заметите мою прошлую жизнь.
Я хочу быть отроком светлым
Иль цветком с луговой межи.

Я хочу под гудок пастуший
Умереть для себя и для всех.
Колокольчики звёздные в уши
Насыпает вечерний снег.

Хороша безтуманная трель его,
Когда топит он боль в пурге.
Я хотел бы стоять, как дерево,
При дороге на одной ноге.

Я хотел бы под конские храпы
Обниматься с соседним кустом.
Подымайте ж вы, лунные лапы,
Мою грусть в небеса ведром.

‹1919-1920›

Пугачев

Драматическая поэма
Анатолию Мариенгофу
1. ПОЯВЛЕНИЕ ПУГАЧЕВА В ЯИЦКОМ ГОРОДКЕ

Пугачев
Ох, как устал и как болит нога!..
Ржет дорога в жуткое пространство.
Ты ли, ты ли, разбойный Чаган,
Приют дикарей и оборванцев?
Мне нравится степей твоих медь
И пропахшая солью почва.
Луна, как желтый медведь,
В мокрой траве ворочается.

Наконец-то я здесь, здесь!
Рать врагов цепью волн распалась,
Не удалось им на осиновый шест
Водрузить головы моей парус.

Яик, Яик, ты меня звал
Стоном придавленной черни!
Пучились в сердце жабьи глаза
Грустящей в закат деревни.
Только знаю я, что эти избы -
Деревянные колокола,
Голос их ветер хмарью съел.

О, помоги же, степная мгла,
Грозно свершить мой замысел!

Сторож
Кто ты, странник? Что бродишь долом?
Что тревожишь ты ночи гладь?
Отчего, словно яблоко тяжелое,
Виснет с шеи твоя голова?

Пугачев
В солончаковое ваше место
Я пришел из далеких стран, -
Посмотреть на золото телесное,
На родное золото славян.
Слушай, отче! Расскажи мне нежно,
Как живет здесь мудрый наш мужик?
Так же ль он в полях своих прилежно
Цедит молоко соломенное ржи?
Так же ль здесь, сломав зари застенок,
Гонится овес на водопой рысцой,
И на грядках, от капусты пенных,
Челноки ныряют огурцов?
Так же ль мирен труд домохозяек,
Слышен прялки ровный разговор?

Сторож
Нет, прохожий! С этой жизнью Яик
Раздружился с самых давних пор.

С первых дней, как оборвались вожжи,
С первых дней, как умер третий Петр,
Над капустой, над овсом, над рожью
Мы задаром проливаем пот.

Нашу рыбу, соль и рынок,
Чем сей край богат и рьян,
Отдала Екатерина
Под надзор своих дворян.

И теперь по всем окраинам
Стонет Русь от цепких лапищ.
Воском жалоб сердце Каина
К состраданью не окапишь.

Всех связали, всех вневолили,
С голоду хоть жри железо.
И течет заря над полем
С горла неба перерезанного.

Пугачев
Невеселое ваше житье!
Но скажи мне, скажи,
Неужель в народе нет суровой хватки
Вытащить из сапогов ножи
И всадить их в барские лопатки?

Сторож
Видел ли ты,
Как коса в лугу скачет,
Ртом железным перекусывая ноги трав?
Оттого что стоит трава на корячках,
Под себя коренья подобрав.
И никуда ей, траве, не скрыться
От горячих зубов косы,
Потому что не может она, как птица,
Оторваться от земли в синь.
Так и мы! Вросли ногами крови в избы,
Что нам первый ряд подкошенной травы?
Только лишь до нас не добрались бы,
Только нам бы,
Только б нашей
Не скосили, как ромашке, головы.
Но теперь как будто пробудились,
И березами заплаканный наш тракт
Окружает, как туман от сырости,
Имя мертвого Петра.

Пугачев
Как Петра? Что ты сказал, старик?
. . . . . . . . . . . . . . .
Иль это взвыли в небе облака?

Сторож
Я говорю, что скоро грозный крик,
Который избы словно жаб влакал,
Сильней громов раскатится над нами.
Уже мятеж вздымает паруса.
Нам нужен тот, кто б первый бросил камень.

Пугачев
Какая мысль!

Сторож
О чем вздыхаешь ты?

Пугачев
Я положил себе зарок молчать до срока.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Клещи рассвета в небесах
Из пасти темноты
Выдергивают звезды, словно зубы,
А мне еще нигде вздремнуть не удалось.

Сторож
Я мог бы предложить тебе
Тюфяк свой грубый,
Но у меня в дому всего одна кровать,
И четверо на ней спит ребятишек.

Пугачев
Благодарю! Я в этом граде гость.
Дадут приют мне под любою крышей.
Прощай, старик!

Сторож
Храни тебя господь!
. . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . .
Русь, Русь! И сколько их таких,
Как в решето просеивающих плоть,
Из края в край в твоих просторах шляется?
Чей голос их зовет,
Вложив светильником им посох в пальцы?
Идут они, идут! Зеленый славя гул,
Купая тело в ветре и в пыли,
Как будто кто сослал их всех на каторгу
Вертеть ногами
Сей шар земли.

Но что я вижу?
Колокол луны скатился ниже,
Он, словно яблоко увянувшее, мал.
Благовест лучей его стал глух.

Уж на нашесте громко заиграл
В куриную гармонику петух.

2. БЕГСТВО КАЛМЫКОВ

Первый голос
Послушайте, послушайте, послушайте,
Вам не снился тележный свист?
Нынче ночью на заре жидкой
Тридцать тысяч калмыцких кибиток
От Самары проползло на Иргис.
От российской чиновничьей неволи,
Оттого что, как куропаток, их щипали
На наших лугах,
Потянулись они в свою Монголию
Стадом деревянных черепах.

Второй голос
Только мы, только мы лишь медлим,
Словно страшен нам захлестнувший нас шквал.
Оттого-то шлет нам каждую неделю
Приказы свои Москва.
Оттого-то, куда бы ни шел ты,
Видишь, как под усмирителей меч
Прыгают кошками желтыми
Казацкие головы с плеч.

Кирпичников
Внимание! Внимание! Внимание!
Не будьте ж трусливы, как овцы,
Сюда едут на страшное дело вас сманивать
Траубенберг и Тамбовцев.

Казаки
К черту! К черту предателей!
. . . . . . . . . . . . . . . .

Тамбовцев
Сми-ирно-о!
Сотники казачьих отрядов,
Готовьтесь в поход!
Нынче ночью, как дикие звери,
Калмыки всем скопом орд
Изменили Российской империи
И угнали с собой весь скот.
Потопленную лодку месяца
Чаган выплескивает на берег дня.
Кто любит свое отечество,
Тот должен слушать меня.
Нет, мы не можем, мы не можем, мы не можем
Допустить сей ущерб стране:
Россия лишилась мяса и кожи,
Россия лишилась лучших коней.
Так бросимтесь же в погоню
На эту монгольскую мразь,
Пока она всеми ладонями
Китаю не предалась.

Кирпичников
Стой, атаман, довольно
Об ветер язык чесать.
За Россию нам, конешно, больно,
Оттого что нам Россия - мать.
Но мы ничуть, мы ничуть не испугались,
Что кто-то покинул наши поля,
И калмык нам не желтый заяц,
В которого можно, как в пищу, стрелять.
Он ушел, этот смуглый монголец,
Дай же бог ему добрый путь.
Хорошо, что от наших околиц
Он без боли сумел повернуть.

Траубенберг
Что это значит?

Кирпичников
Это значит то,
Что, если б
Наши избы были на колесах,
Мы впрягли бы в них своих коней
И гужом с солончаковых плесов
Потянулись в золото степей.
Наши б кони, длинно выгнув шеи,
Стадом черных лебедей
По водам ржи
Понесли нас, буйно хорошея,
В новый край, чтоб новой жизнью жить.

Казаки
Замучили! Загрызли, прохвосты!

Тамбовцев
Казаки! Вы целовали крест!
Вы клялись...

Кирпичников
Мы клялись, мы клялись Екатерине
Быть оплотом степных границ,
Защищать эти пастбища синие
От налета разбойных птиц.
Но скажите, скажите, скажите,
Разве эти птицы не вы?
Наших пашен суровых житель
Не найдет, где прикрыть головы.

Траубенберг
Это измена!..
Связать его! Связать!

Кирпичников
Казаки, час настал!
Приветствую тебя, мятеж свирепый!
Что не могли в словах сказать уста,
Пусть пулями расскажут пистолеты.
(Стреляет.)

Траубенберг падает мертвым. Конвойные разбегаются.
Казаки хватают лошадь Тамбовцева под уздцы
и стаскивают его на землю.

Голоса
Смерть! Смерть тирану!

Тамбовцев
О господи! Ну что я сделал?

Первый голос
Мучил, злодей, три года,
Три года, как коршун белый,
Ни проезда не давал, ни прохода.

Второй голос
Откушай похлебки метелицы.
Отгулял, отстегал и отхвастал.

Третий голос
Черта ли с ним канителиться?

Четвертый голос
Повесить его - и баста!

Кирпичников
Пусть знает, пусть слышит Москва -
На расправы ее мы взбыстрим.
Это только лишь первый раскат,
Это только лишь первый выстрел.
Пусть помнит Екатерина,
Что если Россия - пруд,
То черными лягушками в тину
Пушки мечут стальную икру.
Пусть носится над страной,
Что казак не ветла на прогоне
И в луны мешок травяной
Он башку незадаром сронит.

3. ОСЕННЕЙ НОЧЬЮ

Караваев
Тысячу чертей, тысячу ведьм и тысячу дьяволов!
Экий дождь! Экий скверный дождь!
Скверный, скверный!
Словно вонючая моча волов
Льется с туч на поля и деревни.
Скверный дождь!
Экий скверный дождь!

Как скелеты тощих журавлей,
Стоят ощипанные вербы,
Плавя ребер медь.
Уж золотые яйца листьев на земле
Им деревянным брюхом не согреть,
Не вывести птенцов - зеленых вербенят,
По горлу их скользнул сентябрь, как нож,
И кости крыл ломает на щебняк
Осенний дождь.
Холодный, скверный дождь!

О осень, осень!
Голые кусты,
Как оборванцы, мокнут у дорог.
В такую непогодь собаки, сжав хвосты,
Боятся головы просунуть за порог,
А тут вот стой, хоть сгинь,
Но тьму глазами ешь,
Чтоб не пробрался вражеский лазутчик.
Проклятый дождь!
Расправу за мятеж
Напоминают мне рыгающие тучи.
Скорей бы, скорей в побег, в побег
От этих кровью выдоенных стран.
С объятьями нас принимает всех
С Екатериною воюющий султан.
Уже стекается придушенная чернь
С озиркой, словно полевые мыши.
О солнце-колокол, твое тили-ли-день,
Быть может, здесь мы больше не услышим!

Но что там? Кажется, шаги?
Шаги... Шаги...
Эй, кто идет? Кто там идет?

Пугачев
Свой... свой...

Караваев
Кто свой?

Пугачев
Я, Емельян.

Караваев
А, Емельян, Емельян, Емельян!
Что нового в этом мире, Емельян?
Как тебе нравится этот дождь?

Пугачев
Этот дождь на счастье богом дан,
Нам на руку, чтоб он хлестал всю ночь.

Караваев
Да, да! Я тоже так думаю, Емельян.
Славный дождь! Замечательный дождь!

Пугачев
Нынче вечером, в темноте скрываясь,
Я правительственные посты осмотрел.
Все часовые попрятались, как зайцы,
Боясь замочить шинели.
Знаешь? Эта ночь, если только мы выступим,
Не кровью, а зарею окрасила б наши ножи,
Всех бы солдат без единого выстрела
В сонном Яике мы могли уложить...

Завтра ж к утру будет ясная погода,
Сивым табуном проскачет хмарь.
Слушай, ведь я из простого рода
И сердцем такой же степной дикарь!
Я умею, на сутки и версты не трогаясь,
Слушать бег ветра и твари шаг,
Оттого что в груди у меня, как в берлоге,
Ворочается зверенышем теплым душа.

Мне нравится запах травы, холодом подожженной,
И сентябрьского листолета протяжный свист.
Знаешь ли ты, что осенью медвежонок
Смотрит на луну,
Как на вьющийся в ветре лист?
По луне его учит мать.
Мудрости своей звериной,
Чтобы смог он, дурашливый, знать
И призванье свое и имя.
. . . . . . . . . . . . . . . . .
Я значенье мое разгадал...

Караваев
Тебе ж недаром верят?

Пугачев
Долгие, долгие тяжкие года
Я учил в себе разуму зверя...
Знаешь? Люди ведь все со звериной душой, -
Тот медведь, тот лиса, та волчица,
А жизнь - это лес большой,
Где заря красным всадником мчится.
Нужно крепкие, крепкие иметь клыки.

Караваев
Да, да! Я тоже так думаю, Емельян...
И если б они у нас были,
То московские полки
Нас не бросали, как рыб, в Чаган.
Они б побоялись нас жать
И карать так легко и просто
За то, что в чаду мятежа
Убили мы двух прохвостов.

Пугачев
Бедные, бедные мятежники!
Вы цвели и шумели, как рожь.
Ваши головы колосьями нежными
Раскачивал июльский дождь.
Вы улыбались тварям...
. . . . . . . . . . . . . . . . .
Послушай, да ведь это ж позор,
Чтоб мы этим поганым харям
Не смогли отомстить до сих пор?
Разве это когда прощается,
Чтоб с престола какая-то блядь
Протягивала солдат, как пальцы,
Непокорную чернь умерщвлять!
Нет, не могу, не могу!
К черту султана с туретчиной,
Только на радость врагу
Этот побег опрометчивый.
Нужно остаться здесь!
Нужно остаться, остаться,
Чтобы вскипела месть
Золотою пургой акаций,
Чтоб пролились ножи
Железными струями люто!

Слушай! Бросай сторожить,
Беги и буди весь хутор.

4. ПРОИСШЕСТВИЕ НА ТАЛОВОМ УМЕТЕ

Оболяев
Что случилось? Что случилось? Что случилось?

Пугачев
Ничего страшного. Ничего страшного. Ничего
страшного.
Там на улице жолклая сырость
Гонит туман, как стада барашковые.

Мокрою цаплей по лужам полей бороздя,
Ветер заставил все живое,
Как жаб по их гнездам, скрыться,
И только порою,
Привязанная к нитке дождя,
Черным крестом в воздухе
Проболтнется шальная птица.
Это осень, как старый оборванный монах,
Пророчит кому-то о погибели веще.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Послушайте, для наших благ
Я придумал кой-что похлеще.

Караваев
Да, да! Мы придумали кой-что похлеще.

Пугачев
Знаете ли вы,
Что по черни ныряет весть,
Как по гребням волн лодка с парусом низким?
По-звериному любит мужик наш на корточки сесть
И сосать эту весть, как коровьи большие сиськи.
От песков Джигильды до Алатыря
Эта весть о том,
Что какой-то жестокий поводырь
Мертвую тень императора
Ведет на российскую ширь.

Эта тень с веревкой на шее безмясой,
Отвалившуюся челюсть теребя,
Скрипящими ногами приплясывая,
Идет отомстить за себя,
Идет отомстить Екатерине,
Подымая руку, как желтый кол,
За то, что она с сообщниками своими,
Разбив белый кувшин
Головы его,
Взошла на престол.

Оболяев
Это только веселая басня!
Ты, конечно, не за этим пришел,
Чтоб рассказать ее нам?

Пугачев
Напрасно, напрасно, напрасно
Ты так думаешь, брат Степан.

Караваев
Да, да! По-моему, тоже напрасно.

Пугачев
Разве важно, разве важно, разве важно,
Что мертвые не встают из могил?
Но зато кой-где почву безвлажную
Этот слух словно плугом взрыл.
Уже слышится благовест бунтов,
Рев крестьян оглашает зенит,
И кустов деревянный табун
Безлиственной ковкой звенит.
Что ей Петр? - Злой и дикой ораве? -
Только камень желанного случая,
Чтобы колья погромные правили
Над теми, кто грабил и мучил.
Каждый платит за лепту лептою,
Месть щенками кровавыми щенится.
Кто же скажет, что это свирепствуют
Бродяги и отщепенцы?
Это буйствуют россияне!
Я ж хочу научить их под хохот сабль
Обтянуть тот зловещий скелет парусами
И пустить его по безводным степям,
Как корабль.

А за ним
По курганам синим
Мы живых голов двинем бурливый флот.
. . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . .
Послушайте! Для всех отныне
Я - император Петр!

Казаки
Как император?

Оболяев
Он с ума сошел!

Пугачев
Ха-ха-ха!
Вас испугал могильщик,
Который, череп разложив как горшок,
Варит из медных монет щи,
Чтоб похлебать в черный срок.
Я стращать мертвецом вас не стану,
Но должны ж вы, должны понять,
Что этим кладбищенским планом
Мы подымем монгольскую рать!
Нам мало того простолюдства,
Которое в нашем краю,
Пусть калмык и башкирец бьются
За бараньи костры средь юрт!

Зарубин
Это верно, это верно, это верно!
Кой нам черт умышлять побег?
Лучше здесь всем им головы скверные
Обломать, как колеса с телег.
Будем крыть их ножами и матом,
Кто без сабли - так бей кирпичом!
Да здравствует наш император,
Емельян Иванович Пугачев!

Пугачев
Нет, нет, я для всех теперь
Не Емельян, а Петр...

Караваев
Да, да, не Емельян, а Петр...

Пугачев
Братья, братья, ведь каждый зверь
Любит шкуру свою и имя...
Тяжко, тяжко моей голове
Опушать себя чуждым инеем.
Трудно сердцу светильником мести
Освещать корявые чащи.
Знайте, в мертвое имя влезть -
То же, что в гроб смердящий.

Больно, больно мне быть Петром,
Когда кровь и душа Емельянова.
Человек в этом мире не бревенчатый дом,
Не всегда перестроишь наново...
Но... к черту все это, к черту!
Прочь жалость телячьих нег!
Нынче ночью в половине четвертого
Мы устроить должны набег.

5. УРАЛЬСКИЙ КАТОРЖНИК

Хлопуша
Сумасшедшая, бешеная кровавая муть!
Что ты? Смерть? Иль исцеленье калекам?
Проведите, проведите меня к нему,
Я хочу видеть этого человека.
Я три дня и три ночи искал ваш умьт,
Тучи с севера сыпались каменной грудой.
Слава ему! Пусть он даже не Петр!
Чернь его любит за буйство и удаль.
Я три дня и три ночи блуждал по тропам,
В солонце рыл глазами удачу,
Ветер волосы мои, как солому, трепал
И цепами дождя обмолачивал.
Но озлобленное сердце никогда не заблудится,
Эту голову с шеи сшибить нелегко.
Оренбургская заря красношерстной верблюдицей
Рассветное роняла мне в рот молоко.
И холодное корявое вымя сквозь тьму
Прижимал я, как хлеб, к истощенным векам.
Проведите, проведите меня к нему,
Я хочу видеть этого человека.

Зарубин
Кто ты? Кто? Мы не знаем тебя!
Что тебе нужно в нашем лагере?
Отчего глаза твои,
Как два цепных кобеля,
Беспокойно ворочаются в соленой влаге?
Что пришел ты ему сообщить?
Злое ль, доброе ль светится из пасти вспурга?
Прорубились ли в Азию бунтовщики?
Иль как зайцы, бегут от Оренбурга?

Хлопуша
Где он? Где? Неужель его нет?
Тяжелее, чем камни, я нес мою душу.
Ах, давно, знать, забыли в этой стране
Про отчаянного негодяя и жулика Хлопушу.
Смейся, человек!
В ваш хмурый стан
Посылаются замечательные разведчики.
Был я каторжник и арестант,
Был убийца и фальшивомонетчик.

Но всегда ведь, всегда ведь, рано ли, поздно ли,
Расставляет расплата капканы терний.
Заковали в колодки и вырвали ноздри
Сыну крестьянина Тверской губернии.
Десять лет -
Понимаешь ли ты, десять лет? -
То острожничал я, то бродяжил.
Это теплое мясо носил скелет
На общипку, как пух лебяжий.

Черта ль с того, что хотелось мне жить?
Что жестокостью сердце устало хмуриться?
Ах, дорогой мой,
Для помещика мужик -
Все равно что овца, что курица.
Ежедневно молясь на зари желтый гроб,
Кандалы я сосал голубыми руками...
Вдруг... три ночи назад... губернатор Рейнсдорп,
Как сорвавшийся лист,
Взлетел ко мне в камеру...
"Слушай, каторжник!
(Так он сказал.)
Лишь тебе одному поверю я.
Там в ковыльных просторах ревет гроза,
От которой дрожит вся империя,
Там какой-то пройдоха, мошенник и вор
Вздумал вздыбить Россию ордой грабителей,
И дворянские головы сечет топор -
Как березовые купола
В лесной обители.
Ты, конечно, сумеешь всадить в него нож?
(Так он сказал, так он сказал мне.)
Вот за эту услугу ты свободу найдешь
И в карманах зазвякает серебро, а не камни".

Уж три ночи, три ночи, пробиваясь сквозь тьму,
Я ищу его лагерь, и спросить мне некого.
Проведите ж, проведите меня к нему,
Я хочу видеть этого человека!

Зарубин
Странный гость.

Подуров
Подозрительный гость.

Зарубин
Как мы можем тебе довериться?

Подуров
Их немало, немало, за червонцев горсть
Готовых пронзить его сердце.

Хлопуша
Ха-ха-ха!
Это очень неглупо,
Вы надежный и крепкий щит.
Только весь я до самого пупа -
Местью вскормленный бунтовщик.
Каплет гноем смола прогорклая
Из разодранных ребер изб.
Завтра ж ночью я выбегу волком
Человеческое мясо грызть.
Все равно ведь, все равно ведь, все равно ведь,
Не сожрешь - так сожрут тебя ж.
Нужно вечно держать наготове
Эти руки для драки и краж.
Верьте мне!
Я пришел к вам как друг.
Сердце радо в пурге расколоться,
Оттого, что без Хлопуши
Вам не взять Оренбург
Даже с сотней лихих полководцев.

Зарубин
Так открой нам, открой, открой
Тот план, что в тебе хоронится.

Подуров
Мы сейчас же, сейчас же пошлем тебя в бой
Командиром над нашей конницей.

Хлопуша
Нет!
Хлопуша не станет виться.
У Хлопуши другая мысль.
Он хотел бы, чтоб гневные лица
Вместе с злобой умом налились.
Вы бесстрашны, как хищные звери,
Грозен лязг ваших битв и побед,
Но ведь все ж у вас нет артиллерии?
Но ведь все ж у вас пороху нет?

Ах, в башке моей, словно в бочке,
Мозг, как спирт, хлебной едкостью лют.
Знаю я, за Сакмарой рабочие
Для помещиков пушки льют.
Там найдется и порох, и ядра,
И наводчиков зоркая рать,
Только надо сейчас же, не откладывая,
Всех крестьян в том краю взбунтовать.
Стыдно медлить здесь, стыдно медлить,
Гнев рабов - не кобылий фырк...

Так давайте ж по липовой меди
Трахнем вместе к границам Уфы.

6. В СТАНЕ ЗАРУБИНА

Зарубин
Эй ты, люд честной да веселый,
Забубенная трын-трава!
Подружилась с твоими селами
Скуломордая татарва.
Свищут кони, как вихри, по полю,
Только взглянешь - и след простыл.
Месяц, желтыми крыльями хлопая,
Раздирает, как ястреб, кусты.
Загляжусь я по ровной голи
В синью стынущие луга,
Не березовая ль то Монголия?
Не кибитки ль киргиз - стога?..

Слушай, люд честной, слушай, слушай
Свой кочевнический пересвист!
Оренбург, осажденный Хлопушей,
Ест лягушек, мышей и крыс.
Треть страны уже в наших руках,
Треть страны мы как войско выставили.
Нынче ж в ночь потеряет враг
По Приволжью все склады и пристани.

Шигаев
Стоп, Зарубин!
Ты, наверное, не слыхал,
Это видел не я...
Другие...
Многие...
Около Самары с пробитой башкой ольха,
Капая желтым мозгом,
Прихрамывает при дороге.
Словно слепец, от ватаги своей отстав,
С гнусавой и хриплой дрожью
В рваную шапку вороньего гнезда
Просит она на пропитанье
У проезжих и у прохожих.
Но никто ей не бросит даже камня.
В испуге крестясь на звезду,
Все считают, что это страшное знамение,
Предвещающее беду.
Что-то будет.
Что-то должно случиться.
Говорят, наступит глад и мор,
По сту раз на лету будет склевывать птица
Желудочное свое серебро.

Торнов
Да-да-да!
Что-то будет!
Повсюду
Воют слухи, как псы у ворот,
Дует в души суровому люду
Ветер сырью и вонью болот.
Быть беде!
Быть великой потере!
Знать, не зря с логовой стороны
Луны лошадиный череп
Каплет золотом сгнившей слюны.

Зарубин
Врете! Врете вы,
Нож вам в спины!
С детства я не видал в глаза,
Чтоб от этакой чертовщины
Хуже бабы дрожал казак.

Шигаев
Не дрожим мы, ничуть не дрожим!
Наша кровь - не башкирские хляби.
Сам ты знаешь ведь, чьи ножи
Пробивали дорогу в Челябинск.
Сам ты знаешь, кто брал Осу,
Кто разбил наголо Сарапуль.
Столько мух не сидело у тебя на носу,
Сколько пуль в наши спины вцарапали.
В стужу ль, в сырость ли,
В ночь или днем -
Мы всегда наготове к бою,
И любой из нас больше дорожит конем,
Чем разбойной своей головою.
Но кому-то грозится, грозится беда,
И ее ль казаку не слышать?
Посмотри, вон сидит дымовая труба,
Как наездник, верхом на крыше.
Вон другая, вон третья,
Не счесть их рыл
С залихватской тоской остолопов,
И весь дикий табун деревянных кобыл
Мчится, пылью клубя, галопом.
И куда ж он? Зачем он?
Каких дорог
Оголтелые всадники ищут?
Их стегает, стегает переполох
По стеклянным глазам кнутовищем.

Зарубин
Нет, нет, нет!
Ты не понял...
То слышится звань,
Звань к оружью под каждой оконницей.
Знаю я, нынче ночью идет на Казань
Емельян со свирепой конницей.
Сам вчера, от восторга едва дыша,
За горой в предрассветной мгле
Видел я, как тянулись за Черемшан
С артиллерией тысчи телег.
Как торжественно с хрипом колесным обоз
По дорожным камням грохотал.
Рев верблюдов сливался с блеянием коз
И с гортанною речью татар.

Торнов
Что ж, мы верим, мы верим,
Быть может,
Как ты мыслишь, все так и есть;
Голос гнева, с бедою схожий,
Нас сзывает на страшную месть.
Дай бог!
Дай бог, чтоб так и сталось.

Зарубин
Верьте, верьте!
Я вам клянусь!
Не беда, а нежданная радость
Упадет на мужицкую Русь.
Вот вззвенел, словно сабли о панцири,
Синий сумрак над ширью равнин.
Даже рощи -
И те повстанцами
Подымают хоругви рябин.
Зреет, зреет веселая сеча.
Взвоет в небо кровавый туман.
Гулом ядер и свистом картечи
Будет завтра их крыть Емельян.
И чтоб бунт наш гремел безысходней,
Чтоб вконец не сосала тоска, -
Я сегодня ж пошлю вас, сегодня,
На подмогу его войскам.

7. ВЕТЕР КАЧАЕТ РОЖЬ

Чумаков
Что это? Как это? Неужель мы разбиты?
Сумрак голодной волчицей выбежал кровь зари лакать.
О эта ночь! Как могильные плиты,
По небу тянутся каменные облака.
Выйдешь в поле, зовешь, зовешь,
Кличешь старую рать, что легла под Сарептой,
И глядишь и не видишь - то ли зыбится рожь,
То ли желтые полчища пляшущих скелетов.
Нет, это не август, когда осыпаются овсы,
Когда ветер по полям их колотит дубинкой грубой.
Мертвые, мертвые, посмотрите, кругом мертвецы,
Вон они хохочут, выплевывая сгнившие зубы.
Сорок тысяч нас было, сорок тысяч,
И все сорок тысяч за Волгой легли, как один.
Даже дождь так не смог бы траву иль солому высечь,
Как осыпали саблями головы наши они.

Что это? Как это? Куда мы бежим?
Сколько здесь нас в живых осталось?
От горящих деревень бьющий лапами в небо дым
Расстилает по земле наш позор и усталость.
Лучше б было погибнуть нам там и лечь,
Где кружит воронье беспокойным, зловещим свадьбищем,
Чем струить эти пальцы пятерками пылающих свеч,
Чем нести это тело с гробами надежд, как кладбище!

Бурнов
Нет! Ты не прав, ты не прав, ты не прав!
Я сейчас чувством жизни, как никогда, болен.
Мне хотелось бы, как мальчишке, кувыркаться по золоту трав
И сшибать черных галок с крестов голубых колоколен.
Все, что отдал я за свободу черни,
Я хотел бы вернуть и поверить снова,
Что вот эту луну,
Как керосиновую лампу в час вечерний,
Зажигает фонарщик из города Тамбова.
Я хотел бы поверить, что эти звезды - не звезды,
Что это - желтые бабочки, летящие на лунное пламя...
Друг!..
Зачем же мне в душу ты ропотом слезным
Бросаешь, как в стекла часовни, камнем?

Чумаков
Что жалеть тебе смрадную холодную душу -
Околевшего медвежонка в тесной берлоге?
Знаешь ли ты, что в Оренбурге зарезали Хлопушу?
Знаешь ли ты, что Зарубин в Табинском остроге?
Наше войско разбито вконец Михельсоном,
Калмыки и башкиры удрали к Аральску в Азию.
Не с того ли так жалобно
Суслики в поле притоптанном стонут,
Обрызгивая мертвые головы, как кленовые листья, грязью?
Гибель, гибель стучит по деревням в колотушку.
Кто ж спасет нас? Кто даст нам укрыться?
Посмотри! Там опять, там опять за опушкой
В воздух крылья крестами бросают крикливые птицы.

Бурнов
Нет, нет, нет! Я совсем не хочу умереть!
Эти птицы напрасно над нами вьются.
Я хочу снова отроком, отряхая с осинника медь,
Подставлять ладони, как белые скользкие блюдца.
Как же смерть?
Разве мысль эта в сердце поместится,
Когда в Пензенской губернии у меня есть свой дом?
Жалко солнышко мне, жалко месяц,
Жалко тополь над низким окном.
Только для живых ведь благословенны
Рощи, потоки, степи и зеленя.
Слушай, плевать мне на всю вселенную,
Если завтра здесь не будет меня!
Я хочу жить, жить, жить,
Жить до страха и боли!
Хоть карманником, хоть золоторотцем,
Лишь бы видеть, как мыши от радости прыгают в поле,
Лишь бы слышать, как лягушки от восторга поют в колодце.
Яблоневым цветом брызжется душа моя белая,
В синее пламя ветер глаза раздул.
Ради бога, научите меня,
Научите меня, и я что угодно сделаю,
Сделаю что угодно, чтоб звенеть в человечьем саду!

Творогов
Стойте! Стойте!
Если б знал я, что вы не трусливы,
То могли б мы спастись без труда.
Никому б не открыли наш заговор безъязыкие ивы,
Сохранила б молчанье одинокая в небе звезда.
Не пугайтесь!
Не пугайтесь жестокого плана,
Это не тяжелее, чем хруст ломаемых в теле костей,
Я хочу предложить вам:
Связать на заре Емельяна
И отдать его в руки грозящих нам смертью властей.

Чумаков
Как, Емельяна?

Бурнов
Нет! Нет! Нет!

Творогов
Хе-хе-хе!
Бы глупее, чем лошади!
Я уверен, что завтра ж,
Лишь золотом плюнет рассвет,
Вас развесят солдаты, как туш, на какой-нибудь площади,
И дурак тот, дурак, кто жалеть будет вас,
Оттого что сами себе вы придумали тернии.
Только раз ведь живем мы, только раз!
Только раз светит юность, как месяц в родной губернии.
Слушай, слушай, есть дом у тебя на Суре,
Там в окно твое тополь стучится багряными листьями,
Словно хочет сказать он хозяину в хмурой октябрьской поре,
Что изранила его осень холодными меткими выстрелами.
Как же сможешь ты тополю помочь?
Чем залечишь ты его деревянные раны?
Вот такая же жизни осенняя гулкая ночь
Общипала, как тополь зубами дождей, Емельяна.

Знаю, знаю, весной, когда лает вода,
Тополь снова покроется мягкой зеленой кожей.
Но уж старые листья на нем не взойдут никогда -
Их растащит зверье и потопчут прохожие.

Что мне в том, что сумеет Емельян скрыться в Азию?
Что, набравши кочевников, может снова удариться в бой?
Все равно ведь и новые листья падут и покроются грязью.
Слушай, слушай, мы старые листья с тобой!
Так чего ж нам качаться на голых корявых ветвях?
Лучше оторваться и броситься в воздух кружиться,
Чем лежать и струить золотое гниенье в полях,
Тот, кто хочет за мной - в добрый час!
Нам башка Емельяна - как челн
Потопающим в дикой реке.

Только раз ведь живем мы, только раз!
Только раз славит юность, как парус, луну вдалеке.

8. КОНЕЦ ПУГАЧЕВА

Пугачев
Вы с ума сошли! Вы с ума сошли! Вы с ума сошли!
Кто сказал вам, что мы уничтожены?
Злые рты, как с протухшею пищей кошли,
Зловонно рыгают бесстыдной ложью.
Трижды проклят тот трус, негодяй и злодей,
Кто сумел окормить вас такою дурью.
Нынче ж в ночь вы должны оседлать лошадей
И попасть до рассвета со мною в Гурьев.
Да, я знаю, я знаю, мы в страшной беде,
Но затем-то и злей над туманною вязью
Деревянными крыльями по каспийской воде
Наши лодки заплещут, как лебеди, в Азию.
О Азия, Азия! Голубая страна,
Обсыпанная солью, песком и известкой.
Там так медленно по небу едет луна,
Поскрипывая колесами, как киргиз с повозкой.
Но зато кто бы знал, как бурливо и гордо
Скачут там шерстожелтые горные реки!
Не с того ли так свищут монгольские орды
Всем тем диким и злым, что сидит в человеке?

Уж давно я, давно я скрывал тоску
Перебраться туда, к их кочующим станам,
Чтоб разящими волнами их сверкающих скул
Стать к преддверьям России, как тень Тамерлана.
Так какой же мошенник, прохвост и злодей
Окормил вас бесстыдной трусливой дурью?
Нынче ж в ночь вы должны оседлать лошадей
И попасть до рассвета со мною в Гурьев.

Крямин
О смешной, о смешной, о смешной Емельян!
Ты все такой же сумасбродный, слепой и вкрадчивый;
Расплескалась удаль твоя по полям,
Не вскипеть тебе больше ни в какой азиатчине.
Знаем мы, знаем твой монгольский народ,
Нам ли храбрость его неизвестна?
Кто же первый, кто первый, как не этот сброд
Под Сакмарой ударился в бегство?
Как всегда, как всегда, эта дикая гнусь
Выбирала для жертвы самых слабых и меньших,
Только б грабить и жечь ей пограничную Русь
Да привязывать к седлам добычей женщин.
Ей всегда был приятней набег и разбой,
Чем суровые походы с житейской хмурью.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Нет, мы больше не можем идти за тобой,
Не хотим мы ни в Азию, ни на Каспий, ни в Гурьев.

Пугачев
Боже мой, что я слышу?
Казак, замолчи!
Я заткну твою глотку ножом иль выстрелом...
Неужели и вправду отзвенели мечи?
Неужель это плата за все, что я выстрадал?
Нет, нет, нет, не поверю, не может быть!
Не на то вы взрастали в степных станицах,
Никакие угрозы суровой судьбы
Не должны вас заставить смириться.
Вы должны разжигать еще больше тот взвой,
Когда ветер метелями с наших стран дул...

Смело ж к Каспию! Смело за мной!
Эй вы, сотники, слушать команду!

Крямин
Нет! Мы больше не слуги тебе!
Нас не взманит твое сумасбродство.
Не хотим мы в ненужной и глупой борьбе
Лечь, как толпы других, по погостам.
Есть у сердца невзгоды и тайный страх
От кровавых раздоров и стонов.
Мы хотели б, как прежде, в родных хуторах
Слушать шум тополей и кленов.
Есть у нас роковая зацепка за жизнь,
Что прочнее канатов и проволок...
Не пора ли тебе, Емельян, сложить
Перед властью мятежную голову?!

Все равно то, что было, назад не вернешь,
Знать, недаром листвою октябрь заплакал...

Пугачев
Как? Измена?
Измена?
Ха-ха-ха!..
Ну так что ж!
Получай же награду свою, собака!
(Стреляет.)

Крямин падает мертвым. Казаки с криком обнажают сабли.
Пугачев, отмахиваясь кинжалов, пятится к стене.

Голоса
Вяжите его! Вяжите!

Творогов
Бейте! Бейте прямо саблей в морду!

Первый голос
Натерпелись мы этой прыти...

Второй голос
Тащите его за бороду...

Пугачев
... Дорогие мои... Хор-рошие...
Что случилось? Что случилось? Что случилось?
Кто так страшно визжит и хохочет
В придорожную грязь и сырость?
Кто хихикает там исподтишка,
Злобно отплевываясь от солнца?
. . . . . . . . . . . . . . . .
... Ах, это осень!
Это осень вытряхивает из мешка
Чеканенные сентябрем червонцы.
Да! Погиб я!
Приходит час...
Мозг, как воск, каплет глухо, глухо...
... Это она!
Это она подкупила вас,
Злая и подлая оборванная старуха.
Это она, она, она,
Разметав свои волосы зарею зыбкой,
Хочет, чтоб сгибла родная страна
Под ее невеселой холодной улыбкой.

Творогов
Ну, рехнулся... чего ж глазеть?
Вяжите!
Чай, не выбьет стены головою.
Слава богу! конец его зверской резне,
Конец его злобному волчьему вою.
Будет ярче гореть теперь осени медь,
Мак зари черпаками ветров не выхлестать.
Торопитесь же!
Нужно скорей поспеть
Передать его в руки правительства.

Пугачев
Где ж ты? Где ж ты, былая мощь?
Хочешь встать - и рукою не можешь двинуться!
Юность, юность! Как майская ночь,
Отзвенела ты черемухой в степной провинции.
Вот всплывает, всплывает синь ночная над Доном,
Тянет мягкою гарью с сухих перелесиц.
Золотою известкой над низеньким домом
Брызжет широкий и теплый месяц.
Где-то хрипло и нехотя кукарекнет петух,
В рваные ноздри пылью чихнет околица,
И все дальше, все дальше, встревоживши сонный луг,
Бежит колокольчик, пока за горой не расколется.
Боже мой!
Неужели пришла пора?
Неужель под душой так же падаешь, как под ношей?
А казалось... казалось еще вчера...
Дорогие мои... дорогие... хор-рошие...

Март-август 1921

«Я последний поэт деревни...»

Мариенгофу

Я последний поэт деревни,
Скромен в песнях дощатый мост.
За прощальной стою обедней
Кадящих листвой берез.

Догорит золотистым пламенем
Из телесного воска свеча,
И луны часы деревянные
Прохрипят мой двенадцатый час.

На тропу голубого поля
Скоро выйдет железный гость.
Злак овсяный, зарею пролитый,
Соберет его черная горсть.

Не живые, чужие ладони,
Этим песням при вас не жить!
Только будут колосья-кони
О хозяине старом тужить.

Будет ветер сосать их ржанье,
Панихидный справляя пляс.
Скоро, скоро часы деревянные
Прохрипят мой двенадцатый час!

1920

Сорокоуст

А. Мариенгофу
1

Трубит, трубит погибельный рог!
Как же быть, как же быть теперь нам
На измызганных ляжках дорог?

Вы, любители песенных блох,
Не хотите ль пососать у мерина?

Полно кротостью мордищ праздниться,
Любо ль, не любо ль - знай бери.
Хорошо, когда сумерки дразнятся
И всыпают вам в толстые задницы
Окровавленный веник зари.

Скоро заморозь известью выбелит
Тот поселок и эти луга.
Никуда вам не скрыться от гибели,
Никуда не уйти от врага.
Вот он, вот он с железным брюхом,
Тянет к глоткам равнин пятерню,

Водит старая мельница ухом,
Навострив мукомольный нюх.
И дворовый молчальник бык,
Что весь мозг свой на телок пролил,
Вытирая о прясло язык,
Почуял беду над полем.
2

Ах, не с того ли за селом
Так плачет жалостно гармоника:
Таля-ля-ля, тили-ли-гом
Висит над белым подоконником.
И желтый ветер осенницы
Не потому ль, синь рябью тронув,
Как будто бы с коней скребницей,
Очесывает листья с кленов.
Идет, идет он, страшный вестник,
Пятой громоздкой чащи ломит.
И все сильней тоскуют песни
Под лягушиный писк в соломе.
О, электрический восход,
Ремней и труб глухая хватка,
Се изб древенчатый живот
Трясет стальная лихорадка!
3

Видели ли вы,
Как бежит по степям,
В туманах озерных кроясь,
Железной ноздрей храпя,
На лапах чугунных поезд?

А за ним
По большой траве,
Как на празднике отчаянных гонок,
Тонкие ноги закидывая к голове,
Скачет красногривый жеребенок?

Милый, милый, смешной дуралей,
Ну куда он, куда он гонится?
Неужель он не знает, что живых коней
Победила стальная конница?
Неужель он не знает, что в полях бессиянных
Той поры не вернет его бег,
Когда пару красивых степных россиянок
Отдавал за коня печенег?
По-иному судьба на торгах перекрасила
Наш разбуженный скрежетом плес,
И за тысчи пудов конской кожи и мяса
Покупают теперь паровоз.
4

Черт бы взял тебя, скверный гость!
Наша песня с тобой не сживется.
Жаль, что в детстве тебя не пришлось
Утопить, как ведро в колодце.
Хорошо им стоять и смотреть,
Красить рты в жестяных поцелуях, -
Только мне, как псаломщику, петь
Над родимой страной аллилуйя.
Оттого-то в сентябрьскую склень
На сухой и холодный суглинок,
Головой размозжась о плетень,
Облилась кровью ягод рябина.
Оттого-то вросла тужиль
В переборы тальянки звонкой.
И соломой пропахший мужик
Захлебнулся лихой самогонкой.

1920

«Мир таинственный, мир мой древний...»


Мир таинственный, мир мой древний,
Ты, как ветер, затих и присел.
Вот сдавили за шею деревню
Каменные руки шоссе.

Так испуганно в снежную выбель
Заметалась звенящая жуть...
Здравствуй ты, моя чёрная гибель,
Я навстречу к тебе выхожу!

Город, город, ты в схватке жестокой
Окрестил нас как падаль и мразь.
Стынет поле в тоске волоокой,
Телеграфными столбами давясь.

Жилист мускул у дьявольской выи,
И легка ей чугунная гать.
Ну да что же? Ведь нам не впервые
И расшатываться и пропадать.

Пусть для сердца тягучее колко,
Это песня звериных прав!..
...Так охотники травят волка,
Зажимая в тиски облав.

Зверь припал... и из пасмурных недр
Кто-то спустит сейчас курки...
Вдруг прыжок... и двуного недруга
Раздирают на части клыки.

О, привет тебе, зверь мой любимый!
Ты не даром даёшься ножу!
Как и ты, я, отвсюду гонимый,
Средь железных врагов прохожу.

Как и ты, я всегда наготове,
И хоть слышу победный рожок,
Но отпробует вражеской крови
Мой последний, смертельный прыжок.

И пускай я на рыхлую выбель
Упаду и зароюсь в снегу...
Всё же песню отмщенья за гибель
Пропоют мне на том берегу.

1921

Песнь о хлебе


Вот она, суровая жестокость,
Где весь смысл - страдания людей!
Режет серп тяжелые колосья
Как под горло режут лебедей.

Наше поле издавна знакомо
С августовской дрожью поутру.
Перевязана в снопы солома,
Каждый сноп лежит, как желтый труп.

На телегах, как на катафалках,
Их везут в могильный склеп - овин.
Словно дьякон, на кобылу гаркнув,
Чтит возница погребальный чин.

А потом их бережно, без злости,
Головами стелют по земле
И цепами маленькие кости
Выбирают из худых телес.

Никому и в голову не встанет,
Что солома - это тоже плоть!..
Людоедке-мельнице - зубами
В рот суют те кости обмолоть

И, из мелева заквашивая тесто,
Выпекают груды вкусных яств...
Вот тогда-то входит яд белесый
В жбан желудка яйца злобы класть.

Все побои ржи в припек окрасив,
Грубость жнущих сжав в духмяный сок,
Он вкушающим соломенное мясо
Отравляет жернова кишок.

И свистят, по всей стране, как осень,
Шарлатан, убийца и злодей...
Оттого что режет серп колосья,
Как под горло режут лебедей.

1921

«Сторона ль ты моя, сторона!..»


Сторона ль моя, сторонка,
Горевая полоса.
Только лес, да посолонка,
Да заречная коса...

Чахнет старая церквушка,
В облака закинув крест.
И забольная кукушка
Не летит с печальных мест.

По тебе ль, моей сторонке,
В половодье каждый год
С подожочка и котомки
Богомольный льется пот.

Лица пыльны, загорелы,
Веко выглодала даль,
И впилась в худое тело
Спаса кроткого печаль.

1914

«Эта улица мне знакома...»


Эта улица мне знакома,
И знаком этот низенький дом.
Проводов голубая солома
Опрокинулась над окном.

Были годы тяжелых бедствий,
Годы буйных, безумных сил.
Вспомнил я деревенское детство,
Вспомнил я деревенскую синь.

Не искал я ни славы, ни покоя,
Я с тщетой этой славы знаком.
А сейчас, как глаза закрою,
Вижу только родительский дом.

Вижу сад в голубых накрапах,
Тихо август прилег ко плетню.
Держат липы в зеленых лапах
Птичий гомон и щебетню.

Я любил этот дом деревянный,
В бревнах теплилась грозная морщь,
Наша печь как-то дико и странно
Завывала в дождливую ночь.

Голос громкий и всхлипень зычный,
Как о ком-то погибшем, живом.
Что он видел, верблюд кирпичный,
В завывании дождевом?

Видно, видел он дальние страны,
Сон другой и цветущей поры,
Золотые пески Афганистана
И стеклянную хмарь Бухары.

Ах, и я эти страны знаю -
Сам немалый прошел там путь.
Только ближе к родимому краю
Мне б хотелось теперь повернуть.

Но угасла та нежная дрема,
Все истлело в дыму голубом.
Мир тебе - полевая солома,
Мир тебе - деревянный дом!

1923

«Всё живое особой метой...»


Все живое особой метой
Отмечается с ранних пор.
Если не был бы я поэтом,
То, наверно, был мошенник и вор.

Худощавый и низкорослый,
Средь мальчишек всегда герой,
Часто, часто с разбитым носом
Приходил я к себе домой.

И навстречу испуганной маме
Я цедил сквозь кровавый рот:
"Ничего! Я споткнулся о камень,
Это к завтраму все заживет".

И теперь вот, когда простыла
Этих дней кипятковая вязь,
Беспокойная, дерзкая сила
На поэмы мои пролилась.

Золотая, словесная груда,
И над каждой строкой без конца
Отражается прежняя удаль
Забияки и сорванца.

Как тогда, я отважный и гордый,
Только новью мой брызжет шаг...
Если раньше мне били в морду,
То теперь вся в крови душа.

И уже говорю я не маме,
А в чужой и хохочущий сброд:
"Ничего! Я споткнулся о камень,
Это к завтраму все заживет!"

1922

Хулиган


Дождик мокрыми метлами чистит
Ивняковый помет по лугам.
Плюйся, ветер, охапками листьев,-
Я такой же, как ты, хулиган.

Я люблю, когда синие чащи,
Как с тяжелой походкой волы,
Животами, листвой хрипящими,
По коленкам марают стволы.

Вот оно, мое стадо рыжое!
Кто ж воспеть его лучше мог?
Вижу, вижу, как сумерки лижут
Следы человечьих ног.

Русь моя, деревянная Русь!
Я один твой певец и глашатай.
Звериных стихов моих грусть
Я кормил резедой и мятой.

Взбрезжи, полночь, луны кувшин
Зачерпнуть молока берез!
Словно хочет кого придушить
Руками крестов погост!

Бродит черпая жуть по холмам,
Злобу вора струит в наш сад,
Только сам я разбойник и хам
И по крови степной конокрад.

Кто видал, как в ночи кипит
Кипяченых черемух рать?
Мне бы в ночь в голубой степи
Где-нибудь с кистенем стоять.

Ах, увял головы моей куст,
Засосал меня песенный плен.
Осужден я на каторге чувств
Вертеть жернова поэм.

Но не бойся, безумный ветр,
Плюй спокойно листвой по лугам.
Не сорвет меня кличка «поэт».
Я и в песнях, как ты, хулиган.

1919

«Не жалею, не зову, не плачу...»


Не жалею, не зову, не плачу,
Все пройдет, как с белых яблонь дым.
Увяданья золотом охваченный,
Я не буду больше молодым.

Ты теперь не так уж будешь биться,
Сердце, тронутое холодком,
И страна березового ситца
Не заманит шляться босиком.

Дух бродяжий! ты все реже, реже
Расшевеливаешь пламень уст
О, моя утраченная свежесть,
Буйство глаз и половодье чувств!

Я теперь скупее стал в желаньях,
Жизнь моя, иль ты приснилась мне?
Словно я весенней гулкой ранью
Проскакал на розовом коне.

Все мы, все мы в этом мире тленны,
Тихо льется с кленов листьев медь...
Будь же ты вовек благословенно,
Что пришло процвесть и умереть.

1921

«Грубым даётся радость...»


Грубым дается радость,
Нежным дается печаль.
Мне ничего не надо,
Мне никого не жаль.

Жаль мне себя немного,
Жалко бездомных собак,
Эта прямая дорога
Меня привела в кабак.

Что ж вы ругаетесь, дьяволы?
Иль я не сын страны?
Каждый из нас закладывал
За рюмку свои штаны.

Мутно гляжу на окна,
В сердце тоска и зной.
Катится, в солнце измокнув,
Улица передо мной.

На улице мальчик сопливый.
Воздух поджарен и сух.
Мальчик такой счастливый
И ковыряет в носу.

Ковыряй, ковыряй, мой милый,
Суй туда палец весь,
Только вот с эфтой силой
В душу свою не лезь.

Я уж готов... Я робкий...
Глянь на бутылок рать!
Я собираю пробки -
Душу мою затыкать.

1923

«Не ругайтесь. Такое дело!..»


Не ругайтесь. Такое дело!
Не торговец я на слова.
Запрокинулась и отяжелела
Золотая моя голова.

Нет любви ни к деревне, ни к городу,
Как же смог я ее донести?
Брошу все. Отпущу себе бороду
И бродягой пойду по Руси.

Позабуду поэмы и книги,
Перекину за плечи суму,
Оттого что в полях забулдыге
Ветер больше поет, чем кому.

Провоняю я редькой и луком
И, тревожа вечернюю гладь,
Буду громко сморкаться в руку
И во всем дурака валять.

И не нужно мне лучшей удачи,
Лишь забыться и слушать пургу,
Оттого что без этих чудачеств
Я прожить на земле не могу.

‹1922›

«Я обманывать себя не стану...»


Я обманывать себя не стану,
Залегла забота в сердце мглистом.
Отчего прослыл я шарлатаном?
Отчего прослыл я скандалистом?

Не злодей я и не грабил лесом,
Не расстреливал несчастных по темницам.
Я всего лишь уличный повеса,
Улыбающийся встречным лицам.

Я московский озорной гуляка.
По всему тверскому околотку
В переулках каждая собака
Знает мою легкую походку.

Каждая задрипанная лошадь
Головой кивает мне навстречу.
Для зверей приятель я хороший,
Каждый стих мой душу зверя лечит.

Я хожу в цилиндре не для женщин -
В глупой страсти сердце жить не в силе,-
В нем удобней, грусть свою уменьшив,
Золото овса давать кобыле.

Средь людей я дружбы не имею,
Я иному покорился царству.
Каждому здесь кобелю на шею
Я готов отдать мой лучший галстук.

И теперь уж я болеть не стану.
Прояснилась омуть в сердце мглистом.
Оттого прослыл я шарлатаном,
Оттого прослыл я скандалистом.

1923

«Да! Теперь решено. Без возврата...»


Да! Теперь - решено. Без возврата
Я покинул родные края.
Уж не будут листвою крылатой
Надо мною звенеть тополя.

Низкий дом без меня ссутулится,
Старый пёс мой давно издох.
На московских изогнутых улицах
Умереть, знать, сулил мне Бог.

Я люблю этот город вязевый,
Пусть обрюзг он и пусть одрях.
Золотая дремотная Азия
Опочила на куполах.

А когда ночью светит месяц,
Когда светит... чёрт знает как!
Я иду, головою свесясь,
Переулком в знакомый кабак.

Шум и гам в этом логове жутком,
Но всю ночь напролёт, до зари,
Я читаю стихи проституткам
И с бандитами жарю спирт.

Сердце бьётся всё чаще и чаще,
И уж я говорю невпопад:
- Я такой же, как вы, пропащий,
Мне теперь не уйти назад.

Низкий дом без меня ссутулится,
Старый пёс мой давно издох.
На московских изогнутых улицах
Умереть, знать, сулил мне Бог.

1922

«Снова пьют здесь, дерутся и плачут...»


Снова пьют здесь, дерутся и плачут
Под гармоники желтую грусть.
Проклинают свои неудачи,
Вспоминают московскую Русь.
И я сам, опустясь головою,
Заливаю глаза вином,
Чтоб не видеть в лицо роковое,
Чтоб подумать хоть миг об ином.

Что-то всеми навек утрачено.
Май мой синий! Июнь голубой!
Не с того ль так чадит мертвячиной
Над пропащею этой гульбой.

Ах, сегодня так весело россам,
Самогонного спирта - река.
Гармонист с провалившимся носом
Им про Волгу поет и про Чека.

Что-то злое во взорах безумных,
Непокорное в громких речах.
Жалко им тех дурашливых, юных,
Что сгубили свою жизнь сгоряча.

Где ж вы те, что ушли далече?
Ярко ль светят вам наши лучи?
Гармонист спиртом сифилис лечит,
Что в киргизских степях получил.

Нет! таких не подмять, не рассеять.
Бесшабашность им гнилью дана.
Ты, Рассея моя... Рас... сея...
Азиатская сторона!

1922

«Пой же, пой. На проклятой гитаре...»


Пой же, пой. На проклятой гитаре
Пальцы пляшут твои вполукруг.
Захлебнуться бы в этом угаре,
Мой последний, единственный друг.

Не гляди на ее запястья
И с плечей ее льющийся шелк.
Я искал в этой женщине счастья,
А нечаянно гибель нашел.

Я не знал, что любовь - зараза,
Я не знал, что любовь - чума.
Подошла и прищуренным глазом
Хулигана свела с ума.

Пой, мой друг. Навевай мне снова
Нашу прежнюю буйную рань.
Пусть целует она другова,
Молодая, красивая дрянь.

Ах, постой. Я ее не ругаю.
Ах, постой. Я ее не кляну.
Дай тебе про себя я сыграю
Под басовую эту струну.

Льется дней моих розовый купол.
В сердце снов золотых сума.
Много девушек я перещупал,
Много женщин в углу прижимал.

Да! есть горькая правда земли,
Подсмотрел я ребяческим оком:
Лижут в очередь кобели
Истекающую суку соком.

Так чего ж мне ее ревновать.
Так чего ж мне болеть такому.
Наша жизнь - простыня да кровать.
Наша жизнь - поцелуй да в омут.

Пой же, пой! В роковом размахе
Этих рук роковая беда.
Только знаешь, пошли их на хер...
Не умру я, мой друг, никогда.

‹1923›

«Ты прохладой меня не мучай...»


Ты прохладой меня не мучай
И не спрашивай, сколько мне лет,
Одержимый тяжелой падучей,
Я душой стал, как желтый скелет.

Было время, когда из предместья
Я мечтал по-мальчишески - в дым,
Что я буду богат и известен
И что всеми я буду любим.

Да! Богат я, богат с излишком.
Был цилиндр, а теперь его нет.
Лишь осталась одна манишка
С модной парой избитых штиблет.

И известность моя не хуже, -
От Москвы по парижскую рвань
Мое имя наводит ужас,
Как заборная, громкая брань.

И любовь, не забавное ль дело?
Ты целуешь, а губы как жесть.
Знаю, чувство мое перезрело,
А твое не сумеет расцвесть.

Мне пока горевать еще рано,
Ну, а если есть грусть - не беда!
Золотей твоих кос по курганам
Молодая шумит лебеда.

Я хотел бы опять в ту местность,
Чтоб под шум молодой лебеды
Утонуть навсегда в неизвестность
И мечтать по-мальчишески - в дым.

Но мечтать о другом, о новом,
Непонятном земле и траве,
Что не выразить сердцу словом
И не знает назвать человек.

1923

«Мне осталась одна забава...»


Мне осталась одна забава:
Пальцы в рот - и веселый свист.
Прокатилась дурная слава,
Что похабник я и скандалист.

Ах! какая смешная потеря!
Много в жизни смешных потерь.
Стыдно мне, что я в бога верил.
Горько мне, что не верю теперь.

Золотые, далекие дали!
Все сжигает житейская мреть.
И похабничал я и скандалил
Для того, чтобы ярче гореть.

Дар поэта - ласкать и карябать,
Роковая на нем печать.
Розу белую с черною жабой
Я хотел на земле повенчать.

Пусть не сладились, пусть не сбылись
Эти помыслы розовых дней.
Но коль черти в душе гнездились -
Значит, ангелы жили в ней.

Вот за это веселие мути,
Отправляясь с ней в край иной,
Я хочу при последней минуте
Попросить тех, кто будет со мной,-

Чтоб за все за грехи мои тяжкие,
За неверие в благодать
Положили меня в русской рубашке
Под иконами умирать.

1923

«Заметался пожар голубой...»


Заметался пожар голубой,
Позабылись родимые дали.
В первый раз я запел про любовь,
В первый раз отрекаюсь скандалить.

Был я весь - как запущенный сад,
Был на женщин и зелие падкий.
Разонравилось пить и плясать
И терять свою жизнь без оглядки.

Мне бы только смотреть на тебя,
Видеть глаз злато-карий омут,
И чтоб, прошлое не любя,
Ты уйти не смогла к другому.

Поступь нежная, легкий стан,
Если б знала ты сердцем упорным,
Как умеет любить хулиган,
Как умеет он быть покорным.

Я б навеки забыл кабаки
И стихи бы писать забросил.
Только б тонко касаться руки
И волос твоих цветом в осень.

Я б навеки пошел за тобой
Хоть в свои, хоть в чужие дали...
В первый раз я запел про любовь,
В первый раз отрекаюсь скандалить.

1923

«Ты такая ж простая, как все...»


Ты такая ж простая, как все,
Как сто тысяч других в России.
Знаешь ты одинокий рассвет,
Знаешь холод осени синий.

По-смешному я сердцем влип,
Я по-глупому мысли занял.
Твой иконный и строгий лик
По часовням висел в рязанях.

Я на эти иконы плевал,
Чтил я грубость и крик в повесе,
А теперь вдруг растут слова
Самых нежных и кротких песен.

Не хочу я лететь в зенит,
Слишком многое телу надо.
Что ж так имя твое звенит,
Словно августовская прохлада?

Я не нищий, ни жалок, ни мал
И умею расслышать за пылом:
С детства нравиться я понимал
Кобелям да степным кобылам.

Потому и себя не сберег
Для тебя, для нее и для этой.
Невеселого счастья залог -
Сумасшедшее сердце поэта.

Потому и грущу, осев,
Словно в листья, в глаза косые...
Ты такая ж простая, как все,
Как сто тысяч других в России.

1923

«Пускай ты выпита другим...»


Пускай ты выпита другим,
Но мне осталось, мне осталось
Твоих волос стеклянный дым
И глаз осенняя усталость.

О возраст осени! Он мне
Дороже юности и лета.
Ты стала нравиться вдвойне
Воображению поэта.

Я сердцем никогда не лгу,
И потому на голос чванства
Бестрепетно сказать могу,
Что я прощаюсь с хулиганством.

Пора расстаться с озорной
И непокорною отвагой.
Уж сердце напилось иной,
Кровь отрезвляющею брагой.

И мне в окошко постучал
Сентябрь багряной веткой ивы,
Чтоб я готов был и встречал
Его приход неприхотливый.

Теперь со многим я мирюсь
Без принужденья, без утраты.
Иною кажется мне Русь,
Иными - кладбища и хаты.

Прозрачно я смотрю вокруг
И вижу, там ли, здесь ли, где-то ль,
Что ты одна, сестра и друг,
Могла быть спутницей поэта.

Что я одной тебе бы мог,
Воспитываясь в постоянстве,
Пропеть о сумерках дорог
И уходящем хулиганстве.

‹1923›

«Дорогая, сядем рядом...»


Дорогая, сядем рядом,
Поглядим в глаза друг другу.
Я хочу под кротким взглядом
Слушать чувственную вьюгу.

Это золото осеннее,
Эта прядь волос белесых -
Все явилось, как спасенье
Беспокойного повесы.

Я давно мой край оставил,
Где цветут луга и чащи.
В городской и горькой славе
Я хотел прожить пропащим.

Я хотел, чтоб сердце глуше
Вспоминало сад и лето,
Где под музыку лягушек
Я растил себя поэтом.

Там теперь такая ж осень...
Клен и липы в окна комнат,
Ветки лапами забросив,
Ищут тех, которых помнят.

Их давно уж нет на свете.
Месяц на простом погосте
На крестах лучами метит,
Что и мы придем к ним в гости,

Что и мы, отжив тревоги,
Перейдем под эти кущи.
Все волнистые дороги
Только радость льют живущим.

Дорогая, сядь же рядом,
Поглядим в глаза друг другу.
Я хочу под кротким взглядом
Слушать чувственную вьюгу.

1923

«Мне грустно на тебя смотреть...»


Мне грустно на тебя смотреть,
Какая боль, какая жалость!
Знать, только ивовая медь
Нам в сентябре с тобой осталась.

Чужие губы разнесли
Твое тепло и трепет тела.
Как будто дождик моросит
С души, немного омертвелой.

Ну что ж! Я не боюсь его.
Иная радость мне открылась.
Ведь не осталось ничего,
Как только желтый тлен и сырость.

Ведь и себя я не сберег
Для тихой жизни, для улыбок.
Так мало пройдено дорог,
Так много сделано ошибок.

Смешная жизнь, смешной разлад.
Так было и так будет после.
Как кладбище, усеян сад
В берез изглоданные кости.

Вот так же отцветем и мы
И отшумим, как гости сада...
Коль нет цветов среди зимы,
Так и грустить о них не надо.

1923

«Вечер черные брови насупил...»


Вечер черные брови насопил.
Чьи-то кони стоят у двора.
Не вчера ли я молодость пропил?
Разлюбил ли тебя не вчера?

Не храпи, запоздалая тройка!
Наша жизнь пронеслась без следа.
Может, завтра больничная койка
Упокоит меня навсегда.

Может, завтра совсем по-другому
Я уйду, исцеленный навек,
Слушать песни дождей и черемух,
Чем здоровый живет человек.

Позабуду я мрачные силы,
Что терзали меня, губя.
Облик ласковый! Облик милый!
Лишь одну не забуду тебя.

Пусть я буду любить другую,
Но и с нею, с любимой, с другой,
Расскажу про тебя, дорогую,
Что когда-то я звал дорогой.

Расскажу, как текла былая
Наша жизнь, что былой не была...
Голова ль ты моя удалая,
До чего ж ты меня довела?

1923

«Я усталым таким еще не был...»


Я усталым таким еще не был
В эту серую морозь и слизь
Мне приснилось рязанское небо
И моя непутевая жизнь.

Много женщин меня любило.
Да и сам я любил не одну.
Не от этого ль темная сила
Приучила меня к вину.

Бесконечные пьяные ночи
И в разгуле тоска не впервь!
Не с того ли глаза мне точит
Словно синие листья червь?

Не больна мне ничья измена,
И не радует легкость побед,
Тех волос золотое сено
Превращается в серый цвет,

Превращается в пепел и воды,
Когда цедит осенняя муть.
Мне не жаль вас, прошедшие годы,
Ничего не хочу вернуть.

Я устал себя мучить бесцельно.
И с улыбкою странной лица
Полюбил я носить в легком теле
Тихий свет и покой мертвеца.

И теперь даже стало не тяжко
Ковылять из притона в притон,
Как в смирительную рубашку
Мы природу берем в бетон.

И во мне, вот по тем же законам,
Умиряется бешеный пыл.
Но и все ж отношусь я с поклоном
К тем полям, что когда-то любил.

В те края, где я рос под кленом,
Где резвился на желтой траве,-
Шлю привет воробьям и воронам
И рыдающей в ночь сове.

Я кричу им в весенние дали:
«Птицы милые, в синюю дрожь
Передайте, что я отскандалил,-
Пусть хоть ветер теперь начинает
Под микитки дубасить рожь».

1923

«Годы молодые с забубённой славой...»


Годы молодые с забубенной славой,
Отравил я сам вас горькою отравой.

Я не знаю: мой конец близок ли, далек ли,
Были синие глаза, да теперь поблекли.

Где ты, радость? Темь и жуть, грустно и обидно.
В поле, что ли? В кабаке? Ничего не видно.

Руки вытяну - и вот слушаю на ощупь:
Едем... кони... сани... снег... проезжаем рощу.

«Эй, ямщик, неси вовсю! Чай, рожден не слабый.
Душу вытрясти не жаль по таким ухабам».

А ямщик в ответ одно: «По такой метели
Очень страшно, чтоб в пути лошади вспотели».

«Ты, ямщик, я вижу, трус. Это не с руки нам!»
Взял я кнут и ну стегать по лошажьим спинам.

Бью, а кони, как метель, снег разносят в хлопья.
Вдруг толчок... и из саней прямо на сугроб я.

Встал и вижу: что за черт - вместо бойкой тройки,
Забинтованный лежу на больничной койке.

И заместо лошадей по дороге тряской
Бью я жесткую кровать мокрою повязкой.

На лице часов в усы закрутились стрелки.
Наклонились надо мной сонные сиделки.

Наклонились и храпят: «Эх ты: златоглавый,
Отравил ты сам себя горькою отравой.

Мы не знаем, твой конец близок ли, далек ли,-
Синие твои глаза в кабаках промокли».

1924

Страна негодяев

Драматическая поэма
ПЕРСОНАЛ
  • Чекистов, комиссар из охраны железнодорожной линии.
  • Замарашкин, сочувствующий коммунистам. Доброволец.
  • Номах, бандит.
  • Рассветов.
  • Чарин, комиссар приисков.
  • Лобок, комиссар приисков.
  • Комендант поезда.
  • Красноармейцы.
  • Рабочие.
  • Литза-Хун, советский сыщик.
  • Барсук, повстанец.
  • Повстанцы.
  • Милиционеры.
    ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. НА КАРАУЛЕ

    Снежная чаща. Железнодорожная будка Уральской линии. Чекистов, охраняющий линию, ходит с одного конца в другой.

    Чекистов
    Ну и ночь! Что за ночь!
    Черт бы взял эту ночь
    С... адским холодом,
    И такой темнотой,
    С тем, что нужно без устали
    Бельма перить.
    . . . . . . . . . . . . . . . .
    Стой!
    Кто идет?
    Отвечай!..
    А не то
    Мой наган размозжит твой череп!
    Стой, холера тебе в живот.
    Тише... тише...

    Замарашкин
    Легче бранись, Чекистов!
    От ругательств твоих
    Даже у будки краснеют стены.
    И с чего это, брат мой,
    Ты так неистов?
    Это ж... я... Замарашкин...
    Иду на смену...

    Чекистов
    Черт с тобой, что ты Замарашкин!
    Я ведь не собака,
    Чтоб слышать носом.

    Замарашкин
    Ох, и зол же ты, брат мой!..
    Аж до печенок страшно...
    Я уверен, что ты страдаешь
    Кровавым поносом...

    Чекистов
    Ну, конечно, страдаю!
    От этой проклятой селедки
    Может вконец развалиться брюхо.
    О!
    Если б теперь... рюмку водки...
    Я бы даже не выпил...
    А так...
    Понюхал...
    . . . . . . . . . . . . . . . .
    Знаешь? Когда эту селедку берешь
    за хвост,
    То думаешь,
    Что вся она набита рисом...
    Разломаешь,
    Глядь:
    Черви... Черви...
    Жирные белые черви...
    Дьявол нас, знать, занес
    К этой грязной мордве
    И вонючим черемисам!

    Замарашкин
    Что ж делать,
    Когда выпал такой нам год?
    Скверный год! Отвратительный год!
    Это еще ничего...
    Там... За Самарой... Я слышал...
    Люди едят друг друга...
    Такой выпал нам год!
    Скверный год!
    Отвратительный год!
    И к тому же еще чертова вьюга.

    Чекистов
    Мать твою в эт-твою
    Ветер, как сумасшедший мельник,
    Крутит жерновами облаков
    День и ночь...
    День и ночь...
    А народ ваш сидит, бездельник,
    И не хочет себе ж помочь.
    Нет бездарней и лицемерней,
    Чем ваш русский равнинный мужик!
    Коль живет он в Рязанской губернии,
    Так о Тульской не хочет тужить.
    То ли дело Европа?
    Там тебе не вот эти хаты,
    Которым, как глупым курам,
    Головы нужно давно под топор...

    Замарашкин
    Слушай, Чекистов!..
    С каких это пор
    Ты стал иностранец?
    Я знаю, что ты еврей,
    Фамилия твоя Лейбман,
    И черт с тобой, что ты жил
    За границей...
    Все равно в Могилеве твой дом.

    Чекистов
    Ха-ха!
    Нет, Замарашкин!
    Я гражданин из Веймара
    И приехал сюда не как еврей,
    А как обладающий даром
    Укрощать дураков и зверей.
    Я ругаюсь и буду упорно
    Проклинать вас хоть тысячи лет,
    Потому что...
    Потому что хочу в уборную,
    А уборных в России нет.
    Странный и смешной вы народ!
    Жили весь век свой нищими
    И строили храмы божие...
    Да я б их давным-давно
    Перестроил в места отхожие.
    Ха-ха!
    Что скажешь, Замарашкин?
    Ну?
    Или тебе обидно,
    Что ругают твою страну?
    Бедный! Бедный Замарашкин...

    Замарашкин
    Черт-те что ты городишь, Чекистов!

    Чекистов
    Мне нравится околесина.
    Видишь ли... я в жизни
    Был бедней церковного мыша
    И глодал вместо хлеба камни.
    Но у меня была душа,
    Которая хотела быть Гамлетом.
    Глупая душа, Замарашкин!
    Ха-ха!
    А когда я немного подрос,
    Я увидел...

    Слышатся чьи-то шаги.

    Тише... Помолчи, голубчик...
    Кажется... кто-то... кажется...
    Черт бы взял этого мерзавца Номаха
    И всю эту банду повстанцев!
    Я уверен, что нынче ночью
    Ты заснешь, как плаха,
    А он опять остановит поезд
    И разграбит станцию.

    Замарашкин
    Я думаю, этой ночью он не придет.
    Нынче от холода в воздухе
    Дохли птицы.
    Для конницы нынче
    Дорога скользка, как лед,
    А с пехотой прийти
    Он и сам побоится.
    Нет! этой ночью он не придет!
    Будь спокоен, Чекистов!
    Это просто с мороза проскрипело дерево...

    Чекистов
    Хорошо! Я спокоен. Сейчас уйду.
    Продрог до костей от волчьей стужи.
    А в казарме сегодня,
    Как на беду,
    Из прогнившей картошки
    Холодный ужин.
    Эх ты, Гамлет, Гамлет!
    Ха-ха, Замарашкин!..
    Прощай!
    Карауль в оба!..

    Замарашкин
    Хорошего аппетита!
    Спокойной ночи!

    Чекистов
    Мать твою в эт-твою!
    (Уходит.)

    ССОРА ИЗ-ЗА ФОНАРЯ

    Некоторое время Замарашкин расхаживает около будки один. Потом неожиданно подносит руку к губам и издает в два пальца осторожный свист. Из чащи, одетый в русский полушубок и в шапку-ушанку, выскакивает Номах.

    Номах
    Что говорил тебе этот коммунист?

    Замарашкин
    Слушай, Номах! Оставь это дело.
    Они за тебя по-настоящему взялись.
    Как бы не на столбе
    Очутилось твое тело.

    Номах
    Ну так что ж!
    Для ворон будет пища.

    Замарашкин
    Но ты должен щадить других.

    Номах
    Что другие?
    Свора голодных нищих.
    Им все равно...
    В этом мире немытом
    Душу человеческую
    Ухорашивают рублем,
    И если преступно здесь быть бандитом,
    То не более преступно,
    Чем быть королем...
    Я слышал, как этот прохвост
    Говорил тебе о Гамлете.
    Что он в нем смыслит?
    Гамлет восстал против лжи,
    В которой варился королевский двор.
    Но если б теперь он жил,
    То был бы бандит и вор.
    Потому что человеческая жизнь
    Это тоже двор,
    Если не королевский, то скотный.

    Замарашкин
    Помнишь, мы зубрили в школе?
    "Слова, слова, слова..."
    Впрочем, я вас обоих
    Слушаю неохотно.
    У меня есть своя голова.
    Я только всему свидетель,
    В тебе ж люблю старого друга.
    В час несчастья с тобой на свете
    Моя помощь к твоим услугам.

    Номах
    Со мною несчастье всегда.
    Мне нравятся жулики и воры.
    Мне нравятся груди,
    От гнева спертые.
    Люди устраивают договоры,
    А я посылаю их к черту.
    Кто смеет мне быть правителем?
    Пусть те, кому дорог хлев,
    Называются гражданами и жителями
    И жиреют в паршивом тепле.
    Это все твари тленные!
    Предмет для навозных куч!
    А я - гражданин вселенной,
    Я живу, как я сам хочу!

    Замарашкин
    Слушай, Номах... Я знаю,
    Быть может, ты дьявольски прав,
    Но все ж... Я тебе желаю
    Хоть немного смирить свой нрав.
    Подумай... Не завтра, так после...
    Не после... Так после опять...
    Слова ведь мои не кости,
    Их можно легко прожевать.
    Ты понимаешь, Номах?

    Номах
    Ты думаешь, меня это страшит?
    Я знаю мою игру.
    Мне здесь на все наплевать.
    Я теперь вконец отказался от многого,
    И в особенности от государства,
    Как от мысли праздной,
    Оттого что постиг я,
    Что все это договор,
    Договор зверей окраски разной.
    Люди обычаи чтут как науку,
    Да только какой же в том смысл и прок,
    Если многие громко сморкаются в руку,
    А другие обязательно в носовой платок.
    Мне до дьявола противны
    И те и эти.
    Я потерял равновесие...
    И знаю сам -
    Конечно, меня подвесят
    Когда-нибудь к небесам.
    Ну так что ж!
    Это еще лучше!
    Там можно прикуривать о звезды...
    Но...
    Главное не в этом.
    Сегодня проходит экспресс,
    В 2 ночи -
    46 мест.
    Красноармейцы и рабочие.
    Золото в слитках.

    Замарашкин
    Ради бога, меня не впутывай!

    Номах
    Ты дашь фонарь.

    Замарашкин
    Какой фонарь?

    Номах
    Красный.

    Замарашкин
    Этого не будет!

    Номах
    Будет хуже.

    Замарашкин
    Чем хуже?

    Номах
    Я разберу рельсы.

    Замарашкин
    Номах! Ты подлец!
    Ты хочешь меня под расстрел...
    Ты хочешь, чтоб трибунал...

    Номах
    Не беспокойся! Ты будешь цел.
    Я 200 повстанцев сюда пригнал.
    Коль боишься расстрела,
    Бежим со мной.

    Замарашкин
    Я? С тобой?
    Да ты спятил с ума!

    Номах
    В голове твоей бродит
    Непроглядная тьма.
    Я думал - ты смел,
    Я думал - ты горд,
    А ты только лишь лакей
    Узаконенных держиморд.
    Ну так что ж!
    У меня есть выход другой,
    Он не хуже...

    Замарашкин
    Я не был никогда слугой.
    Служит тот, кто трус.
    Я не пленник в моей стране,
    Ты меня не заманишь к себе.
    Уходи! Уходи!
    Уходи, ради дружбы.

    Номах
    Ты, как сука, скулишь при луне...

    Замарашкин
    Уходи! Не заставь скорбеть...
    Мы ведь товарищи старые...
    Уходи, говорю тебе...
    (Трясет винтовкой.)
    А не то вот на этой гитаре
    Я сыграю тебе разлуку.

    Номах (смеясь)
    Слушай, защитник коммуны,
    Ты, пожалуй, этой гитарой
    Оторвешь себе руку.
    Спрячь-ка ее, бесструнную,
    Чтоб не охрипла на холоде.
    Я и сам ведь сонату лунную
    Умею играть на кольте.

    Замарашкин
    Ну и играй, пожалуйста.
    Только не здесь!
    Нам такие музыканты не нужны.

    Номах
    Все вы носите овечьи шкуры,
    И мясник пасет для вас ножи.
    Все вы стадо!
    Стадо! Стадо!
    Неужели ты не видишь? Не поймешь,
    Что такого равенства не надо?
    Ваше равенство - обман и ложь.
    Старая гнусавая шарманка
    Этот мир идейных дел и слов.
    Для глупцов - хорошая приманка,
    Подлецам - порядочный улов.
    Дай фонарь!

    Замарашкин
    Иди ты к черту!

    Номах
    Тогда не гневайся,
    Пускай тебя не обижает
    Другой мой план.

    Замарашкин
    Ни один план твой не пройдет.

    Номах
    Ну, это мы еще увидим...
    . . . . . . . . . . . . . . . .
    Послушай, я тебе скажу:
    Коль я хочу,
    Так, значит, надо.
    Ведь я башкой моей не дорожу
    И за грабеж не требую награды.
    Все, что возьму,
    Я все отдам другим.
    Мне нравится игра,
    Ни слава и ни злато.
    Приятно мне под небом голубым
    Утешить бедного и вшивого собрата.
    Дай фонарь!

    Замарашкин
    Отступись, Номах!

    Номах
    Я хочу сделать для бедных праздник.

    Замарашкин
    Они сделают его сами.

    Номах
    Они сделают его через 1000 лет.

    Замарашкин
    И то хорошо.

    Номах
    А я сделаю его сегодня.
    . . . . . . . . . . . . . . . .

    Бросается на Замарашкина и давит его за горло. Замарашкин падает. Номах завязывает ему рот платком и скручивает веревками руки и ноги. Некоторое время он смотрит на лежащего, потом идет в будку и выходит оттуда с зажженным красным фонарем.

    ЧАСТЬ ВТОРАЯ. ЭКСПРЕСС №5

    Салон-вагон. В вагоне страшно накурено. Едут комиссары и Рабочие. Ведут спор.

    Рассветов
    Чем больше гляжу я на снежную ширь,
    Тем думаю все упорнее.
    Черт возьми!
    Да ведь наша Сибирь
    Богаче, чем желтая Калифорния.
    С этими запасами руды
    Нам не страшна никакая
    Мировая блокада.
    Только работай! Только трудись!
    И в республике будет,
    Что кому надо.
    Можно ль представить,
    Что в месяц один
    Открыли пять золотоносных жил.
    В Америке это было бы сенсацией,
    На бирже стоял бы рев.
    Маклера бы скупали акции,
    Выдавая 1 пуд за 6 пудов.
    Я работал в клондайкских приисках,
    Где один нью-йоркский туз
    За 3 миллиона без всякого риска
    12 ½ положил в картуз.
    А дело все было под шепот,
    Просто биржевой трюк,
    Но многие, денежки вхлопав,
    Остались почти без брюк.
    О! Эти американцы...
    Они - неуничтожимая моль.
    Сегодня он в оборванцах,
    А завтра золотой король.
    Так было и здесь...
    Самый простой прощелыга,
    Из индианских мест,
    Жил, по-козлиному прыгал
    И вдруг в богачи пролез.
    Я помню все штуки эти.
    Мы жили в ночлежках с ним.
    Он звал меня мистер Развети,
    А я его - мистер Джим.
    "Послушай, - сказал он, - please,
    Ведь это не написано в брамах,
    Чтобы без wisky и miss
    Мы валялись с тобою в ямах.
    У меня в животе лягушки
    Завелись от голодных дум.
    Я хочу хорошо кушать
    И носить хороший костюм.
    Есть одна у меня затея,
    И если ты не болван,
    То без всяких словес, не потея,
    Согласишься на этот план.
    Нам нечего очень стараться,
    Чтоб расходовать жизненный сок.
    Я знаю двух-трех мерзавцев,
    У которых золотой песок.
    Они нам отыщут банкира
    (т. е. мерзавцы эти),
    И мы будем королями мира...
    Ты понял, мистер Развети?"
    "Открой мне секрет, Джим!" -
    Сказал я ему в ответ.
    А он мне сквозь трубочный дым
    Пробулькал:
    "Секретов нет!
    Мы просто возьмем два ружья,
    Зарядим золотым песком
    И будем туда стрелять,
    Куда нам укажет Том".
    (А Том этот был рудокоп -
    Мошенник, каких поискать.)
    И вот мы однажды тайком
    В Клондайке.
    Нас целая рать...
    И по приказу, даденному
    Под браунинги в висок,
    Мы в четыре горы громадины
    Золотой стреляли песок,
    Как будто в слонов лежащих,
    Чтоб достать дорогую кость.
    И громом гремела в чащах
    Ружей одичалая злость.
    Наш предводитель живо
    Шлет телеграмму потом:
    "Открыли золотую жилу.
    Приезжайте немедленно.
    Том".
    А дело было под шепот,
    Просто биржевой трюк...
    Но многие, денежки вхлопав,
    Остались почти без брюк.

    Чарин
    Послушай, Рассветов! и что же,
    Тебя не смутил обман?

    Рассветов
    Не все ли равно,
    К какой роже
    Капиталы текут в карман.
    Мне противны и те и эти.
    Все они -
    Класс грабительских банд.
    Но должен же, друг мой, на свете
    Жить Рассветов Никандр.

    Голос из группы
    Правильно!

    Другой голос
    Конечно, правильно!

    Третий голос
    С паршивой овцы хоть шерсти
    Человеку рабочему клок.

    Чарин
    Значит, по этой версии
    Подлость подчас не порок?

    Первый голос
    Ну конечно, в собачьем стане,
    С философией жадных собак,
    Защищать лишь себя не станет
    Тот, кто навек дурак.

    Рассветов
    Дело, друзья, не в этом.
    Мой рассказ вскрывает секрет.
    Можно сказать перед всем светом,
    Что в Америке золота нет.
    Там есть соль,
    Там есть нефть и уголь,
    И железной много руды.
    Кладоискателей вьюга
    Замела золотые следы.
    Калифорния - это мечта
    Всех пропойц и неумных бродяг.
    Тот, кто глуп или мыслить устал,
    Прозябает в ее краях.
    Эти люди - гнилая рыба.
    Вся Америка - жадная пасть,
    Но Россия... вот это глыба...
    Лишь бы только Советская власть!..
    Мы, конечно, во многом отстали.
    Материк наш:
    Лес, степь да вода.
    Из железобетона и стали
    Там настроены города.
    Вместо наших глухих раздолий,
    Там, на каждой почти полосе,
    Перерезано рельсами поле
    С цепью каменных рек - шоссе.
    И по каменным рекам без пыли,
    И по рельсам без стона шпал
    И экспрессы и автомобили
    От разбега в бензинном мыле
    Мчат, секундой считая доллар,
    Места нет здесь мечтам и химерам,
    Отшумела тех лет пора.
    Все курьеры, курьеры, курьеры,
    Маклера, маклера, маклера.
    От еврея и до китайца
    Проходимец и джентельмен,
    Все в единой графе считаются
    Одинаково - business men,
    На цилиндры, шапо и кепи
    Дождик акций свистит и льет.
    Вот где вам мировые цепи,
    Вот где вам мировое жулье.
    Если хочешь здесь душу выржать,
    То сочтут: или глуп, или пьян.
    Вот она - мировая биржа!
    Вот они - подлецы всех стран.

    Чарин
    Да, Рассветов! но все же, однако,
    Ведь и золота мы хотим.
    И у нас биржевая клоака
    Расстилает свой едкий дым.
    Никому ведь не станет в новинки,
    Что в кремлевские буфера
    Уцепились когтями с Ильинки
    Маклера, маклера, маклера...
    И в ответ партийной команде,
    За налоги на крестьянский труд,
    По стране свищет банда на банде,
    Волю власти считая за кнут.
    И кого упрекнуть нам можно?
    Кто сумеет закрыть окно,
    Чтоб не видеть, как свора острожная
    И крестьянство так любят Махно?
    Потому что мы очень строги,
    А на строгость ту зол народ,
    У нас портят железные дороги,
    Гибнут озими, падает скот.
    Люди с голоду бросились в бегство,
    Кто в Сибирь, а кто в Туркестан,
    И оскалилось людоедство
    На сплошной недород у крестьян.
    Их озлобили наши поборы,
    И, считая весь мир за бедлам,
    Они думают, что мы воры
    Иль поблажку даем ворам.
    Потому им и любы бандиты,
    Что всосали в себя их гнев.
    Нужно прямо сказать, открыто,
    Что республика наша - bluff,
    Мы не лучшее, друг мой, дерьмо.

    Рассветов
    Нет, дорогой мой!
    Я вижу, у вас
    Нет понимания масс.
    Ну кому же из нас не известно
    То, что ясно как день для всех.
    Вся Россия - пустое место.
    Вся Россия - лишь ветер да снег.
    Этот отзыв ни резкий, ни черствый.
    Знают все, что до наших лбов
    Мужики караулили версты
    Вместо пегих дорожных столбов.
    Здесь все дохли в холере и оспе.
    Не страна, а сплошной бивуак.
    Для одних - золотые россыпи,
    Для других - непроглядный мрак.
    И кому же из нас незнакомо,
    Как на теле паршивый прыщ,
    Тысчи лет из бревна да соломы
    Строят здания наших жилищ.
    10 тысяч в длину государство,
    В ширину около верст тысяч 3-х.
    Здесь одно лишь нужно лекарство -
    Сеть шоссе и железных дорог.
    Вместо дерева нужен камень,
    Черепица, бетон и жесть.
    Города создаются руками,
    Как поступками - слава и честь.
    Подождите!
    Лишь только клизму
    Мы поставим стальную стране,
    Вот тогда и конец бандитизму,
    Вот тогда и конец резне.

    Слышатся тревожные свистки паровоза. Поезд замедляет ход. Все вскакивают.

    Рассветов
    Что такое?

    Лобок
    Тревога!

    Первый голос
    Тревога!

    Рассветов
    Позовите коменданта!

    Комендант (вбегая)
    Я здесь.

    Рассветов
    Что случилось?

    Комендант
    Красный фонарь...

    Рассветов (смотрит в окно)
    Гм... да... я вижу...

    Лобок
    Дьявольская метель...
    Вероятно, занос.

    Комендант
    Сейчас узнаем...

    Поезд останавливается. Комендант выбегает.

    Рассветов
    Это не станция и не разъезд,
    Просто маленькая железнодорожная будка.

    Лобок
    Мне говорили, что часто здесь
    Поезда прозябают по целым суткам.
    Ну, а еще я слышал...

    Чарин
    Что слышал?

    Лобок
    Что здесь немного шалят.

    Рассветов
    Глупости...
    Для кого как.

    Входит Комендант.

    Рассветов
    Ну?

    Комендант
    Здесь стрелочник и часовой
    Говорят, что отсюда за 1/2 версты
    Сбита рельса.

    Рассветов
    Надо поправить.

    Комендант
    Часовой говорит, что до станции
    По другой ветке верст 8.
    Можно съездить туда
    И захватить мастеров.

    Рассветов
    Отцепляйте паровоз и поезжайте.

    Комендант
    Это дело 30-ти минут.

    Уходит. Рассветов и другие
    остаются, погруженные в молчание.

    ПОСЛЕ 30-ти МИНУТ

    Красноармеец (вбегая в салон-вагон)
    Несчастие! Несчастие!

    Все (вперебой)
    Что такое?..
    Что случилось?..
    Что такое?..

    Красноармеец
    Комендант убит.
    Вагон взорван.
    Золото ограблено.
    Я ранен.
    Несчастие! Несчастие!

    Вбегает рабочий.

    Рабочий
    Товарищи! Мы обмануты!
    Стрелочник и часовой
    Лежат здесь в будке.
    Они связаны.
    Это провокация бандитов.

    Рассветов
    За каким вы дьяволом
    Увезли с собой вагон?

    Красноармеец
    Комендант послушался стрелочника...

    Рассветов
    Мертвый болван!

    Красноармеец
    Лишь только мы завернули
    На этот... другой путь,
    Часовой сразу 2 пули
    Всадил коменданту в грудь.
    Потом выстрелил в меня.
    Я упал...
    Потом он громко свистнул,
    И вдруг, как из-под земли,
    Сугробы взрывая,
    Нас окружили в приступ
    Около двухсот негодяев.
    Машинисту связали руки,
    В рот запихали платок.
    Потом я услышал стуки
    И взрыв, где лежал песок.
    Метель завывала чертом.
    В плече моем ныть и течь.
    Я притворился мертвым
    И понял, что надо бечь.

    Лобок
    Я знаю этого парня,
    Что орудует в этих краях.
    Он, кажется, родом с Украйны
    И кличку носит Номах.

    Рассветов
    Номах?

    Лобок
    Да. Номах.

    Вбегает второй Красноармеец.

    2-й Красноармеец

    Рельсы в полном порядке!
    Так что, выходит, обман...

    Рассветов (хватаясь за голову)
    И у него не хватило догадки!..
    Мертвый болван!
    Мертвый болван!

    ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ. О ЧЕМ ГОВОРИЛИ НА ВОКЗАЛЕ № В СЛЕДУЮЩИЙ ДЕНЬ

    Замарашкин (один около стола с телефоном)
    Если б я не был обижен,
    Я, может быть, и не сказал,
    Но теперь я отчетливо вижу,
    Что он плюнул мне прямо в глаза.

    Входят Рассветов, Лобок и Чекистов.

    Лобок
    Я же говорил, что это место
    Считалось опасным всегда.
    Уже с прошлого года
    Стало известно,
    Что он со всей бандой перебрался сюда.

    Рассветов
    Что мне из того, что ты знал?
    Узнай, где теперь он.

    Чекистов
    Ты, Замарашкин, идиот!
    Я будто предчувствовал.

    Рассветов
    Бросьте вы к черту ругаться, -
    Это теперь не помога.
    Нам нужно одно:
    Дознаться,
    По каким они скрылись дорогам.

    Чекистов
    Метель замела все следы.

    Замарашкин
    Пустяки, мы следы отыщем.
    Не будем ставить громоздко
    Вопрос, где лежат пути.
    Я знаю из нашего розыска
    Ищейку, каких не найти.
    Это шанхайский китаец.
    Он коммунист и притом,
    Под видом бродяги слоняясь,
    Знает здесь каждый притон.

    Рассветов
    Это, пожалуй, дело.

    Лобок
    Как зовут китайца?
    Уж не Литза ли Хун?

    Замарашкин
    Он самый!

    Лобок
    О, про него много говорят теперь.
    Тогда Номах в наших лапах.

    Рассветов
    Но, я думаю, Номах
    Тоже не из тетерь...

    Замарашкин
    Он чует самый тонкий запах.

    Рассветов
    Потом ведь нам очень важно
    Поймать его не пустым...
    Нам нужно вернуть покражу...
    Но золото, может, не с ним...

    Замарашкин
    Золото, конечно, не при нем.
    Но при слежке вернем и пропажу.
    Нужно всех их забрать живьем...
    Под кнутом они сами расскажут.

    Рассветов
    Что же: звоните в розыск.

    Замарашкин (подходит к телефону)
    43-78...
    Алло...
    43-78?

    ПРИВОЛЖСКИЙ ГОРОДОК

    Тайный притон с паролем "Авдотья, подними подол". 2 тайных посетителя. Кабатчица, судомойка и подавщица.

    Кабатчица
    Спирт самый чистый, самый настоящий!
    Сама бы пила, да деньги надо.
    Милости просим.
    Заглядывайте почаще.
    Хоть утром, хоть в полночь -
    Я всегда вам рада.

    Входят Номах, Барсук и еще 2 повстанца.
    Номах в пальто и шляпе.

    Барсук
    Привет тетке Дуне!

    Кабатчица
    Мое вам почтение, молодые люди.

    1-й повстанец
    Дай-ка и нам по баночке клюнуть.
    С перезябу-то легче, пожалуй, будет.

    Садятся за стол около горящей печки.

    Кабатчица
    Сейчас, мои дорогие!
    Сейчас, мои хорошие!

    Номах
    Холод зверский. Но... все-таки
    Я люблю наши русские вьюги.

    Барсук
    Мне все равно. Что вьюга, что дождь...
    У этой тетки
    Спирт такой,
    Что лучше во всей округе не найдешь.

    1-й повстанец
    Я не люблю вьюг,
    Зато с удовольствием выпью.
    Когда крутит снег,
    Мне кажется,
    На птичьем дворе гусей щиплют.
    Вкус у меня раздражительный,
    Аппетит, можно сказать, неприличный,
    А потому я хотел бы положительно
    Говядины или птичины.

    Кабатчица
    Сейчас, мои желанные...
    Сейчас, сейчас...
    (Ставит спирт и закуску.)

    Номах (тихо к кабатчице)
    Что за люди... сидят здесь... окол?.

    Кабатчица
    Свои, голубчик,
    Свои, мой сокол.
    Люди не простого рода,
    Знатные-с, сударь,
    Я знаю их 2 года.
    Посетители - первый класс,
    Каких нынче мало.
    У меня уж набит глаз
    В оценке материала.
    Люди ловкой игры.
    Оба - спецы по винам.
    Торгуют из-под полы
    И спиртом и кокаином.
    Не беспокойтесь! У них
    Язык на полке.
    Их ищут самих
    Красные волки.
    Это дворяне,
    Щербатов и Платов.

    Посетители начинают разговаривать.

    Щербатов
    Авдотья Петровна!
    Вы бы нам на гитаре
    Вальс
    "Невозвратное время".

    Платов
    Или эту... ту, что вчера...
    (напевает)
    "Все, что было,
    Все, что мило,
    Все давным-давно
    Уплы-ло..."
    Эх, Авдотья Петровна!
    Авдотья Петровна!
    Кабы нам назад лет 8,
    Старую Русь,
    Старую жизнь,
    Старые зимы,
    Старую осень.

    Барсук
    Ишь чего хочет, сволочь!

    1-й повстанец
    М-да-с...

    Щербатов
    Невозвратное время! Невозвратное время!
    Пью за Русь!
    Пью за прекрасную
    Прошедшую Русь.
    Разве нынче народ пошел?
    Разве племя?
    Подлец на подлеце
    И на трусе трус.
    Отцвело навсегда
    То, что было в стране благородно.
    Золотые года!
    Ах, Авдотья Петровна!
    Сыграйте, Авдотья Петровна,
    Вальс,
    Сыграйте нам вальс
    "Невозвратное время".

    Кабатчица
    Да, родимые, да, сердешные!
    Это не жизнь, а сплошное безобразие.
    Я ведь тоже была
    Дворянка здешняя
    И училась в первой
    Городской гимназии.

    Платов
    Спойте! Спойте, Авдотья Петровна!
    Спойте: "Все, что было".

    Кабатчица
    Обождите, голубчики,
    Дайте с посудой справиться.

    Щербатов
    Пожалуйста. Пожалуйста!

    Платов
    Пожалуйста, Авдотья Петровна!

    Через кухонные двери появляется Китаец.

    Китаец
    Ниет Амиэрика,
    Ниет Евыропе.
    Опий, опий,
    Сыамый лыучий опий.
    Шанго курил,
    Диеньги дыавал,
    Сыам лиубил,
    Есыли б не сытрадал.
    Куришь, колица виюца,
    А хыто пыривык,
    Зыабыл ливарюца,
    Зыабыл большевик.
    Ниет Амиэрика,
    Ниет Евыропе.
    Опий, опий,
    Сыамый лыучий опий.

    Щербатов
    Эй, ходя! Давай 2 трубки.

    Китаец
    Диеньги пирет.
    Хыодя очень бедыный.
    Тывой шибко живет,
    Мой очень быледный.

    Подавщица
    Курить на кухню.

    Щербатов
    На кухню так на кухню.
    (Покачиваясь, идет с Платовым на кухню. Китаец за ними.)

    Номах
    Ну и народец здесь.
    О всех веревка плачет.

    Барсук
    М-да-с...

    1-й повстанец
    Если так говорить,
    То, значит,
    В том числе и о нас.

    Барсук
    Разве ты себя считаешь негодяем?

    1-й повстанец
    Я не считаю,
    Но нас считают.

    2-й повстанец
    Считала лисица
    Ворон на дереве.

    К столику подходит подавщица.

    Подавщица
    Сегодня в газете...

    Номах
    Что в газете?

    Подавщица (тихо)
    Пишут, что вы разгромили поезд,
    Убили коменданта и красноармейца.
    За вами отправились в поиски.
    Говорят, что поймать надеются.
    Обещано 1000 червонцев.
    С описанием ваших примет:
    Блондин.
    Среднего роста.
    28-ми лет.
    (Отходит.)

    Номах
    Ха-ха!
    Замарашкин не выдержал.

    Барсук
    Я говорил, что его нужно было
    Прикончить, и дело с концом.
    Тогда б ни одно рыло
    Не знало,
    Кто справился с мертвецом.

    Номах
    Ты слишком кровожаден.
    Если б я видел,
    То и этих двоих
    Не позволил убить...
    Зачем?
    Ведь так просто
    Связать руки
    И в рот платок.

    Барсук
    Нет! Это не так уж просто.
    В живом остается протест.
    Молчат только те - на погостах,
    На ком крепкий камень и крест.
    Мертвый не укусит носа,
    А живой...

    Номах
    Кончим об этом.

    1-й повстанец
    Два вопроса...

    Номах
    Каких?

    1-й повстанец
    Куда деть слитки
    И куда нам?

    Номах
    Я сегодня в 12 в Киев.
    Паспорт у меня есть.
    Вас не знают, кто вы такие,
    Потому оставайтесь здесь...
    Телеграммой я дам вам знать,
    Где я буду...
    В какие минуты...
    Обязательно тыщ 25
    На песок закупить валюты.
    Пусть они поумерят прыть -
    Мы мозгами немного побольше...

    Барсук
    Остальное зарыть?

    Номах
    Часть возьму я с собой,
    Остальное пока зарыть...
    После можно отправить в Польшу.
    У меня созревает мысль
    О российском перевороте,
    Лишь бы только мы крепко сошлись,
    Как до этого, в нашей работе.
    Я не целюсь играть короля
    И в правители тоже не лезу,
    Но мне хочется погулять
    И под порохом и под железом.
    Мне хочется вызвать тех,
    Что на Марксе жиреют, как янки.
    Мы посмотрим их храбрость и смех,
    Когда двинутся наши танки.

    Барсук
    Замечательный план!

    1-й повстанец
    Мы всегда готовы.

    2-й повстанец
    Я как-то отвык без войны.

    Барсук
    Мы все по ней скучаем.
    Стало тошно до чертиков
    Под юбкой сидеть у жены
    И живот напузыривать чаем.
    Денег нет, чтоб пойти в кабак,
    Сердце ж спиртику часто хочет.
    Я от скуки стал нюхать табак -
    Хоть немного в носу щекочет.

    Номах
    Ну, а теперь пора.
    До 12 четверть часа.
    (Бросает на стол два золотых.)

    Барсук
    Может быть, проводить?

    Номах
    Ни в коем случае.
    Я выйду один.
    (Быстро прощается и уходит.)
    Из кухни появляется Китаец и неторопливо выходит вслед за ним. Опьяневшие посетители садятся на свои места. Барсук берет шапку, кивает товарищам на китайца и выходит тоже.

    Щербатов
    Слушай, Платов!
    Я совсем ничего не чувствую.

    Платов
    Это виноват кокаин.

    Щербатов
    Нет, это не кокаин.
    Я, брат, не пьян.
    Я всего лишь одну понюшку.
    По-моему, этот китаец
    Жулик и шарлатан!
    Ну и народ пошел!
    Ну и племя!
    Ах, Авдотья Петровна!
    Сыграйте нам, Авдотья Петровна, вальс...
    Сыграйте нам вальс
    "Невозвратное время".
    (Тычется носом в стол. Платов тоже.)
    Повстанцы молча продолжают пить. Кабатчица входит с гитарой. Садится у стойки и начинает настраивать.

    ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ. НА ВОКЗАЛЕ N

    Рассветов и Замарашкин. Вбегает Чекистов.

    Чекистов
    Есть! Есть! Есть!
    Замарашкин, ты не брехун!
    Вот телеграмма:
    "Я Киев. Золото здесь.
    Нужен ли арест.
    Литза-Хун".
    (Передает телеграмму Рассветову.)

    Рассветов
    Все это очень хорошо,
    Но что нужно ему ответить?

    Чекистов
    Как что?
    Конечно, взять на цугундер!

    Рассветов
    В этом мало радости -
    Уничтожить одного,
    Когда на свободе
    Будет 200 других.

    Чекистов
    Других мы поймаем потом.
    С другими успеем после...
    Они ходят
    Из притона в притон,
    Пьют спирт и играют в кости.
    Мы возьмем их в любом кабаке.
    В них одних, без Номаха,
    Толку мало.
    А пока
    Нужно крепко держать в руке
    Ту добычу,
    Которая попала.

    Рассветов
    Теперь он от нас не уйдет,
    Особенно при сотне нянек.

    Чекистов
    Что ему няньки?
    Он их сцапает в рот,
    Как самый приятный
    И легкий пряник.

    Рассветов
    Когда будут следы к другим,
    Мы возьмем его в 2 секунды.
    Я не знаю, с чего вы
    Вдолбили себе в мозги -
    На цугундер да на цугундер.
    Нам совсем не опасен
    Один индивид,
    И скажу вам, коллега, вкратце,
    Что всегда лучше
    Отыскивать нить
    К общему центру организации.
    Нужно мыслить без страха.
    Послушайте, мой дорогой:
    Мы уберем Номаха,
    Но завтра у них будет другой.
    Дело совсем не в Номахе,
    А в тех, что попали за борт.
    Нашей веревки и плахи
    Ни один не боится черт.
    Страна негодует на нас.
    В стране еще дикие нравы.
    Здесь каждый Аким и Фанас
    Бредит имперской славой.
    Еще не изжит вопрос,
    Кто ляжет в борьбе из нас.
    Честолюбивый росс
    Отчизны своей не продаст.
    Интернациональный дух
    Прет на его рожон.
    Мужик если гневен не вслух,
    То завтра придет с ножом.
    Повстанчество есть сигнал.
    Поэтому сказ мой весь:
    Тот, кто крыло поймал,
    Должен всю птицу съесть.

    Чекистов
    Клянусь всеми чертями,
    Что эта птица
    Даст вам крылом по морде
    И улетит из-под носа.

    Рассветов
    Это не так просто.

    Замарашкин
    Для него будет,
    Пожалуй, очень просто.

    Рассветов
    Мы усилим надзор
    И возьмем его,
    Как мышь в мышеловку.
    Но только тогда этот вор
    Получит свою веревку,
    Когда хоть бандитов сто
    Будет качаться с ним рядом,
    Чтоб чище синел простор
    Коммунистическим взглядом.

    Чекистов
    Слушайте, товарищ!
    Это превышение власти -
    Этот округ вверен мне.
    Мне нужно поймать преступника,
    А вы разводите теорию.

    Рассветов
    Как хотите, так и называйте.
    Но,
    Чтоб больше наш спор
    Не шел о том,
    Мы сегодня ж дадим ответ:
    "Литза-Хун!
    Наблюдайте за золотом.
    Больше приказов нет".

    Чекистов быстро поворачивается, хлопает дверью и выходит в коридор.

    В КОРИДОРЕ

    Чекистов
    Тогда я поеду сам.

    КИЕВ

    Хорошо обставленная квартира. На стене большой, во весь рост, портрет Петра Великого. Номах сидит на крыле кресла, задумавшись. Он, по-видимому, только что вернулся. Сидит в шляпе. В дверь кто-то барабанит пальцами. Номах, как бы пробуждаясь от дремоты, идет осторожно к двери, прислушивается и смотрит в замочную скважину.

    Номах
    Кто стучит?

    Голос
    Отворите... Это я...

    Номах
    Кто вы?

    Голос
    Это я... Барсук...

    Номах (отворяя дверь)
    Что это значит?

    Барсук (входит и закрывает дверь)
    Это значит - тревога.

    Номах
    Кто-нибудь арестован?
    Нет.

    Номах
    В чем же дело?

    Барсук
    Нужно быть наготове,
    Немедленно нужно в побег.
    За вами следят.
    Вас ловят.
    И не вас одного, а всех.

    Номах
    Откуда ты узнал это?

    Барсук
    Конечно, не высосал из пальцев.
    Вы помните тот притон?

    Номах
    Помню.

    Барсук
    А помните одного китайца?

    Номах
    Да...
    Но неужели...

    Барсук
    Это он.
    Лишь только тогда вы скрылись,
    Он последовал за вами.
    Через несколько минут
    Вышел и я.
    Я видел, как вы сели в вагон,
    Как он сел в соседний.
    Потом осторожно, за золотой
    Кондуктору,
    Сел я сам.
    Я здесь, как и вы,
    Дней 10.

    Номах
    Посмотрим, кто кого перехитрит?

    Барсук
    Но это еще не все.
    Я следил за ним, как лиса.
    И вчера, когда вы выходили
    Из дому,
    Он был более полчаса
    И рылся в вашей квартире.
    Потом он, свистя под нос,
    Пошел на вокзал...
    Я тоже.
    Предо мной стоял вопрос -
    Узнать:
    Что хочет он, черт желтокожий...
    И вот... на вокзале...
    Из-за спины
    На синем телеграфном бланке
    Я прочел,
    Еле сдерживаясь от мести,
    Я прочел -
    От чего у меня чуть не скочили штаны -
    Он писал, что вы здесь,
    И спрашивал об аресте.

    Номах
    Да... Это немного пахнет...

    Барсук
    По-моему, не немного, а очень много.
    Нужно скорей в побег.
    Всем нам одна дорога -
    Поле, леса и снег,
    Пока доберемся к границе,
    А там нас лови!
    Грози!

    Номах
    Я не привык торопиться,
    Когда вижу опасность вблизи.

    Барсук
    Но это...

    Номах
    Безумно?
    Пусть будет так.
    Я -
    Видишь ли, Барсук, -
    Чудак.
    Я люблю опасный момент,
    Как поэт - часы вдохновенья,
    Тогда бродит в моем уме
    Изобретательность
    До остервененья.
    Я ведь не такой,
    Каким представляют меня кухарки.
    Я весь - кровь,
    Мозг и гнев весь я.
    Мой бандитизм особой марки.
    Он осознание, а не профессия.
    Слушай! я тоже когда-то верил
    В чувства:
    В любовь, геройство и радость,
    Но теперь я постиг, по крайней мере,
    Я понял, что все это
    Сплошная гадость.
    Долго валялся я в горячке адской,
    Насмешкой судьбы до печенок израненный.
    Но... Знаешь ли...
    Мудростью своей кабацкой
    Все выжигает спирт с бараниной...
    Теперь, когда судорога
    Душу скрючила
    И лицо как потухающий фонарь в тумане,
    Я не строю себе никакого чучела.
    Мне только осталось -
    Озорничать и хулиганить...
    . . . . . . . . . . . . . . . .

    Всем, кто мозгами бедней и меньше,
    Кто под ветром судьбы не был нищ и наг,
    Оставляю прославлять города и женщин,
    А сам буду славить
    Преступников и бродяг.
    . . . . . . . . . . . . . . . .

    Банды! банды!
    По всей стране,
    Куда ни вглядись, куда ни пойди ты -
    Видишь, как в пространстве,
    На конях
    И без коней,
    Скачут и идут закостенелые бандиты.
    Это все такие же
    Разуверившиеся, как я...
    . . . . . . . . . . . . . . . .

    А когда-то, когда-то...
    Веселым парнем,
    До костей весь пропахший
    Степной травой,
    Я пришел в этот город с пустыми руками,
    Но зато с полным сердцем
    И не пустой головой.
    Я верил... я горел...
    Я шел с революцией,
    Я думал, что братство не мечта и не сон,
    Что все во единое море сольются,
    Все сонмы народов,
    И рас, и племен.
    . . . . . . . . . . . . . . . .

    Но к черту все это!
    Я далек от жалоб.
    Коль началось -
    Так пускай начинается.
    Лишь одного я теперь желаю,
    Как бы покрепче...
    Как бы покрепче
    Одурачить китайца!..

    Барсук
    Признаться, меня все это,
    Кроме побега,
    Плохо устраивает.

    (Подходит к окну.)
    Я хотел бы...
    О! Что это? Боже мой!
    Номах! Мы окружены!
    На улице милиция.

    Номах (подбегая к окну.)
    Как?
    Уже?
    О! Их всего четверо...

    Барсук
    Мы пропали.

    Номах
    Скорей выходи из квартиры.

    Барсук
    А ты?

    Номах
    Не разговаривай!..
    У меня есть ящик стекольщика
    И фартук...
    Живей обрядись
    И спускайся вниз...
    Будто вставлял здесь стекла...
    Я положу в ящик золото...
    Жди меня в кабаке "Луна".

    (Бежит в другую комнату, тащит ящик и фартук.)

    Барсук быстро подвязывает фартук. Кладет
    ящик на плечо и выходит.

    Номах (прислушиваясь у двери)
    Кажется, остановили...
    Нет... прошел...
    Ага...
    Идут сюда...
    (Отскакивает от двери. В дверь стучат. Как бы раздумывая, немного медлит. Потом неслышными шагами идет в другую комнату.)

    СЦЕНА ЗА ДВЕРЬЮ

    Чекистов, Литза-Хун и 2 милиционера.

    Чекистов (смотря в скважину)
    Что за черт!
    Огонь горит,
    Но в квартире
    Как будто ни души.

    Литза-Хун (с хорошим акцентом)
    Это его прием...
    Всегда... Когда он уходит.
    Я был здесь, когда его не было,
    И так же горел огонь.

    1-й милиционер
    У меня есть отмычка.

    Литза-Хун
    Давайте мне...
    Я вскрою...

    Чекистов
    Если его нет,
    То надо устроить засаду.

    Литза-Хун (вскрывая дверь)
    Сейчас узнаем...
    (Вынимает браунинг и заглядывает в квартиру.)
    Тс... Я сперва один.
    Спрячьтесь на лестнице.
    Здесь ходят
    Другие квартиранты.

    Чекистов
    Лучше вдвоем.

    Литза-Хун
    У меня бесшумные туфли...
    Когда понадобится,
    Я дам свисток или выстрел.
    (Входит в квартиру и закрывает дверь.)

    ГЛАЗА ПЕТРА ВЕЛИКОГО

    Осторожными шагами Литза-Хун идет к той комнате, в которой скрылся Номах. На портрете глаза Петра Великого начинают моргать и двигаться. Литза-Хун входит в комнату. Портрет неожиданно раскрывается как дверь, оттуда выскакивает Номах. Он рысьими шагами подходит к двери, запирает на цепь и снова исчезает в портрет-дверь. Через некоторое время слышится беззвучная короткая возня, и с браунингом в руке из комнаты выходит Китаец. Он делает световой полумрак. Открывает дверь и тихо дает свисток. Вбегают Милиционеры и Чекистов.

    Чекистов
    Он здесь?

    Китаец (прижимая в знак молчания палец к губам.)
    Тс... он спит...
    Стойте здесь...
    Нужен один милиционер,
    К черному выходу.

    (Берет одного милиционера и крадучись проходит через комнату к черному выходу.)
    Через минуту слышится выстрел, и испуганный милиционер бежит обратно к двери.

    Милиционер
    Измена!
    Китаец ударил мне в щеку
    И удрал черным ходом.
    Я выстрелил...
    Но... дал промах...

    Чекистов
    Это он!
    О! проклятье!
    Это он!
    Он опять нас провел.
    Вбегают в комнату и выкатывают оттуда в кресле связанного по рукам и ногам. Рот его стянут платком. Он в нижнем белье. На лицо его глубоко надвинута шляпа. Чекистов сбрасывает шляпу, и милиционеры в ужасе отскакивают.

    Милиционеры
    Провокация!..
    Это Литза-Хун...

    Чекистов
    Развяжите его...

    Милиционеры бросаются развязывать.

    Литза-Хун (выпихивая освобожденными руками платок изо рта)
    Черты возьми!
    У меня болит живот от злобы.
    Но клянусь вам...
    Клянусь вам именем китайца,
    Если б он не накинул на меня мешок,
    Если б он не выбил мой браунинг,
    То бы...
    Я сумел с ним справиться...

    Чекистов
    А я... Если б был мандарин,
    То повесил бы тебя, Литза-Хун,
    За такое место...
    Которое вслух не называется.

    1922-1923

    1924-1925

    «Издатель славный! В этой книге...»


    Издатель славный! В этой книге
    Я новым чувствам предаюсь,
    Учусь постигнуть в каждом миге
    Коммуной вздыбленную Русь.

    Пускай о многом неумело
    Шептал бумаге карандаш,
    Душа спросонок хрипло пела,
    Не понимая праздник наш.

    Но ты видением поэта
    Прочтешь не в буквах, а в другом,
    Что в той стране, где власть Советов,
    Не пишут старым языком.

    И, разбирая опыт смелый,
    Меня насмешке не предашь,-
    Лишь потому так неумело
    Шептал бумаге карандаш.

    1924

    Вовращение на родину


    Я посетил родимые места,
    Ту сельщину,
    Где жил мальчишкой,
    Где каланчой с березовою вышкой
    Взметнулась колокольня без креста.

    Как много изменилось там,
    В их бедном, неприглядном быте.
    Какое множество открытий
    За мною следовало по пятам.

    Отцовский дом
    Не мог я распознать:
    Приметный клен уж под окном не машет,
    И на крылечке не сидит уж мать,
    Кормя цыплят крупитчатою кашей.

    Стара, должно быть, стала...
    Да, стара.
    Я с грустью озираюсь на окрестность:
    Какая незнакомая мне местность!
    Одна, как прежняя, белеется гора,
    Да у горы
    Высокий серый камень.

    Здесь кладбище!
    Подгнившие кресты,
    Как будто в рукопашной мертвецы,
    Застыли с распростертыми руками.
    По тропке, опершись на подожок,
    Идет старик, сметая пыль с бурьяна.
    "Прохожий!
    Укажи, дружок,
    Где тут живет Есенина Татьяна?"

    "Татьяна... Гм...
    Да вон за той избой.
    А ты ей что?
    Сродни?
    Аль, может, сын пропащий?"

    "Да, сын.
    Но что, старик, с тобой?
    Скажи мне,
    Отчего ты так глядишь скорбяще?"

    "Добро, мой внук,
    Добро, что не узнал ты деда!.."
    "Ах, дедушка, ужели это ты?"
    И полилась печальная беседа
    Слезами теплыми на пыльные цветы.
    . . . . . . . . . . . . . . . . . .
    "Тебе, пожалуй, скоро будет тридцать...
    А мне уж девяносто...
    Скоро в гроб.
    Давно пора бы было воротиться".
    Он говорит, а сам все морщит лоб.
    "Да!.. Время!..
    Ты не коммунист?"
    "Нет!.."
    "А сестры стали комсомолки.
    Такая гадость! Просто удавись!
    Вчера иконы выбросили с полки,
    На церкви комиссар снял крест.
    Теперь и богу негде помолиться.
    Уж я хожу украдкой нынче в лес,
    Молюсь осинам...
    Может, пригодится...

    Пойдем домой -
    Ты все увидишь сам".
    И мы идем, топча межой кукольни.
    Я улыбаюсь пашням и лесам,
    А дед с тоской глядит на колокольню.
    . . . . . . . . . . . . . . . . . .
    . . . . . . . . . . . . . . . . . .
    "Здорово, мать! Здорово!" -
    И я опять тяну к глазам платок.
    Тут разрыдаться может и корова,
    Глядя на этот бедный уголок.

    На стенке календарный Ленин.
    Здесь жизнь сестер,
    Сестер, а не моя, -
    Но все ж готов упасть я на колени,
    Увидев вас, любимые края.

    Пришли соседи...
    Женщина с ребенком.
    Уже никто меня не узнает.
    По-байроновски наша собачонка
    Меня встречала с лаем у ворот.

    Ах, милый край!
    Не тот ты стал,
    Не тот.
    Да уж и я, конечно, стал не прежний.
    Чем мать и дед грустней и безнадежней,
    Тем веселей сестры смеется рот.

    Конечно, мне и Ленин не икона,
    Я знаю мир...
    Люблю мою семью...
    Но отчего-то все-таки с поклоном
    Сажусь на деревянную скамью.

    "Ну, говори, сестра!"

    И вот сестра разводит,
    Раскрыв, как Библию, пузатый "Капитал",
    О Марксе,
    Энгельсе...
    Ни при какой погоде
    Я этих книг, конечно, не читал.

    И мне смешно,
    Как шустрая девчонка
    Меня во всем за шиворот берет...
    . . . . . . . . . . . . . . . . . .
    . . . . . . . . . . . . . . . . . .
    По-байроновски наша собачонка
    Меня встречала с лаем у ворот.

    1 июня 1924

    Русь уходящая


    Мы многое еще не сознаем,
    Питомцы ленинской победы,
    И песни новые
    По-старому поем,
    Как нас учили бабушки и деды.

    Друзья! Друзья!
    Какой раскол в стране,
    Какая грусть в кипении веселом!
    Знать, оттого так хочется и мне,
    Задрав штаны,
    Бежать за комсомолом.

    Я уходящих в грусти не виню,
    Ну где же старикам
    За юношами гнаться?
    Они несжатой рожью на корню
    Остались догнивать и осыпаться.

    И я, я сам,
    Не молодой, не старый,
    Для времени навозом обречен.
    Не потому ль кабацкий звон гитары
    Мне навевает сладкий сон?

    Гитара милая,
    Звени, звени!
    Сыграй, цыганка, что-нибудь такое,
    Чтоб я забыл отравленные дни,
    Не знавшие ни ласки, ни покоя.

    Советскую я власть виню,
    И потому я на нее в обиде,
    Что юность светлую мою
    В борьбе других я не увидел.

    Что видел я?
    Я видел только бой
    Да вместо песен
    Слышал канонаду.
    Не потому ли с желтой головой
    Я по планете бегал до упаду?

    Но все ж я счастлив.
    В сонме бурь
    Неповторимые я вынес впечатленья.
    Вихрь нарядил мою судьбу
    В золототканое цветенье.

    Я человек не новый!
    Что скрывать?
    Остался в прошлом я одной ногою,
    Стремясь догнать стальную рать,
    Скольжу и падаю другою.

    Но есть иные люди.
    Те
    Еще несчастней и забытей.
    Они, как отрубь в решете,
    Средь непонятных им событий.

    Я знаю их
    И подсмотрел:
    Глаза печальнее коровьих.
    Средь человечьих мирных дел,
    Как пруд, заплесневела кровь их.

    Кто бросит камень в этот пруд?
    Не троньте!
    Будет запах смрада.
    Они в самих себе умрут,
    Истлеют падью листопада.

    А есть другие люди,
    Те, что верят,
    Что тянут в будущее робкий взгляд.
    Почесывая зад и перед,
    Они о новой жизни говорят.

    Я слушаю. Я в памяти смотрю,
    О чем крестьянская судачит оголь.
    "С Советской властью жить нам по нутрю...
    Теперь бы ситцу... Да гвоздей немного..."

    Как мало надо этим брадачам,
    Чья жизнь в сплошном
    Картофеле и хлебе.
    Чего же я ругаюсь по ночам
    На неудачный, горький жребий?

    Я тем завидую,
    Кто жизнь провел в бою,
    Кто защищал великую идею.
    А я, сгубивший молодость свою,
    Воспоминаний даже не имею.

    Какой скандал!
    Какой большой скандал!
    Я очутился в узком промежутке.
    Ведь я мог дать
    Не то, что дал,
    Что мне давалось ради шутки.

    Гитара милая,
    Звени, звени!
    Сыграй, цыганка, что-нибудь такое,
    Чтоб я забыл отравленные дни,
    Не знавшие ни ласки, ни покоя.

    Я знаю, грусть не утопить в вине,
    Не вылечить души
    Пустыней и отколом.
    Знать, оттого так хочется и мне,
    Задрав штаны,
    Бежать за комсомолом.

    2 ноября 1924

    Русь советская

    А. Сахарову

    Тот ураган прошел. Нас мало уцелело.
    На перекличке дружбы многих нет.
    Я вновь вернулся в край осиротелый,
    В котором не был восемь лет.

    Кого позвать мне? С кем мне поделиться
    Той грустной радостью, что я остался жив?
    Здесь даже мельница - бревенчатая птица
    С крылом единственным - стоит, глаза смежив.

    Я никому здесь не знаком,
    А те, что помнили, давно забыли.
    И там, где был когда-то отчий дом,
    Теперь лежит зола да слой дорожной пыли.

    А жизнь кипит.
    Вокруг меня снуют
    И старые и молодые лица.
    Но некому мне шляпой поклониться,
    Ни в чьих глазах не нахожу приют.

    И в голове моей проходят роем думы:
    Что родина?
    Ужели это сны?
    Ведь я почти для всех здесь пилигрим угрюмый
    Бог весть с какой далекой стороны.

    И это я!
    Я, гражданин села,
    Которое лишь тем и будет знаменито,
    Что здесь когда-то баба родила
    Российского скандального пиита.

    Но голос мысли сердцу говорит:
    "Опомнись! Чем же ты обижен?
    Ведь это только новый свет горит
    Другого поколения у хижин.

    Уже ты стал немного отцветать,
    Другие юноши поют другие песни.
    Они, пожалуй, будут интересней -
    Уж не село, а вся земля им мать".

    Ах, родина! Какой я стал смешной.
    На щеки впалые летит сухой румянец.
    Язык сограждан стал мне как чужой,
    В своей стране я словно иностранец.

    Вот вижу я:
    Воскресные сельчане
    У волости, как в церковь, собрались.
    Корявыми, немытыми речами
    Они свою обсуживают "жись".

    Уж вечер. Жидкой позолотой
    Закат обрызгал серые поля.
    И ноги босые, как телки под ворота,
    Уткнули по канавам тополя.

    Хромой красноармеец с ликом сонным,
    В воспоминаниях морщиня лоб,
    Рассказывает важно о Буденном,
    О том, как красные отбили Перекоп.

    "Уж мы его - и этак и раз-этак, -
    Буржуя энтого... которого... в Крыму..."
    И клены морщатся ушами длинных веток,
    И бабы охают в немую полутьму.

    С горы идет крестьянский комсомол,
    И под гармонику, наяривая рьяно,
    Поют агитки Бедного Демьяна,
    Веселым криком оглашая дол.

    Вот так страна!
    Какого ж я рожна
    Орал в стихах, что я с народом дружен?
    Моя поэзия здесь больше не нужна,
    Да и, пожалуй, сам я тоже здесь не нужен.

    Ну что ж!
    Прости, родной приют.
    Чем сослужил тебе - и тем уж я доволен.
    Пускай меня сегодня не поют -
    Я пел тогда, когда был край мой болен.

    Приемлю все.
    Как есть все принимаю.
    Готов идти по выбитым следам.
    Отдам всю душу октябрю и маю,
    Но только лиры милой не отдам.

    Я не отдам ее в чужие руки,
    Ни матери, ни другу, ни жене.
    Лишь только мне она свои вверяла звуки
    И песни нежные лишь только пела мне.

    Цветите, юные! И здоровейте телом!
    У вас иная жизнь, у вас другой напев.
    А я пойду один к неведомым пределам,
    Душой бунтующей навеки присмирев.

    Но и тогда,
    Когда во всей планете
    Пройдет вражда племен,
    Исчезнет ложь и грусть, -
    Я буду воспевать
    Всем существом в поэте
    Шестую часть земли
    С названьем кратким "Русь".

    1924

    Стансы


    Посвящается П. Чагину

    Я о своем таланте
    Много знаю.
    Стихи - не очень трудные дела.
    Но более всего
    Любовь к родному краю
    Меня томила,
    Мучила и жгла.

    Стишок писнуть,
    Пожалуй, всякий может -
    О девушке, о звездах, о луне...
    Но мне другое чувство
    Сердце гложет,
    Другие думы
    Давят череп мне.

    Хочу я быть певцом
    И гражданином,
    Чтоб каждому,
    Как гордость и пример,
    Был настоящим,
    А не сводным сыном -
    В великих штатах СССР.

    Я из Москвы надолго убежал:
    С милицией я ладить
    Не в сноровке,
    За всякий мой пивной скандал
    Они меня держали
    В тигулевке.

    Благодарю за дружбу граждан сих,
    Но очень жестко
    Спать там на скамейке
    И пьяным голосом
    Читать какой-то стих
    О клеточной судьбе
    Несчастной канарейки.

    Я вам не кенар!
    Я поэт!
    И не чета каким-то там Демьянам.
    Пускай бываю иногда я пьяным,
    Зато в глазах моих
    Прозрений дивных свет.

    Я вижу все
    И ясно понимаю,
    Что эра новая -
    Не фунт изюму вам,
    Что имя Ленина
    Шумит, как ветр, по краю,
    Давая мыслям ход,
    Как мельничным крылам.

    Вертитесь, милые!
    Для вас обещан прок.
    Я вам племянник,
    Вы же мне все дяди.
    Давай, Сергей,
    За Маркса тихо сядем,
    Понюхаем премудрость
    Скучных строк.

    Дни, как ручьи, бегут
    В туманную реку.
    Мелькают города,
    Как буквы по бумаге.
    Недавно был в Москве,
    А нынче вот в Баку.
    В стихию промыслов
    Нас посвящает Чагин.

    "Смотри, - он говорит, -
    Не лучше ли церквей
    Вот эти вышки
    Черных нефть-фонтанов.
    Довольно с нас мистических туманов,
    Воспой, поэт,
    Что крепче и живей".

    Нефть на воде,
    Как одеяло перса,
    И вечер по небу
    Рассыпал звездный куль.
    Но я готов поклясться
    Чистым сердцем,
    Что фонари
    Прекрасней звезд в Баку.

    Я полон дум об индустрийной мощи,
    Я слышу голос человечьих сил.
    Довольно с нас
    Небесных всех светил -
    Нам на земле
    Устроить это проще.

    И, самого себя
    По шее гладя,
    Я говорю:
    "Настал наш срок,
    Давай, Сергей,
    За Маркса тихо сядем,
    Чтоб разгадать
    Премудрость скучных строк".

    1924

    1 Мая


    Есть музыка, стихи и танцы,
    Есть ложь и лесть...
    Пускай меня бранят за стансы -
    В них правда есть.

    Я видел праздник, праздник мая -
    И поражен.
    Готов был сгибнуть, обнимая
    Всех дев и жен.

    Куда пойдешь, кому расскажешь
    На чье-то «хны»,
    Что в солнечной купались пряже
    Балаханы?

    Ну как тут в сердце гимн не высечь,
    Не впасть как в дрожь?
    Гуляли, пели сорок тысяч
    И пили тож.

    Стихи! стихи! Не очень лефте!
    Простей! Простей!
    Мы пили за здоровье нефти
    И за гостей.

    И, первый мой бокал вздымая,
    Одним кивком
    Я выпил в этот праздник мая
    За Совнарком.

    Второй бокал, чтоб так, не очень
    Вдрезину лечь,
    Я выпил гордо за рабочих
    Под чью-то речь.

    И третий мой бокал я выпил,
    Как некий хан,
    За то, чтоб не сгибалась в хрипе
    Судьба крестьян.

    Пей, сердце! Только не в упор ты,
    Чтоб жизнь губя...
    Вот потому я пил четвертый
    Лишь за тебя.

    ‹1925›

    Метель


    Прядите, дни, свою былую пряжу,
    Живой души не перестроить ввек.
    Нет!
    Никогда с собой я не полажу,
    Себе, любимому,
    Чужой я человек.

    Хочу читать, а книга выпадает,
    Долит зевота,
    Так и клонит в сон...
    А за окном
    Протяжный ветр рыдает,
    Как будто чуя
    Близость похорон.

    Облезлый клен
    Своей верхушкой черной
    Гнусавит хрипло
    В небо о былом.
    Какой он клен?
    Он просто столб позорный -
    На нем бы вешать
    Иль отдать на слом.

    И первого
    Меня повесить нужно,
    Скрестив мне руки за спиной:
    За то, что песней
    Хриплой и недужной
    Мешал я спать
    Стране родной.

    Я не люблю
    Распевы петуха
    И говорю,
    Что если был бы в силе,
    То всем бы петухам
    Я выдрал потроха,
    Чтобы они
    Ночьми не голосили.

    Но я забыл,
    Что сам я петухом
    Орал вовсю
    Перед рассветом края,
    Отцовские заветы попирая,
    Волнуясь сердцем
    И стихом.

    Визжит метель,
    Как будто бы кабан,
    Которого зарезать собрались.
    Холодный,
    Ледяной туман,
    Не разберешь,
    Где даль,
    Где близь...

    Луну, наверное,
    Собаки съели -
    Ее давно
    На небе не видать.
    Выдергивая нитку из кудели,
    С веретеном
    Ведет беседу мать.

    Оглохший кот
    Внимает той беседе,
    С лежанки свесив
    Важную главу.
    Недаром говорят
    Пугливые соседи,
    Что он похож
    На черную сову.

    Глаза смежаются.
    И как я их прищурю,
    То вижу въявь
    Из сказочной поры:
    Кот лапой мне
    Показывает дулю,
    А мать - как ведьма
    С киевской горы.

    Не знаю, болен я
    Или не болен,
    Но только мысли
    Бродят невпопад.
    В ушах могильный
    Стук лопат
    С рыданьем дальних
    Колоколен.

    Себя усопшего
    В гробу я вижу
    Под аллилуйные
    Стенания дьячка.
    Я веки мертвому себе
    Спускаю ниже,
    Кладя на них
    Два медных пятачка.

    На эти деньги,
    С мертвых глаз,
    Могильщику теплее станет, -
    Меня зарыв,
    Он тот же час
    Себя сивухой остаканит.

    И скажет громко:
    «Вот чудак!
    Он в жизни
    Буйствовал немало...
    Но одолеть не мог никак
    Пяти страниц
    Из "Капитала"».

    1924

    Весна


    Припадок кончен.
    Грусть в опале.
    Приемлю жизнь, как первый сон.
    Вчера прочел я в "Капитале",
    Что для поэтов -
    Свой закон.

    Метель теперь
    Хоть чертом вой,
    Стучись утопленником голым, -
    Я с отрезвевшей головой
    Товарищ бодрым и весёлым.

    Гнилых нам нечего жалеть,
    Да и меня жалеть не нужно,
    Коль мог покорно умереть
    Я в этой завирухе вьюжной.

    Тинь-тинь, синица!
    Добрый день!
    Не бойся!
    Я тебя не трону.
    И коль угодно,
    На плетень
    Садись по птичьему закону.
    Закон вращенья в мире есть,
    Он - отношенье
    Средь живущих.
    Коль ты с людьми единой кущи, -
    Имеешь право
    Лечь и сесть.

    Привет тебе,
    Мой бедный клен!
    Прости, что я тебя обидел.
    Твоя одежда в рваном виде,
    Но будешь
    Новой наделён.

    Без ордера тебе апрель
    Зеленую отпустит шапку,
    И тихо
    В нежную охапку
    Тебя обнимет повитель.

    И выйдет девушка к тебе,
    Водой окатит из колодца,
    Чтобы в суровом октябре
    Ты мог с метелями бороться.

    А ночью
    Выплывет луна.
    Ее не слопали собаки:
    Она была лишь не видна
    Из-за людской
    Кровавой драки.

    Но драка кончилась...
    И вот -
    Она своим лимонным светом
    Деревьям, в зелень разодетым,
    Сиянье звучное
    Польёт.

    Так пей же, грудь моя,
    Весну!
    Волнуйся новыми
    Стихами!
    Я нынче, отходя ко сну,
    Не поругаюсь
    С петухами.

    Земля, земля!
    Ты не металл, -
    Металл ведь
    Не пускает почку.
    Достаточно попасть
    На строчку,
    И вдруг -
    Понятен "Капитал".

    Поэма о 36


    Много в России
    Троп.
    Что ни тропа -
    То гроб.
    Что ни верста -
    То крест.
    До енисейских мест
    Шесть тысяч один
    Сугроб.

    Синий уральский
    Ском
    Каменным лег
    Мешком,
    За скомом шумит
    Тайга.
    Коль вязнет в снегу
    Нога,
    Попробуй идти
    Пешком.

    Добро, у кого
    Закал,
    Кто знает сибирский
    Шквал.
    Но если ты слаб
    И лег,
    То, тайно пробравшись
    В лог,
    Тебя отпоет
    Шакал.

    Буря и грозный
    Вой.
    Грузно бредет
    Конвой.
    Ружья наперевес.
    Если ты хочешь
    В лес,
    Не дорожи
    Головой.

    Ссыльный солдату
    Не брат.
    Сам подневолен
    Солдат.
    Если не взял
    На прицел, -
    Завтра его
    Под расстрел.
    Но ты не иди
    Назад.

    Пусть умирает
    Тот,
    Кто брата в тайгу
    Ведет.
    А ты под кандальный
    Дзин
    Шпарь, как седой
    Баргузин.
    Беги все вперед
    И вперед.

    Там за Уралом
    Дом.
    Степь и вода
    Кругом.
    В синюю гладь
    Окна
    Скрипкой поет
    Луна.
    Разве так плохо
    В нем?

    Славный у песни
    Лад.
    Мало ли кто ей
    Рад.
    Там за Уралом
    Клен.
    Всякий ведь в жизнь
    Влюблен
    В лунном мерцанье
    Хат.

    Если ж, где отчая
    Весь,
    Стройная девушка
    Есть,
    Вся, как сиреневый
    Май,
    Вся, как родимый
    Край, -
    Разве не манит
    Песнь?

    Буря и грозный
    Вой.
    Грузно бредет
    Конвой.
    Ружья наперевес.
    Если ты хочешь
    в лес,
    Не дорожи
    Головой.
    * * *

    Колкий, пронзающий
    Пух.
    Тяжко идти средь
    Пург.
    Но под кандальный
    Дзень,
    Если ты любишь
    День,
    Разве милей
    Шлиссельбург?

    Там, упираясь
    В дверь,
    Ходишь, как в клетке
    Зверь.
    Дума всегда
    об одном:
    Может, в краю
    Родном
    Стало не так
    Теперь.

    Может, под песню
    Вьюг
    Умер последний
    Друг.
    Друг или мать,
    Все равно.
    Хочется вырвать
    Окно
    И убежать в луг.

    Но долог тюремный
    Час.
    Зорок солдатский
    Глаз.
    Если ты хочешь
    Знать,
    Как тяжело
    Убежать, -
    Я знаю один
    Рассказ.
    * * *

    Их было тридцать
    Шесть.
    В камере негде
    Сесть.
    В окнах бурунный
    Вспург.
    Крепко стоит
    Шлиссельбург,
    Море поет ему
    Песнь.

    Каждый из них
    Сидел
    За то, что был горд
    И смел,
    Что в гневной своей
    Тщете
    К рыдающим в нищете
    Большую любовь
    Имел.

    Ты помнишь, конечно,
    Тот
    Клокочущий пятый
    Год,
    Когда из-за стен
    Баррикад
    Целился в брата
    Брат.
    Тот в голову, тот
    В живот.

    Один защищал
    Закон -
    Невольник, влюбленный
    В трон.
    Другой этот трон
    Громил,
    И брат ему был
    Не мил.
    Ну, разве не прав был
    Он?

    Ты помнишь, конечно,
    Как
    Нагайкой свистел
    Казак?
    Тогда у склоненных
    Ниц
    С затылков и поясниц
    Капал горячий
    Мак.

    Я знаю, наверно,
    И ты
    Видал на снегу
    Цветы.
    Ведь каждый мальчишкой
    Рос,
    Каждому били
    Нос
    В кулачной на все
    "Сорты".

    Но тех я цветов
    Не видал,
    Был еще глуп
    И мал,
    И не читал еще
    Книг.
    Но если бы видел
    Их,
    То разве молчать
    Стал?
    * * *

    Их было тридцать
    Шесть.
    В каждом кипела
    Месть.
    Каждый оставил
    Дом
    С ивами над прудом,
    Но не забыл о нем
    Песнь.

    Раз комендант
    Сказал:
    "Тесен для вас
    Зал.
    Пять я таких
    Приму
    В камеры по одному,
    Тридцать один -
    На вокзал".

    Поле и снежный
    Звон.
    Клетчатый мчится
    Вагон.
    Рельсы грызет
    Паровоз.
    Разве уместен
    Вопрос:
    Куда их доставит
    Он?

    Много в России
    Троп.
    Что ни тропа -
    То гроб.
    Что ни верста -
    То крест.
    До енисейских мест
    Шесть тысяч один
    Сугроб.
    * * *

    Поезд на всех
    Парах.
    В каждом неясный
    Страх.
    Видно, надев
    Браслет,
    Гонят на много
    Лет
    Золото рыть
    В горах.

    Может случиться
    С тобой
    То, что достанешь
    Киркой,
    Дочь твоя там,
    Вдалеке,
    Будет на левой
    Руке
    Перстень носить
    Золотой.

    Поле и снежный
    Звон.
    Клетчатый мчится
    Вагон.
    Вдруг тридцать первый
    Встал
    И шепотом так сказал:
    "Нынче мне ночь
    Не в сон.

    Нынче мне в ночь
    Не лежать.
    Я твердо решил
    Бежать.
    Благо, что ночь
    Не в луне.
    Вы помогите
    Мне
    Тело мое
    Поддержать.

    Клетку уж я
    Пилой...
    Выручил снежный
    Вой.
    Вы заградите меня
    Подле окна
    От огня,
    Чтоб не видал
    Конвой".

    Тридцать столпились
    В ряд,
    Будто о чем
    Говорят,
    Будто глядят
    На снег.
    Разве так труден
    Побег,
    Если огни
    Не горят?
    * * *

    Их оставалось
    Пять.
    Каждый имел
    Кровать.
    В окнах бурунный
    Вспург.
    Крепко стоит
    Шлиссельбург.
    Только в нем плохо
    Спать.

    Разве тогда
    Уснешь,
    Если все видишь
    Рожь,
    Видишь родной
    Плетень,
    Синий, звенящий
    День,
    И ты по меже
    Идешь?

    Тихий вечерний
    Час.
    Колокол бьет
    Семь раз.
    Месяц широк
    И ал.
    Так бы дремал
    И дремал,
    Не подымая глаз.

    Глянешь, на окнах
    Пух.
    Скучный, несчастный
    Друг,
    Ночь или день,
    Все равно.
    Хочется вырвать
    Окно
    И убежать в луг.

    Пятый страдать
    Устал.
    Где-то подпилок
    Достал.
    Ночью скребет
    И скребет,
    Капает с носа
    Пот
    Через губу в оскал.

    Раз при нагрузке
    Дров
    Он поскользнулся
    В ров...
    Смотрят, уж он
    На льду,
    Что-то кричит
    На ходу.
    Крикнул - и будь
    Здоров.
    * * *

    Быстро бегут
    Дни.
    День колесу
    Сродни.
    Снежной январской
    Порой
    В камере сорок
    Второй
    Встретились вновь
    Они.

    Пятому глядя
    В глаза,
    Тридцать первый
    Сказал:
    "Там, где струится
    Обь,
    Есть деревушка
    Топь
    И очень хороший
    Вокзал.

    В жизни живут лишь
    Раз,
    Я вспоминать
    Не горазд.
    Глупый сибирский
    Чалдон,
    Скуп, как сто дьяволов,
    Он.
    За пятачок продаст.

    Снежная белая
    Гладь.
    Нечего мне
    Вспоминать.
    Знаю одно:
    Без грез
    Даже в лихой
    Мороз
    Сладко на сене
    Спать".

    Пятый сказал
    В ответ:
    "Мне уже сорок
    Лет.
    Но не угас мой
    Бес,
    Так все и тянет
    В лес,
    В синий вечерний
    Свет.

    Много сказать
    Не могу:
    Час лишь лежал я
    В снегу,
    Слушал метельный
    Вой,
    Но помешал
    Конвой
    С ружьями на бегу".
    * * *

    Серая, хмурая
    Высь,
    Тучи с землею
    Слились.
    Ты помнишь, конечно,
    Тот
    Метельный семнадцатый
    Год,
    Когда они
    Разошлись?

    Каждый пошел в свой
    Дом
    С ивами над прудом.
    Видел луну
    И клен,
    Только не встретил
    Он
    Сердцу любимых
    В нем.

    Их было тридцать
    Шесть.
    В каждом кипела
    Месть.
    И каждый в октябрьский
    Звон
    Пошел на влюбленных
    В трон,
    Чтоб навсегда их
    Сместь.

    Быстро бегут
    Дни.
    Встретились вновь
    Они.
    У каждого новый
    Дом.
    В лежку живут лишь
    В нем,
    Очей загасив
    Огни.

    Тихий вечерний
    Час.
    Колокол бьет
    Семь раз.
    Месяц широк
    И ал.
    Тот, кто теперь
    Задремал,
    Уж не поднимет
    Глаз.

    Теплая синяя
    Весь,
    Всякие песни
    Есть...
    Над каждым своя
    Звезда...
    Мы же поем
    Всегда:
    Их было тридцать
    Шесть.

    Август 1924

    Письмо к женщине


    Вы помните,
    Вы всё, конечно, помните,
    Как я стоял,
    Приблизившись к стене,
    Взволнованно ходили вы по комнате
    И что-то резкое
    В лицо бросали мне.
    Вы говорили:
    Нам пора расстаться,
    Что вас измучила
    Моя шальная жизнь,
    Что вам пора за дело приниматься,
    А мой удел -
    Катиться дальше, вниз.
    Любимая!
    Меня вы не любили.
    Не знали вы, что в сонмище людском
    Я был как лошадь, загнанная в мыле,
    Пришпоренная смелым ездоком.
    Не знали вы,
    Что я в сплошном дыму,
    В развороченном бурей быте
    С того и мучаюсь, что не пойму -
    Куда несет нас рок событий.
    Лицом к лицу
    Лица не увидать.

    Большое видится на расстоянье.
    Когда кипит морская гладь -
    Корабль в плачевном состояньи.
    Земля - корабль!
    Но кто-то вдруг
    За новой жизнью, новой славой
    В прямую гущу бурь и вьюг
    Ее направил величаво.

    Ну кто ж из нас на палубе большой
    Не падал, не блевал и не ругался?
    Их мало, с опытной душой,
    Кто крепким в качке оставался.

    Тогда и я,
    Под дикий шум,
    Но зрело знающий работу,
    Спустился в корабельный трюм,
    Чтоб не смотреть людскую рвоту.

    Тот трюм был -
    Русским кабаком.
    И я склонился над стаканом,
    Чтоб, не страдая ни о ком,
    Себя сгубить
    В угаре пьяном.

    Любимая!
    Я мучил вас,
    У вас была тоска
    В глазах усталых:
    Что я пред вами напоказ
    Себя растрачивал в скандалах.
    Но вы не знали,
    Что в сплошном дыму,
    В развороченном бурей быте
    С того и мучаюсь,
    Что не пойму,
    Куда несет нас рок событий...

    Теперь года прошли.
    Я в возрасте ином.
    И чувствую и мыслю по-иному.
    И говорю за праздничным вином:
    Хвала и слава рулевому!
    Сегодня я
    В ударе нежных чувств.
    Я вспомнил вашу грустную усталость.
    И вот теперь
    Я сообщить вам мчусь,
    Каков я был,
    И что со мною сталось!

    Любимая!
    Сказать приятно мне:
    Я избежал паденья с кручи.
    Теперь в Советской стороне
    Я самый яростный попутчик.
    Я стал не тем,
    Кем был тогда.
    Не мучил бы я вас,
    Как это было раньше.
    За знамя вольности
    И светлого труда
    Готов идти хоть до Ла-Манша.
    Простите мне...
    Я знаю: вы не та -
    Живете вы
    С серьезным, умным мужем;
    Что не нужна вам наша маета,
    И сам я вам
    Ни капельки не нужен.
    Живите так,
    Как вас ведет звезда,
    Под кущей обновленной сени.
    С приветствием,
    Вас помнящий всегда
    Знакомый ваш
    Сергей Есенин.
    ‹1924›

    Письмо матери


    Ты жива еще, моя старушка?
    Жив и я. Привет тебе, привет!
    Пусть струится над твоей избушкой
    Тот вечерний несказанный свет.

    Пишут мне, что ты, тая тревогу,
    Загрустила шибко обо мне,
    Что ты часто xодишь на дорогу
    В старомодном ветxом шушуне.

    И тебе в вечернем синем мраке
    Часто видится одно и то ж:
    Будто кто-то мне в кабацкой драке
    Саданул под сердце финский нож.

    Ничего, родная! Успокойся.
    Это только тягостная бредь.
    Не такой уж горький я пропойца,
    Чтоб, тебя не видя, умереть.

    я по-прежнему такой же нежный
    И мечтаю только лишь о том,
    Чтоб скорее от тоски мятежной
    Воротиться в низенький наш дом.

    я вернусь, когда раскинет ветви
    По-весеннему наш белый сад.
    Только ты меня уж на рассвете
    Не буди, как восемь лет назад.

    Не буди того, что отмечалось,
    Не волнуй того, что не сбылось,-
    Слишком раннюю утрату и усталость
    Испытать мне в жизни привелось.

    И молиться не учи меня. Не надо!
    К старому возврата больше нет.
    Ты одна мне помощь и отрада,
    Ты одна мне несказанный свет.

    Так забудь же про свою тревогу,
    Не грусти так шибко обо мне.
    Не xоди так часто на дорогу
    В старомодном ветxом шушуне.

    1924

    Письмо от матери


    Чего же мне
    Еще теперь придумать,
    О чем теперь
    Еще мне написать?
    Передо мной
    На столике угрюмом
    Лежит письмо,
    Что мне прислала мать.

    Она мне пишет:
    «Если можешь ты,
    То приезжай, голубчик,
    К нам на святки.
    Купи мне шаль,
    Отцу купи порты,
    У нас в дому
    Большие недостатки.
    Мне страх не нравится,
    Что ты поэт,
    Что ты сдружился
    С славою плохою.
    Гораздо лучше б
    С малых лет
    Ходил ты в поле за сохою.

    Стара я стала
    И совсем плоха,
    Но если б дома
    Был ты изначала,
    То у меня
    Была б теперь сноха
    И на ноге
    Внучонка я качала.

    Но ты детей
    По свету растерял,
    Свою жену
    Легко отдал другому,
    И без семьи, без дружбы,
    Без причал
    Ты с головой
    Ушел в кабацкий омут.

    Любимый сын мой,
    Что с тобой?
    Ты был так кроток,
    Был так смиренен.
    И говорил все наперебой:
    Какой счастливый
    Александр Есенин!

    В тебе надежды наши
    Не сбылись,
    И на душе
    С того больней и горше,
    Что у отца
    Была напрасной мысль,
    Чтоб за стихи
    Ты денег брал побольше.

    Хоть сколько б ты
    Ни брал,
    Ты не пошлешь их в дом,
    И потому так горько
    Речи льются,
    Что знаю я
    На опыте твоем:
    Поэтам деньги не даются.

    Мне страх не нравится,
    Что ты поэт,
    Что ты сдружился
    С славою плохою.
    Гораздо лучше б
    С малых лет
    Ходил ты в поле за сохою.

    Теперь сплошная грусть,
    Живем мы, как во тьме.
    У нас нет лошади.
    Но если б был ты в доме,
    То было б все,
    И при твоем уме -
    Пост председателя
    В волисполкоме.
    Тогда б жилось смелей,
    Никто б нас не тянул,
    И ты б не знал
    Ненужную усталость,
    Я б заставляла
    Прясть
    Твою жену,
    А ты, как сын,
    Покоил нашу старость».
    . . . . . . . . . . . .

    Я комкаю письмо,
    Я погружаюсь в жуть.
    Ужель нет выхода
    В моем пути заветном?
    Но все, что думаю,
    Я после расскажу.
    Я расскажу
    В письме ответном...

    1924

    Ответ


    Старушка милая,
    Живи, как ты живешь.
    Я нежно чувствую
    Твою любовь и память.
    Но только ты
    Ни капли не поймешь -
    Чем я живу
    И чем я в мире занят.

    Теперь у вас зима.
    И лунными ночами,
    Я знаю, ты
    Помыслишь не одна,
    Как будто кто
    Черемуху качает
    И осыпает
    Снегом у окна.

    Родимая!
    Ну как заснуть в метель?
    В трубе так жалобно
    И так протяжно стонет.
    Захочешь лечь,
    Но видишь не постель,
    А узкий гроб
    И - что тебя хоронят.

    Так будто тысяча
    Гнусавейших дьячков,
    Поет она плакидой -
    Сволочь-вьюга!
    И снег ложится
    Вроде пятачков,
    И нет за гробом
    Ни жены, ни друга!

    Я более всего
    Весну люблю.
    Люблю разлив
    Стремительным потоком,
    Где каждой щепке,
    Словно кораблю,
    Такой простор,
    Что не окинешь оком.

    Но ту весну,
    Которую люблю,
    Я революцией великой
    Называю!
    И лишь о ней
    Страдаю и скорблю,
    Ее одну
    Я жду и призываю!

    Но эта пакость -
    Хладная планета!
    Ее и Солнцем-Лениным
    Пока не растопить!
    Вот потому
    С больной душой поэта
    Пошел скандалить я,
    Озорничать и пить.

    Но время будет,
    Милая, родная!
    Она придет, желанная пора!
    Недаром мы
    Присели у орудий:
    Тот сел у пушки,
    Этот - у пера.

    Забудь про деньги ты,
    Забудь про все.
    Какая гибель?!
    Ты ли это, ты ли?
    Ведь не корова я,
    Не лошадь, не осел,
    Чтобы меня
    Из стойла выводили!

    Я выйду сам,
    Когда настанет срок,
    Когда пальнуть
    Придется по планете,
    И, воротясь,
    Тебе куплю платок,
    Ну, а отцу
    Куплю я штуки эти.

    Пока ж - идет метель,
    И тысячей дьячков
    Поет она плакидой -
    Сволочь-вьюга.
    И снег ложится
    Вроде пятачков,
    И нет за гробом
    Ни жены, ни друга.

    1924

    Письмо деду


    Покинул я
    Родимое жилище.
    Голубчик! Дедушка!
    Я вновь к тебе пишу...
    У вас под окнами
    Теперь метели свищут,
    И в дымовой трубе
    Протяжный вой и шум,

    Как будто сто чертей
    Залезло на чердак.
    А ты всю ночь не спишь
    И дрыгаешь ногою.
    И хочется тебе
    Накинуть свой пиджак,
    Пойти туда,
    Избить всех кочергою.

    Наивность милая
    Нетронутой души!
    Недаром прадед
    За овса три меры
    Тебя к дьячку водил
    В заброшенной глуши
    Учить: "Достойно есть"
    И с "Отче" "Символ веры".

    Хорошего коня пасут.
    Отборный корм
    Ему любви порука.
    И, самого себя
    Призвав на суд,
    Тому же самому
    Ты обучать стал внука.

    Но внук учебы этой
    Не постиг
    И, к горечи твоей,
    Ушел в страну чужую.
    По-твоему, теперь
    Бродягою брожу я,
    Слагая в помыслах
    Ненужный глупый стих.

    Ты говоришь:
    Что у тебя украли,
    Что я дурак,
    А город - плут и мот.
    Но только, дедушка,
    Едва ли так, едва ли, -
    Плохую лошадь
    Вор не уведет.

    Плохую лошадь
    Со двора не сгонишь,
    Но тот, кто хочет
    Знать другую гладь,
    Тот скажет:
    Чтоб не сгнить в затоне,
    Страну родную
    Нужно покидать.

    Вот я и кинул.
    Я в стране далекой.
    Весна.
    Здесь розы больше кулака.
    И я твоей
    Судьбине одинокой
    Привет их теплый
    Шлю издалека.

    Теперь метель
    Вовсю свистит в Рязани,
    А у тебя -
    Меня увидеть зуд.
    Но ты ведь знаешь -
    Никакие сани
    Тебя сюда
    Ко мне не завезут.

    Я знаю -
    Ты б приехал к розам,
    К теплу.
    Да только вот беда:
    Твое проклятье
    Силе паровоза
    Тебя навек
    Не сдвинет никуда.

    А если я помру?
    Ты слышишь, дедушка?
    Помру я?
    Ты сядешь или нет в вагон,
    Чтобы присутствовать
    На свадьбе похорон
    И спеть в последнюю
    Печаль мне "аллилуйя"?

    Тогда садись, старик.
    Садись без слез,
    Доверься ты
    Стальной кобыле.
    Ах, что за лошадь,
    Что за лошадь паровоз!
    Ее, наверное,
    В Германии купили.

    Чугунный рот ее
    Привык к огню,
    И дым над ней, как грива, -
    Черен, густ и четок.
    Такую б гриву
    Нашему коню, -
    То сколько б вышло
    Разных швабр и щеток!

    Я знаю -
    Время даже камень крошит..
    И ты, старик,
    Когда-нибудь поймешь,
    Что, даже лучшую
    Впрягая в сани лошадь,
    В далекий край
    Лишь кости привезешь...

    Поймешь и то,
    Что я ушел недаром
    Туда, где бег
    Быстрее, чем полет.
    В стране, объятой вьюгой
    И пожаром,
    Плохую лошадь
    Вор не уведет.

    Декабрь 1924, Батум

    «Низкий дом с голубыми ставнями...»


    Низкий дом с голубыми ставнями,
    Не забыть мне тебя никогда,-
    Слишком были такими недавними
    Отзвучавшие в сумрак года.

    До сегодня еще мне снится
    Наше поле, луга и лес,
    Принакрытые сереньким ситцем
    Этих северных бедных небес.

    Восхищаться уж я не умею
    И пропасть не хотел бы в глуши,
    Но, наверно, навеки имею
    Нежность грустную русской души.

    Полюбил я седых журавлей
    С их курлыканьем в тощие дали,
    Потому что в просторах полей
    Они сытных хлебов не видали.

    Только видели березь да цветь,
    Да ракитник, кривой и безлистый,
    Да разбойные слышали свисты,
    От которых легко умереть.

    Как бы я и хотел не любить,
    Все равно не могу научиться,
    И под этим дешевеньким ситцем
    Ты мила мне, родимая выть.

    Потому так и днями недавними
    Уж не юные веют года...
    Низкий дом с голубыми ставнями,
    Не забыть мне тебя никогда.

    1924

    «Мы теперь уходим понемногу...»


    Мы теперь уходим понемногу
    В ту страну, где тишь и благодать.
    Может быть, и скоро мне в дорогу
    Бренные пожитки собирать.

    Милые березовые чащи!
    Ты, земля! И вы, равнин пески!
    Перед этим сонмом уходящим
    Я не в силах скрыть своей тоски.

    Слишком я любил на этом свете
    Все, что душу облекает в плоть.
    Мир осинам, что, раскинув ветви,
    Загляделись в розовую водь.

    Много дум я в тишине продумал,
    Много песен про себя сложил,
    И на этой на земле угрюмой
    Счастлив тем, что я дышал и жил.

    Счастлив тем, что целовал я женщин,
    Мял цветы, валялся на траве,
    И зверье, как братьев наших меньших,
    Никогда не бил по голове.

    Знаю я, что не цветут там чащи,
    Не звенит лебяжьей шеей рожь.
    Оттого пред сонмом уходящим
    Я всегда испытываю дрожь.

    Знаю я, что в той стране не будет
    Этих нив, златящихся во мгле.
    Оттого и дороги мне люди,
    Что живут со мною на земле.

    1924

    «Этой грусти теперь не рассыпать...»


    Этой грусти теперь не рассыпать
    Звонким смехом далеких лет.
    Отцвела моя белая липа,
    Отзвенел соловьиный рассвет.

    Для меня было все тогда новым,
    Много в сердце теснилось чувств,
    А теперь даже нежное слово
    Горьким плодом срывается с уст.

    И знакомые взору просторы
    Уж не так под луной хороши.
    Буераки... пеньки... косогоры
    Обпечалили русскую ширь.

    Нездоровое, хилое, низкое,
    Водянистая, серая гладь.
    Это все мне родное и близкое,
    От чего так легко зарыдать.

    Покосившаяся избенка,
    Плач овцы, и вдали на ветру
    Машет тощим хвостом лошаденка,
    Заглядевшись в неласковый пруд.

    Это все, что зовем мы родиной,
    Это все, отчего на ней
    Пьют и плачут в одно с непогодиной,
    Дожидаясь улыбчивых дней.

    Потому никому не рассыпать
    Эту грусть смехом ранних лет.
    Отцвела моя белая липа,
    Отзвенел соловьиный рассвет.

    1924

    «Отговорила роща золотая...»


    Отговорила роща золотая
    Березовым, веселым языком,
    И журавли, печально пролетая,
    Уж не жалеют больше ни о ком.

    Кого жалеть? Ведь каждый в мире странник -
    Пройдет, зайдет и вновь покинет дом.
    О всех ушедших грезит конопляник
    С широким месяцем над голубым прудом.

    Стою один среди равнины голой,
    А журавлей относит ветром в даль,
    Я полон дум о юности веселой,
    Но ничего в прошедшем мне не жаль.

    Не жаль мне лет, растраченных напрасно,
    Не жаль души сиреневую цветь.
    В саду горит костер рябины красной,
    Но никого не может он согреть.

    Не обгорят рябиновые кисти,
    От желтизны не пропадет трава,
    Как дерево роняет тихо листья,
    Так я роняю грустные слова.

    И если время, ветром разметая,
    Сгребет их все в один ненужный ком...
    Скажите так... что роща золотая
    Отговорила милым языком.

    1924

    На Кавказе


    Издревле русский наш Парнас
    Тянуло к незнакомым странам,
    И больше всех лишь ты, Кавказ,
    Звенел загадочным туманом.

    Здесь Пушкин1 в чувственном огне
    Слагал душой своей опальной:
    «Не пой, красавица, при мне
    Ты песен Грузии печальной».

    И Лермонтов2, тоску леча,
    Нам рассказал про Азамата,
    Как он за лошадь Казбича
    Давал сестру заместо злата.

    За грусть и жёлчь в своем лице
    Кипенья желтых рек достоин,
    Он, как поэт и офицер,
    Был пулей друга успокоен.

    И Грибоедов3 здесь зарыт,
    Как наша дань персидской хмари,
    В подножии большой горы
    Он спит под плач зурны и тари.

    А ныне я в твою безглядь
    Пришел, не ведая причины:
    Родной ли прах здесь обрыдать
    Иль подсмотреть свой час кончины!

    Мне все равно! Я полон дум
    О них, ушедших и великих.
    Их исцелял гортанный шум
    Твоих долин и речек диких.

    Они бежали от врагов
    И от друзей сюда бежали,
    Чтоб только слышать звон шагов
    Да видеть с гор глухие дали.

    И я от тех же зол и бед
    Бежал, навек простясь с богемой,
    Зане созрел во мне поэт
    С большой эпическою темой.

    Мне мил стихов российский жар.
    Есть Маяковский4, есть и кроме,
    Но он, их главный штабс-маляр,
    Поет о пробках в Моссельпроме.

    И Клюев5, ладожский дьячок,
    Его стихи как телогрейка,
    Но я их вслух вчера прочел -
    И в клетке сдохла канарейка.

    Других уж нечего считать,
    Они под хладным солнцем зреют.
    Бумаги даже замарать
    И то, как надо, не умеют.

    Прости, Кавказ, что я о них
    Тебе промолвил ненароком,
    Ты научи мой русских стих
    Кизиловым струиться соком.

    Чтоб, воротясь опять в Москву,
    Я мог прекраснейшей поэмой
    Забыть ненужную тоску
    И не дружить вовек с богемой.

    И чтоб одно в моей стране
    Я мог твердить в свой час прощальный:
    «Не пой, красавица, при мне
    Ты песен Грузии печальной».

    Сентябрь 1924, Тифлис

    Пушкину


    Мечтая о могучем даре
    Того, кто русской стал судьбой,
    Стою я на Тверском бульваре,
    Стою и говорю с собой.

    Блондинистый, почти белесый,
    В легендах ставший как туман,
    О Александр! Ты был повеса,
    Как я сегодня хулиган.

    Но эти милые забавы
    Не затемнили образ твой,
    И в бронзе выкованной славы
    Трясешь ты гордой головой.

    А я стою, как пред причастьем,
    И говорю в ответ тебе:
    Я умер бы сейчас от счастья,
    Сподобленный такой судьбе.

    Но, обреченный на гоненье,
    Еще я долго буду петь...
    Чтоб и мое степное пенье
    Сумело бронзой прозвенеть.

    1924

    Поэтам Грузии


    Писали раньше
    Ямбом и октавой.
    Классическая форма
    Умерла.
    Но ныне, в век наш
    Величавый,
    Я вновь ей вздернул
    Удила.

    Земля далекая!
    Чужая сторона!
    Грузинские кремнистые дороги.
    Вино янтарное
    В глаза струит луна,
    В глаза глубокие,
    Как голубые роги.

    Поэты Грузии!
    Я ныне вспомнил вас.
    Приятный вечер вам,
    Хороший, добрый час!

    Товарищи по чувствам,
    По перу,
    Словесных рек кипение
    И шорох,
    Я вас люблю,
    Как шумную Куру,
    Люблю в пирах и в разговорах.

    Я - северный ваш друг
    И брат!
    Поэты - все единой крови.
    И сам я тоже азиат
    В поступках, в помыслах
    И слове.

    И потому в чужой
    Стране
    Вы близки
    И приятны мне.

    Века всё смелют,
    Дни пройдут,
    Людская речь
    В один язык сольется.
    Историк, сочиняя труд,
    Над нашей рознью улыбнется.

    Он скажет:
    В пропасти времен
    Есть изысканья и приметы...
    Дралися сонмища племен,
    Зато не ссорились поэты.

    Свидетельствует
    Вещий знак:
    Поэт поэту
    Есть кунак.

    Самодержавный
    Русский гнет
    Сжимал все лучшее за горло,
    Его мы кончили -
    И вот
    Свобода крылья распростерла.

    И каждый в племени своем,
    Своим мотивом и наречьем,
    Мы всяк
    По-своему поем,
    Поддавшись чувствам
    Человечьим...

    Свершился дивный
    Рок судьбы:
    Уже мы больше
    Не рабы.

    Поэты Грузии,
    Я ныне вспомнил вас,
    Приятный вечер вам,
    Хороший, добрый час!..

    Товарищи по чувствам,
    По перу,
    Словесных рек кипение
    И шорох,
    Я вас люблю,
    Как шумную Куру,
    Люблю в пирах и в разговорах.

    1924

    Батум


    Корабли плывут
    В Константинополь.
    Поезда уходят на Москву.
    От людского шума ль
    Иль от скопа ль
    Каждый день я чувствую
    Тоску.

    Далеко я,
    Далеко заброшен,
    Даже ближе
    Кажется луна.
    Пригоршнями водяных горошин
    Плещет черноморская
    Волна.

    Каждый день
    Я прихожу на пристань,
    Провожаю всех,
    Кого не жаль,
    И гляжу все тягостней
    И пристальней
    В очарованную даль.

    Может быть, из Гавра
    Иль Марселя
    Приплывет
    Луиза иль Жаннет,
    О которых помню я
    Доселе,
    Но которых
    Вовсе - нет.

    Запах моря в привкус
    Дымно-горький,
    Может быть,
    Мисс Митчел
    Или Клод
    Обо мне вспомянут
    В Нью-Йорке,
    Прочитав сей вещи перевод.

    Все мы ищем
    В этом мире буром
    Нас зовущие
    Незримые следы.
    Не с того ль,
    Как лампы с абажуром,
    Светятся медузы из воды?

    Оттого
    При встрече иностранки
    Я под скрипы
    Шхун и кораблей
    Слышу голос
    Плачущей шарманки
    Иль далекий
    Окрик журавлей.

    Не она ли это?
    Не она ли?
    Ну да разве в жизни
    Разберешь?
    Если вот сейчас ее
    Догнали
    И умчали
    Брюки клеш.

    Каждый день
    Я прихожу на пристань,
    Провожаю всех,
    Кого не жаль,
    И гляжу все тягостней
    И пристальней
    В очарованную даль.

    А другие здесь
    Живут иначе.
    И недаром ночью
    Слышен свист,-
    Это значит,
    С ловкостью собачьей
    Пробирается контрабандист.

    Пограничник не боится
    Быстри.
    Не уйдет подмеченный им
    Враг,
    Оттого так часто
    Слышен выстрел
    На морских, соленых
    Берегах.

    Но живуч враг,
    Как ни вздынь его,
    Потому синеет
    Весь Батум.
    Даже море кажется мне
    Индиго
    Под бульварный
    Смех и шум.

    А смеяться есть чему
    Причина.
    Ведь не так уж много
    В мире див.
    Ходит полоумный
    Старичина,
    Петуха на темень посадив.

    Сам смеясь,
    Я вновь иду на пристань,
    Провожаю всех,
    Кого не жаль,
    И гляжу все тягостней
    И пристальней
    В очарованную даль.

    ‹1924›

    Баллада о двадцати шести


    С любовью - прекрасному
    художнику Г. Якулову

    Пой песню, поэт,
    Пой.
    Ситец неба такой
    Голубой.
    Море тоже рокочет
    Песнь.
    Их было
    26.
    26 их было,
    26.
    Их могилы пескам
    Не занесть.
    Не забудет никто
    Их расстрел
    На 207-ой
    Версте.
    Там за морем гуляет
    Туман.
    Видишь, встал из песка
    Шаумян.
    Над пустыней костлявый
    Стук.
    Вон еще 50
    Рук
    Вылезают, стирая
    Плеснь.
    26 их было,
    26.
    Кто с прострелом в груди,
    Кто в боку,
    Говорят:
    "Нам пора в Баку -
    Мы посмотрим,
    Пока есть туман,
    Как живет
    Азербайджан".
    . . . . . . . . . . . .
    . . . . . . . . . . . .
    Ночь, как дыню,
    Катит луну.
    Море в берег
    Струит волну.
    Вот в такую же ночь
    И туман
    Расстрелял их
    Отряд англичан.

    Коммунизм -
    Знамя всех свобод.
    Ураганом вскипел
    Народ.
    На империю встали
    В ряд
    И крестьянин
    И пролетариат.
    Там, в России,
    Дворянский бич
    Был наш строгий отец
    Ильич.
    А на Востоке
    Здесь
    Их было
    26.

    Все помнят, конечно,
    Тот,
    18-ый, несчастный
    Год.
    Тогда буржуа
    Всех стран
    Обстреливали
    Азербайджан.

    Тяжел был Коммуне
    Удар.
    Не вынес сей край
    И пал,
    Но жутче всем было
    Весть
    Услышать
    Про 26.

    В пески, что как плавленый
    Воск,
    Свезли их
    За Красноводск.
    И кто саблей,
    Кто пулей в бок,
    Всех сложили на желтый
    Песок.

    26 их было,
    26.
    Их могилы пескам
    Не занесть.
    Не забудет никто
    Их расстрел
    На 207-ой
    Версте.

    Там за морем гуляет
    Туман.
    Видишь, встал из песка
    Шаумян.
    Над пустыней костлявый
    Стук.
    Вон еще 50
    Рук
    Вылезают, стирая
    Плеснь.
    26 их было,
    26.
    . . . . . . . . . . . .
    Ночь как будто сегодня
    Бледней.
    Над Баку
    26 теней.
    Теней этих
    26.
    О них наша боль
    И песнь.

    То не ветер шумит,
    Не туман.
    Слышишь, как говорит
    Шаумян:
    "Джапаридзе,
    Иль я ослеп,
    Посмотри:
    У рабочих хлеб.
    Нефть - как черная
    Кровь земли.
    Паровозы кругом...
    Корабли...
    И во все корабли,
    В поезда
    Вбита красная наша
    Звезда".

    Джапаридзе в ответ:
    "Да, есть.
    Это очень приятная
    Весть.
    Значит, крепко рабочий
    Класс
    Держит в цепких руках
    Кавказ.

    Ночь, как дыню,
    Катит луну.
    Море в берег
    Струит волну.
    Вот в такую же ночь
    И туман
    Расстрелял нас
    Отряд англичан".

    Коммунизм -
    Знамя всех свобод.
    Ураганом вскипел
    Народ.
    На империю встали
    В ряд
    И крестьянин
    И пролетариат.
    Там, в России,
    Дворянский бич
    Был наш строгий отец
    Ильич.
    А на Востоке
    Здесь
    26 их было,
    26.
    . . . . . . . . . . .
    Свет небес все синей
    И синей.
    Молкнет говор
    Дорогих теней.
    Кто в висок прострелен,
    А кто в грудь.
    К Ахч-Куйме
    Их обратный путь...

    Пой, поэт, песню,
    Пой,
    Ситец неба такой
    Голубой...
    Море тоже рокочет
    Песнь.
    26 их было,
    26.

    Сентябрь 1924, Баку

    Персидские мотивы

    «Улеглась моя былая рана...»


    Улеглась моя былая рана -
    Пьяный бред не гложет сердце мне.
    Синими цветами Тегерана
    Я лечу их нынче в чайхане.

    Сам чайханщик с круглыми плечами,
    Чтобы славилась пред русским чайхана,
    Угощает меня красным чаем
    Вместо крепкой водки и вина.

    Угощай, хозяин, да не очень.
    Много роз цветет в твоем саду.
    Незадаром мне мигнули очи,
    Приоткинув черную чадру.

    Мы в России девушек весенних
    На цепи не держим, как собак,
    Поцелуям учимся без денег,
    Без кинжальных хитростей и драк.

    Ну, а этой за движенья стана,
    Что лицом похожа на зарю,
    Подарю я шаль из Хороссана
    И ковер ширазский подарю.

    Наливай, хозяин, крепче чаю,
    Я тебе вовеки не солгу.
    За себя я нынче отвечаю,
    За тебя ответить не могу.

    И на дверь ты взглядывай не очень,
    Все равно калитка есть в саду...
    Незадаром мне мигнули очи,
    Приоткинув черную чадру.

    1924

    «Я спросил сегодня у менялы...»


    Я спросил сегодня у менялы,
    Что дает за полтумана по рублю,
    Как сказать мне для прекрасной Лалы
    По-персидски нежное «люблю»?

    Я спросил сегодня у менялы
    Легче ветра, тише Ванских струй,
    Как назвать мне для прекрасной Лалы
    Слово ласковое «поцелуй»?

    И еще спросил я у менялы,
    В сердце робость глубже притая,
    Как сказать мне для прекрасной Лалы,
    Как сказать ей, что она «моя»?

    И ответил мне меняла кратко:
    О любви в словах не говорят,
    О любви вздыхают лишь украдкой,
    Да глаза, как яхонты, горят.

    Поцелуй названья не имеет,
    Поцелуй не надпись на гробах.
    Красной розой поцелуи веют,
    Лепестками тая на губах.

    От любви не требуют поруки,
    С нею знают радость и беду.
    «Ты - моя» сказать лишь могут руки,
    Что срывали черную чадру.

    1924

    «Шаганэ ты моя, Шаганэ...»


    Шаганэ ты моя, Шаганэ!
    Потому, что я с севера, что ли,
    Я готов рассказать тебе поле,
    Про волнистую рожь при луне.
    Шаганэ ты моя, Шаганэ.

    Потому, что я с севера, что ли,
    Что луна там огромней в сто раз,
    Как бы ни был красив Шираз,
    Он не лучше рязанских раздолий.
    Потому, что я с севера, что ли.

    Я готов рассказать тебе поле,
    Эти волосы взял я у ржи,
    Если хочешь, на палец вяжи -
    Я нисколько не чувствую боли.
    Я готов рассказать тебе поле.

    Про волнистую рожь при луне
    По кудрям ты моим догадайся.
    Дорогая, шути, улыбайся,
    Не буди только память во мне
    Про волнистую рожь при луне.

    Шаганэ ты моя, Шаганэ!
    Там, на севере, девушка тоже,
    На тебя она страшно похожа,
    Может, думает обо мне...
    Шаганэ ты моя, Шаганэ.

    1924

    «Ты сказала, что Саади...»


    Ты сказала, что Саади
    Целовал лишь только в грудь.
    Подожди ты, бога ради,
    Обучусь когда-нибудь!

    Ты пропела: «За Евфратом
    Розы лучше смертных дев».
    Если был бы я богатым,
    То другой сложил напев.

    Я б порезал розы эти,
    Ведь одна отрада мне -
    Чтобы не было на свете
    Лучше милой Шаганэ.

    И не мучь меня заветом,
    У меня заветов нет.
    Коль родился я поэтом,
    То целуюсь, как поэт.

    19 декабря 1924

    «Никогда я не был на Босфоре...»


    Никогда я не был на Босфоре,
    Ты меня не спрашивай о нем.
    Я в твоих глазах увидел море,
    Полыхающее голубым огнем.

    Не ходил в Багдад я с караваном,
    Не возил я шелк туда и хну.
    Наклонись своим красивым станом,
    На коленях дай мне отдохнуть.

    Или снова, сколько ни проси я,
    Для тебя навеки дела нет,
    Что в далеком имени - Россия -
    Я известный, признанный поэт.

    У меня в душе звенит тальянка,
    При луне собачий слышу лай.
    Разве ты не хочешь, персиянка,
    Увидать далекий синий край?

    Я сюда приехал не от скуки -
    Ты меня, незримая, звала.
    И меня твои лебяжьи руки
    Обвивали, словно два крыла.

    Я давно ищу в судьбе покоя,
    И хоть прошлой жизни не кляну,
    Расскажи мне что-нибудь такое
    Про твою веселую страну.

    Заглуши в душе тоску тальянки,
    Напои дыханьем свежих чар,
    Чтобы я о дальней северянке
    Не вздыхал, не думал, не скучал.

    И хотя я не был на Босфоре -
    Я тебе придумаю о нем.
    Все равно - глаза твои, как море,
    Голубым колышутся огнем.

    1924

    «Свет вечерний шафранного края...»


    Свет вечерний шафранного края,
    Тихо розы бегут по полям.
    Спой мне песню, моя дорогая,
    Ту, которую пел Хаям.
    Тихо розы бегут по полям.

    Лунным светом Шираз осиянен,
    Кружит звезд мотыльковый рой.
    Мне не нравится, что персияне
    Держат женщин и дев под чадрой.
    Лунным светом Шираз осиянен.

    Иль они от тепла застыли,
    Закрывая телесную медь?
    Или, чтобы их больше любили,
    Не желают лицом загореть,
    Закрывая телесную медь?

    Дорогая, с чадрой не дружись,
    Заучи эту заповедь вкратце,
    Ведь и так коротка наша жизнь,
    Мало счастьем дано любоваться.
    Заучи эту заповедь вкратце.

    Даже все некрасивое в роке
    Осеняет своя благодать.
    Потому и прекрасные щеки
    Перед миром грешно закрывать,
    Коль дала их природа-мать.

    Тихо розы бегут по полям.
    Сердцу снится страна другая.
    Я спою тебе сам, дорогая,
    То, что сроду не пел Хаям...
    Тихо розы бегут по полям.

    1924

    «Воздух прозрачный и синий...»


    Воздух прозрачный и синий,
    Выйду в цветочные чащи.
    Путник, в лазурь уходящий,
    Ты не дойдешь до пустыни.
    Воздух прозрачный и синий.

    Лугом пройдешь, как садом,
    Садом - в цветенье диком,
    Ты не удержишься взглядом,
    Чтоб не припасть к гвоздикам.
    Лугом пройдешь, как садом.

    Шепот ли, шорох иль шелест -
    Нежность, как песни Саади.
    Вмиг отразится во взгляде
    Месяца желтая прелесть
    Нежность, как песни Саади.

    Голос раздастся пери,
    Тихий, как флейта Гассана.
    В крепких объятиях стана
    Нет ни тревог, ни потери,
    Только лишь флейта Гассана.

    Вот он, удел желанный
    Всех, кто в пути устали.
    Ветер благоуханный
    Пью я сухими устами,
    Ветер благоуханный.

    1925

    «Золото холодное луны...»


    Золото холодное луны,
    Запах олеандра и левкоя.
    Хорошо бродить среди покоя
    Голубой и ласковой страны.

    Далеко-далече там Багдад,
    Где жила и пела Шахразада.
    Но теперь ей ничего не надо.
    Отзвенел давно звеневший сад.

    Призраки далекие земли
    Поросли кладбищенской травою.
    Ты же, путник, мертвым не внемли,
    Не склоняйся к плитам головою.

    Оглянись, как хорошо кругом:
    Губы к розам так и тянет, тянет.
    Помирись лишь в сердце со врагом -
    И тебя блаженством ошафранит.

    Жить - так жить, любить - так уж и влюбляться
    В лунном золоте целуйся и гуляй,
    Если ж хочешь мертвым поклоняться,
    То живых тем сном не отравляй.

    Это пела даже Шахразада,-
    Так вторично скажет листьев медь.
    Тех, которым ничего не надо,
    Только можно в мире пожалеть.

    1925

    «В Хороссане есть такие двери...»


    В Хороссане есть такие двери,
    Где обсыпан розами порог.
    Там живет задумчивая пери.
    В Хороссане есть такие двери,
    Но открыть те двери я не мог.

    У меня в руках довольно силы,
    В волосах есть золото и медь.
    Голос пери нежный и красивый.
    У меня в руках довольно силы,
    Но дверей не смог я отпереть.

    Ни к чему в любви моей отвага.
    И зачем? Кому мне песни петь? -
    Если стала неревнивой Шага,
    Коль дверей не смог я отпереть,
    Ни к чему в любви моей отвага.

    Мне пора обратно ехать в Русь.
    Персия! Тебя ли покидаю?
    Навсегда ль с тобою расстаюсь
    Из любви к родимому мне краю?
    Мне пора обратно ехать в Русь.

    До свиданья, пери, до свиданья,
    Пусть не смог я двери отпереть,
    Ты дала красивое страданье,
    Про тебя на родине мне петь.
    До свиданья, пери, до свиданья.

    1925

    «Голубая родина Фирдуси...»


    Голубая родина Фирдуси,
    Ты не можешь, памятью простыв,
    Позабыть о ласковом урусе
    И глазах, задумчиво простых,
    Голубая родина Фирдуси.

    Хороша ты, Персия, я знаю,
    Розы, как светильники, горят
    И опять мне о далеком крае
    Свежестью упругой говорят.
    Хороша ты, Персия, я знаю.

    Я сегодня пью в последний раз
    Ароматы, что хмельны, как брага.
    И твой голос, дорогая Шага,
    В этот трудный расставанья час
    Слушаю в последний раз.

    Но тебя я разве позабуду?
    И в моей скитальческой судьбе
    Близкому и дальнему мне люду
    Буду говорить я о тебе -
    И тебя навеки не забуду.

    Я твоих несчастий не боюсь,
    Но на всякий случай твой угрюмый
    Оставляю песенку про Русь:
    Запевая, обо мне подумай,
    И тебе я в песне отзовусь...

    Март 1925

    «Быть поэтом - это значит то же...»


    Быть поэтом - это значит то же,
    Если правды жизни не нарушить,
    Рубцевать себя по нежной коже,
    Кровью чувств ласкать чужие души.

    Быть поэтом - значит петь раздолье,
    Чтобы было для тебя известней.
    Соловей поет - ему не больно,
    У него одна и та же песня.

    Канарейка с голоса чужого -
    Жалкая, смешная побрякушка.
    Миру нужно песенное слово
    Петь по-свойски, даже как лягушка.

    Магомет перехитрил в коране,
    Запрещая крепкие напитки,
    Потому поэт не перестанет
    Пить вино, когда идет на пытки.

    И когда поэт идет к любимой,
    А любимая с другим лежит на ложе,
    Влагою живительной хранимый,
    Он ей в сердце не запустит ножик.

    Но, горя ревнивою отвагой,
    Будет вслух насвистывать до дома:
    «Ну и что ж, помру себе бродягой,
    На земле и это нам знакомо».

    Август 1925

    «Руки милой - пара лебедей...»


    Руки милой - пара лебедей -
    В золоте волос моих ныряют.
    Все на этом свете из людей
    Песнь любви поют и повторяют.

    Пел и я когда-то далеко
    И теперь пою про то же снова,
    Потому и дышит глубоко
    Нежностью пропитанное слово.

    Если душу вылюбить до дна,
    Сердце станет глыбой золотою,
    Только тегеранская луна
    Не согреет песни теплотою.

    Я не знаю, как мне жизнь прожить:
    Догореть ли в ласках милой Шаги
    Иль под старость трепетно тужить
    О прошедшей песенной отваге?

    У всего своя походка есть:
    Что приятно уху, что - для глаза.
    Если перс слагает плохо песнь,
    Значит, он вовек не из Шираза.

    Про меня же и за эти песни
    Говорите так среди людей:
    Он бы пел нежнее и чудесней,
    Да сгубила пара лебедей.

    Август 1925

    «Отчего луна так светит тускло...»


    «Отчего луна так светит тускло
    На сады и стены Хороссана?
    Словно я хожу равниной русской
    Под шуршащим пологом тумана» -

    Так спросил я, дорогая Лала,
    У молчащих ночью кипарисов,
    Но их рать ни слова не сказала,
    К небу гордо головы завысив.

    «Отчего луна так светит грустно?» -
    У цветов спросил я в тихой чаще,
    И цветы сказали: «Ты почувствуй
    По печали розы шелестящей».

    Лепестками роза расплескалась,
    Лепестками тайно мне сказала:
    «Шаганэ твоя с другим ласкалась,
    Шаганэ другого целовала».

    Говорила: «Русский не заметит...
    Сердцу - песнь, а песне - жизнь и тело...»
    Оттого луна так тускло светит,
    Оттого печально побледнела.

    Слишком много виделось измены,
    Слез и мук, кто ждал их, кто не хочет.
    . . . . . . . . . . . . . .
    Но и все ж вовек благословенны
    На земле сиреневые ночи.

    Август 1925

    «Глупое сердце, не бейся...»


    Глупое сердце, не бейся!
    Все мы обмануты счастьем,
    Нищий лишь просит участья...
    Глупое сердце, не бейся.

    Месяца желтые чары
    Льют по каштанам в пролесь.
    Лале склонясь на шальвары,
    Я под чадрою укроюсь.
    Глупое сердце, не бейся.

    Все мы порою, как дети.
    Часто смеемся и плачем:
    Выпали нам на свете
    Радости и неудачи.
    Глупое сердце, не бейся.

    Многие видел я страны.
    Счастья искал повсюду,
    Только удел желанный
    Больше искать не буду.
    Глупое сердце, не бейся.

    Жизнь не совсем обманула.
    Новой напьемся силой.
    Сердце, ты хоть бы заснуло
    Здесь, на коленях у милой.
    Жизнь не совсем обманула.

    Может, и нас отметит
    Рок, что течет лавиной,
    И на любовь ответит
    Песнею соловьиной.
    Глупое сердце, не бейся.

    Август 1925

    «Голубая да веселая страна...»


    Голубая да веселая страна.
    Честь моя за песню продана.
    Ветер с моря, тише дуй и вей -
    Слышишь, розу кличет соловей?

    Слышишь, роза клонится и гнется -
    Эта песня в сердце отзовется.
    Ветер с моря, тише дуй и вей -
    Слышишь, розу кличет соловей?

    Ты - ребенок, в этом спора нет,
    Да и я ведь разве не поэт?
    Ветер с моря, тише дуй и вей -
    Слышишь, розу кличет соловей?

    Дорогая Гелия, прости.
    Много роз бывает на пути,
    Много роз склоняется и гнется,
    Но одна лишь сердцем улыбнется.

    Улыбнемся вместе - ты и я -
    За такие милые края.
    Ветер с моря, тише дуй и вей -
    Слышишь, розу кличет соловей?

    Голубая да веселая страна.
    Пусть вся жизнь моя за песню продана,
    Но за Гелию в тенях ветвей
    Обнимает розу соловей.

    1925

    «Неуютная жидкая лунность...»


    Неуютная жидкая лунность
    И тоска бесконечных равнин,-
    Вот что видел я в резвую юность,
    Что, любя, проклинал не один.

    По дорогам усохшие вербы
    И тележная песня колес...
    Ни за что не хотел я теперь бы,
    Чтоб мне слушать ее привелось.

    Равнодушен я стал к лачугам,
    И очажный огонь мне не мил,
    Даже яблонь весеннюю вьюгу
    Я за бедность полей разлюбил.

    Мне теперь по душе иное.
    И в чахоточном свете луны
    Через каменное и стальное
    Вижу мощь я родной стороны.

    Полевая Россия! Довольно
    Волочиться сохой по полям!
    Нищету твою видеть больно
    И березам и тополям.

    Я не знаю, что будет со мною...
    Может, в новую жизнь не гожусь,
    Но и все же хочу я стальною
    Видеть бедную, нищую Русь.

    И, внимая моторному лаю
    В сонме вьюг, в сонме бурь и гроз,
    Ни за что я теперь не желаю
    Слушать песню тележных колес.

    1925

    Песнь о великом походе


    Эй вы, встречные,
    Поперечные!
    Тараканы, сверчки
    Запечные!
    Не народ, а дрохва
    Подбитая!
    Русь нечесаная,
    Русь немытая.
    Вы послушайте
    Новый вольный сказ,
    Новый вольный сказ
    Про житье у нас.
    Первый сказ о том,
    Что давно было.
    А второй - про то,
    Что сейчас всплыло.
    Для тебя я, Русь,
    Эти сказы спел,
    Потому что был
    И правдив и смел.
    Был мастак слагать
    Эти притчины,
    Не боясь ничьей
    Зуботычины.
    * * *

    Ой, во городе
    Да во Ипатьеве
    При Петре было
    При императоре.
    Говорил слова
    Непутевый дьяк:
    "Уж и как у нас, ребята,
    Стал быть, царь дурак.
    Царь дурак-батрак
    Сопли жмет в кулак,
    Строит Питер-град
    На немецкий лад.
    Видно, делать ему
    Больше нечего,
    Принялся он Русь
    Онемечивать.
    Бреет он князьям
    Брады, усие, -
    Как не плакаться
    Тут над Русию?
    Не тужить тут как
    Над судьбиною?
    Непослушных он
    Бьет дубиною".
    * * *

    Услыхал те слова
    Молодой стрелец.
    Хвать смутьянщика
    За тугой косец.
    "Ты иди, ползи,
    Не кочурься, брат.
    Я свезу тебя
    Прямо в Питер-град.
    Привезу к царю,
    Кайся, сукин кот!
    Кайся, сукин кот,
    Что смущал народ!"
    * * *

    По Тверской-Ямской
    Под дугою вбряк
    С колокольцами
    Ехал бедный дьяк.
    На чертвертый день,
    О полдневых пор,
    Прикатил наш дьяк
    Ко царю во двор.
    Выходил тут царь
    С высока крыльца,
    Мах-дубинкою
    Подозвал стрельца.
    "Ты скажи, зачем
    Прикатил, стрелец?
    Аль с Москвы какой
    Потайной гонец?"
    "Не гонец я, царь,
    Не родня с Москвой.
    Я всего лишь есть
    Слуга верный твой.
    Я привез к тебе
    Бунтаря-дьяка.
    У него, знать, в жисть
    Не болят бока.
    В кабаке на весь
    На честной народ
    Он позорил, царь,
    Твой высокий род".
    "Ну, - сказал тут Петр, -
    Вылезай кось, вошь!"
    Космы дьяковы
    Поднялись, как рожь.
    У Петра с плеча
    Сорвался кулак...
    И навек задрал
    Лапти кверху дьяк.

    У Петра был двор,
    На дворе был кол,
    На колу - мочало.
    Это только, ребята,
    Начало.
    * * *

    Ой, суров наш царь,
    Алексеич Петр.
    Он в единый дух
    Ведро пива пьет.
    Курит - дым идет
    На три сажени,
    Во немецких одеждах
    Разнаряженный.
    Возговорит наш царь
    Алексеич Петр:
    "Подойди ко мне,
    Дорогой Лефорт.
    Мастер славный ты:
    В Амстердаме был.
    Русский царь тебе,
    Как батрак, служил.
    Он учился там,
    Как топор держать.
    Ты езжай-кось, мастер,
    В Амстердам опять.
    Передай ты всем
    От Петра поклон.
    Да скажи, что сейчас
    В страшной доле он.
    В страшной доле я
    За родную Русь...
    Скоро смерть придет,
    Помирать боюсь.
    Помирать боюсь,
    Да и жить не рад:
    Кто ж теперь блюсти
    Будет Питер-град?
    Средь туманов сих
    И цепных болот
    Снится сгибший мне
    Трудовой народ.
    Слышу, голос мне
    По ночам звенит,
    Что на их костях
    Лег тугой гранит.
    Оттого подчас,
    Обступая град,
    Мертвецы встают
    В строевой парад.
    И кричат они,
    И вопят они.
    От такой крични
    Загашай огни.
    Говорят слова:
    "Мы всему цари!
    Попадешься, Петр,
    Лишь сумей помри.
    Мы сдерем с тебя
    Твой лихой чупрын,
    Потому что ты
    Был собачий сын.
    Поблажал ты знать
    Со министрами.
    На крови для них
    Город выстроил.
    Но пускай за то
    Знает каждый дом -
    Мы придем еще,
    Мы придем, придем!
    Этот город наш,
    Потому и тут
    Только может жить
    Лишь рабочий люд".

    Смолк наш царь
    Алексеич Петр,
    В три ручья с него
    Льет холодный пот.
    * * *

    Слушайте, слушайте,
    Вы, конечно, народ
    Хороший,
    Хоть метелью вас крой,
    Хоть порошей.
    Одним словом,
    Миляги!
    Не дадите ли
    Ковшик браги?
    Человечий язык,
    Чай, не птичий.
    Славный вы, люди,
    Придумали
    Обычай.
    * * *

    И пушки бьют,
    И колокола плачут.
    Вы, конечно, понимаете,
    Что это значит?
    Много было роз,
    Много было маков.
    Схоронили Петра,
    Тяжело оплакав.
    И с того ль, что там
    Всякий сволок был,
    Кто всерьез рыдал,
    А кто глаза слюнил.
    Но с того вот дня
    Да на двести лет
    Дуракам-царям
    Прямо счету нет.
    И все двести лет
    Шел подземный гуд:
    "Мы придем, придем!
    Мы возьмем свой труд.
    Мы сгребем дворян
    Да по плеши им,
    На фонарных столбах
    Перевешаем!"
    * * *

    Через двести лет,
    В снеговой октябрь,
    Затряслась Нева,
    Подымая рябь.
    Утром встал народ
    И на бурю глядь:
    На столбах висит
    Сволочная знать.
    Ай да славный люд!
    Ау да Питер-град!
    Но с чего же там
    Пушки бьют палят?
    Бьют за городом,
    Бьют из-за моря.
    Понимай как хошь
    Ты, душа моя!
    Много в эти дни
    Совершилось дел.
    Я пою о них,
    Как спознать сумел.
    * * *

    Веселись, душа
    Молодецкая.
    Нынче наша власть,
    Власть советская.
    Офицерка,
    Да голубчика
    Прикокошили
    Вчера в Губчека.
    . . . . . . . . . . . .
    Гаркнул "Яблочко"
    Молодой матрос:
    "Мы не так еще
    Подотрем вам нос!"
    * * *

    А за Явором,
    Под Украйною,
    Услыхали мужики
    Весть печальную.
    Власть советская
    Им очень нравится,
    Да идут войска
    С ней расправиться.
    В тех войсках к мужикам
    Родовая месть.
    И Врангель тут,
    И Деникин здесь.
    А на помог им,
    Как лихих волчат,
    Из Сибири шлет отряды
    Адмирал Колчак.
    * * *

    Ах, рыбки мои,
    Мелки косточки!
    Вы, крестьянские ребята,
    Подросточки.
    Ни ногатой вас не взять,
    Ни резанами,
    Вы гольем пошли гулять
    С партизанами.
    Красной Армии штыки
    В поле светятся.
    Здесь отец с сынком
    Могут встретиться.
    За один удел
    Бьется эта рать,
    Чтоб владеть землей
    Да весь век пахать,
    Чтоб шумела рожь
    И овес звенел,
    Чтобы каждый калачи
    С пирогами ел.
    * * *

    Ну и как же тут злобу
    Не вынашивать?
    На Дону теперь поют
    Не по-нашему:
    "Пароход идет
    Мимо пристани.
    Будем рыбу кормить
    Коммунистами".
    А у нас для них поют:
    "Куда ты котишься?
    В Вечека попадешь -
    Не воротишься".
    * * *

    От одной беды
    Целых три растут, -
    Вдруг над Питером
    Слышен новый гуд.
    Не поймет никто,
    Отколь гуд идет:
    "Ты не смей дремать,
    Трудовой народ,
    Как под Питером
    Рать Юденича".
    Что же делать нам
    Всем теперича?
    И оттуда бьют,
    И отсель палят -
    Ой ты, бедный люд,
    Ой ты, Питер-град!
    * * *

    . . . . . . . . . . .
    Дождик лил тогда
    В три погибели.
    На корню дожди
    Озимь выбили.
    И на энтот год
    Не шумела рожь.
    То не жизнь была,
    А в печенки нож.
    . . . . . . . . . . .
    * * *

    А за синим Доном,
    Станицы казачьей,
    В это время волк ехидный
    По-кукушьи плачет.
    Говорит Корнилов
    Казакам поречным:
    "Угостите партизанов
    Вишеньем картечным.
    С Красной Армией Деникин
    Справится, я знаю.
    Расстелились наши пики
    С Дона до Дунаю".
    * * *

    . . . . . . . . . . .
    Вей сильней и крепче,
    Ветер синь-студеный.
    С нами храбрый Ворошилов,
    Удалой Буденный.
    * * *

    Если крепче жмут,
    То сильней орешь.
    Мужику одно:
    Не топтали б рожь.
    А как пошла по ней
    Тут рать Деникина -
    В сотни верст легла
    Прямо в никь она.
    Над такой бедой
    В стане белых ржут.
    Валят сельский скот
    И под водку жрут.
    Мнут крестьянских жен,
    Девок лапают.
    "Так и надо вам,
    Сиволапые!
    Ты, мужик, прохвост!
    Сволочь, бестия!
    Отплати-кось нам
    За поместия.
    Отплати за то,
    Что ты вешал знать.
    Эй, в кнуты их всех,
    Растакую мать!"
    * * *

    Ой ты, синяя сирень,
    Голубой палисад!
    На родимой стороне
    Никто жить не рад.
    Опустели огороды,
    Хаты брошены,
    Заливные луга
    Не покошены.
    И примят овес,
    И прибита рожь. -
    Где ж теперь, мужик,
    Ты приют найдешь?
    * * *

    Но сильней всего
    Те встревожены,
    Что ночьми не спят
    В куртках кожаных,
    Кто за бедный люд
    Жить и сгибнуть рад,
    Кто не хочет сдать
    Вольный Питер-град.
    * * *

    Там под Лиговом
    Страшный бой кипит.
    Питер траурный
    Без огней. Не спит.
    Миг - и вот сейчас
    Враг проломит все,
    И прощай мечта
    Городов и сел...
    Пот и кровь струит
    С лиц встревоженных.
    Бьют и бьют людей
    В куртах кожаных.
    Как снопы, лежат
    Трупы по полю.
    Кони в страхе ржут,
    В страхе топают.
    Но напор от нас
    Все сильней, сильней.
    Бьются восемь дней,
    Бьются девять дней...
    На десятый день
    Не сдержался враг...
    И пошел чесать
    По кустам в овраг.
    Наши взад им: "Крой!"
    Пушки бьют, палят...
    Ай да славный люд!
    Ай да Питер-град!
    * * *

    А за Белградом,
    Окол Харькова,
    Кровью ярь мужиков
    Перехаркана.
    Бедный люд в Москву
    Босиком бежит.
    И от стона, о от рева
    Вся земля дрожит.
    Ищут хлеба они,
    Просят милости,
    Ну и как же злобной воле
    Тут не вырасти?
    У околицы
    Гуляй-полевой
    Собиралися
    Буйны головы.
    Да как стали жечь,
    Как давай палить.
    У Деникина
    Аж живот болит.
    * * *

    Эх, песня,
    Песня!
    Есть ли что на свете
    Чудесней?
    Хоть под гусли тебя пой,
    Хоть под тальяночку.
    Не дадите ли бы мне,
    Хлопцы,
    Еще баночку?
    * * *

    Ах, яблочко,
    Цвета милого!
    Бьют Деникина,
    Бьют Корнилова.
    Цветочек мой,
    Цветик маковый.
    Ты скорей, адмирал,
    Отколчакивай.
    Там за степью гул,
    Там за степью гром,
    Каждый в битве защищает
    Свой отцовский дом.
    Курток кожаных
    Под Донцом не счесть.
    Видно, много в Петрограде
    Этой масти есть.
    * * *

    В белом стане вопль,
    В белом стане стон:
    Обступает наша рать
    Их со всех сторон.
    В белом стане крик,
    В белом стане бред.
    Как пожар стоит
    Золотой рассвет.
    И во всех кабаках
    Огни светятся...
    Завтра многие друг с другом
    Уж не встретятся.
    И все пьют за царя,
    За святую Русь,
    В ласках знатных шлюх
    Забывая грусть.
    * * *

    В красном стане храп,
    В красном стане смрад.
    Вонь портяночная
    От сапог солдат.
    Завтра, еле свет,
    Нужно снова в бой.
    Спи, корявый мой!
    Спи, хороший мой!
    Пусть вас золотом
    Свет зари кропит.
    В куртке кожаной
    Коммунар не спит.
    * * *

    На заре, заре
    В дождевой крутень
    Свистом ядерным
    Мы встречали день.
    Подымая вверх,
    Как тоску, глаза,
    В куртке кожаной
    Коммунар сказал:
    "Братья, если здесь
    Одолеют нас,
    То октябрьский свет
    Навсегда погас.
    Будет крыть нас кнут,
    Будет крыть нас плеть,
    Всем весь век тогда
    В нищете корпеть".
    С горьким гневом рук,
    Утерев слезу,
    Ротный наш с тех слов
    Сапоги разул.
    Громко кашлянув,
    "На, - сказал он мне, -
    Дома нет сапог,
    Передай жене".
    * * *

    На заре, заре
    В дождевой крутень
    Свистом ядерным
    Мы сушили день.
    Пуля входит в грудь,
    Как пчелы ужал.
    Наш отряд тогда
    Впереди бежал.
    За лощиной пруд,
    А за прудом лог.
    Коммунар ничком
    В землю носом лег.
    Мы вперед, вперед!
    Враг назад, назад!
    Мертвецы пусть так
    Под дождем лежат.
    Спите, храбрые,
    С отзвучавшим ртом!
    Мы придем вас всех
    Хоронить потом.
    * * *

    Вот и кончен бой,
    Машет красный флаг.
    Не жалея пят,
    Удирает враг.
    Удивленный тем,
    Что остался цел,
    Молча ротный наш
    Сапоги надел.
    И сказал: "Жене
    Сапоги не враз,
    Я их сам теперь
    Износить горазд".
    * * *

    Вот и кончен бой,
    Тот, кто жив, тот рад.
    Ай да вольный люд!
    Ай да Питер-град
    От полуночи
    До синя утра
    Над Невой твоей
    Бродит тень Петра.
    Бродит тень Петра,
    Грозно хмурится
    На кумачный цвет
    В наших улицах.
    В берег бьет вода
    Пенной индевью...
    Корабли плывут
    Будто в Индию...

    Июль 1924, Ленинград

    Капитан земли


    Еще никто
    Не управлял планетой,
    И никому
    Не пелась песнь моя.
    Лишь только он,
    С рукой своей воздетой,
    Сказал, что мир -
    Единая семья.

    Не обольщен я
    Гимнами герою,
    Не трепещу
    Кровопроводом жил.
    Я счастлив тем,
    Что сумрачной порою
    Одними чувствами
    Я с ним дышал
    И жил.
    Не то что мы,
    Которым все так
    Близко,-
    Впадают в диво
    И слоны...
    Как скромный мальчик
    Из Симбирска
    Стал рулевым
    Своей страны.

    Средь рева волн
    В своей расчистке,
    Слегка суров
    И нежно мил,
    Он много мыслил
    По-марксистски,
    Совсем по-ленински
    Творил.

    Нет!
    Это не разгулье Стеньки!
    Не пугачевский
    Бунт и трон!
    Он никого не ставил
    К стенке.
    Все делал
    Лишь людской закон.

    Он в разуме,
    Отваги полный,
    Лишь только прилегал
    К рулю,
    Чтобы об мыс
    Дробились волны,
    Простор давая
    Кораблю.

    Он - рулевой
    И капитан,
    Страшны ль с ним
    Шквальные откосы?
    Ведь, собранная
    С разных стран,
    Вся партия его -
    Матросы.

    Не трусь,
    Кто к морю не привык:
    Они за лучшие
    Обеты
    Зажгут,
    Сойдя на материк,
    Путеводительные светы.

    Тогда поэт
    Другой судьбы,
    И уж не я,
    А он меж вами
    Споет вам песню
    В честь борьбы
    Другими,
    Новыми словами.

    Он скажет:
    «Только тот пловец,
    Кто, закалив
    В бореньях душу,
    Открыл для мира наконец
    Никем не виданную
    Сушу».

    Ленин

    (Отрывок из поэмы «Гуляй-поле»)

    Еще закон не отвердел,
    Страна шумит, как непогода.
    Хлестнула дерзко за предел
    Нас отравившая свобода.

    Россия! Сердцу милый край!
    Душа сжимается от боли.
    Уж сколько лет не слышит поле
    Петушье пенье, песий лай.

    Уж сколько лет наш тихий быт
    Утратил мирные глаголы.
    Как оспой, ямами копыт
    Изрыты пастбища и долы.

    Немолчный топот, громкий стон,
    Визжат тачанки и телеги.
    Ужель я сплю и вижу сон,
    Что с копьями со всех сторон
    Нас окружают печенеги?
    Не сон, не сон, я вижу въявь,
    Ничем не усыпленным взглядом,
    Как, лошадей пуская вплавь,
    Отряды скачут за отрядом.
    Куда они? И где война?
    Степная водь не внемлет слову.
    Не знаю, светит ли луна
    Иль всадник обронил подкову?
    Все спуталось...

    Но понял взор:
    Страну родную в край из края,
    Огнем и саблями сверкая,
    Междоусобный рвет раздор.
    . . . . . . . . . . . . . . .

    Россия -
    Страшный, чудный звон.
    В деревьях березь, в цветь - подснежник.
    Откуда закатился он,
    Тебя встревоживший мятежник?
    Суровый гений! Он меня
    Влечет не по своей фигуре.
    Он не садился на коня
    И не летел навстречу буре.
    Сплеча голов он не рубил,
    Не обращал в побег пехоту.
    Одно в убийстве он любил -
    Перепелиную охоту.

    Для нас условен стал герой,
    Мы любим тех, что в черных масках,
    А он с сопливой детворой
    Зимой катался на салазках.
    И не носил он тех волос,
    Что льют успех на женщин томных, -
    Он с лысиною, как поднос,
    Глядел скромней из самых скромных.
    Застенчивый, простой и милый,
    Он вроде сфинкса предо мной.
    Я не пойму, какою силой
    Сумел потрясть он шар земной?
    Но он потряс...
    Шуми и вей!
    Крути свирепей, непогода,
    Смывай с несчастного народа
    Позор острогов и церквей.
    . . . . . . . . . . . . . . .

    Была пора жестоких лет,
    Нас пестовали злые лапы.
    На поприще крестьянских бед
    Цвели имперские сатрапы.
    . . . . . . . . . . . . . . .

    Монархия! Зловещий смрад!
    Веками шли пиры за пиром,
    И продал власть аристократ
    Промышленникам и банкирам.
    Народ стонал, и в эту жуть
    Страна ждала кого-нибудь...
    И он пришел.
    . . . . . . . . . . . . . . . .

    Он мощным словом
    Повел нас всех к истокам новым.
    Он нам сказал: "Чтоб кончить муки,
    Берите все в рабочьи руки.
    Для вас спасенья больше нет -
    Как ваша власть и ваш Совет".
    . . . . . . . . . . . . . . . . .

    И мы пошли под визг метели,
    Куда глаза его глядели:
    Пошли туда, где видел он
    Освобожденье всех племен...
    . . . . . . . . . . . . . . . . .

    И вот он умер...
    Плач досаден.
    Не славят музы голос бед.
    Из меднолающих громадин
    Салют последний даден, даден.
    Того, кто спас нас, больше нет.
    Его уж нет, а те, кто вживе,
    А те, кого оставил он,
    Страну в бушующем разливе
    Должны заковывать в бетон.

    Для них не скажешь:
    "Л е н и н умер!"
    Их смерть к тоске не привела.
    . . . . . . . . . . . . . . . . .

    Еще суровей и угрюмей
    Они творят его дела...

    1924

    Мой путь


    Жизнь входит в берега.
    Села давнишний житель,
    Я вспоминаю то,
    Что видел я в краю.
    Стихи мои,
    Спокойно расскажите
    Про жизнь мою.

    Изба крестьянская.
    Хомутный запах дегтя,
    Божница старая,
    Лампады кроткий свет.
    Как хорошо,
    Что я сберег те
    Все ощущенья детских лет.

    Под окнами
    Костер метели белой.
    Мне девять лет.
    Лежанка, бабка, кот...
    И бабка что-то грустное
    Степное пела,
    Порой зевая
    И крестя свой рот.

    Метель ревела.
    Под оконцем
    Как будто бы плясали мертвецы.
    Тогда империя
    Вела войну с японцем,
    И всем далекие
    Мерещились кресты.

    Тогда не знал я
    Черных дел России.
    Не знал, зачем
    И почему война.
    Рязанские поля,
    Где мужики косили,
    Где сеяли свой хлеб,
    Была моя страна.

    Я помню только то,
    Что мужики роптали,
    Бранились в черта,
    В бога и в царя.
    Но им в ответ
    Лишь улыбались дали
    Да наша жидкая
    Лимонная заря.

    Тогда впервые
    С рифмой я схлестнулся.
    От сонма чувств
    Вскуржилась голова.
    И я сказал:
    Коль этот зуд проснулся,
    Всю душу выплещу в слова.

    Года далекие,
    Теперь вы как в тумане.
    И помню, дед мне
    С грустью говорил:
    "Пустое дело...
    Ну, а если тянет -
    Пиши про рожь,
    Но больше про кобыл".

    Тогда в мозгу,
    Влеченьем к музе сжатом,
    Текли мечтанья
    В тайной тишине,
    Что буду я
    Известным и богатым
    И будет памятник
    Стоять в Рязани мне.

    В пятнадцать лет
    Взлюбил я до печенок
    И сладко думал,
    Лишь уединюсь,
    Что я на этой
    Лучшей из девчонок,
    Достигнув возраста, женюсь.
    . . . . . . . . . . . . . .

    Года текли.
    Года меняют лица -
    Другой на них
    Ложится свет.
    Мечтатель сельский -
    Я в столице
    Стал первокласснейший поэт

    И, заболев
    Писательскою скукой,
    Пошел скитаться я
    Средь разных стран,
    Не веря встречам,
    Не томясь разлукой,
    Считая мир весь за обман.

    Тогда я понял,
    Что такое Русь.
    Я понял, что такое слава.
    И потому мне
    В душу грусть
    Вошла, как горькая отрава.

    На кой мне черт,
    Что я поэт!..
    И без меня в достатке дряни.
    Пускай я сдохну,
    Только...
    Нет,
    Не ставьте памятник в Рязани!

    Россия... Царщина...
    Тоска...
    И снисходительность дворянства.
    Ну что ж!
    Так принимай, Москва,
    Отчаянное хулиганство.

    Посмотрим -
    Кто кого возьмет!
    И вот в стихах моих
    Забила
    В салонный вылощенный
    Сброд
    Мочой рязанская кобыла.

    Не нравится?
    Да, вы правы -
    Привычка к Лориган
    И к розам...
    Но этот хлеб,
    Что жрете вы, -
    Ведь мы его того-с...
    Навозом...

    Еще прошли года.
    В годах такое было,
    О чем в словах
    Всего не рассказать:
    На смену царщине
    С величественной силой
    Рабочая предстала рать.

    Устав таскаться
    По чужим пределам,
    Вернулся я
    В родимый дом.
    Зеленокосая,
    В юбчонке белой
    Стоит береза над прудом.

    Уж и береза!
    Чудная... А груди...
    Таких грудей
    У женщин не найдешь.
    С полей обрызганные солнцем
    Люди
    Везут навстречу мне
    В телегах рожь.

    Им не узнать меня,
    Я им прохожий.
    Но вот проходит
    Баба, не взглянув.
    Какой-то ток
    Невыразимой дрожи
    Я чувствую во всю спину.

    Ужель она?
    Ужели не узнала?
    Ну и пускай,
    Пускай себе пройдет...
    И без меня ей
    Горечи немало -
    Недаром лег
    Страдальчески так рот.

    По вечерам,
    Надвинув ниже кепи,
    Чтобы не выдать
    Холода очей, -
    Хожу смотреть я
    Скошенные степи
    И слушать,
    Как звенит ручей.

    Ну что же?
    Молодость прошла!
    Пора приняться мне
    За дело,
    Чтоб озорливая душа
    Уже по-зрелому запела.

    И пусть иная жизнь села
    Меня наполнит
    Новой силой,
    Как раньше
    К славе привела
    Родная русская кобыла.

    1925

    «Несказанное, синее, нежное...»


    Несказанное, синее, нежное...
    Тих мой край после бурь, после гроз,
    И душа моя - поле безбрежное -
    Дышит запахом меда и роз.

    Я утих. Годы сделали дело,
    Но того, что прошло, не кляну.
    Словно тройка коней оголтелая
    Прокатилась во всю страну.

    Напылили кругом. Накопытили.
    И пропали под дьявольский свист.
    А теперь вот в лесной обители
    Даже слышно, как падает лист.

    Колокольчик ли? Дальнее эхо ли?
    Все спокойно впивает грудь.
    Стой, душа, мы с тобой проехали
    Через бурный положенный путь.

    Разберемся во всем, что видели,
    Что случилось, что сталось в стране,
    И простим, где нас горько обидели
    По чужой и по нашей вине.

    Принимаю, что было и не было,
    Только жаль на тридцатом году -
    Слишком мало я в юности требовал,
    Забываясь в кабацком чаду.

    Но ведь дуб молодой, не разжелудясь,
    Так же гнется, как в поле трава...
    Эх ты, молодость, буйная молодость,
    Золотая сорвиголова!

    1925

    «Каждый труд благослови, удача!..»


    Каждый труд благослови, удача!
    Рыбаку - чтоб с рыбой невода,
    Пахарю - чтоб плуг его и кляча
    Доставали хлеба на года.

    Воду пьют из кружек и стаканов,
    Из кувшинок также можно пить -
    Там, где омут розовых туманов
    Не устанет берег золотить.

    Хорошо лежать в траве зеленой
    И, впиваясь в призрачную гладь,
    Чей-то взгляд, ревнивый и влюбленный,
    На себе, уставшем, вспоминать.

    Коростели свищут... коростели...
    Потому так и светлы всегда
    Те, что в жизни сердцем опростели
    Под веселой ношею труда.

    Только я забыл, что я крестьянин,
    И теперь рассказываю сам,
    Соглядатай праздный, я ль не странен
    Дорогим мне пашням и лесам.

    Словно жаль кому-то и кого-то,
    Словно кто-то к родине отвык,
    И с того, поднявшись над болотом,
    В душу плачут чибис и кулик.

    1925

    «Я иду долиной. На затылке кепи...»


    Я иду долиной. На затылке кепи,
    В лайковой перчатке смуглая рука.
    Далеко сияют розовые степи,
    Широко синеет тихая река.

    Я - беспечный парень. Ничего не надо.
    Только б слушать песни - сердцем подпевать,
    Только бы струилась легкая прохлада,
    Только б не сгибалась молодая стать.

    Выйду за дорогу, выйду под откосы,-
    Сколько там нарядных мужиков и баб!
    Что-то шепчут грабли, что-то свищут косы.
    "Эй, поэт, послушай, слаб ты иль не слаб?

    На земле милее. Полно плавать в небо.
    Как ты любишь долы, так бы труд любил.
    Ты ли деревенским, ты ль крестьянским не был?
    Размахнись косою, покажи свой пыл".

    Ах, перо не грабли, ах, коса не ручка -
    Но косой выводят строчки хоть куда.
    Под весенним солнцем, под весенней тучкой
    Их читают люди всякие года.

    К черту я снимаю свой костюм английский.
    Что же, дайте косу, я вам покажу -
    Я ли вам не свойский, я ли вам не близкий,
    Памятью деревни я ль не дорожу?

    Нипочем мне ямы, нипочем мне кочки.
    Хорошо косою в утренний туман
    Выводить по долам травяные строчки,
    Чтобы их читали лошадь и баран.

    В этих строчках - песня, в этих строчках - слово.
    Потому и рад я в думах ни о ком,
    Что читать их может каждая корова,
    Отдавая плату теплым молоком.

    1925

    «Спит ковыль. Равнина дорогая...»


    Спит ковыль. Равнина дорогая,
    И свинцовой свежести полынь.
    Никакая родина другая
    Не вольет мне в грудь мою теплынь.

    Знать, у всех у нас такая участь,
    И, пожалуй, всякого спроси -
    Радуясь, свирепствуя и мучась,
    Хорошо живется на Руси.

    Свет луны, таинственный и длинный,
    Плачут вербы, шепчут тополя.
    Но никто под окрик журавлиный
    Не разлюбит отчие поля.

    И теперь, когда вот новым светом
    И моей коснулась жизнь судьбы,
    Все равно остался я поэтом
    Золотой бревенчатой избы.

    По ночам, прижавшись к изголовью,
    Вижу я, как сильного врага,
    Как чужая юность брызжет новью
    На мои поляны и луга.

    Но и все же, новью той теснимый,
    Я могу прочувственно пропеть:
    Дайте мне на родине любимой,
    Все любя, спокойно умереть!

    1925

    «Синий май. Заревая теплынь...»


    Синий май. Заревая теплынь.
    Не прозвякнет кольцо у калитки.
    Липким запахом веет полынь.
    Спит черемуха в белой накидке.

    В деревянные крылья окна
    Вместе с рамами в тонкие шторы
    Вяжет взбалмошная луна
    На полу кружевные узоры.

    Наша горница хоть и мала,
    Но чиста. Я с собой на досуге...
    В этот вечер вся жизнь мне мила,
    Как приятная память о друге.

    Сад полышет, как пенный пожар,
    И луна, напрягая все силы,
    Хочет так, чтобы каждый дрожал
    От щемящего слова "милый".

    Только я в эту цветь, в эту гладь,
    Под тальянку веселого мая,
    Ничего не могу пожелать,
    Все, как есть, без конца принимая.

    Принимаю - приди и явись,
    Все явись, в чем есть боль и отрада...
    Мир тебе, отшумевшая жизнь.
    Мир тебе, голубая прохлада.

    1925

    «Листья падают, листья падают...»


    Листья падают, листья падают.
    Стонет ветер,
    Протяжен и глух.
    Кто же сердце порадует?
    Кто его успокоит, мой друг?

    С отягченными веками
    Я смотрю и смотрю на луну.
    Вот опять петухи кукарекнули
    В обосененную тишину.

    Предрассветное. Синее. Раннее.
    И летающих звезд благодать.
    Загадать бы какое желание,
    Да не знаю, чего пожелать.

    Что желать под житейскою ношею,
    Проклиная удел свой и дом?
    Я хотел бы теперь хорошую
    Видеть девушку под окном.

    Чтоб с глазами она васильковыми
    Только мне -
    Не кому-нибудь -
    И словами и чувствами новыми
    Успокоила сердце и грудь.

    Чтоб под этою белою лунностью,
    Принимая счастливый удел,
    Я над песней не таял, не млел
    И с чужою веселою юностью
    О своей никогда не жалел.

    Август 1925

    «Свищет ветер, серебряный ветер...»


    Свищет ветер, серебряный ветер,
    В шелковом шелесте снежного шума.
    В первый раз я в себе заметил -
    Так я еще никогда не думал.

    Пусть на окошках гнилая сырость,
    Я не жалею, и я не печален.
    Мне все равно эта жизнь полюбилась,
    Так полюбилась, как будто вначале.

    Взглянет ли женщина с тихой улыбкой -
    Я уж взволнован. Какие плечи!
    Тройка ль проскачет дорогой зыбкой -
    Я уже в ней и скачу далече.

    О, мое счастье и все удачи!
    Счастье людское землей любимо.
    Тот, кто хоть раз на земле заплачет,-
    Значит, удача промчалась мимо.

    Жить нужно легче, жить нужно проще,
    Все принимая, что есть на свете.
    Вот почему, обалдев, над рощей
    Свищет ветер, серебряный ветер.

    1925

    «Мелколесье. Степь и дали...»


    Мелколесье. Степь и дали.
    Свет луны во все концы.
    Вот опять вдруг зарыдали
    Разливные бубенцы.

    Неприглядная дорога,
    Да любимая навек,
    По которой ездил много
    Всякий русский человек.

    Эх вы, сани! Что за сани!
    Звоны мерзлые осин.
    У меня отец - крестьянин,
    Ну, а я - крестьянский сын.

    Наплевать мне на известность
    И на то, что я поэт.
    Эту чахленькую местность
    Не видал я много лет.

    Тот, кто видел хоть однажды
    Этот край и эту гладь,
    Тот почти березке каждой
    Ножку рад поцеловать.

    Как же мне не прослезиться,
    Если с венкой в стынь и звень
    Будет рядом веселиться
    Юность русских деревень.

    Эх, гармошка, смерть-отрава,
    Знать, с того под этот вой
    Не одна лихая слава
    Пропадала трын-травой.

    1925

    «Сыпь, тальянка, звонко, сыпь, тальянка, смело!..»


    Сыпь, тальянка, звонко, сыпь, тальянка, смело!
    Вспомнить, что ли, юность, ту, что пролетела?
    Не шуми, осина, не пыли, дорога.
    Пусть несется песня к милой до порога.

    Пусть она услышит, пусть она поплачет,
    Ей чужая юность ничего не значит[1].
    Ну а если значит - проживет не мучась.
    Где ты, моя радость? Где ты, моя участь?

    Лейся, песня, пуще, лейся, песня, звяньше.
    Все равно не будет то, что было раньше.
    За былую силу, гордость и осанку
    Только и осталась песня под тальянку.

    8 сентября 1925

    «Ты запой мне ту песню, что прежде...»

    Сестре Шуре

    Ты запой мне ту песню, что прежде
    Напевала нам старая мать.
    Не жалея о сгибшей надежде,
    Я сумею тебе подпевать.

    Я ведь знаю, и мне знакомо,
    Потому и волнуй и тревожь -
    Будто я из родимого дома
    Слышу в голосе нежную дрожь.

    Ты мне пой, ну, а я с такою,
    Вот с такою же песней, как ты,
    Лишь немного глаза прикрою -
    Вижу вновь дорогие черты.

    Ты мне пой. Ведь моя отрада -
    Что вовек я любил не один
    И калитку осеннего сада,
    И опавшие листья с рябин.

    Ты мне пой, ну, а я припомню
    И не буду забывчиво хмур:
    Так приятно и так легко мне
    Видеть мать и тоскующих кур.

    Я навек за туманы и росы
    Полюбил у березки стан,
    И ее золотистые косы,
    И холщовый ее сарафан.

    Потому так и сердцу не жестко -
    Мне за песнею и за вином
    Показалась ты той березкой,
    Что стоит под родимым окном.

    1925

    «Я красивых таких не видел...»

    Сестре Шуре

    Я красивых таких не видел,
    Только, знаешь, в душе затаю
    Не в плохой, а в хорошей обиде -
    Повторяешь ты юность мою.

    Ты - мое васильковое слово,
    Я навеки люблю тебя.
    Как живет теперь наша корова,
    Грусть соломенную теребя?

    Запоешь ты, а мне любимо,
    Исцеляй меня детским сном.
    Отгорела ли наша рябина,
    Осыпаясь под белым окном?

    Что поет теперь мать за куделью?
    Я навеки покинул село,
    Только знаю - багряной метелью
    Нам листвы на крыльцо намело.

    Знаю то, что о нас с тобой вместе
    Вместо ласки и вместо слез
    У ворот, как о сгибшей невесте,
    Тихо воет покинутый пес.

    Но и все ж возвращаться не надо,
    Потому и достался не в срок,
    Как любовь, как печаль и отрада,
    Твой красивый рязанский платок.

    1925

    «Снежная замять дробится и колется...»


    Снежная замять дробится и колется,
    Сверху озябшая светит луна.
    Снова я вижу родную околицу,
    Через метель огонек у окна.

    Все мы бездомники, много ли нужно нам.
    То, что далось мне, про то и пою.
    Вот я опять за родительским ужином,
    Снова я вижу старушку мою.

    Смотрит, а очи слезятся, слезятся,
    Тихо, безмолвно, как будто без мук.
    Хочет за чайную чашку взяться -
    Чайная чашка скользит из рук.

    Милая, добрая, старая, нежная,
    С думами грустными ты не дружись,
    Слушай, под эту гармонику снежную
    Я расскажу про свою тебе жизнь.

    Много я видел и много я странствовал,
    Много любил я и много страдал,
    И оттого хулиганил и пьянствовал,
    Что лучше тебя никого не видал.

    Вот и опять у лежанки я греюсь,
    Сбросил ботинки, пиджак свой раздел.
    Снова я ожил и снова надеюсь
    Так же, как в детстве, на лучший удел.

    А за окном под метельные всхлипы,
    В диком и шумном метельном чаду,
    Кажется мне - осыпаются липы,
    Белые липы в нашем саду.

    20 сентября 1925

    «В этом мире я только прохожий...»

    Сестре Шуре

    В этом мире я только прохожий,
    Ты махни мне весёлой рукой.
    У осеннего месяца тоже
    Свет ласкающий, тихий такой.

    В первый раз я от месяца греюсь,
    В первый раз от прохлады согрет,
    И опять и живу и надеюсь
    На любовь, которой уж нет.

    Это сделала наша равнинность,
    Посоленная белью песка,
    И измятая чья-то невинность,
    И кому-то родная тоска.

    Потому и навеки не скрою,
    Что любить не отдельно, не врозь -
    Нам одною любовью с тобою
    Эту родину привелось.

    «Над окошком месяц. Под окошком ветер...»


    Над окошком месяц. Под окошком ветер.
    Облетевший тополь серебрист и светел.

    Дальний плач тальянки, голос одинокий -
    И такой родимый, и такой далекий.

    Плачет и смеется песня лиховая.
    Где ты, моя липа? Липа вековая?

    Я и сам когда-то в праздник спозаранку
    Выходил к любимой, развернув тальянку.

    А теперь я милой ничего не значу.
    Под чужую песню и смеюсь и плачу.

    1925

    «Слышишь - мчатся сани, слышишь - сани мчатся...»


    Слышишь - мчатся сани, слышишь - сани мчатся.
    Хорошо с любимой в поле затеряться.

    Ветерок веселый робок и застенчив,
    По равнине голой катится бубенчик,

    Эх вы, сани, сани! Конь ты мои буланый!
    Где-то на поляне клен танцует пьяный.

    Мы к нему подъедем, спросим - что такое?
    И станцуем вместе под тальянку трое.

    3 октября 1925

    «Ты меня не любишь, не жалеешь...»


    Ты меня не любишь, не жалеешь,
    Разве я немного не красив?
    Не смотря в лицо, от страсти млеешь,
    Мне на плечи руки опустив.

    Молодая, с чувственным оскалом,
    Я с тобой не нежен и не груб.
    Расскажи мне, скольких ты ласкала?
    Сколько рук ты помнишь? Сколько губ?

    Знаю я - они прошли, как тени,
    Не коснувшись твоего огня,
    Многим ты садилась на колени,
    А теперь сидишь вот у меня.

    Пуст твои полузакрыты очи
    И ты думаешь о ком-нибудь другом,
    Я ведь сам люблю тебя не очень,
    Утопая в дальнем дорогом.

    Этот пыл не называй судьбою,
    Легкодумна вспыльчивая связь,-
    Как случайно встретился с тобою,
    Улыбнусь, спокойно разойдясь.

    Да и ты пойдешь своей дорогой
    Распылять безрадостные дни,
    Только нецелованных не трогай,
    Только негоревших не мани.

    И когда с другим по переулку
    Ты пойдешь, болтая про любовь,
    Может быть, я выйду на прогулку,
    И с тобою встретимся мы вновь.

    Отвернув к другому ближе плечи
    И немного наклонившись вниз,
    Ты мне скажешь тихо: «Добрый вечер...»
    Я отвечу: «Добрый вечер, miss».

    И ничто души не потревожит,
    И ничто ее не бросит в дрожь,-
    Кто любил, уж тот любить не может,
    Кто сгорел, того не подожжешь.

    4 декабря 1925

    Собаке Качалова


    Дай, Джим, на счастье лапу мне,
    Такую лапу не видал я сроду.
    Давай с тобой полаем при луне
    На тихую, бесшумную погоду.
    Дай, Джим, на счастье лапу мне.

    Пожалуйста, голубчик, не лижись.
    Пойми со мной хоть самое простое.
    Ведь ты не знаешь, что такое жизнь,
    Не знаешь ты, что жить на свете стоит.

    Хозяин твой и мил и знаменит,
    И у него гостей бывает в доме много,
    И каждый, улыбаясь, норовит
    Тебя по шерсти бархатной потрогать.

    Ты по-собачьи дьявольски красив,
    С такою милою доверчивой приятцей.
    И, никого ни капли не спросив,
    Как пьяный друг, ты лезешь целоваться.

    Мой милый Джим, среди твоих гостей
    Так много всяких и невсяких было.
    Но та, что всех безмолвней и грустней,
    Сюда случайно вдруг не заходила?

    Она придет, даю тебе поруку.
    И без меня, в ее уставясь взгляд,
    Ты за меня лизни ей нежно руку
    За все, в чем был и не был виноват.

    1925

    «Видно, так заведено навеки...»


    Видно, так заведено навеки -
    К тридцати годам перебесясь,
    Всё сильней, прожженные калеки,
    С жизнью мы удерживаем связь.

    Милая, мне скоро стукнет тридцать,
    И земля милей мне с каждым днем.
    Оттого и сердцу стало сниться,
    Что горю я розовым огнем.

    Коль гореть, так уж гореть сгорая,
    И недаром в липовую цветь
    Вынул я кольцо у попугая -
    Знак того, что вместе нам сгореть.

    То кольцо надела мне цыганка.
    Сняв с руки, я дал его тебе,
    И теперь, когда грустит шарманка,
    Не могу не думать, не робеть.

    В голове болотный бродит омут,
    И на сердце изморозь и мгла:
    Может быть, кому-нибудь другому
    Ты его со смехом отдала?
    Может быть, целуясь до рассвета,
    Он тебя расспрашивает сам,
    Как смешного, глупого поэта
    Привела ты к чувственным стихам.

    Ну, и что ж! Пройдет и эта рана.
    Только горько видеть жизни край.
    В первый раз такого хулигана
    Обманул проклятый попугай.

    «Вечером синим, вечером лунным...»


    Вечером синим, вечером лунным
    Был я когда-то красивым и юным.

    Неудержимо, неповторимо
    Все пролетело. далече.. мимо...

    Сердце остыло, и выцвели очи...
    Синее счастье! Лунные ночи!

    4/5 октября 1925

    «Голубая кофта. Синие глаза...»


    Голубая кофта. Синие глаза.
    Никакой я правды милой не сказал.

    Милая спросила: "Крутит ли метель?
    Затопить бы печку, постелить постель".

    Я ответил милой: "Нынче с высоты
    Кто-то осыпает белые цветы.

    Затопи ты печку, постели постель,
    У меня на сердце без тебя метель".

    Октябрь 1925

    «Не криви улыбку, руки теребя...»


    Не криви улыбку, руки теребя,-
    Я люблю другую, только не тебя.

    Ты сама ведь знаешь, знаешь хорошо -
    Не тебя я вижу, не к тебе пришел.

    Проходил я мимо, сердцу все равно -
    Просто захотелось заглянуть в окно.

    4/5 октября 1925

    «Эх вы, сани! А кони, кони!..»


    Эх вы, сани! А кони, кони!
    Видно, черт их на землю принес.
    В залихватском степном разгоне
    Колокольчик хохочет до слез.

    Ни луны, ни собачьего лая
    В далеке, в стороне, в пустыре.
    Поддержись, моя жизнь удалая,
    Я еще не навек постарел.

    Пой, ямщик, вперекор этой ночи,-
    Хочешь, сам я тебе подпою
    Про лукавые девичьи очи,
    Про веселую юность мою.

    Эх, бывало, заломишь шапку,
    Да заложишь в оглобли коня,
    Да приляжешь на сена охапку,-
    Вспоминай лишь, как звали меня.

    И откуда бралась осанка,
    А в полуночную тишину
    Разговорчивая тальянка
    Уговаривала не одну.

    Все прошло. Поредел мой волос.
    Конь издох, опустел наш двор.
    Потеряла тальянка голос,
    Разучившись вести разговор.

    Но и все же душа не остыла,
    Так приятны мне снег и мороз,
    Потому что над всем, что было,
    Колокольчик хохочет до слез.

    1925

    «Снежная замять крутит бойко...»


    Снежная замять крутит бойко,
    По полю мчится чужая тройка.

    Мчится на тройке чужая младость.
    Где мое счастье? Где моя радость?

    Все укатилось под вихрем бойким
    Вот на такой же бешеной тройке.

    4/5 октября 1925

    «Кто я? Что я? Только лишь мечтатель...»


    Кто я? Что я? Только лишь мечтатель,
    Синь очей утративший во мгле,
    Эту жизнь прожил я словно кстати,
    Заодно с другими на земле.

    И с тобой целуюсь по привычке,
    Потому что многих целовал,
    И, как будто зажигая спички,
    Говорю любовные слова.

    "Дорогая", "милая", "навеки",
    А в душе всегда одно и тож,
    Если тронуть страсти в человеке,
    То, конечно, правды не найдешь.

    Оттого душе моей не жестко
    Не желать, не требовать огня,
    Ты, моя ходячая березка,
    Создана для многих и меня.

    Но, всегда ища себе родную
    И томясь в неласковом плену,
    Я тебя нисколько не ревную,
    Я тебя нисколько не кляну.

    Кто я? Что я? Только лишь мечтатель,
    Синь очей утративший во мгле,
    И тебя любил я только кстати,
    Заодно с другими на земле.

    «Клен ты мой опавший, клен заледенелый...»


    Клен ты мой опавший, клен заледенелый,
    Что стоишь, нагнувшись, под метелью белой?

    Или что увидел? Или что услышал?
    Словно за деревню погулять ты вышел

    И, как пьяный сторож, выйдя на дорогу,
    Утонул в сугробе, приморозил ногу.

    Ах, и сам я нынче чтой-то стал нестойкий,
    Не дойду до дома с дружеской попойки.

    Там вон встретил вербу, там сосну приметил,
    Распевал им песни под метель о лете.

    Сам себе казался я таким же кленом,
    Только не опавшим, а вовсю зеленым.

    И, утратив скромность, одуревши в доску,
    Как жену чужую, обнимал березку.

    28 ноября 1925

    Песня


    Есть одна хорошая песня у соловушки -
    Песня панихидная по моей головушке.

    Цвела - забубенная, росла - ножевая,
    А теперь вдруг свесилась, словно неживая.

    Думы мои, думы! Боль в висках и темени.
    Промотал я молодость без поры, без времени.

    Как случилось-сталось, сам не понимаю.
    Ночью жесткую подушку к сердцу прижимаю.

    Лейся, песня звонкая, вылей трель унылую.
    В темноте мне кажется - обнимаю милую.

    За окном гармоника и сиянье месяца.
    Только знаю - милая никогда не встретится.

    Эх, любовь-калинушка, кровь - заря вишневая,
    Как гитара старая и как песня новая.

    С теми же улыбками, радостью и муками,
    Что певалось дедами, то поется внуками.

    Пейте, пойте в юности, бейте в жизнь без промаха -
    Все равно любимая отцветет черемухой.

    Я отцвел, не знаю где. В пьянстве, что ли? В славе ли?
    В молодости нравился, а теперь оставили.

    Потому хорошая песня у соловушки,
    Песня панихидная по моей головушке.

    Цвела - забубенная, была - ножевая,
    А теперь вдруг свесилась, словно неживая.

    «Снежная равнина, белая луна...»


    Снежная равнина, белая луна,
    Саваном покрыта наша сторона.
    И березы в белом плачут по лесам.
    Кто погиб здесь? Умер? Уж не я ли сам?

    1925

    Черный человек

    Поэма

    Друг мой, друг мой,
    Я очень и очень болен.
    Сам не знаю, откуда взялась эта боль.
    То ли ветер свистит
    Над пустым и безлюдным полем,
    То ль, как рощу в сентябрь,
    Осыпает мозги алкоголь.

    Голова моя машет ушами,
    Как крыльями птица.
    Ей на шее ноги
    Маячить больше невмочь.
    Черный человек,
    Черный, черный,
    Черный человек
    На кровать ко мне садится,
    Черный человек
    Спать не дает мне всю ночь.

    Черный человек
    Водит пальцем по мерзкой книге
    И, гнусавя надо мной,
    Как над усопшим монах,
    Читает мне жизнь
    Какого-то прохвоста и забулдыги,
    Нагоняя на душу тоску и страх.
    Черный человек
    Черный, черный!

    "Слушай, слушай, -
    Бормочет он мне, -
    В книге много прекраснейших
    Мыслей и планов.
    Этот человек
    Проживал в стране
    Самых отвратительных
    Громил и шарлатанов.

    В декабре в той стране
    Снег до дьявола чист,
    И метели заводят
    Веселые прялки.
    Был человек тот авантюрист,
    Но самой высокой
    И лучшей марки.

    Был он изящен,
    К тому ж поэт,
    Хоть с небольшой,
    Но ухватистой силою,
    И какую-то женщину,
    Сорока с лишним лет,
    Называл скверной девочкой
    И своею милою.

    Счастье, - говорил он, -
    Есть ловкость ума и рук.
    Все неловкие души
    За несчастных всегда известны.
    Это ничего,
    Что много мук
    Приносят изломанные
    И лживые жесты.

    В грозы, в бури,
    В житейскую стынь,
    При тяжелых утратах
    И когда тебе грустно,
    Казаться улыбчивым и простым -
    Самое высшее в мире искусство".

    "Черный человек!
    Ты не смеешь этого!
    Ты ведь не на службе
    Живешь водолазовой.
    Что мне до жизни
    Скандального поэта.
    Пожалуйста, другим
    Читай и рассказывай".

    Черный человек
    Глядит на меня в упор.
    И глаза покрываются
    Голубой блевотой, -
    Словно хочет сказать мне,
    Что я жулик и вор,
    Так бесстыдно и нагло
    Обокравший кого-то.
    . . . . . . . . . . . .

    Друг мой, друг мой,
    Я очень и очень болен.
    Сам не знаю, откуда взялась эта боль.
    То ли ветер свистит
    Над пустым и безлюдным полем,
    То ль, как рощу в сентябрь,
    Осыпает мозги алкоголь.

    Ночь морозная.
    Тих покой перекрестка.
    Я один у окошка,
    Ни гостя, ни друга не жду.
    Вся равнина покрыта
    Сыпучей и мягкой известкой,
    И деревья, как всадники,
    Съехались в нашем саду.

    Где-то плачет
    Ночная зловещая птица.
    Деревянные всадники
    Сеют копытливый стук.
    Вот опять этот черный
    На кресло мое садится,
    Приподняв свой цилиндр
    И откинув небрежно сюртук.

    "Слушай, слушай! -
    Хрипит он, смотря мне в лицо,
    Сам все ближе
    И ближе клонится. -
    Я не видел, чтоб кто-нибудь
    Из подлецов
    Так ненужно и глупо
    Страдал бессонницей.

    Ах, положим, ошибся!
    Ведь нынче луна.
    Что же нужно еще
    Напоенному дремой мирику?
    Может, с толстыми ляжками
    Тайно придет "она",
    И ты будешь читать
    Свою дохлую томную лирику?

    Ах, люблю я поэтов!
    Забавный народ.
    В них всегда нахожу я
    Историю, сердцу знакомую, -
    Как прыщавой курсистке
    Длинноволосый урод
    Говорит о мирах,
    Половой истекая истомою.

    Не знаю, не помню,
    В одном селе,
    Может, в Калуге,
    А может, в Рязани,
    Жил мальчик
    В простой крестьянской семье,
    Желтоволосый,
    С голубыми глазами...

    И вот стал он взрослым,
    К тому ж поэт,
    Хоть с небольшой,
    Но ухватистой силою,
    И какую-то женщину,
    Сорока с лишним лет,
    Называл скверной девочкой
    И своею милою"

    "Черный человек!
    Ты прескверный гость.
    Это слава давно
    Про тебя разносится".
    Я взбешен, разъярен,
    И летит моя трость
    Прямо к морде его,
    В переносицу...
    . . . . . . . . . . . . .

    ...Месяц умер,
    Синеет в окошко рассвет.
    Ах ты, ночь!
    Что ты, ночь, наковеркала?
    Я в цилиндре стою.
    Никого со мной нет.
    Я один...
    И разбитое зеркало...

    1923 - 14 ноября 1925

    «Прощай, Баку! Тебя я не увижу...»


    Прощай, Баку! Тебя я не увижу.
    Теперь в душе печаль, теперь в душе испуг.
    И сердце под рукой теперь больней и ближе,
    И чувствую сильней простое слово: друг.

    Прощай, Баку! Синь тюркская, прощай!
    Хладеет кровь, ослабевают силы.
    Но донесу, как счастье, до могилы
    И волны Каспия, и балаханский май.

    Прощай, Баку! Прощай, как песнь простая!
    В последний раз я друга обниму...
    Чтоб голова его, как роза золотая,
    Кивала нежно мне в сиреневом дыму.

    Май 1925

    «Цветы мне говорят - прощай!..»


    Цветы мне говорят - прощай,
    Головками склоняясь ниже,
    Что я навеки не увижу
    Ее лицо и отчий край.

    Любимая, ну, что ж! Ну, что ж!
    Я видел их и видел землю,
    И эту гробовую дрожь
    Как ласку новую приемлю.

    И потому, что я постиг
    Всю жизнь, пройдя с улыбкой мимо,-
    Я говорю на каждый миг,
    Что все на свете повторимо.

    Не все ль равно - придет другой,
    Печаль ушедшего не сгложет,
    Оставленной и дорогой
    Пришедший лучше песню сложит.

    И, песне внемля в тишине,
    Любимая с другим любимым,
    Быть может, вспомнит обо мне
    Как о цветке неповторимом.

    27 октября 1925

    «До свиданья, друг мой, до свиданья...»


    До свиданья, друг мой, до свиданья.
    Милый мой, ты у меня в груди.
    Предназначенное расставанье
    Обещает встречу впереди.

    До свиданья, друг мой, без руки, без слова,
    Не грусти и не печаль бровей,-
    В этой жизни умирать не ново,
    Но и жить, конечно, не новей.

    1925

    Анна Снегина

    Поэма
    А. Воронскому
    1

    "Село, значит, наше - Радово,
    Дворов, почитай, два ста.
    Тому, кто его оглядывал,
    Приятственны наши места.
    Богаты мы лесом и водью,
    Есть пастбища, есть поля.
    И по всему угодью
    Рассажены тополя.

    Мы в важные очень не лезем,
    Но все же нам счастье дано.
    Дворы у нас крыты железом,
    У каждого сад и гумно.
    У каждого крашены ставни,
    По праздникам мясо и квас.
    Недаром когда-то исправник
    Любил погостить у нас.

    Оброки платили мы к сроку,
    Но - грозный судья - старшина
    Всегда прибавлял к оброку
    По мере муки и пшена.
    И чтоб избежать напасти,
    Излишек нам был без тягот.
    Раз - власти, на то они власти,
    А мы лишь простой народ.

    Но люди - все грешные души.
    У многих глаза - что клыки.
    С соседней деревни Криуши
    Косились на нас мужики.
    Житье у них было плохое -
    Почти вся деревня вскачь
    Пахала одной сохою
    На паре заезженных кляч.

    Каких уж тут ждать обилий, -
    Была бы душа жива.
    Украдкой они рубили
    Из нашего леса дрова.
    Однажды мы их застали...
    Они в топоры, мы тож.
    От звона и скрежета стали
    По телу катилась дрожь.

    В скандале убийством пахнет.
    И в нашу и в их вину
    Вдруг кто-то из них как ахнет! -
    И сразу убил старшину.
    На нашей быдластой сходке
    Мы делу условили ширь.
    Судили. Забили в колодки
    И десять услали в Сибирь.
    С тех пор и у нас неуряды.
    Скатилась со счастья вожжа.
    Почти что три года кряду
    У нас то падеж, то пожар".
    * * *

    Такие печальные вести
    Возница мне пел весь путь.
    Я в радовские предместья
    Ехал тогда отдохнуть.

    Война мне всю душу изъела.
    За чей-то чужой интерес
    Стрелял я в мне близкое тело
    И грудью на брата лез.
    Я понял, что я - игрушка,
    В тылу же купцы да знать,
    И, твердо простившись с пушками,
    Решил лишь в стихах воевать.
    Я бросил мою винтовку,
    Купил себе "липу"(1), и вот
    С такою-то подготовкой
    Я встретил 17-ый год.

    Свобода взметнулась неистово.
    И в розово-смрадном огне
    Тогда над страною калифствовал
    Керенский на белом коне.
    Война "до конца", "до победы".
    И ту же сермяжную рать
    Прохвосты и дармоеды
    Сгоняли на фронт умирать.
    Но все же не взял я шпагу...
    Под грохот и рев мортир
    Другую явил я отвагу -
    Был первый в стране дезертир.
    * * *

    Дорога довольно хорошая,
    Приятная хладная звень.
    Луна золотою порошею
    Осыпала даль деревень.
    "Ну, вот оно, наше Радово, -
    Промолвил возница, -
    Здесь!
    Недаром я лошади вкладывал
    За норов ее и спесь.
    Позволь, гражданин, на чаишко.
    Вам к мельнику надо?
    Так вон!..
    Я требую с вас без излишка
    За дальний такой прогон".
    . . . . . . . . . . . . . . . .
    Даю сороковку.
    "Мало!"
    Даю еще двадцать.
    "Нет!"
    Такой отвратительный малый.
    А малому тридцать лет.
    "Да что ж ты?
    Имеешь ли душу?
    За что ты с меня гребешь?"
    И мне отвечает туша:
    "Сегодня плохая рожь.
    Давайте еще незвонких
    Десяток иль штучек шесть -
    Я выпью в шинке самогонки
    За ваше здоровье и честь..."
    * * *

    И вот я на мельнице...
    Ельник
    Осыпан свечьми светляков.
    От радости старый мельник
    Не может сказать двух слов:
    "Голубчик! Да ты ли?
    Сергуха!
    Озяб, чай? Поди продрог?
    Да ставь ты скорее, старуха,
    На стол самовар и пирог!"

    В апреле прозябнуть трудно,
    Особенно так в конце.
    Был вечер задумчиво чудный,
    Как дружья улыбка в лице.
    Объятья мельника круты,
    От них заревет и медведь,
    Но все же в плохие минуты
    Приятно друзей иметь.

    "Откуда? Надолго ли?"
    "На год".
    "Ну, значит, дружище, гуляй!
    Сим летом грибов и ягод
    У нас хоть в Москву отбавляй.
    И дичи здесь, братец, до черта,
    Сама так под порох и прет.
    Подумай ведь только...
    Четвертый
    Тебя не видали мы год..."
    . . . . . . . . . . . . . . . .
    . . . . . . . . . . . . . . . .

    Беседа окончена...
    Чинно
    Мы выпили весь самовар.
    По-старому с шубой овчинной
    Иду я на свой сеновал.
    Иду я разросшимся садом,
    Лицо задевает сирень.
    Так мил моим вспыхнувшим взглядам
    Состарившийся плетень.
    Когда-то у той вон калитки
    Мне было шестнадцать лет,
    И девушка в белой накидке
    Сказала мне ласково: "Нет!"
    Далекие, милые были.
    Тот образ во мне не угас...
    Мы все в эти годы любили,
    Но мало любили нас.
    2

    "Ну что же! Вставай, Сергуша!
    Еще и заря не текла,
    Старуха за милую душу
    Оладьев тебе напекла.
    Я сам-то сейчас уеду
    К помещице Снегиной...
    Ей
    Вчера настрелял я к обеду
    Прекраснейших дупелей".

    Привет тебе, жизни денница!
    Встаю, одеваюсь, иду.
    Дымком отдает росяница
    На яблонях белых в саду.
    Я думаю:
    Как прекрасна
    Земля
    И на ней человек.
    И сколько с войной несчастных
    Уродов теперь и калек!
    И сколько зарыто в ямах!
    И сколько зароют еще!
    И чувствую в скулах упрямых
    Жестокую судоргу щек.

    Нет, нет!
    Не пойду навеки!
    За то, что какая-то мразь
    Бросает солдату-калеке
    Пятак или гривенник в грязь.

    "Ну, доброе утро, старуха!
    Ты что-то немного сдала..."
    И слышу сквозь кашель глухо:
    "Дела одолели, дела.
    У нас здесь теперь неспокойно.
    Испариной все зацвело.
    Сплошные мужицкие войны -
    Дерутся селом на село.
    Сама я своими ушами
    Слыхала от прихожан:
    То радовцев бьют криушане,
    То радовцы бьют криушан.
    А все это, значит, безвластье.
    Прогнали царя...
    Так вот...
    Посыпались все напасти
    На наш неразумный народ.
    Открыли зачем-то остроги,
    Злодеев пустили лихих.
    Теперь на большой дороге
    Покою не знай от них.
    Вот тоже, допустим... C Криуши...
    Их нужно б в тюрьму за тюрьмой,
    Они ж, воровские души,
    Вернулись опять домой.
    У них там есть Прон Оглоблин,
    Булдыжник, драчун, грубиян.
    Он вечно на всех озлоблен,
    С утра по неделям пьян.
    И нагло в третьевом годе,
    Когда объявили войну,
    При всем честном народе
    Убил топором старшину.
    Таких теперь тысячи стало
    Творить на свободе гнусь.
    Пропала Расея, пропала...
    Погибла кормилица Русь..."

    Я вспомнил рассказ возницы
    И, взяв свою шляпу и трость,
    Пошел мужикам поклониться,
    Как старый знакомый и гость.
    * * *

    Иду голубою дорожкой
    И вижу - навстречу мне
    Несется мой мельник на дрожках
    По рыхлой еще целине.
    "Сергуха! За милую душу!
    Постой, я тебе расскажу!
    Сейчас! Дай поправить вожжу,
    Потом и тебя оглоушу.
    Чего ж ты мне утром ни слова?
    Я Снегиным так и бряк:
    Приехал ко мне, мол, веселый
    Один молодой чудак.
    (Они ко мне очень желанны,
    Я знаю их десять лет.)
    А дочь их замужняя Анна
    Спросила:
    - Не тот ли, поэт?
    - Ну, да, - говорю, - он самый.
    - Блондин?
    - Ну, конечно, блондин!
    - С кудрявыми волосами?
    - Забавный такой господин!
    - Когда он приехал?
    - Недавно.
    - Ах, мамочка, это он!
    Ты знаешь,
    Он был забавно
    Когда-то в меня влюблен.
    Был скромный такой мальчишка,
    А нынче...
    Поди ж ты...
    Вот...
    Писатель...
    Известная шишка...
    Без просьбы уж к нам не придет".

    И мельник, как будто с победы,
    Лукаво прищурил глаз:
    "Ну, ладно! Прощай до обеда!
    Другое сдержу про запас".

    Я шел по дороге в Криушу
    И тростью сшибал зеленя.
    Ничто не пробилось мне в душу,
    Ничто не смутило меня.
    Струилися запахи сладко,
    И в мыслях был пьяный туман...
    Теперь бы с красивой солдаткой
    Завесть хорошо роман.
    * * *

    Но вот и Криуша...
    Три года
    Не зрел я знакомых крыш.
    Сиреневая погода
    Сиренью обрызгала тишь.
    Не слышно собачьего лая,
    Здесь нечего, видно, стеречь -
    У каждого хата гнилая,
    А в хате ухваты да печь.
    Гляжу, на крыльце у Прона
    Горластый мужицкий галдеж.
    Толкуют о новых законах,
    О ценах на скот и рожь.
    "Здорово, друзья!"
    "Э, охотник!
    Здорово, здорово!
    Садись!
    Послушай-ка ты, беззаботник,
    Про нашу крестьянскую жисть.
    Что нового в Питере слышно?
    С министрами, чай, ведь знаком?
    Недаром, едрит твою в дышло,
    Воспитан ты был кулаком.
    Но все ж мы тебя не порочим.
    Ты - свойский, мужицкий, наш,
    Бахвалишься славой не очень
    И сердце свое не продашь.
    Бывал ты к нам зорким и рьяным,
    Себя вынимал на испод...
    Скажи:
    Отойдут ли крестьянам
    Без выкупа пашни господ?
    Кричат нам,
    Что землю не троньте,
    Еще не настал, мол, миг.
    За что же тогда на фронте
    Мы губим себя и других?"

    И каждый с улыбкой угрюмой
    Смотрел мне в лицо и в глаза,
    А я, отягченный думой,
    Не мог ничего сказать.
    Дрожали, качались ступени,
    Но помню
    Под звон головы:
    "Скажи,
    Кто такое Ленин?"
    Я тихо ответил:
    "Он - вы".
    3

    На корточках ползали слухи,
    Судили, решали, шепча.
    И я от моей старухи
    Достаточно их получал.
    Однажды, вернувшись с тяги,
    Я лег подремать на диван.
    Разносчик болотной влаги,
    Меня прознобил туман.
    Трясло меня, как в лихорадке,
    Бросало то в холод, то в жар
    И в этом проклятом припадке
    Четыре я дня пролежал.

    Мой мельник с ума, знать, спятил.
    Поехал,
    Кого-то привез...
    Я видел лишь белое платье
    Да чей-то привздернутый нос.
    Потом, когда стало легче,
    Когда прекратилась трясь,
    На пятые сутки под вечер
    Простуда моя улеглась.
    Я встал.
    И лишь только пола
    Коснулся дрожащей ногой,
    Услышал я голос веселый:
    "А!
    Здравствуйте, мой дорогой!
    Давненько я вас не видала.
    Теперь из ребяческих лет
    Я важная дама стала,
    А вы - знаменитый поэт.
    . . . . . . . . . . . . . . . .

    Ну, сядем.
    Прошла лихорадка?
    Какой вы теперь не такой!
    Я даже вздохнула украдкой,
    Коснувшись до вас рукой.
    Да...
    Не вернуть, что было.
    Все годы бегут в водоем.
    Когда-то я очень любила
    Сидеть у калитки вдвоем.
    Мы вместе мечтали о славе...
    И вы угодили в прицел,
    Меня же про это заставил
    Забыть молодой офицер..."
    * * *

    Я слушал ее и невольно
    Оглядывал стройный лик.
    Хотелось сказать:
    "Довольно!
    Найдемте другой язык!"

    Но почему-то, не знаю,
    Смущенно сказал невпопад:
    "Да... Да...
    Я сейчас вспоминаю...
    Садитесь.
    Я очень рад.
    Я вам прочитаю немного
    Стихи
    Про кабацкую Русь...
    Отделано четко и строго.
    По чувству - цыганская грусть".
    "Сергей!
    Вы такой нехороший.
    Мне жалко,
    Обидно мне,
    Что пьяные ваши дебоши
    Известны по всей стране.
    Скажите:
    Что с вами случилось?"
    "Не знаю".
    "Кому же знать?"
    "Наверно, в осеннюю сырость
    Меня родила моя мать".
    "Шутник вы..."
    "Вы тоже, Анна".
    "Кого-нибудь любите?"
    "Нет".
    "Тогда еще более странно
    Губить себя с этих лет:
    Пред вами такая дорога..."
    Сгущалась, туманилась даль...
    Не знаю, зачем я трогал
    Перчатки ее и шаль.
    . . . . . . . . . . . . . . . .
    Луна хохотала, как клоун.
    И в сердце хоть прежнего нет,
    По-странному был я полон
    Наплывом шестнадцати лет.
    Расстались мы с ней на рассвете
    С загадкой движений и глаз...

    Есть что-то прекрасное в лете,
    А с летом прекрасное в нас.
    * * *

    Мой мельник...
    Ох, этот мельник!
    С ума меня сводит он.
    Устроил волынку, бездельник,
    И бегает как почтальон.
    Сегодня опять с запиской,
    Как будто бы кто-то влюблен:
    "Придите.
    Вы самый близкий.
    С любовью
    О г л о б л и н П р о н".
    Иду.
    Прихожу в Криушу.
    Оглоблин стоит у ворот
    И спьяну в печенки и в душу
    Костит обнищалый народ.
    "Эй, вы!
    Тараканье отродье!
    Все к Снегиной!..
    Р-раз и квас!
    Даешь, мол, твои угодья
    Без всякого выкупа с нас!"
    И тут же, меня завидя,
    Снижая сварливую прыть,
    Сказал в неподдельной обиде:
    "Крестьян еще нужно варить".
    "Зачем ты позвал меня, Проша?"
    "Конечно, ни жать, ни косить.
    Сейчас я достану лошадь
    И к Снегиной... вместе...
    Просить..."
    И вот запрягли нам клячу.
    В оглоблях мосластая шкеть -
    Таких отдают с придачей,
    Чтоб только самим не иметь.
    Мы ехали мелким шагом,
    И путь нас смешил и злил:
    В подъемах по всем оврагам
    Телегу мы сами везли.

    Приехали.
    Дом с мезонином
    Немного присел на фасад.
    Волнующе пахнет жасмином
    Плетневый его палисад.
    Слезаем.
    Подходим к террасе
    И, пыль отряхая с плеч,
    О чьем-то последнем часе
    Из горницы слышим речь:
    "Рыдай - не рыдай, - не помога...
    Теперь он холодный труп...
    Там кто-то стучит у порога.
    Припудрись...
    Пойду отопру..."

    Дебелая грустная дама
    Откинула добрый засов.
    И Прон мой ей брякнул прямо
    Про землю,
    Без всяких слов.
    "Отдай!.. -
    Повторял он глухо. -
    Не ноги ж тебе целовать!"

    Как будто без мысли и слуха
    Она принимала слова.
    Потом в разговорную очередь
    Спросила меня
    Сквозь жуть:
    "А вы, вероятно, к дочери?
    Присядьте...
    Сейчас доложу..."

    Теперь я отчетливо помню
    Тех дней роковое кольцо.
    Но было совсем не легко мне
    Увидеть ее лицо.
    Я понял -
    Случилось горе,
    И молча хотел помочь.
    "Убили... Убили Борю...
    Оставьте!
    Уйдите прочь!
    Вы - жалкий и низкий трусишка.
    Он умер...
    А вы вот здесь..."

    Нет, это уж было слишком.
    Не всякий рожден перенесть.
    Как язвы, стыдясь оплеухи,
    Я Прону ответил так:
    "Сегодня они не в духе...
    Поедем-ка, Прон, в кабак..."
    4

    Все лето провел я в охоте.
    Забыл ее имя и лик.
    Обиду мою
    На болоте
    Оплакал рыдальщик-кулик.

    Бедна наша родина кроткая
    В древесную цветень и сочь,
    И лето такое короткое,
    Как майская теплая ночь.
    Заря холодней и багровей.
    Туман припадает ниц.
    Уже в облетевшей дуброве
    Разносится звон синиц.
    Мой мельник вовсю улыбается,
    Какая-то веселость в нем.
    "Теперь мы, Сергуха, по зайцам
    За милую душу пальнем!"
    Я рад и охоте...
    Коль нечем
    Развеять тоску и сон.
    Сегодня ко мне под вечер,
    Как месяц, вкатился Прон.
    "Дружище!
    С великим счастьем!
    Настал ожидаемый час!
    Приветствую с новой властью!
    Теперь мы всех р-раз - и квас!
    Мы пашни берем и леса.
    В России теперь Советы
    И Ленин - старшой комиссар.
    Дружище!
    Вот это номер!
    Вот это почин так почин.
    Я с радости чуть не помер,
    А брат мой в штаны намочил.
    Едри ж твою в бабушку плюнуть!
    Гляди, голубарь, веселей!
    Я первый сейчас же коммуну
    Устрою в своем селе".

    У Прона был брат Лабутя,
    Мужик - что твой пятый туз:
    При всякой опасной минуте
    Хвальбишка и дьявольский трус.
    Таких вы, конечно, видали.
    Их рок болтовней наградил.
    Носил он две белых медали
    С японской войны на груди.
    И голосом хриплым и пьяным
    Тянул, заходя в кабак:
    "Прославленному под Ляояном
    Ссудите на четвертак..."
    Потом, насосавшись до дури,
    Взволнованно и горячо
    О сдавшемся Порт-Артуре
    Соседу слезил на плечо.
    "Голубчик! -
    Кричал он. -
    Петя!
    Мне больно... Не думай, что пьян.
    Отвагу мою на свете
    Лишь знает один Ляоян".

    Такие всегда на примете.
    Живут, не мозоля рук.
    И вот он, конечно, в Совете,
    Медали запрятал в сундук.
    Но со тою же важной осанкой,
    Как некий седой ветеран,
    Хрипел под сивушной банкой
    Про Нерчинск и Турухан:
    "Да, братец!
    Мы горе видали,
    Но нас не запугивал страх..."
    . . . . . . . . . . . . . . . .
    Медали, медали, медали
    Звенели в его словах.
    Он Прону вытягивал нервы,
    И Прон материл не судом.
    Но все ж тот поехал первый
    Описывать снегинский дом.

    В захвате всегда есть скорость:
    - Даешь! Разберем потом!
    Весь хутор забрали в волость
    С хозяйками и со скотом.

    А мельник...
    . . . . . . . . . . . . . . . .
    Мой старый мельник
    Хозяек привез к себе,
    Заставил меня, бездельник,
    В чужой ковыряться судьбе.
    И снова нахлынуло что-то...
    Тогда я вся ночь напролет
    Смотрел на скривленный заботой
    Красивый и чувственный рот.

    Я помню -
    Она говорила:
    "Простите... Была не права...
    Я мужа безумно любила.
    Как вспомню... болит голова...
    Но вас
    Оскорбила случайно...
    Жестокость была мой суд...
    Была в том печальная тайна,
    Что страстью преступной зовут.
    Конечно,
    До этой осени
    Я знала б счастливую быль...
    Потом бы меня вы бросили,
    Как выпитую бутыль...
    Поэтому было не надо...
    Ни встреч... ни вобще продолжать...
    Тем более с старыми взглядами
    Могла я обидеть мать".

    Но я перевел на другое,
    Уставясь в ее глаза,
    И тело ее тугое
    Немного качнулось назад.
    "Скажите,
    Вам больно, Анна,
    За ваш хуторской разор?"
    Но как-то печально и странно
    Она опустила свой взор.
    . . . . . . . . . . . . . . . .
    "Смотрите...
    Уже светает.
    Заря как пожар на снегу...
    Мне что-то напоминает...
    Но что?..
    Я понять не могу...
    Ах!.. Да...
    Это было в детстве...
    Другой... Не осенний рассвет...
    Мы с вами сидели вместе...
    Нам по шестнадцать лет..."

    Потом, оглядев меня нежно
    И лебедя выгнув рукой,
    Сказала как будто небрежно:
    "Ну, ладно...
    Пора на покой..."
    . . . . . . . . . . . . . . . .
    Под вечер они уехали.
    Куда?
    Я не знаю куда.
    В равнине, проложенной вехами,
    Дорогу найдешь без труда.

    Не помню тогдашних событий,
    Не знаю, что сделал Прон.
    Я быстро умчался в Питер
    Развеять тоску и сон.
    5

    Суровые, грозные годы!
    Но разве всего описать?
    Слыхали дворцовые своды
    Солдатскую крепкую "мать".

    Эх, удаль!
    Цветение в далях!
    Недаром чумазый сброд
    Играл по дворам на роялях
    Коровам тамбовский фокстрот.
    За хлеб, за овес, за картошку
    Мужик залучил граммофон, -
    Слюнявя козлиную ножку,
    Танго себе слушает он.
    Сжимая от прибыли руки,
    Ругаясь на всякий налог,
    Он мыслит до дури о штуке,
    Катающейся между ног.
    Шли годы
    Размашисто, пылко...
    Удел хлебороба гас.
    Немало попрело в бутылках
    "Керенок" и "ходей" у нас.
    Фефела! Кормилец! Касатик!
    Владелец землей и скотом,
    За пару измызганных "катек"
    Он даст себя выдрать кнутом.

    Ну, ладно.
    Довольно стонов!
    Не нужно насмешек и слов!
    Сегодня про участь Прона
    Мне мельник прислал письмо:
    "Сергуха! За милую душу!
    Привет тебе, братец! Привет!
    Ты что-то опять в Криушу
    Не кажешься целых шесть лет!
    Утешь!
    Соберись, на милость!
    Прижваривай по весне!
    У нас здесь такое случилось,
    Чего не расскажешь в письме.
    Теперь стал спокой в народе,
    И буря пришла в угомон.
    Узнай, что в двадцатом годе
    Расстрелян Оглоблин Прон.

    Расея...
    Дуровая зыкь она.
    Хошь верь, хошь не верь ушам -
    Однажды отряд Деникина
    Нагрянул на криушан.
    Вот тут и пошла потеха...
    С потехи такой - околеть.
    Со скрежетом и со смехом
    Гульнула казацкая плеть.
    Тогда вот и чикнули Проню,
    Лабутя ж в солому залез
    И вылез,
    Лишь только кони
    Казацкие скрылись в лес.
    Теперь он по пьяной морде
    Еще не устал голосить:
    "Мне нужно бы красный орден
    За храбрость мою носить".
    Совсем прокатились тучи...
    И хоть мы живем не в раю,
    Ты все ж приезжай, голубчик,
    Утешить судьбину мою..."
    * * *

    И вот я опять в дороге.
    Ночная июньская хмарь.
    Бегут говорливые дроги
    Ни шатко ни валко, как встарь.
    Дорога довольно хорошая,
    Равнинная тихая звень.
    Луна золотою порошею
    Осыпала даль деревень.
    Мелькают часовни, колодцы,
    Околицы и плетни.
    И сердце по-старому бьется,
    Как билось в далекие дни.

    Я снова на мельнице...
    Ельник
    Усыпан свечьми светляков.
    По-старому старый мельник
    Не может связать двух слов:
    "Голубчик! Вот радость! Сергуха!
    Озяб, чай? Поди, продрог?
    Да ставь ты скорее, старуха,
    На стол самовар и пирог.
    Сергунь! Золотой! Послушай!
    . . . . . . . . . . . . . . . .
    И ты уж старик по годам...
    Сейчас я за милую душу
    Подарок тебе передам".
    "Подарок?"
    "Нет...
    Просто письмишко.
    Да ты не спеши, голубок!
    Почти что два месяца с лишком
    Я с почты его приволок".

    Вскрываю... читаю... Конечно!
    Откуда же больше и ждать!
    И почерк такой беспечный,
    И лондонская печать.

    "Вы живы?.. Я очень рада...
    Я тоже, как вы, жива.
    Так часто мне снится ограда,
    Калитка и ваши слова.
    Теперь я от вас далеко...
    В России теперь апрель.
    И синею заволокой
    Покрыта береза и ель.
    Сейчас вот, когда бумаге
    Вверяю я грусть моих слов,
    Вы с мельником, может, на тяге
    Подслушиваете тетеревов.
    Я часто хожу на пристань
    И, то ли на радость, то ль в страх,
    Гляжу средь судов все пристальней
    На красный советский флаг.
    Теперь там достигли силы.
    Дорога моя ясна...
    Но вы мне по-прежнему милы,
    Как родина и как весна".
    . . . . . . . . . . . . . . . .

    Письмо как письмо.
    Беспричинно.
    Я в жисть бы таких не писал.

    По-прежнему с шубой овчинной
    Иду я на свой сеновал.
    Иду я разросшимся садом,
    Лицо задевает сирень.
    Так мил моим вспыхнувшим взглядам
    Погорбившийся плетень.
    Когда-то у той вон калитки
    Мне было шестнадцать лет.
    И девушка в белой накидке
    Сказала мне ласково: "Нет!"

    Далекие милые были!..
    Тот образ во мне не угас.

    Мы все в эти годы любили,
    Но, значит,
    Любили и нас.

    Январь 1925, Батум

    Поэтика. Литературные взгляды

    Ключи Марии

    Посвящаю с любовью
    Анатолию Мариенгофу
    1

    Орнамент - это музыка. Ряды его линий в чудеснейших и весьма тонких распределениях похожи на мелодию какой-то одной вечной песни перед мирозданием. Его образы и фигуры какое-то одно непрерывное богослужение живущих во всякий час и на всяком месте. Но никто так прекрасно не слился с ним, вкладывая в него всю жизнь, все сердце и весь разум, как наша древняя Русь, где почти каждая вещь через каждый свой звук говорит нам знаками о том, что здесь мы только в пути, что здесь мы только «избяной обоз», что где-то вдали, подо льдом наших мускульных ощущений, поет нам райская сирена и что за шквалом наших земных событий недалек уже берег.

    Прежде чем подойти к открывшимся нам тайнам орнамента в слове, мы коснемся его линий под углами разбросанной жизни обихода. За орнамент брались давно. Значение и пути его объясняли в трудах своих Стасов и Буслаев, много других, но никто к нему не подошел так, как надо, никто не постиг того, что -

    на кровле конек
    Есть знак молчаливый, что путь наш далек.

    (Н. Клюев)
     

    Все ученые, как гробокопатели, старались отыскать прежде всего влияние на нем, старались доказать, что в узорах его больше колдуют ассирийские заклинатели, чем Персия и Византия.

    Конечно, никто не будет отрицать того, что наши древние рукописи XIII и XIV в. носят на себе явные признаки сербско-болгарского отражения. Византийские и болгарские проповедники христианских идей наложили на них довольно выпуклый отпечаток. Никто не скажет, что новгородская и ярославская иконопись нашли себя в своих композициях самостоятельно. Все величайшие наши мастера зависели всецело от крещеного Востока.

    Но крещеный Восток абсолютно не бросил в нас, в данном случае, никакого зерна; он не оплодотворил нас, а только открыл лишь те двери, которые были заперты на замок тайного слова.

    Самою первою и главною отраслью нашего искусства с тех пор, как мы начинаем себя помнить, был и есть орнамент. Но, просматривая и строго вглядываясь во все исследования специалистов из этой области, мы не встречаем почти ни единого указания на то, что он существовал раньше, гораздо раньше приплытия к нашему берегу миссионеров из Греции.

    Все, что рассматривается извне, никогда не рождается в яслях с лучами звезд в глазах и мистическим ореолом над головой. Звезды и круг - знаки той грамоты, которая ведет читающего ее в сад новой жизни и нового просветленного чувствования. Наши исследователи не заглянули в сердце нашего народного творчества. Они не поняли поющего старца:

    «Как же мне, старцу
    Старому, не плакать.
    Как же мне, старому, не рыдать:
    Потерял я книгу золотую
    Во темном бору,
    Уронил я ключ от церкви
    В сине море».
    Отвечает старцу господь бог:
    «Ты не плачь, старец, не вздыхай,
    Книгу новую я вытку звездами,
    Золотой ключ волной выплесну».

     

    Из чувства национальной гордости Равинский подчеркивал нечто в нашем орнаменте, но это нечто было лишь бледными словами о том, что у наших переписчиков выписка и вырисовка образов стояли на первом месте, между тем как в других странах это стояло на втором плане.

    Все говорили только о письменных миниатюрах, а ключ истинного, настоящего архитектурного орнамента так и остался не выплеснутым, и церковь его стоит запечатана до сего времени.

    Но весь абрис хозяйственно-бытовой жизни свидетельствует нам о том, что он был, остался и живет тем самым прекрасным полотенцем, изображающим через шелк и канву то символическое древо, которое означает «семью», совсем не важно, что в Иудее это древо носило имя Маврикийского дуба и потому вместе с христианством перешло, как название, бесплатным приложением к нам. Скандинавская Иггдразиль - поклонение ясеню, то древо, под которым сидел Гуатама, и этот Маврикийский дуб были символами «семьи» как в узком, так и широком смысле у всех народов; это древо родилось в эпоху пастушеского быта. В древности никто не располагал временем так свободно, как пастухи. Они были первые мыслители и поэты, о чем свидетельствуют показания Библии и апокрифы других направлений. Вся языческая вера в переселение душ, музыка, песня и тонкая, как кружево, философия жизни на земле есть плод прозрачных пастушеских дум. Само слово пас-тух (пас - дух, ибо в русском языке часто д переходит в т, так же как е в о, есень - осень, и а в я, аблонь - яблонь) говорит о каком-то мистически помазанном значении над ним. «Я не царь и не царский сын, - я пастух, а говорить меня научили звезды», - пишет пророк Амос. Вот эти-то звезды - золотая книга странника - и вырастили наше вселенское символическое древо. Наши бахари орнамента без всяких скрещиваний с санскритством поняли его, развязав себя через пуп, как Гуатама. Они увидели через листья своих ногтей, через пальцы ветвей, через сучья рук и через ствол туловища с ногами, обозначающими коренья, что мы есть чада древа, семья того вселенского дуба, под которым Авраам встречает святую троицу. На происхождение человека от древа указывает и наша былина «О хоробром Егории»:

    У них волосы - трава,
    Телеса - кора древесная.

     

    Мысль об этом происхождении от древа породила вместе с музыкой и мифический эпос.

    Происхождение музыки от древа в наших мистериях есть самый прекраснейший ключ в наших руках от дверей закрытого храма мудрости. Без всякого Иовулла и Вейнеймейнена наш народ через простой лик безымянного пастуха открыл две скрытых силы воздуха вместе. Этот пастух только и сделал, что срезал на могиле тростинку, и уж не он, а она сама поведала миру через него свою волшебную тайну: «Играй, играй, пастушок. Вылей звуками мою злую грусть. Не простую дудочку ты в руках держишь. Я когда-то была девицей. Погубили девицу сестры. За серебряное блюдечко, за наливчатое яблочко». Здесь в одном образе тростинки слито три прозрения.

    Узлом слияния потустороннего мира с миром видимым является скрытая вера в переселение души.

    Ничто не дается без жертвы. Ни одной тайны не узнаешь без послания в смерть. Конечно, никакие сестры не убивали своей сестры; это убил ее в своем сердце наш творчески жестокий народ, чтоб легче слить себя с тайной звуков и слова и овладеть ею как образом.

    Все от древа - вот религия мысли нашего народа, но празднество этой каны и было и будет понятно весьма немногим. Исследователи древнерусской письменности и строительного орнамента забыли главным образом то, что народ наш живет больше устами, чем рукою и глазом, устами он сопровождает почти весь фигуральный мир в его явлениях, и если берется выражать себя через средства, то образ этого средства всегда конкретен. То, что музыка и эпос родились у нас вместе через знак древа, - заставляет нас думать об этом не как о случайном факте мифического утверждения, а как о строгом вымеренном представлении наших далеких предков. Свидетельство этому наш не поясненный и не разгаданный никем бытовой орнамент.

    Все наши коньки на крышах, петухи на ставнях, голуби на князьке крыльца, цветы на постельном и тельном белье вместе с полотенцами носят не простой характер узорочья, это великая значная эпопея исходу мира и назначению человека. Конь как в греческой, египетской, римской, так и в русской мифологии есть знак устремления, но только один русский мужик догадался посадить его к себе на крышу, уподобляя свою хату под ним колеснице. Ни Запад и ни Восток, взятый вместе с Египтом, выдумать этого не могли, хоть бы тысячу раз повторили себя своей культурой обратно. Это чистая черта скифии с мистерией вечного кочевья. «Я еду к тебе, в твои лона и пастбища», - говорит наш мужик, запрокидывая голову конька в небо. Такое отношение к вечности как к родительскому очагу проглядывает и в символе нашего петуха на ставнях. Известно, что петух встает вместе с солнцем, он вечный вестник его восхода, и крестьянин не напрасно посадил его на ставню, здесь скрыт глубокий смысл его отношения и восприятия солнца. Он говорит всем проходящим мимо избы его через этот символ, что «здесь живет человек, исполняющий долг жизни по солнцу. Как солнце рано встает и лучами-щупальцами влагает в поры земли тепло, так и я, пахарь, встаю вместе с ним опускать в эти отепленные поры зерна труда моего. В этом благословение моей жизни, от этих зерен сыт я и этот на ставне петух, который стоит стражем у окна моего и каждое утро, плеском крыл и пением встречая выкатившееся из-за горы лицо солнца, будит своего хозяина». Голубь на князьке крыльца есть знак осенения кротостью. Это слово пахаря входящему. «Кротость веет над домом моим, кто б ты ни был, войди, я рад тебе». Вырезав этого голубя над крыльцом, пахарь значением его предупредил и сердце входящего. Изображается голубь с распростертыми крыльями. Размахивая крыльями, он как бы хочет влететь в душу того, кто опустил свою стопу на ступень храма-избы, совершающего литургию миру и человеку, и как бы хочет сказать: «Преисполнясь мною, ты постигнешь тайну дома сего», - и действительно, только преисполнясь, можно постичь мудрость этих избяных заповедей, скрытых в искусах орнамента. Если б хоть кто-нибудь у нас понял в России это таинство, которое совершает наш бессловесный мужик, тот с глубокой болью почувствовал бы мерзкую клевету на эту мужичью правду всех наших кустарей и их приспешников. Он бы выгнал их, как торгующих из храма, как хулителей на святого духа...

    Нет, не в одних только письменных свитках мы скрываем культуру наших прозрений, через орнаментику букв и пояснительные миниатюры. Мы заставили жить и молиться вокруг себя почти все предметы. Вглядитесь в цветочное узорочье наших крестьянских простынь и наволочек. Здесь с какой-то торжественностью музыки переплетаются кресты, цветы и ветви. Древо на полотенце - значение нам уже известное, оно ни на чем не вышивается, кроме полотенца, и опять-таки мы должны указать, что в этом скрыт весьма и весьма глубокий смысл.

    Древо - жизнь. Каждое утро, встав от сна, мы омываем лицо свое водою. Вода есть символ очищения и крещение во имя нового дня. Вытирая лицо свое о холст с изображением древа, наш народ немо говорит о том, что он не забыл тайну древних отцов вытираться листвою, что он помнит себя семенем надмирного древа и, прибегая под покров ветвей его, окунаясь лицом в полотенце, он как бы хочет отпечатать на щеках своих хоть малую ветвь его, чтоб, подобно древу, он мог осыпать с себя шишки слов и дум и струить от ветвей-рук тень-добродетель. Цветы на постельном белье относятся к кругу восприятия красоты. Означают они царство сада или отдых отдавшего день труду на плодах своих. Они являются как бы апофеозом как трудового дня, так и вообще жизненного смысла крестьянина.

    Таким образом разобрав весь, казалось бы, внешне непривлекательный обиход, мы наталкиваемся на весьма сложную и весьма глубокую орнаментичную эпопею с чудесным переплетением духа и знаков. И «отселе», выражаясь пушкинским языком, нам видно «потоков рожденье».

    2

    За культурой обиходного орнамента на неприхоженных снегах русского поля начинают показываться следы искусства словесного. Уже в X и XI в. мы встречаем целый ряд мифических и апокрифических произведений, где лепка слов и образов поражает нас не только смелостью своих выискиваемых положений, но и тонким изяществом своего построения. Конечно, и это не обошлось без вмешательства некоторой цивилизации западных славян, разъезжавших тогда на осле христианства, но ярчащая сверкающая переливами всех цветов русская жизнь смыла его при первом же погружении в купель словесного творчества.

    Первое, что внесли нам западные славяне, это есть письменность. Они передали нам знаки для выражения звука. Но заслуга их в этом небольшая. Через некоторое время мы нашли бы их сами, ибо у нас уже были найдены самые главные ключи к человеческому разуму, это - знаки выражения духа, те самые знаки, из которых простолюдин составил свою избяную литургию.

    Изба простолюдина - это символ понятий и отношений к миру, выработанных еще до него его отцами и предками, которые неосязаемый и далекий мир подчинили себе уподоблениями вещам их кротких очагов. Вот потому-то в наших песнях и сказках мир слова так похож на какой-то вечно светящийся Фавор, где всякое движение живет, преображаясь.

    Красный угол, например, в избе есть уподобление заре, потолок - небесному своду, а матица - Млечному Пути. Философический план помогает нам через такой порядок разобрать машину речи почти до мельчайших винтиков.

    В нашем языке есть много слов, которые как «семь коров тощих пожрали семь коров тучных», они запирают в себе целый ряд других слов, выражая собой иногда весьма длинное и сложное определение мысли. Например, слово умение (умеет) запрягло в себе ум, имеет и несколько слов, опущенных в воздух, выражающих свое отношение к понятию в очаге этого слова. Этим особенно блещут в нашей грамматике глагольные положения, которым посвящено целое правило спряжения, вытекшее из понятия «запрягать», то есть надевать сбрую слов какой-нибудь мысли на одно слово, которое может служить так же, как лошадь в упряжи, духу, отправляющемуся в путешествие по стране представления. На этом же пожирании тощими словами тучных и на понятии «запрягать» построена почти и вся наша образность, слагая два противоположных явления через сходственность в движении, она родила метафору:

    Луна - заяц,
    Звезды - заячьи следы.

     

    Происхождение этого главным образом зависит от того, что наших предков сильно беспокоила тайна мироздания. Они перепробовали почти все двери, ведущие к ней, и оставили нам много прекраснейших ключей и отмычек, которые мы бережно храним в музеях нашей словесной памяти. Разбираясь в узорах нашей мифологической эпики, мы находим целый ряд указаний на то, что человек есть ни больше, ни меньше, как чаша космических обособленностей. В «Голубиной книге» так и сказано:

    У нас помыслы от облак божиих...
    Дух от ветра...
    Глаза от солнца...
    Кровь от черного моря...
    Кости от камней...
    Тело от сырой земли...

     

    Живя, двигаясь и волнуясь, человек древней эпохи не мог не задать себе вопроса, откуда он, что есть солнце и вообще что есть обстающая его жизнь? Ища ответа во всем, он как бы искал своего внутреннего примирения с собой и миром. И, разматывая клубок движений на земле, находя имя всякому предмету и положению, научившись защищать себя от всякого наступательного явления, он решился теми же средствами примирить себя с непокорностью стихий и безответностью пространства. Примирение это состояло в том, что кругом он сделал, так сказать, доступную своему пониманию расстановку. Солнце, например, уподобилось колесу, тельцу и множеству других положений, облака взрычали, как волки, и т. д. При такой расстановке он ясно и отчетливо определял всякое положение в движении наверху.

    В наших северных губерниях про ненастье до сих пор говорят:

    Волцы задрали солнечко.
     

    Сие заставление воздушного мира земною предметностью существовало еще несколько тысяч лет до нас и в Египте. Эдда построила мир из отдельных частей тела убитого Имира. Индия в Ведах через браман утверждает то же самое, что и Даниил Заточник: «Тело составляется жилами, яко древо корением. По ним же тече секерою сок и кровь, иже память воды». Как младшее племя в развитии духовных ценностей, мы можем показаться неопытному глазу талантливыми отобразителями этих пройденных до нас дорог. Но это будет просто слепотой неопытного глаза.

    Прежде всего, всякая мифология, будь то мифология египтян, вавилонян, иудеев и индийцев, носит в чреве своем образование известного представления. Представление о воздушном мире не может обойтись без средств земной обстановки, земля одинакова кругом, то, что видит перс, то видит и чукот, поэтому грамота одинакова, и читать ее и писать по ней, избегая тожественности, невозможно почти совсем.

    Самостоятельность линий может быть лишь только в устремлении духа, и чем каждое племя резче отделялось друг от друга бытовым положением, тем резче вырисовывались их особенности. Это ясно подчеркнул наш бытовой орнамент и романский стиль железных орлов, крылья которых победно были распростерты на запад и подчеркивали устремление немцев к мечте о победе над всей бегущей перед ними Европой. Устремление не одинаково, в зависимости от этого, конечно, не одинаковы и средства. Вавилонянам через то, что на пастбищах туч Оаннес пас быка-солнце... нужна была башня. Русскому же уму через то, что Перун и Даждь-бог пели стрелами Стрибога о вселенском дубе, нужен был всего лишь с запрокинутой головой в небо конек на кровле. Но то, что средства земли принадлежат всем, так же ясно, как всем равно греет солнце, дует ветер и ворожит луна.

    Вязь поэтических украшений подвластна всем. Если Гермес Трисмигист говорил: «Что вверху, то внизу, что внизу, то вверху. Звезды на небе и звезды на земле»; если Гомер мог сказать о слове, что оно, «как птица, вылетает из-за городьбы зубов», то и наш Боян не мог не дать образа перстам и струнам, уподобляя первых десяти соколам, а вторых стае лебедей, не мог он и себя не опрокинуть так же, как Трисмигист, в небо, где мысль, как древо, а сам он, «Бояне вещий, Велесов внуче», соловьем скачет по ветвям этого древа мысли, ибо то и другое рождается в одних яслях явления музыки и творческой картины по законам самой природы.

    Древние певцы, трубадуры, менестрели, сказители и бояны в звуках своих часто старались передавать по тем же законам заставочной образности пение птиц, и недаром народ наш заморского музыканта назвал в песнях своих Соловьем Будимировичем. Вглядитесь в слова Гомера, ведь он до ясности подчеркивает в себе приобретенное мастерство от пернатых царевичей звуков. Если слово - птица, значит, звук его есть клекот и пение этой птицы, если зубы - городьба, то жилы, уж наверное, есть уподобление ветвям опущенного подсознательно древа, на которых эта птица вьет себе гнездо. Здесь все оправдано, здесь нет ни единой лишней черты, о которую воспринимающая такое построение мысль спотыкалась бы, как об осеннюю кочку. Здесь мы видим, что образ рождается через слагаемость. Слагаемость рождает нам лицо звука, лицо движения пространства и лицо движения земного. Через строго высчитанную сумму образов, «соловьем скакаше по древу мысленну», наш Боян рассказывает, так же как и Гомер, целую эпопею о своем отношении к творческому слову. Мы видим, что у него внутри есть целая наука как в отношении к себе, так и в отношении к миру. Сам он может взлететь соколом под облаки, в море сплеснуть щукою, в поле проскакать оленем, но мир для него есть вечное, неколеблемое древо, на ветвях которого растут плоды дум и образов.

    Обоготворение сил природы, выписанное лицо ветра, именем Стрибога или Борея в наших мифологиях земного шара есть не что иное, как творческая ориентация наших предков в царстве космических тайн. Это тот же образ, который родит алфавит непрочитанной грамоты. Мысль ставит чему-нибудь непонятному ей рыбачью сеть, уловляет его и облекает в краску имени. Начальная буква в алфавите А есть не что иное, как образ человека, ощупывающего на коленях землю. Опершись на руки и устремив на землю глаза, он как бы читает знаки существа ее.

    Буква Б представляет из себя ощупывание этим человеком воздуха. Движение его уже идет от А обратно. (Ибо воздух и земля по отношению друг к другу опрокинутость.) Знак сидения на коленях означает то, что между землей и небом он почувствовал мир пространства. Поднятые руки рисуют как бы небесный свод, а согнутые колени, на которые он присел, землю.

    Прочитав сущность земли и почувствовав над нею прикрытое синим сводом пространство, человек протянул руки и к своей сущности. Пуп есть узел человеческого существа, и поэтому, определяя себя или ощупывая, человек как-то невольно опустил свои руки на эту завязь, и получилась буква В.

    Дальнейшее следование букв идет с светом мысли от осознания в мире сущности. Почувствовав себя, человек подымается с колен и, выпрямившись, протягивает руки снова в воздух. Здесь его движения через символы знаков, тех знаков, которыми он ищет своего примирения с воздухом и землею, рождают весь дальнейший порядок алфавита, который так мудро оканчивается фигурою буквы Я. Эта буква рисует человека, опустившего руки на пуп (знак самопознания), шагающим по земле, линии, идущие от средины туловища буквы, есть не что иное, как занесенная для шага правая нога и подпирающая корпус левая.

    Через этот мудро занесенный шаг, шаг, который окончивает обретение знаков нашей грамоты, мы видим, что человек еще окончательно себя не нашел. Он мудро благословил себя, со скарбом открытых ему сущностей, на вечную дорогу, которая означает движение, движение и только движение вперед.

    Если таким образом мы могли бы разобрать всю творческо-мыслительную значность, то мы увидели бы почти все сплошь составные части в строительстве избы нашего мышления. Мы увидели бы, как лежит бревно на бревне образа, увидели бы, как сочетаются звуки, постигли бы тайну гласных и согласных, в спайке которых скрыта печаль земли по браке с небом. Нам открылась бы тайна, самая многозначная и тончайшая тайна той хижины, в которой крестьянин так нежно и любовно вычерчивает примитивными линиями явления пространства. Мы полюбили бы мир этой хижины со всеми петухами на ставнях, коньками на крышах и голубками на князьках крыльца не простой любовью глаза и чувственным восприятием красивого, а полюбили бы и познали бы самою правдивою тропинкой мудрости, на которой каждый шаг словесного образа делается так же, как узловая завязь самой природы.

    Искусство нашего времени не знает этой завязи, ибо то, что она жила в Данте, Гебеле, Шекспире и других художниках слова, для представителей его от сегодняшнего дня прошло мертвой тенью. Звериные крикуны, абсолютно безграмотная критика и третичный период идиотического состояния городской массы подменили эту завязь безмозглым лязгом железа Америки и рисовой пудрой на выпитых щеках столичных проституток. Единственным расточительным и неряшливым, но все же хранителем этой тайны была полуразбитая отхожим промыслом и заводами деревня. Мы не будем скрывать, что этот мир крестьянской жизни, который мы посещаем разумом сердца через образы, наши глаза застали, увы, вместе с расцветом на одре смерти. Он умирал, как выплеснутая волной на берег земли рыба. В судорожном биении он ловил своими жабрами хоть струйку родного ему воздуха, но вместо воздуха в эти жабры впивался песок и, словно гвозди, разрывал ему кровеносные сосуды.

    Мы стояли у смертного изголовья этой мистической песни человека, которая единственно, единственно от жажды впивала в себя всякую воду из нечистых луж сектантства, вроде охтинских богородиц или белых голубей. Этот вихрь, который сейчас бреет бороду старому миру, миру эксплуатации массовых сил, явился нам как ангел спасения к умирающему, он протянул ему как прокаженному руку и сказал: «Возьми одр твой и ходи».

    Мы верим, что чудесное исцеление родит теперь в деревне еще более просветленное чувствование новой жизни. Мы верим, что пахарь пробьет теперь окно не только глазком к богу, а целым огромным, как шар земной, глазом. Звездная книга для творческих записей теперь открыта снова. Ключ, оброненный старцем в море, от церкви духа выплеснут золотыми волнами, народ не забудет тех, кто взбурлил волны, он сумеет отблагодарить их своими песнями, и мы, видевшие жизнь его творчества, умирание и воскресение, услышим снова тот ответный перезвон узловой завязи природы с сущностью человека в ряду таких же строк и, может быть, еще сильнее и красивее, как:

    Завила кудри,
    Завила русы
    Родна сестрица,
    На светел месяц
    Она глядючи,
    Со воды узор
    Сонимаючи.

     

    Будущее искусство расцветет в своих возможностях достижений как некий вселенский вертоград, где люди блаженно и мудро будут хороводно отдыхать под тенистыми ветвями одного преогромнейшего древа, имя которому социализм, или рай, ибо рай в мужицком творчестве так и представлялся, где нет податей за пашни, где «избы новые, кипарисовым тесом крытые», где дряхлое время, бродя по лугам, сзывает к мировому столу все племена и народы и обносит их, подавая каждому золотой ковш, сыченою брагой.

    Но дорога к этому свету искусства, помимо смываемых препятствий в мире внешней жизни, имеет еще целые рощи колючих кустов шиповника и крушины в восприятии мысли и образа. Люди должны научиться читать забытые ими знаки. Должны почувствовать, что очаг их есть та самая колесница, которая увозит пророка Илью в облака. Они должны постичь, что предки их не простыми завитками дали нам фиту и ижицу, они дали их нам, как знаки открывающейся книги, в книге нашей души. Человек по последнему знаку отправился искать себя. Он захотел найти свое место в пространстве и обозначил это пространство фигурою буквы Ө. За этим знаком пространства, за горою его северного полюса, идет рисунок буквы Y, которая есть не что иное, как человек, шагающий по небесному своду. Он идет навстречу идущему от фигуры буквы Я (закон движения - круг).

    Волнообразная линия в букве Ө означает место, где оба идущих должны встретиться. Человек, идущий по небесному своду, попадет головой в голову человеку, идущему по земле. Это есть знак того, что опрокинутость земли сольется в браке с опрокинутостью неба. Пространство будет побеждено, и в свой творческий рисунок мира люди, как в инженерный план, вдунут осязаемые грани строительства. Воздушные рифы глазам воздушных корабельщиков будут видимы так же, как рифы водные. Всюду будут расставлены вехи для безопасного плавания, и человечество будет перекликаться с земли не только с близкими ему по планетам спутниками, а со всем миром в его необъятности.

    Но для этого перед нами лежит огромнейшая внутренняя работа. Мы должны ясней изучить свою сущность, проверить себя не по годам тела, а по возрасту души, ибо убеленный сединами старец иногда по этому возрасту души равняется всего лишь пятнадцатилетнему отроку, которого за его стихи Феб приказал выпороть. У нас многие заслуживают ровно такого же отношения к себе, но и многие пребывают просто в слепоте нерождения. Их глазам нужно сделать какой-то надрез, чтобы они видели, что небо не оправа для алмазных звезд, а необъятное, неисчерпаемое море, в котором эти звезды живут, как многочисленные стаи рыб, а месяц для них все равно что закинутая рыбаком верша.

    Для этого прежде всего мы должны до точности проследить пути нашего настоящего творчества и творчества заблудившегося, должны разбить образы на законы определений, подчеркнуть родоспособность их и поставить в хоровой чин, так же как поставлены по блеску луна, солнце и земля.

    3

    Существо творчества в образах разделяется так же, как существо человека, на три вида - душа, плоть и разум.

    Образ от плоти можно назвать заставочным, образ от духа корабельным и третий образ от разума ангелическим.

    Образ заставочный есть, так же как и метафора, уподобление одного предмета другому или крещение воздуха именами близких нам предметов.

    Солнце - колесо, телец, заяц, белка.
    Тучи - ели, доски, корабли, стадо овец.
    Звезды - гвозди, зерна, караси, ласточки.
    Ветер - олень, Сивка Бурка, метельщик.
    Дождик - стрелы, посев, бисер, нитки.
    Радуга - лук, ворота, верея, дуга
    и т. д.
     

    Корабельный образ есть уловление в каком-либо предмете, явлении или существе струения, где заставочный образ плывет, как ладья по воде. Давид, например, говорит, что человек словами течет, как дождь, язык во рту для него есть ключ от души, которая равняется храму вселенной. Мысли для него струны, из звуков которых он слагает песню господу. Соломон, глядя в лицо своей красивой Суламифи, прекрасно восклицает, что зубы ее «как стадо остриженных коз, бегущих с гор Галаада».

    Наш Боян поет нам, что «на Немизе снопы стелют головами, молотят цепы харалужными, на тоце живот кладут, веют душу от тела. Немизе кровави брези не бологомь бяхуть посеяни, - посеяни костьми русьскых сынов».

    Ангелический образ есть сотворение или пробитие из данной заставки и корабельного образа какого-нибудь окна, где струение являет из лика один или несколько новых ликов, где зубы Суламифь без всяких как, стирая всякое сходство с зубами, становятся настоящими живыми, сбежавшими с гор Галаада козами. На этом образе построены почти все мифы от дней египетского быка в небе вплоть до нашей языческой религии, где ветры, стрибожьи внуци, «веют с моря стрелами», он пронзает устремление почти всех народов в их лучших произведениях, как «Илиада», Эдда, Калевала, «Слово о полку Игореве», Веды, Библия и др. В чисто индивидуалистическом творчестве Эдгар По построил на нем свое «Эльдорадо», Лонгфелло «Песнь о Гайавате», Гебель свой «Ночной разговор», Уланд свой «Пир в небесной стороне», Шекспир нутро «Гамлета», ведьм и Бирнамский лес в «Макбете». Воздухом его дышит наш русский «Стих о Голубиной книге», «Златая цепь», «Слово о Данииле Заточнике» и множество других произведений, которые выпукло светят на протяжении долгого ряда веков.

    Наше современное поколение не имеет представления об этих образах. В русской литературе за последнее время произошло невероятнейшее отупение. То, что было выжато и изъедено вплоть до корок рядом предыдущих столетий, теперь собирается по кусочкам, как открытие. Художники наши уже несколько десятков лет подряд живут совершенно без всякой внутренней грамотности. Они стали какими-то ювелирами, рисовальщиками и миниатюристами словесной мертвенности. Для Клюева, например, все сплошь стало идиллией гладко причесанных английских гравюр, где виноград стилизуется под курчавый порядок воинственных всадников; то, что было раньше для него сверлением облегающей его коры, теперь стало вставкой в эту кору. Сердце его не разгадало тайны наполняющих его образов, и, вместо голоса из-под камня Оптиной пустыни, он повеял на нас безжизненным кружевным ветром деревенского Обри Бердслея, где ночи-вставки он отливает в перстень яснее дней, а мозоль, простой мужичий мозоль вставляет в пятку, как алтарную ладанку. Конечно, никто не будет спорить о достоинствах этой мозаики. Уайльд в лаптях для нас столь же приятен, как и Уайльд с цветком в петлице и лакированных башмаках. В данном случае мы хотим лишь указать на то, что художник пошел не по тому лугу. Он погнался за яркостью красок и «изрони женьчужну душу из храбра тела, чрез злато ожерелие», ибо луг художника только тот, где растут цветы целителя Пантелимона.

    Создать мир воздуха из предметов земных вещей или рассыпать его на вещи - тайна для нас не новая. Она характеризует разум, сделавший это лишь как ларец, где лежат приборы для более тонкой вышивки; это есть сочинительство загадок с ответом в средине самой же загадки. Но в древней Руси и по сию пору в народе эта область творчества гораздо экспрессивнее. Там о месяце говорят:

    Сивка море перескочил,
    Да копыт не замочил.
    Лысый мерин через синее
    Прясло глядит.

     

    Роса там определяется таким словесным узором, как:

    Заря-заряница,
    Красная девица,
    В церковь ходила,
    Ключи обронила.
    Месяц видел,
    Солнце скрало.

     

    Вслед Клюеву свернул себе шею на своей дороге и подглуповатый футуризм. Очертив себя кругом Хомы Брута из сказки о Вие, он крикливо старался напечатлеть нам имена той нечисти (нечистоты), которая живет за задними углами наших жилищ. Он сгруппировал в своем сердце все отбросы чувств и разума и этот зловонный букет бросил, как «проходящий в ночи», в наше, с масличной ветвью ноевского голубя, окно искусства. Голос его гнойного разложения прозвучал еще при самом таинстве рождения урода. Маринетти, крикнувший клич войны, первый проткнулся о копье творческой правды. Нашим подголоскам: Маяковскому, Бурлюку и другим рожденным распоротым животом этого ротастого итальянца - движется, вещуя гибель, Бирнамский лес - открывающаяся в слове и образе доселе скрытая внутренняя сила русской мистики. Бессилие футуризма выразилось главным образом в том, что, повернув сосну кореньями вверх и посадив на сук ей ворону, он не сумел дать жизнь этой сосне без подставок. Он не нашел в воздухе воды не только озера, но даже маленькой лужицы, где б можно было окунуть корни этой опрокинутой сосны. Рост ввысь происходит по-иному, в нее растет только то, что сбрасывает с себя кору или, подобно Андрее-Беловскому «Котику Летаеву», вытягивается из тела руками души, как из мешка.

    Когда Котик плачет в горизонт, когда на него мычит черная ночь и звездочка слетает к нему в постельку усиком поморгать, мы видим, что между Белым земным и Белым небесным происходит некое сочетание в браке. Нам является лик человека, завершаемый с обоих концов ногами. Ему уже нет пространства, а есть две тверди. Голова у него уж не верхняя точка, а точка центра, откуда ноги идут как некое излучение. Наш пуп в этом отношении самый наилучший толкователь символа этой головы и о послании нас слить небо с землею. Туловище человека не напрасно разделяется на два световых круга, где верхняя часть от пупа подлежит солнечному влиянию, а нижняя - лунному. Здесь в мудрый узел завязан ответ значению тяготения человека к пространству, здесь скрываются знаки нашего послания, прочитав грамоту которых мы разгадаем, что в нас пока колесо нашего мозга движет луна, что мы мыслим в ее пространстве и что в пространство солнца мы начинаем только просовываться. С теми средствами, с которыми шел футуризм в это солнечное пространство, он мог просунуться так же легко, как и верблюд в игольное ухо, ибо эта радость вознесения была предначертана целыми тысячелетиями до него мистам, не мог просунуться и потому, что существом своим не благословил и не постиг голгофы, которая для духа закреплена не только фактическим пропятием Христа, но и всею гармонией мироздания, где на законах световых скрещиваний построены все зримые и невидимые нами формы. Мист же идет на это пропятие, провидя и терновый венок, и гвоздиные язвы. Он знает, что идущий по небесной тверди, окунувшись в темя ему, образует с ним знак того же креста, на котором висела вместе с телом доска с надписью И.Н.Ц.И.

    Но он знает и то, что только фактом восхода на крест Христос окончательно просунулся в пространство от луны до солнца, только через голгофу он мог оставить следы на ладонях Елеона (луны), уходя вознесением ко отцу (то есть солнечному пространству); буря наших дней должна устремить и нас от сдвига наземного к сдвигу космоса. Мы считаем преступлением устремляться глазами только в одно пространство чрева; тени неразумных, не рожденных к посвящению слышать царство солнца внутри нас, стараются заглушить сейчас всякий голос, идущий от сердца в разум, но против них должна быть такая же беспощадная борьба, как борьба против старого мира.

    Они хотят стиснуть нас руками проклятой смоковницы, которая рождена на бесплодие; мы должны кричать, что все эти пролеткульты есть те же самые по старому образцу розги человеческого творчества. Мы должны вырвать из их звериных рук это маленькое тельце нашей новой эры, пока они не засекли его. Мы должны им сказать так же, как сказал придворному лжецу Гильденштерну Гамлет: «Черт вас возьми! Вы думаете, что на нас легче играть, чем на флейте? Назовите нас каким угодно инструментом - вы можете нас расстроить, но не играть на нас». Человеческая душа слишком сложна для того, чтоб заковать ее в определенный круг звуков какой-нибудь одной жизненной мелодии или сонаты. Во всяком круге она шумит, как мельничная вода, просасывая плотину, и горе тем, которые ее запружают, ибо, вырвавшись бешеным потоком, она первыми сметает их в прах на пути своем. Так на этом пути она смела монархизм, так рассосала круги классицизма, декаданса, импрессионизма и футуризма, так сметет она и рассосет сонм кругов, которые ей уготованы впереди.

    Задача человеческой души лежит теперь в том, как выйти из сферы лунного влияния. Уходя из мышления старого капиталистического обихода, мы не должны строить наши творческие образы так, как построены они хотя бы, например, у того же Николая Клюева:

    Тысчу лет и Лембэй пущей правит,
    Осеньщину дань собирая с тварей:
    С зайца шерсть, буланый пух с лешуги,
    А с осины пригоршню алтынов.

     

    Этот образ построен на заставках стертого революцией быта; в том, что он прекрасен, мы не можем ему отказать, но он есть тело покойника в нашей горнице обновленной души и потому должен быть предан земле. Предан земле потому, что он заставляет Клюева в такие священнейшие дни обновления человеческого духа благословить убийство и сказать, что «убийца святей потира». Это старое инквизиционное православие, которое, посадив святого Георгия на коня, пронзило копьем, вместо змия, самого Христа.

    Средства напечатления образа грамотой старого обихода должны умереть вообще. Они должны или высидеть на яйцах своих слов птенцов, или кануть отзвеневшим потоком в море леты. Вот потому-то нам так и противны занесенные руки марксистской опеки в идеологии сущности искусств. Она строит руками рабочих памятник Марксу, а крестьяне хотят поставить его корове. Ей непонятна грамота солнечного пространства, а душа алчущих света не хочет примириться с давно знакомым ей и изжитым начертанием жизни чрева. Перед нами встает новая символическая черная ряса, очень похожая на приемы православия, которое заслонило своей чернотой свет солнца истины. Но мы победим ее, мы так же раздерем ее, как разодрали мантию заслоняющих солнце нашего братства. Жизнь наша бежит вихревым ураганом, мы не боимся их преград, ибо вихрь, затаенный в самой природе, тоже задвигался нашим глазам, и прав поэт, истинно прекрасный народный поэт, Сергей Клычков, говорящий нам, что

    Уж несется предзорняя конница,
    Утонувши в тумане по грудь.
    И березки прощаются, клонятся,
    Словно в дальний собралися путь.

     

    Он первый увидел, что земля поехала, он видит, что эта предзорняя конница увозит ее к новым берегам, он видит, что березки, сидящие в телеге земли, прощаются с нашей старой орбитой, старым воздухом и старыми тучами.

    Да, мы едем, едем потому, что земля уже выдышала воздух, она зарисовала это небо и рисункам ее уже нет места. Она к новому тянется небу, ища нового незаписанного места, чтобы через новые рисунки, через новые средства, протянуться еще дальше. Гонители святого духа-мистицизма забыли, что в народе уже есть тайна о семи небесах, они осмеяли трех китов, на которых держится, по народному представлению, земля, а того не поняли, что этим сказано то, что земля плывет, что ночь - это время, когда киты спускаются за пищей в глубину морскую, что день есть время продолжения пути по морю.

    Душа наша Шехеразада. Ей не страшно, что Шахриар точит нож на растленную девственницу, она застрахована от него тысяча одной ночью корабля и вечностью проскваживающих небо ангелов. Предначертанные спасению тоскою наших отцов и предков чрез их иаковскую лестницу орнамента слова, мысли и образа, мы радуемся потопу, который смывает сейчас с земли круг старого вращения, ибо места в ковчеге искусства нечистым парам уже не будет. То, что сейчас является нашим глазам в строительстве пролетарской культуры, мы называем: «Ной выпускает ворона». Мы знаем, что крылья ворона тяжелы, путь его недалек, он упадет, не только не долетев до материка, но даже не увидев его, мы знаем, что он не вернется, знаем, что масличная ветвь будет принесена только голубем - образом, крылья которого спаяны верой человека не от классового осознания, а от осознания обстающего его храма вечности.

    1918. Сентябрь

    1 Мария на языке хлыстов шелапутского толка означает душу. (Прим. С. Есенина.)

    Быт и искусство

    (Отрывок из книги «Словесные орнаменты»)

    Сии строки я посвящаю своим собратьям по тому течению, которое исповедует Величию образа.

    Собратьям моим кажется, что искусство существует только как искусство. Вне всяких влияний жизни и ее уклада. Мне ставится в вину, что во мне еще не выветрился дух разумниковской школы, которая подходит к искусству, как к служению неким идеям.

    Собратья мои увлеклись зрительной фигуральностью словесной формы, им кажется, что слова и образ - это уже все.

    Но да простят мои собратья, если я им скажу, что такой подход к искусству слишком несерьезный, так можно говорить об искусстве поверхностных напечатлений, об искусстве декоративном, но отнюдь не о том настоящем строгом искусстве, которое есть значное служение выявления внутренних потребностей разума.

    Каждый вид мастерства в искусстве, будь то слово, живопись, музыка или скульптура, есть лишь единичная часть огромного органического мышления человека, который носит в себе все эти виды искусства только лишь как и необходимое ему оружие.

    Искусство - это виды человеческого управления. Словом, звуками и движениями человек передает другому человеку то, что им поймано в явлении внутреннем или явлении внешнем. Все, что выходит из человека, рождает его потребности, из потребностей рождается быт, из быта же рождается его искусство, которое имеет место в нашем представлении.

    Понимая искусство во всем его размахе, я хочу указать моим собратьям на то, насколько искусство неотделимо от быта и насколько они заблуждаются, увязая нарочито в тех утверждениях его независимости.

    Виды искусства, как я уже сказал, весьма многообразны. Прежде чем подойти к искусству слова, подойдем к самому несложному и поверхностному искусству, искусству одежды человека, перенесемся мыслями хотя бы к нашей скифской эпохе. Вспомним тавров, будинов и сарматов.

    Описывая скифов, Геродот прежде всего говорит о их обычаях и одежде. Скифы носят на шеях гривны, на руках браслеты, на голову надевают шлем, накрываются сшитыми из конских копыт плащами, которые служат им панцирями. Нижняя одежда состоит из шаровар и коротких саков. Всматриваясь в это коротенькое описание, вы сразу уже представляете себе всю причинность обряда, и перед вами невольно встает это буйное, и статное, и воинственное племя. Вы уже сразу чувствуете, что гривна ему нужна для того, чтоб защитить от меча врага шею, шлемом они защищают череп, браслетом - кисть руки, плащ же охраняет его бока и спину.

    Так же, как и в одежде, человек выявил себя своими требованиями и в музыке. Мы знаем, что мелодии родились так же, как щит и оружие.

    Действие музыки, главным образом, отражается на крови. Звуки как-то умеют и беспокоить и усмирять ее. Эту тайну знали как древние заклинатели змей, играющие на флейтах, так бессознательно знают ее и по сей день наши пастухи, играя на рожке коровам. Недаром монголы говорят, что под скрипку можно заставить плакать верблюда. Звуки умеют привязывать и развязывать, останавливать и гнать бурей. Все это уже известно давно, и на этом давно уже построены определения песен героических, эпических, надгробных и свадебных.

    Подходя к слову, мы также видим, что значение его одинаково с предыдущими видами требований человека.

    Слова - это образы всей предметности и всех явлений вокруг человека; ими он защищается, ими же и наступает. Нет слова беспредметного и бестелесного, и оно так же неотъемлемо от бытия, как и все многорукое и многоглазое хозяйство искусства. Даже то искусство одежды, музыки и слова, которое совсем бесполезно, все-таки есть прямой продукт бытовых движений. Оно попутчик быта.

    Что такое теперешние ожерелья, перстни и браслеты, как не сколок с воинственных лат наших далеких предков? Что такое чувствительные романсы, вгоняющие в половой жар и в грусть девушек и юношей, как не действие над змеей или коровой? И что такое слова, как не синие трупики обстановочных предметов первобытного человека? Нет, быт и искусство неотделимы. Фигуры - это уже быт, а искусство есть самая яркая фигуральность.

    Собратья мои не признают порядка и согласованности в сочетаниях слов и образов. Хочется мне сказать собратьям, что они не правы в этом.

    Жизнь образа огромна и разливчата. У него есть свои возрасты, которые отмечаются эпохами. Сначала был образ словесный, который давал имена предметам, за ним идет образ заставочный, мифический, после мифического идет образ типический, или собирательный, за типическим идет образ корабельный, или образ двойного зрения, и, наконец, ангелический, или изобретательный, о которых нам отчасти пришлось говорить в нашей книге «Ключи Марии».

    Пример словесного образа таков. Сначала берем образ без слова. Перед нами неотчеканенные массы звуков пчелы:

    У-У-У-У,
    бу-бу-бу.

     

    Перед сознанием человека встает действие, которое определяется звуком «бу»; предмет пойман в определение и уже неподвижен, определение это есть образ слова.

    Образ заставочный, или мифический, есть уподобление одного предмета или явления другому:

    Ветви - руки,
    сердце - мышь,
    солнце - лужа.

     

    Мифический образ заключается и в уподоблении стихийных явлений человеческим бликам.

    Отсюда Даждьбог, дающий дождь, и ветреная Геба, что

    Громокипящий кубок с неба,
    Смеясь, на землю пролила.

     

    На нем построены все божественные фигуры, а также именные клички героев у дикарей: «Пятнистый Олень», «Красный Ветер», «Сова», «Сычи», «Обкусанное Солнце» и т. д.

    Типический образ, или собирательный, есть образ сумм внешних или внутренних фигур при человеке. Внешний образ: «нос, что перевоз». Внутренний образ:

    Тверд, как камень.
    Блудлив, как ветер.

     

    Корабельный образ, образ двойственного положения:

    Взбрезжи, полночь, луны кувшин
    Зачерпнуть молока берез.

     

    Он очень родственен заставочному с тою лишь разницей, что заставочный неподвижен. Этот же образ имеет вращение.

    Образ ангелический, или изобретательный, есть воплощение движения или явления, так же как и предмета, в плоть слова. На чувстве этого образа построена вся техническая предметная изобретательность, а также и эмоциональная. Образ предметного ангелизма: ковер-самолет и аэроплан, перо жар-птицы и электричество, сани-самокаты и автомобиль. На образе эмоционального ангелизма держатся имена незримого и имматериального, когда они, только еще предчувствуемые, облекаются уже в одежду имени, например, чувство незримой страны «Инония», чувство незримого и неизвестного прихода, как-то: «Гость чудесный».

    Итак, подыскав определения текучести образов, уложив их в формы, для них присущие, мы увидим, что текучесть и вращение их имеет согласованность и законы, нарушения которых весьма заметны.

    Вся жизнь наша есть не что иное, как заполнение большого, чистого полотна рисунками.

    Сажая под окошком ветлу или рябину, крестьянин, например, уже делает четкий и строгий рисунок своего быта со всеми его зависимостями от климатического стиля. Каждый шаг наш, каждая проведенная борозда есть необходимый штрих в картине нашей жизни.

    Смею указать моим собратьям, что каждая линия в этом рисунке строго согласуется с законами общего. Климатический стиль нашей страны заставляет меня указать моим собратьям на то, насколько необходимы и непреложны эти законы. Собратья мои сами легли черточками в этот закон и вращаются так, как им предназначено. Что бы они ни говорили в противовес, сила останется за этим так же, как и за правдой календарного абриса в хозяйственном обиходе нашего русского простолюдина.

    Северный простолюдин не посадит под свое окно кипариса, ибо знает закон, подсказанный ему причинностью вещей и явлений. Он посадит только то дерево, которое присуще его снегам и ветру.

    Вглядитесь в календарные изречения Великороссии, там всюду строгая согласованность его с вещами и с местом, временем и действием стихий. Все эти «Марьи зажги снега, заиграй овражки», «Авдотьи подмочи порог» и «Федули сестреньки» построены по самому наилучшему приему чувствования своей страны.

    У собратьев моих нет чувства родины во всем широком смысле этого слова, поэтому у них так и несогласовано все. Поэтому они так и любят тот диссонанс, который впитали в себя с удушливыми парами шутовского кривляния ради самого кривляния.

    У Анатоля Франса есть чудный рассказ об одном акробате, который выделывал вместо обыкновенной молитвы разные фокусы на трапеции перед Богоматерью. Этого чувства у моих собратьев нет. Они ничему не молятся, и нравится им только одно пустое акробатничество, в котором они делают очень много головокружительных прыжков, но которые есть не больше, не меньше как ни на что не направленные выверты.

    Но жизнь требует только то, что ей нужно, и так как искусство только ее оружие, то всякая ненужность отрицается так же, как и несогласованность.

    ‹1920›

    Железный Миргород

    I

    Я не читал прошлогодней статьи Л. Д. Троцкого о современном искусстве, когда был за границей. Она попалась мне только теперь, когда я вернулся домой. Прочел о себе и грустно улыбнулся. Мне нравится гений этого человека, но видите ли?.. Видите ли?..

    Впрочем, он замечательно прав, говоря, что я вернусь не тем, чем был.

    Да, я вернулся не тем. Много дано мне, но и много отнято. Перевешивает то, что дано.

    Я объездил все государства Европы и почти все штаты Северной Америки. Зрение мое переломилось особенно после Америки. Перед Америкой мне Европа показалась старинной усадьбой. Поэтому краткое описание моих скитаний начинаю с Америки.

    ВОТ "PARIS"*

    Если взять это с точки зрения океана, то все-таки и это ничтожно, особенно тогда, когда в водяных провалах эта громадина качается своей тушей, как поскользающийся... (Простите, что у меня нет образа для сравнения, я хотел сказать - как слон, но это превосходит слона приблизительно в 10 тысяч раз. Эта громадина сама - образ. Образ без всякого подобия. Вот тогда я очень ясно почувствовал, что исповедуемый мною и моими друзьями "имажинизм" иссякаем. Почувствовал, что дело не в сравнениях, а в самом органическом.) Но если взглянуть на это с точки зрения того, на что способен человек, то можно развести руками и сказать: "Милый, да что ты наделал? Как тебе?.. Да как же это?.."

    Когда я вошел в корабельный ресторан, который площадью немного побольше нашего Большого театра, ко мне подошел мой спутник и сказал, что меня просят в нашу кабину.

    Я шел через громадные залы специальных библиотек, шел через комнаты для отдыха, где играют в карты, прошел через танцевальный зал, и минут через пять чрез огромнейший коридор спутник подвел меня к нашей кабине. Я осмотрел коридор, где разложили наш большой багаж, приблизительно в 20 чемоданов, осмотрел столовую, свою комнату, две ванные комнаты и, сев на софу, громко расхохотался. Мне страшно показался смешным и нелепым тот мир, в котором я жил раньше.

    Вспомнил про "дым отечества", про нашу деревню, где чуть ли не у каждого мужика в избе спит телок на соломе или свинья с поросятами, вспомнил после германских и бельгийских шоссе наши непролазные дороги и стал ругать всех цепляющихся за "Русь" как за грязь и вшивость. С этого момента я разлюбил нищую Россию.

    Милостивые государи!

    С того дня я еще больше влюбился в коммунистическое строительство. Пусть я не близок коммунистам как романтик в моих поэмах, - я близок им умом и надеюсь, что буду, быть может, близок и в своем творчестве. С такими мыслями я ехал в страну Колумба. Ехал океаном шесть дней, проводя жизнь среди ресторанной и отдыхающей в фокстроте публики.

    ЭЛИС-АЛЕНД

    На шестой день, около полудня, показалась земля. Через час глазам моим предстал Нью-Йорк.

    Мать честная! До чего бездарны поэмы Маяковского об Америке! Разве можно выразить эту железную и гранитную мощь словами?! Это поэма без слов. Рассказать ее будет ничтожно. Милые, глупые, смешные российские доморощенные урбанисты и электрификаторы в поэзии! Ваши "кузницы" и ваши "лефы" как Тула перед Берлином или Парижем.

    Здания, заслонившие горизонт, почти упираются в небо. Над всем этим проходят громаднейшие железобетонные арки. Небо в свинце от дымящихся фабричных труб. Дым навевает что-то таинственное, кажется, что за этими зданиями происходит что-то такое великое и громадное, что дух захватывает. Хочется скорее на берег, но... но прежде должны осмотреть паспорта...

    В сутолоке сходящих подходим к какому-то важному субъекту, который осматривает документы. Он долго вертит документы в руках, долго обмеривает нас косыми взглядами и спокойно по-английски говорит, что мы должны идти в свою кабину, что в Штаты он нас впустить не может и что завтра он нас отправит на Элис-Аленд.

    Элис-Аленд - небольшой остров, где находятся карантин и всякие следственные комиссии. Оказывается, что Вашингтон получил сведения о нас, что мы едем как большевистские агитаторы. Завтра на Элис-Аленд... Могут отослать обратно, но могут и посадить...

    В кабину к нам неожиданно являются репортеры, которые уже знали о нашем приезде. Мы выходим на палубу. Сотни кинематографистов и журналистов бегают по палубе, щелкают аппаратами, чертят карандашами и всё спрашивают, спрашивают и спрашивают. Это было приблизительно около 4 часов дня, а в 5 1/2 нам принесли около 20 газет с нашими портретами и огромными статьями о нас. Говорилось в них немного об Айседоре Дункан, о том, что я поэт, но больше всего о моих ботинках и о том, что у меня прекрасное сложение для легкой атлетики и что я наверняка был бы лучшим спортсменом в Америке. Ночью мы грустно ходили со спутником по палубе. Нью-Йорк в темноте еще величественнее. Копны и стога огней кружились над зданиями, громадины с суровой мощью вздрагивали в зеркале залива.

    Утром нас отправили на Элис-Аленд. Садясь на маленький пароход в сопровождении полицейских и журналистов, мы взглянули на статую свободы и прыснули со смеху. "Бедная, старая девушка! Ты поставлена здесь ради курьеза!" - сказал я. Журналисты стали спрашивать нас, чему мы так громко смеемся. Спутник мой перевел им, и они засмеялись тоже.

    На Элис-Аленде нас по бесчисленным комнатам провели в комнату политических экзаменов. Когда мы сели на скамьи, из боковой двери вышел тучный, с круглой головой, господин, волосы которого немного были вздернуты со лба челкой кверху и почему-то напомнили мне рисунки Пичугина в сытинском издании Гоголя.

    - Смотри, - сказал я спутнику, - это Миргород! Сейчас прибежит свинья, схватит бумагу, и мы спасены!

    - Мистер Есенин, - сказал господин. Я встал. - Подойдите к столу! - вдруг твердо сказал он по-русски. Я ошалел.

    - Подымите правую руку и отвечайте на вопросы.

    Я стал отвечать, но первый вопрос сбил меня с толку:

    - В бога верите?

    Что мне было сказать? Я поглядел на спутника, тот мне кивнул головой, и я сказал:

    - Да.

    - Какую признаете власть?

    Еще не легче. Сбивчиво я стал говорить, что я поэт и что в политике ничего не смыслю. Помирились мы с ним, помню, на народной власти. Потом он, не глядя на меня, сказал:

    - Повторяйте за мной: "Именем господа нашего Иисуса Христа обещаюсь говорить чистую правду и не делать никому зла. Обещаюсь ни в каких политических делах не принимать участия".

    Я повторял за ним каждое слово, потом расписался, и нас выпустили. (После мы узнали, что друзья Дункан дали телеграмму Гардингу. Он дал распоряжение по легком опросе впустить меня в Штаты.) Взяли с меня подписку не петь "Интернационала", как это сделал я в Берлине.

    Миргород! Миргород! Свинья спасла!

    НЬЮ-ЙОРК

    Сломя голову я сбежал с пароходной лестницы на берег. Вышли с пристани на стрит, и сразу на меня пахнуло запахом, каким-то знакомым запахом. Я стал вспоминать: "Ах, да это... это тот самый... тот самый запах, который бывает в лавочках со скобяной торговлей". Около пристани на рогожах сидели или лежали негры. Нас встретила заинтригованная газетами толпа.

    Когда мы сели в автомобиль, я сказал журналистам: "Mi laik Amerika..."*.

    Через десять минут мы были в отеле.

    Москва, 14 августа 1923 г.

    II
    БРОДВЕЙ

    На наших улицах слишком темно, чтобы понять, что такое электрический свет Бродвея. Мы привыкли жить под светом луны, жечь свечи перед иконами, но отнюдь не пред человеком.

    Америка внутри себя не верит в бога. Там некогда заниматься этой чепухой. Там свет для человека, и потому я начну не с самого Бродвея, а с человека на Бродвее.

    Обиженным на жестокость русской революции культурникам не мешало бы взглянуть на историю страны, которая так высоко взметнула знамя индустриальной культуры.

    Что такое Америка?

    Вслед за открытием этой страны туда потянулся весь неудачливый мир Европы, искатели золота и приключений, авантюристы самых низших марок, которые, пользуясь человеческой игрой в государства, шли на службу к разным правительствам и теснили коренной красный народ Америки всеми средствами.

    Красный народ стал сопротивляться, начались жестокие войны, и в результате от многомиллионного народа краснокожих осталась горсточка (около 500 000), которую содержат сейчас, тщательно огородив стеной от культурного мира, кинематографические предприниматели. Дикий народ пропал от виски. Политика хищников разложила его окончательно. Гайавату заразили сифилисом, опоили и загнали догнивать частью на болота Флориды, частью в снега Канады.

    Но и все же, если взглянуть на ту беспощадную мощь железобетона, на повисший между двумя городами Бруклинский мост, высота которого над землей равняется высоте 20-этажных домов, все же никому не будет жаль, что дикий Гайавата уже не охотится здесь за оленем. И не жаль, что рука строителей этой культуры была иногда жестокой.

    Индеец никогда бы не сделал на своем материке того, что сделал "белый дьявол".

    Сейчас Гайавата - этнографический киноартист; он показывает в фильмах свои обычаи и свое дикое несложное искусство. Он все так же плавает в отгороженных водах на своих узеньких пирогах, а около Нью-Йорка стоят громады броненосцев, по бокам которых висят десятками уже не шлюпки, а аэропланы, которые подымаются в воздух по особо устроенным спускным доскам; возвращаясь, садятся на воду, и броненосцы громадными рычагами, как руками великанов, подымают их и сажают на свои железные плечи.

    Нужно пережить реальный быт индустрии, чтобы стать ее поэтом. У нашей российской реальности пока еще, как говорят, "слаба гайка", и потому мне смешны поэты, которые пишут свои стихи по картинкам плохих американских журналов.

    В нашем литературном строительстве со всеми устоями на советской платформе я предпочитаю везти телегу, которая есть, чтобы не оболгать тот быт, в котором мы живем. В Нью-Йорке лошади давно сданы в музей, а в наших родных пенатах...

    Ну да ладно! Москва не скоро строится. Поговорим пока о Бродвее с точки зрения великих замыслов. Эта улица тоже ведь наша.

    Сила Америки развернулась окончательно только за последние двадцать лет. Еще сравнительно не так давно Бродвей походил на наш старый Невский, теперь же это что-то головокружительное. Этого нет ни в одном городе мира. Правда, энергия направлена исключительно только на рекламный бег. Но зато дьявольски здорово! Американцы зовут Бродвей, помимо присущего ему названия "окраинная дорога", - "белая дорога". По Бродвею ночью гораздо светлее и приятнее идти, чем днем.

    Перед глазами - море электрических афиш. Там, на высоте 20-го этажа, кувыркаются сделанные из лампочек гимнасты. Там, с 30-го этажа, курит электрический мистер, выпуская электрическую линию дыма, которая переливается разными кольцами. Там, около театра, на вращающемся электрическом колесе танцует электрическая Терпсихора и т. д., все в том же роде, вплоть до электрической газеты, строчки которой бегут по 20-му или 25-му этажу налево беспрерывно до конца номера. Одним словом: "Умри, Денис!.." Из музыкальных магазинов слышится по радио музыка Чайковского. Идет концерт в Сан-Франциско, но любители могут его слушать и в Нью-Йорке, сидя в своей квартире.

    Когда все это видишь или слышишь, то невольно поражаешься возможностям человека, и стыдно делается, что у нас в России верят до сих пор в деда с бородой и уповают на его милость.

    Бедный русский Гайавата!

    БЫТ И ГЛУБЬ ШТАТОВ

    Тот, кто знает Америку по Нью-Йорку и Чикаго, тот знает только праздничную или, так сказать, выставочную Америку.

    Нью-Йорк и Чикаго есть не что иное, как достижения в производственном искусстве. Чем дальше вглубь, к Калифорнии, впечатление громоздкости исчезает: перед глазами бегут равнины с жиденькими лесами и (увы, страшно похоже на Россию!) маленькие деревянные селения негров. Города становятся похожими на европейские, с той лишь разницей, что если в Европе чисто, то в Америке все взрыто и навалено как попало, как бывает при постройках. Страна все строит и строит.

    Черные люди занимаются земледелием и отхожим промыслом. Язык у них американский. Быт - под американцев. Выходцы из Африки, они сохранили в себе лишь некоторые инстинктивные выражения своего народа в песнях и танцах. В этом они оказали огромнейшее влияние на мюзик-холльный мир Америки. Американский фокстрот есть не что иное, как разжиженный национальный танец негров. В остальном негры - народ довольно примитивный, с весьма необузданными нравами. Сами американцы - народ тоже весьма примитивный со стороны внутренней культуры.

    Владычество доллара съело в них все стремления к каким-либо сложным вопросам. Американец всецело погружается в "Business"* и остального знать не желает. Искусство Америки на самой низшей ступени развития. Там до сих пор остается неразрешенным вопрос: нравственно или безнравственно поставить памятник Эдгару По. Все это свидетельствует о том, что американцы - народ весьма молодой и не вполне сложившийся. Та громадная культура машин, которая создала славу Америке, есть только результат работы индустриальных творцов и ничуть не похожа на органическое выявление гения народа. Народ Америки - только честный исполнитель заданных ему чертежей и их последователь. Если говорить о культуре электричества, то всякое зрение упрется в этой области в фигуру Эдисона. Он есть сердце этой страны. Если бы не было этого гениального человека в эти годы, то культура радио и электричества могла бы появиться гораздо позже, и Америка не была бы столь величественной, как сейчас.

    Со стороны внешнего впечатления в Америке есть замечательные курьезы. Так, например, американский полисмен одет под русского городового, только с другими кантами.

    Этот курьез объясняется, вероятно, тем, что мануфактурная промышленность сосредоточилась главным образом в руках эмигрантов из России. Наши сородичи, видно, из тоски по родине, нарядили полисмена в знакомый им вид формы.

    Для русского уха и глаза вообще Америка, а главным образом Нью-Йорк, - немного с кровью Одессы и западных областей. Нью-Йорк на 30 процентов еврейский город. Евреев главным образом загнала туда нужда скитальчества из-за погромов. В Нью-Йорке они осели довольно прочно и имеют свою жаргонную культуру, которая ширится все больше и больше. У них есть свои поэты, свои прозаики и свои театры. От лица их литературы мы имеем несколько имен мировой величины. В поэзии сейчас на мировой рынок выдвигается с весьма крупным талантом Мани-Лейб.

    Мани-Лейб - уроженец Черниговской губ. Россию он оставил лет 20 назад. Сейчас ему 38. Он тяжко пробивал себе дорогу в жизни сапожным ремеслом и лишь в последние годы получил возможность существовать на оплату за свое искусство.

    Переводами на жаргон он ознакомил американских евреев с русской поэзией от Пушкина до наших дней и тщательно выдвигает молодых жаргонистов с довольно красивыми талантами от периода Гофштейна до Маркиша. Здесь есть стержни и есть культура.

    В специфически американской среде - отсутствие всякого присутствия.

    Свет иногда бывает страшен. Море огня с Бродвея освещает в Нью-Йорке толпы продажных и беспринципных журналистов. У нас таких и на порог не пускают, несмотря на то что мы живем чуть ли не при керосиновых лампах, а зачастую и совсем без огня.

    Сила железобетона, громада зданий стеснили мозг американца и сузили его зрение. Нравы американцев напоминают незабвенной гоголевской памяти нравы Ивана Ивановича и Ивана Никифоровича.

    Как у последних не было города лучше Полтавы, так и у первых нет лучше и культурней страны, чем Америка.

    - Слушайте, - говорил мне один американец, - я знаю Европу. Не спорьте со мною. Я изъездил Италию и Грецию. Я видел Парфенон. Но все это для меня не ново. Знаете ли вы, что в штате Теннесси у нас есть Парфенон гораздо новей и лучше?

    От таких слов и смеяться и плакать хочется. Эти слова замечательно характеризуют Америку во всем, что составляет ее культуру внутреннюю. Европа курит и бросает, Америка подбирает окурки, но из этих окурков растет что-то грандиозное.

    ‹1923›

    Дама с лорнетом

    (Вроде письма. На общеизвестное)

    Когда-то я мальчиком, проезжая Петербург, зашел к Блоку2. Мы говорили очень много о стихах, но Блок мне тут же заметил, вероятно, по указаниям Иванова-Разумника: «Не верь ты этой бабе. Ее и Горький считает умной. Но, по-моему, она низкопробная дура»3.

    Это были слова Блока. После слов Блока, к которому я приехал, впервые я стал относиться и к Мережковскому4 и к Гиппиус1 - подозрительней. Один только Философов, как и посейчас, занимает мой кругозор5, которому я писал и говорил то устно, то в стихах; но всё же Клюев и на него составил стихи6, обобщая его вместе с Мережковскими.

    - Что такое Мережковский?

    - Во всяком случае, не Франс.

    - Что такое Гиппиус?

    - Бездарная завистливая поэтесса.

    В газете «Ecler»* Мережковский называл меня хамом,7 называла меня Гиппиус альфонсом, за то, что когда-то я, пришедший из деревни, имел право носить валенки.

    - Что это на Вас за гетры?8 - спросила она, наведя лорнет.

    Я ей ответил:

    - Это охотничьи валенки.

    - Вы вообще кривляетесь.

    * * *

    Потом Мережковский писал: «Альфонс10, пьяница, большевик!»9

    А я ему отвечал устно:

    «Дурак, бездарность!»

    Клюев, которому Мережковский и Гиппиус не годятся в подметки в смысле искусства, говорил: «Солдаты испражняются. Где калитка, где забор, Мережковского собор». Действительно, колоннады. Мадам Гиппиус! Не хотите ли Лориган11? Ведь Вы в «Золотое руно» снимались так же в брюках с портрета Сомова12.

    Лживая и скверная Вы13. Всё у Вас направлено на личное влияние Вас.

    Вы пишете14:

    «Основа партии - общее утверждение ценностей».

    Это Вы пишете.

    Безмозглая и глупая дама.

    Даже Шкловский помнит, что Вы говорили15 и что опять пишете: «крайнюю» хату, левую или правую, это безразлично, раз он художник. Такое время16. Слова Ваши.

    Вы продажны и противны в этом, как всякая контрреволюционная дрянь.

    Это суждение к нам не подходит. Дорога Ваша ясна с Вашим игнорированием нас (хотя Вы писали обо мне статьи хвалебные)17.

    Пути Вам нет сюда, в Советскую Россию. Все равно Вы будете путешественники по стране СССР с Бедекером18.

    ‹1925›

    В. Я. Брюсов

    Умер Брюсов. Эта весть больна и тяжела, особенно для поэтов.

    Все мы учились у него. Все знаем, какую роль он играл в истории развития русского стиха.

    Большой мастер, крупный поэт, он внес в затхлую жизнь после шестидесятников и девятидесятников струю свежей и новой формы.

    Лучше было бы услышать о смерти Гиппиус и Мережковского, чем видеть в газете эту траурную рамку о Брюсове.

    Русский символизм кончился давно, но со смертью Брюсова он канул в Лету окончательно.

    Много Брюсова ругали, много говорили о том, что он не поэт, а мастер. Глупые слова! Глупые суждения!

    После смерти Блока это такая утрата, что ее и выразить невозможно.

    Брюсов был в искусстве новатором.

    В то время, когда в литературных вкусах было сплошное слюнтяйство, вплоть до горьких слез над Надсоном, он первый сделал крик против шаблонности своим знаменитым:

    О, закрой свои бледные ноги.
     

    Много есть у него прекраснейших стихов, на которых мы воспитывались.

    Брюсов первый раздвинул рамки рифмы и первый культивировал ассонанс.

    Утрата тяжела еще более потому, что он всегда приветствовал все молодое и свежее в поэзии. В литературном институте его имени вырастали и растут такие поэты, как Наседкин, Иван Приблудный, Акульшин и др.

    Брюсов чутко относился ко всему талантливому.

    Сделав свое дело на поле поэзии, он последнее время был вроде арбитра среди сражающихся течений в литературе. Он мудро знал, что смена поколений всегда ставит точку над юными, и потому, что он знал, он написал такие прекрасные строки о гуннах:

    Но вас, кто меня уничтожит,
    Встречаю приветственным гимном.

     

    Брюсов первый пошел с Октябрем, первый встал на позицию разрыва с русской интеллигенцией. Сам в себе зачеркнуть страницы старого бытия не всякий может. Брюсов это сделал.

    Очень грустно, что на таком литературном безрыбьи уходят такие люди.

    ‹1924›

    А. М. Горькому

    3 июля 1925 г. Москва

    Дорогой Алексей Максимович!

    Помню Вас с последнего раза в Берлине. Думал о Вас часто и много.

    В словах, и особенно письменных, можно сказать лишь очень малое. Письма не искусство и не творчество.

    Я всё читал, что Вы присылали Воронскому.

    Скажу Вам только одно, что вся Советская Россия всегда думает о Вас, где Вы и как Ваше здоровье. Оно нам очень дорого.

    Посылаю Вам все стихи, которые написал за последнее время.

    И шлю привет от своей жены, которую Вы знали еще девочкой по Ясной Поляне.

    Желаю Вам много здоровья, сообщаю, что все мы следим и чутко прислушиваемся к каждому Вашему слову.

    Любящий Вас

    Сергей Есенин.

    3/VII.1925.

    Москва.

    [Когда я читаю Успенского...]

    ...Когда я читаю Успенского, то вижу перед собой всю горькую правду жизни. Мне кажется, что никто еще так не понял своего народа, как Успенский. Идеализация народничества 60-х и 70-х годов мне представляется жалкой пародией на народ. Прежде всего там смотрят на крестьянина, как на забавную игрушку. Для них крестьянин - это ребенок, которым они тешатся, потому что к нему не привилось еще ничего дурного. Успенский показал нам жизнь этого народа без всякой рисовки. Для того чтобы познать народ, не нужно было ходить в деревню. Успенский видел его и на Растеряевой улице. Он показал его не с одной стороны, а со всех. И смеялся Успенский не так, как фальшивые народники - над внешностью, а над сердцем своей правдивой душой, горьким словом Гоголя.

    ‹1915›

    Анкета о Пушкине

    1. Как вы теперь воспринимаете Пушкина?

    Пушкин - самый любимый мною поэт. С каждым годом я воспринимаю его все больше и больше как гения страны, в которой я живу. Даже его ошибки, как, например, характеристика Мазепы, мне приятны, потому что это есть общее осознание русской истории.

    2. Какую роль вы отводите Пушкину в судьбах современной и будущей русской литературы?

    Влияния Пушкина на поэзию русскую вообще не было. Нельзя указать ни на одного поэта, кроме Лермонтова, который был бы заражен Пушкиным. Постичь Пушкина - это уже нужно иметь талант. Думаю, что только сейчас мы начинаем осознавать стиль его словесной походки.

    3. Как дать Пушкина современному русскому читателю?

    Я не поклонник отроческих стихов Пушкина. По-моему, их нужно просмотреть и некоторые выкинуть. Из зрелых стихов я считаю ненужным все случайные стихотворные письма и эпиграммы, кроме писем к Языкову и Дельвигу.

    ‹1924›

    Литература о Есенине

  • Е. Л. Карпов. С. А. Есенин, библиографический справочник. - М.: «Высшая школа», 1964, 160 стр. - Наиболее полный, аннотированный справочник газетных, журнальных статей и книг о Есенине. Справочник содержит 793 названия, доведен до июня 1965 года.
  • Ю. Прокушев. Юность Есенина. - М.: «Московский рабочий», 1963, 191 стр.
  • «Воспоминания о Сергее Есенине». Сборник под общей редакцией Ю. Л. Прокушева. - М.: «Московский рабочий», 1963, 520 стр.
  • Илья Шнейдер. Встречи с Есениным. Воспоминания. - М.: «Советская Россия». 1966, 103 стр.
  • «Есенин и русская поэзия». Сборник статей о творчестве Есенина. Отв. ред. чл.-корр. АН СССР В. Г. Базанов. - Л.: «Наука», 1967, 393 стр.
  • «Сергей Есенин». Юбилейный сборник. Исследования, мемуары, выступления. Под общей редакцией Ю. Л. Прокушева. - М.: «Просвещение», 1967, 258 стр.
  • Е. Наумов. Сергей Есенин. Личность. Творчество. Эпоха. - Л.: Лениздат, 1969, 494 стр.
  • П. Юшин. Сергей Есенин. Идейно-творческая эволюция. - М.: Изд-во МГУ, 1969, 477 стр.