Н.П.ОгаревЮморПоэмаСодержаниеОТ ИЗДАТЕЛЬСТВАПервые две части «Юмора» были написаны Н. П. Огаревым в 1840-1841 гг., третья — в 1869 г. Напечатаны были две части Герценом — в 1857 г., третья появилась в «Полярной звезде» — в 1869 г. В России в полном виде «Юмор» никогда в печати не появлялся. В 1904 г. М. О. Гершензон включил его во второй том «Стихотворений» Огарева (изд. Сабашниковых), но по требованию цензуры вынужден был сделать такие значительные купюры, которые совершенно обесценивали издание. В общей сложности он исключил из поэмы 301 строку. Не всегда это были единичные стихи — изъята была вся VI глава второй части. Внастоящем издании восстановлены все цензурные купюры и вновь проверен текст по заграничным изданиям (Стихотворения Огарева, Лондон, 1858, и «Полярная звезда» на 1869г.). К «Юмору» Огарев возвращался несколько раз. М. О. Герщензон обнаружил отрывки и черновики, относящиеся к 1873 г. Мы даем их в приложении. Гершензон предполагает, что стихотворение «Gasthaus zur Stadt Rom» должно было войти в третью часть поэмы. Кроме размера, мало что говорит за это предположение, а размер стиха не очень убедительный аргумент, ибо Огарев пользовался размером «Юмора» и в других своих монологах. В лучшем случае — это материал для проектированной тогда же третьей части. Мы, тем не менее, даем в приложении и это стихотворение. Academia
ОГАРЕВКогда конкретно, в лицах, пытаешься представить себе то «поколение дворянских, помещичьих революционеров первой половины прошлого века», о котором писал Ленин, невольно думаешь о лучших деятелях 14 декабря, о блестящем мыслителе и стилисте Герцене. «Кроткий» Огарев (так называли его и Герцен и Анненков), скромный и верный Патрокл (обозначение Чернышевского) знаменитого Ахиллеса-Искандера часто забывается!. Конечно, Герцен и как мыслитель, и как художник, и как политик-организатор гораздо крупнее, оригинальнее, цельнее Огарева. Прежде всего Герцен после 1848 г. и до самой смерти ощущал себя — несмотря на свою горячую любовь к России — международным революционером. Его мысль разрабатывала и проблемы революционных перспектив Западной Европы. Именно поэтому, по определению Ленина, он был не только одним из основоположников русского народничества, но и мыслителем, приближавшимся к разрыву с ограниченностью западно-европейской мелкобуржуазной демократии. Среди русских писателей нет художника более интернационального по тематике, по стилю. Фон «Былого и дум» — бурлящая политическая жизнь больших европейских городов: Рим, Париж, Лондон, их быт, типы, социальные силы органически вошли в сознание Герцена — политика и художника. Не то у Огарева. Как публицист, он занят почти исключительно русскими и притом больше всего отдельными экономическими, связанными с крестьянской реформой проблемами; ему чужд при этом философский размах Герцена. А в своем поэтическом творчестве Огарев остается лириком, неспособным на широкое реалистическое изображениеокружающей его действительности. В его поэзии заграничного периода живет испуг перед «разгаром бешеным столицы» — Лондона, и «всем чужой» поэт проклинает «весь треск и лепет городской — звук оглушительнее пытки», ему «хотелось бы в родные стены, к раздольной вольной тишине». И по форме своего творчества Огарев несравненно беднее, серее и обыденнее Герцена. Автор «Былого к дум» сумел создать свой собственный стиль, решительно и принципиально отличный от стиля всех других крупных русских писателей XIX века. Несмотря на архаический, российски-барский налет, порой ощущающийся у Герцена, он, как мастер формы, с громадной силой и своеобразием воспринял и усвоил революционные «гейневские» западно-европейские литературные традиции. Творчество же Огарева, несмотря на отдельные стихотворения — подражания и вариации стихов Гейне (при чем на огаревскую поэзию менее всего оказала влияние политическая лирика великого немецкого поэта), несмотря на то, что уОгарева порой пробиваются и некрасовские мотивы (например, «Кабак»), все же в основном это творчество, по его стилю, легко сблизить и сопоставить с творчеством ряда дворянских усадебных поэтов.Огаревский «Юмор» — этот лирический монолог дворянского интеллигента, по тонуи форме — особенно всвоих двух первых частях, относящихся к 1840-1841 гг., — является своеобразным подражанием «Евгению Онегину», при чем в «Юморе» герой поэмы и поэт слиты, и лирика, правда, в значительной своей части, политическая, главенствует над линией реалистического описания. О публицистике же Огарева Герцен писал ему: «я часто нападаю на форму у тебя. Она шероховата, тяжела местами, и от этогомысль тускнеет». Наконец жизнь Герцена замечательна напряженным борением за единство своей личности во всех ее проявлениях, за единство эмоции, мысли и действия, за единство его «частной» жизни и «общей» деятельности. Огарев не знал герценовского стремления к целостности. В начале 50-х годов в нем живут раздельно фабрикант и поэт, а позженародник-экономист и лирик дворянской революционности Если Герцен и личную свою жизнь, правда, в конечном счете неудачно, пытался создать как образец поведения передового человека, революционера, если Герцен на примере своей личной жизни хотел доказать, что разум должен «деятельнее вступить в устройство частной жизни», что «частное», личное неразрывно с «общим», с общественным, то Огарев никогда себе таких больших целей не ставил, к ним не стремился, В жизни Огарева не было союза с такой замечательной и передовой женщиной своего времени, как Наталия Александровна Герцен, В жизни Герцена, несмотря на ряд тяжких и болезненных поражений, не было ни пустой и светской Марии Львовны Огаревой, ни мало культурной Мэри Сатерленд, подруги стареющего и состарившегося Огарева. И еще одно сопоставление: первым организатором русской революционной зарубежной печати был именно Герцен, проявивший в своей эмигрантской деятельности значительное практическое чутье и деловитость, сумевший сохранить и использовать нужные денежные средства. А Огарев один, без своего друга, был бы, наверное, столь же мало удачливым издателем, как и раньше в России фабрикантом. Итак, что же Огарев — только Обломов? Ведь вот сохранились принадлежащие его перу сценки «Бедлам или день из нашей жизни», — «Обломов в эмиграции» могли бы мы их назвать. В этой автохарактеристике сон, безделье, вино побеждают Огарева, его мысль и поэзию, и шутливая форма приобретает страшную горечь содержания. Итак, повторяем наш вопрос: Огарев лишь Обломов? Что же он, всего-навсего, как говорил Ю. Айхенвальд, «поэт жизни прожитой», эпигон дворянской лирики, чья «душа похожа на опустелый барский дом» ? Что же он — только один из многих «лишних людей», расколотый надвое, поэт «двойного бытия» (Лундберг)? Судить так об Огареве — значит вовсе не понимать его, вовсе не видеть его сильных сторон, а тем самым и не уловить важных черт поколения русских дворянских революционеров. Трудно указать другого общественного деятеля и другого художника, в котором слабость и сила были бы сплетены так неразрывно и сложно, как у Огарева, Это хорошо чувствовал сам поэт, это знали и его друзья. «Я человек, полный тихой резигнации и неизменной непоколебимости», — читаем мы в одном письме Огарева 1841 года. Н. А, Герцен так характеризовала Огарева: «Что за чудный человек; по фактам, по внешней жизни сто я не знаю никого нелепее, зато какая мощь мысли, твердость, внутренняя гармония...» Ту же мысль высказывал Огарев и в следующих строках одного своего письма 1840 года: «на меня можно кричать и бить меня можно, но внутренняя жизнь моя — моя, и в ней нет доступу никому, на нее нельзя кричать, бить ее не позволяется». Итак, «внутренняя сила» Огарева была несомненной, бесспорной и для него самого н для близких к нему людей, несмотря на столь же очевидную слабость человека и деятеля. Эта «внешняя слабость» и «внутренняя сила» — условность этих терминов, я полагаю, очевидна и в оговорках не нуждается — были притом, при всем неповторимо индивидуальном их проявлении у Огарева, отражением закономерностей, присущих бытию определенных социальных групп эпохи. Если за мужественным, норой торжественным и чеканным стихом Рылеева как бы чувствуется мерный шаг тех воинских частей, которыедекабристы надеялись повести на штурм самодержавия, то за стихом Огарева, не только грустным и нежным, но и сосредоточенным и сдержанным, ощущается та напряженная и глубокая работа мысли, которая в 30-х и40-х годах была единственным уделом наследников разгромленного декабризма. Огаревская лирика является, быть может, наиболее типичным художественным отражением тех лет,когда в тесном, дружеском кругу революционно настроенной русской дворянской интеллигенции усваивалась и революционно заострялась философская мысль Запада, когда, по выражению Чернышевского, «восторженная дружба», «энтузиазм», «восторженный экстаз», слова и мысли, еще лишенные проверки на деле, не обладающие подлинной решительностью, ясностью и твердостью, былив данных исторических условиях «сильным деятелем в развитии нашего общества или, чтобы выразиться точнее, лучших его представителей». Конечно, на основе философской работы Станкевича, Белинского, Бакунина, Герцена, Огарева мог явиться поэт и иного склада и масштаба, нежели автор «Юмора». Не было бы ничего невозможного в возникновении в 40-х годах в России революционной поэзии по своей проблемной и философской объемности и заостренности, равной и превосходящей реакционную поэзию Тютчева, соперничающей с революционной прозой Герцена. Но «кроткий» лирик Огарев является в историческом аспекте передовым поэтом и мыслителем своего времени именно потому, что узок круг дворянских революционеров, потому что мысль идейного авангарда 30-х и 40-х годов не знает еще превращения революционной мысли в революционнее дело, потому что тогда Огарев мог воскликнуть: «Да здравствует партия, хотя бы эта партия был один человек!», потому что революционное товарищество ограничивалось тогда интимной дружбой немногих. В поэзии Огарева «...всесильный дух движенья и создания, тот вечно юный, новый и живой», постигнутый «тяжелой борьбой» мысли и ее «движением», иначе говоря!, мучительнейшая и неразрешенная для того времени проблема отыскания в самой действительности элементов и факторов, являющихся залогом ее революционного изменения в будущем, — эта проблема, как и вообще важнейшие идеи передовой интеллигенции той поры, не отражена непосредственно и наглядно. В силе остается следующая гениальная характеристика Белинского: «стихотворения г. Огарева, отличающиеся особенной внутренней меланхолической музыкальностью, почерпнуты из столь глубокого, хотя и тихого чувства, что часто, не обнаруживая в себе прямой и определенной мысли, они погружают душу именно в невозвратимое ощущение того чувства, которого сами они только как бы невольные отзывы, выброшенные переполнившимся волнением». И, в сущности, так же понимает задачи своего творчества сам Огарев, когда он в «Юморе» открещивается от намерения занимать читателя: ...Исторьей длинной и бессвязной. Не лучше ль будет мой рассказ Мне написать вам сообразно Порядку тайному, что в нас Не болтовней безумно-праздной, Но смыслом внутренним души Определяется в тиши? Творчество Огарева — это поэтическое отражение той психологической подосновы, тех психологических истоков, из которых вырастала мысль Герцена, конечно, гораздо более отточенная и целеустремленная, но с огаревской поэзией неразрывно связанная, — более того, ею органически дополняемая. Неслучайно в «Былом и думах» отрывки из «Юмора» служат поэтической иллюстрацией наиболее лирических — я говорю о лирике дружбы дворянских революционеров — эпизодов. Недаром предлагал Герцен в таких выражениях Огареву совместную работу над драматическими сценами из истории декабристов: «где надо будет стихнуть — стихни, где надобно прозить — постараюсь». Конечно, проза Герцена была разнообразней и богаче поэтической палитры Огарева, но, вместе с тем, в этой прозе были такие стороны, которые свое наиболее полное и верное отражение находили лишь в стихах друга-поэта, А известная «бедность» тона и настроений Огарева была, вместе с тем, сильна особенной сосредоточенной ровностью, душевной сдержанностью, умением не отчаиваться и не итти на компромисс. Это было большим и замечательным умением в годы, отмеченные озорным и озлобленным отчаянием Полежаева и безысходным метанием Печерина. В последней части «Юмора», написанной уже в конце 60-х годов, Огарев мечтает о «напеве... очень нежном», для того Чтоб чувство мести безмятежно Вновь до гармонии дошло — Иначе в жизни тяжело. Жизненная цель определяется в «Юморе» следующим образом: ...духом выше стать страданья И ровно жизнь свою вести Как светлое души созданье, Встречаться с каждым на пути С любовью, полной упованья, Привлечь его, не дать коснеть И сердце сердцем отогреть! Надо полностью учесть историческую специфику тех лет, для того чтобы понять, что в условиях гнета николаевской реакции и деятельности кружков 40-х годов эти слова были не прекраснодушной болтовней, а поэтической формой организационной работы для привлечения новых участников в эти кружки! Но, конечно, столь же очевидно, что уже в 50-х годах «восторженная дружба» перестала быть сколько-нибудь удовлетворительным методом создания и организации революционных сил. В одном письме 1843 года Огарев пояснял, что под стремлением «гармонически развить именно то светлое, спокойное, что мне дано», он отнюдь не понимает «Passiwitat» (пассивность). — «Нет! внутренний свет должен быть такой силой, которая бы в борьбе не допускала метаться, как угорелому, но сквозь борьбу выносила бы к тому, что истинно». Огарев своей жизнью доказал, что его стремление к «светлому, спокойному» не было стремлением к «гармонии» подлого компромисса, к тишине трусливого либерализма, к «робкой мысли» («Юмор») изменивших московских друзей 40-х годов, к грошовому оптимизму преуспевающих пенкоснимателей людей типа Боткина, Корша и т. д. Огарев имел право сказать: Пусть иногда тоска теснит мне жизнь мою, И я шепчу проклятья ночи тени, Но сердцем молод я. Еще я жизнь люблю... . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . И вес, что живо полюбил когда-то, Осталось мне навек и сладостно, и свято. Доминирующим и характерным мотивом «Юмора» являются, в сущности, следующие строки: Не все, не все, о боже, нет! Не все в душе тоска сгубила. На дне ее есть тихий свет, На дне ее еще есть сила; Я тайною верою согрет, И, что бы жизнь мне ни сулила, Спокойно я взгляну вокруг — И ясен взор, и светел дух! Эти настроения варьируются много раз: Мне чужд отчаянья язык, Достойный дикого невежды. Но тяжек в веке этот миг, От частых слез распухли вежды; В грядущем, верю я, светло, Но нам ужасно тяжело. И даже в конце 60-х годов, когда Огарев приближается к одинокой и мрачной старости, когда вокруг него нет ни друзей, ни учеников, когда в Европе и в России торжествует реакция, когда сам поэт задает себе зло и беспощадно вопрос: Что ж я?.. споткнувшийся пророк, Иль так... распутный старичок? — даже и тогда Огарев не теряет своего оптимизма: Но я пророчу, не боясь, Исполненный надежды смелой, Что новый кряж взойдет у нас — С стремленьем чистым, мыслью зрелой, И пусть посердит вас и вас, Но жизни будущего целой Блеснет в нем яркая звезда — Затем и гнев ваш не беда... Для верного понимания силы огаревского оптимизма надо еще иметь в виду, что узловыми пунктами «Юмора», написанного в дваприема, являются два наиболее трудных н мучительных периода в жизни Огарева и Герцена: начало 40-х годов, жизнь пленниками николаевской реакции, и конец 60-х годов — период разрыва с русским либерализмом и взаимного непонимания с новым, молодым, разночинским поколением русской революции. Огарев в «Юморе» не побоялся искренно и ярко рассказать о этих двух тяжких периодах своей жизни, которые Герцен до известной степени замолчал в «Былом и думах», запрятав свои переживания в дневники и письма. Конечно, не всякий оптимизм плодотворен и не всякий пессимизм бесплоден. Последнее мы хорошо знаем на примере Герцена. Скептицизм Герцена после48 года был, по определению Ленина, “формой перехода от иллюзий «надклассового» буржуазного демократизма к суровой, непреклонной и непобедимой классовой борьбе пролетариата” («Памяти Герцена»). Но Огарев, не знавший многих побед Герцена, некоторых его идейных взлетов, не зналтакже н тяжести и глубины ряда сто поражений. Это особенно ярко обнаружилось в 60-е годы в столкновения«с новым революционным поколением. Трудно указать в истории мирового революционного движения другой период, когда между двумя революционными поколениями, идейно между собой связанными, обнаружилась бы такая психологическая, бытовая и политико-тактическая пропасть, как в 60-е годы между Герценом и Огаревым, с одной стороны, и разночинцами-революционерами — с другой. Ведь Герцен и Огарев были основоположниками народничества, в них, по определению Ленина, «демократ... все же брал верх». Ведь молодая демократическая эмиграция исповедовала то же народничество. Но герценовские колебания к либерализму, психологические и бытовые навыки материально обеспеченных дворянских революционеров клали резкую грань между ними ипредставителями «мужицкого демократизма». Герцен был для революционеров6'Nx годов пройденным этапом, в лучшем случае приемлемым как представитель революционного наследства, норешительно неприемлемым ка. дождь и учитель, потому что в60-х годах, как аллегорически выразился Добролюбов, мало уже было жить «на дереве», т. е. в эмиграции, и оттуда свысока проповедывать измученной «толпе путников», задыхающейся внизу, вцарской России, а надобыло браться за общее «настоящее дело». И вот в этом остром иболезненном столкновении Огарев оказался в лучшем положении, чем Герцен. Правда, и у Огарева, в частности в «Юморе», встречаются выпады против молодого революционного поколения («больше груб он вышел, но не меньшетуп»), но они никогда не достигают безобразной резкости и барской пренебрежительности некоторых герценовских нападок. Иза такую «невыдержанность» Огареву нередко доставалось от Герцена в письмах. Правда, Огарев, как публицист, также отличался от публицистов нового демократического поколения и, прежде всего, искал — как то показывают его статьи в «Колоколе» — мирный эволюционный выход из кризиса, но все же он был гораздо более типичным и «чистым» публицистом-народником идемократом, чем Герцен, в значительной мере лишенным и по содержанию, и по стилю барски-дворянских черт последнего. У Огарева сказалось его умение«принимать» жизнь, отсутствие тех стремлений к роли вождя, которыми жил Герцен, большая личная демократичность, «светлый» и «ровный» взгляд, готовность и способность, раз того требовала жизнь, от интимной, дворянской лирики перейти к народнической публицистике. Еще одно замечание: буржуазные критики называли Огарева поэтом барского прошлого. Это, конечно, клевета. Да, «святая даль воспоминаний» играет огромную роль в поэзии Огарева, «болезнь души — воспоминанье», — говорит поэт. А в одном из его писем мы читаем: «для того, чтобы хорошо писалось, мне нужновспомнить какой-то отъезд, еще два-три мгновения, когда было так полно па душе». Но, как показывает отчетливо «Юмор»и «Старый дом», «память прежних лет» дорога Огареву именно как воспоминание о светлой революционной дружбе, о том времени, когда, в период клятвы на Воробьевых горах, молодым дворянским революционерам светлое будущее казалось столь близким, когда «юность кипела в душах», когда ...с другом бывало Здесь мы жили умом и душой, Много дум золотых возникало В этой комнатке прежней порой. Но в заключительной части «Юмора» в 60-е годы Огарев обращается уже не к своей прошедшей юности, а к юности будущего революционного поколения, беспощадно, но трезво разоблачаясобственную слабость. А вот поэт дворянской реакции Фет с любовью вспоминает о «сером ветхом доме» дворянской усадьбы для того, чтобы идеализироватькнутобойничающего помещика,и предается «несбыточным грезам» — в сущности, о вечном торжестве крепостничества. Гершензон сближал Огарева и Фета — но ведь крепостническая гармонияФета ничего не имеет общего со светлоймыслью Огарева. Итак, тесно сплетенные слабость и сила, Обломов — интимный индивидуалистический лирик и организатор-поэт революционной дружбы, меланхолическая приглушенность тона и революционный оптимизм, внешнее «бездумье» и поэтическое отражение глубокой философской мысли, дворянская поэтическая форма и народнический демократизм по существу — такова мера противоречий жизни и творчестваОгарева. Я. Эльсберг
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
IПодчас, не знаю почему, Меня страшит моя Россия; Мы, к сожаленью моему, Не справимся с времен Батыя; У нас простора нет уму, В своем углу, как проклятые, Мы неподвижны и гнием, Не помышляя ни о чем. Куда ни взглянешь - все тоска, На улицах все снег да холод, К тому ж и жизнь нам нелегка: Везде безденежье да голод - Министром Вронченко2 пока; Канкрин3 уж слишком был немолод, На лаж ужасно что-то скуп, А рубль-целковый очень глуп. В литературе, о друзья (Хоть сам пишу, о том ни слова), Не много проку вижу я. В Москве все проза Шевырева4 - Весьма фразистая статья, Дают Парашу5 Полевого, И плачет публика моя; Певцы замолкли, Пушкин стих, Хромает тяжко вялый стих. Нет, виноват! - есть, есть поэт, Хоть он и офицер армейской6; Что делать, так наш создан свет, - У нас, в стране Гиперборейской, Чуть есть талант, уж с ранних лет - Иль под надзор он полицейской Попал, иль вовсе сослан он. О нем писал и Виссарьон7. Но перервемте эту речь, Литература надоела; Пусть пишет Нестор8, пишет Греч9, Что нам до этого за дело? Позвольте на диван мне лечь: Закурим трубку - вот в чем смело Могу уверить вас: сей дым Уж нынче дамам невредим. Да, в этом есть успех у нас, Уж вовсе время исчезает Олигархических проказ; Нас спесь уже не забавляет, В гостиных скучно нам подчас, На балах молодежь зевает, Гулять не ходит на бульвар, - У ней в чести Швалье да Яр10. Порой и я - известно вам - Люблю одну, две, три бутылки Хоть с вами выпить пополам: Умы становятся так пылки, Дается воля языкам, А там ложись хоть на носилки... Но я боюся за одно: Ну надоест нам и вино?.. Тогда что делать? Час избрав, Ступай в деревню, мой приятель, Агрономических забав Усердный сделайся искатель, Паши три дня - и будешь прав. Я о крестьянах, как писатель, Сказал бы много - но молчу; Не то чтоб... просто не хочу. Но мне в деревне не живать; Как запереться в юных летах! Я в полк сбираюсь, щеголять Хочу в усах и эполетах, Скакать верхом и рассуждать О разных воинских предметах; Наверно, быть могу я, друг, Монтекукулли11 иль Мальбруг12. А может быть, и сей удел Пройдет сквозь пальцы - и на свете Останусь я без всяких дел, Подумаю о пистолете, Скажу, что свет мне надоел, -- Что ничего уж нет в предмете, Взведу курок... о человек! Минута - и твой кончен век! Скажу, и брошу пистолет, Спрошу печально чашку чая, Торговли нашей лучший цвет; А жалок мне удел Китая. У Альбиона чести нет, Святую совесть забывая, Имея очень жадный нрав, Не знает он народных прав. Хотел еще о том о сем, О Франции сказать два слова И с вами разойтись потом, Но мы до времени другого Отложим это, - да, о чем Я начал, бишь? А! Вспомнил снова: О родине. О, край родной! Но спать пора нам, милый мой. IIА! Вы опять пришли ко мне. Давайте ж говорить мы с вами О Франции. Наедине Оно позволено с друзьями И даже в здешней стороне, Но с затворенными дверями; Не то без церемоний вас Попросят к Цынскому13 как раз. Я сам был взят, и потому Кой-что могу сказать об этом. Сперва я заперт был в тюрьму, Где находился под секретом, То есть в подвале жил зиму И возле кухни грелся летом, Потом решил наш приговор, Чтоб был я сослан под надзор. Но satis, sufficit14, мой друг, То есть об этом перестану. Мне грустно нынче. Все вокруг Так вяло - сам я духом вяну; Сам растравляю свой недуг, Тревожу в сердце где-то рану. Занятье глупое! Оно И больно очень и смешно. Да как же быть? И если б вам В себя всмотреться откровенно, Вы грусть и с желчью пополам В душе нашли бы непременно. В халате, дома, по коврам Ходили б молча совершенно, Иль напевали б - и в такой Прогулке шел бы день-другой. Сказать вам правду - это мы Давно привыкли звать хандрою: Недуг, рожденный духом тьмы И века странной пустотою, Охотой к лету средь зимы, Разладом с миром и с собою, Стремленьем, наконец, к тому, Что не дается никому. Возьмите факты: древний мир Весь только жил для наслажденья; Но этот свержен был кумир, И стали жить для размышленья - Там с миром, здесь с собою мир; У нас же глупое смешенье: Всегда, одно другим губя, Мы только мучим лишь себя. Не правда ль, сказано умно, Хотя поэзии тут мало? Да что? Признаться вам, давно Все как-то в жизни прозой стало, Как отшипевшее вино В стекле непитого бокала; Отвыкли мы от сладких слез, От юных шалостей и грез. Как вспомнишь радость и печаль, Что в прежни годы волновали, Как нам становится их жаль! Как возвратить бы их желали! Свята для нас былого даль... И вот еще грустней мы стали! Где сердца жар? Где пыл в крови? Где мир мечтательной любви? Быть влюблену в то время мне, Быть может, раза два случилось, Тогда я плакал в тишине, При встрече с нею сердце билось, Бледнели щеки, - в каждом сне Передо мной она носилась, Я просыпался, а мой сон И наяву был продолжен. Но к делу, не теряя слов. Великий прах из заточенья Прибыл в Париж - и Хомяков15 На этот счет стихотворенье (Прескверных несколько стихов) В журнале тиснул, к сожаленью. И потому позвольте дать Совет - стихов вам не читать. Да вообще журналов сих Вы - много дел других имея - И не читайте. Что вам в них? Сенковский16 все не любит Сея17, Хотя и эконом an sich18, И деньги любит, не краснея (Что быть посажену в тюрьму Преград не сделало ему). Потом об укрепленьях19 толк В Париже очень долго длился. Их строят, чтобы русский полк В столицу мира не пробился. Я патриот, свой знаю долг, Но взять Парижа б не решился. Я думаю, довольно с нас, Когда мы усмирим Кавказ. Я на Кавказ сбираюсь сам, Быть может, нынешним же летом, Взглянуть на горы и к водам (Больным считаясь и поэтом). Что ж? Вместе не угодно ль вам? Со мною согласитесь в этом, Что с вами время там вдвоем Мы тихо, свято проведем. Там снежных гор... Но, боже мой, Об этом сказано так много! Замечу только - труд большой Пускаться в длинную дорогу, Вы там на станции иной Умрете с голоду, ей-богу! - В Париже больше ничего Нет для разбора моего. IIIСнег желтый тает здесь и там; Уж в марте нам не страшны стужи, Весною веет воздух нам, Нам ясный день сулит весну же, И безбоязненно ушам Торчать позволено наруже. Хочу я вас просить, друг мой, Пешком гулять идти со мной. Пойдемте прямо на бульвар, В среду толпы надменно-праздной Давнишних барышень и бар, Гуляющих в одежде разной: Б<артенев>, Szafi, Jean Sbogar20 И рыцарь все однообразный, Все верный прежних лет любви - И все они друзья мои. Не правда ль? Как кажусь я вам? Годился б я в аристократы? Но мне неловко быть средь дам: Я, рriмо, человек женатый, Secondo, мне не по чинам (Хоть всем знаком я как богатый); О tertio21 я умолчу, Его сказать я не хочу. К тому ж во мне другая кровь, В душе совсем другая вера: Есть к массам у меня любовь, И в сердце злоба Робеспьера. Я гильотину ввел бы вновь... Вот исправительная мера! Но нет ее, и только в них Могу я бросить желчный стих. Признайтесь, горек наш удел: Здесь никого не занимает Ход права и гражданских дел, Иной лишь деньги наживает, Другой чины, а тот несмел; Один о выборах болтает (Quoique, a vrai dire, on en rit22) Дворянства секретарь (Убри). Я с теми враг, кому знаком Рассудок черствый, и не боле; Кто даже мертвым языком Толкует о широкой воле, Кто только всех своим умом Занять стремится поневоле, Кому природы заперт храм, Кто чужд поэзии мечтам. Пойдемте же! Вот здесь, друг мой, Увидим дом, где я жил прежде. Любил любовь, был юн душой И верил жизни и надежде; Сперва (обычай уж такой) Был немцу отдан я невежде, Потом один, и в двадцать лет Уже философ и поэт. О! годы светлых вольных дум И беспредельных упований! Где смех без желчи? пира шум? Где труд, с голь полный ожиданий? Ужель совсем зачерствел ум? Ужели в сердце нет желаний? Друзья! Ужели в тридцать лет От нас остался лишь скелет? Прошу не слушать, милый друг, Когда я сегую, тоскую, Что всё безжизненно вокруг, Что сам веду я жизнь пустую. Минутен, право, мой недуг, Его я твердостью врачую, И, снова прежней веры полн, Плыву против житейских волн. К чему грустить, когда с небес Нам блещет солнца луч так ясно? Вот запоют "Христос воскрес", И мы обнимемся прекрасно, А там и луг и шумный лес Зазеленеют ежечасно, И птиц веселый караван К нам прилетит из южных стран. К чему грустить? Опять весна Восторгов светлых, упованья И вдохновения полна, И сердца скорбного страданья Развеет так тепло она... Но мы оставимте гулянье - Имея в мысли ширь полей, Смотреть мне скучно на людей. IVУж полночь. Дома я один Сижу и рад уединенью. Смотрю, как гаснет мой камин, И думаю - все дня движенье, Весь быстрый ряд его картин В душе рождают утомленье. Блажен, кто может хоть на миг Урваться наконец от них. Я езжу и хожу. Зачем? Кого ищу? Кому я нужен? С людьми всегда я глуп и нем (Не говорю о тех, с кем дружен). Свет не влечет меня ничем - В нем блеск ничтожен и наружен. Не знаю, право, о друзья, К чему весь день таскаюсь я! Уж не душевный ли недуг, Не сердца ль тайная тревога Меня толкают? Шум и стук Не усыпляют ли немного Волненья наших странных мук И скуку жизни? Нет, ей-богу, Во внешности смешно искать, Чем дух развлечь бы и занять. Камин погас. В окно луна Мне смотрит бледно. В отдаленьи Собака лает - тишина. Потом забытые виденья Встают в душе - она полна Давно угасшего стремленья, И тихо воскресают в ней Все ощущенья прежних дней. В такую ж ночь я при луне Впервые жизнь сознал душою, И пробудилась мысль во мне, Проснулось чувство молодое, И робкий стих я в тишине Чертил тревожною рукою. О боже! в этот дивный миг Что есть святого я постиг. Проснулся звук в ночи немой - То звон заутрени несется, То с детства слуху звук святой. О! как отрадно в душу льется Опять торжественный покой, Слеза дрожит, колено гнется, И я молюся, мне легко, И грудь вздыхает широко. Не все, не все, о боже, нет! Не все в душе тоска сгубила. На дне ее есть тихий свет, На дне ее еще есть сила; Я тайной верою согрет, И, что бы жизнь мне ни сулила, Спокойно я взгляну вокруг - И ясен взор, и светел дух! VМеня вы станете бранить, Что патетические строки Сюда я вставил, - я шутить Готов опять и за уроки Благодарю вас. Может быть, В моих стихах и есть пороки, Но где ж их нет? А в светлый час - Как чувству не предаться раз?! Ведь нужен же душе покой, Ведь сердцу нужно наслажденье, Не все же шляться день-деньской От апатии и к волненью, Из клуба да на бал большой, От скуки важной да к мученью, От «Чаадаева23 к Убри24!», - Ведь сил нет, что ни говори. По четвергам иль в день другой - Вы не являлися ни разу? С ученой женщиной иной Выдумывать несносно фразу; Ее бегите вы, друг мой, Как ядовитую заразу... Я лучше между всех сих лиц Люблю хорошеньких девиц. Они так молоды; их взор Так простодушно мил и нежен, Их шаловливый разговор Скользит шутя, всегда небрежен, Люблю их слушать легкий вздор, Я с ними весел, безмятежен, И как-то молодею я, Иль даже становлюсь дитя. И, право, счастлив каждый раз, Когда средь жизни обветшалой Ребенком делаюсь подчас; Забыв тоску и нрав мой вялый, От задних мыслей отступясь, Я вспоминаю миг бывалый Моих младенческих забав; А в летах человек лукав. Я помню дом, пруды и сад, И няню... толстого соседа С гурьбой его румяных чад, К нам приезжавших в час обеда. О, как тогда я жить был рад! Но тех детей не знаю следа, Мой сад заглох, уж няни нет И умер толстый наш сосед. Проходит все, всему свой век, Бород не брили наши деды, И глуп был русский человек; Его тогда бивали шведы, Палач пытал его и сек; Теперь же мы вожди победы, И, предков Петр пересоздав, Пожаловал им много прав. Не режет кнут дворянских спин, Налоги платит только масса, Служить мы можем до седин, Начав с четырнадцата класса25 (Ведь надо же иметь нам чин!), И если служба не далася, Мы регистратором всегда В отставку выйдем, господа. И выйдемте! что нам служить? И где? помилуйте, в сенате? Черно! Да что и говорить: Без службы дома я в халате Могу с утра сидеть, ходить, Иль, тщетно времени не тратя, Могу читать - хоть "Пантеон"26, В нем есть... но, впрочем, плох и он. Со временем наверно книг Я никаких читать не стану. Что? Скучно! Не найдете в них Ни мысли свежей; нет романа, Который занял бы на миг Хоть ночью вас, хоть утром рано, И, право, лучше стану я Сидеть и думать про себя. Я иногда лежать привык И гак мечтать в припадке лени; Я прелесть этого постиг; Знакомые мелькают тени - То ножка, то прекрасный лик, То улиц шум, то мир селений... В сем духе я теперь точь-в-точь. Итак, мой друг, подите прочь. VIПростите, что расстался я Отчасти неучтиво с вами; Но церемониться нельзя Между короткими друзьями, И, откровенно говоря, - Могу ль я словом иль делами Вас оскорбить, когда меж нас Прямая дружба завелась? Мне милы дружеских бесед Простор, и воля, и оргйя; Вино струится, тайны нет И торжествует симпатия. Но горек праздничный обел, Где гости по душе чужие, Где вечно на застежке ум, Вино першит и скучен шум. Что если, друг мой, с пиром нам Сравнить теченье жизни шумной? Не рады часто мы гостям, Тяжел сосед благоразумный, Несносна сердцу и ушам Длина его беседы умной. Пир все становится скучней И ждешь десерта поскорей. Советов слушайте моих: Бегите, друг, людей отличных, Известных, гордых, но пустых, Блестящих умников столичных; Любите добрых и прямых, Немножко глупых, непривычных Блистать ни домом, ни умом В простосердечии святом. Я в жизни опытный старик - Все перечел ее страницы, Ко всем вещам давно привык И пригляделися все лицы. Блажен, кто хоть в единый миг Мог утереть слезу с ресницы, Когда любил или жалел, Иль просто на небо смотрел. А иногда так станешь сух, Что невозможно умиленье; Всем нам досадно так вокруг; Смешно философа сомненье, К восторгам неспособен дух, В них видишь только напряженье. Нам глуп влюбленный в двадцать лет; Мы всё клянем, чего в нас нет. Вам скучно! я опять хандрю, Я закоснел в привычке старой И про тоску все говорю; Люблю лежать в зубах с сигарой, Печально в потолок смотрю, Аккомпанируюсь гитарой, И напеваю Casta div’27, От Пасты28 как-то затвердив. Вы музыкант в душе, как я, Бетговен вам всего дороже, Но, южный край боготворя, Люблю я и Беллини29 тоже. Слыхали ль вы "Жизнь за царя"30? Нет? - Ну и впредь спаси вас боже, И русских опер вообще Не нужно б нам иметь еще. В концерт любителей я вас Прошу не ездить. Очень скверно Поют любители у нас, Совсем без такту и неверно, Писклив дишкант и хрипел бас; Но помогать в них страсть безмерна, Любовь прямая к ближним есть - Что, впрочем, делает им честь. Ах, если б можно было мне Поездить наконец по воле, В любимой южной стороне! В Венеции, катясь в гондоле При плеске волн и при луне, Внимать беспечно баркароле И видеть в сумраке ночей Огонь полуденных очей. Но я в России, милый друг, Как жук, привязанный за ножку, Могу летать себе вокруг И недалеко и немножко; А нить не вытащишь из рук... Что значит жук - простая мошка В сравненьи с толстым пауком В мундире светло-голубом31? Но рассказать могу я вам, Как путешествовал приятель. Всю жизнь его вам передам; Увидите, как мой мечтатель, Безумно предаваясь снам, Чего-то вечный был искатель, И как из странствия его Не вышло после ничего. VIIНо нет! Зачем мне мучить вас Исторьей длинной и бессвязной? Не лучше ль будет мой рассказ Мне написать вам сообразно Порядку тайному, что в нас Не болтовней безумно-праздной, Но смыслом внутренним души Определяется в тиши? Хочу, чтоб список с наших дней, Избыток чувств, живые лицы Нашли вы в повести моей; Но будут многие страницы Написаны слезой очей И кровью сердца... Луч денницы - Как быть - не в радужном огне Рисует наше время мне. Не думайте, чтоб я отвык На будущность иметь надежды, Мне чужд отчаянья язык, Достойный дикого невежды. Но тяжек в веке этот миг, От частых слез распухли вежды, В грядущем, верю я, светло, Но нам ужасно тяжело. Мы с жизнью встретились тепло, К прекрасному простерли руки, Участье к людям нас вело, Любовь к искусству, свет науки... И что ж нас затереть могло В тиски непроходимой скуки? Не вы тоскуете, не я, А все, друзья и не-друзья. Друзья, невинны мы в ином, Во многом виноваты сами. Мир ждет чего-то; спорить в том Отнюдь я не намерен с вами, Пророки сильным языком Уже вещали между нами, И Charles Fourier и St.-Simon32 Чертили план иных времен. Видали ль вы, как средь небес Проходит туча над землею? Удушлив воздух, черный лес Недвижен, все покрыто мглою, И птиц веселый рой исчез, Чуть дышат звери пред грозою И в трепете чего-то ждут, - Вот наше время вам все тут. Минует бури череда, И жизнь светлее разольется; Но скучно ждать нам, господа, Пока вся туча пронесется. Мы славы жаждем иногда Без всяких прав на то; дух рвется К самолюбивейшим мечтам... Что б ни было, не легче нам. Вот видите, уж кроме сих В сем веке общих всем мучений, Есть много мук у нас иных, С людьми обидных столкновений, Несносный холод к нам одних, Других любовь - все ряд волнений; С иным сойдешься, а потом Не согласишься с ним ни в чем; Все это грустно! Счастлив, друг, Кто запирается беспечно В свой узенький домашний круг, Спокоен, весел, жирен вечно, И дети прыгают вокруг, Жена, отличная, конечно, Хозяйка, верно сводит счет, А муж по службе вверх идет. Скажу вам просто - дом такой Благословен, мой друг, от бога; Всегда в нем каждому покой, Обед в нем сытен, денег много. Ну что - нам с вами прок какой Дала душевная тревога? Зачем нам тот удел дать бог Не захотел или не мог? Не мог, не мог! Вот дело в чем. Натура в нас совсем другая. В нас в веке, может быть, ином Была бы тишина святая; Но в теле дряблом и больном Теперь живет душа больная; Мы суждении желать, желать И всё томиться и страдать. Давайте же страдать, друг мой! Есть, право, в грусти наслажденье, И за бессмысленный покой Не отдадим души мученье; В нем много есть любви святой, Возьмем страданье и стремленье Себе в удел - он чист и свят; Ему как счастию я рад. VIIIВ венце из роз была она, Стояла опустивши руки, Но песнь ее была полна Какой-то бесконечной муки, И долго мне была слышна, И вслед за мной гналися звуки - "Ich bin ein Fremdling liberall"33 - И на сердце легла печаль. И мне казалось, что, как тот Безродный странник в край из края, И мы весь век идем вперед - Вы, я, певица молодая... Какая цель? и что нас ждет? И где для нас страна родная? И все звучит один ответ: Блаженство там лишь, где нас нет. Но мы уж так и быть, друг мой; Певицу жалко мне; из платы Ей надо звонкий голос свой, Из глубины душевной взятый, Напрасно тратить пред толпой, Пред чернью, деньгами богатой, И думать, что от жизни сей Совсем не то ждалося ей. Но уж концертов будет с нас, Дошли мы до страстной недели. Говеют люди; ночью, в час, Встают, не выспавшись, с постели: Их будит колокола глас. Салопы, шубы иль шинели Надев - уже они пешком Идут молиться в божий дом. Там тускл огонь свечей. В алтарь Сердито входит поп косматый, Угрюмо бродит пономарь, Дьячок бормочет бородатый И дьякон ищет свой стихарь; Просвирня зябнет, сном объята, Кадило рой детей.несет И веет ладан на народ. Но, признаюсь, не вижу я Особенной отрады в этом. Говейте вы себе, друзья, Я разве после стану - летом. Попы, дьячки и ектенья Не могут быть любви предметом. Весь этот пародьяльный тон Меня вгоняет в гнев иль сон. Но если б жил я в веке том, Когда Христос учил народы, - Его б я был учеником Во имя духа и свободы; Оставил бы семью и дом, Не побоялся бы невзгоды И радостно б за веру пал И свой удел благословлял. Бывало, часто в час ночной Перед распятьем на колени Я падал с теплою мольбой, Чтобы он дал среди мучений Мне тот безоблачный покой, С которым он без злобы, пени, С любовью крест тяжелый нес И всем прощенье произнес. О друг мой! как бы нам дойти, Чтоб духом выше стать страданья И ровно жизнь свою вести, Как светлое души созданье, Встречаться с каждым на пути С любовью, полной упованья, Привлечь его, не дать коснеть И сердце сердцем отогреть. Но мы влиянье на других В тоске растратили невольно; Мы слишком любим нас самих, Людей же любим не довольно; Мы нашей скорбью мучим их, Что многим скучно, близким больно, А жизни лучшей идеал Для нас невыполнимым стал. Но, впрочем, что же? На кого Прикажете иметь влиянье? Собрать людей вокруг чего? К чему им указать призванье? Какая мысль скорей всего Их расшатать бы в состояньи? Как, эгоизм изгнав из них, Направить к высшей цели их? Не знаю, право. Целый век Из этого я крепко бился, На поиск направлял свой бег, Везде знакомился, дружился; Но современный человек Был глух на крик мой. Я смирился, И только малый круг друзей Я затворил в любви моей. В науке весь наш мир идей; Но Гегель, Штраус34 не успели Внедриться в жизнь толпы людей, И лишь на тех успех имели, Которые для жизни всей Науку целью взять умели. А если б понял их народ, Наверно б был переворот. Итак, мой друг, когда пять-шесть Друзей к нам вышло на дорогу, То, право, мы должны принесть Большую благодарность богу, И в этом много счастья есть; Он дал нам много, очень много, И грех великий нам хандрить И дара неба не ценить. С немногими свершим наш путь, Но не погибнет наше слово; Оно отыщет где-нибудь Средь поколенья молодого Способных далее шагнуть; Они пусть идут в бой суровый, А мы умрем среди тоски, - Страданья с верою легки. IXВдоль улиц фонари горят, Еще безмолвна мостовая, И лужи кое-где блестят, Огонь печально отражая; Но фонарей огнистых ряд В ночи горит, не озаряя, И звезды ярко смотрят в ночь, Но тьмы не могут превозмочь. Раздался ровно в полночь звон, В церквах "Христос воскрес" запели, Бежит народ со всех сторон, Кареты дружно зашумели. Вы спите, друг мой? Сладкий сон Дай бог на мягкой вам постели, А я пойду... Но грустно мне. Я лучше б плакал в тишине. Но нету слез и веры нет Младенческой в душе усталой, На ней сомнений грустный след, На ней печали покрывало, И радость прежних детских лет Давно ей незнакома стала. На звон без цели я иду, Подарков от родных не жду. И где родные все мои? В тиши могил, отсель далече, Заснули вечным сном одни; С другими мне не нужно встречи; Меж нами вовсе нет любви, Докучны мне их вид к речи; Конечно, есть еще друзья, Но и они грустят, как я. Смотрю с кремлевских теремов Куда-то вдаль. Воспоминанье Живит черты былых годов, Назад влечет меня желанье; Там мир любви и светлых снов И молодого упованья... Но как кругом - в душе моей Ночь, ночь и бледен свет огнен. С чего грущу? Не знаю сам. Пойду домой. Как грудь изныла! Как сердце рвется пополам! О, если бы имел я силу На ложе волю дать слезам, - Быть может, мне бы легче было; Но, боже мой! как стар я стал, Уж я и плакать перестал! XЯ еду завтра. Может быть, Меня отпустят за границу, И в жизни новую раскрыть Тогда придется мне страницу. Но не могу я позабыть Ни вас, ни древнюю столицу; Пожалуйста, мой друг, вдвоем Последний день мы проведем. Садитесь! Много кой о чем Поговорить нам с вами можно. Есть тайный страх в уме моем, От думы на сердце тревожно... Как знать? Вдали, в краю чужом (Хотя я езгку осторожно) Умру, быть может. Жалко вам? Да не желал бы я и сам. Вот воля вам моя одна: Скажите тем, кого любил я, Что в смертный час, их имена Произнося, благословил я, Что смерть моя была ясна, Что помнить обо мне просил я, Смирясь, покорствовал судьбе И скоро жду их всех к себе. А может быть, из дальних стран Я возвращусь здоровей втрое, Очищен от сердечных ран И вылечен от геморроя, И довезет мой чемодан Мне фрак последнего покроя; А на прощание вдвоем Бутылки две мы разопьем. Сперва в бокал зеленый лью Струю янтарную рейнвейна; Во славу рыцарства я пью И берегов цветущих Рейна. Отвагу прежних лет люблю От Карла35 и до Валленштейна36, И песнь любви средь жарких сеч, Где в латы бил тяжелый меч. Пристрастен к средним я векам, Люблю их замки и ограды, Балкон высокий, нежных дам, И под балконом серенады... Луна плывет по небесам, А звуки так полны отрады, И ропот Рейна вторит им... С зарей поход в Иерусалим37. Но что мечтать о старине - Аи38 уж в розовом бокале, Звездясь, мечты другие мне Несет игриво... Что ж вы стали И уст не мочите в вине? Раз в раз бокалы застучали... На юг, на юг хочу, друзья! Да здравствует Италия! Цветет лимон, и золотой Меж листьев померанец рдеет, И воздух теплою струей С небес лазурных тихо веет; Лавр гордый поднялся главой, И скромно мирта зеленеет. Туда, туда! Среди друид39 Там голос Нормы40 мне звучит. Но прежде чем увижу юг, Услышу музыку Беллини, Заеду в Питер я, мой друг, Где не бывал еще доныне. Аристократов рабский круг Там жаждет царской благостыни, И, ползая у царских ног, Рад облизать на них сапог. Скорей оставлю скучный град, Пущусь на пароходе в море. О, как впервые буду рад Я на морском дышать просторе! Далеко оттолкну назад Хандру и истинное горе, И буду, вдохновенья полн, Внимать немолчный говор волн. И буду взором я тонуть В безбрежье неба голубого... Но, боже! вдруг стеснилась грудь, И грустно сердце бьется снова. Мне жзль пускаться в дальний путь, И жалко края мне родного... Ведь я люблю его, мой друг, Одно я тело с ним и дух. Я много покидаю в нем, Расставшись с ним, теряю много. Едва ль, я не уверен в том, Мне чужеземная дорога Его заменит... А потом, Как разбирать все вещи строго - Чего бы, кажется, искать?.. Я, впрочем, буду к вам писать. Куда б ни ехать - все равно: Везде с собою сами в споре, Мученье мы найдем одно, Будь то на суше иль на море; Как прежде, как давным-давно, За нами вслед помчится горе, Аккорд нам полный, господа, Звучать не станет никогда. ЧАСТЬ ВТОРАЯFarewell!41
Byron
3 апреля. Станция
ПИСЬМО ПЕРВОЕЯ начинаю к вам писать, Мой друг, уже с полудороги. Мне на шоссе нельзя пенять, Он гладок, горы все отлоги, Но в дилижансе плохо спать И протянуть неловко ноги. Я этим начал, чтоб потом Не говорить уж мне о том. Когда Москву оставил я, В последний раз пожал вам руку, Невольно сжалась грудь моя И сердце ощутило муку. О, с вами горько для меня, Невыносимо несть разлуку. Как ни крепился я - слеза Мне навернулась на глаза. Я ехал. Над моей Москвой Ночное небо ясно было, И тихо так на город мой Звездами яркими светило. А впереди, передо мной, Все небо тучей обложило, Меня встречал зловещий мрак; Я думал: то недобрый знак! Так, не довольные ничем, Бог весть куда стремимся всё мы, Толкаемы, не знаю кем, И вдаль, не знаю чем, влекомы, Безумно расстаемся с тем, Что мило нам; друзей и домы Бросаем - сколько их ни жаль... И ищем новую печаль. Уж, право, не вернуться ль мне? А вы, мой друг! Теперь, чай, сели Перед камином, в тишине; К вам думы грустные слетели; Но раз, гадая на огне, Мою судьбу вы знать хотели... Что ж? вспыхнет синий огонек? Да! нет! И гаснет уголек. А предо мной во тьме ночной Равнина тянется печально, И ветви сосны молодой Чернеют грустно в роще дальной. Плетется дилижанс рысцой, Как пол лощеный в зале бальной, Гладка дорога, скатов нет... В степи печален и рассвет. Рассвет! С улыбкой на устах, Земной печали ввек не зная, Восходит солнце; на полях Кой-где белеет снег, блистая, И листьев нет еще в лесах, Не вышла травка молодая; А жаворонок средь небес Уж с вольной песнию исчез. И грустно мне певцу весны Внимать в раздумьи и печали Среди пустынной стороны; Передо мною смутно встали Все недоконченные сны, Которыми полны бывали Мои мечты в родной стране... Опять вздохнуть пришлося мне! Но полно. Перейти должны Мы вновь к практическим предметам. Мы разъезжать приучены В России и зимой и летом; Но все ж, подчас поражены, Должны критическим заметам Отвесть мы место хоть слегка Средь путевого дневника. Во-первых, я замечу вам, По непривычке ли к свободе, По непривычке ли к правам, Везде у нас в простом народе Пристрастье к площадным словам: Ругаться - в чрезвычайной моде... Неделикатно и смешно, И оскорбительно оно. Люблю, когда перед избой В кафтане, шапка набекрени, Ямщик с широкой бородой Сидит в припадке русской лени, Склонясь на руки головой, Поставив локти на колени, И про себя поет в тиши Про очи девицы-души. И смотрит вдаль... и ждет и ждет, Вот колокольчик раздается, И по мосту, стуча, вперед Телега тройкою несется К нему - и стала у ворот, И пар от коней клубом вьется. И вот ямщик уж ямщиком Встречаем бранью иль толчком. Характер русский на пути Мне стал предметом изученья, И в нем я должен был найти - Лень, удальство и грусть в смешеньи С лукавством (боже нас прости!). К обманам гнусным угнетенье Нас приучило, также кнут. Мудреного не вижу тут... Всегда мы, встретясь с кем-нибудь, Врага в нем видя иль Иуду, Его же ищем обмануть. Я это порицать не буду, Весьма естествен этот путь; А лень хвалить я просто буду: Как мужику любить свой труд? Богат он - больше оберут. Я это говорю смеясь; Но, друг мой, если бы вы знали, Как желчь бунтует каждый раз, Как вся душа полна печали, Когда я думаю о нас! Надежды все почти пропали, Свое бессилье я сознал, И нрав мой зол и мрачен стал. Но, виноват! зовут меня - Уж пристегнули торопливо К постромкам пятого коня; Кондуктор ждет меня учтиво, Сурово нищих прочь гоня; Уж сел ямщик нетерпеливый. Мой друг, пора, пора! Спешу! Из Петербурга напишу. IIПетербург
Я прибыл вечером, друг мой. Шел дождик мелкий, понемногу Дома скрывались в тьме ночной... Свершив трехдневную дорогу, Хотел скорей я на покой; Но сердца странную тревогу Преодолеть никак не мог И долго спать еще не лег. Хотел я тут же к вам писать, Но как-то глуп был; стал уныло По комнате моей шагать, И что меня тогда томило, Не в силах я пересказать: Утраты ли того, что было, Иль недоверчивость к судьбе - Не мог отчета дать себе. Но было на душе темно. Я поздно лег, проснулся рано; Мне ветр сырой пахнул в окно" Седое небо сверх тумана На мир смотрело холодно, И будто призрак великана, В сырую мглу погружена, Мне каланча была видна. Вы согласитесь, что плохой Прием мне сделала погода; Я если б не страдал хандрой, Ее туманная природа На ум навеяла бы мой... Здесь говорят, что середь года Выходит солнце только раз... Блеснет и спрячется тотчас. Я думал: житель здешних стран Быть должен мрачен, даже злобен, Всегда недуг сердечных ран В себе самом таить способен, Угрюм, задумчив, как туман, Во всем стране своей подобен, И даже песнь его должна Быть однозвучна и грустна. Хотелось город видеть мне. Я на проспект пошел, зевая, - И изумился! Нам во сне Толпа не грезилась такая В Москве, где мы по старине Все по домам сидим, скучая; А здесь, напротив, круглый год Как бы на ярмарке народ. Без стуку по торцам катясь, Стремятся дрожки и кареты; Заботой праздною томясь, Толпы людей, с утра одеты, Спешат, толкаясь и бранясь. Мелькают перья, эполеты, Бурнусы дам, пальто мужчин; В одеждах всех покрой один. Чем эти люди заняты? Какая цель? К чему стремленье? Какая мысль средь суеты, Среди всеобщего движенья, Средь этой шумной пестроты? Уж не народное ль волненье? И! что вы? право, никакой Тут мысли вовсе нет, друг мой. Толпа стремится просто так, Поесть иль пробежать глазами, Как Магомет43, султана враг, Гоним союзными дворами, - И день убит уж кое-как. С косой в руке, на лбу с часами, Седой Сатурн44 на них на всех Глядит сквозь ядовитый смех. Мне стало страшно... Предо мной Явилась вдруг жизнь миллионов Людей, объятых пустотой, К стыду всех божеских законов... В толпе один приятель мой Мне указал двух-трех шпионов, И царь проехал мимо нас, И сняли шляпы мы тотчас. Потом пошли, и время шло, И длинный день тянулся вяло, И все мне было тяжело. Толпа шуметь не преставала. Обед; вино лилось светло, Но уж меня не забавляло; Так я, являяся на бал, Всегда угрюм и дик бывал, Мне странен смех казался их В огромной освещенной зале; Я был среди людей чужих, И сам чужой был всем на бале, И мысли далеко от них Меня печально увлекали Туда, куда-то в мирный дол, Где годы детства я провел. Но я кладу письмо в пакет, Его с оказией вам шлю я. Для вас ведь нового в том нет. Писать по почте не люблю я; Случиться может и секрет, А уж никак не потерплю я, Чтоб мне Коко какой-нибудь Смел в жизнь и душу заглянуть45. IIIЛожилась ночь, росла волна, И льдины проносились с треском; Седою пеною полна, Подернута свинцовым блеском, Нева казалася страшна, Стуча в гранит сердитым плеском. В тумане тусклом ряд домов Смотрел печально с берегов. Уже огни погашены, Беспечно люди сном объяты; Под ропот плещущей волны Поденщики, аристократы, Свои все люди грезят сны. Безмолвны стогны и палаты... Один, недвижен, на коне Огромный всадник46 виден мне. Чернея сквозь ночной туман, С подъятой гордо головою, Надменно выпрямив свой стан, Куда-то кажет вдаль рукою С коня могучий великан; А конь, притянутый уздою, Поднялся вверх с передних ног, Чтоб всадник дальше видеть мог. Куда рукою кажет он? Куда сквозь тьму вперил он очи? Какою мыслью вдохновлен Не знает сна он середь ночи? С чего он горд? Чем увлечен? Из всей он будто конской мочи Вскакал бесстрашно на гранит И неподвижен тут стоит? Он тут стоит затем, что тут Построил он свой город славный; С рассветом корабли придут - Oн кажет вдаль рукой державной; Они с собою привезут Европы ум в наш край дубравный, Чтоб в наши дебри свет проник; Он горд затем, что он велик! Благоговел я в поздний час, И трепет пробегал по телу; Я сам был горд на этот раз, Как будто б был причастен к делу, Которым он велик для нас. Надменно вместе и несмело Пред ним колено я склонил И чувствовал, что русский был. Подняв я голову, потом В лицо взглянул ему - и было Как будто грустное что в нем; Он на меня смотрел уныло И все мне вдаль казал перстом. Какая скорбь его томила? Куда казал он мне с коня? Чего хотел он от меня? И я невольно был смущен; Печально, робкими шагами Я отошел, но долго он Был у меня перед глазами; Я от него был отделен Адмиралтейскими стенами, А он за мною все следил, И вид его так мрачен был. И вот дворец передо мной Стоял угрюмо и высоко; В полудремоте часовой Шагал у двери одиноко, И страхом веял мне покой, В котором спал дворец глубоко. У ног моих Нева одна Шумела, ярости полна. А там, далеко за Невой, Еще страшней чернелось зданье С зубчатой мрачною стеной И рядом башня. Вопль, рыданья И жертв напрасных стон глухой, Проклятий полный и страданья, Мне ветер нес с тех берегов Сквозь стуки льдин и плеск валов. Дворец! Тюрьма! Зачем сквозь тьму Глядите вы здесь друг на друга? Ужель навек она ему Рабыня, злобная подруга? Ужель, взирая на тюрьму, Дворец свободен от испуга? Ужель тюрьмою силен он И слышать рад печальный стон? . О! сройте, сройте поскорей Вы эти стены, эти своды, Замки отбейте у дверей, Зовите всех на пир свободы! Тогда, тогда толпы людей, Тогда из века в век народы Благословят вас и почтут И вас святыми назовут. Но глух дворец, глуха тюрьма, И голос мой звучит в пустыне, Кругом туман да ночи тьма, И с шумом вал бежит по льдине... Тоска души, тоска ума Еще сильнее, чем доныне, И тяжелее жизни крест... И я бежал от этих мест. И снова он, все тот же он, Явился всадник предо мною, Все так же горд и вдохновлен, Все вдаль с простертою рукою. И мне казалось, как сквозь сон, С подъятой гордо головою, Надменно выпрямив свой стаи, Смеялся горько великан. IVЧто я писал вам в этот раз? Письмо ли это или ода, Или элегия? У нас Последнего не терпят рода... А было время - развелась На вздохи, слезы, стоны мода; Все вспоминали юны дни И лезли в Пушкины они. Да я и сам... но, боже мой! Кого я назвал? Плач надгробный Ужели смолк в стране родной? Где наш певец, душой незлобный? Где дивных песен дар святой И голос, шуму вод подобный? Где слава наших тусклых дней? Внимайте повести моей. О! там, в тиши родной Москвы. От бурь мирских задвинув ставень, И не предчувствуете вы, Как душу здесь сжигает пламень; Но будьте вы как лед Невы, Или бесчувственны, как камень, Все ж вас растопит мой рассказ И выжмет слез ручей из вас. Когда молву, что нет его, В столице древней услыхали, Всем было грустно от того; Все посердились, покричали, Но через день, как ничего, Опять спокойно замолчали; Так шумный рой спугнутых мух, Взлетев на миг, садится вдруг. Вчера я встретил невзначай - Два мальчика прошли с лотками Статуек. Тут был попугай, Качали кошки головами, Наполеон и Николай Стояли, обратясь спинами, И Пушкин, голову склоня, Скрестивши руки, близ коня. И равнодушною толпой Шли люди мимо без вниманья, И каждый занят был собой, Не замечая Изваянья. Да хоть взгляните, боже мой! На лик, исполненный страданья И дум и грез... Ведь он поэт! Да дайте ж лепт свой за портрет! Поэт не надобен для них, Ему внимать им даже скучно, И звонкий, грустный, яркий стих Они услышат равнодушно, Как скрип телег на мостовых, Песнь аматера47 в зале душной. Они согласны быть скорей Час целый у резных дверей, Пока лакей им в галунах Отворит вход жилищ священных, Где можно ползать им в ногах Временщиков и бар надменных И целовать ничтожный прах Людей ничтожных и презренных, Которых кознями поэт Погиб в всей силе лучших лет. Ему досадой сердце жгли, И дело быстро шло к дуэли; Предотвратить ее могли, Но не хотели, не хотели, К нему на похороны шли Лишь люди в фризовой шинели48, И тех обманом отвели, И гроб тихонько увезли. Поэта мучить и терзать, Губить со злобою холодной, На тело мертвое не дать Пролить слезу любви народной, - Что ж можно вам еще сказать, Что б было хуже? Благородный, Священный гнев в душе моей Кипит - чем скрытей, тем сильней. Но только втайне пару слов Могу сказать в кругу собратий, Боясь тюрьмы, боясь оков, Боясь предательских объятий. А как бы на его врагов Я, сколько есть в душе проклятий, Собрать был рад в единый миг, Чтобы в лицо им плюнуть их! И ваш еще спокоен дух, И не дрожите вы с досады, Что так бессильны мы, мой друг, И что нам правду прятать надо, И мненью высказаться вслух Везде поставлены преграды? Да если б кто чужой узнал, Он нас бы трусами назвал. VНо мы оставим мрачный тон, Задернем скорбную картину; Ваш дух тоскою удручен, Я вижу, вы уж близки к сплину; Я вам кажуся Цицерон49, Который мещет в Катилину Неумолимый приговор И гневный, беспощадный взор. А я скажу вам между тем, Что Цицерона я, бывало, И не читал почти совсем, По крайней мере - очень мало; За длинный слог его дилемм Я с жаром принялся сначала, Потом за чтеньем сон клонил, А нынче все я позабыл. Вот здесь, ораторов венец, Блистает Греч, скажу без лести; Булгарин50 выше как мудрец Всех стоиков хоть взятых вместе, Сознав презренье наконец Не только к смерти, даже к чести; Но полно, друг мой: Греч, Фаддей - Вне всякой критики, ей-ей! Пожалуйста, на этот миг Забудем дюжину журналов, В форматах малых и больших, Забудем кучу генералов, Темно-зеленых, голубых, И всех начальников кварталов, И всех шпионов записных - Элькана, Фабра51 и других. Меня влечет иной предмет, Но все ж замечу непременно - Шпионами чрез десять лет? Все будут на Руси священной; Ну, в целой Руси, может, нет, А в Петербурге несомненно. Князь Меттерних52, забудьте спесь... И царствовать учитесь здесь. В углу театра я сидел В расположении угрюмом, На ложи холодно глядел, Где дамы пышные костюмом Блистали, - и скорей хотел, Чтоб занавесь взвилася с шумом; Зачем - не знаю, право, сам, Хотел я волю дать слезам. Вы согласитеся, друг мой, Есть в жизни странные мгновенья; Желчь не кипит в груди больной, Стихает жгучее мученье, Но грусть глубокая с душой Дружится тихо... Без сомненья, Благословен, кто в этот час До слез растрогать может нас. Душа так живо сознает Любви неопытной страданья, И внешней жизни тяжкий гнет, И сладость первого признанья, И нечувствительно встает Неясное воспоминанье... Пред вами драма, а за ней Мелькает даль минувших дней. M-me Allan53... О, как она Постигла жизнь глубоко, верно! - Как ею роль вся создана! И любит как она безмерно И как страдает! как полна Тоски она нелицемерно! Движенье, поступь, взгляд очей - Все сильно поражает в ней. Я плакал, как дитя, друг мой; Тревожно грудь моя дышала. За мной сидел старик седой И плакал, и рука дрожала, И жил он старою душой, А публика рукоплескала; Лишь двое чувствами души Мы увлекалися в тиши. И я взглянул на старика Так симпатически... готова Была руки искать рука; Но я не смел, но ни полслова Не сорвалося с языка, Я недвижим остался снова; Расставшись молча с стариком, Я не встречался с ним потом. Но в этот вечер я унес С собой толпу воспоминаний, Следы душевных теплых слез И много сладостных мечтаний; И ночью, средь неясных грез, Я чье-то сердце от страданий Спасал - и смутно предо мной В слезах носился лик седой. VIБыла уж майская пора, И солнце жаркими лучами Палило пышный град Петра; По улицам народ толпами Стремился с самого утра, Ходили стройными рядами Отряды длинные солдат: В тот день назначен был парад. Направил любопытный шаг И я туда ж, хоть в самом деле Я был непримиримый враг Забавам воинским доселе, И не умел понять никак, Как человек, в ком уцелели Две мысли здравых как-нибудь, На них мог с радостью взглянуть. Но увлекаюсь часто я... Леса и степь, весна и роза, И ропот при луне ручья, И яркий иней в день мороза - Все тотчас радует меня. Теперь Allegro maestoso54, Обняв торжественно мой слух, Душою завладело вдруг. Толпы несчетные полков Стоят на площади широкой, Густая масса их рядов Недвижна в тишине глубокой, На солнце блещет сталь штыков, Так что смотреть не может око, И кажет кирасиров ряд На белом фоне чернеть лат. Между улан и казаков Гусары с грудью золотою; Лишь оторвавшись от полков, Гремя железной чешуею, Летит черкес между рядов, На месте быстрою рукою Вертит коня, и конь, заржав, Назад несет его стремглав. Все в ожидании немом. Вот скачет царь с блестящей свитой, Играет ветр его пером, Он горд и пасмурен. Сердито Он озирается кругом И едет в ряд. В едино слито, "Ура" полков и трубный звук Навстречу раздаются вдруг. Марш заиграл. Пошла раз в раз Пехота массою спокойной; За нею конница вилась Колонной пестрою и стройной.. Я сам был воин в этот час! В душе проснулась беспокойно Потребность крови и войны... Как люди странно созданы! Что, если б я на этот миг, Прямого полный вдохновенья, Мог прокричать отважный клик Священного освобожденья? За мной! Точите меч и штык! Я поведу вас в направленьи, В котором эти господа Не поведут вас никогда. Но мы об этом помолчим, Мечтой не увлечемся даром; Солдат наш глуп еще - бог с ним, - Привычен к палочным ударам, И вольность не любима им, Живущим в предрассудке старом. Да, вольность, друг мой, вообще Народу рано дать еще. По крайней мере все пока У нас еще такого мненья: Пускай нам будет жизнь легка, Народу отдадим мученье, На чернь взирая свысока, В залог мы ей пошлем терпенье. А почему все это так - Я не могу понять никак. Печально глядя на полки, Я думал: боже, боже правый! Страданья наши велики! И долго деспотизм лукавый, Опершись злобно на штыки И развращая наши нравы, Ругаться будет над людьми; Проклятье войску, черт возьми! VIIСии огромные сфинксы55 приаелвны и поставлены здесь. Ну виноват! Не мог в стихах Я передать вам фразы странной, В академических умах, Мелькавшей как-то в день туманный; Глупа она, конечно, страх, И поражает вас нежданно, И пахнет пудрой, париком И семинарии пером. Что ж делать? глупость с давних дней Всех академий достоянье, Времен новейших фарисей Имеет в оных заседанье; Но хуже не найти, ей-ей, Людей духовного нам званья: Из всех апостолов святых Иуда лишь в чести у них. Здесь, кстати, я сказал бы вам, Законы разбирая строго, О том, что всем у нас к чинам Открыта быстрая дорога; Но о чиновничестве нам Говорено, мой друг, так много, Что признаюся - мне оно Уже наскучило давно. К тому ж, скажу без дальних слов, Я рад, что нет аристократов, И если б не было рабов, Я всех бы счел за демократов; Но этот вечный Хлестаков С гурьбой военных наших хватов Невольно желчь вливают в кровь. Но к сфинксам возвратимся вновь. Забавно видеть, как уста, Лицо, глаза уродов Нила Какой-то нежности черта Роскошно, страстно озарила. Востока жизнь моя мечта В душе внезапно воскресила; Передо мной лежала степь И пирамид огромных цепь. Воскресла, мыслию полна, Страна, где воплощался Брама, И с богом мстительным страна Сынов лукавых Авраама; Потом другие времена... Люблю мечтать про рай ислама, Смотреть, как скачет бедуин, Песок взметая средь равнин. Люблю я пальмы и цветы, Безбрежность, полную покоя, Олив зеленые листы И час полуденного зноя, И прелесть смуглой красоты, И запах мирры и алоя, И жизни лень, и пыл в крови, И негу жгучую любви. Я не скрывал, мой друг, от вас - Происхожденьем я татарин56. Во время оно окрестясь, Мой прадед вышел русский барин. С тех пор уж много было нас; Я богу очень благодарен, Что наконец рожден на свет Такой же барин, как мой дед. Дворянство наше все почти - Татар крестившихся потомки, Но можно изредка найти Фамилий княжеских обломки, Да как-то мало в них пути; Их имена, конечно, громки, Но представители имен Глупеют в быстроте времен. Как я досадовать привык, Волненью тайному послушный, Я позабыл любви язык, Нет в мысли шутки простодушной, Пропало все!.. Лишь боли крик Живет в груди неравнодушной, Негодование растет, И все внутри палит и жжет. Вы помните, что нравом я Был тихий, кроткий, даже нежный, Любил зеленые поля, И темный лес, и скат прибрежный, Друзей беседу, шум ручья, В тиши ночной напев мятежный, И Теклу57 Шиллера, и сны, И луч задумчивой луны. Здесь все пропало! Целый день Ношусь я в сердце с злобой скрытой, Не сплю ночей. То будто тень Блуждаю с думой ядовитой, То в апатическую лень Впадаю вдруг, тоской убитый, И политический наш быт Меня без отдыха томит. VIIIЕсть домик старый58. Он стоит Давно один на бреге плоском. У двери ходит инвалид. Две комнаты. С златистым лоском Налево образ, и горит Пред ним свеча и каплет воском; Направо стул простой с столом, Нева течет перед окном. Тут он сидел и создавал... Велик и прост. Сюда порою Послов заморских принимал; А здесь он, оскорблен борьбою С людьми, пред образом стоял И дух крепил себе мольбою, И грудь широкая не раз Вздыхала тяжко в поздний час. Теперь все пусто. Этот дом На вас могильным хладом веет, И, будто в склепе гробовом, Душа тоскует и немеет, Ей тяжело и страшно в нем, И так она благоговеет, Как будто что-то тут давно Великое схоронено. Есть замок на горе крутой, Он дышит роскоши отрадой, Тенистых лип дряхлеет строй Пред ним зеленою оградой; Сверкая шумною струей, Фонтаны вниз бегут каскадой, И море синее легло У ног горы и вдаль пошло. Была блестящая пора... Здесь прежде женщина живала И блеском пышного двора Себя тщеславно окружала, И с полуночи до утра На ложе мягком отдыхала, Несытой негою полна, В руках любовников она. Но все прошло - и простота Царя великого России, Царицы умной красота, Обоих замыслы большие, Цивилизации мечта, И нынче времена другие - Разврат запачканный и лесть, Вражда с свободой, мелкость, месть... Падешь ты, гордый Вавилон! Уж божий гнев тебе пророки Давно сулят со всех сторон. Ты глух пока на их упреки, Надменной злобой напыщен, - Но кары божий жестоки! Бедой грозит народный стон, Падешь ты, гордый Вавилон! Томим глубокою тоской, Сошел я к морю. Ветер злился, Свистя над мрачной глубиной; За валом вал седой клубился И злобно прыгал, и порой О берег каменный дробился, И брызги дико вверх кидал, И с тяжким стоном упадал. Я был доволен. Я внимал Так жадно реву непогоды, Лицо на брызги выставлял; Борьба души с борьбой природы Так были дружны... И я знал, Что, весь мой век прося свободы, Как вал морской я промечусь И после с стоном расшибусь. IXНу, радуйтесь! Я отпущен! Я отпущен в страны чужие! Я этой мыслью оживлен; Но были хлопоты большие... Да это, полно ли, не сон? Нет! Завтра ж кони почтовые - И я скачу von Ort zu Ort59, Отдавши деньги за паспорт. Конечно, и в краю чужом - В Париже, в Риме, в Вене, в Праге - (Хоть смысла много нет и в том) Берут налог с листа бумаги; Тут ценность дел - вот дело в чем; Но нет нигде такой отваги, Чтоб на людей начесть налог С движенья рук их или ног. Но что ж? Привычка и нужда. Я заплатил без возраженья. Не так ли все мы, господа? Иной воскликнет - угнетенье! Другой ему ответит - да! И общее то будет мненье, Все покричат себе, потом Так и останется на том. Но вам признаться должен я, Что мне в пути хотя не малом Быть много времени нельзя: Когда представлен генералом Царю доклад был про меня, Чтоб я не вышел либералом, Царь подписал: быть по сему, Гулять шесть месяцев ему60. Полгода! только! о друг мой, Как это мало! И за что же Предел поставлен мне такой? Что воли может быть дороже? Но благодарною душой Я одарен тобой, мой боже! И потому насчет сего Я не скажу уж ничего. Поеду. Что-то будет там? Воскресну ли я к жизни новой, Всегда предаться новым снам И новым мнениям готовый? Иль, странствуя по тем местам, С душой печальной и суровой Останусь я, как здесь бывал, Где столько скорбного встречал? На ум приходят часто мне Мои младенческие годы, Село в вечерней тишине, В саду светящиеся воды И жизнь в каком-то полусне, В кругу семьи, среди природы, И в этой сладостной тиши Порывы первые души. Когда мы в памяти своей Проходим прежнюю дорогу, В душе все чувства прежних дней Вновь оживают понемногу: И грусть и радость те же в ней, И знает ту ж она тревогу, И так же вновь теснится грудь, И так же хочется вздохнуть. И вот теперь в вечерний час Заря блестит стезею длинной, Я вспоминаю, как у нас Давно обычай был старинный: Пред воскресеньем каждый раз Ходил к нам поп седой и чинный И перед образом святым Молился с причетом своим. Старушка бабушка моя На кресло опершись стояла, Молитву шепотом творя, И четки всё перебирала; В дверях знакомая семья Дворовых лиц мольбе внимала, И в землю кланялись они, Прося у бога долги дни. А блеск вечерний по окнам Меж тем горел. Деревья сада Стояли тихо. По холмам Тянулась сельская ограда, И расходилось по домам Уныло медленное стадо. По зале из кадила дым Носился клубом голубым. И все такою тишиной Кругом дышало, только чтенье Дьячков звучало, а с душой Дружилось тайное стремленье, И смутно с детскою мечтой Уж грусти тихой ощущенье Я бессознательно сближал И все чего-то так желал. К чему все это вспомнил я? Мой друг, я сам не знаю, право; Припадки это у меня Меланхолического нрава. Быть может, важность всю храня, Вы улыбнетеся лукаво, А может быть, мечтой своей Забудетесь средь детских дней. XВсходило утро. Небеса Румянцем розовым сияли, Как первой юности краса; Но улицы еще дремали С домами белыми. Роса Кой-где блистала. Люди спали, И только белый голубок Кружился в небе одинок. Ворча сквозь зуб, попался мне Один гуляка запоздалый, Рукой цепляясь по стене; Да дворник, с вечера усталый, С глазами, слипшими во сне, Держа метлу рукою вялой, Зевая громко во весь рот, Стоял, крестяся, у ворот. Нева спокойною струей Лилась в течении ленивом, И утро ярко над водой Сверкало радужным отливом; Я в лодку сел, и след за мной Пошел в волнении игривом, И брызги искрились кругом, Взлетая звонко под веслом. Я выплыл в море, и оно Безбрежно синее лежало, Сияньем дня озарено, И тихо воды колыхало, Спокойной думою полно, И лодку медленно качало... Но с берегов ко мне в тот миг Звук ни единый не достиг, И было море все кругом... Лишь у меня над головою Носился радужным крылом Жужжащий шмель, и той порою Мы были только с ним вдвоем Затеряны над глубиною. Волну, жужжание его Я слышал, больше ничего. И хорошо так было мне, И я забыл про все печали, Беспечно вверяся волне; Терялись взоры в синей дали, Иль утопали в глубине, Иль в небе ясном исчезали. И чувствовал в раздольи я Лишь бесконечность да себя. Я в этот дивный, светлый час Благословил Неву и море; Душа покою предалась На голубом его просторе, И я, в столицу возвратясь, Забыл и ненависть и горе, Ее без злобы увидал И в этот раз не проклинал. XIВаршава. Май
Так я от невских берегов Поехал мирно, рысью ровной; Пять-шесть уездных городов Еще попались мне до Ковно, Потом пошли корчмы жидов, Хлевы свиней вонючих словно; Всех монополий вечный враг, Я под полой провез табак. И вот я в новой стороне, И вот уж я середь Варшавы; Дома твердят о старине, Но мрачен город величавый, Как витязь, падший на войне. Везде сидит орел двуглавый, Над жертвой крылья распустив И когти хищные вонзив. Мне жалко жертву. Не легка Ей тяжесть этой зверской длани! И если трону поляка Когда-нибудь я словом брани, Пусть высохнет моя рука И пусть прильнет язык к гортани; Во мне вражды народной нет, Дай руку, бедный мой сосед! Твои права подавлены, Трофеи древние отъяты И дерзко прочь увезены; Твоих царей сады, палаты Сатрапам жалким отданы, Тебе не счесть твои утраты!.. Бессильный стон один тебе Остался в горестной судьбе. Нет, я не враг тебе, сосед! Как ты, и я люблю свободу И дал ей жертвовать обет. Я пострадавшему народу Теперь шлю братственный привет, Твою жестокую невзгоду С слезою вижу, Польши сын, Как человек и славянин. Вияся темной полосой, У ног Варшавы вьется Висла И ропщет быстрою волной, И этот ропот, полный смысла, Звучит мучительной тоской; И туча черная нависла Над городом, как мрачный свод Над гробом. Спи, мертвец народ! На берегу поляк сидит; Поляк задумчив, головою Склонясь кудрявой, вдаль глядит, И взор безвыходной тоскою Так полон. Бледен цвет ланит. Поляк, поляк! С твоей страною Что сталось, бедный человек?. Что Польша? Умерла навек? Так в Вавилоне при реках Они печальные сидели С молчаньем грустным на устах И песни вольные не пели, Повеся арфы на ветвях, И всё о родине скорбели, И ждали - выведет пока Из плена божия рука. Жди, Польша, молча, и поверь, Все это было в божьей воле; Спроси попов своих теперь, Они научат, как в неволе Смиряться должно; рая дверь Тебе покажут. Что же боле? А в жизни этой ты страдай, Носи ярмо и умирай. Все это, видно, надо так! Несите крест с благоговеньем, Любви достоин каждый враг, Вооружайтеся терпеньем; Но к Висле не ходи, поляк, Сидеть с печальным размышленьем, Вода заманчива - и в ней Легко укрыться от скорбей. XIIЕсть близ Варшавы дивный сад. Каштанов темная аллея И тополей высоких ряд К нему ведут; там, зеленея, Сирени пахнут и шумят, И роза юная, краснея, В тени листов цветет, пышна, Душистой жизниго полна. Лазенки! Мне вы навсегда В воспоминаньи сохранились, Мы там на берегу пруда С весной друг другу поклонились. Светла, как зеркало, вода, И к ней деревья наклонились, Фонтан журчит, и меж ветвей Не умолкает соловей. Не знает птичка наших бед, Для песен ей везде свобода; Спокоен розы пышный цвет, И от заката до восхода, И до конца с начала лет Себялюбивая природа Блистает дивною красой Средь жизни вечно молодой. И без участия глядит, Как мимо, с вечною тоскою,; Венцом страдальческим покрыт, Дыша сердитою враждою, Не выпуская меч и щит, Окровавленною стопою Идет угрюм из века в век Себялюбивый человек. В саду стоит высокий дом. Король живал в нем для забавы, Теперь живет враждебно в нем Вождь подозрительный61, лукавый, Чужим поставленный царем, - Но в дни бесславья, как в дни славы, Журчит фонтан, и меж ветвей Не умолкает соловей. XIIIКалиш
Граница. Через полчаса Я в Шлезии62. И вот смущенье Теснит мне грудь. Поля, леса, И запах роз, и птичек пенье, И голубые небеса - Чужое все! Еще мгновенье - И закричу невольно я: Уж вот нерусская земля! Как это чувство странно, друг! Конечно, разницы ни малой Нет в двух шагах; но как-то вдруг Я отдохнул душой усталой, Как будто цепь свалилась с рук, И так легко, легко мне стало, И с верой я на жизнь взглянул И вольно, широко вздохнул! В столице Севера, потом В столице Польши я душою Был просто мученик. Огнем Мне сердце жгло; уж не хандрою То, что меня томило днем И ночью мучило тоскою, Я назову - а было, друг, Отчаянье мой злой недуг. Уж в будущность страны моей Никак не мог я верить боле, И думал: видно, вечно ей Судил господь страдать в неволе... И начинал я видеть в ней Одно заброшенное поле, Бесплодную глухую степь, И жизнь звучала мне как цепь. Но, друг, едва ли я был прав: Когда б, с холодным рассужденьем Все вещи строго разобрав, На все я мог взглянуть с терпеньем - Не то б нашел. Но слабый нрав Увлекся внутренним мученьем, И, как растоптанный цветок, Я только грустно вянуть мог. Что ж, с жизнью сладит ли мой ум И заживет ли сердца рана, Когда предстанут мне - средь дум: Германия? Средь океана Смышленый Лондон? Вечный шум Парижа? Снежный верх Монблана, И с небом вечно голубым Над старым Тибром старый Рим? Не знаю! верю! но темно Грядущее перед очами; Бог весть, что мне сулит оно! Стою со страхом пред дверями Европы. Сердце так полно Надеждой, смутными мечтами - Но я в сомнении, друг мой, Качаю грустно головой. И вот я вспомнил, как подчас Мы с вами вечером сидели Перед камином, и у нас Под вопль пронзительной метели Беседа мирная велась. Признаться вам, часы летели И даже дело к утру шло, А было на сердце светло. Я стану верить. Много есть Чудесных в жизни сей мгновений, И если б нам их перечесть! Вот хоть теперь - ночные тени Исчезли; радостную весть С залогом новых наслаждений Несет мне радужный восток, Светя на бедный городок. Addio!63 Мне пора, друг мой! Длинна, длинна моя дорога! С слезою я, мой край родной, Стою у твоего порога. Да будет свято над тобой Вовек благословенье бога! Гляжу полупечально вдаль, И, право, - как мне всех вас жаль! ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ64IС чего проснулось дней былых Душе знакомое волненье, И все мне слышен мерный стих И рифм созвучное паденье? Я так давно чуждался их, Их звуков страстное плетенье Казалось праздностью уму, Да и не нужным никому. Что ж обновило бодрость сил? Ужель весенних песен звуки До этих пор не схоронил Ни опыт лет, ни труд науки, Ни ряд ошибок и могил, Ни холод обыденной скуки? Ужель я так остался цел, Что просто я помолодел? О нет! Я понимаю вас, Мои предсмертные сказанья, В вас не взойдут на этот раз Любви стремленья и страданья, Не отзовется тихий час Спокойно-грустного мечтанья. Возникли вы не для утех В последний стон, в предсмертный смех. IIС тех пор как я начальных строф Слагал задумчивые строки, Прошло десятка три годов, И жизни жесткие уроки Не проскользнули без следов, Казня в размеренные сроки Бедой и злом, - и борода Давно становится седа. Гляжу, усталый от всего, Гляжу с тяжелым напряженьем На то, что вовсе не ново, На мир, исполненный волненьем, И на себя на самого, И полон внутренним сомненьем, - Что ж я?., споткнувшийся пророк, Иль так... распутный старичок? И жалок мне мой прошлый путь! Я много ль истине дал ходу? Свершил ли я хоть что-нибудь? Одну принес ли жертву сроду? Иль жизнь умел я повернуть Страстишкам маленьким в угоду, И сил не поднял с той поры, А просто все схожу с горы? Быть может, что под старость лет Мысль эта всякому пригодна - Ни счастья, ни покоя нет, И жизнь мелка и несвободна; А может быть, постичь секрет, Как жить с своим понятьем сходно, - Безумно только я не смог И гибну средь пустых тревог?.. Когда же, внутренней тоской И покаяньем утомленный, Гонясь за мыслию живой, Гляжу на мир, мне современный, - Мне так же жалок круг людской, Весь этот круг заговорённый, Где каждый доблестный народ - Еще полнейший идиот. Наш нескончаемый прогресс, И потому недостижимый, Похож на путь чрез длинный лес, Безвыходный, неизмеримый, Разбоя полный и чудес, Где зверь большой, несокрушимый Под песню старых, глупых слов На бойню шлет простых скотов. Война и кровь!.. Так вот предел, Где стали мы с образованьем, Где даже сохранился цел Дух революций с их преданьем Единства нацьональных дел И всех языц размежеваньем, Которых цели так дики, Что царским жадностям с руки. Война и кровь!.. Вот наш привал, Где, как в чаду былых столетий, Опять народ рукоплескал С избытком чувств и междометий, Где старый прусский генерал65. И император, счетом третий66, Все оттого так и сильны, Что люди глупы и скверны. Война и кровь!.. И много лет Или веков в резне безумной Еще пройдут... Надежды нет! В потемках смрадных дракой шумной Заменят люди мир и свет, Не нужен им исход разумный - И человек рожден холоп, Любовь к свободе есть поклеп. Все это выражаю я, Быть может, очень прозаично, - Лишь было ясно бы, друзья, А там будь плохо, будь отлично... Да и не ищет речь моя, Чтоб муза пела в ней антично, А сердца боль так велика, Что к слову просится тоска. Всемирный шум, всемирный шум, Германо-римский люд великий, Многоболтливый Аввакум67, Снаружи гладкий, в сердце дикий, - Не ты моих властитель дум! Твои затверженные крики Нейдут твоим пророкам вслед, И мира нового в них нет. III"Что ж сладко вашему уму?" - Меня вы спросите. - "Россия? Мы, к сожаленью моему, Не справились с времен Батыя", - Скажу я также в эту тьму, Как говорил во тьмы былые. "Да! Но тогда жил царь-отец, А этот добр и молодец". Да будет жирен ваш обед И крепок храп на сон грядущий, Вы верите?.. Так вам и след, Спасаем верой муж имущий, Но не спасут народ от бед Ни пошлый лоб, назад идущий, Ни пара истуканных глаз68, Где мысли луч давно погас. Вы верите, что юный царь Есть, так сказать, освободитель? Мужик, который раб был встарь, Закабаленный стал платитель И нищ, как был во время бар, А царь, отечества спаситель, Крестьянскую понюхав кровь, Сам на дворян оперся вновь. Вы дворянин, вам в жизни пир Всегда был нужен и приятен, Холопствуйте! Чиновный жир Не тяготит, не кажет пятен, Да и за вас есть целый клир - Вам друг Катков69, вам друг Скарятин70, Вы так подлы, что царь вперед Опоры лучше не найдет. Теперь же столько есть манер Холопствовать с усердьем новым, Позвать обедать, например, Фон Комиссарова71 с Треповым72, Соцьяльных и иных химер Быть палачом всегда готовым, Да обругать казенный прах В туманных тостах73 и статьях. Пожалуй, вторить станет вам Народ во мраке всех незнаний, Народ - стихия в рост векам, Основа лучших сочетаний. Его я, верно, не предам Позору горьких порицаний; Он тот - как Слово74 говорит - Кто сам не знает, что творит. Я верю, что народ один - Ячейка общей лучшей доли, Но даст ли рост ей господин - Определить не в нашей воле... А с вами, истый дворянин, Позвольте не встречаться боле: В вас так холоп с злодеем сшит, Что ненавистен мне ваш вид. IVПокинул я мою страну, Где все любил - леса и нивы, Снегов немую белизну, И вод весенние разливы, И детства мирную весну... Но ненавидел строй фальшивый - Господский гнет, чиновный круг, Весь "царства темного" недуг. Покинул я родной народ, Где я любил село родное, Где скорбь великая живет Века в беспомощном застое, Где гибнет мысли юный всход, Томит насилие тупое, И свежим силам так давно В жизнь развернуться не дано. Тайком работа шла у нас, Я ждал, я верил в перемену, Как узник верит каждый час, Что вот конец настанет плену... Была ли вера - правды глас, Иль призрак счастию в замену? Но этой веры не иметь - Пришлось бы просто умереть. Покинул я моих друзей, Но и они мне изменили; Они мне в гордости своей Моих ошибок не простили, Они от истины моей Давно, слабея, отступили, И вот мне с робкой мыслью их Связей нет больше никаких. Один мне друг75 остался цел; К нему влекли меня желанья, И мощь любви, и жажда дел, Одни стремленья и страданья; Им труд начатый чист и смел, Его рука, в стране изгнанья, Закроет мне, не изменясь, Мои глаза в урочный час. VКакая ночь! Чего в ней нет! И тень и блеск! Душе печальной Ее дрожащий полусвет Повеял негой музыкальной Знакомых звуков - давних лет, Из дальних стран, из жизни дальней, Из дальней жизни ранних снов - Под напеванье мерных слов. Сквозь серебряного дыма Светит круглая луна, Горной речки льется мимо Неумолчная волна. Помнишь сказку - все там сила - Про Илью-богатыря? Няня, где твоя могила У стены монастыря? Помнишь комнаты большие И больного старика? И стучат часы стенные, И безвыходна тоска? Помнишь юное томленье, Согревающее кровь, И ненужное стремленье, И ненужную любовь? Ряд смертей и погребений - Все бесследно в мгле пустой, Только призраки и тени Мчатся в памяти больной... Сквозь серебряного дыма Светит круглая луна, Горной речки льется мимо Неумолчная волна. Простите этот старый склад, Он подвернулся неизбежно, Я даже к стансам был бы рад Напев придумать очень нежный, Настроить слух на чуткий лад, Чтоб чувство меры безмятежно Вновь до гармонии дошло - Иначе в жизни тяжело. Но музыкальная струя - Увы! во мне не уцелела, И паром выдохлась, друзья, Иль скучным льдом заледенела; Ее разбила ль жизнь моя, Тщета ль общественного дела, Иль просто так, под старость лет, Изящных звуков жажды нет? На этот раз, признаюсь вам, Я не хочу судить об этом; Быть может, строем звучных гамм Мне заниматься не по летам, И потому намерен сам Я перейти к другим предметам, Где много желчи иль любви, Иль скорбной горечи в крови. VIЯ у окна стою один, Уныло вдаль вперяя взоры На зелень мягкую равнин, На белый снег, покрывший горы, И слышу с низменных долин Лягушек трепетные хоры... А в мыслях все двойной предмет - Прогресс и память прежних лет. В былой поре недавних лет, Где мало света, много чада, Где "в праздномыслии" поэт Нашел, что есть своя отрада, - Я не хочу сказать, что нет Живой струи, живого склада; Но, признаюсь, я сам отстал От этих барственных начал. " Нельзя идти, стремясь к добру, На труд общественного дела, Поэтизируя хандру И усталь сердца, усталь тела, Жалея томно поутру, Зачем луна не уцелела, - А в годы прежние не раз В том доля жизни шла у нас. Унылый плач по юным дням, Стремленье ввысь, к тому, что вечно, Тоска по пройденным любиям И вера в то, что бесконечно, С глухим сомненьем пополам - Все это, может, человечно... Тогда я тоже создавал Весьма забавный идеал. Я по коврам блуждал в тиши И думал грустно: "Он был молод", - И наслаждался от души, "Что в душу вкрадывался холод". Но ведь и те нехороши, Кто взвел свой полубарский голод На степень правды... Больше груб Он вышел, но не меньше туп. Не отзовется ум живой На звук напыщенных томлений; Не вступит праздною стопой Отсед шляхетских поколений В движенье жизни трудовой, Ее страданий и стремлений, Чтоб стать с народом - как должно - В едином строе заодно. Но я пророчу, не боясь, Исполненный надежды смелой, Что новый кряж взойдет у нас - С стремленьем чистым, мыслью зрелой. И пусть посердит вас и вас, Но жизни будущего целой Блеснет в нем яркая звезда - Затем и гнев ваш не беда... ПРИЛОЖЕНИЕЛуна печально мне в окно76 Сквозь серых туч едва сияла; Уж было в городе темно, Пустая улица молчала, Как будто вымерли давно Все люди... Церковь лишь стояла В средние площади одна, Столетней жизнию полна. Свеча горела предо мной; Исполнен внутренним страданьем, Без сна сидел я в час ночной, Сидел, томим воспоминаньем И беспредметною тоской, И безотчетливым желаньем, — И сердце ныло, а слеза Но выступала на глаза. Но вот коснулись до меня Из комнаты соседней звуки: Как вихрь по клавишам, звеня, Тревожно пронеслися руки; Потом аккорды слышал я, И женский голос, полный муки, Любви тоскующей души, Мне зазвучал в ночной тиши. Qual cuor tradesti!77 Кто же мог Встревожить женщину обманом? Кто душу светлую облек Тоски безвыходной туманом? Любовь проснулась на упрек И совесть встала великаном, Но слишком поздно он узнал. Какое сердце разорвал. Любовь проходит, итемно Становится в душе безродной; Былое будишь — спитоно, Как вялый труп в земле холодной, И сожаленье нам одно Дано с небес, как дар бесплодный.. Но смолкла песнь; они потом Иную песнь поют вдвоем. И в этой песне дышит вновь Души невинной умиленье, И сердца юного любовь, И сердца юного стремленье; Не бурно в жилах бьется кровь, Но только тихое томленье От полноты вздымает грудь, И сладко хочется вздохнуть... Я им внимаю в тишине — Они поют, а сердцу больно; Они поют мне о весне, Как птички в небе — звучно, вольно И хорошо их слушать мне, А все ж страдаю я невольно: Их песнь светла, в ней вера есть — Мне сердца ран не перечесть. Они счастливы, боже мой! Кто вы, мои певцы, — не знаю, Но с наслажденьем итоской Я, странник грустный, вам внимаю. Блаженствуйте! я сослезой Вас в тишине благословляю. Любите вечно! жизнь в любви — Блаженный сон, друзья мои, Живите мило. Странно вам? Ромео умер, с ним Джульета — Шекспир знал жизнь, как бог: мы снам Роскошно верим в юны лета, Но сухость жизнь наводит нам... Да мимо идет чаша эта, Где сожаленье и тоска И грустный холод старика! Блаженны те, что в утре дней В последнем замерли лобзаньи, В тени развесистых ветвей, Под вечер майский, при журчаньи Бегущих вод, — и соловей Им пел надгробное рыданье, А ворон тронуть их не смел И робко мимо пролетел. (ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ)78
1873 года, января 1.
Через тридцать лет na старый лад Хочу и продолжать поэму — Пусть будет в этом старый склад, На новую хотя бы тему, Хоть темы новой мне навряд Создать придется теорему, Но как-нибудь дойдем до них — Вопросов важно-вековых. До них дойти же не легко, Все спутано иль плоховато, Иной хватает широко, На деле же выходит сжато, Другой все метит высоко, Выходит времени утрата... Как тут подметить верный звук — Сквозь тощий лепет, смутный стук? Выходит так, что жизнь дана На человеческие сплетни, Дерутся люди издавна — За власть, за деньги, за обедни... Я знаю — рифма не верна, Но хуже то, что жизнь вся бредни, И что из них всю бездну лет Надежды выпутаться нет. Хотелось бы еще писать, Да все надежды как-то мало. Напишешь — некуда послать, А про себя писать — пропало. И что ж тут делать, что начать, — Побьешься даром — и застряло. А все ж я кончить бы не мог, Пока я жив сквозь всех тревог. Как ни туманна наша мгла, Я все же зверь людского стада, Куда 6 дорога ни вела, А все же груз тащить мне надо, Легка ль стезя иль тяжела, Путь гладок, иль везде преграда, А нужно мне покончить труд До окончательных минут. Ведь я привык же, например, В дни мелких иль больших печалей Без всяких богословских вер Искать каких-то грустных далей. Итак, пущусь благословись, Хотя давно не верю <в бога>, Но все же можно нам подчас Привычку вспомнить хоть немного — Так создана природа в нас — И жизни длинная дорога, Что было умным в оны дни, Считает делом болтовни. Давно наскучил шум людской И мелких завистей попытки, Весь треск и лепет городской, — Звук оглушительнее пытки; Уйти — куда ж? Какой тропой? И нет особенной калитку А крик, и свист, и болтовня — Гнет обыденный для меня. Подчас, признаться даже, мне Хотелось бы в родные степи, К раздольной вольной тишине... . . . . . . . . . . . . . . . . И в беспредельной ширине Мне места не сыскать нелепей, Где бы я жизнь закончить мог Без оскорблений и тревог. ПРИМЕЧАНИЯ1 «Противоречивый дух! Готов я покориться». Гёте. «Фауст» (перев. Брюсова. Гиз. 1928. Стр. 258). 2 Вронченко Федор Павлович (род. в 1780) — сын священника, окончил Московский университет, служил чиновником по министерству финансов. В мае 1844 г. сменил на посту министра финансов гр. Канкрина. 3 Канкрин Егор Францевич, граф (1774-1845) — выходец из Германии, автор ряда трудов по финансовым вопросам, с 1823 по 1844 г. — министр финансов. Им проведено было изъятие из обращения ассигнаций, установлена основная денежная единица — серебряный рубль, при чем лаж (плата за промен бумажных денег на серебро или золото; отклонение в сторону превышения курса ценных бумаг над нарицательной ценой их) доходил до 27%. Злобой дня начала десятилетия было полное расстройство финансов. Общественное мнение винило Вронченко, незадолго до того, как Огарев приступил к поэме, неожиданно сменившего Канкрина на посту министра финансов. Вронченко был действительно совершенно невежественный чиновник, кутила. 4 Шевырев Степан Петрович (1816-1854) — историк литературы, критик и журналист, один из редакторов журнала «Москвитянин»; реакционер и националист, апологет николаевского самодержавия. 5 Речь идет о драме Полевого (Николай Алексеевич, 1796-1846, журналист, критик и историк) «Параша Сибирячка», которая представляла собой демонстрацию благонамеренности, яркий образчик подделки под стиль и тон Булгарина. Редактор прогрессивного для своей эпохи «Московского телеграфа» (1825 по 1834 г.). Полевой решительно стал на путь реакции, как только Николай I приказал закрыть его журнал (3 апреля 1834 г.) за отрицательный отзыв о патриотической драме Кукольника «Рука всевышнего отечество спасла». 6 «Офицер армейский» — М. Ю. Лермонтов. За дуэль с Барантом он был переведен из гвардии в Тенгинский пехотный полк, на Кавказе, приказом Николая I от 13 апреля 1840 г. 7 «Виссарьон» — В. Г. Белинский, статья которого о «Герое нашего времени» появилась в июне 1840 г. 8 «Нестор» — Кукольник Нестор Васильевич (1809-1868) — автор многочисленных ходульно-патриотических пьес, из которых самая известная — «Рука всевышнего отечество спасла» (1834 г.). На ряду с другими столпами реакционной литературы, в начале десятилетия обнаруживал особо активную литературную деятельность. 9 Греч Николай Иванович (1787-1867) — литератор, реакционный журналист, агент III Отделения, совместно с Булгариным (см. прим. к стр. 97) издававший газету «Северная пчела» и журнал «Сын отечества». 10 Шевалье и Яр - знаменитые рестораны в Москве. 11 Монтекукулли Раймонд, граф (1609-1689) — австрийский полководец, участник тридцатилетней войны (1618-1648) и войны Австрии с Швецией и Турцией, автор сочинений на военные н политические темы. ' 12 Мальбруг — Мальборо Джон Черчиль (1650-1722) — английский полководец и государственный деятель, особенно прославившийся во время войны против Франции (так называемая война за «испанское наследство», 1701-1713, союза Германии, Пруссии, Англии и Голландии против Франции — Людовика XIV). В 1840 г. Англия объявила войну Китаю в ответ на попытки последнего запретить торговлю опиумом. Одна из самых бесчеловечных, война эта закончилась взятием Нанкина (1842 г.) и заключением тяжелого для Китая мира. 13 Цынский Лев Михайлович — генерал-майор, флигель-адъютант Николая I, с 1834 по 1845 г. московский обер-полицмейстер; проявлял особое усердие в организации сыска и уловлении «вольнодумцев»; в 1834 г. арестовал Герцена и Огарева. 14 «Satis, sufficit» — достаточно, довольно (латинск.). 15 Хомяков, Алексей Степанович (1804-1860) — славянофил, публицист и поэт. Когда в 1840 г. прах Наполеона был перевезен с острова св. Елены в парижский Пантеон, Хомяков поместил в «Москвитянине» плохонькие клерикально-патриотические реляции («На перенесение Наполеонова праха», Соч., т. IV, изд. 1909 г., стр. 43), вызвавшие негодование западников. 16 Сенковскнй Осип Иванович (1800-1858) — журналист, выходец из Польши, крупный журнальный делец, руководитель самого распространенного журнала того времени — «Библиотека для чтения». 17 Сей Жан-Батист (1767-1832) — мелкобуржуазный экономист, пользовавшийся большой известностью в 40-х годах. 18 «An sich» — в себе (немецк.). 19 В 1840 г. был начат ряд фортификационных работ, в результате которых Париж был опоясан линией фортов и валом. 20 Jean Sbogar — герой романа «Жан Сбогар» французского писателя Шарля Нодье (1780-1844). Кого имел в виду Огарев, упоминая Бартенева и Szafi, установить не удалось. 21 Primo — во-первых; secondo — во-вторых; tertio — в-третьих (латинск.). 22 «Quoique, a vrai...» — Хотя, по правде говоря, над ними смеются (франц.). 23 Чаадаев Петр Яковлевич (1793-1858) — философ и публицист; автор «Философического письма», оказавшего на поколение Герцена-Огарева огромное влияние. 24 Убри — по-видимому, речь идет о Сергее Павловиче Убри, отставном коллежском асессоре, вращавшемся в литературных кругах, а за границей, куда он выехал в 1847 г., поддерживавшем связь с Герценом. 25 В дореволюционное время чины государственных служащих (чиновников) делились на четырнадцать классов. Самый низший — четырнадцатый — был коллежский регистратор. 26 «Пантеон» — журнал, посвященный преимущественно истории театра и драматической литературе; выходил ежемесячно в Петербурге, под редакцией Ф. А. Кони, с 1840 г.; прекратил существование в 1856 г. 27 «Casta diva»(итальянск.) — непорочное божество — первые слова распространенной в те времена арии. 28 Паста Джюдетта (1798-1865) — итальянская оперная певица, в Петербурге пела в 1840 г. 29 Беллини Винченцо (1801-1835) — итальянский композитор; в 40-х годах его оперы («Норма», «Сомнамбула» и др.) пользовались большим успехом. 30 «Жизнь за царя» — патриотическая опера М. И. Глинки (1804-1857), которой было положено начало русской оперы. Первый раз исполнена была 27 ноября 1836 г. Встретили оперу не одинаково. Реакционно-патриотические круги превозносили се, а радикальная и революционная молодежь относилась весьма сдержанно; многие вообще считали попытку создания национальной русской оперы обреченной на неудачу. 31 Светло-голубой мундир носили жандармы. 32 Фурье Шарль (1772-1837) и Сен-Симон Клод Анри (1760-1825) — социалисты-утописты, оказавшие большое влияние на кружок Герцена и Огарева. 33 «Ich bin...» — Всюду я чужестранец (немецк.). 34 Штраус Давид Фридрих (1808-3874) — немецкий философ, автор известной книги «Жизнь Христа» (критика божественного происхождения и чудес Христа). Высокая оценка философии Гегеля и лево-гегелианских критиков христианства, как Штраус, была общепринята в кружке Герцена. Огарев увлекся философией Гегеля ранее Герцена и настойчиво звал последнего заняться серьезным изучением диалектики. Когда Герцен принялся за штудирование Гегеля, то убедился, что «философия Гегеля — алгебра революции, она необыкновенно освобождает человека и не оставляет камня на камке от мира христианства, от мира преданий, переживших себя». Стихи Огарева отразили эту оценку полностью. 35 Карл XII (1682-1718) — шведскийкороль, известный своими войнами с Данией, Польшей иРоссией (Петром I). 36 Валленштейн Альбрехт Венцеслав Евсевий (1583-1624) — имперский (германский) полководец, участник тридцатилетием войны (1618-1648). 37 «Поход в Иерусалим» — такназываемые «крестовые походы» (первый — в 1096 г.), имевшие целью, под предлогом завоевания «гроба господня» у «неверных», захват восточных рынков. 38 Аи — марка шампанского. 39 Друиды — жрецы у древних галлов и кельтов. 40 «Норма» — главный персонаж оперы Беллини (см. прим. к стр. 52) «Норма» — верховная жрица галлов во время борьбы последних с римлянами. 41 «Farewell!» — Прощайте! (англ.) (из «Прощания Чайльд-Гарольда» Байрона). 42 «We see...» — Мы видим и читаем, восхищаемся и вздыхаем и потом падаем и истекаем кровью. — Байрон. 43 Мухаммед-Али — египетский султан, начал европеизацию Египта, стремясь превратить его в великую восточную державу. Англия натравливала Турцию на Египет, обеспокоенная ростом могущества последнего. Турецкийсултан несколько раз пытался устранить своего сильного вассала, но всякий раз Мухаммед-Али принуждал Турцию обращаться к помощи иностранных штыков (России, союзных государств — Англии, России, Австрии и Пруссии). Великие державы воспрепятствовали осуществлению регентства Мухаммеда-Али надмалолетним Абдул-Меджиде, боясь усиления Турции. 44 Сатурн - древне-римский бог земли и посевов, с именем которого было связано представление о «золотом веке», когда народ жил в изобилии и вечном мире, не знал рабства, сословного неравенства и собственности.Имя Сатурна служило символом глубокой древности, он как бы олицетворял собою течение времени, а потому впоследствии изображался с косою (символ смерти) и песочными часами. 45 Почтовая перлюстрация в те времена производилась почти открыто. 46 «Всадник» — известный памятник Петру Ш на Сенатской площади в Петербурге, работы Фальконета. 47 Аматер — любитель (франц.). 48 Фриз — сукно. Фризовую шинель носили люди среднего достатка, не привилегированные, мелкие чиновники и т. п. По приказу Николая I, тело Пушкина было отпето ночью 3 февраля 1837 г. и вывезено из Петербурга в час ночи, так как Николай боялся демонстраций, 49 Цицерон Марк Туллий (106-43 до н. э.) — римский оратор и политический деятель, представитель класса богатых землевладельцев и капиталистов-ростовщиков, раскрывший «заговор Катилины» (63 г. до н. э.), руководителя демократического движения в защиту республиканских принципов и интересов неимущего крестьянства. Речи Цицерона в Сенате против Катилины сохранились до нашего времени, они изучались в дореволюционной школе. 50 Булгарин Фаддей Венедиктович (1789-1859) — журналист, издатель вместе с Н. И. Гречем (см. прим. к стр. 30) «Северной пчелы», агент III Отделения. Имя его было синонимом доносчика. 51 Элькан и Фабр — агенты III Отделения. 52 Меттерних Клеменс Венцель, князь (1773-1859) — канцлер Австрии, долгое время, вплоть до революции 1848 года, виднейший представитель феодально-монархической реакции, один из инициаторов и организаторов так называемого «Священного союза». 53 Аллан Луиза — французская актриса, в 40-х годах игравшая на петербургской сцене первые роли. 54 Allegro maestoso — величественно, быстрым темпом (музыкальный термин). 55 Сфинксы — на набережной Невы, у Академии художеств, поставлены в 1832 г.,сооружены египетским фараономАменготепом III (18 династия,XIV век до н. э.). 56 По преданию, родоначальником Огаревых был татарин Мурза Кутлу-Мамет, по прозванью Огарь. 57 Текла — дочь Валленштейна (в трагедии Шиллера «Смерть Валленштейна») — образ чистой, благородной девушки, поэтической и мечтательной, один из наиболее романтических образов Шиллера. 58 «Домик старый» — так называемый Домик Петра I на Петербургской стороне, на набережной Невы, сохранившийся до настоящего времени.Ниже этому «домику» противопоставляется «замок на горе крутой» — Петергофский дворец, летняя резиденция Екатерины II («здесь прежде женщина живала»...). 59 «Von Ort zu Ort» — Из края в край (немецк.). 60 Просьбу о разрешении выехать за границу Огарев передал шефу жандармов Бенкендорфу. На докладе последнего Николай I написал 29 апреля 1841 г. резолюцию: «на 6 месяцев». Огарев выехал за границу в конце мая 1841 г. 61 «Вождь подозрительный» — Паскевич Иван Федорович (1782-1856), закончивший подавление польского восстания в 1831 г. и с 1832 по 1856 г. бывший наместником Польши; беспощадный проводник политики обрусения и подавления польскогонарода. 62 Шлезия — Силезия. 63 «Addio!» — Прощай (итальянск.). 64 Третья часть появилась в лондонском издании Герцена и Огарева «Полярная звезда» на 1869 г. 65 «Старый прусский генерал» — Вильгельм IV (1797-1887), король Пруссии. 66 «Император, счетом третий» — Наполеон III, император Франции (1808-1873). 67 Аввакум (1610-1681) — протопоп г. Юрьевца-Поволжского, расколоучитель, ярый противник церковных реформ патриарха Никона; за свои протесты, многочисленные послания единомышленникам и неустанные обличения царя и духовенства подвергался жестоким преследованиям, пыткам, просидел 14 лет в Пустоозерске в земляной тюрьме на хлебе и воде и в конце концов был сожжен 1 апреля 1681 г. в Пустоозерске как «нераскаявшийся еретик». 68 «Пара истуканных глаз...» — все современники отмечали тупость взгляда Александра II. 69 Катков Михаил Никифорович(1S1S — 1887) — влиятельнейший реакционный публицист, апологет самодержавия, проповедникактивного русификаторства, вел в реакционной прессе кампанию клеветы против Герцена. В крестьянском вопросе поддерживал интересы помещиков. Редактор «Московских ведомостей». 70 Скарятин Владимир Дмитриевич — редактор реакционной газеты «Весть», которая вела кампанию против крестьянской реформы 1861 г. 71 Комиссаров Осип Иванович (1838-1892) — ему приписывалось спасение Александра II во время покушения Каракозова 4 апреля 1866 г. — Комиссаров якобы толкнул Каракозова, почему выстрел и оказался неудачным. На самом деле легенда о Комиссарове создана была царским окружением для того, чтобы противопоставить революционному интеллигенту Каракозову — спасителя царя, человека «из народа». 72 Трепов Федор Федорович — был назначен петербургским градоначальником как раз в эти тревожные (покушение Каракозова) для самодержавия дни. 73 «В туманных тостах...» — намек на Некрасова, который, желая спасти издававшийся им журнал «Современник», находившийся под угрозой закрытия, написал стихотворение в честь Муравьева и огласил его на обеде в московском Английском клубе. Это вызвало резкое осуждение Герцена и Огарева. 74 «Слово» — т.е. Иисус Христос, называемый в евангелии Иоанна «Словом» (Логос). 75 «Один мне друг...» — А.И.Герцен. 76 Стихотворение это появилось как самостоятельный отрывок в «Отечественных записках» 1843 г., т. 26. По словам Огарева, оно написано «в очень скорбную минуту в Дрездене». 77 «Qual cuor tradesti!» — Какое сердце ты предал! (итальяиск.). 78 Здесь мы приводим разрозненные отрывки из третьей части, которая осталась незаконченной (впервые были опубликованы М. О. Гершензоном). |