ExLibris VV

Современная английская новелла

Содержание

  • В. Скороденко. Предисловие
  • Г. Э. Бейтс. Деревенское общество (рассказ, перевод Ю. Жуковой)
  • Г. Э. Бейтс. Его девушка (рассказ, перевод Р. Бобровой)
  • Э. Боуэн. В объятия Чарльза (рассказ, перевод Т. Озерской)
  • Э. Во. Вылазка в действительность (рассказ, перевод В. Муравьева)
  • Э. Во. На страже (рассказ, перевод В. Муравьева)
  • Р. Грейвз. Крик (рассказ, перевод Т. Озерской)
  • Г. Грин. Конец праздника (рассказ, перевод М. Лорие)
  • Г. Грин. Мертвая хватка (рассказ, перевод Е. Голышевой)
  • П. Джиллиат. Одной лучше (рассказ, перевод А. Бершадского)
  • Ф. Кинг. «Клочок земли чужой» (рассказ, перевод В. Хинкиса)
  • Д. Кольер. Ночной кошмар (рассказ, перевод В. Скороденко)
  • А. Кристи. Испанский сундук (рассказ, перевод Т. Шинкарь)
  • Д. Кэри. Удачное помещение капитала (рассказ, перевод В. Хинкиса)
  • Д. Лессинг. Англия и Англия (рассказ, перевод Ю. Жуковой)
  • Д. Лессинг. Повесть о двух собаках (рассказ, перевод Ю. Жуковой)
  • У. Сомерсет Моэм. Театр (роман, перевод М. Ермашевой)
  • В. С. Притчетт. Чувство юмора (рассказ, перевод Т. Озерской)
  • А. Силлитоу. Дочь старьевщика (рассказ, перевод Т. Кудрявцевой)
  • М. Спарк. Портобелло-роуд (рассказ, перевод В. Муравьева)
  • У. Сэнсом. Tutti Frutti (рассказ, перевод В. Хинкиса)
  • Д. Томас. В гостях у дедушки (повесть/рассказ, перевод Т. Литвиновой)
  • У. Тревор. Квартира на крыше (рассказ, перевод И. Архангельской)
  • С. Чаплин. «Загородные ребята» (рассказ, перевод В. Скороденко)
     

    Предисловие

    В западной критике давно бытует мнение, будто между английской и американской литературами есть своеобразное «разделение труда»: если британские писатели тяготеют по преимуществу к прозе солидной, монументальной, то есть к роману, то их заокеанские коллеги предпочитают разрабатывать в основном жанр рассказа (short story). Обращаясь к XIX веку, видишь, что это наблюдение отнюдь не беспочвенно. Действительно, по одну сторону Атлантики — классический английский роман (Джейн Остин, Диккенс, Теккерей, Коллинз, сестры Бронте, Троллоп, Джордж Элиот), а по другую — расцвет блистательной американской новеллы в творчестве Ирвинга, Готорна, По, Мелвилла, Брет-Гарта, Олдрича, Марка Твена.

    Однако в XX веке положение существенно меняется, и Америка, продолжая радовать читателей новыми превосходнейшими образцами рассказа, утрачивает «монополию» на жанр. В Англии появляются авторы, чье творчество полностью отдано новелле, — например Кэтрин Мэнсфилд. Больше того, сегодня можно говорить о классике британской новеллистики XX века, которую составляют лучшие рассказы Киплинга, Уайльда, Голсуорси, Уэллса, Конрада, Честертона, Лоуренса, Джойса, Моэма, Хаксли, Во, Кэри, Грина, Бейтса, Копнарда, Томаса, той же Мэнсфилд. Почти все эти писатели — значительные, несомненно, влиятельные фигуры в литературном процессе нашего столетня.

    Есть все основания утверждать, что в Англии сложилась своя «школа» рассказа. Отличие английской новеллы от американской — предмет специальной работы, дающей простор для анализа, сравнений и сопоставлений. Здесь можно упомянуть о большей сдержанности в интонации, свойственной британским авторам, об их приверженности более объективному и подробному стилю письма и склонности к той особой разновидности жанра, которую англичане называют «длинным рассказом» (long short story, близко русскому понятию «повесть»), можно указать на чисто национальную специфику темы и характера в британской новелле и т. д. и т. п. В рамках небольшого предисловия обо всем этом, конечно, не скажешь. Но об одном сказать можно и нужно: в XX веке американская новелла не отменяет английскую и не конкурирует с ней. Существуют две национальные школы англоязычной новеллы (а если вспомнить Австралию — то и все три); каждая из них по-своему хороша, каждая перекликается с другими, дополняет их, развивается и совершенствуется в рамках литературной традиции своей страны.

    Английские писатели, наши современники, неоднократно жаловались, что после второй мировой войны жанр рассказа ущемлен в правах литературного гражданства. Он менее популярен в Британии, чем роман, и круг его читателей, следовательно, куда уже. Меньше стало периодических изданий, охотно предоставляющих свои страницы авторам-новеллистам1, да и с чисто экономической точки зрения писание рассказов — дело убыточное: слишком малы гонорары. Тем не менее английский рассказ, как, впрочем, и английский роман, далек от увядания. Как справедливо заметил писатель и литературовед В.С.Притчетт, «рассказ идеально отвечает скользящему, исполненному недоговоренностей, нервно-решительному и склонному к конспективности духу современной жизни».

    Этот сборник, выпущенный издательством «Прогресс», не претендует на то, чтобы представить русскому читателю всю современную британскую новеллу в ее многообразии. Подобная задача потребовала бы три, если не четыре таких тома. Поэтому сборник неполон, в нем есть «белые пятна» — например, отсутствует научная фантастика. В замысел составителей входило отобрать несколько характерных образцов английского рассказа, воплотивших, по меткому выражению того же Притчетта, «многое в малом». Кроме того, составители хотели познакомить читателя с рядом не известных ему имен, в том числе с такими признанным» мастерами современной британской прозы, как Во или Спарк. Наконец, публикация на страницах сборника произведении Моэма (1874-1965), Во (1903-1966), Кари (1888-1957) и Томаса (1914-1953) — дань памяти замечательных писателей, много и плодотворно работавших после второй мировой войны. Вот почему наряду с рассказами последнего времени (а таких подавляющее большинство) здесь опубликовано несколько произведений более ранних лет.

    Итак, английская новелла представлена в сборнике двадцатью тремя произведениями девятнадцати авторов. У. Сомерсет Моэм, Грэм Грин, Алан Силлитоу, Агата Кристи, Дорис Лессинг хорошо известны в Советском Союзе и в рекомендациях не нуждаются, как и Герберт Бейтс, чьи новеллы неоднократно у нас публиковались и входили в различные сборники. Джойс Кэри, автор социально-психологических произведений, сюжет которых построен на острой моральной коллизии, и «рабочий» романист Сид Чаплин тоже знакомы русскому читателю по изданию их романов: «Из любви к ближнему» Кэри — «Художественной литературой», «Дня Сардины» Чаплина — «Молодой гвардией». Но одиннадцать авторов либо совсем не переводились на русский, либо представлены одной-двумя случайными публикациями.

    Еще при жизни считавшийся маститым прозаиком, Эвелин Во после смерти прочно и безоговорочно вошел в число классиков XX века. Младший современник Джойса и Лоуренса, он выступил в конце 20-х годов и уже тогда прославился как автор едких нравописательных сатир. Однако вершина его творчества приходится на послевоенные годы, когда были опубликованы роман-хроника о вырождении старого аристократического рода «Снова в Брайдсхеде», «черный» фарс об американском образе жизни «Незабвенная» и крупнейшее его произведение, роман-трилогия о второй мировой войне «Меч почета». Во — католик, человек консервативных взглядов и вкусов — был большим художником. Логика творчества часто вынуждала его идти против собственных пристрастий; он с ядовитой иронией развенчивал отечественных снобов — буржуа, представителей высшего света и военно-милитаристской верхушки, жрецов «чистого искусства». Его рассказы, как правило, строятся на гротеске, причем художественный эффект достигается в них за счет соединения абсурдных ситуаций с заостренными характерами-шаржами.

    Дилан Томас, бард английского стиха, — один из трех «китов» великой англоязычной поэзии нашего столетия (два других — У. Б. Йейтс и Т. С. Элиот). Его лирика, национально-гэльская по строю (Томас — уроженец Уэльса), полна горькой радости бытия и любви ко всему живому. В британской литературе XX века были поэты, с шекспировской пронзительностью воплотившие неизбежность итога земного пути человека: Йейтс, Хаусман, Элиот. Но таких, кто, подобно Томасу, с шекспировской одержимостью смог бы восславить ликование живой плоти, живой души перед лицом неизбежного биологического конца, пожалуй, не было. В наследство поколениям Томас оставил свой поэтический мир — стихи и в основном автобиографическую прозу.

    Этот мир совершенно своеобразен, ни на что не похож. Он и существует-то вопреки обыденной логике, по своим собственным, не предугаданным календарем, как сказала бы Марина Цветаева, законам. Бьющая через край образность, чувственная стихия, гордое буйство жизни, не желающей уступать смерти, — суть томасовской вселенной:

    Не уходи кротко в добрую ночь, нет —
    Хоть стар, гори и безумствуй на пределе дня,
    Ярись, ярись, смертный, когда угасает свет!

     

    Прозрачная лирическая миниатюра «В гостях у дедушки» приоткрывает доступ в эту вселенную, позволяет на мгновение вернуться в сказочную страну детства, страну доверия к жизни и веры в людей, преданным гражданином которой всегда был поэт Дилан Томас.

    К старшему поколению писателей относятся и Роберт Грейвз, В. С. Притчетт, Джон Кольер. Грейвз, крупнейший поэт Великобритании наших дней, известен как автор рассказов, сборников эссе и добротных исторических романов. Его новеллы отмечены пластичностью рисунка, точностью словоупотребления и, что естественно, поэтической образностью и непредвиденными поворотами мысли. Притчетт не только видный британский литературовед, автор одной из лучших в Англии работ по истории романа («Живой роман»), но и маститый прозаик. Его романам и новеллам свойственны острота нравственного конфликта, напряженность сюжета и четкая оценка характеров при внешне объективной манере письма (черта, роднящая его со многими более молодыми коллегами по перу). Кольер известен у себя на родине и за ее пределами не столько своими романами и биографической прозой, сколько новеллами... Злые, изящные, необыкновенно остроумные и парадоксальные, рассказы Кольера заставляют вспомнить Оскара Уайльда. Главный объект его ядовитой сатиры — жадность, тупость, лицемерие, национальное чванство, корысть и меркантильный буржуазный расчет. Подобно Уайльду или американцу Амброзу Бирсу, он смело объединяет фантастику с гротеском и нравописательным этюдом.

    Мюриэл Спарк начала писать в послевоенные годы. Ее тема и творческая манера в чем-то родственны Кольеру, однако произведения Спарк выгодно отличаются более значительным социальным подтекстом, философской глубиной и недвусмысленностью, чтобы не сказать ригоричностью, морально-этических оценок. Недаром она, будучи великолепной новеллисткой, знаменита скорее своими полуфантастическими романами, которые по популярности соперничают в Англии с книгами Айрис Мэрдок.

    Уильям Сэнсом и Фрэнсис Кинг, Элизабет Боуэн и Уильям Трэвор, подобно Спарк, добились признания романами. Наряду с Пенелопой Джиллиат (между прочим, самой молодой среди авторов сборника) они относятся к числу писателей так называемой психологической ориентации. Их произведения могут тяготеть к фплософскому обобщению (Сэнсом) или к социальному исследованию вымышленного характера (Трэвор), но в первую очередь авторов интересует возможность передать средствами литературы потаенную духовную жизнь человека. Тонкий апализ душевных движений, искусство словесного выражения мельчайших эмоций и настроений, разнообразного в своих полутонах внутреннего мира личности — все это искупает некоторую герметичность, подчас свойственную их письму. Тем более что лучшие их произведения при внешне камерном звучании насыщенны, содержательны, проблемны. «Рассказ должен будить эхо, — образно писал Сэнсом. — При всей экономии формы он обязан выходить за ее границы. Он малый жанр, но его «емкости» не должно быть пределов». Думается, новеллы этих писателей, в особенности Кинга и Боуэн, способны «разбудить эхо» в серьезном и благожелательном читателе.

    Разные художники выступают на страницах этой небольшой антологии, и рассказы их так же мало походят один на другой. Они, рассказы, отличны и по индивидуальному стилю, и по методу вынесения морального суда над изображенным, и по теме, и по своему типу. Гротеск («Чувство юмора» Притчетта, «На страже» Во) соседствует здесь с психологическим этюдом («В объятия Чарльза» Боуэн, «Одной лучше» Джиллиат, «Деревенское общество» Бейтса), детектив («Испанский сундук» Кристи) — с художественным исследованием социального характера и среды («Англия и Англия» Лессинг, «Загородные ребята» Чаплина, «Квартира на крыше» Трэвора). Фантасмагория, то, что англичане называют fantasy («Портобелло-роуд» Спарк, «Ночной кошмар» Кольера), перемежается сатирой на нравы («Вылазка в действительность» Во, «Мертвая хватка» Грина) или философской новеллой («Крик» Грейвза, «Tutti frutti» Сэпсома).

    Впрочем, такое разделение весьма условно. Ведь фантазия Спарк или детектив Кристи социальны, социальная новелла Силлитоу, Лессинг или Чаплина глубоко психологична, фантасмагория Кольера гротескна, а гротески Во или Притчетта философичны. Что касается рассказа Кэри «Удачное помещение капитала», то этот маленький шедевр вообще невозможно «определить»: тут и сатира, и гротеск, и зоркость психологического видения, и грустное философское раздумье о «пути всякой плоти» в Англии — уже не доброй и не старой.

    Многие рассказы современных писателей Британии возвращают к истокам и живительным традициям английской новеллы начала века и межвоенного периода.

    Бейтс (новелла «Его девушка») со своим искусством портрета и жеста, с доходящим до боли сочувствием человеку и пониманием того, что даже самая тихая и неприметная жизнь не бывает прожита напрасно, невольно ассоциируется с Голсуорси. Искусство интеллектуальной головоломки и безукоризненная логика сюжета, продемонстрированные Кристи, напоминают строй знаменитой саги Честертона об отце Брауне. Кстати, и сам Эркюль Пуаро удивительно родствен огцу Брауну в том, что его усы, бравада и несколько опереточная манера держаться внешне так же несовместимы с призванием сыщика-исследователя, как сутана католического пастыря. Просветленно-грустная интонация рассказов Мэнсфилд оживает в насыщенном и одновременно предельно лаконичном рисунке Боуэн и Джиллиат.

    Это лишь некоторые очевидные примеры живой преемственности, которая вовсе не ограничивается одним веком или одним жанром. «Деревенское общество» Бейтса знакомит читателя с современными характерами, чьи литературные прототипы возникали еще на страницах романа Остин «Гордость и предубеждение» и позднее в книгах Троллопа и Джордж Элиот. А богач старьевщик из рассказа Силлитоу — не тот ли он Диккенсов «золотой мусорщик» (роман «Наш общий друг»), только, конечно, уже 60-х годов нашего столетия?

    Да, разные и богатые традиции питают современную английскую новеллу. Во многом, в очень многом отличаются друг от друга ее авторы — и это хорошо. Талант всегда отличается от другого таланта; на одно лицо бывают только бездарные ремесленники от искусства. Но в рассказах этого сборника есть, разумеется, и общее: английский характер, зримые приметы социального и духовного быта сегодняшней Британии, высокая позиция человечности. Именно эта позиция и продиктовала их авторам мудрое осуждение старой и самоновейшей английской социальной мифологии — вплоть до иронически-торжественного безоговорочного реквиема по «доброй старой Англии» со всеми ее реалиями, верованиями и представлениями, который прозвучал в рассказе Кинга «Клочок земли чужой».

    Против фикций — за человека. Таков итог художественных откровений о времени и о стране, которую все эти писатели любят, как надлежит любить родину, и которую они судят судом праведным, как должны судить родину истинные патриоты. Вот почему на страницах сборника читатель встретит злость и печаль, бескомпромиссную жестокость и гротеск, язвительность и мудрую сдержанность, боль и насмешку, презрение и сострадание. Но не найдет ни одной пустой, равнодушной страницы...

    По дорогам «зеленой страны» катит катафалк. За рулем — мистер Хэмфри, преуспевающий коммивояжер и наследник небольшого, но процветающего похоронного «дела». Рядом с ним сидит хорошенькая девушка, на которой он вскоре женится. Короче, нечто вроде предсвадебного путешествия будущей четы, готовой пополнить собою средний класс (middle class), опору экономического, а также и нравственного благополучия нации. Жених и невеста счастливы, хотя за ними в машине стоит гроб с телом незадачливого юнца, погибшего из-за того, что Хэмфри отбил у него предмет его глупой юношеской страсти. Факт, конечно, малоприятный, но удовольствия путешественникам он не портит: ведь они, по собственному их убеждению, в избытке наделены знаменитым британским «чувством юмора», которое позволяет во всем найти светлую сторону (новелла Притчетта). Так выглядит сегодня мораль среднего класса, таково модернизированное чувство юмора. Со времен Джерома К. Джерома оно успело порядком измениться.

    Другой рассказ. На дружескую вечеринку, вернее, просто отдохнуть и приятно провести время, собрались те, кто вращается в свете. Компания подобралась из людей весьма достойных и приятных. Но в той же комнате спрятан труп, и, что еще страшнее, убийца — один из этих милых людей. Кристи почти буквально реализует английскую идиому «skeleton in the cupboard» («скелет в шкафу», то есть нечто крайне неприглядное, что пытаются скрыть за фасадом внешней порядочности и благопристойности, пакостная фамильная тайна). Логика интриги объективно подводит к оценке тех, кто претендует на роль вождей нации.

    Еще один рассказ — на тему о стирании социальных различий в сегодняшней Британии, о превращении рабочего в представителя профессии «чистого воротничка»: Интеграция классов, как об этом пишет западная социология? Нет, отвечает Лессинг («Англия и Англия»), не безболезненная интеграция, а выламывание из класса, насильственное выдирание с корнями, и сопряжено оно с такими нравственными и психологическими издержками, что вряд ли их окупает.
     

    И еще. Четверо друзей, юношей и девушек, были призваны беречь как святыню память о родном колледже, пронести сквозь жизнь дух старого доброго товарищества. Но святыни давно превратились в пустые слова, фикции, за которыми ничто не стоит. И Спарк, беспощадная к современному извращению высоких понятий, брезгливо отметает шелуху словоблудия. Задушевные разговоры о прекрасных материях ведет в ее рассказе отъявленный мерзавец: по товару и покупатель. Писательница судит мир мнимых ценностей, мир, где все наоборот. Недаром ее новелле свойственна чуть ли не детская простодушно-наивная интонация: а как же еще может быть в таком мире? Недаром свою «фантазию» она завершает поистине убийственным штрихом: в том, что он не совершил преступления, преступника пытается убедить полиция. Времена меняются, представления и понятия, казавшиеся неизменными, однозначными и отвечающими британской традиции, теряют содержание и смысл. Это заметила не только Спарк.

    Скажем, есть представление о заморских владениях Великобритании (владений сегодня почти не осталось, но представление живет до сих пор) как об экзотическом Эльдорадо, где английский джентльмен свободно может нажить состояние, попутно просвещая туземцев насчет благ цивилизации. Спарк обходится с этим представлением, а заодно и концепцией «джентльмена» так, как они того заслуживают. Но и Во не оставляет от них камня на камне, делая это со свойственной ему блистательной и совершенно уничтожающей иронией (рассказ «На страже»).

    Другое ходячее представление — об английской замкнутости и любви к одиночеству. Пенелопа Джиллиат не согласна с тем, что это черта национального характера. По ее мнению, дело здесь не в наследственности, а в образе жизни общества.

    Классическая английская литература, не раз трактовавшая «хоум» (home — дом, домашний очаг) британца как его приют и пристанище в море жизненных невзгод, оставила несколько образов-символов, воплотивших идею домашнего уюта и сердечного тепла. Это образы детей и образы домашних животных. Современная британская новелла тоже обращается к этим образам, но раскрывает их в ином качестве: здесь они часто передают крах семейного уюта и отсутствие сердечного тепла. Так, у Грина в рассказе «Конец праздника» действуют дети — не какие-нибудь бездомные сироты, а отпрыски более чем состоятельных родителей, у мальчиков есть отец и мать, своя комната, игрушки, няня-гувернантка; у них есть все, кроме одного: семьи. Взрослые, которым в литературе, как и в жизни, всегда отводится роль защитников малышей, выступают у Грина палачами ребенка. Такими их делают эгоизм, черствость и обожествление «хорошего тона», этой мнимости, которую они небезуспешно вдалбливают в детские головы.

    Собаке и кошке, знаменитой английской Пуссл — непременным участникам теплой компании, собирающейся у домашнего очага, — также нашлось место в рассказах сборника. Но одноглазый кот Полифем приходит к героине Боуэн, чтобы лишний раз напомнить своим видом о нелюбимом человеке. Что касается пуделя Гектора в гротеске Во («На страже»), то он выступает уже и вовсе как орудие злого, поистине чудовищного рока.

    История двух псов, Билла и Джека, — сюжет новеллы Лессинг «Повесть о двух собаках». Казалось бы, писательница следует здесь анималистской традиции, давно сложившейся в английской литературе и обновленной на пороге XX века Редиардом Киплингом. И верно, поведение, повадки и «психология» животных описаны очень точно, с присущим автору умением так воссоздать жизненный эпизод, что изображенное приобретает черты документальной хроники. Но Лессинг интересуют не псы — ее занимают люди. За сюжетной канвой рассказа о недолгом веке отбившихся от дома собак явственно проступают контуры самого «дома» и облик его обитателей. Человеку нелегко понять бессловесную тварь, но еще труднне понять другого человека, пускай самого дорогого и близкого. Об этом и об особенностях семейного уклада британских колонистов в Африке и пишет здесь Лессинг, чье детство и юные годы прошли в Родезии. Содержание ее новеллы на поверку оказывается куда глубже, чем того требует жанр рассказа о животных, а выбранные ею главные «персонажи» нисколько не мешают, скорее даже помогают этому: недаром говорится, что собаки похожи на своих хозяев.

    Разрушение привычной картины традиционного существования неизбежно связывается писателями с изменениями в общественном сознании и даже, как в новелле Грейвза «Крик», с изменениями в индивидуальной психике человека. Безумие Кроссли и тот пластический, «фактурный» кошмар, в который выливается его бред, — символ сознания, заплутавшегося в мире фикций и неразрешимых противоречий. Введенная в ткань новеллы притча о расщепленных душах-камушках (своеобразный рассказ в рассказе) как бы подытоживает размышления автора над жизнью человека в недобром к нему мире.

    Отношение английских художников слова к морали «среднего класса» достаточно определенно, потому что ясна основа этой морали — всепроникающее и всеподчиняющее право собственности и «личного интереса». Другое дело нравственные нормы так называемых непривилегированных классов. Ведущие тенденции послевоенного развития Британии не могли не затронуть сознания рабочего человека. Планомерно осуществляемый «сверху» процесс вытравливания классового сознания, воспитания у рабочих чувства собственности, этого шестого чувства, которое отличает человека-потребителя от человека труда, дал известные результаты, и писатели это зафиксировали.

    В новелле Чаплина «Загородные ребята» рассказчик, паренек из рабочей семьи, — уже почти сложившийся собственник без капитала. Он вкусил от сладкой отравы обладания вещью и не собирается рисковать своим подержанным мотоциклом даже ради лучшего друга, которого, по собственным словам, знает с пеленок. Тонкая интуиция художника помогла Чаплину «схватить» и запечатлеть еще одну закономерность: разрастание чувства собственности не исключает, а скорее, предполагает нравственное одичание, ведущее к бессмысленной жестокости и слепой жажде разрушения.

    О том, как образ жизни и духовный климат времени растлевают подрастающее поколение, пишет не только Чаплин. Силлитоу посвятил этой теме многие произведения, в том числе и рассказ «Дочь старьевщика» — беспощадную к герою и одновременно пронзительно горькую хронику первой любви молодого правонарушителя из рабочих. Это едва ли не самая страшная новелла сборника. Достаточно неприглядны похождения юного воришки, но от описания постылого, бездуховного существования, на которое обречен повзрослевший и давший обществу «приручить» себя герой-семьянин, становится невыносимо горько. «Дочь старьевщика» — эпитафия несостоявшемуся человеку и приговор тем условиям жизни, которые не дали ему «состояться».

    Ни Чаплин, ни Силлитоу, ни Лессинг, ни Барстоу2 не делают скидки на социальное происхождение героя. Сочувствие и понимание не отменяет с их стороны строгого этического суда над изображенным. Но здоровые нравственные начала — и это в высшей степени важно — они находят в той среде, которую изображают. Тема рабочей гордости, рабочего достоинства, тема врожденной доброты людей труда определяет в конечном счете основную интонацию рассказа Лессинг «Англия и Англия». У Чаплина сцены доморощенного разбоя сбитых с толку мальчишек как бы оттеняют настоящую человеческую нравственность одного из ребят, не пожелавшего в отличие от рассказчика бросить товарища в беде. Чувство солидарности берет здесь верх над инстинктом собственности. А Силлитоу логикой повествования убеждает, что нравственная позиция его молодого героя, для которого воровать — значит разговаривать с обществом на одном языке, при всей ее уязвимости неизмеримо выше той «этики», что позволяет наследнице большого состояния заниматься кражами только ради «острых ощущений».

    Повышенный интерес авторов к моральной стороне жизни вполне закономерен. Проследить изменения в этой сфере и значит для художника сказать новое слово о времени. Столь же закономерно и другое. Некоторые писатели — Во, Моэм, Сэнсом, Бейтс — обращаются к проблеме прекрасного, связывая этическую сторону жизни с эстетической.

    Место морали, отмечают они, заступает фикция морали (вспомним рассказы Грина, Спарк, Притчетта), место подлинно прекрасного — суррогат красоты, поточное производство которого налажено по последнему слову техники. Механику такого производства, как и нравы «производственников», описал Во в своей характерной, очень злой и почти карикатурно-памфлетной манере («Вылазка в действительность»).

    С утратой нравственного эталона человек утрачивает чувство красоты. Для Бейтса это источник острой тревоги (новелла «Деревенское общество»), для Сэнсома — верный признак того, что современный человек не может наладить гармонической связи с жизнью. Рассказ «Tutti frutti» — философский этюд о сознании, оторванном от прекрасного. Трагедия Олсона, героя новеллы, вызвана его неподготовленностью к встрече с красотой, тем, что открывшаяся ему возможность естественной и гармоничной жизни застает его врасплох.

    Тема единства прекрасного и нравственного ставится в самом большом по объему произведении этого сборника — «Театре» Сомерсета Моэма, произведении, которое находится где-то на рубеже между романом и «длинным рассказом». Героиня, актриса Джулия Ламберт — характер отнюдь не идеальный. Она усвоила первейший закон общества свободной конкуренции: отстоять себя и сделать карьеру всеми силами. Но, принимая действительность такой, какова она есть, и не отступая от «правил игры», Джулия органически презирает нормы буржуазной морали. «Грешница» в глазах респектабельного общества, она являет пример высокой нравственности в главном: ничто не может заставить ее продаться, изменить своему таланту и предназначению — творить для людей красоту каждый вечер, когда она выходит на сцену. Эта верность себе помогает стареющей актрисе побороть любовь к заурядному молодому человеку, последнюю, возможно, любовь в ее жизни...

    Сложны проблемы, волнующие современных писателей Англии. Многообразны, странны, а порой гротескно-причудливы характеры, возникающие из-под их пера. Не со всеми художественными решениями разноликих авторов этого сборника согласится советский читатель. Кое-что останется непрочувствованным (настолько резко отличие в укладе жизни двух стран), кое-что вызовет активное внутреннее сопротивление. Но если эту книгу возьмут в руки и прочитают, не отложив на половине, прочитают заинтересованно, соглашаясь с авторами или, напротив, возражая им, и если после такого знакомства откроется какой-то новый «клочок земли чужой», значит, книга выполнила свое предназначение.
     



    1 Сегодня в Англии выходит только один журнал, публикующий исключительно рассказы («Аргози»), тогда как в 20-30-е годы таких журналов было несколько.
    2 Творчество писателя не представлено в этом сборнике, так как издательство «Прогресс» выпустило в свет роман и рассказы Барстоу отдельной книгой.
     

    Г. Э. Бейтс. Деревенское общество

    Во всех вазах, какие были в доме миссис Клаверинг, стояла белая тепличная сирень и темные глянцевые листья рускуса. Сирень в январе — дорого, слишком дорого, но белые хрупкие кисти выглядели так изысканно, и она надеялась, цветы не завянут слишком быстро.

    Она решила подать гостям белое вино. Во-первых, она где-то прочла — то ли в газете, то ли в журнале, — что это изысканно, во-вторых, на вечере у Фэншоу жена капитана Периго жаловалась в ее присутствии, что приличного виски сейчас не достанешь, и, в-третьих, на другом вечере — это было в усадьбе Лаффингтонов — их новый сосед полковник Арбер заявил, что сейчас покажет всем, как и что нужно пить, — и действительно показал, солдафон, предложив им чудовищную смесь сидра и джина. Миссис Клаверинг не хотела подавать повода для таких плебейских выходок или недовольства, пусть самого безобидного, что вино недостаточно крепкое, и решила, что у нее все будет иначе. Сейчас все не в меру увлекаются джином. Когда-то джин пили одни кухарки и прачки, а теперь все словно помешались, никто не может прожить вечера без джина. Насколько белое вино изысканнее и благороднее, хоть и не все его любят! Она надеялась также, что ее вкус оценят Пол Волкхард и его жена, с которыми ей так хотелось свести знакомство. Волкхарды жили здесь недавно, их дом стоял в низине, и ей было известно, какие это изысканные Люди.

    Весь день на деревьях не таял иней. Пушистые белые ветви закрыли небо, словно заковали его кружевным узор°м, окутали большой темный дом с резной дубовой лестницей, заглушили свет в окнах. Побелели промерзшие темные лужицы у дороги. В три часа должна была прибыть машина с официантами и едой, и миссис Клаверинг лихорадочно металась по комнатам, гадая, куда же она пропала. Пришла машина только в начале пятого, щитки у нее были помяты, один поднос с пирожными Уо1~аи-уеп1 превратился в крошки — был гололед, и машину несколько раз заносило. Официанты — их было трое — ворчали, что дороги ужасно скверные и что на колеса нужно надевать цепи.

    За несколько минут в кронах буков погасли последние зеленоватые отблески зимнего дня — как всегда в это время года неожиданно рано, — поля потемнели, нахмурились, подступили к самому дому. Как оторваны друг от друга люди в деревне! Миссис Клаверинг с ужасом поняла, что вечер не состоится. Ну кто к ней сейчас приедет? И зачем, зачем она решила заморозить белое вино! Некоторые живут далеко, например Блеры, капитан Периго с женой, директор колледжа и его жена, это все люди утонченные и солидные, и они никогда не решатся на такое путешествие ради нее. Неизвестно даже, будут ли Лаффингтоны. И уж конечно, нечего ждать Волкхардов, с холодным отчаянием в душе решила она. Никто, никто из людей действительно интересных и влиятельных не приедет, придется ей довольствоваться обществом отечной мисс Хемшоу и ее маменьки, мисс Айртон и мисс Грейвз — эти две дамы жили вместе, пряли овечью шерсть и красили ее в грязно-серый и ядовито-зеленый цвет, — а также преподобного Перкса и его братца, именно тех людей, кого мистер Клаверинг насмешливо именовал «курятником».

    — Кудахчут без умолку, всюду суются, все пачкают и клюют друг друга, — говорил он.

    За тридцать лет миссис Клаверниг не удалось отучить своего мужа от некоторой резкости суждений, которая усугублялась сознательной, как она считала, забывчивостью.

    Мистер Клаверинг тоже приехал из города с работы позднее, чем она его ждала.

    — Ты обещал быть в четыре! — крикнула она ему сверху. — Где ты пропадал? Пекановые орешки принес? Но ведь я их заказала, я специально звонила! Тебе оставалось только зайти в кондитерскую Уотсона...

    — В прошлый раз никто эту гадость не ел.

    — Все ели, и всем очень понравилось.

    В холле, где мистер Клаверинг раздевался, зазвонил телефон, и миссис Клаверинг всплеснула руками:

    — Ну вот, кто-то уже отказывается! Разговаривай ты, я не могу...

    Мистер Клаверинг снял трубку.

    — Это миссис Волкхард, она просит тебя.

    — Так я и знала, так и знала, так и знала!

    Похолодев от отчаяния, миссис Клаверинг сбежала с лестницы и взяла трубку дрожащей рукой.

    — Простите, что я вас сейчас тревожу, — услышала она голос миссис Волкхард. — Нет, нет, что вы, я просто хотела спросить... У нас госдит племянница, и мы подумали, как было бы хорошо... Нет, молоденькая, совсем еще девочка, семнадцать лет... Можно, да?.. В самом деле ничего? Я ни в коем случае не хотела бы...

    От радости миссис Клаверинг забыла о пекановых орешках и о белом вине, которое никак не подходит к такому холоду.

    — Слава богу, эти, во всяком случае, приедут. Даже если все остальные откажутся...

    — Не волнуйся, все явятся, — сказал мистер Клаверинг, — даже те, кого ты не звала.

    — Ах, что ты говоришь!

    — Все сбегутся: и курятник, и конюшня, и псарня, и ткацкая фабрика, и больница. Надеюсь, миссис Боннингтон и Баттерсби ты не приглашала?

    — Разумеется, пригласила.

    — И Фреду О’Коннор тоже?

    — Конечно.

    — Великолепно, просто великолепно.

    — Я тебя не понимаю. Список гостей я продумала очень тщательно.

    Миссис Боннингтон, скульптурная брюнетка лет тридцати пяти, была экономкой в доме морского офицера в отставке, который увлекался рыбной ловлей и писанием акварелей, а мистер Боннингтон приезжал к ней откуда-то на субботу и воскресенье. У морского офицера была дерзкая серебряная бородка, острая, как стилет, и удивительной красоты серо-ледяные страстные глаза. Фреда О’Коннор, высокая темно-русая девица с голодным взглядом и гордо выставленным бюстом, похожим на два готовых лопнуть воздушных шара, бросила мужа и сошлась с неким майором Баттерсби, хотя всему и всем на свете она предпочитала лошадей. Впрочем, огромный, могучий и косматый майор Баттерсби в рыжеватых бакенбардах чем-то напоминал симпатичного, добродушного тяжеловоза. Мисс О’Коннор выжила из дому миссис Баттерсби, даму с пленительно пышными бедрами, ходившую целыми днями в брюках. Жаждущую мести соломенную вдову приютила миссис Боннингтон. Верхом миссис Баттерсби выглядела очень импозантно и величественно и казалась выше ростом. Мистер Клаверинг подозревал, что мистер Боннингтон приезжает на уик-энды с единственной целью повидать миссис Баттерсби и уезжает, оставляя миссис Боннингтон заботам морского офицера. Однако наверняка он ничего не знал — живя в деревне, разобраться в таких тонкостях не больно-то легко. Поэтому он сказал:

    — Ну хоть майора Баттерсби ты не приглашала?

    — Я пригласила всех, кого считала нужным пригласить. Нельзя же замыкаться, в конце концов, нужно поддерживать связи с людьми!..

    На это мистер Клаверинг, который предпочел бы жить в городе, где можно тихо провести вечер со стаканчиком виски в Инвикта-клубе за биллиардом или бриджем, вне досягаемости женщин, страдальчески вздохнул и сказал, что ему безразлично, поддерживают люди связи или замыкаются, и что миссис Клаверинг — прелесть.

    Миссис Клаверинг велела ему идти наверх переодеться.

    — Переодеться? Во что?

    — В другой костюм, конечно! Не собираешься же ты выйти к гостям в таком виде!

    Мистер Клаверинг не понимал, чем плох его костюм, но все-таки стал подниматься по лестнице, что-то насвистывая. Его обогнала миссис Клаверинг, вспомнившая, что в ванной льется вода. Тогда мистер Клаверинг сказал, что, пожалуй, успеет ополоснуться, пока не начало прибывать стадо, но миссис Клаверинг прикрикнула на него, на секунду свесившись с перил:

    — Ни в коем случае! Ни за что! И не мечтай! Если хочешь сделать что-то полезное, пойди включи освещение на дорожке.

    Она туркала его ласково, и он со вздохом подчинился.

    Выйдя через несколько минут включить огни на длинной подъездной аллее под белым, пушистым от инея буковым сводом, мистер Клаверинг увидел, что уже совсем темно. В свете ламп поникшие ветви тихо сверкали и переливались на холодном синем небе. Он постоял, любуясь искрящимся морозным узором и думая, как холодно, темно и одиноко сейчас в их огромном саду, представил себе биллиардную в Инвикта-клубе, где над зелеными столами горит мягкий, теплый свет, уютно и тихо, только слышится стук шаров и негромкие мужские голоса. Деревенская жизнь была не по нем. Дом был слишком велик, слишком дорог, содержать его было трудно, к тому же эта вечная проблема прислуги, которую никак здесь ие удержишь. Жил он здесь только ради жены — ей нравилась деревня, она любила деревенское общество, а он был человек покладистый.

    — Что, разве джина нет? — спросил он официанта, входя в гостиную.

    — Нет, сэр, только белое вино.

    — Белое вино? Матерь божия!

    Еще одна причуда жены, видно, она таким способом хочет придать вечеру тон, сделать его изысканным, не таким, как у всех. Забавно. Он решил попробовать вино. Оно было светло-зеленое, почти бесцветное и совершенно безвкусное — от холода, и, отставив бокал, он пошел в столовую и стал искать в баре джин, но бутылки не было на месте, и он сообразил, снисходительно усмехнувшись про себя, что жена ее куда-то спрятала.

    В начале седьмого по разным концам огромного зала стояло небольшими группами, чопорно и скованно, десятьдвенадцать человек гостей с бокалами замороженного вина в озябших руках. Совиные глазки одутловатой очкастой мисс Хемшоу и ее маменьки зорко рыскали вокруг, впиваясь в каждого нового гостя. Вот приехал преподобных! Перке со своим старшим братцем — две обглоданные берцовые кости с остатками мяса: их уши и кончики носов рдели и пламенели, как маки. Миссис Клаверинг вся трепетала — разговор пока не клеился. Официанты внесли подносы с вином и яркими, как аквариумные рыбки, крошечными бутербродами. Достопочтенный Перке коршуном налетел на них, потом его братец стал галантно потчевать мисс Грейвз и мисс Айртон, на плечах которых красовались шерстяные шали домашней вязки, узором напоминавшие бредень, а цветом — выгоревшую розовую промокашку.

    Скоро зал наполнился деловитым квохтаньем. Когда звенели бокалы, мистеру Клаверингу даже чудилось, что это куры клюют зерно. Гости все прибывали, в зале стало тесно, часть народу перешла в столовую, и мистер Клаверинг уже не мог держать всех в лоле зрения. Вино было ужасно холодное и безвкусное, он спрятал свой бокал за вазу, не заметив даже, что в ней стоят нежные, хрупкие веточки сирени.

    К нему подошла жена и трагически прошептала, что вот уже почти семь часов, а ни Волкхардов, ни Периго, ни Блеров все нет.

    — Ничего, самые почетные гости всегда прибывают последними, — успокоил он ее и, взглянув поверх волнующегося моря шляп и голов, увидел стоящую у двери миссис Баттерсби.

    Вид у нее был разъяренно-оторопелый, зрачки расширились до того, что не осталось ни радужки, ни белков — два черных провала, мечущих молнии испепеляющей ненависти в сторону Фреды О’Коннор. До этой минуты он не видел Фреды, но сейчас заметил. Ее стройное, поджарое тело обтягивала черная шелковая юбка, от которой она казалась еще выше, и махонькая белая кофточка, из которой ее бюст выступал устрашающе и триумфально. Она беседовала с полковником Арбером; тот был невысок ростом, что давало ему блестящую возможность изучать наиболее интересующую его часть фигуры своей собеседницы без дополнительных усилий в виде опускания водянистых выпученных глаз. Голодные глаза Фреды О’Коннор глядели на мир небрежно-томно и пленительно-безучастно. Миссис Баттерсби была воплощение кошачьей мягкости и грации, Фреда — тревожащее пламя. Миссис Баттерсби растворилась среди гостей в одной из комнат. Полковник Арбер взял очередной бокал вина и поднял его до уровня вздымающегося Фрединого бюста. Казалось, из его груди вот-вот вырвется глухое страстное признание, но он неожиданно захихикал, и они стали говорить о лошадях.

    Наконец мистер Клаверинг решил, что видел всех. Комнаты были безобразно полны, дом гудел, как улей. Приехали и Периго, и Блеры, и Лаффингтоны. С нижних ступенек роскошной, под стать баронскому замку, лестницы раздались сиплые, оглушительные раскаты, от них задрожала развешанная по стенам экспозиция медной кухонной посуды — судя по всему, доктор Причард рассказывал свои акушерские анекдоты. Мисс Айртон и мисс Грейвз глядели ему в рот с восторгом двух холостяков. У доктора Причарда был неисчерпаемый запас анекдотов — банальные драмы незаконнорожденных детей и еще более банальные комедии супружних измен, и развлекал он ими своих пациентов, главным образом пациенток во время родов. Однако любили слушать его анекдоты и девицы, причем каждый раз они требовали все более и более пикантных. И теперь от лестницы полз игривый, легкомысленных! микроб, заражая всех громким смехом.

    — Скорей, скорей! — зашептала миссис Клаверинг. — Волкхарды приехали!

    Она потянула мужа за палец сквозь толпу гостех! в угол, где стояли Пол Волкхард с женой и племянницей.

    Мистер Волкхард был высок, седовлас и внушительно аристократичен, словно портрет вельможи, — именно таким рисовала его себе миссис Клаверинг. Она порхала вокруг него, восторгаясь его жилетом приглушенного стального цвета — насколько это изысканнее, чем красньнх или желтый! — и решая про себя, что мистеру Клаверингу тоже непременно нужно такой. Закутанная в белое с золотом индийское покрывало, грузная, расплывшаяся миссис Волкхард была похожа на болыного деликатного пеликана.

    — А это моя племяннхща, — сказала она. — Мисс Дюфресн, Оливия.

    Какое прелестное, изысканное имя, мысленно воскликнула миссис Клаверинг, и не успел мистер Клаверинг пожать девушке руку, как она распорядилась:

    — Ты будешь развлекать мисс Дюфресн, хорошо? Потому что я намерена монополххзировать мистера и миссис Волкхард, если они, конечно, не будут протестовать. Вы не будете протестовать, если я вас монополизирую? — И, хихикая в экстазе, миссис Клаверинг увлекла Волкхардов за собой.

    Юное смуглое лицо показалось мистеру Клаверингу хрупким, нежным цветком, который каким-то чудом попал в груду огромных, крепких кочанов капусты. Он взял у проходящего с подносом официанта бокал вина и подал девушке, чувствуя в душе удивительную, радостную легкость и простоту. В шуме и гудении голосов она была островком тишины, манящей и отрадной.

    — Вы надолго сюда приехали? — спросил он. — Вам нравится у нас в деревне?

    — Нет, ненадолго. Да, нравится.

    Он сказал, что рад второму и огорчен первым, но его слова заглушил раздавшихся поблизости взрыв веселого смеха, и она улыбнулась:

    — Простите, пожалуйста, я неслышала, что вы сказали.

    — Давайте отойдем куда-нибудь.

    Он осторожно повел ее через толпу, и наконец она стала у стены, прислонившись к ней легким, стройным телом и глядя на него поверх бокала.

    — Тут тоже не тише, — сказал он. — Придется, видно, нам читать по губам друг у друга, как будто мы глухие.

    Она засмеялась и отпила глоток вина.

    — Вообще-то мне следовало бы представить вас гостям. Вы с кем-нибудь знакомы?

    — Нет.

    — А хотите познакомиться?

    — Решите сами.

    Она улыбнулась очаровательно и застенчиво, почти робко, и он увидел, какая она юная и как еще не уверена в себе. Он обвел взглядом комнату, все эти груды кочанов капусты и вдруг решил, что не хочет ни с кем ее знакомить. Пусть она побудет здесь, с ним, пусть к ним никто не подходит и пусть она останется для всех незнакомкой.

    — Вы никогда не бывали здесь раньше?

    — Нет, никогда.

    — И вам правда нравится деревня?

    — Очень! Здесь так красиво!

    Какой у нее нежный голос и как искренне она говорит.

    — Здесь все удивительно красиво.

    — Все?

    — Например, сирень. Эго же чудо!

    — Сирень?

    Чудак, он до сих пор не заметил сирени.

    — Я ее сразу увидела, как только вошла. Я люблю все белое, а вы? Белые цв^уы, снег, иней на ветвях.

    Только тут мистер Клаверинг обратил внимание, что платье на ней тоже белое. С чем-то воздушным вокруг шеи, скромное и прелестное, оно окутывало ее юное тело тонкой снежной пеленой, словно наряд снегурочки.

    — Сколько народу! — говорила она. — Какой замечательный вечер.

    — Вы учитесь в школе?

    — Я? В школе? — Она обиженно, как ему показалось, вскинула голову, быстро подняла бокал и отпила маленький глоток. — Господи, что вы сказали, неужели я похожа на школьницу?

    — Нет, не похожи.

    На другом конце комнаты раздался с мах — майор Баттерсби в четвертый или пятый раз зашелся оглушительным, похожим на рев хохотом.

    — Кто этот человек, который все время смеется?

    Он сказал ей. Гости к этому времени перетасовались, собравшись по фракциям. Баттерсби стоял рядом с Фредой О’Коннор, миссис Боннингтон и полковником Арбером, и мистер Клаверинг не удивился бы, услышав из их угла лошадиное ржание вместо смеха. Время от времени зубы полковника Арбера обнажались, а Фреда О’Коннор встряхивала гривой, словно кобылка.

    — У вас хороший сад?

    Да, ничего, кажется, неплохой. Только, наверное, слишком тенистый. Сейчас так трудно найти людей, чтобы следили за ним, и иной раз он думает, лучше жить в доме с маленьким двориком, чтобы он был сплошь залит асфальтом.

    — А я так люблю сад, особенно старый и тенистый, как ваш. Ночью, когда проезжает машина, свет освещает ветви и черные стволы, и это так чудесно, так таинственно, кажется, что вокруг тебя оживают сказки, правда?

    — Да, конечно. — Ему никогда не приходило в голову, что в их саду могут оживать сказки. — Конечно.

    — А как интересно наблюдать людей! Просто смотреть на них и отгадывать, кто они, какие они...

    В ту самую минуту, когда она произносила эти слова, он думал, что его дом сейчас — сборище кривляющихся обезьян. Они пьют вино из бокалов, трещат и тараторят, стараясь перекричать друг друга, и все так пошло, нелепо, бессмысленно.

    — Как хорошо тут стоять, — услышал он. — Стоять и думать, о чем они все думают.

    О чем они думают? Матерь божья! Словно надеясь получить на этот вопрос ответ, он обвел взглядом затянутое дымом, мельтешащее, гомонящее скопище. О чем они думают! Он увидел, что миссис Баттерсби тоже собрала вокруг себя своих сторонников в лице супругов Периго, некой миссис Пил — эта особа курила сигареты в длинном мундштуке из слоновой кости — и некоего Джорджа Гаррета, джентльмена, который ведал ее псарней, где они разводили для продажи чистопородных такс. Что-то в оби'Кенном выражении остренького личика миссис Пил напоминало таксу, глаза были окружены темной сеткой ранних морщинок, туловище коротенькое, и от длинного мундштука большая голова казалась карикатурно несоразмерной. Всем было ясно, что миссис Пил и Джордж Гаррет — любовники, как и то, что щенки, которых они выращивают, слишком дороги и никому не по средствам.

    — Это так интересно — наблюдать людей! Ведь правда?

    Мимо них пытался пройти официанте подносом крошечных бутербродиков, и мистеру Клаверингу стало стыдно, что он до сих пор не предложил ей ничего съесть.

    — Пожалуйста, возьмите что-нибудь.

    — Правда, можно? Я ужасно хочу есть. Наверное, это от вина, да? — Она взяла у остановившегося официанта несколько маленьких корзиночек из теста с рыбой и круглый ломтик яйца. — Я страшно люблю яйца, а вы? — Он глядел на нее молча, потому что не знал, как отвечать на такие вопросы, и она спросила: — Я слишком много болтаю, да? Но ведь от вина делается так весело.

    Сквозь пелену дыма он увидел сияющую от гордости и трепещущую от волнения жену, которая водила Волкхардов от группы к группе, словно они были деликатес, которым непременно нужно обнести всех.

    Мне бы тоже надо идти циркулировать среди гостей, подумал мистер Клаверинг, и вдруг почувствовал в своей руке вялую пухлую руку сдержанно пылающей мисс Хемшоу, которая подошла вместе со своей маменькой проститься. Им уже пора, сказала мисс Хемшоу, невинно улыбаясь и пожирая его взглядом бешеного любопытства, потому что он так долго беседовал один с такой молоденькой девушкой.

    — До свидания, мистер Клаверинг, — прокудахтала она. — До свидания, всего хорошего.

    — Какие славные, — сказала девушка и улыбнулась ему, словно серия обнажающих зубы гримас, которые щедро продемонстрировали перед ними мисс Хемшоу и ее маменька, были чудесной тайной, доверенной только ей и ему.

    — Да, — ответил он, думая, что достаточно ему теперь коснуться ее пальцев, подойти на дюйм ближе к морозной пене ее платья, чтобы мисс Хемшоу или кто-то другой сделали его героем такой сказки, какая ему и во сне не снилась.

    Его окружили другие гости, они тоже собрались уходить. Каждые две-три минуты кто-нибудь говорил, какой они провели изумительный вечер. У его жены просто талант. Их резкие, пронзительные голоса вырывались из общего гула толпы, оглушали его, били по голове.

    Девушка стояла, прижавшись к стене и глядя на все блестящими от восхищения глазами. И неожиданно он понял, что боится, вдруг она уйдет, и хочет, чтобы она все время стояла рядом с ним.

    — Не уходите, пожалуйста, — попросил он, слегка дотрагиваясь до ее руки.

    Она не успела ничего ответить, потому что к ним подошли миссис Борден и мистер Джойс. Он вовремя вспомнил, что миссис Борден была на самом деле не Борден, а Вудли и что она сменила имя, чтобы сбежать с Борденом, который в свою очередь оставил ее ради миссис Джойс. Клаверинг частенько пасовал перед подобными сложностями, но сейчас он каким-то образом все вспомнил и не перепутал, как зовут даму и ее утешителя мистера Джойса.

    — Все было отлично, старина, — сказал мистер Джойс, — просто отлично.

    Клаверинг пашел, что лицо миссис Борден напоминает помятую брюкву и что сизо-красный Джойс основательно нагрузился и не слишком твердо держится на ногах.

    — Мне тоже нужно идти, — сказала девушка, — по-моему, меня зовут.

    Он бережно повел ее сквозь толпу, лавируя между группами и группировками, словно гребец среди скал и рифов. На минуту его охватила радость, что она пробыла весь вечер с ним, что он не позволил никому приблизиться к ней.

    — А я вас ищу, Клаверинг, хочу попрощаться.

    Его остановил священник из соседнего прихода. Чалфонт-Беверли был высокий молодой человек, столь приверженный ко всему вычурному, что его туалеты часто походили на маскарадные костюмы. Сейчас на нем был пиджак в огромную черно-белую клетку, от которой рябило в глазах, огненного цвета жилет и фиолетово-пурпурный галстук. Грудь его напоминала убранный к празднику алтарь, и над ней сияло что-то розовое и голубое — это было его лицо.

    — Прекрасный вечер, Клаверинг, — сказал он. Руки У него были нежнейшие. Мистеру Клаверингу пришло на память, что Чалфонт-Беверли — католик и что иногда во время обедни у него из-под пышных складок ало-белой ряеы выглядывают сапоги со шпорами и красные брюки для верховой езды. — Прекрасный вечер, но надо и честь знать. — В воздухе веяло запахом пудры.

    Когда мистер Клаверинг наконец освободился, он увидел, что девушка уже в холле и Волкхарды уводят ее. Он бросился к ним и успел подать ей шубку.

    — Нам недалеко, — сказала она, — я ее просто накину.

    Она захватила руками воротник вокруг шеи, и его заново поразила тонкость ее юного лица.

    — До свидания, до свидания! — говорили все вокруг.

    Волкхарды сказали, что вечер был восхитительный.

    Мистер Пол Волкхард пожал миссис Клаверинг руку, склонившись над ней с изысканным достоинством. Миссис Пол Волкхард сказала, что Клаверинги тоже должны к ним приехать и не откладывать визита надолго. Клаверинг видел, что жена его в восторге.

    — Прощайте, мисс Дюфресн, — сказал он, во второй раз пожимая руку девушки. — Я вас провожу. Осторожно, тут ступеньки...

    Волкхарды и миссис Клаверинг пошли вперед, и в прихожей он спросил ее:

    — Вам действительно у нас понравилось? Тогда приезжайте к нам еще, пока вы здесь.

    — Очень, очень понравилось! Такой чудесный, удивительный, необыкновенный вечер. Было так прекрасно, так весело.

    Это последнее слово, как яркая неожиданная вспышка света, вдруг показало ему, что она полна доверчивым ожиданием счастья, и в нем тоже тихо затеплилась радость. Он шел с ней по белой от инея аллее к дожидающимся их Волкхардам. Пушистые, мерцающие ветви скрывали небо, но она подняла голову и радостно прошептала:

    — Сколько звезд! Вы только посмотрите!

    — Итак, — сказал он, — мы вас ждем, не забудете уговор?

    — Нет-нет, ни за что! — Она смутилась и засмеялась. — То есть, я ни за что не забуду, я обязательно приеду, обязательно.

    И она побежала по аллее в морозную темноту.

    Дома, где уже не осталось никого, кроме официантов, и все было вверх дпом, всюду грязная посуда, недоеденные пирожные, дымящиеся окурки, жена спросила его:

    — Скажи мне правду, как, по-твоему, все прошло? Ничего? У тебя не было впечатления, что все ужасно скучают и томятся?

    — Да нет, не было.

    — Ах, я так волновалась сначала. Разговор никак не клеился, все стояли, словно аршин проглотили, и глядели друг на друга волком, у меня просто сердце обрывалось.

    — По-моему, все остались очень довольны.

    — А вино? Я с самого начала поняла, что белое вино ошибка. Люди не знали, что с ним делать, правда? Оно было слишком холодное. Тебе не казалось, что все как будто озадачены? Смешно, как такая мелочь может испортить вечер...

    Она безутешно бродила по пустым комнатам, в волнении переставляя с места на место грязные бокалы. Официанты, сняв куртки, быстро укладывали посуду В зале из вазы выпала веточка сирени, она не удержалась в охраняющей ее зелени рускуса, и, проходя мимо, мистер Клаверинг поднял ее с полу и поставил обратно.

    — Как ты думаешь, Волкхардам понравилось? Они не чувствовали, что цопали не в свое общество? Что мы не их круга? — донесся до него голос жены.

    Но он уже спускался с крыльца, и ока бы его все равно не услышала. Он прошел несколько шагов по все еще освещенной аллее, глядя вверх, на звезды. Колкий морозный воздух был совершенно неподвижен. С нежностью, которой он не хотел позволить перерасти во что-то более глубокое, он вспомнил, как любит она все белое, как она сказала, что все здесь ей кажется прекрасным.

    Где-то среди заснеженных полей ухали совы, из темной рощи неслось далекое тявканье лисиц.
     


    Его девушка

    Я столкнулся с ним одним безлунным туманным вечером незадолго до рождества, когда воздух бывает похож на чуть теплую похлебку, — или, точнее, он столкнулся со мной.

    Он вез большую двухколесную тележку, полную всевозможных цветов, большинство из них в горшках: тут были азалии, гиацинты, нарциссы, цикламены, тюльпаны и несколько пучков свежей пушистой мимозы.

    Он наехал на меня не только потому, что на улице было очень темно и что его тележка была очень тяжело нагружена. Он, казалось, ничего перед собой не видел, словно слепой. Когда я ступил с тротуара на мостовую, тележка вильнула прямо на меня и едва не сбила с ног — я удержался, только схватившись за ее борт.

    Сырой зимний воздух вдруг наполнился благоуханием цветов. Владелец тележки стоял передо мной, тяжело дыша, смотрел на меня отсутствующим взглядом и бормотал какие-то извинения.

    На вид ему было лет шестьдесят. Пытаясь отдышаться, он несколько раз натужно кашлянул.

    — Вы мне не поможете?

    На секунду я подумал, что он просит денег, но потом сообразил, что улица здесь поднимается круто в гору и что он просит помочь ему толкать тележку.

    — А далеко? — спросил я.

    — Три или четыре квартала, не больше полмили. — Его голос звучал сипло. В горле у него клокотала мокрота, и слова как будто с трудом прорывались наружу, часто даже разбитые на отдельные слоги.

    Его взгляд бесцельно блуждал в туманной дали, — казалось, он пытался рассмотреть что-то там, где кончались фонари и начиналась кромешная тьма.

    — Это прямо за пивной «Королевский герб» на Викторйя-роуд, — сказал он. — Знаете где?

    Я ответил утвердительно. Через минуту я уже взялся за перекладину, и мы бок о бок стали толкать тележку.

    Когда мы выехали на лучше освещенную часть улицы, я заметил в нем одну особенность, которая поразила меня больше, чем его глаза, или руки, или сиплый, клокочущий голос. Это был его нос. Он был удивительно похож на старую картофелину.

    И не просто старую картофелину, а картофелину, сваренную в мундире, слегка помятую, остывшую, в общем какую-то корявую, бесформенную и грустную.

    Волосы его тоже выглядели малопривлекательно. Они были жесткие, седые и свалявшиеся и больше всего походили на ухо старого жесткошерстного терьера, когда-то сильно потрепанное в драке.

    Иногда он поднимал руку, словно намереваясь пригладить волосы, но рука всегда останавливалась на полпути, и он внезапно тыкал большим пальцем в бок своей старой картофелины.

    Не подумайте, пожалуйста, что история, которую он потом мне рассказал, вылилась из него в виде связного, плавного повествования. Нет. Она выходила обрывками, как вообще все, что он говорил. Мне пришлось улавливать отзвуки и намеки, обрывки воспоминаний, которые он невнятно ронял в темноту.

    — Билл Броунинг, — сказал он, а через полминуты, словно начисто забыв, что он это уже говорил, повторил: — Билл Броунинг. Так меня зовут.

    Я узнал, что он живет совсем один в комнатушке, в которой находится кровать, газовая горелка и газовый счетчик — больше ничего. Кровать — потом я ее увидел, — похоже, была сделана из старых велосипедных рам. Он спал на ней тридцать лет.

    Значит, она появилась у него еще раньше, чем он встретил девушку по имени Эдна. Это произошло, когда ему было лет сорок, может, немного больше. Ей было сорок Два, но для него она всегда была девушкой. Она работала на швейной фабрике. Когда он потом показал мне ее фотографию, я убедился, что, как и Билл, она не блистала красотой. Она была маленького роста, у нее было доброе неприметное лицо, бесцветные, невыразительные глаза. жидкие волосы и, как мне кажется, кожа зеленоватого оттенка.

    У меня почему-то возникла уверенность, что она носила шляпки, вышедшие из моды пять-шесть лет назад, старомодные скрипучие корсеты и простые черные ботинки со шнуровкой, которые ей, наверно, жали.

    Билл, разумеется, считал ее красавицей, и она, невидимому, была такого же мнения о нем. Они были беспредельно преданы друг другу. Встречались они каждую субботу, воскресенье, вторник и четверг.

    Я живо представил себе их встречу на каком-нибудь безлюдном углу: она семенит к нему в тесных черных ботинках, а он ждет ее, нервно потирая большим пальцем свою старую картофелину.

    Всю жизнь он работал грузчиком в одной оптовой бакалейной фирме, и, когда ему перевалило за сорок, ему прибавили жалованья. Прибавка эта была невелика, но все же, получив лишние четыре шиллинга в неделю, он осмелился спросить Эдну, не выйдет ли она за него замуж. Эдна ответила, что она бы с радостью, но пока с этим ничего не получится, во всяком случае, надо подождать.

    — Почему? — спросил Билл.

    Из-за матери, объяснила Эдна. У нее больное сердце, ей уже шестьдесят лет, и она не может обходиться без помощи.

    Эдна считала своим долгом ухаживать за матерью; кроме того, она обещала это отцу перед его смертью. Она весьма серьезно относилась к понятию «совесть» и собиралась свято держать данное отцу слово.

    — Пусть бы она жила вместе с нами, — сказал ей Билл. — Я не против. Ради бога.

    Нет. Эдна с твердостью отмела это предложение. Ничего хорошего из этого никогда не получается. Две ее подруги живут с родителями мужа, а еще одна живет в одной комнате со свекровью и готовит с ней на одной кухне. Это не жизнь, а сплошные скандалы. Из этого никогда ничего хорошего не выходит.

    Билл тогда огорченно сказал — наверно, потирая большим пальцем свою картофелину, как он всегда делал в минуты волнения или замешательства, — что в таком случае им, видно, не на что особенно надеяться в будущем.

    — Я, конечно, не желаю ей зла, — сказала на это Эдна, — но мне почему-то кажется, что она долго не протянет.

    Ей часто делается очень плохо. Мне будет жалко, если она умрет, но, право, мне кажется, что нам не так уж долго прядется ждать.

    Билл, который всегда делал так, как лучше для Эдны, не стал с ней спорить. Он только сказал, что ладно, придется подождать, но, по-видимому, его голос был исполнен такого огорчения, даже уныния, что Эдна вдруг остановилась посреди улицы, крепко его обняла и проговорила с совершенно не свойственной ей пылкостью, даже страстью, что для них ничто не изменится, рано или поздно они будут принадлежать друг' другу.

    — Ну и пусть! — воскликнула она. — Я согласна ждать хоть всю жизнь.

    Лишние четыре шиллинга — прибавка к жалованью — так тесно были связаны в уме Билла с Эдной и их общим будущим, что вскоре ему стало даже как-то неудобно тратить их на одного себя. У него появилось желание как-то поделиться с ней этими деньгами, но не совать же ему было их Эдне в руку. Ему хотелось сделать для нее что-то хорошее, как-то скрасить ей ожидание.

    Ничего не придумав, он однажды в холодный субботний вечер в ноябре все же сунул ей деньги в руку — все четыре шиллинга, — пробормотав при этом (и, наверно, потирая большим пальцем свою картофелину), что это ей, пусть она купит себе, что ей хочется.

    — Мне ничего не нужно, — ответила Эдна. — Совсем ничего. Лучше откладывай эти деньги. Когда-нибудь они нам понадобятся.

    — Нет, — возразил Билл, по доброте душевной не говоря вслух того, о чем он думал — что это «когда-нибудь» может никогда не наступить. — Я хочу, чтоб ты купила себе что-нибудь. Не когда-нибудь, а сейчас.

    — Но что?

    Тут Билл, призвав на помощь все свое воображение, предложил ей купить себе жареной рыбы с картошкой.

    — В харчевне Альберта, — сказал он. Эта харчевня находилась в нескольких шагах от дома, в котором жили Эдна с матерью. Из ее окон допоздна вырывались клубы пахучего пара. — Если ты сразу отнесешь ее домой, она не успеет остынуть и у вас будет хороший ужин.

    — Не знаю, как-то я...

    — Ну'пожалуйста, — взмолился Билл, опять, наверно, в волнении потирая свою картофелину. — Я тебя прошу. А то как-то несправедливо.

    — Несправедливо? — переспросила Эдна. — Почему?

    Он и сам не знал. Вместо объяснения он смог только; предложить самому сходить в харчевню и купить ей рыбу — так ему хотелось доставить ей удовольствие.

    — Не надо, — сказала Эдна. — Спасибо тебе, но я лучше сама.

    В это время они подошли к углу улицы. До извергавших клубы пара окон харчевни оставалось ярдов пятьдесят-шестьдесят. Я представляю себе эту картину: улицу заволакивает легкая холодная мгла, Эдна стоит, подняв к Биллу лицо и стягивая на горле воротник своего пальто.

    — Давай попрощаемся здесь, хорошо?

    — Я же тебя всегда провожаю до дому.

    — Давай лучше попрощаемся здесь. Старуха Паркер вчера высматривала нас из окна. Я видела, как у нее шевельнулась занавеска. Я не хочу, чтобы за мной подглядывали, когда я тебя целую.

    После этого каждую субботу — зимой, весной, летом и осенью — Билл отдавал Эдне четыре шиллинга, целовал ее на прощанье на углу улицы и затем провожал ее любовным взглядом, радуясь, что она сейчас зайдет в харчевню.

    Этот маленький подарок не только превратился в привычку, которая доставляла ему такое же удовлетворение, какое иным доставляет вечерняя молитва, но как бы оправдывал в его глазах затянувшееся ухаживание и все долгие годы ожидания, которые предстояли Эдне.

    Они и не заметили, как им стало по пятьдесят. По его словам, он почти не ощущал прибавившихся лет, а во внешности его, наверно, мало что изменилось — разве поседевшие волосы стали еще более клочковатыми, а нос слегка распух, покрылся новыми морщинами и стал еще более бесформенным и удрученным.

    Эдна, на мой взгляд, тоже мало изменилась — на более поздней фотографии она лишь заметно пополнела на лицо, а также в груди и бедрах.

    Надо полагать, что от этого ее ботинки стали жать еще больше и она, наверно, стала семенить еще мельче.

    Отправляясь на свидание, Билл каждый раз надеялся — испытывая при этом легкие угрызения совести, — что Эдна придет не такая, как всегда. Наступит вечер, когда она появится, понурив голову, медленно переставляя ноги, может быть, даже в слезах, может быть, даже подбежит к нему раскинув руки, — и это будет означать, что ее мать умерла.

    Но годы шли — и, возможно, они по странному свойству времени пролетали даже быстрее, чем обычно, — а она приходила все такая же, как всегда. Ничто не менялось, и каждую субботу она уходила от него навстречу клубам рыбного пара.

    Прошло еще несколько лет, и они уже совсем перестали упоминать о женитьбе. Станут они мужем и женой или нет, уже почти не имело значения. Они регулярно встречались, выпивали в пивной «Королевский герб» по кружке пива, держались за руки, сидя в кино, вместе шли домой и целовались на прощанье — большего они как будто и не хотели. Эти встречи, превратившиеся в привычку, дарили им радость.

    В конце концов Билла стала даже несколько пугать мысль о возможной смерти матери Эдны. Кто его знает, как все обернется, — брак дело такое. Кроме того, ему тогда, наверно, придется расстаться со своей комнатой и с газовой горелкой. Эдну, наверно, такое жилье не устроит. Придется искать новую квартиру. А главное, как я понял из его невнятных намеков, он опасался, что сама Эдна изменится. Она как бы повзрослеет и не будет больше его девушкой.

    И вот однажды в конце октября, когда рано спускаются сумерки, она не пришла на свидание. Такое случилось впервые за пятнадцать лет.

    Он подождал ее немного, расхаживая взад и вперед, затем начал беспокоиться. Когда прошел час, он уже всерьез встревожился и отправился к домику, где жили Эдна с матерью.

    Он не сразу обратил внимание на то, что шторы на окнах задернуты. Когда же он понял, что это значит, он еще некоторое время нервно ходил перед домом; по его словам, поняв, что мать Эдны наконец-то умерла, он разволновался не меньше, чем если бы в этот момент вел Эдну к алтарю.

    Наконец он постучал в дверь. Дверь открыли не сразу, а когда она отворилась, он увидел перед собой мать Эдны.

    — Она умерла, — рассказывал мне Билл, едва выталкивая из себя слова. — Эдна умерла. Утром. Ей стало плохо, и через два или три часа она...

    Он пошел в дом вслед за матерью Эдны. Та плакала и без конца извинялась, что не известила его. «Я бы сама пришла, — повторяла она, — но как же я оставлю девочку одну?»

    Потрясенный Билл некоторое время молчал, потом сказал, что, пожалуй, пойдет домой. Может, он немного придет в себя, если пройдется пешком. Когда он уже был в дверях, старуха окликнула его.

    — Забыла самое главное, безголовая я дура, — плача, сказала она. — Она просила передать вам вот это.

    Она протянула ему большую черную сумку. Билл вспомнил, что эта сумка была у Эдны десять лет тому назад.

    — Что там?

    — Я ее не спрашивала. И внутрь не заглядывала. Она просила передать ее вам, больше я ничего не знаю.

    Как в тумане, он вернулся к себе домой с сумкой в руках. Он сел на кровать и долгое время смотрел на сумку, прежде чем ее открыть и заглянуть внутрь.

    — Они все там лежали, — сказал он мне, — в большом конверте. Все до последнего пенса.

    В сумке также лежала записка. Она извинялась, что не истратила деньги, и просила его не обижаться.

    — Все деньги, которые я ей давал на рыбу, — почти сто восемьдесят фунтов. Она всегда терпеть не могла венки, — проговорил он, сгружая с тележки цветы.

    После того как он отнес их в дом — шторы на окнах все еще были задернуты, — мы часа два сидели в пивной «Королевский герб». Билл пил одно виски — маленькими глотками.

    Время от времени он все тем же резким и растерянным движением тер большим пальцем свою картофелину и два или три раза сказал, что плохо спит по ночам.

    — Совсем не сплю. Вот привез ей цветы, может, теперь станет лучше.

    Он заказал еще виски и стал объяснять мне, почему он купил столько цветов. Он опять повторил, что получилось как-то несправедливо, и спросил, понятно ли мне, что он хочет сказать.

    Он столько лет отдавал ей эти деньги, а она их откладывала. Они не доставили ей никакой радости. Она ничего себе на них не купила. Ничего. Даже жареной картошки не купила. Не истратила ни пенса.

    — Я купил цветов фунтов на двадцать. — Его глаза, может быть вследствие выпитого виски, затуманились. — Продавщица в цветочном магазине сказала, что мне придется увезти их на тележке. Под рождество у них доставка не работает. Ничего, сказал я. Я возьму тележку на работе.

    После этого он немного помолчал, затем стал шарить в карманах и вытащил фотографию Эдны — самую раннюю.

    — Симпатичная девушка, правда? Очень хорошенькая. Правда, хорошенькая?

    Я поглядел на доброе, невыразительное лицо Эдны, подумав, что ее кожа, наверно, была зеленоватого оттенка, на ее жидкие волосы и подтвердил — да, очень хорошенькая.

    Это его немного утешило. Вскоре мы вышли из пивной и отправились с тележкой назад.

    Было еще не очень поздно, и вокруг сияли тысячи разноцветных рождественских огней. На мостовой возле церкви, неподалеку от светофора духовой оркестр играл рождественские псалмы. Рядом стояла группа детей с красными и желтыми воздушными шариками на длинных ниточках и слушала музыку. Их лица попеременно освещались красным, зеленым и желтым светом светофора.

    Потом мы прошли мимо стоявшей посреди улицы огромной елки, увешанной фонариками и засыпанной блестками.

    Билл не видел ни людей, ни елки. Он был далеко от всех нас, наедине со своими мыслями, но мне все же казалось, что эти мысли делали его счастливым. Он думал об Эдне, о том, как ему удалось как-то ее порадовать. У него тоже был праздник.

    — Зайдем ко мне на минутку, — предложил Билл. — У меня там есть полбутылки виски. Пришлось купить. Немного помогает.

    Я зашел в его единственную комнату с газовой горелкой, счетчиком и кроватью, которая, похоже, была сделана из старых велосипедных рам.

    На стене висела еще одна фотография Эдны — та, на которой она казалась полнее, — а под ней на полочке над кроватью стоял горшок с белым гиацинтом. В свете зажженного Биллом газового рожка его лепестки сияли чудесной прозрачно-восковой белизной. Аромат гиацинта наполнял комнату.

    Билл налил в рюмки виски. Некоторое время я стоял молча, глядя в рюмку и не зная, что сказать. Я чуть было не проговорил: «Счастливого рождества», — но вовремя удержался и сказал:

    — За тебя, Билл. И за Эдну.

    Он ничего не ответил. Неизменный жест — большим пальцем о старую картофелину — на этот раз самым странным образом преобразил его лицо. Билл вдруг улыбнулся.

    — Спасибо. Я рад, что ты мне встретился. Поговорил, облегчил душу. С тех пор как это случилось, я ни с кем словом не перемолвился. Надо было кому-то излиться — сразу стало легче.

    Через несколько минут я начал прощаться. Наверно, теперь, сказал я, он сможет уснуть.

    — Спасибо, — повторил Билл. Мы пожали руки. — Мне кажется, я теперь смогу спать. После того как я отвез ей цветы, мне стало легче. Мы как-то уравнялись. Это не такто легко понять, но...

    Я сказал, что понимаю, и направился к двери. Когда я уже взялся за ручку, он меня остановил:

    — Возьми его себе, — сказал он, протягивая мне гиацинт. — Мне хочется тебе его подарить.

    Я отказывался. Мне было нестерпимо жалко лишать эту комнатку с газовой горелкой, счетчиком и кроватью из велосипедных рам ее единственного украшения. Но Билл, улыбнувшись, к моему изумлению, еще раз, настаивал на своем, не слушая моих возражений.

    — Возьми, возьми. Я тебе его дарю. В память об Эдне. Что? Это рождественский подарок. Бери. Это меня как-то... — Я думал, он скажет «утешит», но он оборвал фразу й сказал: — Мне будет приятно.

    Я взял гиацинт, спустился по лестнице и вышел наружу. Я осторожно нес цветок, держа его перед собой обеими руками. Стройная ароматная свечка, чистая и белая, как снег, освещала тьму вокруг.
     


    Элизабет Боуэн. В объятия Чарльза

    В это утро на Белой Вилле все пробудились рано, даже кот. В совершенно неуказанное время в серых предрассветных сумерках Полифем вскарабкался по лестнице и принялся истошно мяукать под дверью в спальню молодой миссис Чарльз, откуда пробивалась бледно-желтая полоска света от горящей свечи. Если бы это утро было, как всякое другое, Полифему не удалось бы так просто выскользнуть из кухни, но накануне вечером дверь в цокольный этаж оставили незапертой, да и в первом этаже двери оказались открытыми, так как все в доме усталые разбрелись по своим спальням, когда приготовления к завтрашнему дню достигли апогея. Сон — лишь временная передышка — был почти у всех неглубок и беспокоен. В комнатах валялись брошенные где попало предметы; в прихожей одна на другой громоздились перевязанные веревками коробки, а в утренней гостиной накрытый накануне для завтрака стол, подобно призраку промаячивший там в ожидании всю ночь, понемногу начал обретать реальность, когда сквозь шторы просочился рассвет.

    Молодая миссис Чарльз, поежившись, подошла босиком к двери и впустила Полифема. Она все еще была в пижаме, но ее два кофра были уже набиты до отказа и уложенные в них вещи прикрыты сверху папиросной бумагой: по-видимому, она провозилась с укладкой вещей не один час. В глубине души миссис Чарльз всегда немного побаивалась Полифема и при случае старалась расположить его к себе; в нем постоянно чудилась какая-то тайная угроза, и это действовало ей на нервы. Его появление заставило ее собраться с мыслями. Стоя возле туалетного столика, она взялась одной рукой за скобу ящика, а другую приложила ко лбу: что еще ей надо сделать? Между неплотно сдвинутыми занавесками в спальню медленно вползал рассвет, придавая объем и форму неверным, колеблющимся в свете свечи контурам предметов, и неясные ночные страхи уступали место повседневной реальности. Полифем, словно привидение, кружил по комнате, вперяя зловещий взгляд в пустоту. Раздался стук в дверь, и Агата в халатике вошла в спальню. Две косы висели вдоль ее доброго продолговатого лица, в руках она держала чашку с чаем.

    — Это тебе не повредит, — сказала Агата. — Могу я чем-нибудь помочь?

    С обычным для нее спокойно-деловитым видом она пошире раздвинула занавески, открывая дневному свету доступ в спальню. Высунувшись на минутку из окна, она оценивающе вдохнула утреннюю прохладу; очертания голых холмов скрадывал, но не скрывал от глаз туман.

    — Денек для тебя выдался на славу, — сказала Агата.

    Миссис Чарльз снова поежилась и решительным движением сунула расческу в свои коротко подстриженные волосы. Она проснулась уже давно, и наступающий день представлялся ей в ином свете; она обратила к золовке осунувшееся лицо.

    — Мне всю ночь что-то снилось, снилось, — сказала она. — Будто я никак не могу попасть на свой пароход и вижу, как он отваливает от причала, оборачиваюсь назад, ко всем вам, и тут Англия тоже начинает уплывать куда-то в другую сторону, и я не понимаю, где же я... И потом мне, конечно, приснилось, что я потеряла паспорт.

    — Можно подумать, что ты впервые в жизни пускаешься в путь, — рассудительно заметила Агата. Присев на край узкой постели, в которой миссис Чарльз провела сегодня последнюю ночь, Агата стала подавать ей один за другим предметы ее одежды, легонько встряхивая каждый, словно ребенку, помогая миссис Чарльз одеваться. Миссис Чарльз чувствовала изливаемое на нее восхищенное любование: ее юность, миниатюрность впервые стали ощутимы для нее самой здесь, в Белой Вилле; это было нечто вещественное — единственное, чем она располагала и чем могла одарять их изо дня в день, снова и снова возбуждая удовольствие и привлекая к себе сердца.

    Пока миссис Чарльз облачалась в одежду, которую ей предстояло носить во время долгого пути, ее постепенно охватывало чувство отчужденности; эта одежда превращала ее в официальное лицо — в жену преуспевающего банпира, направляющуюся для встречи с ним в Лион. Ее ноги в новых тяжелых ботинках для улицы показались ей чужими — они принадлежали какой-то незнакомой «милой миниатюрной даме». Это чувство распространялось на все, п даже ее волосы легли непривычной волной, не в ту сторону. На миг в зеркале проступили черты лица из далекого, уже ставшего призрачным прошлого... Миссис Чарльз поспешно обернулась к Агате, но золовка покинула спальню в тот момент, когда миссис Чарльз застегивала свой джемпер на спине, — она спустилась вниз, чтобы отпечатать на машинке еще несколько ярлыков для чемоданов. Агата решила, что Луизе легче будет избежать опасности растерять свои чемоданы (бедствие, которого особенно страшилась эта не привыкшая к разъездам семья), если в Париже, где ей предстояла пересадка, она привяжет к своему багажу новые ярлыки с более точным адресом. Итак, Агата ушла, и чашка чаю, непочатая, остывала на туалетном столике.

    Спальня, лишившаяся всех личных вещей миссис Чарльз, казалась настороженно чужой, словно она уже забыла ту, что в ней жила. И Луиза в этой оголенной прощальной пустоте как будто тоже уже забыла все, однако ей подумалось, что когда-нибудь впоследствии эта небольшая светелка с покатым потолком и выцветшими букетами роз на обоях всплывет вдруг в памяти так остро, что это заставит ее страдать. Белые занавески на окнах не позволяли спальне полностью погружаться во мрак. Она так явственно жила своей обособленной жизнью, что Луиза затаила к ней сокровенную и небезответную любовь, какую невозможно питать к предметам неодушевленным. Лежа в постели и глядя в единственное окно, она могла видеть только небо да разве что сетку дождя, если же выглянуть из окна, увидишь голые травянистые холмы и четкую линию горизонта, надежно отгородившую от мира дом.

    Спальня помещалась в мансарде под одним из коньков крыши. Из-8а большого количества домочадцев и прислуги иметь особенно роскошную лишнюю спальню было невозможно. Чтобы спуститься отсюда вниз, нужно было отомкнуть решетку, отгораживавшую детскую от верхней лестничной площадки. Во время последнего приезда Чарльза это послужило причиной ужасной неприятности: он Ушиб о решетку щиколотку и в сердцах негодующе потребовал у матери объяснения — с какой целью эта 8агородка все торчит здесь. Луиза, конечно, отлично понимала, что ее сохраняют для будущих детей Чарльза.

    Во время того, первого, визита вместе с Чарльзом ей почти не доводилось бывать на втором этаже, где младшие сестры помещались в бывшей детской комнате, и она не успела сойтись с ними поближе; ей и Чарльзу как молодоженам миссис Рей уступила комнату, которая служила ей спальней с первого дня ее замужества. И лишь когда Луиза вернулась сюда одна, этот дом раскрыл ей свои объятия, и она почувствовала, как все полнее и полнее вживается в его уклад, сближается с ним, становится частью этого странно замкнутого в себе семейного мирка. Она и девочки то и дело забегали друг к другу в спальню: у Дорис всегда была наготове какая-нибудь занятная история из ее школьной жизни, у Мейзи того и гляди готов был вспыхнуть бешеный роман, а статная, серьезная Агата понемногу теряла церемонность, с которой поначалу она встретила замужнюю женщину, свою невестку. Луизе казалось, что Агата, если бы только она могла забыть о существовании Чарльза, очень скоро стала бы смотреть на нее как на собственную дочь.

    Луиза едва не позабыла уложить в чемодан фотографию Чарльза — вот был бы ужас! Все эти три месяца его фотография простояла здесь, на каминной полке — красивая, банальная, цвета сепии, в хорошо подобранной рамке, и каждый вечер, ложась в постель или пробуждаясь поутру, молодая супруга инстинктивно отводила от нее взгляд. Прежде чем захлопнуть крышку чемодана, Луиза приподняла край папиросной бумаги, сунула в чемодан палец и нащупала рамку, дабы удостовериться еще раз... Здесь она, лежит лицом вниз, завернутая в халат, и теперь уже будет извлечена на свет не раньше, чем Луиза увидит самого Чарльза собственной персоной. Сын и брат, хозяин Белой Виллы будет встречать свою супругу на платформе лионского вокзала и заключит ее в объятия, не оставляющие сомнения в их реальности.

    Миссис Чарльз еще раз окинула взглядом комнату, 8атем медленно спустилась вниз. Она слышала, как по всему дому идет беготня и хлопанье дверьми, и понимала, что причина этого — ее отъезд. Она почувствовала себя неловко оттого, что все ее личные сборы были закончены и ей нечего было делать. Всякий раз, когда она представляла себе свой отъезд из Белой Виллы, ей почему-то казалось, что это произойдет вечером, шторы будут уже спущены и все просто выйдут на минутку на крыльцо, чтобы попрощаться с ней, и тут же вернутся к своим местам у камина. Сейчас все выглядело печальней, но в каком-то отношении легче. Чувство одиночества охватило ее: все ее оставили, никого не было кругом.

    Она робко, словно делала это впервые, прошла в утреннюю гостиную и опустилась на колени на коврик перед только что растопленным' камином. Сильно тянуло дымком, маленькие язычки пламени вспыхивали и завивались спиралью, лучина шипела и потрескивала. Ее коленопреклоненная фигура отразилась в большом, до полу, трюмо: маленькая, точно девочка, среди тяжелой, солидной мебели красного дерева, она скорее напоминала школьницу, возвращающуюся в свой пансион после каникул, чем молодую даму, собравшуюся в путь, дабы соединиться с щедрым, деятельным, любящим супругом. Ее прямые, светлые, коротко подстриженные волосы слегка загибались у щек, челка образовывала прямую линию над бровями. Прежде у нее никогда не было дома, и до этой минуты она могла бы похвалиться тем, что тоска по дому ей неведома. После замужества она жила с Чарльзом в различных домах, но так ни разу и не познала этого чувства.

    Может быть, еще минуты две-три никто не заглянет в эту гостиную. Оборотись к окну, миссис Чарльз поглядела на газон, окаймленный окутанными туманом деревьями, и на трех черных дроздов, прыгавших по газону. Вид этих Дроздов внезапно заставил ее почувствовать, что значит для нее отъезд: словно кто-то еще раньше нанес ей удар ножом, но она только сейчас ощутила боль. Как зачарованная она смотрела на дроздов до тех пор, пока один из них, испустив неистовую трель, не упорхнул в листву деревьев, после чего и остальные два последовали за ним. Кот Полифем, проскользнувший в комнату за нею по пятам, тоже смотрел на дроздов, прижавшись к стеклу окна.

    — Полифем, — произнесла миссис Чарльз своим странно недетским голосом, — тебе, вероятно, неведомы иллюзии?

    Полифем в ответ покрутил хвостом.

    В полдень (когда она будет где-то возле Дувра) дрова в камине разгорятся жарко, но к тому времени солнце уже заглянет прямо в окна и жар камина станет ненужен. Утренние заморозки еще не начались, девочки не были изнежены, и камин растопили только по случаю ее отъезда. Может быть, Агата, деликатная и чуткая ко всему на свете, заглянет сюда и, усевшись со своей рабочей корзинкой не слишком близко к огню, примется за штопку, делая вид, что ей приятно погреться у камина. «Едва ли в Лионе меня встретит растопленный камин», — промелькнуло, в голове миссис Чарльз. Завтра вечером где-то, в какой-то незнакомой комнате, когда с нежностями будет покончено или настанет естественная пауза, Чарльз удовлетворенно вздохнет, откинется на спинку стула и, вытянув ноги и распрямив плечи, произнесет:

    — Ну, рассказывай. Как там у нас дома?

    И тогда ей придется заговорить с ним о Белой Вилле. Щеки у нее запылали при мысли о том, как она с этим справится. Пока еще, по-видимому, нет никаких надежд, чтобы Агата или Мейзи вышли замуж. А Чарльза именно это будет интересовать в первую очередь. Он питает естественное, здоровое презрение к старым девам. Ему захочется знать, как идут дела у Дорис, к которой он относится нежнее, чем к другим сестрам. В устах Чарльза его сестры превращались в довольно отталкивающих молодых особ: пожалуй, ни Агата, ни Мейзи, ни Дорис не захотели бы с такими знаться. Обуревающее Агату неукротимое желание иметь ребенка — она так и тает при одном упоминании о детях — казалось Чарльзу смешным, и он нередко прохаживался на этот счет.

    — Воображаю, как она будет носиться с нашими ребятишками, — не раз говаривал он.

    Отчий дом, вполне закономерно, был в глазах Чарльза образцовым институтом; в такой же мере закономерным казалось ему и его собственное высокомерно-снисходительное презрение к родному очагу. Чарльз оказывал материальную помощь матери и сестрам, и уже одно эта ставило их на одну ступеньку ниже. А они все такие добрые, славные... Миссис Чарльз, все еще стоя на коленях, бессознательно сжала руки в бессильном гневе.

    Миссис Рей, мать Чарльза, внезапно опустилась на колени рядом с невесткой и молча обняла ее за плечи. Она сделала это мягко, не нарочито. Миссис Чарльз почувствовала, как ее напряженность ослабела, и, слегка наклонившись вбок, она тихонько прижалась к сочувственному плечу. Ей не хотелось прерывать молчания, и обе женщины безмолвно смотрели, как разгорается пламя камина, и слушали тиканье часов в холле.

    — Тепло ли ты оделась? — проговорила наконец Мать. — В поездах холодно. Мне всегда кажется, что ты слишком легко одеваешься.

    Миссис Чарльз покачала головой и, расстегнув жакет, показала, что на ней поверх джемпера надет еще толстый вязаный свитер.

    — Вот какое я проявляю благоразумие, — горделиво похвалилась она.

    — Да, ты становишься вполне разумным существом, малютка, — шутливо сказала Мать. — Надеюсь, Чарльз оценит эту перемену. Скажи ему, чтобы он не выпускал тебя из дому в сырую погоду в легких туфельках. Впрочем, он как будто умеет проявлять о тебе заботу.

    — О да, разумеется, — утвердительно кивнула миссис Чарльз.

    — Ты ведь наше сокровище, ты это знаешь. — Мать откинула прядь волос со щеки миссис Чарльз и раздумчиво поглядела на нее — словно строгий знаток на какое-то невиданное произведение искусства. — Не забудь описать мне вашу квартиру. Мне хочется знать все: величину комнат, какие в них обои, какой вид из окон... Завтра мы все мысленно будем там, с вами.

    — А я — с вами.

    — О нет! Ты — нет, — с глубокой убежденностью произнесла Мать.

    — Да, пожалуй, — поспешила загладить свою неловкость миссис Чарльз.

    Чарльз, сын Матери, был галантен, щедр, чувствителен и умен. Отпечаток его личности — его слов, его поступков — лежал в их доме на всем. Порой из рассказов домашних возникал его образ, столь новый, столь незнакомый и ослепительный, что Луиза на какой-то миг влюблялась в этого незнакомца, что совершенно неуместно для замужней женщины. Чарльз спокоен, немногословен, но он все замечает, он неизменно чуток и, судя по всему, глубоко интересуется жизнью сестер. Он так добр, он так горячо старается сделать их всех счастливыми. Он самым удивительным образом умеет предугадать чужие Желания. Он великий и неподражаемый шутник — вы бы послушали, как он поддразнивает Агату! И вместе с тем он истинный рыцарь, нечто уникальное по нынешним временам. Его маленькая жена явилась к ним сюда, восторженно влюбленная в своего замечательного супруга. Не удивительно, что она была так молчалива. Сестры старались привыкнуть к этому и научиться читать в ее нежном замкнутом лице то, что оно могло поведать им об их брате.

    Когда Луиза была особенно мила с ними, мысль о том, что их Чарльз лишен своей Луизы, заставляла их страдать. Чарльз там, в Лионе, безропотный, одинокий, рыщет после рабочего дня по городу в поисках квартиры. Возвращение Луизы к нему в дом, который он для нее приготовил, зияющая пустота ее светелки наверху, чувство осиротелости, охватившее всех... Они воспринимали все это как своего рода жертвоприношение. Тяжеловесные лица сестер несколько напоминали фламандских мадонн; Дорис ухитрилась оказаться похожей на Чарльза, не став при этом красивой. Все они обладали веселым нравом, но были весьма скромного мнения о себе. Им казалось, что сердце Луизы необычайно любвеобильно, если она может уделять им так много тепла, несмотря на то, что у нее есть Чарльз.

    Миссис Рей, кряхтя и негодуя на свои «старые, высохшие кости», поднялась с коврика перед камином и опустилась на стул. Ей хотелось что-то сказать, и она подыскивала слова, пока доставала свое вязанье. Она надеялась закончить эту пару носков до отъезда Луизы и присоединить се к остальным носкам Чарльза, но не успела... Миссис Рей вздохнула.

    — Ты принесла большое счастье моему мальчику, — произнесла она с легкой заминкой, ибо такие признания часто сопровождаются чувством неловкости.

    «О, как я привязалась к вам!» — подумала Луиза. Руки, волосы, выражение лица — во всем облике Матери было что-то такое, что полностью покорило Луизу, и ей теперь казалось немыслимым лишиться этого. Стоя на коленях, она в смятении глядела на Мать. Зачем это нужно, так страдать от одиночества, почему не излить душу? Она слишком одинока, она не может этого больше переносить. Не может даже ради благополучия обитателей Белой Виллы. В это утро, в это раннее утро перед пугающим своей неизвестностью путешествием она с ледяными от страха ладонями, с предчувствием морской болезни, от которого сосет под ложечкой, вдруг поняла, что силы ее иссякли. Невозможность поделиться даже этими незначительными бедами, этими маленькими телесными слабостями сломила миссис Чарльз. Она устала храбриться в одиночестве, она была готова сдаться.

    У кого же, как не у матерей, ищут понимания и сочувствия? Ей хотелось положить голову на грудь этой женщины, на материнскую грудь, показать: «Я несчастна. Молю, помоги мне! Я больше не могу. Я не люблю моего мужа. Быть с ним для меня хуже смерти. Он великолепен, но он отвратителен...» О, как бна нуждалась в поддержке!

    — Мама... — сказала Луиза.

    — Да-а?

    — Если у нас с Чарльзомничего не получится... Если... Не всякой женщине удается быть хорошей женой...

    Мать разгладила на коленях вязанье и рассмеялась; в этом смехе звучала непреложность, непререкаемость.

    — Что за фантазия... — сказала она. — Какой вздор!— Мама! — воскликнула она. — Я чувствую...

    Мать подняла на нее глаза: это Чарльз поглядел на нее глазами матери. Взгляд был ласков и тверд, обмен взглядами был недолог. Каменные плитки холла звонко разнесли звук торопливых шагов.

    — Я не могу ехать к нему...

    Вошла Дорис с чайником в руках. Резкие, угловатые движения, еще как у подростка. Это ей следовало бы родиться Чарльзом. Когда она наклонилась, чтобы поставить чайник — круглый, коричневый с голубой глазурью, — тяжелая коса перекатилась у нее через плечо. Ее припухшие веки слипались — она плохо спала и долго плакала в темноте, — маленькие глазки совсем ввалились.

    — Завтрак, — жалобно проговорила она.

    Роза, служанка, внесла блюдо с яйцами всмятку — приятное, легкое кушанье на дорогу — и с сокрушенным выражением лица поставила его на стол.

    «Даже Роза... — промелькнуло у миссис Чарльз в голове, когда она послушно встала и направилась к столу, заметив, что все ее ждут. — Даже Роза...» Она поглядела на чайные чашки с нарисованными на них маками так, точно видела их впервые или хотела получше изучить. Дорис принялась за еду, делая вид, будто все остальное не имеет для нее значения, она не обращала внимания 11а Луизу, словно ее уже не было здесь; быть может, она пыталась найти в этом какое-то облегчение.

    — О Дорис, как можно! Желтый галстук с красной блузкой! — Если Белая Вилла учила миссис Чарльз здравому смыслу, то научить их всех одеваться со вкусом было ее неоспоримой привилегией. — Нет уж, — сказала миссис Чарльз с напускным веселым ужасом, — только не в день моего отъезда!

    — Я одевалась в темноте, не могла толком разглядеть, — сказала Дорис.

    — Во Франции тебе не подадут яиц на завтрак, — с оттенком торжества сказала Мейзи, входя и садясь к столу.

    — Интересно, какая у тебя там будет квартира, — сказала Мейзи, — Пожалуйста, опиши нам подробно, какие обои и все, все.

    — Воображаю, — сказала Дорис, — Чарльз покупает обстановку! «Donnez-moi une chaise!» — « Bien, Monsieur». — «Non. Cen’est pas assez comfortable pour ma femme».1

    — Да, — сказала Мейзи и расхохоталась. — А представьте себе, может быть, эта квартира очень высоко, бог знает на каком этаже.

    — Там у них и центральное отопление и печное. Поразительная духота. Теперь уж Луиза никогда не будет зябнуть.

    Миссис Чарльз вечно зябла. Это стало предметом постоянных шуток в Белой Вилле.

    — От центрального отопления в комнатах духота...

    Дорис внезапно нарушила течение беседы.

    — Ах Луиза, какая ты счастливица! — пылко воскликнула она.

    Улицы, высокие белые здания, ослепительное сверкание огней. Луиза идет под руку с Чарльзом. Мимо спешат (Дорис видит все это совершенно отчетливо) французы в рабочих комбинезонах, французские пудели, французские девушки в плиссированных юбках закрывают ставнями окна, французские дамы на чугунных балкончиках перевешиваются через перила, чтобы поглядеть, как Чарльз идет по улице под руку с Луизой, как на перекрестке он переводит ее на другую сторону. Чарльз и Луиза вдвоем. Парадный подъезд, лифт, квартира, спальня, поцелуй! «Ах, Чарльз, Чарльз, ты восхитителен! Мама так любит тебя, и сестры тозке, и я люблю тебя...» — «Моя малютка!» Свежий ветерок играет в окне французской занавеской, огромный город с его сотнями крыш позабыт. Дорис наблюдает всю эту сцену. Луиза наблюдает за Дорис.

    — Да, — улыбнулась Луиза. — Конечно, я счастливица.

    — Хотя бы потому, что едешь во Францию, — сказала Дорис, уставясь в одну точку по-собачьи неподвижным взглядом.

    Луизе хочется взять Францию в обе горсти и подарить ее Дорис.

    — Придет время, и быть может скоро, когда и ты поедешь туда, Дорис. (Сомнительно, чтобы Чарльза это могло обрадовать, да и разве кто-нибудь когда-нибудь осмеливался покидать Белую Виллу, словно какое-то обычное жилье!)

    — Ты это серьезно?

    — А почему бы нет? Если мама может обойтись без тебя.

    Луиза! — с упреком воскликнула Мейзи, она молча слушала разговор. — Ты ничего не ешь!

    Агата, сидевшая рядом с ней, успокоительно пробормотала что-то, чтобы скрыть смущение, и, отрезав верхушку яйца, с задабривающей улыбкой подала его Луизе. Так кормят маленьких детей. Агата уже готовилась проделывать это с будущим ребенком Чарльза и Луизы, когда он подрастет. Луизе почудилось, что она видит этого ребенка, сидящего между ними. Только он не имел к ней никакого отношения.

    — Я совершенно уверена, что не пройдет и двух лет, как ты возвратишься домой, — неожиданно сказала мать.

    Разве не странно, если вдуматься, что до сих пор никто из них ни словом не обмолвился о ее возвращении домой, в Белую Виллу. Предполагалось, что миссис Чарльз впоследствии возвратится сюда, но никто (она это чувствовала) не верил этому. И она улыбнулась Матери так, словно принимала условия игры.

    — Да-да, года через два, никак не позже, — решительно заявила Мать.

    Все унеслись мыслями в будущее. Луизе представилось, как она в неестественно ярком свете какого-то далекого дня приближается к Белой Вилле и (по непонятной причине), будто чужая, звонит в звонок. Она звонит и звонит, но никто не отворяет ей двери, никто даже не выглядывает из окна. И она начинает чувствовать, словно что-то не так, словно она в чем-то перед ними виновата. Ну разумеется, виновата. Она должна была возвратиться на Белую Виллу не иначе, как с ребенком. И вот она уже видит себя поднимающейся на крыльцо с младенцем на руках и мгновенно понимает, чего они все от нее хотели. Конечно, Агата вне себя от восторга. Конечно, Мейзи принимается трещать без умолку. Конечно, Дорис неуклюже прыгает вокруг, строит гримасы и пытается вложить свой огромный палец в крошечные, розовые скрюченные пальчики. А Мать? В торжественный момент вручения младенца Матери такой страх внезапно охватывает Луизу, что она едва не роняет малютку. Тут она впервые вглядывается в лицо ребенка и видит перед собой лицо Чарльза.

    «Родить ребенка от Чарльза — это было бы ужасно», — внезапно, вся похолодев и исполнившись враждебности к окружающим, подумала миссис Чарльз.

    Все сидели, не глядя ни друг на друга, ни на нее.

    Мейзи сказала, быть может, подсознательно имея в виду свой роман, который все никак не материализовался:

    — Многое может случиться за два года, — и рассмеялась многозначительно и смущенно. Мать и Агата переглянулись.

    — Луиза, не забудь отправить нам телеграмму, — сказала Мать так, словно все это время, молча сидя во главе стола, она только и думала о том, как бы Луиза не позабыла это сделать. — Или пусть Чарльз отправит.

    — Да, — сказала Луиза, — так будет даже лучше.

    Полифем, улучив минуту, прыгнул к Луизе на колени.

    Распластав черный хвост над скатертью, он вильнул им вбок и сдвинул с места ножи м вилки. Его единственный зеленый глаз сардонически разоблачал Луизу. Он, Полифем, знал. Его подарили Чарльзу, когда он был прелестным маленьким котенком. Полифем, ритмично переставляя лапы на колене Луизы, потерся о нее боком и беззвучно мяукнул, широко разинув пасть и показав розовое нёбо. «Спроси Чарльза, — подстрекнул он Луизу, — куда девался мой второй глаз». — «Я знаю», — молча возразила миссис Чарльз. «Но они-то не знают, им не сказали, и я не умею говориться ты умеешь, так за чем же остановка?» — «Сатана!» — чуть слышно прошептала миссис Чарльз и как зачарованная почесала пушистую переносицу.

    — Чудно, — задумчиво произнесла Агата, наблюдавшая эту сцену, — ты никогда не благоволила к Полифему, и все же он тебя любит. Это удивительно непосредственное животное. И необыкновенно честное.

    — Он знает, что она едет к Чарльзу, — сказала Мейзи, которую тоже приятно позабавил этот обмен нежностями между женой Чарльза и его котом. — И хочет, должно быть, послать ему привет... Это необычайно умный кот.

    — Слишком умный, на мой взгляд, — сказала миссис Чарльз и безжалостно скинула Полифема со своих колен.

    Агата собиралась проводить миссис Чарльз до вокзала и поднялась наверх надеть пальто и шляпу. Миссис Чарльз тоже встала, взяла со стула свою мягкую фетровую шапочку, молча надела ее, стоя перед высоким трюмо, пригладила возле щек выбившиеся из-под шапочки волосы. «Или все это мне снится, или я сама кому-то снюсь», — пронеслось у нее в голове.

    Дорис прошлась по комнате и повернулась к Луизе.

    — Ты забыла книжку, Луиза. «Пасторат Фрэмли» — это ведь твоя книга.

    — Оставь ее пока себе.

    — Как, на все это время? На целых два года?

    — Да, мне это будет приятно.

    Дорис тут же уселась на пол и принялась перелистывать «Пасторат Фрэмли». Она сразу углубилась в книгу — ей нужно было углубиться во что-то, говорить больше было не о чем, она вдруг почувствовала, что стесняется Луизы, совсем как в первые дни, когда они еще были чужие друг Другу... а может быть, это так и осталось?

    — Ты разве не читала эту книгу?

    — Нет, никогда. Я напишу тебе, хорошо, как она мне понравилась?

    — А я уже позабыла, понравилась она мне или нет, — сказала Луиза, стоя и натягивая перчатки, и вдруг рассмеялась. Она рассмеялась непринужденно, неожиданно почувствовав себя легко, словно просто была у кого-то в гостях и кто-то, кому она снилась, незаметно руководил всеми ее поступками. В комнату неслышно вошла Агата.

    — Тише! — приглушенно сказала она им обеим, став в пальто и в шляпе у окна с таким видом, словно это ей предстоял отъезд. — Тише! — Она прислушивалась, не подъехало ли такси. Мать и Мейзи вышли из комнаты.

    А если такси не придет совсем? Что, если оно так и не придет? Сейчас мысль о том, что ей не дадут уехать, была для Луизы непереносима, как болезненный сон, который никак не прерывался. «Хоть бы скорее пришло такси! — подумала она, всем сердцем желая теперь, чтобы отъезд совершился быстрее. — Хоть бы скорее!»

    Вероятно, такси было напугано тем, что кто-то так напряженно ловил шум, возвещающий его приближение, ибо оно не давало о себе знать. С шоссе не доносилось ни звука. Если бы не радушие «Пастората Фрэмли», где бы сейчас были мысли Дорис? Совершенно поглощенная книгой, она не поднимала головы; тоненькие листочки книги шелестели, переворачиваясь. Луиза направилась из гостиной в холл.

    В сумрачном холле Мать, склонившись над грудой коробок, читала и перечитывала ярлыки, разглядывая их со всех сторон. Она не раз говорила, что надписи на ярлыках никогда не бывают достаточно четкими. Когда Луиза торопливо проходила мимо, Мать выпрямилась и притянула ее за руку к себе. В тусклом свете, пробивавшемся в окно лестничной площадки, они с трудом различали черты друг друга. Так они и стояли — одна против другой, словно две фигуры на чьей-то картине, созданные, чтобы вечно встречаться взглядами и не понимать...

    — Луиза, — прошептала Мать, — если тебе будет трудно... Брак нелегкая вещь. Если ты испытаешь разочарование... Я знаю, я чувствую... Ты понимаешь, о чем я? Если Чарльз...

    — Чарльз?

    — Я люблю тебя, очень люблю. Ты скажешь мне?

    Но Луиза, нежно и холодно прикоснувшись губами к ее щеке, сказала:

    — Да, я понимаю. Но право же, мама, мне нечего сказать.
     



    1 «Покажите мне стул». — «Пожалуйста, мосье», — «Нет. Он недостаточно удобен для моей жены» (франц.).
     

    Эвелин Во. Вылазка в действительность

    Все годные на свалку лондонские такси, видимо, поступают в распоряжение швейцара ресторана Эспинозы. У него командирская выправка, и на груди его тремя рядами блещут воинские ордена, повествуя о геройстве и невзгодах, о том, как рушатся в огне фермы буров, как врываются в рай фанатики из племени фузи-вузи и как высокомерные мандарины созерцают солдат, топчущих их фарфор и рвущих тончайшие шелка. Стоит ему только снизойти по ступенькам крыльца Эспинозы — и к вашим услугам готов экипаж, столь же разбитый, как враги короля Британской империи.

    Саймон Лент сунул полкроны в белую лайковую перчатку и не стал спрашивать сдачи. Вслед за Сильвией он пристроился среди сломанных пружин на сквозняке между окнами автомобиля. Вечер был не из самых приятных. Они сидели за столиком до двух, благо ресторан нынче поздно закрывался. Сильвия не стала ничего заказывать, потому что Саймон пожаловался на безденежье. Так они провели часов пять или шесть — то молча, то в перекорах, то безучастно кивая проходящим парам. Саймон высадил Сильвию у ее подъезда, он неловко поцеловал ее, она холодно подставила губы; и надо было возвращаться к себе, в маленькую квартирку над бессонным гаражом. За нее Саймон платил шесть гиней в неделю.

    Перед его подъездом обмывали лимузин. Он протиснулся мимо и одолел узкую лестницу, где в былые времена раздавался свист и топот конюхов, спозаранку спешивших к стойлам. (Бедные и молодые обитатели бывших Конюшен! Бедные, бедные и слегка влюбленные холостяки, живущие здесь на свои восемьсот фунтов в год!) На его туалетном столике были набросаны письма, которые пришли ввечеру, пока он одевался. Он зажег газовый светильник и принялся их распечатывать. Счет от портного на 56 фунтов, от галантерейщика на 43 фунта; уведомление о неуплате его годового клубного взноса; счет от Эспинозы с приложенным сообщением, что ежемесячная плата наличными была строго оговорена и что в дальнейшем кредита ему предоставляться не будет; извещение из банка: «как выяснилось», его последний чек превышал на 10 фунтов 16 шиллингов сумму допустимого превышения; запрос от налогового инспектора относительно количества и жалованья наемной рабочей силы (то есть миссис Шоу, которая приходила прибрать постель и поставить апельсиновый сок за 4 шиллинга 6 пенсов в день); счета поменьше за книги, очки, сигары, лосьон и за подарки к последним четырем дням рождения Сильвии (бедные магазины, где имеют дело с молодыми людьми, живущими в бывших Конюшнях!).

    Остальная почта была совсем иного рода. Коробка сушеного инжира от почитателя из Фресно (Калифорния); два письма от юных леди, каждая из которых сообщала, что готовит доклад о его творчестве для своего университетского литературного общества, — обеим нужна была поэтому его фотография; газетные вырезки, где он был назван «популярнейшим», «блестящим», «метеорическим» молодым романистом «завидного таланта»; требование дать взаймы 200 фунтов журналисту-паралитику; приглашение к завтраку у леди Метроланд; шесть страниц обоснованной ругани из сумасшедшего дома на севере Англии. Ибо Саймон Лент был в своем роде и в своих пределах молодой знаменитостью, о чем вряд ли кто догадался бы, глядя ему в душу.

    Последний конверте машинописным адресом Саймон вскрыл тоже без особых надежд. Внутри оказался бланк с названием какой-то киностудии из лондонских предместий. Письмо на бланке было короткое и деловое.

    «Дорогой Саймон Лент! (Обращение, как он давно заметил, ходовое в театральных кругах.)

    Любопытно, не предполагаете ли Вы начать писать для кино. Мы были бы Вам признательны за Ваши соображения по поводу нашего нового фильма. Желательно было бы повидаться с Вами завтра во время ленча в Гаррик-клубе и услышать, что Вы об этом думаете. О своем согласии поставьте, пожалуйста, в известность мою ночную секретаршу в любое время до восьми часов завтрашнего утра или мою дневную секретаршу после этого часа.

    Искренне Ваш...»

    Внизу были два слова, написанные от руки, что-то вроде «Иудее Маккавее», а под ними то же самое на машинке — «сэр Джеймс Макрэй».

    Саймон перечел все это дважды. Потом он позвонил сэру Джеймсу Макрэю и уведомил его ночную секретаршу, что он явится завтра к означенному ленчу. Едва он положил трубку, как телефон зазвонил.

    — Говорит ночная секретарша сэра Джеймса Макрэя. Сэр Джеймс был бы весьма признателен, если бы мистер Лент заехал сейчас повидаться с ним у него на дому в Хэмпстеде.

    Саймон посмотрел на часы. Время близилось к трем утра.

    — Но... как-то поздновато в такую даль...

    — Сэр Джеймс высылает за вами машину.

    У Саймона мигом прошла всякая усталость. Пока он ждал машину, телефон снова зазвонил.

    — Саймон, — сказал голос Сильвии, — ты спишь?

    — Нет, я как раз выхожу из дому.

    — Саймон... Тебе со мной было сегодня очень скверно?

    — Омерзительно.

    — Ну, знаешь, мне с тобой тоже было довольно омерзительно.

    — Ладно. Увидимся — разберемся.

    — Ты что, не хочешь со мной разговаривать?

    — Прости, мне не до того. У меня тут кое-какие дела.

    — Саймон, ты не с ума ли сошел?

    — Нет времени объяснять. Машина ждет.

    — Когда мы увидимся, завтра?

    — Честное слово, не знаю. Позвони утром. Спокойной ночи.

    За несколько сот метров Сильвия положила трубку, поднялась с коврика, на котором устроилась в надежде минут двадцать повыяснять отношения, и уныло забралась в постель.

    Саймон катил в Хэмпстед по пустым улицам. Он откинулся назад и испытывал приятное волнение. Дорога круто пошла вверх, и вскоре открылись лужайка, пруд и кроны деревьев, густые и черные, как джунгли. Ночной дворецкий открыл ему двери невысокого дома в георгианском стиле и провел в библиотеку, где сэр Джеймс Макрэй стоял перед камином, облаченный в рыжие брюки гольф. Стол был накрыт для ужина.

    — А, Лент, привет. Как чудно, что вы подъехали. Дела, дела, днем и ночью. Какао? Виски? Вот еще пирог с крольчатиной, вкусный. С утра никак не удается поесть. Позвоните, еще какао принесут, вот так, молодец. Да, ну так в чем дело, зачем я вам понадобился?

    — Но... мне казалось, что я вам понадобился.

    — Да? Очень может быть. Мисс Бентам в курсе. Это ее рук дело. Нажмите вон там на столе кнопку, не затруднит?

    Саймон позвонил, и немедленно явилась ночная секретарша.

    — Мисс Бентам, зачем мне понадобился мистер Лент?

    — Боюсь, что не могу вам сказать, сэр Джеймс. Мистер Лент был поручен мисс Харпер. Когда я вечером приняла дежурство, от нее была только записка с просьбой устроить это свидание как можно скорее.

    — Жаль, — сказал сэр Джеймс. — Придется подождать, пока завтра заступит мисс Харпер.

    — По-моему, это было что-то насчет сценария.

    — Очень может быть, — сказал сэр Джеймс. — Скорее всего что-нибудь в этом роде. Незамедлительно вам сообщу. Спасибо, что заскочили. — Он поставил чашку какао и протянул руку с искренним дружелюбием. — Спокойной ночи, мой мальчик. — Он позвонил, и явился ночной дворецкий. — Сэндерс, Бенсону надо будет доставить мистера Лента обратно.

    — Сожалею, сэр. Бенсон только что уехал на городскую студию за мисс Гритс.

    — Жаль, — сказал сэр Джеймс. — Что ж, придется вам взять такси или что-нибудь в этом роде.

    Саймон улегся в половине пятого. В десять минут девятого зазвонил телефон на ночном столике.

    — Мистер Лент? Говорит секретарша сэра Джеймса Макрэя. Машина сэра Джеймса заедет за вами в половине девятого и подвезет вас на студию.

    — Простите, в половине девятого я выехать еще не смогу.

    Дневная секретарша потрясенно замолчала, затем сказала:

    — Прекрасно, мистер Лент. Я проверю, нельзя ли устроить иначе, и позвоню вам через несколько минут.

    Тем временем Саймон снова заснул. Его опять разбудил телефон, и тот же бесстрастный голос адресовался к нему:

    — Мистер Лент? Я поговорила с сэром Джеймсом. Его машина заедет за вами в восемь сорок пять.

    Саймон торопливо оделся. Миссис Шоу еще не приходила, и позавтракать было нечем. Он нашел в кухонном буфете какой-то черствый пирог и поедал его, когда прибыла машина сэра Джеймса. Он прихватил с собой ломоть и жевал на ходу.

    — Напрасно вы взяли это с собой, — сказал суровый голос из машины. — Сэр Джеймс прислал вам кое-что к завтраку. Быстро садитесь, мы опаздываем.

    В углу сиденья куталась в коврики молодая женщина в игривой красной шляпке, у нее были живые глаза и очень волевой подбородок.

    — Видимо, вы мисс Харпер?

    — Нет. Я Эльфреда Гритс. Насколько я понимаю, мы с вами работаем над сценарием. Я была занята всю ночь с сэром Джеймсом. Если вы не против, я посплю минут двадцать. Можете достать термос с какао и кусок пирога с крольчатиной из корзинки на полу.

    — Сэр Джеймс всегда пьет какао и ест пироги с крольчатиной?

    — Нет, это остатки вчерашнего ужина. Пожалуйста, помолчите. Я хочу спать.

    Саймон пренебрег пирогом и налил себе дымящегося какао в металлическую крышечку термоса. В углу мисс Гритс расположилась спать. Она сняла игривую красную шляпку и положила ее на сиденье между ними, смежила синие веки и слегка расслабила подобранные губы. Ее ослепительно серая непокрытая голова вздрагивала и покачивалась с рывками автомобиля, который мчался между сходящимися и расходящимися трамвайными рельсами. Лондон остался позади. Замелькал голый кирпич, и кафельные фасады станций метро сменились бетонными, появились безлюдные строительные площадки и свежепосаженные деревья вдоль еще безымянных шоссе. Ровно за пять минут до прибытия на студию мисс Гритс открыла глаза, припудрила нос, чуть подвела губы и, косо нацепив шляпку, выпрямилась, как стрела, навстречу новому дню.

    Сэра Джеймса они застали в гуще дел. В знойно-белом аду, предположительно за ресторанным столиком, нудно и нескончаемо беседовали два юных существа. На заднем плане безжизненно танцевали изможденные парочки числом около дюжины. В другом конце огромного сарая плотники трудились над декорацией усадьбы тюдоровских времен. Люди в козырьках сновали туда-сюда. Отовсюду глядели таблички: «Не курить», «Не разговаривать», «Осторожно! Кабель высокого напряжения».

    Тем не менее мисс Гритс закурила сигарету, попутно отшвырнула ногой какой-то электроприбор, сказала: «Он занят. Надо думать, он позовет нас, как только отснимет эту сцену» — и исчезла в двери с табличкой «Вход воспрещен».

    Вскоре после одиннадцати сэр Джеймс заметил Саймона.

    — Чудно, что подъехали. Скоро освобожусь, — крикнул он ему. — Мистер Бриггс, стул для мистера Лента.

    В два часа он снова заметил Саймона.

    — Завтракали?

    — Нет, — сказал Саймон.

    — Я тоже нет. Сейчас кончаем.

    В половине четвертого к нему подошла мисс Гритс и сказала:

    — Что ж, пока все спокойно. Не думайте, что мы всегда так лодырничаем. Тут во дворе столовая. Пойдемте перехватим чего-нибудь.

    Громадный буфет был полон разодетыми и более или менее загримированными людьми. Безработные актрисы томно разносили чай и яйца вкрутую. Саймон с мисс Гритс заказали сандвичи и только собирались за них приняться, как репродуктор над ними вдруг объявил с угрожающей отчетливостью: «Сэр Джеймс Макрэй просит мистера Лента и мисс Гритс в конференц-зал».

    — Ну, быстро, — сказала мисс Гритс. Она протолкнула его между стеклянными створками, протащила через двор к зданию дирекции и проволокла по лестнице к тяжелым дубовым дверям с табличкой: «Не входить. Идет совещание».

    Опоздали.

    — Сэра Джеймса вызвали в город, — сказала секретарша. — Он просит вас быть у него в Вест-Энде к пяти тридцати.

    Назад в Лондон, в этот раз на метро. В пять тридцать они были в приемной на Пиккадилли, готовые к дальнейшим указаниям. Их направили в Хэмпстед. Наконец к восьми они вернулись на студию. Мисс Гритс была свежа и энергична.

    — Старикан расщедрился — целый день отгула, — заметила она. — С ним сейчас вообще одно удовольствие работать, не то что было в Голливуде. Давайте-ка поужинаем.

    Но только они зашли в столовую и на них приятно пахнуло легкими закусками, как репродуктор снова объявил: «Сэр Джеймс Макрэй просит мистера Лента и мисс Гритс в конференц-зал».

    На этот раз они не опоздали. Сэр Джеймс находился во главе овального стола, по кругу от него располагались ответственные лица. Он сидел в пальто, низко свесив голову, упершись локтями в стол и обхватив руками затылок. Все участливо безмолвствовали. Вскоре он поднял глаза, встряхнулся и приветливо заулыбался.

    — Чудно, что подъехали, — сказал он. — Жаль, не вышло у нас с вами пораньше. Такая работа — уйма всяких мелочей. Обедали?

    — Нет еще.

    — Зря. Надо питаться, знаете ли. Не будете питаться как следует — не выдержите полной нагрузки.

    Затем Саймона и мисс Гритс усадили, и сэр Джеймс изъяснил свой план.

    — Я хочу, леди и джентльмены, представить вам мистера Лента. Уверен, что все вы и без меня слыхали это имя, а кто-нибудь из вас знаком и с его творчеством. Так вот, я вызвал его помочь нам и надеюсь, что он согласится сотрудничать с нами, когда услышит, в чем дело. Я хочу экранизировать «Гамлета». Надо полагать, вам эта идея не кажется особенно оригинальной, но в мире кино важно не что, а как. Я думаю сделать это совершенно по-новому. Поэтому я и вызвал мистера Лента. Я хочу, чтобы он написал нам диалоги.

    — Понятно, — сказал Саймон, — но ведь диалоги там как будто уже имеются?

    — А, я вижу, вы не уловили. Шекспира много ставили в современном платье. Мы его поставим на современном языке. Как же вы хотите, чтобы публика воспринимала Шекспира, когда у него в диалогах ничего не разберешь? Да я сам на днях заглянул в текст, и будь я проклят, если хоть что-нибудь понял. И тут я себе сказал: «Публике нужен Шекспир во всем богатстве его мыслей и образов, переведенный на нормальный язык». И естественно, мне сразу пришло на ум имя мистера Лента. Многие самые первоклассные критики рекомендовали диалоги мистера Лента. И мне кажется, что мы сделаем так: мисс Гритс будет консультировать мистера Лента, поможет ему с раскадровкой и вообще по части техники дела, а мистеру Ленту мы предоставим полную свободу в написании сценария...

    Сообщение продолжалось четверть часа, затем ответственные лица закивали с пониманием дела, Саймона повели в другую комнату и дали ему подписать контракт на пятьдесят фунтов в неделю и двести пятьдесят аванса.

    — Советую вам четко определить с мисс Гритс удобные для вас часы работы. Первых результатов буду ждать к концу недели. На вашем месте я бы пошел и пообедал. Надо питаться.

    Слегка пошатываясь, Саймон устремился в столовую, где две томные блондинки закрывали на ночь.

    — Мы с четырех утра на ногах, — сказали они, — был ужасный наплыв народу, и все съели. Осталась только нуга. К сожалению.

    Посасывая ломтик нуги, Саймон пробрался в опустелую студию. С трех сторон в ужасающем жизнеподобии высились четырехметровые мраморные стены декорации ресторана, на столике у локтя Саймона стояла декоративная бутылка шампанского в ведре с подтаявшим льдом, сверху мрачно нависли балки необъятного свода.

    «Факты, — сказал себе Саймон, — деятельное существование... пульс жизни... деньги, голод... действительность».

    На другое утро к нему постучали со словами: «Две молодые леди хотят вас видеть».

    — Две?

    Саймон надел халат и вышел в гостиную со стаканом апельсинового сока в руке. Мисс Гритс приветливо кивнула.

    — Мы условились начать в десять, — сказала она. — Но это, в общем, не важно. На первых порах вы мне почти не понадобитесь. Это мисс Доукинс. Она наша штатная стенографистка. Сэр Джеймс решил, что она вам пригодится. Мисс Доукинс будет состоять при вас до дальнейших распоряжений. Сэр Джеймс прислал вам также два экземпляра «Гамлета». Сейчас вы примете ванну, потом я ознакомлю вас с моим черновиком к нашей первой читке.

    Но этого не случилось: Саймон не успел еще одеться, как мисс Гритс вызвали на киностудию по неотложному делу.

    — Я позвоню вам, когда освобожусь, — сказала она.

    Целое утро Саймон диктовал письма всем, кого припомнил, они начинались: «Простите за форму, в которой я уведомляю вас о том, что в настоящее время по причине крайней занятости я не смогу уделять внимание частной переписке...» Мисс Доукинс почтительно строчила в блокноте. Он дал ей номер телефона Сильвии.

    — Будьте так добры позвонить по этому телефону и передать мисс Леннокс мои наилучшие пожелания, а также пригласить ее к завтраку в ресторан Эспинозы... И закажите столик на двоих к часу сорока пяти.

    — Милый, — сказала Сильвия, когда они встретились, — почему тебя вчера весь день не было дома и что это за голос разговаривал со мной сегодня утром?

    — А, это мисс Доукинс, моя стенографистка.

    — Саймон, ты не с ума ли сошел?

    — Видишь ли, я теперь работаю в кинопромышленности.

    — Милый, возьми меня на работу.

    — Ну, в настоящее время я не комплектую штат, но буду иметь тебя в виду.

    — Господи. Как ты изменился за два дня!

    — Да! — сказал Саймон с чрезвычайным самодовольством. — Да, пожалуй, я изменился. Видишь ли, я впервые соприкоснулся с Действительной Жизнью. Я бросил писать романы. Вообще это была чистая дребедень. Печатное слово отжило — сперва папирус, затем книгопечатание, теперь кино. Писатель больше не может творить в одиночку. Он должен быть на уровне времени, ему, как и пролетарию, полагается еженедельный конверт с заработной платой — хотя, разумеется, моя дорогая Сильвия, разный труд оплачивается по-разному. Вторгаясь в жизнь, искусство тем самым включается в определенные общественные отношения. Кооперация... координация... сплоченные и целенаправленные устремления человеческого сообщества...

    Саймон распространялся в том же роде еще довольно долго и поедал тем временем завтрак диккенсовских размеров; наконец Сильвия сказала жалобным голоском:

    — А я думаю, ты влюбился в какую-нибудь противную кинозвезду.

    — О Боже, — сказал Саймон, — нет, только девицы могут изрекать такие пошлости.

    Они собрались было начать привычную и нескончаемую перебранку, когда рассыльный передал телефонное извещение, что мисс Гритс желала бы немедленно возобновить работу.

    — Значит, вот как ее зовут, — сказала Сильвия.

    — Если б ты только знала, как это нелепо, — сказал Саймон, подписывая счет своими инициалами, и удалился, прежде чем Сильвия успела схватить перчатки и сумочку.

    Однако он стал любовником мисс Гритс на этой же неделе. Это была ее мысль. Она предложила это как-то вечером у него на квартире за вычиткой окончательной версии первого наброска сценария.

    — О нет, — сказал Саймон в ужасе. — О нет. Нет, это никак невозможно. Простите, но...

    — В чем дело? Вас не устраивают женщины?

    — Устраивают, но...

    — Ах, перестаньте, — отрезала мисс Гритс. — Не тратьте попусту драгоценного времени. — Потом, укладывая рукопись в кожаный чемоданчик, она сказала: — Надо будет заняться этим еще как-нибудь, если выпадет свободная минута. Кроме всего прочего, я нахожу, что с мужчиной проще иметь дело, когда у тебя с ним роман.

    Три недели Саймон и мисс Гритс — а она и в любовницах оставалась для него мисс Гритс — работали в полном согласии. Его жизнь перестроилась и преобразилась. Он больше не залеживался утром в унылых мыслях о предстоящем дне; он больше не засиживался за ужином в ленивых перекорах с Сильвией; прекратились вялые выяснения отношений по телефону. Его затянуло в беспорядочный круговорот. Днем или ночью его вызывали звонком на совещания, которые обычно отменялись: иногда в Хэмпстед, иногда на студию, однажды на побережье, в Брайтон. Он подолгу работал, расхаживая туда-сюда по своей гостиной; мисс Гритс расхаживала взад-вперед вдоль противоположной стены, а мисс Доукинс послушно усаживалась между ними. Оба диктовали, правили и переписывали свой сценарий. Иногда — ночью или днем — доводилось поесть; увлеченно и по-деловому проходили интимные эпизоды с мисс Гритс. Он поглощал какую-нибудь неслыханную и несуразную пищу, проезжая через пригороды на автомобиле сэра Джеймса, или шагая по ковру и диктуя мисс Доукинс, или устраиваясь на безлюдных съемочных площадках — среди сооружений, похожих на памятники, воздвигнутые на случай крушения цивилизации. На мгновение он впадал, как мисс Гритс, в мертвое забытье и иногда, очнувшись, удивленно замечал, что во время сна перенесся на какую-то улицу, к какой-то фабрике или пустырю.

    Тем временем фильм взрастал как на дрожжах, что ни день раздаваясь вширь и внезапно изменяясь на сто ладов под самым носом сценаристов. С каждым совещанием история Гамлета поворачивалась по-новому. Мисс Гритс отчетливо и строго оглашала итоги их совместного творчества. Сэр Джеймс сидел, уронив голову на руки, покачиваясь из стороны в сторону, время от времени у него вырывались глухие стоны или всхлипы. Кругом сидели эксперты — режиссура, дирекция, распределители ролей, раскадровики, оформители и калькуляторы, у всех блестели глаза, все жаждали привлечь внимание начальства уместным замечанием.

    — Что ж, — говорил сэр Джеймс, — я думаю, что хорошо, то хорошо. Ваши предложения, джентльмены?

    После некоторой паузы эксперты один за другим начинали выкладывать свои соображения.

    — Мне кажется, сэр, что ни к чему нам забираться в Данию. Зрителю надоела всякая экзотика. Не обосноваться ли нам в Шотландии и не подключить ли к делу горцев в юбках и сцену-другую со сборищем клана?

    — Верно, очень здравое предложение. Запишите там у себя, Лент...

    — Я думаю, не лучше ли выбросить из сценария королеву? Правильнее будет, если она умрет до начала действия. Она тормозит события. Да и зритель не потерпит такого обращения Гамлета со своей матерью.

    — Верно, запишите там у себя. Лент.

    — А что, сэр, если мы введем призрак королевы, а не короля...

    — Вам не кажется, сэр, что правильнее, чтоб Офелия была сестрой Горацио? Как бы тут пояснее выразиться... острее будет конфликт.

    — Верно, запишите там у себя...

    — По-моему, в конце здесь чересчур накручено. В основе сюжета у нас привидения, и незачем тянуть сюжет...

    Таким образом, простая история величественно разрослась. К концу второй недели сэр Джеймс согласился, правда, после некоторого обсуждения, что в тот же сценарий просится «Макбет». Саймон воспротивился, но вспомнил о трех ведьмах и не устоял. Название изменили на «Белая леди из Дунсинана», и вдвоем с мисс Гритс они чудесным образом за неделю переписали весь сценарий.

    Конец наступил так же внезапно, как и все остальные события этой любопытной истории. Третье совещание состоялось в отеле в Нью-Форесте; эксперты прибыли по срочному вызову поездом, на машинах и на мотоциклах и были утомлены и безучастны. Мисс Гритс зачитала последний вариант, на это ушло время, ибо сценарий был в стадии «беловика» — можно было начинать съемки. Сэр Джеймс сидел в размышлении дольше обычного. Потом он поднял голову и сказал всего-навсего:

    — Нет.

    — Нет?

    — Нет, не пойдет. Все насмарку. Что-то мы далеко отошли от текста. Вообще не понимаю, зачем вам понадобились Юлий Цезарь и король Артур.

    — Но, сэр, вы же сами их предложили на последнем совещании.

    — Неужели? Ну, что ж теперь поделаешь. Значит, я был переутомлен и слегка рассеян... Кстати, мне не нравится диалог. В нем утрачена вся поэтичность оригинала. Зрителю нужен Шекспир, весь Шекспир и ничего, кроме Шекспира. Вот что я вам скажу. Мы отснимем пьесу именно так, как она написана, с протокольной точностью. Запишите там у себя, мисс Гритс.

    — Так что, в моих услугах вы больше не нуждаетесь? — сказал Саймон.

    — Да, пожалуй что не нуждаюсь. Но чудно, что вы подъехали.

    На другое утро Саймон проснулся, как обычно, бодр и свеж и собрался было вскочить с постели, как вдруг припомнил события прошлой ночи. Дел не стало. Ему предстоял пустой день. Ни мисс Гритс, ни мисс Доукинс, ни срочных совещаний, ни надиктованных диалогов. Он позвонил мисс Гритс и пригласил ее позавтракать с ним.

    — Нет, боюсь, что это никак не выйдет. К концу недели мне нужно раскадровать сценарий Евангелия от Иоанна. Работка не из легких. Снимать будем в Алжире, чтоб воссоздать обстановку. А через месяц — в Голливуд. Думаю, что мы с вами больше не увидимся. До свидания.

    Саймон лежал в постели, и энергия его постепенно улетучивалась. Снова безделье. Что ж, подумал он, теперь самое время поехать в деревню дописывать роман. Или съездить за границу? Где-нибудь в тихом солнечном кафе можно будет подумать над этими несчастными последними главами. Да, так он и сделает... в скорости... Скажем, на этой неделе.

    Пока что он приподнялся на локте, снял трубку, назвал номер Сильвии и приготовился к двадцатипятиминутному язвительному примирению.
     


    Эвелин Во. На страже

    1

    У Миллисент Блейд была белокурая головка, кроткий и ласковый нрав, а выражение лица менялось молниеносно: с дружелюбного на смешливое, со смешливого на почтительно-заинтересованное. Но сентиментальные мужчины англосаксонского происхождения ближе всего к сердцу принимали ее нос.

    Это был нос не на всякий вкус: многие предпочитают носы покрупнее; живописец не прельстился бы таким носом, ибо он был чересчур мал и совсем не имел формы, просто пухленькая бескостная нашлепка. С таким носом не изобразишь ни высокомерия, ни внушительности, ни проницательности. Он был бы ни к чему гувернантке, арфистке или даже девице на почте, но мисс Блейд он вполне устраивал: этот нос легко проникал сквозь тонкий защитный слой в теплую мякоть английского мужского сердца; такой нос напоминает англичанину о невозвратных школьных днях, о тех пухлолицых обормотах, на которых было растрачено мальчишеское обожание, о дортуарах, часовнях и затасканных канотье. Правда, трое англичан из пяти вырастают снобами, отворачиваются от своего детства и предпочитают носы, которыми можно блеснуть на людях, но девушке со скромным приданым достаточно и двоих из каждой пятерки.

    Гектор благоговейно поцеловал кончик ее носа. При этом чувства его смешались, и в мгновенном упоении он увидел тусклый ноябрьский день, сырые клочья тумана на футбольном поле и своих школьных приятелей: одни пыхтели в свалке у ворот, другие ерзали по дощатой трибуне за боковой линией, растирая замерзшие пальцы, третьи наспех дожевывали последние крошки печенья и во всю глотку призывали свою школьную команду поднажать.

    — Ты будешь меня ждать, правда? — сказал он.

    — Да, милый.

    — И будешь писать?

    — Да, милый, — ответила она с некоторым сомнением, — иногда буду... я попробую. Знаешь, у меня не очень получаются письма.

    — Я буду там все время думать о тебе, — сказал Гектор. — Мне предстоят ужасные испытания — до соседей и за день не доберешься, солнце слепит, кругом львы, москиты, озлобленные туземцы... одинокий труд с рассвета до заката в борьбе с силами природы, лихорадка, холера... Но скоро я вызову тебя, и ты будешь там со мной.

    — Да, милый.

    — Тут не может быть неудачи. Я все обсудил с Бекторпом, с тем типом, который продает мне ферму. Понимаешь, пока что каждый год урожай шел впустую — сначала кофе, потом сизаль, потом табак, больше там ничего не вырастишь. В год, когда Бекторп посеял сизаль, все другие торговали табаком, а сизаль хоть выбрасывай; потом он посеял табак, а оказалось, что в этот раз надо было сеять кофе, ну и так далее. Так он бился девять лет. Но Бекторп говорит, что если это дело вычислить, то видно, что еще через три года обязательно посеешь нужную культуру. Я тебе не могу толком объяснить, но это вроде рулетки, что ли, понимаешь?

    — Да, милый.

    Гектор загляделся на ее носик — маленькую, круглую, подвижную пуговку — и снова погрузился в прошлое... «Нажимай, нажимай!» — а после матча как сладко пахли пышки, обжаренные на газовой горелке у него в комнате...

    2

    Позже в тот же вечер он обедал с Бекторпом и от блюда к блюду становился мрачнее.

    — Завтра в это время я буду в море, — сказал он, поигрывая пустым винным стаканом.

    — Веселее, приятель, — сказал Бекторп.

    Гектор налил в стакан портвейна и еще неприязненнее оглядел затхлую дымную столовую клуба Бекторпа. Удалился последний из дурацких членов этого дурацкого клуба, и они остались наедине с буфетом.

    — Слушай, я тут, понимаешь ли, попробовал вычислить. Ты ведь сказал, что я за три года непременно посею что требуется?

    — Да, за три, приятель.

    — Так вот, я посчитал как следует и боюсь, как бы на это не понадобился восемьдесят один год.

    — Нет-нет, приятель, три или девять, самое большее двадцать семь.

    — Ты уверен?

    — Вполне.

    — Хорошо бы... Знаешь, так скверно, что Милли здесь остается. Представляешь, если в самом деле только через восемьдесят один год урожай пойдет на продажу. Это же чертову пропасть времени девушке придется ждать. Еще какой-нибудь лоботряс может подвернуться, вот в чем дело.

    — В Средние века на этот случай надевали пояс целомудрия.

    — Да, я знаю. Я про это думал. Но он, должно быть, ужасно неудобный. Чего доброго, Милли его и носить не станет, даже если я ухитрюсь раздобыть.

    — Вот что я тебе скажу, приятель. Ты ей что-нибудь подари.

    — Черт, да я ей все время что-нибудь дарю. Но она это или разбивает, или теряет, или забывает, куда положила.

    — А ты ей подари что-нибудь необходимое, да такое, чтоб сносу не было.

    — Это на восемьдесят один-то год?

    — Ну, скажем, на двадцать семь. Чтобы о тебе все время напоминало.

    — Я бы ей подарил фотокарточку, да за двадцать семь лет я ведь могу измениться.

    — Нет-нет, это не пойдет. Как раз фотокарточку не надо. Я знаю, что бы я ей подарил. Я бы ей подарил собаку.

    — Собаку?

    — Да, такого крепкого, здорового щенка, и чтоб уже переболел чумкой. Пусть даже она его зовет Гектор.

    — Ты думаешь, это то, что надо, Бекторп?

    — Самое верное дело, приятель.

    И вот на следующее утро перед отъездом в порт Гектор поспешил в один из гигантских лондонских универсальных магазинов, и его провели в зоологический отдел.

    — Мне нужен щенок.

    — Да, сэр. Какой-нибудь особой породы?

    — Который долго проживет. Восемьдесят один год, самое меньшее двадцать семь лет.

    Продавец засомневался.

    — У нас, конечно, есть в продаже отличные крепкие щенки, — заметил он, — но гарантии на такой срок мы ни за одного дать не сможем. Впрочем, если вас интересует долголетие, позвольте вам рекомендовать черепаху. Они живут необычайно долго и очень удобны для перевозки.

    — Нет, мне нужен щенок.

    — А попугай не подойдет?

    — Нет-нет, щенок. И надо еще, чтобы его звали Гектор.

    Они прошли мимо обезьян, котят и какаду к псиному отделению, где даже в этот ранний час уже разгуливали заядлые собачники. Здесь были щенки всех пород в конурках за проволочными сетками; они настораживали уши, виляли хвостами и шумно заявляли о себе. Слегка ошарашенный, Гектор выбрал пуделя и, пока продавец ходил за сдачей, пристроился коротко побеседовать со своим лохматым избранником. Он вгляделся вострую щенячью мордочку, увернулся от щелкнувших зубов и сказал сурово и торжественно:

    — Ты тут пригляди за Милли, Гектор. Смотри, чтобы она не вышла замуж, пока я не вернусь.

    И щенок Гектор помахал своим пышным хвостом.

    3

    Миллисент пришла его проводить, но второпях ошиблась вокзалом; впрочем, это было не важно, потому что она все равно опоздала на двадцать минут. Гектор томился с пуделем в руках возле барьера, высматривая ее, и, только когда поезд уже тронулся, он всучил животное Бекторпу с наказом доставить его Миллисент. Багаж с ярлыком «До Момбасы. Ручная кладь» лежал на полке над ним. На душе у него было сиротливо.

    Вечером, когда пароход качало и кренило в проливе возле маяков, он получил радиограмму: «Отчаянии что разминулись помчалась пэддингтон как последняя идиотка спасибо спасибо тебе за чудного песика какой он милый папа сердится ужасно жду скорых вестей фермы не влюбись в красотку на корабле люблю целую милли».

    В Красном море он получил еще одну: «Берегись красоток щенок укусил человека по имени Майк».

    После этого Гектор не имел от Миллисент никаких вестей, кроме рождественской открытки, которая прибыла в конце февраля.

    4

    Обычно Миллисент бывала постоянна в своих чувствах месяца четыре. Охладевала она внезапно или постепенно — смотря как далеко успевали зайти отношения с данным поклонником. В случае с Гектором ее чувствам пришла пора убывать как раз ко времени помолвки, они, однако, продержались еще три недели, пока Гектор был занят упорными, нестерпимо трогательными попытками устроиться на работу в Англии, и наконец все чувства сразу же иссякли с его отбытием в Кению. Соответственно щенку Гектору пришлось приступить к исполнению своих обязанностей с первого дня в доме. Возраст его был самый юный, навыка к работе еще не было, так что не стоит винить его за ошибку с Майком Босуэлом.

    Этот молодой человек весело и безмятежно дружил с Миллисент чуть ли не со дня ее первого появления в свете. Он видел ее белокурую головку в любом освещении, в комнате и на улице, в шляпках изменчивых фасонов, обвязанную ленточкой, украшенную гребнями, небрежно утыканную цветами; он видал ее вздернутый носик в любую погоду, а при случае даже подергивал его двумя пальцами, однако чувства его не шли дальше простой приязни.

    Но щенок Гектор вряд ли мог об этом догадаться. Через два дня по вступлении в должность ему пришлось наблюдать, как высокий и привлекательный мужчина жениховского возраста обращался с хозяйкой фамильярно, а такая фамильярность среди подруг его собачьей юности означала только одно.

    Хозяйка и гость пили чай. Гектор сидел на диване и наблюдал за ними с едва приглушенным рычанием. Время действовать настало, когда Майк, невразумительно отшучиваясь, наклонился и потрепал Миллисент по коленке.

    Он не укусил всерьез, только цапнул, но его маленькие зубы были острее булавок. Больно вышло оттого, что Майк резким, нервическим движением отдернул руку; он чертыхнулся, обмотал большой палец платком и наконец показал умоляющей Миллисент три или четыре крохотных царапинки. Миллисент укорила Гектора, обласкала Майка и помчалась к лекарственному шкафчику матери за пузырьком йода.

    Но настоящий англичанин не может не влюбиться хоть ненадолго, когда ему прижигают руку йодом.

    Майк видал этот нос несчетное число раз, но в тот вечер, когда нос склонился над укушенным пальцем, а Миллисент сказала: «Ужасно больно, да?» — и потом, когда она сказала: «Ну вот. Теперь все будет хорошо», — Майк вдруг увидел нос глазами его обожателя и с этой минуты стал обалделым поклонником Миллисент и пребывал им много дольше отведенных ему трех месяцев.

    Щенок Гектор видел все это и понял, что совершил ошибку. Никогда больше, решил он, Миллисент не удастся побежать за пузырьком йода.

    5

    В общем, ему приходилось не очень трудно, ибо наивное непостоянство Миллисент само по себе доводило ее воздыхателей до белого каления. Кроме того, он стал ее любимцем. Она регулярно получала еженедельные письма от Гектора, по три или по четыре враз, в зависимости от почтовых оказий. Она всегда раскрывала их, часто дочитывала до конца, но как-то плохо воспринимала написанное. Автор писем постепенно выветрился у нее из памяти, так что, когда ее спрашивали: «Как там наш дорогой Гектор?», она в полной невинности отвечала: «Ему там, по-моему, слишком жарко, и пальто у него совсем износилось. Я все подумываю, не вытащить ли его оттуда». Между тем вернее было бы сказать: «Он переболел малярией, а в листьях табака завелась черная гусеница».

    Гектор учел, что Миллисент к нему привязалась, и на этой основе разработал технику отпугивания поклонников. Он больше не рычал на них и не пачкал им брюки — за это его просто-напросто выставляли из комнаты, — он наловчился переключать на себя все внимание.

    Опаснее всего был вечерний чай, когда Миллисент позволяли уединяться с друзьями в ее гостиной; поэтому Гектор, по натуре ценитель острых мясных блюд, геройски притворялся, что любит сахар. Он внушал это Миллисент, жертвуя своим пищеварением, и та начала учить его собачьим штукам: он служил, замирал, падал замертво, становился в угол и прикладывал лапу к уху.

    — А где у нас сахар? — спрашивала Миллисент, и Гектор шел вокруг столика к сахарнице, утыкался в нее носом, истово глядел на хозяйку и дышал на серебро.

    — Он все понимает, — говорила торжествующая Миллисент.

    Когда штуки надоедали, Гектор начинал проситься за дверь. Молодой человек вставал, чтобы выпустить его. Выпущенный Гектор царапался и скулил, чтобы его впустили обратно.

    В самые трудные минуты Гектор устраивал припадки тошноты, что легко удавалось после ненавистного сахара; он вытягивал шею и зычно тужился, пока Миллисент не хватала его и не выносила в холл, где мраморный пол было не страшно пачкать. Романтическое настроение исчезало, и робкие нежности становились после этого совсем неуместны.

    Такие маневры Гектора были рассчитаны на целое чаепитие и умело применялись, как только гость выказывал намерение свернуть к интимным темам. Молодые люди отчаивались и сходили со сцены один за другим в смятении и унынии.

    Каждое утро Гектор лежал на постели Миллисент, пока она завтракала и читала газету. С десяти до одиннадцати велись телефонные разговоры: как раз в это время молодые люди, с которыми она танцевала накануне вечером, пытались продолжить знакомство и просили о встрече. Гектор было начал запутываться в проводе и тем успешно срывать переговоры, но потом выработал приемы более утонченные и оскорбительные. Он требовал соучастия в беседе. С этой целью, заслышав телефонный звонок, он принимался вилять хвостом и умильно склонял голову набок. Миллисент начинала разговор, а Гектор подлезал под ее руку и пыхтел в трубку.

    — А у нас здесь, — говорила она, — кое-кто хочет о вами побеседовать. Слышите, какой ангел? — И она предоставляла трубку пуделю, а молодой человек на другом конце провода ошарашенно слушал злобное тявканье. Все это так нравилось Миллисент, что она часто даже не трудилась узнавать, кто звонит, а просто снимала трубку, подносила ее к черной собачьей морде — и какого-нибудь несчастного юношу за полмили от нее заливисто призывали к порядку, хотя он ничего такого еще не сказал и вообще, может быть, чувствовал себя с утра не особенно хорошо.

    Бывало, что поклонники, вконец пленившись пресловутым носом, подстерегали Миллисент в Гайд-парке, где она гуляла с Гектором. Гектор и тут не давал себя забыть. Он куда-нибудь пропадал, задирался к другим псам и кусал маленьких детей, но скоро выдумал кое-что поехиднее. Он вызвался носить в зубах сумочку Миллисент. Он трусил впереди и, чуть что, сразу ронял сумочку; молодому человеку приходилось поднимать ее и возвращать Миллисент, а затем — по ее просьбе — тому же Гектору. И мало кто опускался до того, чтобы прогуляться еще разок ценой таких унижений.

    Между тем прошло два года. Из Кении все приходили письма, полные нежных слов и удручающих известий — о сизале, увядшем на корню, о саранче, пожравшей кофе, о рабочей силе, засухе, наводнении, местных властях и мировом рынке. Иногда Миллисент читала письма вслух пуделю, обычно же оставляла их нераспечатанными на подносе с остатками завтрака. Вместе с Гектором ее увлекал безмятежный круговорот английской светской жизни. Там, где она проносила свой нос, двое из пяти неженатых мужчин временно теряли голову; но за нею следовал Гектор, и любовный пыл сменялся злостью, стыдом и отвращением. Матери начали умиротворенно подумывать, почему это очаровательная девочка Блейдов никак не выйдет замуж.

    6

    Наконец на третьем году такой жизни очередная угроза предстала в облике майора сэра Александра Дреднота, баронета и члена парламента, и Гектор тут же понял, что надо браться за дело всерьез.

    Сэр Александр был отнюдь не молодым человеком, а сорокапятилетним вдовцом. Он был богат, известен и противоестественно терпелив; он имел также и некоторые особые достоинства, будучи совладельцем известной Мидландской собачьей своры и заместителем министра; на фронте он был многократно награжден за воинскую доблесть. Отец и мать Милли пришли в восторг, когда заметили, что он не устоял перед ее носом. Гектор невзлюбил его сразу, пустил в ход все приемы, отработанные за два с половиной года, и ничего не добился. Как назло, выходило, что там, где дюжина молодых людей давно бы взбесилась от досады, сэр Александр только лишний раз выказывал нежную заботливость. Он заходил вечерами за Миллисент, и карманы его вечернего костюма были набиты кусками сахара для Гектора; когда же Гектора тошнило, сэр Александр опять был тут как тут, на коленях, с листом «Таймс». Гектор вернулся к своим прежним грубым методам и кусал его яростно и часто, но сэр Александр лишь замечал; «Ага, наш маленький друг, кажется, ко мне ревнует. Вот это молодец!»

    А дело было в том, что сэра Александра упорно и остервенело изводили с самого нежного возраста — родители, сестры, школьные приятели, сержант и полковник, политические соратники, жена, совладелец упомянутой своры, егеря и распорядитель охоты, посредник на выборах, избиратели и даже личный секретарь набрасывались на него вместе и поодиночке, и он к такому обхождению вполне привык. Для него не было ничего естественнее, чем лай в ухо с утра перед разговором с избранницей сердца; он польщенно поднимал ее сумочку, которую Гектор ронял на прогулках в парке; царапины на кистях и щиколотках от зубов Гектора он почитал боевыми шрамами. Иногда он даже позволял себе отзываться в присутствии Миллисент о Гекторе как о «своем маленьком сопернике». В его намерениях не было никаких сомнений, а когда он пригласил Миллисент с ее матерью посетить его поместье, то в письме было приписано: «Разумеется, приглашение касается и Гектора».

    Визит к сэру Александру — с субботы до понедельника — был для пуделя сплошным кошмаром. Он трудился, как никогда в жизни, он использовал все средства, чтобы отравить жизнь своим присутствием, и все зря. Хозяину, во всяком случае, все было нипочем. Другое дело домочадцы: Гектору отвесили хорошего пинка, когда он по собственной оплошности оказался наедине с тем самым лакеем, которого во время чая удалось опрокинуть вместе с подносом.

    Поведение, за которое Миллисент с позором изгнали бы из половины лучших домов Англии, здесь терпели беспрекословно. В доме были другие собаки — пожилые, тихие, благовоспитанные животные, и Гектор на них кидался, взахлеб призывая подраться; они печально отворачивались, и он вцеплялся им в уши. Они угрюмо отскакивали, и сэр Александр распорядился запереть их пока что где-нибудь подальше.

    В столовой лежал роскошный французский ковер, и Гектор изуродовал его на вечные времена, но сэр Александр как будто этого и не заметил.

    Гектор отыскал в парке какую-то дохлятину, старательно вывозился в гадости с ног до головы, задыхаясь от омерзения, и, вернувшись, испакостил все стулья в гостиной. Сэр Александр сам помогал Миллисент вымыть его и вдобавок еще принес из своей ванной какие-то ароматические соли.

    Гектор выл всю ночь — он спрятался, и половина прислуги искала его с фонарями; он задушил несколько фазанят и на всякий случай попытался слопать павлина. И все зря. Правда, он сорвал формальное предложение — раз на прогулке в саду, раз на пути в конюшню и в тот раз, когда его пришлось купать, — но наступил понедельник, и сэр Александр сказал: «Надеюсь, Гектору у нас было не очень скучно. Надеюсь, мы его скоро-скоро увидим здесь снова». Гектор понял, что побежден.

    Чуть раньше или чуть позже, но это случится. В Лондоне вечерами он не сможет уследить за Миллисент. И скоро он проснется и услышит, как Миллисент звонит подружкам с радостной вестью о своей помолвке.

    И тогда после длительной борьбы чувства и долга он пришел к отчаянному решению. Он полюбил свою молодую хозяйку: когда она прижималась к нему щекой, он все больше сочувствовал толпам молодых людей, которых преследовал подолгу службы. Но он был не какой-нибудь приблудный кухонный попрошайка. Если пес знает своих родителей, то он знает и цену деньгам. Надо блюсти верность тому, кто тебя купил, а не тому, кто кормит и ласкает. Та рука, которая когда-то отсчитывала пятифунтовики в зоологическом отделении громадного универсального магазина, рыхлила теперь скудную почву Экваториальной Африки, но в памяти Гектора еще звучали незабвенные напутственные слова. Всю ночь с воскресенья на понедельник и всю дорогу в Лондон он размышлял и колебался, затем он решился. Нос должен быть устранен.

    7

    Это было легко — как следует цапнуть за нос, когда она наклонится над его корзинкой, и конец делу. Она легла на пластическую операцию и вернулась недели через две — на носу ни стежка, ни шрамика. Но это был другой нос; хирург оказался в своем роде художником, а я уже говорил, что прежний нос Миллисент пластичностью не отличался. Теперь ее нос украшает аристократическая горбинка, достойная будущей старой девы. Как все старые девы, она жадно ждет иностранной почты и бережно запирает шкатулку, полную безотрадных сельскохозяйственных сообщений; как все старые девы, она повсюду бывает вместе с дряхлеющей комнатной собачкой.
     


    Роберт Грейвз. Крик

    Мы со своими сумками прибыли на крикетное поле психиатрической лечебницы, и главный врач заведения, с которым меня познакомили в доме, где я остановился, вышел поздороваться. Я сказал, что сегодня смогу только вести счет за команду Лэмптона (на прошлой неделе сломал себе палец, стоя в воротцах на кочке). Он сказал:

    — О, тогда у вас будет очень интересный собеседник.

    — Тоже счетчик? — спросил я.

    — Кроссли — самый интеллигентный человек во всей лечебнице, — ответил доктор. — Страстный книгочей, превосходный шахматист и прочая, и прочая. Объездил чуть не весь свет. У нас по поводу маний. Самая серьезная его мания — что он убийца, убил якобы двух мужчин и одну женщину в Сиднее, в Австралии. Вторая — повеселей: будто душа его разбита вдребезги — понимай как знаешь. Он редактирует наш ежемесячник, ставит рождественские спектакли, а на днях выступил с дивными фокусами. Он вам понравится.

    Доктор нас познакомил. У Кроссли, крупного мужчины лет сорока-пятидесяти, было странное, не без приятности лицо. Но мне было чуточку не по себе с ним бок о бок в судейской будке. Не то чтобы я боялся его черно-волосатых рук, но неприятно было чувствовать рядом сверхобычную силу и даже, может быть, оккультные способности.

    В будке было жарко, несмотря на распахнутое окно.

    — Предгрозовая погода, — сказал Кроссли с интонациями, в просторечье приписываемыми «учености», хоть я и не разобрал, в каком именно колледже он ее почерпнул, — в предгрозовую погоду наш брат пациент ведет себя особенно странно.

    Я спросил, играет ли кто-нибудь из пациентов.

    — Играют двое. Тот высокий — Б. К. Браун — играл за Хаитов три года назад, а второй — классный клубный игрок. Бывает, к нам присоединяется и Пэт Слингби, крепкий боулер из Австралии, знаете, но сегодня мы его отставили. В такую погоду он, того гляди, запустит мячом кому-нибудь в голову. Он не то что сумасшедший в полном смысле слова, но замечательно злобный. Доктора с ним не сладят. Ей-Богу, его всего бы лучше прикончить.

    Затем Кроссли перешел на главного врача.

    — Добрый малый и вполне образован в своей области, что среди психиатров не часто. Всерьез занимается психопатологией, вполне начитан и в курсе всех достижений науки вплоть до позавчерашнего дня. Ни по-немецки, ни по-французски он не читает, так что я чуть впереди него по части психиатрической моды: ему приходится дожидаться моих переводов. Я ему сочиняю для толкования значащие сны. Я заметил, что ему нравится, когда я в них вставляю змей и яблочные пироги, и уж норовлю потрафить. Он приписывает мое умственное расстройство до брому испытанному антиродительскому комплексу — эх, если б все было так просто.

    Потом Кроссли спросил, могу ли я вести счет и одновременно слушать его историю. Я сказал, что могу. Это был медленный крикет.

    — История моя совершенно правдивая, — начал он. — Вся до последнего слова. Верней, когда я говорю, что история моя правдива, я имею в виду, что я ее всегда рассказываю по-новому. История-то одна, но иногда я варьирую развязку, иногда видоизменяю персонажей. Благодаря этим вариациям сохраняется свежесть, а тем самым — правдивость. Повторяй я ее всякий раз слово в слово, она бы давно заездилась, выдохлась, стала фальшивой. Но я сохраняю ее живой, и она правдива вся, до последнего слова. Со всеми участниками я лично знаком. Они здешние.

    Мы решили, что я буду считать очки, а он будет следить за подачами, а каждый раз, как упадут воротца, мы будем сверять наши записи.

    И таким образом он смог рассказывать.

    Проснувшись однажды утром, Ричард сказал своей Рейчел:

    — Какой странный сон.

    — Расскажи, миленький, — сказала она. — Только поскорей, потому что я жажду рассказать тебе свой.

    — Я беседовал, — сказал он, — с неким лицом (или лицами, так как облик его все время менялся), весьма не глупым, и я помню совершенно отчетливо весь наш разговор. А ведь это в первый раз я могу вспомнить, что я обсуждал во сне. Обычно сны мои так отличны от пробужденья, что я могу рассказать о них лишь следующее приблизительно: «Я жил и думал, как дерево, или колокол, или как до мажор, или пятифунтовая купюра, будто и не был никогда человеком». И жизнь в этих снах иногда прекрасна, иногда ужасна, но, повторюсь, всегда так отлична от яви, что если бы я сказал: «я беседовал», «я влюбился», или: «я слушал музыку», или: «я злился», — это столь же мало характеризовало бы предмет, как если бы, взявшись толковать философскую проблему, я, подобно Панургу у Рабле, наставлявшему Таумаста, лишь гримасничал бы, шевелил губами и таращил глаза.

    — Вот и со мной точно так же, — сказала она. — Когда я сплю, я превращаюсь в камень, со всеми присущими камню склонностями и убеждениями. «Бесчувственный, как камень» — это только так говорится, а в камне, может быть, больше чувств, больше чувства стиля, чувства справедливости и больше чувствительности, чем во многих мужчинах и женщинах. И не меньше чувственности, — задумчиво протянула она, помолчав.

    Было воскресное утро, торопиться некуда и можно поваляться, обнявшись, в постели; детей у них не было, так что завтрак мог подождать. Он рассказывал ей, что гулял во сне среди дюн с тем человеком (или людьми) и тот (или те) ему говорил (говорили): «Эти дюны не принадлежат ни к морю впереди нас, ни к полосе трав позади, они ничего общего не имеют со встающими за полосой трав горами. Они — сами по себе. Тот, кто бредет среди дюн, тотчас это поймет по особенной терпкости воздуха, и запрети ты ему есть и пить, спать и говорить, желать и думать — он все равно все так же будет брести среди дюн. Среди дюн нет жизни, нет и смерти. Все что угодно может случиться среди дюн».

    Рейчел сказала, что это бред, и спросила:

    — Ну и что же вы обсуждали? Только поскорей!

    Он сказал, что обсуждали они местопребывание души, но нечего было его понукать, она его сбила. Теперь он помнит только, что сначала тот человек был японцем, по том итальянцем, а потом кенгуру.

    И она стала рассказывать свой сон, торопясь и захлебываясь:

    — Я брела среди дюн. Там еще бегали кролики. Как это увязать с тем, что он говорил насчет жизни и смерти? Я увидела, что вы с этим человеком идете мне навстречу, и я от вас побежала, я еще заметила у него черный шелковый платок, и он за мной погнался, и у меня отлетела на туфле пряжка, я не стала ее подбирать, так оставила, а он нагнулся и сунул ее в карман.

    — Но откуда ты знаешь, что это был тот же самый? — спросил Ричард.

    — А вот оттуда, — сказала Рейчел и засмеялась, — что лицо у него было черное, а плащ синий, как на портрете капитана Кука. И происходило это все среди дюн.

    Он поцеловал ее в шею и сказал:

    — Мало того, что мы вместе живем, вместе едим и спим, мы, оказывается, и сны видим вместе.

    И оба захохотали.

    Потом он встал и принес ей завтрак.

    В полдвенадцатого приблизительно она сказала:

    — Пойди, миленький, погуляй, и принеси мне чего-нибудь эдакого, и смотри не опаздывай, в час будем обедать.

    Было жаркое утро в середине мая, он пошел лесом, вышел на дорогу вдоль берега и через полчаса дошел по ней до Лэмптона. («Хорошо ли вы знаете Лэмптон?» — спросил Кроссли. «Нет, — сказал я, — я заехал сюда отдохнуть, гощу у друзей».)

    Он прошел еще шагов сто по той дороге вдоль берега, но потом свернул и пошел через полосу трав. Он думал о Рейчел, о том, как странно, что они до того близки; потом он отщипнул цветок дрока и нюхал, и вникал в его запах, и думал: «Умри она вдруг — что будет со мной?» Он поднял камешек с низкой гряды и пустил его вскачь через заводь и думал: «Нет, разве я гожусь ей в мужья», и брел к дюнам, и снова сворачивал, может быть, опасаясь встретить того человека из общего сна, и наконец, описав дугу, он вышел к старой церкви у подножья горы, за Лэмптоном.

    Обедня отошла, и народ был уже у дольменов за церковью, парами и группками, как водится издавна, ступая по нежному дерну. Помещик во весь голос толковал о Карле Мученике: «Великий человек, исключительно великий человек, но обманут теми, кого больше всех любил», а доктор спорил об органной музыке с пастором. Ребятишки гоняли мяч: «Давай сюда, Элси! Да нет, мне, мне давай, Элси! Элси! Элси!» Потом мячом завладел пастор и объявил, что нынче воскресенье. Пора бы знать. Он удалился, и они ему вслед корчили рожи.

    Вдруг откуда ни возьмись появился некто и попросил разрешения присесть рядом с Ричардом. Завязался разговор. Незнакомец присутствовал на обедне и хотел обсудить проповедь. Тема проповеди была — бессмертие души; она заключала серию, начавшуюся сразу по Пасхе. Незнакомец не мог согласиться с посылкой проповедника, что душа всегда пребывает в теле. Почему бы это? Какая душе надобность участвовать во вседневных заботах плоти? Душа — это не мозг, не легкие, не желудок, не сердце, не ум, не воображение. Стало быть, она — сама по себе? И не естественней ли для нее пребывать не в теле, а вне его? Он не располагает никакими доказательствами, но он должен сказать: рождение и смерть так странно таинственны, что первооснова жизни должна располагаться вне тела, столь открыто демонстрирующего жизненный процесс. «Мы не можем даже, — сказал он, — с точностью установить миг рожденья и смерти. Вот в Японии, где я побывал, человек считается годовалым, едва он родился. А недавно в Италии один покойник... Но давайте лучше пройдемся среди дюн, и я с вами поделюсь своими выкладками. На ходу мне как-то привольнее говорится».

    Ричард испугался, услышав эти слова и увидев, как незнакомец утирает лоб черным шелковым платком. Он что-то промямлил. Тут дети вышли из-за дольмена, подкрались к взрослым и разом, по условному знаку, рявкнули им в уши. И расхохотались. Незнакомец вспыхнул, открыл рот, как бы собираясь их отругать, обнажил до самых десен зубы. Трое ребятишек с воплями кинулись прочь. Но та, которую звали Элси, от страха упала и разрыдалась. Доктор, оказавшийся рядом, пытался ее унять. И все трое услышали из уст ребенка:

    — У него лицо как у дьявола. Незнакомец нежно улыбнулся:

    — Я и был дьяволом не так давно. На севере Австралии. Я провел там с черными двадцать лет. «Дьявол» — самое подходящее слово в нашем языке для обозначения той роли, которую они мне отвели в своем племени; а еще они мне преподнесли английский флотский мундир позапрошлого века для участия в торжественных церемониях. Пойдемте погуляем среди дюн, и я вам расскажу. Обожаю бродить среди дюн. Потому и оказался в этом городе... Моя фамилия Чарльз.

    Ричард сказал:

    — Благодарю, но мне некогда, мне надо быть дома к обеду.

    — Глупости, — сказал Чарльз. — Подождет ваш обед. Кстати, если угодно, я могу пообедать с вами. Я с пятницы ничего не ел. Поиздержался.

    Ричарду было не по себе. Он боялся Чарльза и не хотел вести его к себе в дом — из-за сна, из-за дюн, из-за черного шелкового платка. А с другой стороны — интеллигентный человек, очень по моде одетый, ничего не ел с пятницы. Узнает Рейчел, что он пожалел для него еды, и снова пойдут в ход ее эти шпильки. Когда бывала не в духе, Рейчел любила пожаловаться, что он над каждой копейкой трясется; хотя в хорошие минуты сама же признавалась, что более щедрого человека в жизни не видела, а говорила просто так; но стоило ей опять разозлиться, опять начинались упреки в скаредности. «Жадина-говядина, — говорила она тогда, — у тебя снега зимой не выпросишь». И у него горели уши и хотелось ее ударить. А потому он сказал:

    — Ну конечно, конечно, милости прошу к нам на обед, но эта девочка все рыдает, так она вас испугалась. Что-то надо бы предпринять.

    Чарльз подозвал ее к себе и сказал одно-единственное тихое слово; австралийское волшебное слово, как потом объяснил он Ричарду, означающее «молоко»; тут же Элси умолкла, взобралась к Чарльзу на колени и играла пуговицами его жилета до тех пор, пока Чарльз ее не ссадил.

    — Вы обладаете странной властью, мистер Чарльз, — сказал Ричард.

    Чарльз ответил:

    — Я люблю детей, но я испугался их крика. Хорошо, что я не сделал того, на что чуть было уже не решился.

    — Чего же именно? — спросил Ричард.

    — Я сам мог бы крикнуть, — сказал Чарльз.

    — Подумаешь, — сказал Ричард, — они бы только обрадовались. Им забава. Может, даже они на это рас считывали.

    — Если б я закричал, — сказал Чарльз, — мой крик или убил бы их наповал, или свел с ума. Нет, скорей убил бы, они ведь стояли так близко.

    Ричард ухмыльнулся несколько по-дурацки. Он не знал, намеревался ли Чарльз его рассмешить, тот говорил так серьезно. И он сказал:

    — Виноват, что же это за крик? Хотелось бы послушать.

    — Мой крик опасен не только для детей, — сказал Чарльз. — Он сводит с ума мужчин; самых сильных он повергает наземь. Это волшебный крик, которому я научился у главного дьявола Северных Территорий. Восемнадцать лет я в нем совершенствовался, применил же его, однако, раз пять, не более.

    Ричарда так смущал сон, платок и утешившее Элси словечко, что он даже не знал, что сказать, и только пробормотал:

    — Готов выложить пятьдесят фунтов, если вы сдвинете своим криком эти дольмены.

    — Я вижу, вы мне не верите, — сказал Чарльз. — Кажется, вы никогда не слышали про сокрушительный крик?

    Ричард подумал и сказал:

    — Ну, я читал о геройском крике, которым древние ирландские воины обращали вражьи полчища в бегство. И разве не был ужасен крик Гектора Троянца? И странные крики оглашали вдруг леса Греции. Считали, что это бог Пан насылает безумие на людей, поражая их страхом; отсюда и пошло наше слово «панический». Помню я и крик в «Мабиногионе», в сказании о Ллуде и Ллевелисе. Этот крик слышали каждый год в канун Мая, и он крушил сердца, у мужей отнимал смелость и силу, у жен — материнство, у дев и юношей — страсть, а звери и травы, земля и воды становились пусты и бесплодны. Но это кричал дракон.

    — Меня, собственно, и можно отнести к британским волшебникам клана драконов, — сказал Чарльз. — Я принадлежал к числу Кенгуру. То на то и выходит. Эффект не сjвсем такой, но достаточно близкий.

    Они явились домой как раз вовремя, Рейчел встретила их на пороге, обед был готов.

    — Рейчел, — сказал Ричард, — мистер Чарльз отобедает с нами. Мистер Чарльз — страстный путешественник.

    Рейчел провела рукой по глазам, как бы отгоняя помрачение, может быть, это она защищалась от солнца. Чарльз взял ее руку и поцеловал, и она удивилась. Рейчел была маленькая, хрупкая, глаза — странно синие при темных волосах, кошачья грация, бархатный голос. И у нее было весьма своеобразное чувство юмора.

    («Вам бы понравилась Рейчел, — сказал Кроссли. — Она меня навещает время от времени».)

    Про Чарльза трудно сказать что-то определенное. Средних лет, высокий, седой. Переменчивое лицо. Глаза большие и яркие, то желтые, то серые, то карие. Тон голоса и произношение менялись в зависимости от темы. Руки темные и волосатые, с ухоженными ногтями. Про Ричарда достаточно сказать, что он был музыкант, человек не то чтобы сильный, зато счастливый. Силу ему заменяло счастье.

    После обеда Чарльз и Ричард вместе мыли посуду, и Ричард вдруг спросил Чарльза, нельзя ли послушать его крик. Он чувствует, что не успокоится, пока не услышит. Может, страшней даже думать про этот крик, чем услышать его. Словом, он уже в него поверил.

    Чарльз застыл над соусником с мочалкой в руке.

    — Как желаете, — сказал он. — Но помните — я вас предупредил. И если уж кричать, то в пустынном месте, чтобы больше никто не пострадал. И кричать я буду не во второй степени — это смертельно, — а в первой, первая степень только наводит ужас, и когда вы захотите, чтоб я перестал, вы заткнете уши.

    — Решено, — сказал Ричард.

    — Никогда еще я не кричал, потакая праздному любопытству, — сказал Чарльз. — Только защищая свою жизнь от белых и черных врагов. И еще как-то раз в пустыне, один, без еды и питья. Тут уж пришлось кричать пропитания ради.

    Ричард подумал: «Ну, я-то счастливчик, счастье мне и тут не изменит».

    — Ничего, я не боюсь, — сказал он.

    — Завтра пойдем гулять в дюны с утра пораньше, — сказал Чарльз. — Чтоб никто не помешал. И я буду кричать. Вы же говорите, вы не боитесь.

    Но Ричард боялся, еще как боялся, и особенно потому, что он, в общем-то, не мог поговорить с Рейчел и все ей сказать: он знал, что, если он ей скажет, она или его не пустит, или увяжется за ним. Если не пустит — ему по том себе не простить своего страха и трусости. А если увяжется, то одно из двух — либо крик этот сущая ерунда, и тогда она его изведет и Чарльз вместе с нею будет смеяться над его легковерием, в противном же случае она, чего доброго, от страха лишится рассудка. Так что он ни чего ей не стал говорить.

    Чарльза оставили переночевать, и они проговорили до поздней ночи. В постели Рейчел сказала Ричарду, что Чарльз ей нравится, хоть он дуралей и большой ребенок. Долго еще она молола разную чепуху, потому что выпила два стакана вина, чего обычно с ней не случалось, а потом она сказала:

    — Ой, миленький. Совсем забыла. Я утром стала надевать мои туфли на пряжках и вдруг вижу — одной пряжки нет. Конечно, возможно, я еще вчера перед сном заметила, что ее потеряла, но не отдала себе отчета, а во сне это всплыло, но у меня такое ощущение, да нет, я просто уверена, что пряжка у мистера Чарльза в кармане, и — да, я уверена — именно его мы видели с тобою во сне. Но мне, честное слово, плевать.

    Ричард все больше и больше пугался, и он не решился ей сказать про черный шелковый платок и про приглашение Чарльза погулять среди дюн. Но что самое ужасное — в доме у них Чарльз пользовался исключительно белым, и Ричард уже и не знал точно, видел он тот черный платок или нет. И, глядя в сторону, он выдавил из себя:

    — Кстати, Чарльз знает бездну интересных вещей. Мы с ним пойдем погулять с утра пораньше, если ты не против. Мне полезно пройтись перед завтраком.

    — Ой, и я с вами, — сказала она.

    Он встал в шесть часов, но Рейчел так разнежилась после вчерашней выпивки, что не могла подняться. Она поцеловала его на прощанье, и он ушел с Чарльзом.

    Ричард провел тяжелую ночь. Ему снилось что-то, не передаваемое человеческими словами, но что-то смутное, страшное, и никогда еще с тех пор, как они поженились, не чувствовал он себя таким далеким от Рейчел. И он мучительно боялся этого крика. К тому же он продрог и ему хотелось есть. Жесткий ветер хлестал с гор в сторону моря, то и дело припускал дождь. Чарльз все молчал, покусывал травинку и шел быстрым шагом.

    У Ричарда голова пошла кругом, и он сказал Чарльзу:

    — Постойте минуточку, у меня что-то в боку колет. Они остановились, и Ричард, задыхаясь, спросил:

    — А этот крик — он какой? Громкий? Пронзительный? В чем там суть? Как это он сводит человека с ума?

    Чарльз промолчал, и Ричард добавил с глупой ухмылкой:

    — Да, странная это штука — звук. Помню, в Кембридже, в Королевском колледже, как-то вечером один малый стал вслух читать урок. И десяти слов произнести не успел, как пошел гул, стон, звон, с потолка посыпалась пыль, штукатурка. Оказывается, его голос был настроен в точности подстать зданию, еще бы чуть-чуть — и на нас обвалилась бы крыша. Или вот стакан тоже можно разбить, если подобрать его тон на скрипке.

    Чарльз наконец ответил:

    — В данном случае дело не в вибрации и не в тоне, нет, тут другое, это не объяснишь. Мой крик — крик чистейшего зла, и в гамме нет ему постоянного места. Он может соответствовать любой ноте. Это чистейший ужас, и если бы не кое-какие мои виды, в которых я не обязан отчитываться, я не стал бы кричать ради вас.

    Ричард пугаться умел, и это новое сообщение окончательно его обескуражило. Захотелось домой, в постель, и Чарльз чтобы оказался за тридевять земель от него. Но его как околдовали. Он шел за Чарльзом через полосу трав, гнутые стебли кололи его сквозь носки, и он промочил ноги.

    И вот они вышли на голые дюны. Стоя на самой высокой, Чарльз огляделся. По обе стороны, на две мили, не меньше, убегал пустой берег. Нигде ни души. И тут Ричард увидел, как Чарльз вынул из кармана какую-то вещицу и стал жонглировать ею — то подбросит с пальца на палец, то покрутит, запустит вверх, подхватит на ладонь. Это была пряжка Рейчел.

    Ричард задохнулся, сердце у него оборвалось, его чуть не вырвало. Он дрожал от холода, был весь мокрый от пота. Скоро они вышли на открытый простор между дюн у самого моря. На гряду, поросшую синеголовником и какой-то еще тощей травкой. Тут лежали камни, наверное выброшенные морем. Это было за первым валом дюн, но в прогал, вероятно пробитый прибоем, непрестанно задувал ветер и взметал песок. Ричард грел руки в карманах и нервно разминал кусочек воска — свечной огарок, оставшийся с вечера, когда он поднимался запереть дверь.

    — Готовы? — спросил Чарльз.

    Чайка нырнула было на гребень дюны, но снова взвилась, едва увидела их.

    — Вы встаньте там, у кустов, — сложил пересохшими губами Ричард, — а я уж буду тут, у камней, чтоб капельку подальше. Когда я подниму руку — кричите! А когда заткну уши — умолкните.

    И Чарльз отошел на двадцать шагов к синеголовнику. Ричард видел его широкую спину, высунувшийся из кармана черный платок. Он вспомнил свой сон, пряжку, испуг Элси. Решимость ему изменила. Он поскорей разломал кусок воска надвое и залепил себе уши. Чарльз ничего не видел.

    Он повернулся, и Ричард поднял руку.

    Чарльз странно подался вперед, выпятил подбородок, оскалил зубы — и никогда еще Ричард не видел такого страха на человеческом лице. К этому он не был готов. Лицо Чарльза, прежде мягкое и переменчивое, смутное, как облако, вдруг затвердело каменной маской и, сначала мертвенно-белое, вдруг вспыхнуло, зарделось, побагровело и стало черным, как у удавленника. Потом рот его стал открываться, вот разинулся настежь, и Ричард упал ничком, затыкая уши, в глубоком обмороке.

    Когда он очнулся, он лежал один среди камней. Он сел, тупо гадая, давно ли сюда попал. Он был совершенно разбит, и сердце леденил холод — почище еще того, который пронизывал тело. В голове была пустота. Чтоб подняться, Ричард оперся оземь рукой, и рука попала на камень несколько больше прочих. Он поднял этот камень и стал рассеянно гладить. Мысли его разбегались. Он начал вдруг думать о сапожном деле, прежде неведомом ему ремесле, но сейчас оно разом ему открылось со всеми своими хитростями.

    — Видимо, я сапожник, — сказал он вслух. Тотчас он одумался:

    — Да нет, я же музыкант. С ума я, что ли, схожу?

    И он отшвырнул камень, тот ударился о другой, подпрыгнул и отскочил.

    Ричард себя спрашивал:

    — И чего это я решил, что я сапожник? Минуту назад я, кажется, знал сапожное ремесло вдоль и поперек, а теперь понятия о нем не имею. Нет, скорей, скорей домой, к Рейчел. И зачем только я вылез из дому?

    И тут в ста шагах от себя он увидел Чарльза, он стоял наверху дюны и глядел на море. Ричард вспомнил свой страх и проверил, залеплены ли у него уши. Кое-как он поднялся на ноги. Неподалеку что-то металось по песку, и он увидел лежавшего на боку и дергавшегося в конвульсиях кролика. Когда Ричард подошел, метание кончилось: кролик был мертв. Ричард поскорей юркнул за дюну и припустил домой, с трудом взрывая рыхлый песок. Шагов через двадцать он наткнулся на чайку. Она оцепенело торчала в песке и не взвилась при его приближении: она упала мертвая.

    Он сам не знал, как добрался до дому, тихонько отворил дверь черного хода и всполз на четвереньках по лестнице. И тогда только вынул воск из ушей.

    Рейчел сидела на постели бледная и вся дрожала.

    — Слава Богу, вернулся, — сказала она. — Мне снился жуткий сон, я такого в жизни не видела. Ужас. Я спала глубоко-глубоко, так же, как, помнишь, я тебе рассказывала. Я была камнем, и я чувствовала, что ты рядом. Это был ты, именно ты, хоть я была камнем, и ты был в диком страхе, а я не могла помочь, и ты чего-то ждал, но этот ужас не случился с тобой, зато случился со мной. Не могу тебе описать, что это было такое, но все нервы у меня были натянуты и криком кричали от боли, и меня будто рассек какой-то яркий злой луч и вывернул наизнанку. Проснулась — а сердце колотится, прямо вот-вот задохнусь. Как думаешь — может, это был сердечный припадок? А где же мистер Чарльз?

    Ричард сел на постель и взял ее за руку.

    — Мне тоже несладко пришлось, — сказал он. — Я пошел с Чарльзом на море, он пошел вперед и забрался на самую высокую дюну, и тут мне стало плохо и я упал, а когда очнулся, вижу — кругом камни, камни, а я от страха весь в холодном поту. И я поскорей пошел домой, один. Это было примерно полчаса на зад, — сказал он.

    Больше он ей ничего не сказал. Только спросил — можно ему еще полежать, а завтрак пусть она сама приготовит? Чего-чего, а этого она за все годы их брака ни разу не делала.

    — Я, может, еще хуже себя чувствую, — сказала она. Так уж у них повелось: если Рейчел чувствует себя плохо, значит, Ричард должен чувствовать себя хорошо.

    — Нет, не хуже, — сказал он и снова упал в обморок.

    Она в сердцах затолкала его в постель, оделась и медленно побрела вниз по лестнице. Запах кофе и ветчины летел ей навстречу. Чарльз у плиты сооружал завтрак для двоих на подносе. Она ужасно обрадовалась, что не надо готовить завтрак, и назвала его душкой, а он поцеловал ей руку и крепко при этом пожал. Завтрак он приготовил в точности по ее вкусу: кофе крепкий-крепкий, и яичница зажарена с обеих сторон.

    Рейчел влюбилась в Чарльза. Она часто влюблялась в мужчин до того, как вышла замуж, и после, но обычно, когда это случалось, она все рассказывала Ричарду, как и он согласился сообщать ей об аналогичных случаях. Таким образом для угара страсти открывалась отдушина, и ревности не было никакой, потому что Рейчел всегда говорила (и Ричарду предоставлялось право говорить): «Да, я не отрицаю, лукавый попутал, но люблю я только тебя».

    Так до сих пор все и обстояло. Но сейчас было иное. Рейчел сама не знала, в чем тут дело, но она не смогла признаться, что влюбилась в Чарльза. Потому что она разлюбила Ричарда. Ее злило, что он валяется в постели, она говорила, что он симулянт и лентяй. А потому часов в двенадцать он поднимался и со стонами бродил по спальне, пока Рейчел снова его не загоняла в постель, если уж так необходимо стонать.

    Чарльз помогал ей по дому, стряпал завтрак, обед и ужин, но не поднимался проведать Ричарда, раз его не зовут. Рейчел было стыдно за мужа, она извинялась перед Чарльзом, что тот так невежливо тогда его бросил. Но Чарльз мило возражал, что он ничуть не обижен. Ему и самому в то утро было не по себе. Что-то было зловещее в воздухе, когда они подходили к дюнам. Она сказала, что тоже чувствовала нечто подобное.

    Потом уж она обнаружила, что в Лэмптоне только и разговору про то жуткое утро. Доктор все приписывал воздушной волне, но деревенские говорили, что это близко прошел сам дьявол. Он приходил по черную душу Соломона Джоунза, лесника, которого тогда же и нашли мертвым в его сторожке за дюнами.

    Когда Ричард был уже в состоянии спуститься вниз и немного пройтись, Рейчел его отправила к холодному сапожнику за новой пряжкой для своей туфли. Она пошла проводить его до калитки. Тропинка взбегала на крутой взгорок. Ричард выглядел ужасно и постанывал на ходу, и Рейчел, со злости и шутки ради, толкнула его на этот взгорок, и он распластался среди ржавых железяк и крапивы. А она, громко хохоча, побежала к дому.

    Ричард вздохнул, собираясь отдать должное остроумию Рейчел, но рядом ее не оказалось, и он кое-как поднялся, нашарил в крапиве туфли и потом медленно побрел по взгорку, за калитку и в проулок, под отвычный солнечный жар.

    У сапожника он просто рухнул на стул. Сапожник был рад поболтать.

    — Что-то вы неважно выглядите, — сказал сапожник.

    Ричард сказал:

    — Да, меня в пятницу утром жутко тряхануло. Вот только-только начал оправляться.

    — О Господи! — вскрикнул сапожник. — Это вас тряхануло, а что уж обо мне говорить! С меня будто всю кожу содрали. И кто-то как будто схватил мою душу и давай подбрасывать, вот как камешки подбрасывают, а потом отшвырнул. Нет, этой пятницы мне вовек не забыть.

    Странная догадка осенила Ричарда — уж не душой ли сапожника играл он тогда, принимая ее за камень? «Очень возможно, — подумал он, — что там лежат души всех мужчин, и женщин, и детей Лэмптона». Но про это он сапожнику ничего не сказал, заказал пряжку и ушел.

    Рейчел для него припасла поцелуй и шуточку. Можно было отмолчаться, потому что, когда он молчал, Рейчел всегда делалось стыдно. «А что толку, — подумал он. — Зачем мне надо, чтоб ей было стыдно? Потом она станет оправдываться, потом опять к чему-нибудь придерется и затеет ссору еще в сто раз хуже». Лучше уж подхватить ее шуточку.

    Он страдал. Чарльз обосновался в доме. Мягкоголосый трудяга, он всегда заступался за Ричарда, когда Рейчел на него нападала. Ричарда это злило, потому что Рей чел и в ус не дула.

    («Далее следует, — сказал Кроссли, — легкая интермедия на тему о том, как Ричард один отправился к дюнам, нашел ту груду камней и опознал душу доктора и пастора — докторскую выдавало сходство с бутылкой виски, пасторская же была черна, как первородный грех, — и он убедился, что та догадка его у сапожника не была бредом. Но я это опускаю и продолжаю с того места, когда — через два дня — Рейчел вдруг стала шелковая и объявила, что никогда еще так не любила Ричарда».)

    А дело все в том, что Чарльз ушел неизвестно куда и расслабил свои чары, прекрасно зная, что все начнет сна чала, когда вернется. И через день-два Ричард выздоровел и все стало по-прежнему, пока однажды под вечер не открылась дверь: на пороге стоял Чарльз.

    Вошел, ни слова не говоря, даже не поздоровавшись, повесил шляпу на крюк. Сел у камина и спрашивает:

    — Когда будет ужин?

    Ричард вздернул брови и глянул на Рейчел, но она, как зачарованная, смотрела на этого человека. Она ответила:

    — В восемь часов, — своим бархатным голосом и на гнулась и стянула с Чарльза заляпанные сапоги и принесла ему шлепанцы Ричарда.

    Чарльз сказал:

    — Хорошо. Сейчас нет семи. Через час мы ужинаем. В девять мальчик принесет вечерние газеты. В десять мыс тобой, Рейчел, ляжем вместе спать.

    Ричард решил, что Чарльз спятил. Но Рейчел преспокойно ответила:

    — Ну разумеется, милый.

    Потом она окинула Ричарда злобным взглядом:

    — А ты катись подальше! — и отвесила ему звонкую оплеуху.

    Ричард в недоумении встал, держась за щеку. Поскольку он не мог себе представить, что Рейчел и Чарльз спятили одновременно — выходило, что спятил он сам. К тому же Рейчел себя знала, и у них был тайный договор, что, если один из них захочет порвать узы брака, другой не станет ему препятствовать. Договор — этот они заключили потому, что хотели, чтобы их связывала любовь, а не формальности. И потому как можно невозмутимей он сказал:

    — Прекрасно, Рейчел. Я оставляю вас наедине. Чарльз запустил в него сапогом:

    — Попробуй только сюда сунуться до завтрака, я так заору, что у тебя уши отсохнут.

    И Ричард ушел, на сей раз без страха, полный решимости, с совершенно ясной головой. Он пошел за калитку, в проулок и дальше, через полосу трав. Оставалось еще три часа до заката. Он поиграл в крикет с мальчишками на школьной площадке. Бросал камешки. Думал про Рейчел, и слезы навертывались ему на глаза. Потом он стал мурлыкать песенку, чтоб немного развеяться.

    — Ох, конечно, я спятил, — приговаривал он. — И куда подевалось мое хваленое счастье?

    Наконец он добрался до тех камней.

    — Ну вот, — сказал он. — Отыщу свою собственную душу и этим вот молотком размозжу ее вдребезги. — Уходя, он прихватил молоток из сарая с углем.

    И он стал искать свою душу. А надо сказать, что души других мужчин и женщин распознать очень просто, а свою — ни за что не узнаешь. Но он случайно наткнулся на душу Рейчел и узнал ее (зелененький такой камешек в кварцевых жилках), потому что она тогда стала ему чужой. Рядом лежал другой камень — уродский крапчато-темный обломок кремня. Ричард взвился:

    — Вот она, душа Чарльза, и я разобью эту штуку! Он поцеловал душу Рейчел; он будто целовал ее в губы. Потом взял душу Чарльза и поднял молоток.

    — Сейчас я от тебя мокрое место оставлю!

    И застыл. Его одолели сомнения. Рейчел любит Чарльза больше, чем его, это раз, и надо уважать договор. Третий камень (он сам, по-видимому) лежал по другую сторону от души Чарльза: гладкий серый гранит с крикетный мячик размером. Ричард сказал себе:

    — Лучше я собственную душу разобью на куски, и тогда мне каюк.

    Все вокруг почернело, поплыло перед глазами, он чуть было не упал в обморок. Но скрепился, крякнул и — раз-другой-третий — ударил молотком по серому камню.

    Камень разлетелся на четыре куска, пахнув как будто бы порохом. И поняв, что сам он цел и невредим, Ричард принялся хохотать и хохотал ужасно долго. Ох, он спятил, конечно, он спятил! Он отшвырнул молоток, без сил рухнул навзничь и заснул.

    Проснулся он на закате. В смятении шел он домой и думал:

    «Все это кошмарный сон, но Рейчел мне поможет очнуться».

    Войдя в городок, он увидел каких-то людей, возбужденно переговаривавшихся под фонарем.

    Один сказал:

    — Это было ведь в восемь примерно? Другой сказал:

    — Да.

    Третий сказал:

    — Совсем шарики за ролики заскочили. «Только троньте меня, грит, я закричу. Вы у меня своих не узнаете, фараоны поганые! Я, грит, вас всех с ума сведу». А инспектор ему: «Ладно, Кроссли, руки вверх, наконец-то мы вас накрыли». А он: «Лучше оставьте меня в покое. Считаю до трех. Отстаньте от меня, или я закричу и на тот свет вас отправлю».

    Ричард остановился послушать.

    — И что стало с Кроссли? — спросил он. — А жен щина что говорит?

    — Она сказала инспектору: «Ради Христа уходите, он же вас убьет».

    — И он закричал?

    — Нет, не кричал он. Только рожу скорчил и воздух в себя втянул. Батюшки-светы, в жизни такой жуткой физиономии не видывал! Тремя рюмками коньяка еле запил потом эту пакость. А инспектор еще швырнул револьвер, а револьвер-то пальнул. Никого, правда, не убило. И тут Кроссли вдруг стал совсем другой. Руки по швам, потом к сердцу прижал, лицо снова спокойное, аж мертвое. А по том вдруг как захохочет и в пляс пустился. Такие коленца выкидывал! А женщина смотрит на него и глазам своим не верит, ну, и полиция его сгребла. То он бесновался, а тут тихий стал, только немного чокнутый. Голыми руками брать можно. Его и увезли на «скорой помощи» в сумасшедший дом.

    И Ричард пошел домой к Рейчел и все ей рассказал, и она ему все рассказала, хотя, в общем, что тут было рассказывать? Вовсе она не была влюблена в Чарльза, сказала она. Просто ей хотелось немного позлить Ричарда, и ничего она такого не говорила, и Чарльз ничего такого не говорил, что он им приписывает, это ему тоже просто приснилось. Она всегда любила его и только его, несмотря на все его недостатки: скупость, болтливость, неряшливость. Они с Чарльзом спокойно поужинали, и она как раз думала, какое свинство со стороны Ричарда вот так улизнуть, ни слова не объяснив, и где-то пропадать целую вечность. А вдруг бы Чарльз ее убил? Он стал ее вертеть по комнате, шутя, он хотел с ней потанцевать, а тут как раз раздался стук в дверь и инспектор крикнул: «Уолтер Чарльз Кроссли, именем короля вы арестованы за убийство Джорджа Гранта, Гарри Гранта и Ады Колеман в Сиднее, в Австралии». И Чарльз совершенно спятил. Вынул пряжку Рейчел и сказал: «Не отпускай ее от меня». И стал выгонять полицейских, грозясь их убить своим криком. А потом он скорчил им жуткую рожу, и тут уж, можно сказать, он совершенно рухнул, просто вдребезги был разбит. «Очень милый человек. Мне нравилось его лицо, и мне так его жалко».

    — Ну, и как вам моя история? — спросил Кроссли.

    — Да, — сказал я, больше занятый счетом. — Милетский рассказ в лучшем виде. Луций Апулей, примите мои поздравления.

    Кроссли обратил ко мне смятенное лицо, весь дрожа, он стиснул руки.

    — Здесь каждое слово — правда, — сказал он. — Душа Кроссли разбилась на четыре части, и вот я безумен. Ах, не осуждайте Ричарда и Рейчел. Прелестная любящая пара, два олуха, я никогда не желал им зла. Они меня часто тут навещают. К тому же душа моя разбита, прежние мои способности оставили меня. Мне остается одно — мой крик.

    Я так сосредоточился, слушая его и одновременно ведя счет, что и не заметил огромного вала черных туч, наплывавших исподволь и в конце концов затмивших солнце и затянувших все небо мраком. Упали первые теплые капли. Вспышка молнии нас ослепила, ударил сокрушительный гром.

    Тотчас все смешалось. Грянул ливень, крикетчики бросились под укрытие, умалишенные принялись виз жать, голосить и драться. Высокий молодой человек, тот самый Б.К.Браун, который раньше играл за Хаитов, содрал с себя все и бегал нагишом. Старый бородач, примостясь за судейской будкой, заклинал гром: «Бах! Бах! Бах!»

    В глазах у Кроссли сверкнула гордость.

    — Да, — сказал он, указывая на небо. — Вот это крик! Вот это эффект! Но я могу и почище.

    Потом лицо его вдруг угасло, стало ребячески робким, несчастным.

    — О Господи, — сказал он. — Сейчас он снова на меня будет кричать, этот Кроссли. Он меня доконает!

    Дождь грохотал по кровельному железу, и я с трудом разбирал слова. Опять сверкнуло, опять громыхнуло сильнее прежнего.

    — Но это только вторая степень, — крикнул он мне в ухо. — Первая бьет наповал! Ах, — сказал он. — Неужели непонятно? — Он глупо ухмылялся. — Я же теперь Ричард, и Кроссли меня убьет!

    Голый бегал, вопя и размахивая битой — препротивное зрелище. «Бах! Бах! Бах!» — заклинал бородач, и дождь хлестал по его спине, низвергаясь с заломленных полей шляпы.

    — Глупости, — сказал я. — Мужайтесь, вспомните — вы же Кроссли. Вы сладите с дюжиной Ричардов. Да, вы вели игру и проиграли, потому что за Ричарда было его счастье. Но у вас остается ваш крик.

    Кажется, я сам понемногу сходил с ума. Тут доктор кинулся в нашу будку, с брюк у него лило, он потерял очки, но был в щитках и крикетных перчатках. Он уловил наш повышенный тон и вырвал руки Кроссли из моих рук.

    — Живо в палату, Кроссли! — крикнул он.

    — Не пойду, — сказал Кроссли, вновь обретая надменность. — Катись ты к своим яблочным пирогам и змеям!

    Доктор схватил его за пиджак и потащил из будки. Кроссли его отшвырнул. В глазах полыхало безумие.

    — Вон отсюда, — рявкнул он. — Лучше отстаньте, или я закричу. Слышите? Я закричу. Я всех вас, мерзавцев, изничтожу. Я лечебницу сровняю с землей. Вся трава тут пожухнет. Я закричу.

    Лицо его исказилось ужасом. Пятна зарделись на скулах, уже расползались по лицу.

    Я заткнул уши и выскочил из судейской будки. Отбежал метров на двадцать, и тут меня обожгло, опрокинуло, оглушило и ослепило. Сам не знаю, как я остался в живых. Наверное, я тоже счастливчик, как Ричард, герой рассказа. Но Кроссли и доктора убило молнией.

    Тело Кроссли вытянулось, доктор корчился в углу, затыкая уши. Все недоумевали: смерть ведь наступила мгновенно, и не такой человек был доктор, чтобы затыкать уши от грома.

    Рискуя испортить всю историю столь недостойной концовкой, я, однако, вынужден присовокупить, что Ричард и Рейчел — те самые друзья, у которых я остано вился, — Кроссли описал их достаточно метко, — но когда я им сообщил, что человека по имени Чарльз Кроссли убило молнией вместе с их другом доктором, они, горячо оплакивая доктора, смерть Кроссли, кажется, приняли довольно легко. На лице Ричарда ровно ничего не отразилось. Рейчел сказала:

    — Кроссли? А-а, это который рекомендовался австралийским иллюзионистом, он еще на днях показывал дивные фокусы. И ведь аппаратуры никакой — только черный шелковый платок. Мне так нравилось его лицо. Ой, а Ричарду совершенно не нравилось.

    — Еще бы, я просто видеть не мог, как он пожирал тебя взглядом, — сказал Ричард.


    1924
     

    Грэм Грин. Конец праздника

    Питер Мортон разом проснулся в первых лучах света. В окно он увидел голый сук, перечеркнувший серебряную раму. По стеклу барабанил дождь. Было пятое января.

    Он приподнялся и поверх столика со свечой, за ночь оплывшей в воду, посмотрел на вторую кровать. Франсис Мортон еще спал, и Питер снова улегся, не сводя глаз с брата. Забавно было играть, будто он смотрит на самого себя — те же волосы, те же глаза, те же губы и закругление щеки. Но скоро это ему надоело, и мысли вернулись к тому, чем сегодня такой особенный день. Пятое января. Просто не верится, что прошел уже год с тех пор, как миссис Хенне-Фолкен устраивала детский праздник.

    Франсис рывком перевернулся на спину и закинул руку поперек лица, прикрыв ею рот. У Питера забилось сердце — теперь уже не от радости, а от тревоги. Он сел в постели и громко сказал:

    — Проснись!

    У Франсиса дрогнули плечи, и он помахал в воздухе стиснутым кулаком, но глаза не открылись. Питеру Мортону показалось, что в комнате внезапно стемнело и будто падает камнем из облаков огромная птица. Он снова крикнул: «Проснись!» — и тотчас вернулся серебряный свет и стук дождя по оконным стеклам. Франсис протер глаза и спросил:

    — Ты меня звал?

    — Тебе что-то снится плохое, — убежденно сказал Питер. Он уже знал по опыту, как точно отражаются одно в другом их сознания. Но он был старше на несколько минут, и этот лишний промежуток света, хоть и очень короткий, пока брат его еще барахтался в темноте и боли, породил в нем уверенность в себе и покровительственное чувство к младшему, который вечно всего боялся.

    — Мне снилось, что я умер, — сказал Франсис.

    — Ну и как было? — спросил Питер с интересом.

    — Не помню, — ответил Франсис, и взгляд его с облегчением обратился к серебряному свету, милостиво растворившему обрывки воспоминаний.

    — Тебе снилась большая птица.

    — Да? — Франсис принял осведомленность брата без вопросов и сомнений, и некоторое время они лежали молча, глядя друг на друга, — те же зеленые глаза, тот же вздернутый нос, те же твердые полураскрытые губы и рано определившаяся форма подбородка. «Пятое января», — снова подумал Питер, и мысль его лениво скользнула со сладких пирогов на призы, которые можно будет получить. Кто первый донесет яйцо в ложке, кто поймает на нож яблоко в миске с водой, кто выиграет в жмурки.

    — Я не хочу идти, — вдруг сказал Франсис. — Там, наверно, будет Джойс... и Мэйбл Уоррен.

    Одна мысль, что они тоже придут на праздник, приводила его в содрогание. Они были старше, Джойс одиннадцать лет, а Мэйбл Уоррен тринадцать. Их длинные косы надменно раскачивались в такт крупным мужским шагам. Было стыдно, что они девочки, когда из-под презрительно опущенных век они наблюдали, как он неловко справляется с яйцом в смятку. А в прошлом году... он густо покраснел и отвернулся от Питера.

    — Ты что? — спросил тот.

    — Да ничего. По-моему, я заболел. У меня простуда. Не надо мне идти на праздник.

    Питера это озадачило.

    — А сильная у тебя простуда?

    — Будет сильная, если я пойду на праздник. Может быть, я умру.

    — Тогда тебе нельзя идти, — заявил Питер, готовый разрешить любое затруднение несколькими простыми словами, и Франсис с блаженным ощущением, что Питер все уладит, дал нервам расслабиться. Но он не повернулся к брату лицом, хоть и был ему благодарен. На щеках его еще горела печать позорного воспоминания — как в прошлом году играли в прятки в темном доме и как он закричал, когда Мэйбл Уоррен вдруг положила руку ему на плечо. Она подошла совсем неслышно. Девочки всегда так. Башмаки у них не стучат. Пол под ногами не скрипнет. Крадутся, как кошки на мягких лапах.

    Когда вошла няня с горячей водой, Франсис продолжал спокойно лежать, все предоставив Питеру. Питер сказал:

    — Няня, Франсис простудился.

    Рослая накрахмаленная женщина положила по полотенцу на каждый кувшин и сказала не оборачиваясь:

    — Стирку принесут только завтра. Пока дай ему своих платков.

    — А не лучше ему остаться в постели? — сказал Питер.

    — Мы с ним утром как следует прогуляемся, — ответила няня. — Ветром все микробы выдует. Ну-ка, вставайте. — И она закрыла за собой дверь.

    — Не вышло, — сказал Питер виновато и встревожился, увидев лицо, уже опять страдальчески сжавшееся от предчувствия беды. — А ты просто возьми да останься в постели. Я скажу маме, что ты не мог встать, потому что очень плохо себя чувствовал.

    Но на такой бунт против неумолимой судьбы у Франсиса не было сил. К тому же, если он останется в постели, они придут в детскую, будут выстукивать ему грудь, сунут в рот градусник, велят показать язык — ну и узнают, что он притворялся. Он и правда чувствовал себя больным, сосало под ложечкой и очень билось сердце, но он знал, что все это только страх, страх перед праздником, перед тем, что его заставят прятаться в темноте одного, без Питера, даже без спасительного огонька свечи.

    — Нет, я встану, — сказал он вдруг с отчаянной решимостью. — Но на праздник к миссис Хенне-Фолкен я не пойду. Как на Библии клянусь, не пойду.

    Теперь-то все будет хорошо, думал он. Бог не допустит, чтобы он нарушил такую торжественную клятву. Бог покажет ему выход. Впереди все утро и день до четырех часов. Сейчас, пока трава еще схвачена ночным морозом, рано тревожиться. Мало ли что может случиться. Может, он порежется или сломает ногу, а то и в самом деле заболеет. Бог что-нибудь да придумает.

    Он так слепо положился на бога, что когда за завтраком мать спросила: «Ты, говорят, простудился, Франсис?» — ответил, что это пустяки.

    — Если бы тебе сегодня не идти на праздник, — сказала мать насмешливо, — уж мы бы наслушались жалоб! — И Франсис натянуто улыбнулся, пораженный и подавленный тем, как мало она его знает.

    Счастье его длилось бы дольше, если бы на утренней прогулке он не встретил Джойс. Он был один с няней — Питеру разрешили достроить в сарае клетку для кроликов. Будь Питер с ним, было бы не так плохо: няня ведь не только его, но и Питера тоже, а так вышло, будто она живет у них только из-за него, потому что его нельзя одного выпустить на улицу. Джойс всего на два года старше, а гуляет одна.

    Она приближалась к ним большими шагами, косы взлетали на ходу. Бросив на Франсиса презрительный взгляд, она подчеркнуто обратилась к няне:

    — Здравствуйте, няня. Вы сегодня приведете Франсиса на праздник? Мы с Мэйбл тоже придем.

    И зашагала дальше, к дому Мэйбл Уоррен, совсем одна, такая самостоятельная на длинной, пустынной улице.

    — Хорошая какая девочка, — сказала няня, но Франсис промолчал, снова чувствуя, как неровно колотится сердце, вдруг поняв, что до праздника осталось совсем мало времени. Бог ничем ему не помог, а минуты летели.

    Они летели так быстро, что он не успел ни составить план спасения, ни даже подготовить свое сердце к предстоящей пытке. Страх захлестнул его, когда он, так и не подготовившись, стоял на пороге, прячась от холодного ветра за поднятым воротником пальто, а нянин электрический фонарик уже прокладывал в темноте светящуюся дорожку. В холле за его спиной горели лампы, и слышно было, как горничная накрывает на стол — сегодня родители будут обедать одни. Его захлестнуло желание бегом вернуться в дом и прямо сказать матери, что он не пойдет на праздник, что ему страшно. Не поведут же его туда силком. Он уже почти слышал, как произносит эти бесповоротные слова, инстинктивно чувствуя, что они раз навсегда сломают преграду неведения, уберегающую его душу от всезнания родителей. «Я боюсь идти. Я не пойду. Мне страшно. Они заставят меня прятаться в темноте, а я боюсь темноты. Я закричу. Я буду кричать, кричать». Он ясно представил себе изумленное лицо матери, а потом ее ответ, исполненный холодной уверенности, как всегда у взрослых: «Не дури. Пойдешь непременно. Мы ведь приняли приглашение миссис Хенне-Фолкен». Но силком они его не поведут, это он знал, когда медлил на пороге, а нянины шаги, хрустя по замерзшей траве, удалялись к калитке. Он попросит: «Ты скажи, что я заболел. Я не пойду. Я боюсь темноты». А мать ответит: «Не дури. Ты отлично знаешь, что ничего страшного в темноте нет». Но он знал, что довод этот лживый: говорят же они, что и в смерти ничего страшного нет, а как боятся даже думать о смерти. Но силком отвести его на праздник они не могут. «Я буду кричать».

    — Франсис, не отставай! — Голос няни донесся к нему через слабо мерцающий сад, и он увидел, как желтый кружок ее фонарика перескочил с дерева на куст, а потом опять на дерево.

    — Иду! — отозвался он с отчаянием, покидая освещенный порог; у него не хватило духу открыть свою тайну, положить конец умолчаниям между собой иматерью, потому что оставалась еще последняя лазейка, еще можно было воззвать к миссис Хенне-Фолкен. Это и поддерживало его, когда он ровными шажками шел через холл, очень маленький, прямо на массивную фигуру хозяйки дома. Сердце колотилось, но голосом он владел и сказал, старательно выговаривая слова:

    — Здравствуйте, миссис Хенне-Фолкен. Вы очень добры, что пригласили меня на праздник.

    Напряженное лицо, запрокинутое вверх, к ее бюсту, и это вежливое, заученное приветствие — сейчас он был похож на сморщенного старичка. Ведь Франсис очень мало общался с другими детьми. Как близнец, он во многих отношениях был единственным ребенком. Говорить с Питером значило обращаться к собственному отражению в зеркале — отражению, чуть искаженному изъяном стекла, похожему скорее не на него, а на того, кем ему хотелось бы быть, свободного от боязни темноты, незнакомых шагов, мелькания летучих мышей в залитых мраком садах.

    — Милый малютка, — сказала миссис Хенне-Фолкен рассеянно и тут же, взмахнув руками, словно загоняя стайку цыплят, ввергла детей в свою программу развлечений — бег с яйцом на ложке, бег на трех ногах, ловля яблок на кончик ножа — всё игры, сулившие Франсису унижения, но ничего худшего. А в перерывах, когда от него ничего не требовалось и он мог постоять в каком-нибудь углу, подальше от презрительного взгляда Мэйбл Уоррен, он обдумывал, как бы избежать надвигающегося ужаса темноты. Он знал, что до чая бояться нечего, и, только садясь за стол в желтом сиянии от десяти свечек, зажженных на пироге по случаю дня рождения Колина Хенне-Фолкена, он до конца осознал неизбежность того, что его так страшило. Сквозь сумятицу разноречивых планов, вихрем закружившихся в мозгу, до него донесся с другого конца стола высокий голос Джойс.

    — После чая будем играть в прятки в темноте.

    — Зачем, — сказал Питер, поглядывая на смятенное лицо брата с жалостью и недоумением, — не стоит. Мы в это каждый год играем.

    — Но это же в программе! — воскликнула Мэйбл Уоррен. — Я сама видела. Я прочла через плечо миссис Хенне-Фолкен. Пять часов — чай. От без четверти шесть до половины седьмого — прятки в темноте. Там в программе все написано.

    Питер не стал спорить: раз миссис Хенне-Фолкен включила прятки в программу, никакие его слова не помогут их отменить. Он попросил еще кусок пирога и стал очень медленно пить чай. Может быть, удастся оттянуть игру на четверть часа, дать Франсису несколько лишних минут, чтобы собраться с мыслями, но и тут у Питера ничего не вышло — дети по двое, по трое уже вставали из-за стола. Это была его третья неудача, и опять, словно отражение образа, возникшего в чужом сознании, он увидел, как огромная птица заслонила лицо брата своими крыльями. Но он мысленно выругал себя за такие глупости и доел пирог, вспоминая для утешения вечный припев взрослых: «Ничего страшного в темноте нет». Братья последними встали из-за стола и вышли в холл навстречу властному и нетерпеливому взору миссис Хенне-Фолкен.

    — А теперь, — сказала она, — давайте играть в прятки в темноте.

    Питер смотрел на брата и, как и ожидал, увидел, что у того сжались губы. Он знал, что Франсис боялся этой минуты с самого начала праздника, что он попробовал пережить ее мужественно и отказался от этой попытки. Наверно, он изо всех сил надеялся, что сумеет увильнуть от игры, которой все остальные дети так радовались, возбужденно крича: «Давайте, давайте! Надо разделиться на стороны. А прятаться можно везде? А где будет дом?»

    — По-моему, — сказал Франсис Мортон, подходя к миссис Хенне-Фолкен и устремив немигающий взгляд на ее пышный бюст, — мне не стоит играть. За мной очень скоро придет моя няня.

    — Ну что ты, Франсис, няня может подождать, — отвечала миссис Хенне-Фолкен рассеянно и хлопнула в ладоши, подзывая к себе нескольких детей, которые уже стали было подниматься по широкой лестнице. — Мама твоя не будет сердиться.

    Больше у Франсиса ни на что недостало хитрости. Он просто не верил, что так тщательно подготовленная отговорка не помогла. И теперь он мог только повторить все тем же сдержанным тоном, который другие дети ненавидели, усматривая в нем зазнайство:

    — По-моему, мне лучше не играть.

    Он стоял неподвижно, и лицо его не дрожало. Но представление об охватившем его ужасе, или отражение этого ужаса, проникло в мозг его брага. Питер Мортон чуть не вскрикнул от страха, что вот сейчас яркие лампы погаснут и он останется один на острове мрака, окруженный тихим плеском незнакомых шагов. Потом он вспомнил, что страх этот не его, а брата, и сказал миссис Хенне-Фолкен первое, что пришло на ум:

    — Простите, по-моему, Франсису лучше не играть. Он в темноте всегда пугается.

    Слова оказались не те. Шестеро детей запели хором: «Трусишка, трусишка!» — обратив к Франсису Мортону лица мучителей, безучастные, как цветы подсолнуха.

    Не глядя на брата, Франсис сказал:

    — Нет, конечно, я буду играть. Я не боюсь. Я просто думал...

    Но мучители в человеческом образе уже забыли о нем, и он мог в одиночестве предвкушать душевные муки, которым не было конца. Дети сгрудились вокруг миссис Хенне-Фолкен, их резкие голоса клевали ее вопросами, советами. «Да, везде, где хотите. Лампы потушим все до одной. Да, можете прятаться и в чуланах. И не выходите как можно дольше. Дома не будет».

    Питер тоже стоял в стороне, пристыженный тем, что так неловко пробовал помочь брату. Теперь в мозг ему просачивалась вся обида Франсиса на его заступничество. Некоторые дети убежали наверх, и свет на втором этаже погас. Потом темнота, как летучая мышь, слетела ниже и опустилась на площадке. Кто-то стал тушить лампы на стенах холла, и вот уже дети сбились в кучку под центральной люстрой, а летучие мыши, присев на свои перепончатые крылья, затаились и ждали, когда погаснет и она.

    — Тебе и Франсису прятаться, — сказала какая-то большая девочка, а потом сразу стало темно, и ковер под ногами зашевелился от шуршащих шагов, точно холодные сквознячки разбежались по углам.

    «Где Франсис? — подумал Питер. — Если я к нему подойду, ему не будет так страшно от всех этих звуков». «Эти звуки» плотно облегали тишину: скрипнул паркет, осторожно прикрыли дверь чулана, чей-то палец, подвывая, скользнул по полированному дереву.

    Питер стоял посреди темного опустевшего холла, не вслушиваясь, но дожидаясь, пока ему само собой не станет ясно, где прячется его брат. Но Франсис съежился на полу, заткнув пальцами уши, без нужды закрыв глаза, уже ничего не воспринимая, и сквозь разделявшую их темноту могло передаться только чувство страшного напряжения. Потом раздался чей-то голос: «Иду искать!» — и Питер Мортон вздрогнул от страха, как будто этот внезапный возглас вдребезги разбил самообладание его брата. Но страх был не его, а Франсиса. То, что у Франсиса было пылающим испугом, заглушившим все ощущения, кроме тех, что еще жарче раздували огонь, у него было волнением за младшего, не мешавшим ему рассуждать. «Если бы я был Франсис, то где бы я спрятался?» — так примерно сложилась его мысль. И поскольку он был если и не самим Франсисом, то, во всяком случае, его отражением, ответ пришел мгновенно: «Между дубовым книжным шкафом слева от двери в кабинет и кожаным диваном». Быстрота этой реакции не удивила Питера. Между близнецами не могло быть и речи о чудесах телепатии. Они вместе жили в материнской утробе, и разлучить их было невозможно.

    Питер Мортон на цыпочках двинулся к прятке брата. Подошвы задевали о паркет, и, опасаясь, как бы не попасться бесшумным охотникам, он нагнулся и развязал шнурки. Кончик шнурка звякнул об пол, и на этот тихий металлический звук к нему со всех сторон устремились осторожные шаги. Но он успел снять башмаки и уже готов был мысленно посмеяться своей уловке, как вдруг кто-то споткнулся о его башмак, и сердце его екнуло от чужого, отраженного испуга. В одних чулках он неслышно и безошибочно шел к своей цели. Инстинкт подсказал ему, что стена уже близко, он протянул руку и почувствовал под пальцами лицо брата.

    Франсис не вскрикнул, но по тому, как подскочило сердце у него самого, Питер понял, что брат испугался еще неизмеримо сильнее. «Все в порядке, — шепнул он, ощупью отыскав сжатую в кулак руку Франсиса. — Это я. Я с тобой останусь». И, крепко ухватив его за руку, прислушался к шепоткам, откликнувшимся на его слова. Чья-то рука коснулась книжного шкафа совсем близко от головы Питера, и он почувствовал, что, несмотря на его присутствие, страх Франсиса не исчез — стал слабее, может быть хоть не так невыносим, но не исчез. Питер знал, что испытывает не свой страх, а Франсиса. Для него-то темнота была всего лишь отсутствием света, таинственная рука — рукой знакомого мальчика или девочки. Он терпеливо ждал, когда его найдут.

    Говорить он больше не стал — теснее всего братья общались с помощью осязания. Стоило взяться за руки, и мысли текли быстрее, чем губы могли бы выговорить слова. Он улавливал весь ход ощущений брата — от вспышки ужаса при неожиданном прикосновении до ровной пульсации страха, которая теперь продолжалась упорно и безостановочно, как бьется сердце. Питер Мортон напряженно думал: «Я здесь. Ты не бойся. Скоро зажгут свет. Пусть там шуршат и двигаются. Это просто Джойс. Просто Мэйбл Уоррен». Он обстреливал поникшую фигурку бодрящими мыслями, но чувствовал, что страх не проходит. «Вот, они уже там шепчутся. Им надоело нас искать. Сейчас зажгут свет. Наша сторона выиграет. Ты не бойся. Это кто-то на лестнице. Кажется, миссис Хенне-Фолкен. Слышишь? Уже нащупывают выключатели». Шаги по ковру, чьи-то руки уперлись в стену, раздвинулись портьеры, щелкнула дверная ручка, отворилась дверь чулана. «Просто Джойс, просто Мэйбл Уоррен, просто миссис Хенне-Фолкен», утешение все сильнее, все громче — и вот люстра разом расцвела белымцветом, как фруктовое дерево.

    В это белое сияние резко ворвались голоса детей: «Где Питер?» — «А наверху ты искала?» — «Где Франсис?» — но их покрыл пронзительный вопль миссис Хенне-Фолкен. Однако не она первая заметила, как странно неподвижен Франсис, привалившийся к стене там, где он осел наземь от прикосновения брата. Питер, все сжимая его скрюченные пальцы, застыл без слез, в растерянности и горе. И не только оттого, что его брат умер. Слишком юный, чтобы до конца оценить этот парадокс, он все же, смутно жалея себя, недоумевал, почему страх его брата все бился и бился, когда сам Франсис уже был там, где, как ему столько раз говорили, нет больше ни ужаса, ни мрака.


     

    Грэм Грин. Мертвая хватка

    Каким же удивительно спокойным и надежным казался Картеру оформленный по всем правилам брак, когда он наконец в сорок два года женился. Во время венчания ощущение счастья не оставляло его ни на секунду, пока он не увидел, как Джозефина смахнула слезу, когда он вел Джулию к алтарю. Сам факт ее присутствия в церкви говорил о тех искренних отношениях, которые сложились у них с Джулией: у него не было от нее никаких секретов — они часто говорили о десяти мучительных годах, которые он прожил с Джозефиной, о ее нелепой ревности, о запланированных истериках.

    — Это у нее от неуверенности в себе, — понимающе возражала Джулия, совершенно убежденная в том, что через некоторое время подружится с Джозефиной.

    — Сомневаюсь, что это возможно, дорогая.

    — Почему? Я просто не могу не любить тех, кто любил тебя.

    — Это была весьма жестокая любовь.

    — Быть может, уже в самом конце, когда она поняла, что теряет тебя... но, милый, были же и счастливые годы.

    — Пожалуй. — Ему хотелось забыть, что он вообще кого-то любил до Джулии.

    Ее великодушие порой поражало его. На седьмой день их медового месяца, когда они сидели в ресторанчике на пляже Суниума, потягивая легкое греческое вино, он ненароком вытащил из кармана письмо от Джозефины. Оно пришло еще накануне, и он скрыл это от Джулии, боясь обидеть ее. Как это похоже на Джозефину: она не может оставить его в покое даже на столь краткий срок, на время медового месяца. Теперь почерк ее и тот вызывал у него отвращение: аккуратненькие маленькие буковки, черные чернила цвета ее волос. Джулия была платиновой блондинкой. И как только ему раньше могло казаться, что черные волосы — это красиво? И почему так не терпелось прочитать письма, написанные черными чернилами?

    — Что это за письмо, дорогой? Я и не знала, что была почта.

    — От Джозефины. Вчера пришло.

    — И ты даже не вскрыл его! — воскликнула она без малейшей тени упрека.

    — Мне и думать о ней не хочется.

    — Но, милый, а вдруг она заболела?

    — Кто угодно, только не она.

    — Или у нее деньги кончились?

    — Она зарабатывает своими моделями гораздо больше, чем я рассказами.

    — Милый, давай будем добрыми. Мы можем себе это позволить: ведь мы так счастливы.

    И он вскрыл конверт. Письмо было нежным, без жалоб, но читал он его с отвращением:

    «Дорогой Филип!

    Я не хотела быть на свадьбе тенью из прошлого, потому мне и не довелось попрощаться и пожелать вам обоим огромного счастья. Джулия была ужасно красивой и совсем-совсем молоденькой. Ты должен заботиться о ней. Уж я-то знаю, дорогой Филип, как это у тебя хорошо получается. Когда я ее увидела, то никак не могла взять в толк, почему ты так долго не решался оставить меня. Глупышка Филип! Чем быстрее это происходит, тем меньше доставляет мук.

    Вряд ли тебя сейчас интересуют мои дела, но на тот случай, если ты хоть немного беспокоишься за меня — а я помню, какой ты беспокойный, — сообщаю, что я сейчас тружусь не покладая рук над большим заказом — угадай для кого? — для французкого журнала «Вог». Я получу от них целое состояние во франках, и у меня просто нет времени на грустные мысли. Как-то раз — надеюсь, ты не возражаешь — я заскочила к нам домой (извини, сорвалось с языка), потому что потеряла трафарет. Он оказался в письменном столе, в самом углу нашего общего с тобой ящика — в банке идей, помнишь? Мне казалось, я увезла все свое барахло, а он тут как тут — лежит между листками рассказа, который ты начал тем божественным летом в Напуле, но так и не закончил. Ну вот, я болтаю всякую ерунду, а на самом деле мне всего лишь хотелось сказать вам: «Будьте счастливы».

    Целую, Джозефина».

    Картер протянул письмо Джулии и сказал:

    — Могло быть и хуже.

    — А это ничего, что я его прочту?

    — Ну что ты, оно предназначено нам обоим.

    И опять он подумал, как чудесно, что им ничего не надо скрывать друг от друга. Сколько же всего скрывать приходилось ему последние десять лет — порой самые безобидные мелочи — из страха, что Джозефина не поймет его, или разозлится, или перестанет с ним разговаривать. Теперь ему ничего не страшно: с Джулией можно поделиться любой, даже постыдной тайной, рассчитывая при этом на сочувствие и понимание. Он сказал:

    — Какой же я дурак, что не показал тебе письмо вчера. Больше это не повторится.

    Он попытался вспомнить строку из стихотворения Спенсера: «... гавань после бурных вод».

    Прочитав письмо, Джулия сказала:

    — По-моему, она замечательная женщина. Как же это мило, ужасно мило с ее стороны написать такое письмо. Знаешь, я все-таки — не так уж часто, конечно, — немножко беспокоилась за нее. Если уж на то пошло, мне ведь тоже не хотелось бы потерять тебя через десять лет.

    В такси на обратном пути в Афины она спросила:

    — Вы были очень счастливы в Напуле?

    — Да, наверно, не помню, все было совсем по-другому.

    Обостренное чутье любовника подсказало ему, что она отдалилась, хотя плечи их еще соприкасались. Всю дорогу от Суниума ярко светило солнце, впереди их ждала теплая, сонная, нежная сиеста, и все же...

    — Что-нибудь не так, дорогая? — спросил он.

    — Да нет... Только... а вдруг когда-нибудь ты тоже скажешь об Афинах, как о Напуле: «Не помню, все было совсем по-другому».

    — Какая же ты у меня глупенькая, — ответил он, целуя ее.

    Они подурачились немного, пока такси везло их обратно в Афины, а когда впереди показались улицы города, она распрямилась и пригладила волосы:

    — А тебя не так уж трудно расшевелить! — И он понял, что опять все в порядке. И если между ними хоть на секунду пролегла тень, то в том была вина Джозефина.

    Когда они вылезли из постели, чтобы пойти пообедать, Джулия сказала:

    — Нам надо ответить Джозефине.

    — Ну уж нет!

    — Милый, я тебя прекрасно понимаю, но она написала такое прелестное письмо!

    — Ладно, пошлем открытку с видами.

    На том они и порешили.

    Лондон встретил их осенней непогодой, похожей скорее на зиму: шел дождь со снегом, заливая летное поле, и они уже успели забыть, как рано зажигаются здесь огни: мимо проносились сверкающие рекламы «Жиллетт», «Лукозейд», «Хрустящий картофель фирмы Смит», и нигде никакого Парфенона. А от рекламных щитов авиакомпании «БОАК» — «БОАК доставит вас туда и привезет обратно» им стало и вовсе грустно.

    — Как только войдем, сразу включим все камины, и квартира быстро прогреется, — сказал Картер.

    Но когда они открыли дверь, то увидели, что камины уже включены. В полумраке гостиной и спальни приветственно светились огоньки.

    — Здесь побывала добрая фея, — сказала Джулия.

    — Феи тут ни при чем, — сказал Картер. Он уже заметил на каминной полке конверт с выведенными черными чернилами буквами: «Миссис Картер».

    «Дорогая Джулия!

    Можно, я буду вас так называть? Мне кажется, у нас так много общего — мы ведь влюбились в одного и того же мужчину. Сегодня так холодно, что мне было страшно представить, каково вам будет вернуться от тепла и солнца в холодную квартиру. (Уж я-то знаю, как может быть холодно в квартире — я простужалась каждый раз по возвращении с юга Францию) Так вот, я набралась нахальства, проникла к вам и включила камины, но чтобы вы знали, что больше этого не повториться, я спрятала свой ключ под коврик у входа. Это на тот случай, если ваш самолет задержится с вылетом в Риме или еще где-нибудь. Я позвоню в аэропорт, и если вы не прилетите вовремя — что маловероятно, — я вернусь и выключу камины в целях безопасности (и экономии! Плата за электричество чудовищная). Желаю вам приятного вечера в вашем новом доме.

    Целую, Джозефина.

    P.S. Мне бросилось в глаза, что банка с кофе пуста, и я оставила на кухне пакетик «Блу маунтен». Это единственный сорт кофе, который любит Филип».

    — Ну и ну! — рассмеялась Джулия. — Она действительно все предусмотрела.

    — Лучше б она оставила нас в покое, — сказал Картер.

    — Тогда б здесь не было тепло, а мы остались бы без кофе к завтраку.

    — У меня такое чувство, что она где-то здесь притаилась и того я гляди войдет — как раз когда мы целуемся. — Он поцеловал Джулию, не отрывая взгляда от двери.

    — Ты все-таки несправедлив к ней, дорогой. В конце концов, она же оставила свой ключ под ковриком.

    — Кто ее знает, она вполне могла сделать второй.

    Джулия закрыла ему рот поцелуем.

    — Ты заметила, как возбуждает несколько часов лета?

    — Да.

    — Это, наверно, из-за вибрации.

    — Тогда давай что-нибудь придумаем.

    — Сейчас, я только взгляну сначала под коврик. Для полной уверенности, что она не соврала.

    Ему нравилось быть женатым — настолько, что он винил себя, что не женился раньше, упуская из виду, что в этом случае его женой была бы Джозефина. Ему казалось почти чудом, что Джулия, нигде не работавшая, всегда была рядом. Прислуги, которая внесла бы в их жизнь излишнюю упорядоченность, у них не было. Поскольку они везде бывали вместе: на коктейлях, в ресторанах, на небольших званых обедах, им достаточно было посмотреть друг другу в глаза... Они так часто уходили с коктейлей через четверть часа или же с обеда сразу после кофе, что о Джулии вскоре сложилось мнение как о существе хрупком и быстро утомляющемся:

    — Боже мой, мне ужасно неудобно, но у меня жуткая головная боль, как же это глупо. Филип, ты должен обязательно остаться...

    — Ну что ты, конечно же я не останусь.

    Однажды, когда они вышли на лестницу и их охватил безудержный смех, им лишь чудом удалось избежать разоблачения: хозяин дома вышел вслед за ними, чтобы попросить опустить письмо. Джулия вовремя перешла со смеха на что-то вроде истерики... Минуло несколько недель. Брак их оказался действительно удачным... Иногда они с удовольствием обсуждали эту удачу, и тогда каждый приписывал основную заслугу другому.

    — И подумать только, что ты мог бы жениться на Джозефине, — сказала Джулия. — А почему ты на ней не женился?

    — Наверное, потому, что где-то в подсознании у нас обоих была мысль, что это ненадолго.

    — А у нас надолго?

    — Если не у нас, то у кого же?

    Бомбы замедленного действия начали взрываться в начале ноября. Несомненно, они должны были сработать раньше, но Джозефина не учла, что его привычки временно изменились. Прошло несколько недель, прежде чем ему понадобилось заглянуть в ящик, который во времена их близости они называли банком идей — он складывал в него наброски рассказов, записи подслушанных обрывков разговоров и тому подобное, а она — наспех зарисованные модели для журналов мод.

    Стоило ему открыть ящик, как он тут же увидел ее письмо. На нем стояла выведенная черными чернилами надпись «Совершенно секретно» с претенциозным восклицательным знаком в виде большеглазой девушки (у Джозефины была базедова болезнь в легкой форме, что ее совсем не портило), которая, подобно джинну, появлялась из бутылки. Он прочитал письмо с глубокой неприязнью:

    «Милый!

    Ты не ожидал найти меня здесь? Но после десяти лет я не могу не сказать тебе время от времени «Спокойной ночи», «Доброе утро», «Как дела?». Будь счастлив.

    Целую (искренне, от всего сердца), твоя Джозефина».

    От этого «время от времени» исходила явная угроза. Он с грохотом задвинул ящик и так громко чертыхнулся, что в комнату заглянула Джулия:

    — Что случилось, милый?

    — Опять Джозефина.

    Она прочитала письмо и сказала:

    — Знаешь, ее можно понять. Бедная Джозефина! Ты что, рвешь его, милый?

    — А что ты хочешь, чтоб я с ним сделал? Сберег для издания полного собрания ее писем?

    — Мне кажется, ты к ней несправедлив.

    — Это я-то к ней несправедлив? Джулия, ты не представляешь, что за жизнь мы вели последние годы. Хочешь, я тебе покажу шрамы: в минуты ярости она могла ткнуть сигаретой куда угодно.

    — Это все от отчаяния: она чувствовала, что теряет тебя. На самом деле эти шрамы из-за меня, все до единого.

    И в ее глазах появилось то нежное, веселое и задорное выражение, которое всегда вело к одному и тому же.

    Не прошло и двух дней, как взорвалась вторая бомба. Проснувшись, Джулия сказала:

    — Нам давно пора перевернуть матрац. Мы с тобой проваливаемся в какую-то дыру посередине.

    — А я не замечал.

    — Многие переворачивают матрац каждую неделю.

    — Да, да, Джозефина всегда так делала.

    Они сняли с кровати постельное белье и стали сворачивать матрац. На пружинах лежало письмо, адресованное Джулии. Картер увидел его первый и попытался незаметно спрятать, но это не ускользнуло от Джулии.

    — Что это?

    — Джозефина, конечно. Скоро их наберется слишком много для одного тома. Придется опубликовать их роскошным изданием в Йейле, как письма Джордж Элиот.

    — Милый, это письмо адресовано мне. Что ты собирался с ним сделать?

    — Тайно уничтожить.

    — А я думала, у нас не будет тайн друг от друга.

    — Я не учел при этом Джозефину.

    Впервые она не решалась открыть конверт сразу.

    — Странное, конечно, место для письма. Думаешь, оно случайно здесь оказалось?

    — Каким образом?

    Прочитав письмо, она отдала его Филипу, сказав с облегчением:

    — Она тут все объясняет. В общем-то все вполне понятно.

    Он прочел:

    «Дорогая Джулия, надеюсь, вы наслаждаетесь настоящим солнцем Греции. Не говорите Филипу (ах да, у вас, конечно же, еще нет секретов друг от друга), но мне никогда не нравился по-настоящему юг Франции. Вечно этот мистраль, который сушит кожу. Я рада, что вы избавлены от этого. Мы не раз собирались поехать в Грецию, как только сможем себе это позволить; так что я знаю, Филип будет доволен. Я зашла сегодня поискать эскиз, а потом вспомнила, что матрац никто не переворачивал уже по крайней мере полмесяца. В последние недели нашей совместной жизни нам было как-то не до этого, вы понимаете. Что бы там ни было, мне была невыносима мысль, что вы вернетесь с островов лотоса и в первую же ночь обнаружите в постели какие-то бугры, вот я и перевернула матрац для вас. Советую делать это каждую неделю, иначе посередине образовывается дыра. Кстати, я повесила зимние шторы, а летние сдала в химчистку на Бромптон-роуд, 159.

    Целую, Джозефина».

    — Помнишь, мне она писала, что в Напуле было божественно, — сказал он. — Йейльскому издателю придется сделать перекрестную ссылку.

    — Ты все-таки какой-то бесчувственный, — сказала Джулия. — Милый мой, ей просто хочется быть полезной. В конце концов, мне бы и в голову не пришло заниматься шторами и матрацем.

    — И ты, конечно же, собираешься написать ей пространный ответ, любезно сообщив наши домашние новости?

    — Но ведь она уже давно ждет ответа, это же старое-престарое письмо.

    — Да, интересно, сколько еще таких старых-престарых писем нам предстоит обнаружить. Клянусь, не я буду, если не обыщу всю квартиру — с чердака до подвала.

    — У нас нет ни того, ни другого.

    — Ты прекрасно знаешь, что я имею в виду.

    — Я знаю лишь то, что ты делаешь из мухи слона. Право, ты ведешь себя так, будто боишься Джозефины.

    — О черт!

    Джулия выбежала из комнаты, а он попытался работать. В тот же день, попозже, разорвалась еще одна хлопушка — ничего серьезного, но легче ему не стало. Ему понадобился телеграфный код, чтобы отправить телеграмму за океан, и он обнаружил в первом томе справочника список, в алфавитном порядке отпечатанный на машинке Джозефины, где буква «о» всегда неясно пропечатывалась, — полный список телефонов, которыми он чаще всего пользовался. Его старый друг Джон Хьюз шел сразу за магазином «Харродз»; тут же были телефоны ближайшей стоянки такси, аптеки, мясника, банка, химчистки, овощного и рыбного магазинов, телефон его издателя и литературного агента, салона красоты Элизабет Арден и местных парикмахеров. В скобках было помечено (Это для Дж. Имейте в виду — вполне надежно и не очень дорого»). Тут он впервые обратил внимание, что их имена начинаются с одной буквы.

    Джулия, на глазах у которой он обнаружил список, сказала:

    — Просто ангел, а не женщина. Давай приколем его над телефоном. В нем и правда есть все необходимое.

    — После острот в ее последнем письме можно было ждать, что она включит в список ювелирную фирму Картье.

    — Дорогой, это были не остроты, а простая констатация факта. Если бы у меня не было своих денег, мы бы тоже поехали на юг Франции.

    — Может, ты думаешь, я и женился на тебе, чтобы в Грецию съездить?

    — Не валяй дурака. Ты ее просто не понимаешь, вот и все. Ты выворачиваешь наизнанку каждое ее доброе дело.

    — Доброе?

    — Наверное, это из чувства вины перед ней.

    После этого он предпринял настоящий обыск: проверил пачки сигарет, ящики, картотеки, прошелся по карманам костюмов, которые оставались дома, снял заднюю панель телевизора, приподнял крышку бачка в туалете и даже сменил рулон туалетной бумаги (это было быстрее, чем перематывать старый). Когда Джулия пришла просмотреть, чем он занимается, и застала его в туалете, в ее взгляде на сей раз не было никакого сочувствия. Он заглянул за ламбрекены (кто знает, что там окажется, когда шторы пойдут в следующий раз в химчистку), вытащил грязное белье из корзины — вдруг на дне что-то осталось незамеченным. Он ползал на четвереньках по кухне, заглядывал под газовую плиту и издал что-то вроде победного клича, найдя клочок бумаги, прилепившейся к трубе, но оказалось, он остался после посещения слесаря. Он услышал, как в их ящик положили дневную почту, и тут же из холла донесся возглас Джулии:

    — Ой, как хорошо! А ты никогда не говорил, что выписываешь французский «Вог».

    — Я и не выписываю.

    — Постой-ка, тут еще один конверт, в нем что-то вроде рождественской открытки. Подписку для нас оформила мисс Джозефина Хекстолл-Джонс. Как это мило с ее стороны!

    — Она продала им серию рисунков. Я не желаю их видеть.

    — Дорогой, ты ведешь себя как ребенок. Ты что, надеешься, что она перестанет читать твои книги?

    — Я хочу только одного: чтобы она оставила нас в покое. Всего на несколько недель. Неужели я хочу так уж много?

    — А ты, оказывается, эгоист, мой милый.

    В тот вечер он почувствовал себя умиротворенным и усталым, но на душе стало немного легче: обыск он предпринял самый тщательный. Во время обеда он вдруг вспомнил про свадебные подарки, которые за недостатком места еще были в ящиках, и тут же — между первым и вторым блюдом, — проверил, хорошо ли они заколочены — он знал, что Джозефина никогда не воспользовалась бы отверткой, боясь поранить пальцы, а молотки приводили ее в ужас. Наконец-то они сидели вдвоем, окутанные вечерней тишиной и покоем, но каждый знал, что стоит им только захотеть коснуться друг друга, как эта упоительная тишина тут же будет нарушена. Это любовникам не терпится, а женатые люди могут и подождать.

    — «Я умиротворен, как сама старость», -процитировал он.

    — Чье это?

    — Браунинга.

    — Я его совсем не знаю. Почитай мне что-нибудь.

    Он любил читать Браунинга вслух: у него был хорошо поставленный голос и самолюбование его было скромным, безобидным.

    — Тебе действительно хочется?

    — Да.

    — Я и Джозефине читал, — предупредил он.

    — Ну и что? Хочешь не хочешь, но в чем-то мы не можем не повторяться, правда, милый?

    — Есть строки, которые я ей никогда не читал, хотя и был влюблен в нее. Это казалось как-то не к месту. Все было так непрочно. — Он начал:

    Мне до боли ясно, что я стану делать
    С наступленьем долгих темных вечеров...

     

    Он сам был глубоко растроган своим чтением. Никогда еще Джулия не была ему так дорога, как в этот момент. Тут его дом, а все остальное — не что иное, как дорога к нему.

    ...говорить с тобой,
    А не буду только наблюдать, как ты,
    Сидя у камина, бережной рукою
    Медленно листаешь бледные листы,
    Молча, словно фея моего покоя.

     

    Как бы он хотел, чтобы Джулия и впрямь читала, но тогда она, конечно же, не могла бы слушать его с таким восхитительным вниманием.

    ...Между двух влюбленных, как рубец на коже,
    Может лечь граница — третьей жизни тень;
    Может быть лишь рядом, не срастаясь все же...
    1
     

    Он перевернул страницу, там лежал листок бумаги, исписанный черным аккуратным почерком (он обнаружил бы его сразу, еще не начав читать, если бы она положила его в конверт).

    «Дорогой Филип!

    Я всего лишь хочу пожелать тебе спокойной ночи между страницами твоей любимой книги... и моей тоже. Нам очень повезло, что все закончилось именно так. Общие воспоминания всегда будут связывать нас.

    Целую, Джозефина».

    Он швырнул книгу и листок на пол:

    — Сука! Сука проклятая!

    — Я не позволю тебе так говорить о ней! — с неожиданной силой сказала Джулия. Она подобрала листок и прочитала.

    — Что тут плохого? — грозно спросила она. — Ты ненавидишь воспоминания? Что же тогда будет с нашими воспоминаниями?

    — Да ты что, не видишь, чего она добивается? Ничего не понимаешь? Ты что, дура, Джулия?

    Ночью они лежали, отодвинувшись друг от друга, не соприкасаясь даже ногами. Это была первая ночь без любви с тех пор, как они вернулись домой. Им обоим не спалось. Утром Картер нашел письмо в самом простом месте, о котором он почему-то не подумал: в новой пачке линованной бумаги, на которой он всегда писал свои рассказы. Письмо начиналось словами:

    «Милый! Ты не против, если я буду называть тебя как прежде...»


     


    1 Перевод с английского Д. Веденяпина.
     

    Пенелопа Джиллиат. Одной лучше

    У столика кафетерия стоит одинокая женщина. На ней вязаная шапочка и темно-синее пальто из непромокаемой ткани. Она худощава, на добродушном лице никакой косметики, глаза живые, приятные, вокруг глаз морщинки. Женщина явно ждет чего-то. Смотрит на открытую дверь.

    — Холодно, правда?.. — Вопрос ее обращен ко всем и ни к кому.

    Полная дама, сидящая спиной к двери, говорит:

    — Я не чувствую холода.

    — А по-моему, холодно. Разве нет? — Эти слова женщина произносит уже почти умоляюще.

    — Мне не холодно.

    — Так вам, значит, хорошо?

    — Пожалуйста, можете закрыть, я не возражаю. Но мне не холодно.

    Молодая девушка, сидящая за столом со своим кавалером, пожимает плечами, встает, закрывает дверь. Худощавая женщина на некоторое время умолкает — ей больше не о чем говорить. Она ставит на столик чашку с чаем, садится, раскрывает сумку, заколотую английской булавкой. Отстегнув булавку, она прикалывает ее к лацкану пальто, словно брошку. В сумке виднеются сложенная вечерняя газета, носовой платок и еще что-то, завернутое в бумажный пакет не первой свежести: видно, он много раз использовался по назначению, мялся, разглаживался, бумага стала совсем мягкой, как материя. Женщина вынимает пакет, разворачивает его и, достав половинку булочки с маслом, кладет ее на пакет перед собой. Человек за стойкой смотрит на женщину — она ничего не взяла к чаю, — но, поскольку в половине четвертого пополудни торговля идет вяло и в кафе есть свободные столики, он не говорит ни слова.

    — Противно, правда? — громко произносит женщина. Вопрос ее звучит весело и непринужденно, как начало разговора — можно подумать, что она проходит по людной улице своего поселка и обращается к знакомым, а не сидит за столиком полупустого кафе в Блэкпуле, одна среди чужих людей.

    — Ну и погодка. Скорей бы уж весна, что ли. Нет, как хотите, а я сыта по горло.

    Полная дама что-то говорит шепотом своему собеседнику и смеется. Пожилой мужчина, окончив еду, оставляет кусочек на краю тарелки (точь-в-точь как в детстве учила его мать) и начинает читать газету, подперев ее соусницей.

    Худощавая женщина внимательно оглядывает каждый столик, затем встает и направляется к стойке за второй чашкой чаю.

    — Без сахара. Терпеть не могу сладкий чай. А вы? — Хозяин кафе отворачивает стальной краник титана и вместе с чаем придвигает ей сахарницу. Сев за столик и держа руки на коленях, женщина разглядывает чашку.

    — Что за прелесть эта чашка! Я так люблю хороший фарфор! Не представляю, как можно пить чай из толстой чашки!

    Девушка, хихикнув, смотрит на своего приятеля и строит гримаску — дескать, тетка явно не в своем уме.

    — Я живу одна, потому что мне это нравится. Терпеть не могу людей, которые не умеют быть одни, вы согласны со мной? Там соседи, тут соседи, голова трещит от этих соседей. Целый день болтают! Знаете, иногда, кажется, взяла бы да уехала на необитаемый остров. Как, по-вашему, сколько слов они выпаливают за день? Тысячи, наверное. Десять или двадцать тысяч! И когда только они оставят меня в покое, скажите на милость? Вечно суют свой нос в чужие дела. И болтают, болтают, болтают... И вас заставляют судачить, а вам некогда, понимаете? Лично я человек занятой, у меня нет времени на сплетни.

    Она умолкает. Минут пять-десять стоит тишина. Пожилой мужчина кончил читать газету; не глядя на женщину, он выходит из кафе. Юноша и девушка, тесно прижавшись друг к другу, заняты игрой в спички. Полная дама и ее спутник, собрав сумки с покупками и поставив их на колени, продолжают сидеть и разговаривать вполголоса: когда женщина заговорит опять, им будет слышно, она же не заметит, что ее слушают.

    В кафе входит рабочий в комбинезоне. Пройдя к стойке, он наливает себе чаю, берет бутерброд с ветчиной и кусок яблочного пирога. Повернувшись, он ищет, куда бы сесть, и смотрит в сторону одинокой женщины. Она сдвигает булочку и чашку и подвигается сама, освобождая ему место, но он садится за другой столик. Посидев с минуту, она встает и подходит к стойке.

    — Дайте мне бутерброд с ветчиной и кусок яблочного пирога, будьте так любезны, мой дорогой! Пирог на вид замечательный. Наверное, домашнего приготовления. Я люблю готовить, но чтоб продукты были свежие, а не из консервной банки. Вы согласны?

    Хозяин не торопится, взгляд у него сердитый. Она стоит молча и ждет, он просит ее сесть за столик. На стойке целая гора готовых бутербродов, но хозяин, словно не замечая этого, делает ей новый; он намазывает на хлеб маргарин из пачки вместо приготовленной в белой миске смеси масла и маргарина.

    Сев за столик, женщина снова открывает сумку, достает деньги и отсчитывает нужную сумму. Она аккуратно складывает монеты в столбик: внизу шесть медяков, затем шиллинг, трехпенсовик и сверху два шестипенсовика.

    — Мне повезло, я живу в угловом доме. Жаль тех, кто живет в средних домах, правда? С двух сторон соседи, болтовня без конца. Стоят за своими заборами, только головы торчат — ну прямо как лошади. А у меня соседи только с одной стороны. Знаете, они не ждут, пока я с ними заговорю, сами завязывают разговор. Когда я была беременна, а муж был в отъезде, моя соседка мне говорит: «Только стукните в стенку, и я прибегу». Заметьте, она сказала, что ее не надо к этому принуждать, — я расценила это как шутку. Ничего, скоро она освоилась. Мы так смеялись, вы бы только послушали! Конечно, я человек замкнутый, может, поэтому моей улыбке никто и не верит. Вон и соседка тоже, так ни разу и не назвала меня по имени. Ну и ладно. Вы, может, скажете, я неудачница. Зато я не стучу к соседям, когда у меня кончается заварка. А они все время ко мне заходят, голова кругом идет от них. Нет, самостоятельная жизнь имеет свою прелесть, правда? Не хочешь ни с кем разговаривать — не надо, никто не заставляет. Моя мама мне говорила: «Если ты не замолчишь, я залеплю тебе рот лейкопластырем». Она брала меня с собой на работу. Сижу, бывало, целый день, в рот воды набрав, только наблюдаю за ней. Всего один раз я вывела ее из терпения своим криком — что ж, наверно, все дети кричат. Так она меня проучила на всю жизнь. Тогда я, конечно, не поняла, а теперь благодарна ей за этот урок. Она заперла меня в шкафу, где хранятся половые щетки, и налепила на рот «Бэнд эйд»1. С тех пор я научилась обходиться без людей. Мне это пригодилось, когда у меня начались родовые схватки. Я проверила пеленки, вышла, позвонила врачу, потом вернулась, сгребла в кучу угли в камине, добавила немного влажной угольной пыли (чтоб жар держался подольше) и сделала себе чашку чаю. Все это не спеша, спокойно. Главное — стараться не думать об э т о м: ведь со мной ничего страшного не происходит. Ато, когда думаешь, попадаешь под влияние своих мыслей. Я завела часы — не люблю, когда часы останавливаются, и потом я должна знать, сколько времени придется лежать. Я легла, потом встала опять, приготовила себе бутерброд и положила его около постели на случай, если проголодаюсь. Но к этому времени схватки участились, а есть мне все не хотелось. Я снова легла, слушала тиканье часов и думала: вот я буду есть свой бутерброд, а в доме уже появится малыш, и он поднимет такой шум, что голова будет трещать. Интересно, пожалею я об этом? Нет, конечно, я знала, что нет, но эта мысль меня рассмешила. Потому что я привыкла быть одна, понятно вам? Ни от кого не зависеть... А время идет. Я подумала: спешить мне некуда, я сама себе хозяйка и ни за что на свете не поменяюсь ни с кем местами. А доктор все не едет. Я чувствую, мне нехорошо. Хотя ничего особенного. Стучу в стенку — больше для того, чтобы отвлечься. Я ведь знаю, соседка дома: слышно, как у нее на плите чайник посвистывает. Комната ее рядом с моей, а перегородка тонкая, и я слышу, как она ходит взад-вперед. И вроде бы она не глухая — не раз жаловалась, что ее беспокоят маленькие дети (это у соседки с другой стороны). Неужели можно дать новорожденному погибнуть только потому, что он будет кричать и плакать? Как вы думаете, а? Но я права, я-то знаю. У меня на этот счет свое мнение. Дело в том, что соседка моя женщина одинокая, завистливая. Она никогда не была замужем. Она не умеет разговаривать с людьми. А что до моего мужа, так ее зависть разбирала, что он у меня настоящий джентльмен, вроде нашего доктора. У мужа был чудесный характер, он был такой веселый, а письма какие писал мне — ни одна жена таких не получала! Муж служил моряком в Гонконге и еще где-то там, он писал мне отовсюду. Иногда приходила открытка с видом, иногда письмо авиапочтой. А раньше, когда мы были вместе, он ездил по выходным дням на рыбалку. Рыбу продавал и копил деньги на мопед. Муж купил себе «БСА», совсем новенький, 200 фунтов заплатил. Бывало, чистит его по-вечерам пастой «Минни», а я стою в дверях, так что свет из комнаты падает во двор, мы разговариваем и смеемся до поздней ночи. А потом он меня посадит на заднее сиденье и прокатит немного. Я думаю, все это и раздражало соседку. А после, как он уехал, она начала строить козни, потому что знала — я теперь одна. Но я сама за себя постою, обойдусь без нее. В тот раз так и было. Если подумать хорошенько, так я даже рада, что она не зашла: она бы мне надоела... Нет, одной гораздо лучше.
     



    1 Лейкопластырь с марлевой подушечкой в середине, накладываемый на незначительные ссадины и порезы. — Прим. перев.
     

    Фрэнсис Кинг. «Клочок земли чужой»1

    Человек моей профессии, не писатель, а сотрудник Британского совета 2, чтобы добиться успеха, должен приобрести поверхностное представление решительно обо всем на свете. Приходится читать лекцию то о Мэттью Смите и Айвоне Хитченсе 3, совершенно не разбираясь в живописи, то о Бриттене, Типпете и Уолтоне 4, отнюдь не обладая музыкальным слухом. Человек, окончивший без особого блеска географический факультет, нимало не смутится, если его представят слушателям как крупнейшего знатока английской конституции, а тот, кто сам ни разу в жизни не держал в руках подотчетных денег, знает, у кого из начальников положено требовать возмещения расходов на скрепки, автобусные билеты или туалетную бумагу. Поэтому, когда я услышал, на какую тему мне предстоит прочитать лекцию перед участниками ежегодной конференции Японской ассоциации преподавателей английского языка, мне без особого труда удалось скрыть свое замешательство.

    — Мистер Кинг, вы оказали нам большую честь, изъявив согласие прочитать для нас лекцию.

    Профессор Ватанаба, секретарь ассоциации, сидел передо мной в моем кабинете.

    — Помилуйте, это вы оказали мне честь своим приглашением.

    — В прошлом году мы тоже приглашали иностранного лектора, профессора Эдмунда Бландена.

    — Тем большая честь выпадает теперь на мою долю.

    — Вы ведь еще и писатель. — Затаенная вопросительная нотка в голосе профессора Ватанаба прозвучала явственней.

    Я кивнул.

    — И окончили Оксфордский университет?

    — Совершенно верно.

    — Разумеется, вам присвоили степень магистра, — продолжал он с неловким смешком.

    — Тут нет различия между Оксфордом и Кембриджем.

    — Простите, как вы сказали?

    — Магистр или бакалавр — это все равно.

    — Я не совсем понимаю...

    — Да, я магистр.

    Он открыл портфель, зажатый у него между коленями, и извлек оттуда лист бумаги. Бережно положив бумагу на стол, он достал из внутреннего кармана очки, поочередно поглядел на свет через оба стекла, убедился, что они совершенно чистые, и лишь после этого водрузил очки на нос.

    — Я советовался с членами нашей ассоциации относительно того, какую избрать тему. Видите ли, у нас... — тут он снова издал смущенный смешок, — у нас очень демократическая организация. И мы хотели бы... — Он взял бумагу и поднес ее к глазам. — Вот... мы хотели бы... вернее, они хотели бы предложить вам тему: «Заря английской литературы».

    — Заря? Вы подразумеваете Чосера, Лэнгдейла и все прочее?

    — Желательней было бы взять несколько более раннюю эпоху... разумеется, если вы не возражаете, мистер Кинг.

    — Сэр Гавейн и Зеленый Рыцарь?

    Он с долгим сипловатым присвистом набрал в грудь воздуху.

    — Право, мы предпочли бы... если только это возможно, не согласитесь ли вы осветить еще более ранний период?

    — Древнеанглийский?

    Профессор Ватанаба энергично кивнул, сияя от удовольствия.

    — Именно таково желание членов кашей ассоциации. За редкими исключениями, мы почти ничего не знаем о древнеанглийской литературе.

    Я был рад это слышать — ведь и сам я знал не больше.

    — Я предложил бы несколько иную тему. Скажем, такую: «Проблема романа».

    — Боюсь, что многие из нас уже слышали лекцию на эту... эту в высшей степени интересную тему.

    — Что ж, этого следовало ожидать. — Я подумал и предложил: — В таком случае вот другая тема: «Сомерсет Моэм, жизненный путь и творчество».

    — Разумеется, лекции о жизненном пути и творчестве писателей весьма популярны. Но профессор Хигаши уже ведет у нас семинар по Моэму.

    — Ну что ж...

    — Вот тема лекции. Тут у меня записано. Пожалуйста, простите за скверный почерк.

    «Заря английской литературы» — эти слова были выведены великолепным каллиграфическим почерком, какому так искусно обучали гувернантки во времена королевы Виктории.

    — Превосходно, — сказал я со вздохом. — Пускай будет «Заря английской литературы».

    При этом я напомнил себе, что всего неделю назад читал лекцию о лорде Баден-Поуэлле5 перед шестьюстами сотрудницами экскурсионных бюро.

    И еще один вопрос... относительно вознаграждения... — Профессор Ватанаба остановился в дверях кабинета и в замешательстве стал теребить ремешки на своем портфеле. — Видите ли, наша ассоциация... Мы просим у вас снисхождения и любезности...

    — На этот счет не беспокойтесь. Читать лекции входит в мои обязанности. И я не имею права брать деньги.

    — Но мы хотели бы как-то выразить вам свою...

    — Нет-нет, оставим это.

    — Свою благодарность и свои... свои...

    — Нет-нет, очень вас прошу. Это запрещено. Я никак не могу. Пожалуйста, забудьте об этом.

    Я вам глубоко признателен, мистер Кинг.

    — Не за что. Просто в организации, где я работаю, очень строго смотрят на подобные вещи.

    — Вы шутите. Наверное, это шутка в оксфордском духе. Мы ценим ваше бескорыстие.

    — Пустое, пустое.

    — В таком случае... в таком случае спасибо за то, что вы оказываете нам такое снисхождение и любезность, мистер Кинг. — Он вздохнул. — Итак, во вторник мы будем слушать вас и ловить каждое ваше слово.

    — А теперь, — сказал профессор Ватанаба, — если у кого-нибудь из членов ассоциации есть вопросы к доктору Кингу, — в Японии я привык к тому, что почета ради меня величали «доктором» или «профессором», — он с удовольствием вам ответит. У кого есть вопросы, господа?

    Воцарилась тишина, и казалось, ей не будет конца; безмолвные лица, ряд за рядом, были обращены ко мне, как подсолнухи к солнцу.

    — В таком случае... — сказал, помолчав, профессор Ватанаба с печальной покорностью и вдруг, оживившись, прервал себя: — Да? Да? — Он указывал на человека, который встал с места в глубине зала. — У вас есть вопрос? А, это профессор Курода. Мистер Кинг, это профессор Курода. Он хочет задать вам вопрос.

    Я вгляделся вдаль. Лицо казалось смутным пятном; и тем удивительней было слышать ясный, звучный голос, который произносил слова внятно и отчетливо, словно роняя разноцветные мраморные шарики, которые катились прямо ко мне.

    — Профессор Кинг, в своей лекции вы упомянули об «Утешении философией» Боэция в переводе короля Альфреда. К какому времени, на ваш взгляд, следует отнести рукопись, хранящуюся в Коттонианской библиотеке?

    — В Коттонианской библиотеке?

    — Фонд «А», номер шесть.

    — Фонд «А», номер шесть. М-м... Право, не знаю. Как известно, мнения ученых в этом вопросе чрезвычайно противоречивы.

    — Не находите ли вы оснований отнести ее к первой половине десятого века?

    — М-да. Да. Скорее всего. Я почти уверен...

    — А не могли бы вы датировать рукопись более точно, профессор Кинг?

    — Нет. Боюсь, что нет. А каково ваше мнение?

    В ответ я услышал: «Благодарю вас, профессор Кинг». И с этими словами он исчез. Я по опыту знаю, что вопрос лектора часто кладет конец вопросам слушателей.

    — У кого еще есть вопросы, господа? — Профессор Ватанаба снова обшарил глазами зал. — Ну, в таком случае...

    Аплодисменты прозвучали так, словно кто-то встряхнул жестянку с мелкими камешками.

    — Ваша лекция была довольно интересна, мистер Кинг, — сказал профессор Ватанаба, когда мы вернулись в небольшую комнату, где был сервирован чай. Я поспешил напомнить себе, что японцы, говоря по-английски, часто употребляют слово «довольно» вместо «очень».

    — Вы открыли нам новый континент, — сказал скрипучим голосом дряхлый отставной профессор и надкусил пирожок.

    А еще какой-то человек, который был за столом четвертым, объявил:

    — У нас остается сорок минут до начала следующей лекции.

    — Я был слишком краток?

    — Нет, отнюдь нет. Но тема такова, что... что трудно задавать вопросы. Вот когда профессор Бланден читал лекцию о Шелли, мы задержались на целых двадцать минут, и все равно он не успел всем ответить.

    — Я опасался, что тема покажется слишком сухой.

    — Сухие темы, как и сухие вина, часто бывают наивысшего качества.

    Профессор Ватанаба тихонько засмеялся, довольный своей шуткой.

    Отставной профессор утер рот платком и сказал:

    — Мы в восхищении от блестящего языка мистера Кинга. — И на случай, если кто-нибудь не оценил его остроумия, пояснил: — От блестящего английского языка профессора Кинга.

    Эта шутка, которая для уха европейца прозвучала еще более плоской, чем первая, вызвала у его коллег взрыв восторженного смеха.

    Профессор Ватанаба первый перестал смеяться, встал и снял с книжного шкафа огромный пакет, который был чуть ли не в половину его роста.

    — Профессор Кинг, мы надеемся на ваше снисхождение и любезность. — Он поклонился мне, положил пакет на стол, за которым мы пили чай, и снова поклонился. — Примите этот подарок в знак нашей благодарности и уважения. Спасибо вам, профессор Кинг.

    — Вы очень любезны. Но это совершенно лишнее. Спасибо большое.

    — Вам спасибо, профессор Кинг. К сожалению, это лишь маленький подарок. Мы надеемся на ваше снисхождение и любезность.

    Но когда я нес подарок вниз по лестнице, он показался мне очень большим. Я уже догадался, что в пакете, хотя японский этикет не позволял мне развернуть его, прежде чем я приду домой. Кукольное семейство, непрощенно поселившееся у меня, увеличилось еще на одну куклу, одиннадцатую по счету.

    Внизу я с удивлением увидел француза Пьера, своего приятеля, который дожидался меня у входа. Он был вдвое выше ростом и вдвое красивее среднего японца и, как всегда, пришел в японском платье: кажется, ни один человек в зале, кроме него, не был в таком наряде.

    — Ну, что у тебя там на этот раз? — спросил он поанглийски, указывая на пакет, — английскому языку он выучился, когда служил в Лондоне в добровольческом французском полку. — Аквариум с тропическими рыбками?

    — Понятия не имею. Кажется, кукла. Надеюсь, ты не слушал мою лекцию?

    — Конечно, слушал.

    — Но, Пьер, чего ради? Какой дьявол тебя сюда принес?

    — Я преподаю английский язык, — сказал он. — Равно как и французский. У тебя есть сигареты?

    — Ты же знаешь, что я не курю.

    Он вгляделся и, вытянув длинную, костлявую руку, преградил путь японцу, который, отворачиваясь, попытался проскользнуть мимо нас.

    — А, профессор Нишимура!

    Японец низко поклонился.

    — Я не заметил вас, мсье Молле. — Едва ли было возможно не заметить такого рослого иностранца да еще в таком наряде. — Comment allez-vous?6

    — Спасибо, превосходно. Не угостите ли сигаретой?

    — К сожалению, нет, мсье Молле. Между одиннадцатью и пятью я никогда не курю.

    — Плохо дело. Но все равно спасибо. — Профессор поспешно обратился в бегство, а Пьер добавил: — Так я ему и поверил, будто он каждый день выбегает на улицу ровно в пять купить себе пачку сигарет. Вот скряга!

    — А своих сигарет у тебя никогда не бывает?

    — Конечно, бывают. Я то и дело их покупаю. Наказание с ними. Не успею купить пачку, как тут же ее теряю. И так без конца. Ты ведь обратил внимание, как часто я их покупаю?.. А, профессор Курода! Вы курите, профессор Курода, не правда ли? Будьте так добры...

    — Разумеется, мсье Молле, разумеется...

    — «Стэйт экспресс»!

    — Это одна из моих прихотей. Боюсь, что курение наносит ущерб не только моему здоровью, ноимоемукарману.

    — Вы ведь знакомы с мистером Кингом?

    — Нет. Но я счастлив воспользоваться случаем и выразить восхищение, которое вызвала у меня ваша лекция. Поистине «сокровенное в слова облечено». — Мне нескоро удалось вспомнить следующую строку: «И выразить его не часто нам дано»7. — Простите, что я позволил себе задать вам этот глупый вопрос.

    — Профессор Курода, как тебе, я полагаю, известно, один из крупнейших в Японии специалистов по древненорвежскому языку.

    Профессор Курода улыбнулся.

    — Скажем так: единственный в Японии.

    — Но он знает английскую литературу гораздо лучше, чем я. И быть может, лучше, чем ты.

    — Позвольте, господа, предложить вам по чашке кофе. Предстоит еще лекция профессора Такаяма об употреблении двоеточия у Свифта или о чем-то в этом роде. Может быть, вы захотите послушать?

    Мы приняли приглашение и последовали за этим аккуратным, радушным человечком в университетский городок. Я заметил, что он в отличие от большинства японских преподавателей одет не без щегольства: рубашка на нем была кремовая, тончайшего шелка, костюм светло-серый из дорогой шерсти, маленькие ноги обуты в сверкающие лакированные туфли. Он был лыс — только над затылком, от уха до уха, белела узкая полоска седых волос — и держал в руке кожаный портфель: не обычный истрепанный портфель, какие видишь у японских преподавателей, с потертыми углами и завивающимися спиралью ремешками на застежках, а новенький, словно купленный только сегодня.

    — Надеюсь, здесь будет не слишком шумно, — сказал он, придержав дверь кафе и пропуская нас вперед. — Ах нет, кажется, я ошибся. — В кафе было полно студентов. — «И громким смехом тешат свой досуг»8, — пробормотал он. — Пожалуйста, доктор Кинг. Садитесь. И вы тоже, мсье Молле.

    Как обычно, все глазели на Пьера, который, не успев сесть, схватил меню.

    — Я возьму мороженое, — сказал он. — Пожалуй, мороженое с фруктами. Или нет, мороженое со взбитыми сливками и пирожок. Нет, два пирожка. А вы что закажете, профессор Курода? — Он ощупал рукава своего кимоно. — Merde!9 Опять я без сигарет!

    — Пожалуйста, мсье Молле. Пожалуйста, возьмите всю пачку.

    — Нет-нет. Я возьму только две штуки. Или лучше три. Вот наказание. Только куплю сигареты и сразу же... Чего ты улыбаешься, Фрэнсис?

    — Здесь всегда подают сигареты.

    — Да, ты прав. Но подают какую-нибудь дешевую дрянь.

    — Вы окончили Оксфордский университет, доктор Кинг?

    — К сожалению, я не доктор, поэтому называйте меня просто мистер Кинг. Да, я окончил Оксфордский университет.

    — И мне посчастливилось встретиться с вами! А какой колледж?

    — Бэллиола.

    — Колледж Бэллиола! Это замечательно!

    — Закажем что-нибудь? — спросил Пьер. Невысокая официантка понурясь терпеливо стояла у нашего столика.

    — Разумеется, разумеется. — Профессор Курода сделал заказ и возобновил разговор. — Колледж Бэллиола — как это интересно. Ведь оттуда вышли Т. X. Грин, Джоуэт, Сиджуик10... и, конечно, ваш теперешний премьерминистр. Как жаль, что я учился не в Оксфорде. Я мечтаю побывать там, пока жив. «Ах, Оксфорд — имя, что милей ушам, чем университет, где он учился сам»11. Разумеется, это не так, мой университет мне очень мил. Я получил образование в Токио, — добавил он.

    — Ты не мог бы устроить профессору Курода стипендию? — спросил Пьер, хватая мороженое со сливками, прежде чем официантка успела поставить поднос. — Что за дрянные пирожки!

    — Я?

    — Ну, твоя организация.

    — К сожалению, стипендии выплачиваются лишь лицам в возрасте от двадцати пяти до тридцати пяти лет.

    — Да... — Профессор Курода вздохнул. — Боюсь, что я сжег за собой мосты и оказался между небом и землей. Перед войной я был объявлен японским правительством «персона нон грата»; после войны я вернулся в числе беженцев из Маньчжурии — уехал туда в военное время, спасаясь от нашего отвратительного милитаризма. И вот теперь я уже старик, а кто захочет потворствовать мечтам старика? И на что способен старик — ему остается только умереть.

    Пьер поднял голову от мороженого, которое он с жадностью отправлял в рот длинной ложкой.

    — Ну нет, вы на многое способны. Ваша «Грамматика древненорвежского языка», ваш перевод «Эммы»... Не говорите глупостей.

    Профессор Курода немного повеселел.

    — Вообразите, мистер Кинг, — сказал он, — «Эмма» до сих пор не издана в переводе на японский язык. Разве это не поразительно? Можно купить переводы почти всех романов Перл Бак, но Джейн Остин...

    — Джейн Остин не получила Нобелевской премии.

    — Замечательно вкусно, — сказал Пьер, вытирая платком губы. Он взял вилку, поддел на нее пирожок. — Черствый, — сказал он, чавкая. — Но не можешь ли ты сделать что-нибудь для профессора Курода? — спросил он.

    — Я бы с удовольствием.

    — Он настоящий англофил. Это же сразу видно. Он даже пишет стихи по-английски. Не правда ли, профессор Курода?

    — Не стихи, мсье Молле, а версификации, всего лишь версификации. Или под этим словом подразумеваются только рифмованные строчки? К сожалению, в моих стихах нет этого стержня — рифмы.

    — Мне хотелось бы почитать ваши стихи.

    — Право, ваша любезность не имеет границ. Номнебыло бы стыдно показать их вам, настолько они... ничтожны. — Он выбрал слово после некоторого колебания, но, сказав, по-видимому, остался доволен. — Вот если бы вы просмотрели небольшое эссе, которое я написал о романе «Там, где не смеют ступать ангелы»12...

    — Я буду очень рад.

    — Пожалуй, съем-ка я еще пирожок, — заявил Пьер.

    — Сделайте одолжение, мсье Молле, сделайте одолжение! Ведь мне не так уж часто выпадает на долю удовольствие принимать... угощать... двух столь выдающихся людей. — Он повернулся ко мне. — Надеюсь, мы с вами еще увидимся, мистер Кинг. Надеюсь, мы будем друзьями. Как говорят у вас в Англии, единственный способ иметь друга — это самому стать другом, не так ли? Я хочу стать вашим другом, мистер Кинг. Вы позволите?

    В Японии у меня было немало друзей среди молодежи; с людьми пожилыми я почти не дружил — профессор Курода был один из немногих. По-видимому, пожилые люди считали недостойным брать от дружбы слишком много, а давать в Японии, где за всякую любезность полагается платить любезностью, нередко означает то же самое, что брать. Но профессор Курода с самой первой нашей встречи готов был давать и брать без всякого расчета.

    В кафе я упомянул, что пишу статью о жизни Лафкадио Хирна13 в Мацуэ, где профессор Курода родился, о чем он сказал мне перед этим. Профессор пришел в восторг.

    — Я счастлив, — сказал он, сияя, — что есть иностранец, которого интересует наш Хирн. Заметьте, я сказал «наш». Он стал нашим, потому что, как видно, больше никому не нужен.

    — Он ваш, потому что сам выбрал вашу страну, — сказал Пьер.

    — Да, но боюсь, что он не столь крупный писатель, как нам бы хотелось.

    Профессор Курода вздохнул.

    — Он понимал Японию как никто, — сказал я.

    Через два дня у меня в доме раздался телефонный звонок.

    — Говорит Курода.

    — А, профессор Курода, доброе утро.

    — Мы с вами познакомились после лекции, которую вы прочли членам Японской ассоциации преподавателей английского языка.

    — Да-да, конечно.

    — Если помните, вы оказали мне честь и согласились выпить со мной кофе. Вы и мсье Молле.

    В своей необычайной скромности он полагал, что я мог забыть его за такое короткое время.

    Он спросил, нельзя ли ему зайти ко мне. Ему хотелось бы кое-что показать мне, кое-что такое, что, возможно, меня заинтересует. Но он боится мне помешать...

    — Пожалуйста, мистер Кинг, будьте со мной совершенно откровенны. Быть может, вы посвящаете свой воскресный досуг работе и пишете, в таком случае мне не хотелось бы оказаться навязчивым.

    В конце концов мне удалось его уговорить, и он согласился прийти.

    По японским понятиям об этикете считается неучтивым, если гость, едва сев, начинает прямо с цели своего прихода, и поэтому профессор несколько минут рассыпался в комплиментах по поводу моего дома («настоящее английское жилище») и пустыря, который некогда был садом («английский сад, поистине английский сад!») и только после этого развязал «фурошики» — носовой платок, который заменяет японцам карманы, и достал пачку тетрадок.

    — Не знаю, пригодится ли это вам. Мой двоюродный дед преподавал в Мацуэ в одной школе с Хирном. К несчастью, он умер совсем молодым, в возрасте тридцати двух лет, от туберкулеза легких, но он вел дневник, где есть немало записей о встречах с Хирном. Я нашел эти тетрадки много лет назад и перевел наиболее интересные места на английский. Я хотел написать небольшую книжку или хотя бы статью, но я ленив, живу беспорядочно и оставил это намерение, подобно многим другим. Однако вот переводы, если только вы сумеете разобрать мой скверный почерк. Надеюсь, вам будет любопытно.

    — Но ведь это поразительно!

    — Боюсь, что поразительного тут ничего нет. Хотя, пожалуй, есть кое-что... кое-что трогательное. Мой двоюродный дед очень любил Хирна. А Хирн платил ему за любовь презрением и равнодушием. Ведь это всегда печально, не правда ли?

    Разговаривая о Хирне, мы вышли в сад. Профессор Курода привстал на носки, заглядевшись сквозь ветки деревьев на луну, и чуть не упал — мне пришлось подхватить его под руку.

    — Что это за цветы у меня под ногами? — спросил он.

    — К сожалению, никаких цветов нет. Это просто сорняки.

    — Ну в таком случае, «восславим сорняки и запустенье»14. Пожалуйста, мистер Кинг, не превращайте все это в обычный японский сад — сплошное сплетение кустов и дорожек да стоячие пруды величиной с наперсток, где плодятся комары, которые заедают вас. Пускай этот «клочок земли чужой» навек принадлежит Англии.

    Мы сели на шаткие шезлонги под ветками японской хурмы и беседовали до позднего вечера.

    — Как вы доберетесь домой? — спросил я, когда он стал наконец прощаться.

    — Очень просто — я пойду пешком.

    — Мой шофер отвезет вас. Сам я, к сожалению, не вожу машину.

    — Но это совершенно лишнее. Мы ведь соседи.

    — Соседи?

    — Конечно. Вы не знали? Я живу вон там. — Он указал рукой. — Знаете, где корейская школа? А мой дом рядом. Еще до нашего знакомства я часто видел, как вы гуляли со своими свирепыми псами. Единственное пристрастие англичан, которое я никак не могу разделить, — это пристрастие к собакам.

    — В таком случае я вас провожу, — сказал я.

    — Нет, мистер Кинг, пожалуйста, не надо. Это вас утомит. Пожалуйста, не доставляйте себе беспокойства. Прошу вас.

    — Но мне хочется пройтись. Если только вы позволите взять с собой свирепых псов.

    — Псов?

    — Вы позволите?

    — А они кусаются?

    — Вас они ни за что не тронут. Видите ли, они ужасные снобы. А вы слишком хорошо и чисто одеты...

    — Вот моя скромная хижина.

    Мы шли минут пять, и теперь он остановился, указывая на маленький домик, стоявший неподалеку от большого особняка.

    — Этот особняк принадлежит моему брату. Он, как у вас говорят, бизнесмен и зарабатывает гораздо больше любого профессора. Вот он и предоставил мне эту хижину. Я буду рад, если вы как-нибудь навестите меня. — Казалось, он прочел мои мысли. — Я живу в одиночестве. — Тут он улыбнулся. — Поэтому вам не придется испытать на себе или причинить какие-либо неудобства, которые случаются в гостях у семейного человека. Как и вы, я холост. На Западе в этом не видят ничего странного, но здесь, в Японии, считается, что, если человек не женат, значит, он страдает какой-либо наследственной болезнью или в его характере есть серьезный изъян. Да-да! Некогда мой брат был весьма обеспокоен моим холостяцким положением. Но теперь, к счастью, я достиг того возраста, когда настаивать на женитьбе бесполезно. У меня есть кое-какие книги, которые могут вас заинтересовать.

    — Мне в самом деле можно будет к вам зайти?

    — Разумеется. Я буду очень рад. И вам незачем предупреждать меня заранее. По вечерам я обычно дома.

    — Благодарю вас.

    — Ну, а пока спокойной ночи, мистер Кинг. Спокойной ночи, Бен. Спокойной ночи, Арабелла. Спокойной ночи, Малыш. — Он торжественно поклонился всем собакам по очереди, потом еще раз поклонился мне и вошел в ворота. — Вы оказали мне большую честь, — сказал он через плечо.

    В его домике было всего две комнаты, внизу гостиная, наверху спальня, которая в тожевремяслужилакабинетом. И повсюду я видел книги: этажерка с книгами стояла даже в уборной. У него было много красивых и дорогих вещей — семейных ценностей, которые он привез из Мацуэ, — и еще немало такого, что мы назвали бы хламом: гипсовая статуэтка английской королевы в девичестве, купленная по случаю на ежемесячной распродаже в Китано; две уродливые лампы эпохи Мэйдзи; фисгармония, на которой он иногда играл гимны, хоть и не был христианином; пустые бутылки из-под виски старинных марок, о каких я никогда и не слыхивал, выстроенные в ряд на полке; фотографии Томаса Гарди, Джорджа Мередита и юного Бернарда Шоу, вставленные в рамки; несколько ваз из Бенареса, чашка с блюдцем из тонкого веджвудского фарфора, целая куча спичечных коробков фирмы «Брайент и Мэйс», фигурка гнома. Я подумал, что нагромождение японских вещей в моем собственном доме должно казаться японцу не менее странным.

    Профессор Курода заметил мой взгляд.

    — Наверное, все это вызывает увас ностальгию? — спросил он. — Мои друзья шутят надо мной. «Где вы живете, профессор Курода? — спрашивают они. — В Англии или в Японии?» — «Не знаю, — отвечаю я. — Знаю только, что живу в своем, особом мире». Но что же вы не сядете, прошу вас. Вот английское кресло-качалка. Не угодно ли? Превосходно. А я приготовлю чай. Вы ведь не откажетесь выпить липтоновского чаю?

    — Благодарю вас. С удовольствием.

    Он положил в чайник две ложки заварки, потом добавил третью.

    — Кажется, у вас принято добавлять лишнюю ложечку? Пожалуйста, будьте моим наставником, мистер Кинг. Когда заливаешь кипяток, нужно помешивать в тайнике или нет? Как, по-вашему?

    Он вел обширную переписку не только с учеными, работающими в его области, но и со многими английскими писателями, которыми особенно восхищался, и теперь, доставая коробку за коробкой, для чего ему часто приходилось залезать на стул, выкладывал передо мной письма.

    — Ваш Э. М. Форстер ответил на мое письмо, которым я осмелился его обеспокоить. Да... — Профессор приподнялся на носки, стараясь дотянуться до коробки, стоявшей на шкафу. — Благодарю вас, мистер Кинг, — сказал он, когда я помог ему снять коробку. — Да... — Он с улыбкой стал перечитывать письмо про себя. — Какое чудесное, какое изумительное письмо... Он словно разговаривает с вами. Вот взгляните, пожалуйста.

    И он протянул письмо мне.

    — Вам непременно нужно побывать в Англии, — сказал я наконец. — У вас такая большая переписка, вы столько знаете об Англии. Я постараюсь сделать все возможное.

    — Я вам глубоко признателен. Но кто согласится субсидировать старого ученого, которому пора уже оставить преподавание? А тех скромных средств, что у меня были, я лишился в Маньчжурии. Так уж получилось. Но ничего! У меня здесь собственный кусочек Англии. И вы добавили к нему немало. Я еще не показывал вам открыткуотБернарда Шоу? Вот взгляните, пожалуйста, это любопытно. Я написал ему, потому что мне не понравились некоторые его высказывания о герре Гитлере — к сожалению, довольно лестные высказывания, — и он ответил мне сердитой отповедью.

    Несколько недель спустя я пригласил профессора Курода на прием, который устроил в честь члена английского парламента, посетившего Японию. Это было глупо, и позже я пожалел о своей опрометчивости. Поначалу профессор отказывался — он так редко бывает в обществе, так долго жил, «забывши мир, в забвении у мира»15, к тому же ему «буквально нечего надеть для такого случая»; наконец он уступил моим настоятельным просьбам и после этого звонил мне раз пять или шесть, засыпая меня взволнованными вопросами. Как принято обращаться к члену парламента? В какое время лучше всего приехать, если в приглашении значится: «между шестью и восемью вечера»? Не посоветую ли я ему, какая из моих «сногсшибательных смесей» лучше всего подойдет для старика, которому, подобно Кассио, «вредно пить, потому что у него слабая голова»16.

    Разговаривая с одним из гостей, я увидел профессора через стеклянную дверь гостиной — он стоял в холле, притворяясь, будто рассматривает гравюру Хиросиге, подлинность которой он сам удостоверил всего неделю назад. Я вышел к нему.

    — А, профессор Курода! Рад вас видеть. Пожалуйста, входите, я представлю вас мистеру Долби.

    — Нет, нет, нет. Не сейчас, пожалуйста, не сейчас, — ответил он взволнованным шепотом. — Быть представленным такому знаменитому человеку... да еще в самом начале приема... Я не сумею двух слов связать. Я буду себя чувствовать совершенно... совершенно не в своей стихии.

    — Он всего только очередной Тэдпоул или Тэйпер17.

    Незадолго перед тем мы с ним разговаривали о политических романах Дизраэли.

    — Позвольте мне прежде собраться с духом.

    — Тогда, пожалуйста, выпейте, это поможет вам собраться с духом. Пойдемте.

    Я заставил его войти в гостиную.

    ... вам непременно надо попробовать предонин. Сразу исчезает этот ужасный зуд.

    — В баптистской клинике мне дали мазь.

    — Мазь! Да они с ума сошли!

    — Такую липкую, розоватого цвета. Я мажусь ею утром, а вечером смываю.

    Двое американских преподавателей стояли у самой двери, один держал в руке тарелку, и оба, разговаривая, угощались бутербродами.

    — Гарри, Длю... Позвольте представить вам профессора Курода. Мистер Ван Гроот, мистер Питерсон.

    — Профессор Курода, рад с вами познакомиться.

    — Добрый вечер, профессор Курода.

    — Но ведь теперь никто не употребляет мази. Вот уж пятьдесят лет аллергию мазью не лечат.

    — Кажется, в ней содержится какой-то антигистаминный препарат.

    — Попробуйте предонин. У меня была точно такая же аллергия, не проходила целыми неделями. Она появилась с тех пор, как я поел пряной приправы на индийском пароходе...

    Оба уже отвернулись от профессора.

    — Энид, дорогая. — Я поймал за локоть пухлую англичанку в соломенной, словно из мочалы сплетенной, шляпе, отошедшую от группы гостей, чтобы положить в пепельницу окурок сигареты. — Я хочу познакомить вас с профессором Курода.

    — Профессором... Как вы его назвали?

    — Курода. К-у-р-о-д-а... Это миссис Ивенс, профессор Курода. Она самая блестящая актриса в любительском театре Кобэ.

    — Ах, Фрэнсис. Вы давно не говорили мне таких комплиментов. А вы по какой части, профессор... э-э...

    — Я занимаюсь древненорвежским языком... — Профессор замолчал, так как в это время я всунул ему в руку бокал мартини. — Что это?

    — Мартини. Самый подходящий коктейль для вас.

    — Древненорвежский язык! Вы подумайте!.. Мой муж получил назначение в Осло на семь месяцев. Но я, к сожалению, не могла поехать с ним. Понимаете, не на кого было оставить детей. Древненорвежский! Подумать только!

    — Вы актриса?

    — Ах нет, мистер Кинг просто подшутил надо мной. Он ведь такой шутник... Вообще-то я действительно играю на сцене. Когда-то, чертову пропасть лет назад, я была профессиональной актрисой. А потом стала почтенной замужней дамой, вот и пришлось бросить сцену. Теперь играю только в любительских спектаклях у Кобэ. Вы бывали там когда-нибудь?

    — Нет, к величайшему сожалению...

    — Приходите непременно. Вам понравится, вот увидите. Мы как раз начали репетировать «Мышеловку». Знаете эту пьесу?

    — «Мышеловку»? — Профессор Курода был удивлен, но тут же лицо его прояснилось. — Ах, вы хотите сказать «Гамлета»?

    — «Гамлета»? — она даже взвизгнула, и под ярко накрашенными губами приоткрылись зубы. — Да нет же, господи! Как вам могло такое прийти в голову! Это знаменитое произведение Агаты Кристи. Я буду играть Маргарет Локвуд. Потрясающе интересно. Может быть, для вас или для профессора Кинга это недостаточно интеллектуально, зато простые смертные любят именно такие вещи.

    Профессор Курода вынул записную книжку.

    — Позвольте, я запишу. Эта вещь называется «Мышеловка»?

    — Совершенно верно.

    — И автор ее — мисс Маргарет Локвуд?

    — Да нет же, нет, профессор Курода!

    Тут мне пришлось оставить их и идти встречать входящих гостей, а когда через четверть часа я отыскал профессора, он опять был один и, стоя спиной ко всем, рассматривал мои книги. Я подошел к нему.

    — Ну, теперь я позакомлю вас с мистером Долби.

    — Нет-нет, мистер Кинг. Пожалуйста, не надо!

    — Он вам понравится.

    — Но у меня нет опыта в... общении с политическими деятелями... Я... я не знаю, как...

    Подошел мистер Долби.

    — Право, Кинг, у вас сегодня очень мило, очень. — Он жадно глотнул виски. — Сейчас у меня был прелюбопытный разговор с мэром. — Он указал бокалом на губернатора. — На редкость забавный старикан.

    — Он губернатор, — сказал я.

    — Ну, пускай губернатор. Мы говорили о моей предстоящей речи в Асоке.

    — В Осаке.

    — Да, вот именно. И он дал мне кое-какие советы. Очень даже полезные советы. А с вами мы, кажется, знакомы, не так ли?

    Он повернулся к профессору Курода, причем на лице у профессора появилась страдальческая улыбка, почти гримаса, и он бросил на меня взгляд, полный ужаса.

    — Понимаете, у меня еще не было времени просмотреть вашу брошюру, но я непременно это сделаю. Мой личный секретарь, вон тот, Дэвид Суинтон, говорит, что перелистал ее. Этот Дэвид — малый с головой, и у него на все хватает времени. Японские университеты, основанные миссионерами, — эта тема заслуживает внимания. — Он снова глотнул виски и, прежде чем я успел вмешаться, продолжал: — Профессор, вы-то мне и нужны, я хочу с вами посоветоваться. Насколько я представляю себе положение в Японии — если я ошибаюсь, вы меня поправляйте без церемоний, — война многое изменила здесь в лучшую сторону — демократизировался общественный уклад, возрос жизненный уровень. Но вместе с тем она в какой-то мере подорвала традиционные моральные устои японского народа...

    — Мне кажется... вы ошибаетесь... — начал Курода, но Долби не дал ему сказать.

    — Смею вас заверить! Этого не видит только слепой.

    Тут мне пришлось их оставить, чтобы попрощаться с одним высокопоставленным гостем. Когда я снова посмотрел в их сторону, Долби все еще раскачивался перед профессором Курода, который замер на месте, словно загипнотизированный.

    — ... первостепенная важность семейной основы... упадок веры... эти мальчишки, разодетые, как попугаи, битники, малолетние преступники...

    Громкий, привычный к парламентским речам голос гремел. Что ж, пожалуй, лучше всего было оставить их вдвоем.

    Без десяти восемь явился Пьер, он влетел в гостиную в своем кимоно, привлекая к себе удивленные взгляды.

    — Кажется, я опоздал... А мартини у тебя слишком сладкий, нельзя ли разбавить?

    Я взял у него бокал и отошел.

    — Так будет хорошо? — спросил я, вернувшись. — Я долил немного воды.

    Он сделал глоток, поморщился и помахал рукой профессору Курода, который в ответ приподнял свой бокал.

    — Что, профессор пьян?

    — Не знаю. Надеюсь, что нет.

    — Он весь красный.

    — Быть может, на него просто подействовало красноречие мистера Долби.

    — Это твой почетный гость?

    — Да, пойдем, я тебя представлю.

    — Потом. Сначала я должен подкрепиться. Я просто умираю с голоду. Ты не мог бы сделать мне сандвич, только настоящий, терпеть не могу эти крохи.

    — Мы скоро будем ужинать, и, я надеюсь, ты не откажешься присоединиться к нам.

    — Конечно. Только ведь эта толпа гостей будет расходиться еще битый час.

    Его предсказание оказалось слишком оптимистическим — было почти без четверти десять, когда мы отправились. Профессор Курода к этому времени совсем обессилел и сидел в одиночестве на кушетке, изредка улыбаясь и кивая неизвестно кому.

    — Мой шофер отвезет вас домой, — предложил я ему.

    — Очень рад, очень рад, — отозвался он.

    — Скоро он подъедет.

    — Очень рад. — Он поставил бокал на столик обеими руками, словно держал какое-нибудь из своих сокровищ эпохи династии Сун или Тан. — Ах, я вам скажу решительно: ваша смесь просто сокрушительна.

    — Профессор Курода, вы ведь поужинаете с нами? — Пьер плюхнулся на кушетку, так что Курода подскочил, словно на качелях.

    — Я лучше поеду домой.

    — Вздор. Мы вас не отпустим. Правда, Фрэнсис?

    — Разумеется. Если только профессор не против, — сказал я неохотно.

    — Нет ничего печальней, как вернуться домой в десять часов после питья коктейлей. Что остается делать? Либо завалиться спать и проснуться на целый час раньше обычного, либо же открыть жестянку печеных бобов. Вам, профессор, я не желаю ни того, ни другого.

    — Печеных бобов?

    — Ну, вы ведь японец и, наверное, достанете из холодильника пирожки с рыбой. Нет уж, вы непременно должны с нами поужинать.

    Мы отправились всемером, — кроме нас троих, поехали Долби, его помощник Дэвид Суинтон и Энид Ивенс со своим мужем Бобом. Долби хотел «отведать чего-нибудь в японском вкусе». Энид, страдавшая «желудочной коликой», уверяла, что для нее вредны японские блюда, а Боб без конца напоминал ей,что все европейские рестораны в Киото закрылись в восемь часов. Пьер ограничился тем, что все предложения называл «ужасными» или «чудовищными». Шел обычный пустой спор, какой завязывается всегда после приемов, где пьют коктейли, с той лишь разницей, что теперь спорили в прихожей под шум воды, низвергавшейся в унитаз за дверью уборной, куда заходили все по очереди. Молчал один лишь Курода.

    — Придумал! — воскликнул наконец Пьер. — Предлагаю компромисс: отведаем китайских кушаний. Недавно открылся новый китайский ресторан. Все только о нем и говорят. Он называется «Елисейские поля».

    — Как-как?

    — Да не все ли равно! Друзья уверяли меня, что готовят там великолепно.

    — Не знаю, окажутся ли китайские блюда полезней для моего желудка, чем японские...

    — Закажешь рис, — сказал Боб с неприязнью.

    — Нет уж, спасибо.

    — А вы что скажете, сэр? — спросил Пьер у Долби.

    — Веди, Макдуф!

    — Фрэнсис?

    — Пожалуйста, располагай мной.

    — Ну, вы-то, профессор Курода, конечно, любите китайскую кухню? Ведь профессор жил одно время в Китае. Он переведет нам меню.

    Профессор Курода справился с этим докучливым и сложным делом лучше, чем я ожидал: по-видимому, пока мы ехали в автомобиле, он протрезвел. Каждый выбирал то одно, то другое, заказы менялись множество раз. Мы снова и снова подзывали метрдотеля, и с каждым разом длинные нити бус, отделявшие наподобие занавески наш стол от общего зала, стучали все яростней. В ожидании ужина Боб и Энид перебранивались вполголоса, Пьер с Долби затеяли спор о генерале де Голле, Дэвид Суинтон расспрашивал меня, знаю ли я ту или иную знаменитость, а профессор Курода тихонько похрапывал, склонив голову на грудь.

    Наконец на столе выстроились бесчисленные тарелки.

    — Восхитительно! — воскликнула Энид.

    — Чудесно! — подтвердил Боб. Они сразу забыли о своей ссоре.

    — Скажите, когда вы были в Хельсинки, вас не приглашали в миленький китайский ресторанчик близ русской церкви? — спросил меня Дэвид Суинтон. — Одни мои друзья, барон с баронессой...

    — Говорят, старик терпеть не может возражений, но при мне ничего подобного не было. Если я преподношу что-нибудь напрямик, в открытую, ему это может прийтись не по вкусу, но он всегда выслушает внимательно — не раз мне удавалось даже его переубедить. К сожалению, Черчилль...

    — Профессор Курода, вы ничего не едите, — заметил Пьер.

    — Ах, да-да, — Курода встрепенулся. — Боюсь, что я... м-м... прикорнул и чуть было совсем не уснул. Простите меня, пожалуйста. Это поистине лукуллов пир. Да, поистине.

    Мы закончили ужин около полуночи, когда в ресторане уже не было никого, кроме нас, метрдотеля и официанта, который время от времени подходил взглянуть на нас сквозь занавеску.

    — Мне кажется, нам пора, — сказал я и, когда хмурый официант подошел в очередной раз, попросил подать счет.

    Когда он вернулся, я разговаривал с Долби и не заметил, что он подошел к профессору и поставил перед ним серебряную тарелочку со сложенным счетом. Пьер потом рассказывал, что Курода сперва побелел, потом покраснел и снова побелел. Наконец он наклонился ко мне через стол и прошептал голосом, исполненным ужаса:

    — Мистер Кинг... я прошу прощения... извините, пожалуйста... но я никак не могу... к несчастью, у меня нет...

    Тут Пьер, сидевший в конце стола, вскочил с места и выхватил счет из рук профессора.

    — Бедный профессор Курода! Он подумал, что мы хотим заставить его платить. Нет, профессор, нет, мы вовсе не собирались сыграть с вами такую шутку. Вот человек, который за все заплатит. Он может отнести расходы на счет английских налогоплательщиков. Не так ли, Фрэнсис?

    Было бы неучтиво возражать ему, и я покорно взял протянутый счет. Взглянув на него, я сам побледнел, покраснел и снова побледнел. Проскользнув за занавеску, я договорился с надменным метрдотелем, что счет пришлют мне завтра утром по служебному адресу.

    — Бедный профессор Курода! — Когда я вернулся, Пьер все еще посмеивался над профессором. — Вам пришлось пережить неприятную минуту, правда? Если б вы могли себя видеть!

    Мы отвезли Долби и Суинтона в отель, после чего я и Курода поехали дальше в моем автомобиле, сохраняя молчание, которое почему-то становилось все тягостней.

    — Надеюсь, вы не скучали?

    — Разумеется, нет, мистер Кинг.

    — Вы довольно долго разговаривали с Долби.

    — Да.

    — Говорят, он очень способный человек. Но это говорят о многих людях, а способности обнаруживаются далеко не сразу. Как вы думаете?

    Ответа не было.

    — Такие приемы всегда проходят отвратительно. Именно этот западный обычай японцам перенимать не стоит. — Молчание. — А знаете, я открыл новую болезнь — коктейльный синдром. Боль в пояснице, в затылке и в плечах, сильная жажда и отвращение к людям.

    Больше не было сказано ни слова, пока мы не остановились у ворот его дома.

    — Благодарю вас, мистер Кинг. Вы оказали мне большую любезность. Я получил огромное удовольствие.

    Эти вежливые фразы, сопровождаемые натянутой улыбкой и частыми поклонами, он произносил, как автомат.

    — Надеюсь, мы скоро увидимся. Если вы свободны, милости прошу ко мне завтра вечером на чашку кофе.

    — Благодарю вас, мистер Кинг.

    — И не забудьте, в воскресенье мы идем на концерт.

    — Благодарю вас, мистер Кинг.

    Но он не пришел на чашку кофе, и, когда я позвонил ему, напоминая о концерте, он отказался, сославшись на болезнь своей невестки. Прошло больше двух недель, прежде чем мы увиделись снова, и больше месяца, прежде чем наша дружба вошла в прежнюю спокойную колею. Что же произошло? Чем я его обидел? Должно быть, я не сумел догадаться вовремя, что каким-то образом, по его понятиям, он подвергся унижению, и всякий раз, вспоминая об этом, я невольно возвращался к недоразумению со счетом. Видимо, в нем-то и было дело.

    Хотя мы часто говорили о том, что он должен побывать в Англии, Курода всячески избегал прямых разговоров об осуществлении этой заветной его мечты.

    — Это слишком трудно, слишком сложно, я слишком стар, Япония слишком далеко от Европы, — таков неизменно бывал его ответ, и этот презренный фатализм приводил меня в неистовство.

    — Ведь вы хотите туда поехать, не так ли? — спросил я однажды.

    — Конечно, хочу.

    — Тогда надо что-то сделать.

    — Но что же я могу сделать, мистер Кинг?

    — Другие профессора добиваются субсидий в своем университете или в министерстве просвещения.

    — Они молоды.

    — Не все.

    — Ну тогда это знаменитые ученые, они слава нации и гордость нашей культуры. К несчастью, я не принадлежу к их плеяде.

    — Нет, принадлежите. Вы выдающийся ученый. И скромничать просто глупо.

    — Вы мне льстите, мистер Кинг.

    — Нисколько. Каким образом, например, этот старый дурак профессор Нозава попал в Европу?

    Курода сделал вид, будто он в ужасе от моих слов, но ему было приятно это слышать: он не любил профессора Нозава и относился к нему с презрением.

    — Профессор Нозава не дурак, мистер Кинг. Он крупнейший в Японии специалист по Марку Рутерфорду18.

    — Нет, он дурак. И вы это прекрасно знаете.

    Курода прикрыл рот рукой и хихикнул.

    — В таком случае я вынужден согласиться с известной поговоркой: «дуракам счастье».

    — Где он достал деньги?

    — Какие деньги, мистер Кинг?

    — На эту поездку.

    — Из многих источников, надо полагать, — в своем университете, в министерстве, в каких-нибудь фондах.

    — Почему бы вам не последовать его примеру?

    — Меня никто не приглашал.

    — Какое это имеет значение?

    — Если бы меня пригласили, тогда, возможно, хоть и не наверняка, мне удалось бы добиться субсидии. Все зависит от приглашения.

    — Кто должен вас пригласить?

    — Какой-нибудь университет или колледж. Профессор Нозава будет читать лекции в Калифорнии.

    — О Марке Рутерфорде? — спросил я с удивлением.

    — Нет, мистер Кинг. О буддизме, о позднем буддизме.

    — Что за вздор!

    — Нет-нет, он знаток буддизма, очень большой знаток.

    — А вы не могли бы прочитать лекции о буддизме?

    — Я? Вы шутите.

    — Итак, если вы получите приглашение от какогонибудь университета или научного общества, тогда, быть может...

    — Пожалуй, это облегчит дело. Но я не уверен. Все так сложно. У меня есть друзья в министерстве, и в университете я старался достойно себя поставить. Можно так выразиться? — Я видел, что он заранее готов отказаться от всяких попыток. — Право, боюсь, что все это слишком трудно. Пожалуйста, не беспокойтесь. У вас много других забот.

    Но я уже твердо решил устроить ему поездку в Англию, и то, что он не хотел меня затруднять, лишь укрепляло мою решимость. Я написал в Лондон своему начальству, в Оксфорд — бывшему своему руководителю и друзьям, которые теперь там преподавали, обратился ко многим писателям, членам парламента и японофилам. Все делали вид, будто заинтересованы, изъявляли полнейшую готовность помочь, но по той или иной причине никто не мог сделать ничего определенного. А потом, к своему удивлению и радости, я получил ответ на письмо, которое за несколько недель перед тем послал Генри Хантеру.

    Я знал Генри Хантера с тех самых пор, как он двадцать лет назад напечатал мое первое стихотворение; и после этой любезности — стихотворение было плохое, как и все остальные, которые я выложил перед ним, — он не раз столь же любезно мне помогал. Ведь Генри сам поэт — я едва не написал «был поэтом»; теперь он широко известен главным образом как профессиональный деятель из тех, что постоянно заседают на разных конференциях и в комитетах, а также разъезжают по свету, то произнося речи о свободе культуры, то входя в состав жюри литературных конкурсов, то читая лекции о писательском творчестве в американских университетах. Генри был постоянным членом многих комитетов Британского совета; с неизменной щедростью он читал лекции в зале совета трем десяткам бразильцев, или поляков, или японцев за вознаграждение, которого не хватило бы, чтобы потом угостить директора обедом.

    «... меня заинтересовало то, что вы сообщаете об этом профессоре, — писал он. — Но действительно ли он так достоин помощи, как вы это изображаете? Возникает невольное опасение, не выискали ли вы снова какого-нибудь неудачника, которому только протяни палец — и он отхватит всю руку. Но так или иначе, я, как вам, вероятно, уже известно, приглашен участвовать в предстоящей конференции Пен-клуба в Токио, и лондонское правление вашего совета предложило мне заодно прочитать там несколько лекций. Если хотите, я готов провести вечер в Киото, и вы сможете познакомить меня с этим профессором. Если он действительно таков, как вы пишете, у меня есть некоторые соображения, как ему помочь. Если вы желаете, чтобы разговор касался какойлибо определенной темы, дайте мне знать заранее. На мой взгляд, можно было бы поговорить об «официальном и неофициальном представительстве».

    Я поспешил к профессору Курода, чтобы сообщить ему новость.

    — Вы ведь слышали о Генри Хантере?

    — Ну как же. У меня даже есть где-то его первая книга стихов. Она теперь, кажется, стала редкостью. Издание Блекуэлла, а сам он в то время был еще студентом Оксфорда.

    — Прекрасно. Не забудьте захватить эту книгу с собой, когда с ним встретитесь, и попросите автограф.

    — При первой же встрече?

    — Да. Такие вещи льстят его самолюбию.

    — А вы в самом деле уверены... — Он замолчал.

    — В чем?

    — Ну, вы в самом деле уверены... Понимаете, я не могу избавиться от чувства, что мистер Хантер так любезен просто из... из дружбы к вам.

    — Ничего подобного. Генри совсем не таков. Если он чего-нибудь не может или не хочет сделать, то говорит об этом прямо.

    — Я не хочу беспокоить столь выдающегося человека их-за таких пустяков.

    — Генри любит помогать людям. Он что-нибудь сделает для вас, я уверен. Ведь он пользуется очень большим влиянием.

    — Но я боюсь показаться ему совсем не таким интересным человеком, как вы меня изобразили. Он будет разочарован.

    — Пустое!

    Его малодушие начало приводить меня в отчаяние.

    — Как многие обаятельные люди, Генри легко поддается обаянию других.

    — Но у меня нет никакого обаяния, ровным счетом никакого, мистер Кинг.

    — Нет, есть. Вы ему понравитесь. Вот увидите.

    Я договорился, что Курода встретится со мной и с Генри на лекции, а потом мы пообедаем все вместе в японском ресторане, где Курода угощал меня несколько месяцев назад. Но когда лекция началась, я не нашел профессора в переполненном зале.

    Генри читает лекции экспромтом. Если он в ударе, это удается ему блестяще; если же нет, он начинает перескакивать с одного на другое, повторяться и порой несколько фраз подряд произносит, закрыв глаза. Но в тот день он не закрыл глаза ни разу. Едва он кончил, его с шумом и смехом окружила толпа студентов, многие просили автограф. Ко мне подошел мой секретарь, японец.

    — Только что звонил профессор Курода.

    — Профессор Курода? Почему же вы меня не позвали?

    — Это было во время лекции. К сожалению, он заболел.

    — Заболел? Что с ним такое?

    Я видел его не далее как утром.

    — Желудочное расстройство. Он выразил сожаление, что не мог присутствовать на лекции.

    — Но теперь-то он приедет?

    — Он сказал, что не уверен в этом. Просил передать вам и мистеру Хантеру, чтобы вы обедали без него. Если ему станет лучше, он приедет в ресторан.

    К сожалению, дома у профессора не было телефона.

    — Он в самом деле болен?

    — Так он сказал, мистер Кинг.

    — А голос у него был какой? Нездоровый?

    — Вы спрашиваете, какой у него был голос, мистер Кинг?

    — Нет, это не имеет значения. Благодарю вас.

    Генри читал студентам свои стихи. Кончив, он отдал книгу владельцу и повернулся ко мне.

    — Ну что? Двинем?

    — Курода не явился.

    — Этот профессор?

    — Он позвонил и просил передать, что заболел. Что-то с желудком. Но я этому не верю. У него желудок, как у страуса.

    — И как страус, он норовит спрятать голову в песок перед встречей со мной. Вы не могли бы ему позвонить?

    — У него нет телефона.

    — Что ж, в крайнем случае я мог бы встретиться с ним завтра.

    — До половины девятого?

    — Да, непременно до половины девятого. В такую рань — это просто ужас.

    — Если мне не удалось свести его с вами теперь, едва ли вероятно, что это удастся в такое время.

    — Как бы там ни было, я умираю с голоду. Мы идем? До свидания, друзья. Увидимся как-нибудь еще... Чудесные ребята. Право, чудесные. Сегодня мне надо будет лечь пораньше. Так что не вздумайте меня искушать. Но мне рассказывали, что в Токио, где-то недалеко от вокзала, есть небольшой бар — я уверен, вы его знаете...

    Домой я вернулся около полуночи, а Генри остался пьянствовать в баре с каким-то случайным собутыльником, которого он, по крайней мере в ту минуту, без сомнения, предпочитал мне. Я был встревожен, огорчен, и, несмотря на поздний час, меня тянуло зайти к профессору Курода домой и узнать, что с ним. Незачем и говорить, что он не пришел в ресторан. Я чувствовал, что не усну, и долго полировал шкатулку сандалового дерева, которую купил накануне, а потом, томясь от бессонницы, решил прогуляться с собаками, причем неизбежно должен был пройти вдоль канала, на берегу которого жил Курода.

    К моему разочарованию, свет в его окнах не горел: должно быть, профессор спал. А поскольку он редко ложился раньше двух или трех часов ночи, я решил, что болезнь его не притворство. Мне стало совестно, что я сердился, упрекал его в том, что он меня подвел, а он все это время страдал и мучился! Не нажать ли кнопку звонка? Если бы он жил не один, я непременно так бы и сделал.

    Я пошел дальше, поднимаясь на взгорье, и ночь, непохожая на летние японские ночи, обычно насыщенные сыростью, была так хороша, что я незаметно забыл свою досаду и разочарование. Я спустил собак с поводка, хотя это запрещено японскими законами, и шел не спеша, потому что теперь они не тянули меня за собой. Возвращаясь назад вдоль канала, я услышал стук гета, японских деревянных башмаков, — невидимые, они постукивали впереди меня в ночной тишине: на мой взгляд, это один из самых красивых и вместе с тем пугающих звуков на свете. Вдруг все три собаки ринулись вперед, не обращая внимания на мои окрики. Подойдя ближе, я увидел, что они прыгают вокруг человечка в летнем кимоно, который отбивается полотенцем и эмалированным тазом — очевидно, он шел в японскую баню или возвращался оттуда.

    — Бен! Арабелла! Назад! Ко мне! Малыш!

    Собаки тотчас повернули головы, они даже виляли хвостами, но не шли ко мне. Я вгляделся в темноту.

    — Профессор Курода!

    — А, мистер Кинг... Это вы. Я боялся, что меня, как Актеона19, растерзают эти звери...

    — Значит, все в порядке?

    — О да, конечно. Мне кажется, они и не собирались меня трогать. Ведь они меня знают.

    Я спрашиваю про ваш желудок.

    Ах, вы об этом. — Он смутился. — Да, благодарю вас. Это недомогание быстро прошло. Боюсь, что я слишком много съел за завтраком. Благодарю вас. Теперь мне гораздо лучше. Можно сказать, я совершенно здоров... Насколько может быть здоров человек в моем возрасте. Мне очень жаль, что я был лишен возможности...

    — Да, вы поступили нехорошо. Ведь я так старался все устроить. И если вы не повидаетесь с мистером Хантером завтра рано утром, до половины девятого...

    — До половины девятого?

    В девять ему надо быть в аэропорту.

    Ах, я не смею беспокоить его в столь ранний час.

    Это невозможно. Право, я глубоко сожалею...

    — Да поймите же, другого случая не будет! Он сделал бы что-нибудь для вас, я уверен. Может быть, он и теперь еще что-нибудь сделает, хоть и не познакомился с вами, но это менее вероятно. Гораздо менее.

    — Да, я понимаю. Разумеется, — Он вытер полотенцем лоб и шею. — Я кругом виноват. — Он теперь смотрел на луну, как смотрел в тот вечер, когда впервые пришел ко мне домой, и мне показалось, что это было давным-давно. — В такую ночь... — начал он.

    — Хотите вы поехать в Англию? — воскликнул я в отчаянии. — Хотите или нет?

    — Гм, — сказал он, беря меня под руку. — Позвольте, я вас провожу.

    — Я не верю, что вы хотите поехать! Ну? — Это была провокация, я знал, что поступаю жестоко, впервые в жизни, и понимал, что он при этом чувствует, но мне ужо было все равно. — Хотите?

    — Хотел, — сказал он. — Очень хотел.

    — Но почему же в прошедшем времени?

    — В прошедшем?

    — У вас появились сомнения?

    Мы помолчали. Потом он слегка сжал мне руку.

    — Да, — сказал он наконец. — Да. У меня появились сомнения. Я очень боюсь, что... что не оправдаю ожиданий там, в Англии.

    — И это все?

    — Все?

    — Или же... — Я вдруг догадался, — Или же вы боитесь, что Англия не оправдает ваших ожиданий?

    — Как вы сказали?

    Я повторил вопрос.

    И вдруг он засмеялся.

    — Да, пожалуй, — согласился он, — У меня ведь есть своя Англия. И мои друзья японцы смеются надо мной, потому что я в ней живу... Но найду ли я... Найду ли я ее там? Раньше я в этом не сомневался. Но по мере того как она становилась все ближе и ближе — я говорю про Англию, — сомнения начали расти. Этот прием у вас в доме... все эти люди... Конечно, это прекрасные люди, прекрасные, пожалуйста, не думайте, что я их осуждаю. Но они какие-то... м-м... Какие-то не совсем такие, как я ожидал. Понимаете, они вызвали у меня тревогу. И я начал думать об этой... этой проблеме, — заключил он с печальной улыбкой.

    — Я понимаю.

    — Моя Англия — это Англия Джейн Остин, Вордсворта, Джордж Элиот, Томаса Гарди и даже... — он рассмеялся, — Даже Марка Рутерфорда. Я... я не хочу потерять эту Англию. Наверное, это очень глупо?

    — Нет, — сказал я, подумав.

    — Значит, вы не слишком сердитесь на меня?

    — Нет. Конечно, нет.

    — Но вы огорчены?

    — Немного.

    Он вздохнул.

    — Да я и сам огорчен. Но лучше испытать небольшое огорчение, чем разочароваться всерьез, и я не хочу рисковать. — Он снова сжал мою руку. — Так что я не стану беспокоить вашего друга, милейшего мистера Хантера, завтра рано утром.

    — Как вам угодно, профессор Курода.

    Его глаза блеснули.

    — После болезни мне надо хорошенько выспаться.
     



    1 Из стихотворения «Солдат» английского поэта Руперта Брука:
    И если смерть мне суждена судьбой,
    Знай: где-то есть клочок земли чужой,
    Что Англии навек принадлежит.

    2 Правительственная организация, которая оказывает иностранцам помощь в изучении английского языка и распространяет всевозможные сведения об Англии во многих странах.
    3 Современные английские художники.
    4 Английские композиторы.
    5 Основатель организации бойскаутов.
    6 Как поживаете? (франц.)
    7 Из поэмы английского поэта начала XVIII в. Александра Попа «Опыт о критике».
    8 Из поэмы Оливера Голдсмита «Покинутая деревня».
    9 Черт! (франц.)
    10 Английские пехотные и морские офицеры.
    11 Джон Драйден, Пролог к Оксфордскому университету.
    12 Роман современного английского писателя Э. Форстера.
    13 Лафкадио Хирн (1850-1904) — писатель, сын ирландского офицера, проживший в Японии большую часть жизни.
    14 Цитируется поэт XIX века Джерард Гопкннс.
    15 Из стихотворения Александра Попа «Послание Элоизы к Абеляру».
    16 Шекспир, «Отелло», акт II, сцена 3.
    17 Закулисные политические интриганы, выведенные английским политическим деятелем и писателем XIX в. Бенджамином Дизраэли в его романах «Конингсби» и «Сибилла».
    18 Псевдоним английского писателя XIX века Уильяма Райта.
    19 Согласно древнегреческому мифу, охотник Актеон увидел Артемиду во время купания. Разгневанная богиня превратила его в оленя, и он был растерзан собаками.
     

    Джон Кольер. Ночью все кошки черны

    Мистер Спирс пришел домой поздно ночью. Он тихохонько прикрыл за собой дверь, включил свет и долго стоял на коврике в передней.

    У мистера Спирса, преуспевающего доверенного, было длинное, худое и неизменно бледное лицо, холодный взгляд и плотно сжатые губы. Под челюстью у него все время что-то подрагивало, как у рыбы жабры.

    Он снял котелок, осмотрел его снаружи, заглянул внутрь и повесил на обычное место. Затем стащил шарф из темного материала в горошек подобающего размера, тщательно его оглядел и повесил на другой крючок. Пальто, изученное с еще большей дотошностью, повисло на соседнем крючке, а сам мистер Спирс быстро поднялся наверх.

    В ванной он долго-долго разглядывал себя в зеркале, вертелся так и эдак, откидывал голову назад и склонял набок, чтобы рассмотреть шею и нижнюю челюсть. Он отметил, что с воротничком все в порядке, убедился, что булавка в галстуке на месте, осмотрел запонки, пуговицы и наконец принялся раздеваться. Каждый предмет туалета он опять-таки инспектировал самым пристальным образом — и благо, что миссис Спирс при сем не присутствовала, а то бы она решила, что он проверяет, не осталось ли на костюме женского волоса или следов пудры. Но миссис Спирс спала вот уже добрых два часа. Исследовав одежду до последнего стежка, ее муж прокрался за платяной щеткой, которую он после всего употребил и как сапожную. Наконец он осмотрел руки и ногти и тщательно вымыл их с помощью губки.

    Затем мистер Спирс уселся на край ванны, оперся локтями о колени, подпер подбородок ладонями и погрузился в глубокое раздумье. Время от времени, покончив с очередной мыслью, он отводил палец и снова прижимал его к щеке, а иногда и к тому месту, где у него что-то подрагивало, как у рыбы жабры.

    В конце концов мистер Спирс, судя по всему, пришел к удовлетворительному выводу. Он выключил свет и направился в супружескую спальню, выдержанную в кремовых и розоватых тонах с отделкой под старое золото.

    Утром мистер Спирс встал, как обычно, и со свойственной ему миной спустился к завтраку.

    Жена, полная во всех отношениях его противоположность (каковой, по убеждению многих, и надлежит быть жене), уже хлопотала за кофейником. Она была пухленькой, белокурой, добродушной и беззаботной, короче, обладала всем тем, чем должна обладать хозяйка за семейным столом, и, быть может, даже в избытке. Двое малышей уже завтракали, двое старших еще не спускались к столу.

    — Ага, вот и ты, — приветствовала мужа миссис Спирс. — Ты вчера поздно вернулся.

    — Около часу, — заметил мистер Спирс, раскрывая газету.

    — Да нет, пожалуй, попозже, — сказала она. — Я слышала, когда часы пробили час.

    — Ну, значит, в полвторого, — сказал он.

    — Тебя подвез мистер Бенскин?

    — Нет.

    — Не сердись, дорогой, я ведь просто так спросила.

    — Где кофе?!

    — Я не против, если ты отужинал с друзьями, — сказала она. — Мужчине иной раз нужно провести вечерок в своей компании. Но тебе и отдыхать надо, Гарри. Я, кстати, этой ночью совсем не отдохнула. Ох какой страшный сон мне приснился! Мне снилось...

    — Если я, — обрезал ее муж, — ненавижу что-нибудь еще больше, чем помои у себя на блюдце, — полюбуйся на эту пакость...

    — Прости, дорогой, — сказала миссис Спирс, — но ты так резко потребовал кофе, что...

    — А папочка пролил кофе, — пискнул малыш Патрик. — У него рука дернулась — вот так.

    Мистер Спирс посмотрел на своего младшего сына, и младший сын прикусил язык.

    — Я повторяю, — продолжал мистер Спирс, — что если я ненавижу что-нибудь еще больше, чем эту пакость у себя на блюдце, так это дурочек, которые за завтраком трещат про свои сны.

    — Дался тебе этот сон! — ответила миссис Спирс с величайшим добродушием. — Не хочешь слушать, дорогой, и не надо. Я потому только хотела его рассказать, что он был про тебя.

    С этими словами она вернулась к прерванной трапезе.

    — Или рассказывай свой сон, или не рассказывай, что-нибудь одно, — сказал мистер Спирс.

    — Ты же сам заявил, что не желаешь о нем слышать, — небезосновательно заметила миссис Спирс.

    — Самая гнусная и отвратительная порода кретинов — это те, кто сперва напускает тайны, а потом...

    — При чем тут тайна, — сказала миссис Спирс. — Ты заявил, что не хочешь...

    — Послушай, будь добра, прекрати все эти штучки и в двух словах изложи, что за чепуха тебе приснилась. На том и покончим, ладно? Представь, что ты даешь мне телеграмму.

    — «Мистеру Теодору Спирсу-вилла «Нормандка» — Рэдклифф-авеню — предместье Рекстон-Гарденз, — выпалила миссис Спирс. — Мне приснилось ты умер на виселице тчк».

    — На виселице, мамочка, — сказала крошка Дафна.

    — Здравствуй, мать! — сказала ее старшая сестра, появляясь в столовой. — Здравствуй, папка! Простите, что опоздала. Доброе утро, дети. В чем дело, папа? У тебя такой вид, будто ты только что спровадил налогового инспектора.

    — За убийство, — продолжала миссис Спирс, — что ты совершил темной ночью. Я так ясно все это видела во сне! У меня камень с души свалился, когда ты сказал, что пришел вчера в полвторого.

    — В полвторого, держи карман шире, — перебила ее старшая дочь.

    — Милдред, — заметила мать, — не говори, как в кино.

    — Папуля у нас старый повеса, — сказала Милдред, разбивая яйцо. — Вчера мы с Фредди вернулисьс танцев в полтретьего, так на вешалке не было ни его шляпы, ни пальта.

    — Ни пальто, — сказала крошка Дафна.

    — Если этот ребенок еще раз поправит тебя или свою старшую сестру в моем присутствии... — начал мистер Спирс.

    — Помолчи, Дафна! — сказала миссис Спирс. — Вот и все, дорогой. Мне приснилось, что ты совершил убийство и тебя повесили.

    — Папулю повесили?! — воскликнула Милдред е оживлением. — Ой, мамочка, а кого он убил? Расскажи нам со всеми леденящими душу подробностями.

    — По правде сказать, они таки и были леденящими, — ответила мать. — Я утром встала совсем разбитая. Это был несчастный мистер Бенскин.

    — Что?! — переспросил мистер Спирс.

    — Ну да, ты убил беднягу Бенскина. Хотя не могу взять в толк, зачем тебе убивать своего компаньона.

    — Затем, что тот настаивал на проверке отчетности, — объяснила Милдред. — Так всегда бывает. Я знала, что папуля кончит одним из двух: или его убьют, или он сам попадет на весилецу.

    — На виселицу, — сказала крошка Дафна. — А кого он убил?

    — Помолчи, — сказал отец. — Эти детки меня в гроб вгонят.

    — Значит, так, дорогой, — продолжала миссис Спирс, — мне снилось, что поздно ночью ты был с мистером Бенскином. Он подвозил тебя в своей машине, и вы говорили о делах-знаешь, как бывает: приснится умный-умный разговор о вещах, о которых и представления не имеешь, но во сне вроде все понятно, хотя на самом деле, конечно, чистая белиберда. Совсем как с анекдотами. Приснится, что придумала самый лучший анекдот на свете, а проснешься...

    — Не отвлекайся, — строго заметил мистер Спирс.

    — Значит, дорогой, вы болтали, а потом въехали в его гараж, а гараж был такой узкий, что дверцы у машины можно было открыть только с одной стороны, вот ты и вылез первым и сказал ему: «Одну минуточку», потом опустил спинку переднего сиденья его маленького «шевроле» и пробрался к заднему сиденью, где лежали ваши пальто и шляпы. Да, говорила я или нет, что вы ехали без пальто, потому что ночь была теплая, какие сейчас стоят?

    — Дальше, — сказал мистер Спирс.

    — Значит, там лежали ваши пальто и шляпы, на заднем сиденье, а мистер Бенскин все еще сидел за рулем. Его пальто было темное, он всегда его носит, а твое из светлого шевиота, которое ты вчера надевал, и там лежали еще ваши шелковые шарфы, и шляпы, и все остальное, и ты взял один шарф — они оба были в белый горошек, помнится, на мистере Бенскине был шарф, похожий на твой, когда он обедал у нас в прошлое воскресенье, только у него шарф был темно-синий. Значит, ты взял шарф, сделал на нем петлю, а сам все это время про что-то рассказывал мистеру Бенскину и вдруг набросил петлю ему на шею и задушил его.

    — Потому что тот настаивал на проверке отчетности, — вставила Мйлдред.

    — Однако это... это уж слишком, — произнес мистер Спирс.

    — С меня-то уж этого вот как достаточно, — сказала его супруга. — Я так напереживалась во сне. Ты достал веревку, к одному концу привязал шарф, а другой обмотал вокруг балки, что в крыше гаража, чтобы выглядело, будто он сам с собой покончил.

    — Боже всемогущий! — сказал мистер Спирс.

    — Я видела это так ясно, что просто слов нет. А потом все перемешалось, как бывает во сне, и ты все время появлялся в том самом шарфе, и он все время обматывался у тебя вокруг шеи, а потом был суд, и на суде опять был шарф. Только при дневном свете увидали, что это шарф мистера Бенскина, потому что он темно-синий. А при электрическом он казался черным.

    Мистер Спирс крошил пальцами хлебный мякиш.

    — В высшей степени удивительно, — произнес он.

    — Конечно, все это глупо, — сказала жена, — но ведь ты сам заставил меня рассказать.

    — Не так уж это и глупо, если разобраться, — ответил мистер Спирс. — Вообще-то мистер Бенскин действительно подвез меня вчера в своей машине. У нас был очень серьезный разговор. Не вдаваясь в детали, скажу, что я обнаружил весьма странные дела у нас в конторе. Пришлось с ним объясниться. Разговор был долгий. Возможно, я пришел домой позже, чем мне показалось. И знаешь, когда мы с ним расставались, у меня возникло чудовищное предчувствие. Я подумал: «Этот парень собирается покончить с собой». Именно так я и подумал. Едва не вернулся назад. Я почувствовал... я почувствовал ответственность. Дело было серьезное, и я поговорил с ним начистоту. — Неужто мистер Бенскин — мошенник? — воскликнула миссис Спирс. — Мы разорены, Гарри?

    — Нет, до этого не дошло, — ответил мистер Спирс. — Но порядком залезли в долги.

    — А ты уверен, что это он? — спросила миссис Спирс. — Он... он такой честный на вид.

    — Либо он, либо я, — ответил мистер Спирс. — А я тут ни при чем.

    — Но ты ведь не веришь, что он... что он повесился?

    — Сохрани господь! Но, учитывая мое предчувствие, — оно, должно быть, и навеяло тебе этот сон.

    — Роза Уотерхаус, правда, тоже видела во сне воду, когда у нее брат ушел в плавание, — сказала миссис Спирс, — но он так и не утонул.

    — Таких случаев можно насчитать тысячи, — отозвался муж. — Но, как правило, подробности в этих снах всегда перевраны.

    — Дай-то Бог, чтобы так оно и оказалось! — воскликнула миссис Спирс.

    — Например, — продолжал мистер Спирс, — этой ночью мы как раз не снимали ни пальто, ни шарфов: обстановка едва ли располагала к интимности.

    — Еще бы, — сказала миссис Спирс. — Подумать только, что мистер Бенскин на такое способен!

    — Уж кто бы никогда не подумал, так это его жена, бедняжка, — мрачно заметил мистер Спирс. — Я твердо решил пощадить ее чувства. Поэтому-Милдред и дети, слышите! — что бы там ни случилось, никому об этом ни слова, ни даже полсловечка. Понятно? Никому! Вы ничего не знаете. Одно-единственное слово может навлечь позор на несчастную семью.

    — Ты совершенно прав, дорогой, — сказала жена. — Я присмотрю, чтобы дети не болтали.

    — Привет, мать! — крикнул Фред, врываясь в комнату. — Привет, шеф! Есть не буду-нету времени. Если ли повезет, только-только успею на поезд. Кстати, чей это шарф? У тебя ведь такого не было, правда, пап? Темно-синего? Можно, я его надену? Господи, да что это с вами? Что с вами, я спрашиваю?!

    — Иди сюда, Фред, — сказала миссис Спирс. — Иди сюда и закрой дверь. На поезд можешь не торопиться.

     


    Агата Кристи. Испанский сундук

    I

    Как всегда, без минуты опоздания Эркюль Пуаро вошел в свой крохотный рабочий кабинет, где его секретарь мисс Лэмон уже дожидалась распоряжений на день.

    Каждому, кто впервые видел мисс Лэмон, могло показаться, что она состоит исключительно из острых углов, что, впрочем, вполне устраивало Пуаро, во всем предпочитавшего геометрическую точность.

    Правда, если говорить о женской красоте, тут Эркюль Пуаро свое пристрастие к геометрии не доводил до абсурда. Наоборот, он был скорее старомоден и, как истый житель континента, предпочитал округлость и даже, если можно так выразиться, пикантную пышность форм. Женщина, считал он, прежде всего должна быть женщиной. Ему нравились роскошные, экзотические женщины с безукоризненным цветом лица. Одно время ходили слухи о его романе с русской графиней, но это было очень давно. Ошибки и увлечения молодости.

    Что же касается мисс Лэмон, то мосье Пуаро просто забывал, что она женщина. Для него это была безупречно точно работающая машина. И действительно, мисс Лэмон отличалась поистине устрашающей работоспособностью. Ей было сорок восемь, и природа милостиво обошлась с ней, начисто лишив всякого воображения.

    — Доброе утро, мисс Лэмон.

    — Доброе утро, мосье Пуаро.

    Пуаро сел за письменный стол, а мисс Лэмон, разложив перед ним аккуратными стопками утреннюю почту, снова уселась на свое место, держа наготове карандаш и блокнот.

    Но в это утро обычный распорядок дня был неожиданно нарушен. Пуаро принес с собой утренний выпуск газеты, и теперь его глаза с интересом пробегали заголовки. Огромные буквы буквально вопили: «Тайна испанского сундука! Последние новости!»

    — Вы, разумеется, просматривали утренние газеты, мисс Лэмон?

    — Да, мосье Пуаро. Новости из Женевы не очень радуют.

    Пуаро досадливым жестом отмахнулся от новостей из Женевы.

    — Испанский сундук, — вслух размышлял он. — Вы можете мне сказать, мисс Лэмон, что такое испанский сундук?

    — Я полагаю, мосье Пуаро, что это сундук, который был изготовлен в Испании.

    — Каждый мало-мальски разумный человек дал бы мне такое объяснение. Следовательно, вы точно не знаете?

    — Их принято, как мне кажется, считать мебелью елизаветинской эпохи. Они очень вместительны, больших размеров, со множеством медных украшений. Если поддерживать блеск полировки, то выглядят они вполне прилично. Моя сестра как-то купила такой сундук на распродаже. Она хранит в нем столовое белье. Он в прекрасном состоянии.

    — Не сомневаюсь, что вся мебель в доме вашей сестры в прекрасном состоянии, — галантно склонив голову, произнес Пуаро.

    На это мисс Лэмон не без грусти заметила, что нынешняя прислуга не знает, что такое «полировать локтями».

    Мосье Пуаро вскинул на нее удивленные глаза, но решил воздержаться от расспросов, что может означать столь странное выражение.

    Он снова углубился в газету и еще раз пробежал глазами список имен: майор Рич, мистер и миссис Клейтон, командор Макларен, мистер и миссис Спенс. Для него это были всего лишь имена, не более. Но за ними стоят живые люди, их страсть, любовь, ненависть, страх. Драма, в которой ему, Пуаро, не доведется участвовать. А жаль. Шестеро гостей на званом ужине, в комнате, где у стены стоит вместительный испанский сундук. Шестеро гостей, пятеро из которых беседуют, закусывают у буфета с холодными закусками, заводят граммофон, танцуют, а шестой лежит мертвый на дне испанского сундука...

    «Вот досада, — подумал Пуаро. — Как обрадовался бы мой славный Гастингс! То-то получил бы удовольствие, дав волю своей фантазии! Какие нелепые предположения и догадки он сейчас бы высказал! Ах, ce cher Гастингс, как мне его не хватает. А вместо него...»

    Пуаро вздохнул и покосился на мисс Лэмон, которая, вполне разумно заключив, что шеф не расположен в это утро диктовать ей письма, сняла крышку с пишущей машинки и ждала лишь удобного момента, чтобы закончить кое-что из поднакопившейся работы. Ее меньше всего волновала история со зловещим испанским сундуком, в котором обнаружили труп.

    Пуаро вздохнул и стал изучать фотографию в газете. Все фотографии в газетах, как правило, никуда не годятся, а эту, пожалуй, можно было отнести к числу особенно неудачных. И все-таки, какое лицо! Миссис Клейтон, вдова убитого...

    И вдруг, повинуясь безотчетному чувству, мосье Пуаро протянул газету мисс Лэмон.

    — Взгляните па этот снимок, — сказал он. — На это лицо.

    Мисс Лэмон послушно, без какого-либо интереса посмотрела на фотографию.

    — Что вы о ней скажете, мисс Лэмон? Это миссис Клейтон.

    Мисс Лэмон взяла в руки газету, еще раз небрежно взглянула на фотографию и сказала:

    — Она немного напоминает мне жену управляющего банком в Кройдон-Хите, когда мы там жили.

    — Это любопытно! — воскликнул Пуаро. — Расскажите мне, пожалуйста, все, что вы знаете о жене управляющего банком в Кройдон-Хите.

    — О, это, пожалуй, не очень красивая история, мосье Пуаро.

    — Я так и думал. Однако продолжайте.

    — Ходило много всяких слухов о миссис Адамс и молодом художнике. А потом мистер Адамс застрелился. Но миссис Адамс не захотела выйти замуж за художника, и он выпил какой-то яд — правда, его спасли. А потом миссис Адамс вышла замуж за молодого адвоката. Мне кажется, после этого был еще какой-то скандал, но мы уже уехали из Кройдон-Хита, поэтому, что было дальше, я не знаю.

    Мосье Пуаро с серьезным видом кивнул головой.

    — Она была красива?

    — Пожалуй, ее нельзя было назвать красивой в обычном смысле этого слова. Но в ней было что-то такое...

    — Вот именно. Что-то такое, что есть во всех этих искусительницах рода человеческого! В Елене Прекрасной, Клеопатре... — Мисс Лэмон с решительным видом вложила в машинку чистый лист бумаги.

    — Право, мосье Пуаро, я над этим никогда не задумывалась. Все это глупости, как я считаю. Если бы люди честно делали свое дело и не забивали голову всякой ерундой, было бы куда лучше.

    Расправившись таким образом со всеми человеческими пороками и слабостями, мисс Лэмон опустила руки на клавиши машинки, с нетерпением дожидаясь, когда же ей наконец дадут заняться делом.

    — Такова ваша точка зрения, мисс Лэмон, — заметил Пуаро. — Вот вы сейчас хотите лишь одного — чтобы в а м не мешали и дали заняться вашей работой. Но ведь ваша работа состоит не только в том, чтобы писать под диктовку мои письма, подшивать бумажки, отвечать на телефонные звонки, печатать мою корреспонденцию... Все это вы выполняете безукоризненно, слов нет. Но я-то имею дело не только с мертвыми бумажками, ко и с живыми людьми. И здесь мне тоже нужна ваша помощь.

    — Разумеется, мосье Пуаро, — терпеливо ответила мисс Лэмон. — Чем я могу быть вам полезна?

    — Меня заинтересовало это преступление. Я был бы признателен вам, если бы вы изучили отчеты о нем во всех утренних газетах, а затем и в вечерних тоже... Составьте мне точный перечень всех фактов.

    — Хорошо, мосье Пуаро.

    Пуаро с горестной усмешкой удалился в гостиную.

    Поистине ирония судьбы, сказал себе он. После моего друга Гастингса эта мисс Лэмон. Большего контраста не придумаешь. Ах, ce cher Гастингс, как бы он радовался! Представляю, как бы он сейчас бегал по комнате! Его фантазия воссоздавала бы поистине невероятные романтические ситуации. Он свято верил бы каждому слову, напечатанному в газетах. А эта бедняжка мисс Лэмон не получит ни малейшего удовольствия от моего поручения.

    Спустя положенное время мисс Лэмон явилась к нему с листком бумаги в руках.

    — Я собрала интересующие вас сведения, мосье Пуаро. Только боюсь, что полагаться на них не следует. Об одном и том же каждая из газет сообщает совсем разное. Я лишь наполовину доверяла бы тому, что в них пишут.

    — Ну, пожалуй, вы чересчур строги, мисс Лэмон, — пробормотал Пуаро, — Простите за беспокойство и благодарю вас.

    Факты были поразительные, хотя и достаточно простые. Майор Чарльз Рич, богатый холостяк, пригласил на ужин своих друзей. Это были мистер и миссис Клейтон, мистер и миссис Спенс и командор Макларен. Последний был близким другом майора и четы Клейтон, что касается супругов Спенс, то знакомство с ними состоялось у всех сравнительно недавно. Арнольд Клейтон служил в министерстве финансов, Джереми Спенс был младшим чиновником на государственной службе. Майору Ричу было сорок восемь лет, Арнольду Клейтону — пятьдесят пять, Джереми Спенсу — тридцать семь. О миссис Клейтон сообщалось, что она была «моложе своего мужа», Один из гостей не смог присутствовать — в последнюю минуту мистер Клейтон по срочному вызову должен был выехать в Шотландию. Ему предстояло уехать в тот же вечер поездом в 8.15 с вокзала Кингс-Кросс.

    Вечер в доме майора Рича прошел, как обычно проходят такие вечера. Гости веселились и получили удовольствие, Это не была ни особо шумная вечеринка, ни тем более пьяная оргия. Разошлись все в 11.45. Четверо гостей уехали вместе на такси. Командор Макларен был высажен у своего клуба, а затем супруги Спенс подвезли Маргариту Клейтон до Кардиган-гарденс у Слоун-стрит и поехали к себе в Челси.

    Ужасное открытие было сделано на следующее утро слугой майора Уильямом Берджесом. Берджес был приходящей прислугой и не ночевал в доме майора, В то утро он пришел раньше обычного, чтобы успеть убрать гостиную до того, как подать майору его утреннюю чашку чаю. Убирая комнату, Берджес обратил внимание на странное пятно на светлом ковре возле испанского сундука. Похоже было, что-то протекло. Подняв крышку, Берджес заглянул в сундук и застыл от ужаса — он увидел там мистера Клейтона с перерезанным горлом.

    Повинуясь первому чувству, Берджес выбежал на улицу и кликнул полицейского.

    Таковы были факты. Но сообщались еще и детали.

    Полиция немедленно известила о случившемся жену мистера Клейтона, которая была «сражена известием». В последний раз она видела мужа вскоре после шести часов, Он пришел домой раздраженный — его срочно вызывали телеграммой в Шотландию по делам, связанным с собственностью, которой он там владел. Он настоял, чтобы жена отправилась в гости без него. Телеграмму он получил, находясь в клубе, членом которого состояли он и его друг командор Макларен. Мистер Клейтон покинул клуб после того, как выпил с Маклареном и сообщил ему об этом досадном осложнении. Взглянув на часы, он заторопился, сказав, что едва успеет по дороге на вокзал заехать к майору Ричу и предупредить его о том, что не Сможет присутствовать на ужине. Он пытался позвонить майору по телефону, но линия, должно быть, была повреждена.

    По словам слуги майора Рича, мистер Клейтон действительно зашел на квартиру майора в 7.55. Хозяина не было дома, но он должен был с минуты на минуту вернуться. Слуга предложил мистеру Клейтону пройти в гостиную и подождать. Тот сказал, что очень торопится, однако согласился пройти в гостиную и написать записку. Он объяснил слуге, что спешит на поезд, отходящий через несколько минут с вокзала Кингс-Кросс. Слуга провел мистера Клейтона в гостиную, а сам вернулся в кухню, где готовил бутерброды к ужину. Он не слышал, когда вернулся хозяин, но минут десять спустя тот зашел на кухню и велел Берджесу бросить все и сбегать за турецкими сигаретами, которые любила миссис Спенс. Выполнив поручение, слуга отнес сигареты в гостиную. Мистера Клейтона уже не было, и Берджес вполне логично заключил, что тот ушел, поскольку торопился на поезд.

    Рассказ майора Рича был краток и прост. Когда он вернулся домой, Клейтона в его квартире уже не было. Майор даже не подозревал о том, что тот заходил к нему. Никакой записки также не было, и впервые майор Рич узнал о внезапном отъезде мистера Клейтона в Шотландию от его жены, сообщившей об этом, когда гости уже собрались.

    В вечерних газетах было еще два дополнительных коротеньких сообщения. В первом говорилось, что «убитая горем» миссис Клейтон покинула свою квартиру в Кардиган-гарденс и временно поселилась у друзей.

    Во втором же, помещенном в колонке последних новостей, сообщалось, что майору Ричу предъявлено обвинение в убийстве Арнольда Клейтона и он взят под стражу.

    — Так вот как обстоят дела, — сказал Пуаро, взглянув на мисс Лэмон, — Однако этого и следовало ожидать. Но какое, тем не менее, интересное дело! Какое интересное дело! А вы как считаете?

    — Что ж, я полагаю, подобное случается, хотя и не часто, — равнодушно ответила мисс Лэмон.

    — О, разумеется, случается, и, представьте, каждый день или почти каждый день. Но обычно такие происшествия вполне объяснимы, хотя это отнюдь не делает их менее неприятными.

    — Да, история действительно неприятная.

    Еще бы! Быть зарезанным и спрятанным на дне сундука - что может быть в этом приятного? Скорее наоборот. Но когда я сказал, что это интересный случай, я имел в виду странное поведение майора Рича.

    Мисс Лэмон не без брезгливости заметила:

    Говорят, что они с миссис Клейтон очень близкие друзья... Правда, это только слухи, без каких-либо подтверждений, поэтому я и не включила это в мои заметки для вас.

    — И правильно сделали. Однако подобное предположение напрашивается само собой. И это все, что вы хотели сказать?

    Лицо мисс Лэмон ничего не выражало. И Пуаро, вздохнув, в который раз пожалел о живом воображении своего друга Гастингса. Обсуждать это дело с мисс Лэмон было пустой тратой времени и немалым испытанием.

    — Представьте себе на минуту майора Рича. Допустим, он влюблен в миссис Клейтон... Муж мешает ему, и он хочет от него избавиться. Допустим и такое. Хотя, если миссис Клейтон отвечает ему взаимностью, у них роман, к чему тогда подобная поспешность? Или, может быть, мистер Клейтон не согласен дать жене развод? Но меня интересует не это. Майор Рич в отставке, он солдат, а о солдатах у нас принято говорить, что они не отличаются способностью думать. Но, tout de meme, не может же майор Рич быть полным идиотом?

    Мисс Лэмон хранила молчание. Последний вопрос она сочла чисто риторическим и, следовательно, не требующим ответа.

    — Ну так как же? — нетерпеливо спросил Пуаро. — Что вы думаете об этом?

    — Что я думаю? — Мисс Лэмон даже вздрогнула от испуга.

    Mais oui, именно вы!

    Мисс Лэмон попыталась сосредоточиться, поскольку ее к этому вынуждали. Не в ее привычках было размышлять, если, разумеется, ее не просили об этом. В те редкие свободные минуты, что у нее выдавались, она предпочитала обдумывать, как еще можно улучшить и без того доведенную ею до совершенства систему делопроизводства. Это было единственное отдохновение, которое она себе позволяла.

    — Видите ли... — начала она и умолкла.

    — Расскажите мне, что произошло, вернее, что, по-вашему, произошло в тот вечер. Мистер Клейтон пишет в гостиной записку, майор Рич возвращается домой . Что же, по-вашему, было потом?

    — Он видит у себя мистера Клейтона. Они... Я полагаю, между ними происходит ссора, и майор Рич бросается на него с ножом. Затем, испугавшись того, что он наделал, он...он прячет труп в сундук. Ведь с минуты на минуту должны прийти гости...

    — Да-да, верно. Приходят гости. Труп лежит в сундуке. Вечер проходит, гости разъезжаются. А что потом?...

    — Потом майор Рич ложится спать... О!..

    — Ага! — воскликнул Пуаро. — Теперь вы сами понимаете? Вы убили человека, спрятали труп в сундуке, а потом преспокойно ложитесь спать, ничуть не опасаясь, что слуга утром может обнаружить его?

    — Слуга мог и не заглянуть в сундук.

    — Когда возле сундука огромная лужа крови?

    — Возможно, майор Рич не предполагал, что будет так много крови?

    — Не слишком ли беспечно с его стороны не подумать об этом?

    — Он, очевидно, был очень расстроен, — сказала мисс Лэмон.

    Пуаро в отчаянии развел руками.

    А мисс Лэмон, воспользовавшись минутной паузой, выскользнула за дверь.

    II

    Тайна испанского сундука, строго говоря, ни с какой стороны не касалась Эркюля Пуаро. В данный момент он выполнял одно весьма деликатное поручение крупной нефтяной фирмы — возникли подозрения, что один из членов ее правления замешан в весьма сомнительных операциях. Поручение носило конфиденциальный и ответственный характер и сулило хорошее вознаграждение. Оно было достаточно сложным, чтобы полностью завладеть вниманием Пуаро, и имело то преимущество, что почти не требовало от него каких-либо физических усилий. Это было утонченное преступление, без трупов и крови. Преступление в высших сферах.

    Тайна испанского сундука скрывала события, полные драматизма и борьбы страстей. Пуаро неоднократно предостерегал своего друга Гастингса от опасности излишне переоценивать эти два обстоятельства, но тот не раз впадал и такую ошибку. И тогда Пуаро был особенно беспощаден к бедняге Гастингсу. А теперь он сам ведет себя не лучше, думая о загадочных красавицах, роковых страстях, ревности, ненависти и прочей романтической ерунде. Пуаро не терпелось узнать все об этом убийстве. Что представляют собой майор Рич и его слуга Берджес, Маргарита Клейтон (хотя это он, пожалуй, уже знал) и покойный Арнольд Клейтон (Пуаро считал, что сведения о личности убитого, пожалуй, наиболее важны для раскрытия преступления) и даже что собой представляет ближайший друг убитого командор Макларен, не говоря о чете Спенсов, знакомство с которыми состоялось у всех совсем недавно.

    Но как удовлетворить снедавшее его любопытство?

    Весь остаток дня Пуаро только и думал об этом.

    Почему его так взволновало это убийство? В конце концов он пришел к выводу, что причиной этому известная невероятность случившегося, несмотря на неопровержимость фактов. Да, поистине евклидова задача.

    Начнем хотя бы с того, что между мужчинами, несомненно, произошла ссора. Причина ясна: женщина. В ярости один убивает другого. Да, такое вполне возможно, хотя куда логичнее было бы, если бы муж убил любовника. Однако же как раз наоборот, любовник убивает мужа ударом кинжала(!). Оружие, прямо скажем, несколько необычное. Возможно, матушка майора Рича была итальянкой? Иначе как объяснить столь странный выбор орудия убийства? Как бы там ни было, придется согласиться с тем, что убийство совершено кинжалом (или стилетом, как предпочитают называть его газеты). Кинжал в критический момент оказался под рукой и был пущен в ход. Труп затем был упрятан в сундук. Выход сам по себе довольно простой, подсказанный здравым смыслом. Преступление, очевидно, совершено внезапно, и, поскольку каждую минуту в гостиную мог войти слуга, а до прихода гостей тоже оставались считанные минуты, разумнее всего было поступить именно так, как поступил убийца, — спрятать труп в сундуке.

    Вечер приходит к концу, разъезжаются гости, уходит слуга и...что же делает майор Рич? Он как ни в чем не бывало ложится спать!

    Чтобы понять, почему так могло случиться, необходимо прежде всего увидеть майора Рича, узнать, что же это за человек, если он мог поступить так.

    Возможно, испытывая ужас от содеянного, не выдержан напряжения этого вечера, когда ему приходилось вести себя так, будто ничего не произошло, он принял снотворное или успокоительное и немедленно уснул. И разумеется, проснулся позже обычного. Все может быть. Или же это случай для психиатра — подсознательное чувство вины заставляет убийцу желать, чтобы преступление было раскрыто? Все зависит от...

    В это время зазвонил телефон. Однако Пуаро не поднял трубку. Но потом он вспомнил, что мисс Лэмон, передав ему письма на подпись, ушла домой. Джордж, его камердинер, должно быть, отлучился куда-то. Пуаро снял трубку.

    — Мосье Пуаро?

    — Да, я вас слушаю.

    — О, как я рада! — Пуаро удивленно моргал, вслушиваясь в мелодичный женский голос, — Говорит Эбби Четертон.

    — О, леди Четертон. Чем могу служить?

    — Тем, что немедленно, сейчас же приедете ко мне, на эту ужасную вечеринку, которую я затеяла. Не столько ради вечеринки, сколько ради одного очень важного дела. Вы мне нужны. Это очень-очень серьезно! Пожалуйста, пожалуйста, не отказывайтесь! Я и слышать не хочу, что вы не сможете.

    Но Пуаро совсем не собирался отказываться. Правда, лорд Четертон, кроме того, что он был родовитым аристократом и время от времени произносил в палате лордов скучнейшие речи, ничего собой не представлял. Но зато леди Четертон была, по мнению Эркюля Пуаро, украшением лондонского высшего света. Все, что она говорила или делала, мгновенно становилось сенсацией. Она была умна, красива, остроумна и представляла собой подлинный аккумулятор энергии, достаточной для запуска ракеты на Луну.

    — Вы мне нужны, — снова повторила леди Четертон. — Подкрутите щипцами ваши неподражаемые усы, мосье Пуаро, и немедленно приезжайте.

    Но Пуаро не мог собраться так быстро. Он прежде всего тщательно привел в порядок свой костюм, потом уделил необходимое внимание усам и лишь после этого тронулся в путь.

    Дверь очаровательного особняка леди Четертон была открыта настежь, и из нее доносились такой гул и рев, словно вы очутились у ворот зоологического- сада, где взбунтовались все его обитатели. Леди Четертон, которая одновременно развлекала беседой двух послов, одного регбиста с мировым именем и евангелического проповедника из США, увидев Пуаро, тут же быстро сбыла их с рук.

    — Мосье Пуаро, как я рада вас видеть! Нет-нет, не пейте этот отвратительный мартини. У меня для вас найдется кое-что получше — шербет, который пьют султаны Марокко. Он в моей маленькой гостиной наверху,

    И она стала быстро подниматься по лестнице, приглашая Пуаро следовать за нею. На секунду задержавшись, она бросила через плечо:

    — Я не могла отменить этот вечер, потому что очень важно, чтобы никто ничего не заподозрил. Слугам я обещала хорошо заплатить, если будут держать язык за зубами. В конце концов, никому не хочется, чтобы его дом превратился в крепость, осаждаемую репортерами. А бедняжка и без того столько перенесла за эти дни.

    На площадке второго этажа леди Четертон не остановилась, а стала подниматься еще выше. Запыхавшись, несколько озадаченный Пуаро еле поспевал за нею.

    Наконец леди Четертон остановилась, бросила взгляд через перила вниз и распахнула одну из дверей.

    — Я привела его, Маргарита! — воскликнула она. — Видишь, привела. Вот он! — И с торжествующим видом леди Четертон отступила в сторону, давая Пуаро пройти в комнату. Затем она тут же выполнила несложный ритуал представления:

    — Маргарита Клейтон — мой самый-самый близкий друг. Вы обязаны помочь ей, мосье Пуаро. Маргарита, это тот самый знаменитый Эркюль Пуаро. Он сделает для тебя все, что ты попросишь. Не так ли, мой дорогой мосье Пуаро?

    И, не дожидаясь ответа, который, по ее мнению, мог быть только один (ибо леди Четертон недаром слыла избалованной красавицей), она поспешила к двери и стала быстро спускаться по лестнице, неосторожно громко бросив на ходу:

    — Я должна вернуться к этим ужасным гостям...

    Женщина, сидевшая на стуле у окна, поднялась и пошла навстречу Пуаро. Он узнал бы ее, даже если бы леди Четертон и не назвала ее имени. Этот большой, покатый лоб, подобные темным крыльям полукружья волос на висках, широко расставленные серые глаза! Черное платье с высоким воротом, плотно облегающее фигуру, подчеркивало совершенство форм и матовую белизну кожи. ЭТО было лицо, поражающее скорее своей оригинальностью, чем Красотой, — одно из тех странно пропорциональных лиц, какие можно увидеть на портретах итальянских примитивистов. Да и во всем облике ее было что-то средневековое, какая-то пугающая чистота и невинность, которая, как подумал Пуаро, куда опасней утонченной распущенности. Когда она заговорила, в голосе ее была детская непосредственность и простота.

    — Эбби говорит, что вы можете мне помочь. — Она серьезно и вопрошающе посмотрела на него.

    Какое-то время Пуаро стоял, не двигаясь, и внимательно разглядывал ее.

    Однако в его взгляде не было ничего, что позволяло бы заподозрить его в неделикатном любопытстве. Так врач смотрит на нового пациента.

    — Вы уверены, мадам, — наконец промолвил он, — что я могу вам помочь?

    Щеки ее порозовели.

    — Я не совсем вас понимаю...

    — Что вы хотите, чтобы я для вас сделал?

    — О! — Казалось, она была обескуражена. — Я была уверена, что вы знаете, кто я...

    — Я знаю, кто вы. Знаю, что ваш муж был убит ударом кинжала и что майор Рич арестован по обвинению в убийстве.

    Краска на ее лице стала гуще.

    — Майор Рич не убивал моего мужа.

    — Почему вы так думаете? — быстро спросил Пуаро.

    Она вздрогнула и растерянно произнесла:

    — Простите, я не понимаю...

    — Я смутил вас, задав не совсем обычный вопрос, не тот, который неизменно задает полиция, адвокаты. Они спросили бы: «Почему майор Рич убил Арнольда Клейтона?» Я же ставлю вопрос по-другому: «Почему вы уверены. что он его не убивал?»

    — Потому... — она запнулась, — потому что я очень хорошо знаю майора Рича.

    — Так, вы хорошо знаете майора Рича, — ровным голосом повторил Пуаро.

    А затем после секундной паузы резко спросил:

    — Как хорошо?

    Он не знал, поняла ли она его вопрос. Про себя же он подумал: передо мною либо очень наивная и непосредственная натура, либо коварная, хитрая и искушенная женщина... И должно быть, не я один пытаюсь это разгадать, встречаясь с Маргаритой Клейтон.

    — Как хорошо? - Она растерянно смотрела на него, — Лет пять, нет, почти шесть.

    — Я не это имел в виду... Вы должны понять, мадам, что я вынужден задавать вам неделикатные вопросы. Вы можете сказать мне правду, можете солгать. Женщины иногда вынуждены лгать. Они должны защищаться, а ложь очень надежное оружие. Но есть три человека, мадам, которым женщина обязана говорить правду: духовник, парикмахер и частный сыщик, если, разумеется она ему доверяет. Вы доверяете мне, мадам?

    Маргарита Клейтон сделала глубокий вдох.

    — Да, — ответила она, — Доверяю, — А затем добавила: — я обязана вам доверять.

    Прекрасно, значит, все в порядке. Итак, что же вы хотите чтобы я сделал — нашел убийцу вашего мужа?

    — Да, должно быть... Да.

    — Но это не самое главное. не так ли? Вы хотите, чтобы я снял всякие подозрения с майора Рича?

    Она кивнула быстро, благодарно.

    — Это и только это?

    Он понял, что вопрос его излишний. Маргарита Клейтон была из тех женщин, которые способны в данную минуту думать лишь о чем-то одном.

    — А теперь, — сказал Пуаро, — прошу прощения за нескромный вопрос. Майор Рич был вашим возлюбленным?

    — Вы хотите сказать, были ли мы близки с ним? Нет.

    — Но он был влюблен в вас?

    — Да.

    — А вы? Были ли вы влюблены в него?

    — Мне кажется, да.

    — Но вы не совсем в этом уверены, не так ли?

    — Нет, теперь... теперь я уверена.

    — Так. Следовательно, вы не любили своего мужа?

    — Нет.

    — Вы откровенны, это хорошо. Большинство женщин попыталось бы сейчас подробно объяснить мне спои чувства и тому подобное. Как давно вы замужем?

    — Одиннадцать лет.

    Она нахмурила лоб,

    — Расскажите мне о вашем муже. Что он был за человек?

    — Это очень трудно. Я сама не знаю. Он был очень молчалив, очень сдержан. Я никогда не знала, о чем он думает. О, разумеется, он был умен. Все считали, что он просто талантлив. Я хочу сказать, у себя на работе...Он, как бы это сказать... никогда не говорил о себе...

    — Он любил вас?

    — О да. Должно быть, любил. Иначе он не принимал бы так близко к сердцу... — Она внезапно умолкла.

    — Внимание других мужчин к вам? Вы это хотели сказать? Он ревновал вас?

    — Должно быть, — снова ответила она. А затем, словно почувствовав, что эти слова нуждаются в пояснении, добавила: — Иногда он по нескольку дней не разговаривал со мной...

    Пуаро задумчиво кивнул головой.

    — С подобным актом насилия вы столкнулись впервые в вашей жизни?

    — Насилия? — Она нахмурилась и покраснела. — Вы имеете в виду того бедного мальчика, который застрелился?

    — Да, — сказал Пуаро. — Мне кажется, я именно его имею в виду.

    — У меня и в мыслях не было, что он страдает...Мне было искренне жаль его, он был такой робкий, застенчивый и такой одинокий. У него, должно быть, нервы были не в порядке. А потом эти два итальянца и...дуэль. Это было так глупо. Слава богу, никто не погиб. Право, оба были мне совершенно безразличны. Да я и не скрывала этого.

    — Разумеется. Судьбе было угодно, чтобы вы просто повстречались им на пути. А там, где появляетесь вы, там неизбежно что-нибудь случается. Мне это уже знакомо, я сталкивался с этим и раньше. Именно потому, что вы безразличны к ним, они теряют рассудок. Однако майор Рич вам не безразличен. И следовательно...мы должны сделать все возможное...

    Он умолк. Наступила пауза.

    Она сидела, очень серьезная, и внимательно смотрела на него.

    — Хорошо. Теперь перейдем от главных действующих лиц, иногда играющих решающую роль, к фактам. Мне известно лишь то, о чем пишут в газетах. Судя по их сообщениям, только два человека могли убить вашего мужа, всего два человека имели такую возможность — майор Рич и его слуга.

    Она упрямо повторила:

    — Я знаю, что Чарльз не убивал его.

    — Следовательно, это сделал слуга. Вы согласны с этим?

    Она растерянно посмотрела на Пуаро.

    — Я понимаю, что вы хотите сказать..,

    — Однако вы сомневаетесь в этом?

    — Эго просто... невероятно!

    — И тем не менее вполне возможно. Ваш муж, без сомнения, заходил в тот вечер к майору, ибо тело его обнаружено в квартире майора. Если верить тому, что говорит слуга, его убил майор Рич. А если слуга лжет? Тогда убил он сам и спрятал труп в сундук до возвращения хозяина. С точки зрения убийцы, прекрасная возможность освободиться от улик. Ему остается лишь утром «заметить» пятно на ковре, а затем «обнаружить» труп. Подозрение неминуемо падет на майора Рича.

    — Но зачем ему было убивать Арнольда?

    — Вот-вот, зачем? Явных мотивов убийства нет, они не известны, иначе полиция уже занялась бы этим. Возможно, ваш муж знал что-то компрометирующее слугу и собирался сообщить об этом майору. Ваш муж когда-нибудь говорил об этом Берджесе?

    Она отрицательно покачала головой.

    — Как, по-вашему, был он способен на подобный поступок, если все обстояло так, как я предполагаю?

    Она нахмурилась, размышляя.

    — Мне трудно сказать. Как будто нет. Арнольд никогда ни о ком не говорил, Я вам уже сказала, он был очень скрытен. Он никогда не отличался... как бы это сказать... болтливостью.

    — Он был человеком в себе... Так, а что вы можете сказать о Берджесе?

    — Он из тех, кого почти не замечаешь. Хороший слуга. Опытен, хотя и недостаточно вышколен.

    — Сколько ему лет?

    — Тридцать семь или тридцать восемь, так мне кажется. Во время войны он был денщиком, хотя он не кадровый солдат.

    — Как давно он служит у майора?

    — Не очень давно. Я полагаю, года полтора.

    — Вы не замечали ничего необычного в его отношениях с вашим мужем?

    — Мы не так часто там бывали. Нет, я ничего не замечала.

    — Расскажите мне о событиях того вечера. В котором часу предполагался съезд гостей?

    — Между 8.15 и 8.30.

    — Что это была за вечеринка?

    — О, в этих случаях обычно подавались напитки и легкая закуска, очень хорошая, как правило. Гусиная печенка и гренки, лососина. Иногда Чарльз любил угощать горячим блюдом — рис, приготовленный по особому рецепту, вывезенному им с Ближнего Востока. Но чаще это бывало зимой. Потом мы обычно слушали музыку — у Чарльза большой выбор хороших стереофонических записей. Мой муж и Джок Макларен очень любили классическую музыку. Мы также танцевали. Спенсы заядлые танцоры. В этот вечер тоже была такая дружеская встреча в тесном кругу. Чарльз умел принимать гостей.

    — В этот вечер все было как обычно? Вы не заметили чего-либо такого, что бросилось бы вам в глаза? Чего-нибудь необычного.

    — Необычного? — Она на минуту задумалась, нахмурив лоб. — Как только вы спросили, я подумала... Нет, не помню. Но что-то было. — Она снова тряхнула головой. — Нет. На ваш вопрос я, пожалуй, могу только сказать, что ничего необычного в тот вечер я не заметила. Нам было весело, все веселились и чувствовали себя великолепно. — Она поежилась, словно от холода. — Подумать только, что все это время...

    Пуаро предостерегающе поднял руку.

    — Не думайте об этом. А то дело, по которому ваш муж был вызван в Шотландию, что вы о нем знаете?

    — Очень мало. Были какие-то споры по поводу ограничений на продажу земельного участка, которым владел мой муж. Сделка состоялась, но потом, кажется, возникли какие-то затруднения.

    — Вспомните точно, что сказал вам муж в тот вечер.

    — Он вошел в комнату. В руках у него была телеграмма. Насколько мне помнится, он сказал: «Ужасная досада. Придется вечерним почтовым выехать сегодня же в Эдинбург. Надо завтра утром обязательно повидаться с Джонсоном... Должно быть, мне не следовало полагаться на то, что все сойдет гладко»...

    А затем он сказал: «Хочешь, я позвоню Джоку, чтобы заехал за тобой?» - но я отказалась: «Глупости, я поеду на такси». Тогда он сказал, что Джок или Спенсы после ужина проводят меня домой. Я спросила, не нужно ли собрать его в дорогу, но он сказал, что возьмет с собой только самое необходимое и поужинает в клубе. Он ушел и я больше его не видела.

    Когда она произнесла последние слова, голос ее слегка дрогнул.

    Пуаро пристально посмотрел на нее.

    Он показывал вам телеграмму?

    — Нет.

    — Жаль.

    — Почему вы это сказали?

    Он оставил ее вопрос без ответа, а затем бодрым голосом промолвил:

    А теперь перейдем к делу. Вы можете назвать мне фамилии стряпчих мистера Рича?

    Она назвала ему фамилии, и он записал адрес.

    Вы не будете столь любезны написать нм коротенькую записочку, чтобы мне легче было представиться. Мне нужно повидать майора Рича.

    — Он... под стражей вот уже целую неделю.

    — Разумеется. Таков в этих случаях порядок. Напишите записки также командору Макларену и вашим друзьям Спенсам, Мне надо повидать их всех, и мне весьма важно, чтобы они сразу же не выставили меня за дверь.

    Когда она закончила писать, он сказал:

    — Еще одна просьба. Мне важно не только мое личное впечатление, но и ваше мнение о мистере Макларене и Спенсах.

    — Джок наш давнишний друг. Я знаю его с детства. Он может показаться неприятным на первый взгляд, но он очень хороший человек, на него всегда можно положиться. Он не умеет быть веселым и приятным собеседником, но он надежен, как скала. Я и Арнольд всегда дорожили его советами.

    — И он, разумеется, тоже влюблен в вас? — В глазах Пуаро запрыгали насмешливые искорки.

    — Да, — с готовностью простодушно воскликнула Маргарита Клейтон. — Он всегда был в меня влюблен, но теперь это стало у него чем-то вроде привычки.

    — А Спенсы?

    — О, они очень веселые и приятные люди. Линда Спенс далеко не глупа. Арнольд любил с ней беседовать. И хорошенькая к тому же.

    — Вы с ней друзья?

    — С ней? В какой-то степени. Я не могу сказать, чтобы я по-настоящему любила ее. Она слишком злая.

    — А ее муж?

    — О, Джереми! Он очень мил и очень музыкален. Неплохо разбирается в живописи. Мы с ним часто вместе посещаем выставки...

    — Хорошо, в остальном я разберусь сам. — Пуаро взял ее руку в свои — Надеюсь, мадам, вы не пожалеете о том, что прибегли к моей помощи.

    — Почему я должна пожалеть об этом? — Ее широко открытые глаза выражали удивление.

    — Кто знает? — загадочно промолвил Пуаро.

    «А сам-то я знаю?» — подумал он, спускаясь но лестнице. Вечеринка все еще была в разгаре, но он благополучно избежал каких-либо встреч и выскользнул на улицу.

    «Нет, — снова повторил он, — я не знаю».

    Он думал о Маргарите Клейтон. Эта детская непосредственность, эта откровенная наивность... Что это? Не маска ли? В средние века были такие женщины. По поводу них среди историков до сих пор не прекращаются жаркие споры. Он подумал о Марии Стюарт, королеве Шотландии. Знала ли она в ту ночь в Кирк о’Филдсе о том, что замышляется? Или она чиста и невинна, как дитя? Неужели заговорщики не посвятили ее в свои планы? Или она одна из тех женщин с душой и разумом младенца, которые могут сказать себе: «Я ничего не знаю» — и поверить в это? Он невольно испытывал и на себе странное обаяние Маргариты Клейтон. Но он не был в ней уверен...

    Такие женщины, оставаясь невиновными, толкают других на преступления. Они виноваты не в том, что сами совершают преступление, а в том, что вдохновляют на него других.

    Нет, обычно не их рука заносит нож...

    Ну а Маргарита Клейтон?.. Нет, здесь он не знает...

    III

    Стряпчие майора Рича едва ли могли чем-либо помочь Эркюлю Пуаро. Да он и не рассчитывал на это.

    Однако они, не обмолвившись об этом ни словом, тут же дали ему понять, что вмешательство миссис Клейтон может лишь повредить их клиенту.

    Посещение конторы стряпчих было для Пуаро просто визитом вежливости. Он располагал достаточными связями в министерстве внутренних дел и отделе расследования преступлений, чтобы беспрепятственно получить разрешение на свидание с заключенным.

    Инспектор Миллер, которому было поручено вести дело об убийстве Арнольда Клейтона, не пользовался симпатиями Пуаро. Однако в данном случае инспектор был скорее снисходительно ироничен, чем враждебен.

    — У меня нет времени возиться с этой старой перечницей, — недовольно заметил он своему помощнику, прежде чем принять сыщика. — Но хочешь не хочешь, а надо быть вежливым.

    — Вам придется сотворить чудо, мосье Пуаро, — с наигранной веселостью сказал он, когда Пуаро вошел. — Ясно как день, что только майор Рич мог убить этого Клейтона.

    — Если, разумеется, не принимать во внимание слугу майора.

    — О, этого я готов вам уступить! Просто как вероятность. Но здесь вам будет трудно что-либо доказать. Да и мотивов нет.

    — В этом никогда не следует быть слишком уверенным. Мотивы — вещь весьма тонкая.

    — Он не был связан с Клейтоном ни с какой стороны, у него абсолютно незапятнанное прошлое, он психически здоров. Вам этого недостаточно?

    — Мне нужны доказательства, подтверждающие, что Рич не совершал убийства.

    — Чтобы угодить даме, да? — Инспектор Миллер ехидно ухмыльнулся. — Она и за вас принялась, не так ли? Вот штучка, скажу я вам. Cherhes la femme, когда речь идет о мести. Знаете, она и сама бы это проделала, если бы только ей представилась возможность.

    — Таким-то образом? Никогда!

    — Вы не верите? Я знавал одну такую дамочку. Не моргнув глазом она убрала с дороги пару муженьков, когда они ей начали мешать. И всякий раз была «убита горем». Суд присяжных хотел было ее оправдать, да не вышло. Уж больно вескими были доказательства,

    — Давайте, мой друг, не будем спорить. Я позволю себе полюбопытствовать относительно некоторых деталей. То, что пишут в газетах, — это новости, но не всегда правда. А

    Надо и им с чего-то жить. Так что же вас интересует?

    — Время, когда наступила смерть, и как можно точнее.

    Это трудно установить, поскольку труп подвергся экспертизе лишь утром следующего дня. Предполагается, что смерть наступила часов за десять-тринадцать до вскрытия. Следовательно, между семью и десятью часами вечера... Рассечена яремная вена. Смерть, должно быть, наступила мгновенно.

    — А оружие?

    — Что-то вроде итальянского стилета, небольшого, но острого, как бритва. Никто не видел его в доме раньше, и не известно, как он туда попал. Но так или иначе, мы все это узнаем. Нужны лишь время и терпение,

    — А не могло случиться так, что в момент ссоры стилет просто оказался под рукой?

    — Нет. Слуга утверждает, что никогда не видел его в доме майора.

    — Меня очень интересует телеграмма, — сказал Пуаро. — Та, которой Клейтон был вызван в Шотландию Вызов действительно был?

    Нет, его никто никуда не вызывал. Никаких осложнений с продажей земли или чего-то в этом роде не возникало. Сделка состоялась, и все шло нормальным чередом.

    — Кто же тогда послал телеграмму? Я полагаю, телеграмма все-таки была?

    Возможно. Однако едва ли стоит верить тому что утверждает миссис Клейтон. Хотя сам Клейтон сказал слуге, что его вызвали телеграммой в Шотландию. Сказал он об этом и командору Макларену.

    — В котором часу он с ним виделся?

    — Они вместе перекусили в клубе. Примерно в 7.15. Затем Клейтон вызвал такси и поехал к майору Ричу. Он был у него что-то около восьми. А потом... — Тут инспектор Миллер лишь красноречиво развел руками.

    — И никто не заметил ничего необычного в поведении Рича в тот вечер?

    Вы же знаете, как это бывает. Когда дело уже ясное, тогда всем вдруг кажется, что они и видели что-то и что-то замечали, чего на самом-то деле совсем и не было. Миссис Спенс, например, утверждает, что майор был рассеян, отвечал невпопад, словно что-то его беспокоило или занимало его мысли. Я думаю, забеспокоишься, если у тебя труп в сундуке. Поломаешь голову, как от него поскорее избавиться.

    — Почему же в таком случае он этого не сделал?

    — Вот это-то меня и удивляет, черт побери. Струсил, должно быть. Хотя только круглый болван решился бы оставить труп там, где мы его нашли. У Рича были все возможности избавиться от него ночью. Ночного швейцара в доме нет. Он мог подвести машину прямо к подъезду сунуть труп в багажник — машина большая он вполне бы там уместился, — выехать за город, а там уже проще простого. Правда, есть риск, что кто-нибудь из соседей может увидеть, как он засовывает труп в багажник. Но и здесь риск был невелик — улица боковая, да и дом стоит в глубине двора. Часа в три ночи он мог бы преспокойно все это проделать. А что делает он? Ложится спать и спит допоздна, пока в дом не приходит полиция.

    — Он спал, как может спать только человек с чистой совестью.

    — Думайте, что хотите, но неужели вы действительно верите в это, мосье Пуаро?

    — На этот вопрос я вам не могу сейчас ответить, майор Рич прежде надо узнать, что за человек этот майор Рич.

    — Считаете, что по одному виду можете отличить виновного от невиновного? Увы, это не так просто.

    — Знаю, что не просто, и не стану утверждать, что я на это способен. Но мне хочется понять, действительно ли этот человек так глуп, как можно заключить из фактов.

    IV

    Пуаро собирался повидаться с майором Ричем лишь после того, как познакомится со всеми остальными.

    Начал он с командора Макларена.

    Это был высокий, смуглый, необщительный человек с суровым, изрезанным морщинами, однако приятным лицом. Он был застенчив, и его не так-то легко вовлечь в беседу. Однако Пуаро это удалось.

    Вертя в руках записку Маргариты Клейтон, Макларен неохотно пробормотал:

    — Что ж, если Маргарита просит, чтобы я вам рассказал все, что знаю, я, разумеется, к вашим услугам. Однако, право, я не уверен, что знаю больше того, что вам уже известно. Но поскольку Маргарита хочет... Я никогда ни в чем ей не отказывал. С тех пор как ей было всего шестнадцать... О, она умеет заставить вас сделать все по-своему...

    — Да, я знаю, — промолвил Пуаро, а затем добавил:

    — Прежде всего попрошу вас откровенно и прямо ответить мне на один вопрос. Вы считаете, что Клейтона убил майор Рич?

    — Да. Я не сказал бы этого Маргарите, раз она считает, что майор невиновен, но вам я могу это сказать. Черт побери, это же совершенно очевидно.

    — Они были врагами?

    — Что вы, напротив. Арнольд и Чарльз были на и лучшими друзьями. В этом-то и вся загвоздка,

    — Возможно, отношения между майором Ричем и миссис Клейтон...

    Но Макларен не дал Пуаро закончить.

    — Ерунда! Все это пустая болтовня и газетные сплетни... Гнусные инсинуации!.. Миссис Клейтон и майор Рич всего лишь друзья, не больше. У Маргариты много друзей. Я тоже ее друг. Не помню уж, сколько лет. Мне незачем скрывать или бояться этого. И Чарльз тоже был ее другом.

    — Следовательно, вы не считаете, что между ними были более близкие отношения?

    — Разумеется, не считаю! — Макларен был вне себя от гнева и возмущения. — Не советую вам прислушиваться к тому, что болтает эта хитрая кошка Линда Спенс. Она может наговорить что угодно.

    — Но, возможно, у мистера Клейтона все же зародились подозрения, что между его женой и майором Ричем существуют отношения более близкие, чем дружба?

    — Нет, этого не было, можете мне поверить. Кто-кто, а я бы знал об этом. Мы с Арнольдом были близкими друзьями.

    — Расскажите, что он был за человек. Вы лучше, чем кто-либо, должны его знать.

    — Арнольд по натуре был человеком скрытным и сдержанным. Он был очень умен, даже талантлив, я сказал бы, финансовый гений. Занимал видный пост в министерстве финансов.

    — Да, я это уже слышал.

    — Он много читал. Коллекционировал марки. Очень любил музыку. Правда, танцевать он не любил, да и вообще не очень любил общество.

    — Как, по-вашему, это был счастливый брак?

    Командор Макларен ответил не сразу. Казалось, вопрос заставил его призадуматься.

    На такие вопросы нелегко отвечать... Мне кажется, да. Думаю, они были счастливы. Он по-своему был ей предан. Я уверен, она тоже его любила. Во всяком случае, они не собирались разводиться, если вас это интересует. Правда, в чем-то их вкусы расходились, но и только.

    Пуаро кивнул головой. Он понимал, что большего он не добьется от своего собеседника,

    — А теперь расскажите мне все, что вы помните об этом вечере. Мистер Клейтон обедал с вами в клубе? Что он вам говорил?

    — Сказал, что должен в тот же вечер уехать в Шотландию. Был недоволен этим. Кстати, мы с ним не обедали. Он торопился на поезд. Мы заказали вино и пару бутербродов. Собственно, бутерброды заказывал он. Я пил только вино. Ведь я должен был ужинать у майора Рича в тот вечер.

    — Мистер Клейтон говорил что-нибудь о телеграмме?

    — Да.

    — Он случайно не показывал ее вам?

    — Нет,

    — Он говорил, что хочет по дороге на вокзал заехать еще к майору Ричу?

    — Так прямо — нет. Но сказал, что не уверен, сможет ли сам предупредить Рича о своем внезапном отъезде, а потом добавил: «Впрочем, Маргарита или вы объясните ему это, — а затем сказал: — Позаботьтесь, чтобы Маргарита благополучно добралась домой». Он попрощался со мной и ушел. Ничего необычного я в этом не усмотрел.

    — Он не высказывал каких-либо сомнений в подлинности телеграммы?

    — А разве телеграмма была не настоящая? — испуганно воскликнул Макларен.

    — Очевидно, нет.

    — Странно... — Командор Макларен на мгновение словно окаменел, а затем, придя в себя, снова повторил: — Право, это очень странно... не понимаю, для чего кому-то понадобилось вызывать Арнольда в Шотландию. — Это вопрос, на который мы еще не нашли ответа, И Пуаро ушел, предоставив командору ломать голову над тем, что он услышал.

    V

    Супруги Спенсы жили в крохотном коттеджике в Челси.

    Линда Спенс необычайно обрадовалась приходу Пуаро.

    — О расскажите, расскажите мне, что с Маргаритой! Где она?

    — Этого, мадам, я не могу вам сказать.

    — Она прячется, да? О, Маргарита чертовски хитра. Но ей все равно придется давать показания на суде. От этого ей не отвертеться.

    Пуаро смотрел на Линду Спенс пытливым, изучающим взглядом. Он вынужден был признать, что она, пожалуй, привлекательная женщина — по современным представлениям о женской красоте (в то время в моде были женщины, похожие на худосочных, неопрятных подростков). Но Пуаро не был поклонником такого типа женщин — художественный беспорядок на голове, пара хитроватых, внимательно следящих за ним глаз на лице неумытого сорванца-мальчишки, никаких следов косметики, кроме кроваво-красного рта. На миссис Спенс был бледно-желтый свитер, доходивший ей почти до колен, и узкие черные брюки.

    — А какое вы имеете к этому отношение? — сгорала она от любопытства. — Собираетесь спасать ее любовника? Не так ли? Едва ли удастся.

    — Следовательно, вы считаете, что убийца он?

    — Конечно. Кто же еще?

    Ну, это еще надо доказать, подумал Пуаро. И вместо того, чтобы ответить Линде Спенс, сам задал ей вопрос:

    — Каким он вам показался в тот вечер? Таким, как обычно, или вы что-нибудь заметили?

    Линда с загадочным видом прищурила глаза..

    — Нет, он был не такой, как всегда. Он был... какой-то другой.

    — Какой же?

    Разумеется, после того, пак ты хладнокровно зарезал человека...

    Позвольте, но вы тогда еще не знали этого?..

    — Разумеется, нет.

    — В таком случае, что же вам показалось в нем необычным? Что именно?

    — Он был рассеянный. О, я не знаю. Но, вспоминая все уже потом, я пришла к выводу, что в нем было что-то странное.

    Пуаро вздохнул.

    — Кто из гостей приехал первым?

    Мы с мужем. Потом Джок Макларен, а потом уже Маргарита.

    От кого вы впервые услышали о том, что Клейтон уехал в Шотландию?

    Об этом сообщила нам Маргарита, сразу же как вошла. Она сказала Чарльзу: «Арнольд очень сожалеет, но он был вынужден сегодня вечером уехать в Эдинбург». А Чарльз сказал: «Какая досада!» А потом Джок сказал: «Простите, я думал, вы уже знаете», — и мы стали пить коктейли.

    Майор Рич не упоминал о том, что в тот вечер виделся с мистером Клейтоном? Не говорил, что тот заходил к нему перед отъездом?

    Насколько я помню, он ничего такого не говорил.

    — Вам не кажется странной вся эта история с телеграммой? — сказал Пуаро.

    — А что же здесь странного?

    — Ведь телеграммы из Эдинбурга не было. Там никто ничего о ней не знает.

    — Ах вот как! Мне и самой тогда показалось все это очень подозрительным.

    — У вас есть догадки?

    — По-моему, все яснее ясного.

    — А именно?

    — Мой дорогой друг, — протянула Линда Спенс. — Не прикидывайтесь простачком. Неизвестный злоумышленник убирает с дороги мужа. Путь свободен, во всяком случае, на этот вечер.

    — Вы хотите сказать, что майор Рич и миссис Клейтон решили провести эту ночь вместе?

    — Что здесь удивительного? Разве такого не бывает? — Линда явно наслаждалась произведенным эффектом.

    — И кто-то из них послал телеграмму?

    — Меня бы это ничуть не удивило.

    — Вы считаете, что майор и миссис Клейтон были любовниками?

    — Я вам отвечу иначе: я ничуть не удивилась бы, если бы это оказалось так. Но утверждать не стану.

    — И мистер Клейтон подозревал их?

    — Арнольд был очень странным человеком. Он был весь в себе, лишнего слова из него не вытянешь. Но мне кажется, он знал. Он из тех, кто и виду не подаст. Все считали его сухарем, человеком, лишенным чувств. Но я уверена, что он был совсем не такой. Странное дело, я была бы куда менее удивлена, если бы Арнольд зарезал майора, а не наоборот. Мне кажется, Арнольд был дьявольски ревнив.

    — Это очень интересно.

    — Хотя он скорее всего убил бы Маргариту. Как Отелло... Вы знаете, Маргарита как-то чертовски действует на мужчин.

    — Она красивая женщина, — осторожно заметил Пуаро.

    — Красивая — это еще не все. В ней есть что-то, от чего мужчины буквально сходят с ума. А она лишь смотрит на них эдакими невинно-удивленными глазами. От этого они и вовсе теряют голову.

    Femme fatale.

    — Да, кажется, у французов так принято говорить.

    — Вы ее хорошо знаете?

    — Мой дорогой мосье Пуаро, она моя лучшая подруга, хотя я ей не верю ни на грош.

    — Понимаю, — пробормотал Пуаро и перевел разговор на командора Макларена.

    — О, Джок — старый верный пес! Он прелесть. Создан, чтобы быть другом дома. Он и Арнольд были закадычными друзьями. Мне кажется, Арнольд доверял ему больше, чем кому-либо. И, разумеется, Джок был просто на побегушках у Маргариты. Предан ей целую вечность.

    — Мистер Клейтон и к нему ревновал свою жену?

    — Ревность к Джоку? Что за глупость! Маргарита была искренне к нему привязана, но не давала и тени надежды на что-либо большее, чем дружба. Да я уверена, что ни одной женщине и в голову не пришло бы!.. Даже сама не понимаю, почему... Это, право, ужасно несправедливо, ведь Джок такой милый...

    Пуаро перевел разговор на слугу майора, но, кроме того, что Берджес отлично готовит коктейли, Линда ничего о нем сказать не могла. Она как-то вообще его не замечала. Но она сразу же сообразила, куда клонит ее собеседник.

    — Вы считаете, что ему так же легко было убить Арнольда, как и Чарльзу? Но это совершенно невероятно!..

    — Жаль, что вы так думаете, мадам. А мне вот представляется невероятным, хотя вы и не согласитесь со мной, что мистера Клейтона убил майор Рич. Вернее, что он мог убить его подобным образом.

    Вы имеете в виду кинжал? Да, это действительно не похоже на Чарльза. Скорее он способен воспользоваться тупым оружием или задушить. Как вы считаете?

    Пуаро вздохнул.

    — Мы опять вернулись к Отелло. Да-да, Отелло. Вы мне подали неплохую мысль!

    — Неужели? Как интересно! Что же... — Но в эту минуту в прихожей послышался звук ключа, поворачиваемого в замке, и скрип открываемой двери. — А вот и Джереми. Вы, разумеется, жаждете поговорить с ним тоже?

    Вошел Джереми Спенс, щегольски одетый мужчина лет тридцати, приятной наружности, сдержанный и настороженный. Миссис Спенс, сказав, что у нее в духовке мясо, убежала на кухню, оставив мужчин вдвоем.

    В отличие от своей жены мистер Спенс оказался куда менее словоохотливым. Ему явно не хотелось быть замешанным в историю с убийством. Он был скуп на слова, и его ответы были подчеркнуто лаконичны. Они знакомы с Клейтонами совсем недавно, а майора Рича вообще мало знают. Он представлялся им приятным человеком, Насколько он помнит, Рич вел себя в тот вечер, как обычно. Между Клейтоном и Ричем всегда были хорошие отношения. Эта история кажется просто невероятной.

    И за все время беседы мистер Спенс не переставал всем своим видом подчеркивать нежелательность дальнейшего присутствия мосье Пуаро в его доме. Он, разумеется, был вежлив, но и только.

    Боюсь, — сказал Пуаро, — вам неприятны мои вопросы?

    — Нам порядком надоели расспросы полиции. Я считаю, что этого вполне достаточно. Мы рассказали все, что знаем. А теперь... мне хотелось бы поскорее все забыть.

    — Сочувствую и вполне вас понимаю. Чрезвычайно неприятно быть замешанным в такой истории. Особенно когда от вас требуют, чтобы вы рассказали не только то, что знаете или видели, но даже что вы думаете об этом.

    — В таких случаях лучше не думать.

    — А разве можно не думать? Вот, например, не думаете ли вы, что здесь не обошлось без Маргариты Клейтон? Не участвовала ли она вместе с майором в убийстве своего мужа?

    — О, что вы! Ни в коем случае! — Спенс казался шокированным и искренне возмущенным. — Неужели у кого-то могло возникнуть такое нелепое подозрение?

    — Разве ваша жена не высказывала его вам?

    — О, Линда. Вы ведь знаете женщин. Не могут не позлословить друг о друге. Маргарите всегда от них доставалось. Она слишком привлекательна, чтобы они могли ей это простить. Но вся эта теория о том, что Маргарита и майор Рич заранее готовили убийство, по-моему, просто фантастически нелепа!

    — Такие вещи случались, вы знаете. Кинжал, например. Вероятнее всего, что он принадлежал женщине.

    — Вы хотите сказать, что полиция располагает доказательствами? Этого не может быть! Я хочу сказать...

    — Я ничего не знаю, — вполне искренне ответил Пуаро, ибо ему действительно ничего не было об этом известно, и поспешил откланяться.

    Судя по смятению, отразившемуся на лице Спенса, Пуаро понял, что у того будет над чем поразмышлять.

    VI

    — Извините за резкость, мосье Пуаро, но не вижу, чем вы можете быть мне полезны.

    Пуаро пропустил мимо ушей это замечание своего собеседника. Он внимательно и спокойно разглядывал человека, обвиненного в убийстве Арнольда Клейтона.

    Перед ним был худощавый смуглый мужчина, мускулистый, сильный. Чем-то он напоминал ему гончую. Лицо его узкое, с упрямым твердым подбородком, не выдавало ни мыслей, ни чувств. «Он подчеркнуто невежлив со мной», — подумал Пуаро.

    — Я понимаю, что миссис Клейтон, посылая вас ко мне, руководствовалась наилучшими стремлениями. Однако я считаю, что она поступает неблагоразумно, во вред себе и мне.

    — Вы так считаете?

    Майор Рич нервно оглянулся через плечо, но дежурный надзиратель был, как положено, на порядочном от них расстоянии. Рич, понизив голос, ответил:

    — Им нужны мотивы, подтверждающие их абсурдное обвинение. Они пытаются доказать, что между мною и миссис Клейтон... существовала любовная связь. Я надеюсь, миссис Клейтон уже сказала вам о том, что это сущий вымысел. Мы всего лишь друзья, друзья и не больше. Не кажется ли вам, что с ее стороны было бы благоразумнее воздержаться от каких-либо попыток помочь мне?

    Эркюль Пуаро словно и не слышал этого вопроса. Однако он тут же придрался к словам «абсурдное обвинение».

    — Позвольте, вы сказали «абсурдное обвинение»? Оно не так уж абсурдно.

    — Я не убивал Арнольда Клейтона.

    — Тогда при чем здесь «абсурдное»? Скажите — ложное. Но не «абсурдное». Наоборот, все это вполне правдоподобно. Да вы и сами это понимаете.

    — Могу только повторить, что считаю обвинение фантастически нелепым.

    — Можете повторять это сколько вам угодно, проку от этого будет мало. Нам следует найти более веский аргумент.

    — Я поручил все моим поверенным. Они пригласили опытного адвоката. Не понимаю, почему вы говорите «нам»?

    На лице Пуаро неожиданно появилась улыбка.

    — Ах, — воскликнул он с истинно галльской экспансивностью, — вы мне подсказали неплохую мысль! Отлично, я ухожу. Мне хотелось повидаться с вами, и я это сделал. Я познакомился и с вашей биографией. Вы блестяще окончили училище в Сендхерсте и школу генштаба, и так далее и тому подобное. Я уже составил себе мнение о вас. О, вы отнюдь не глупый человек, майор Рич.

    — Какое это имеет отношение к моему делу?

    — Самое непосредственное. Человек ваших умственных способностей не мог совершить убийство подобным образом. Отлично! Вы невиновны. А что вы можете сказать о вашем слуге?

    — О Берджесе?

    — Вот именно, о нем. Если Клейтона убили не вы, то это сделал Берджес. Такой вывод напрашивается сам собой. Но почему он убил его? Должна быть причина, мотивы. Вы единственный, кто знает Берджеса настолько, чтобы объяснить это. Почему, майор Рич, почему он убил Клейтона?

    — Не представляю. Ума не приложу. Мне тоже приходила в голову подобная мысль. Да, действительно, у Берджеса была возможность сделать это. У нас обоих была такая возможность. Однако я отказываюсь верить, что это сделал Берджес. Он не способен убить человека.

    — А что думают ваши поверенные?

    Губы майора Рича сжались в жесткую складку.

    — Мои поверенные тратят время главным образом на то, чтобы внушить мне мысль, будто я всю жизнь страдал провалами памяти и, разумеется, не могу отвечать за свои поступки, поскольку не помню, что делаю.

    — Следовательно, ваши дела плохи, если до этого дошло, — заметил Пуаро. — А может быть, не вы, а Берджес страдает амнезией? Как предположение это не так уж плохо! Теперь о кинжале. Вам его показывали и, разумеется, спрашивали, не ваш ли он или не видели ли вы его в своем доме?

    — Нет, это не мой кинжал, и я никогда не видел его прежде.

    — Понятно. Вы уверены, что никогда его не видели?

    — Уверен. — Пуаро показалось, что в голосе майора прозвучали едва уловимые нотки неуверенности, — Это обыкновенная игрушка... сувенир. Такую вещь можно увидеть где угодно.

    — Например, в гостиной у знакомой женщины. Скажем, у миссис Клейтон?

    — Разумеется, нет!

    Последние слова были произнесены майором с таким гневом и возмущением и так громко, что дежурный надзиратель поднял голову и посмотрел в их сторону.

    Tres bien. Разумеется, нет. Только зачем же повышать голос? Но вы все же где-то видели этот кинжал, а? Или похожий на него? Я угадал, не так ли?

    — Сомневаюсь... Разве что в антикварной лавке...

    — Возможно. — Пуаро встал. — Разрешите откланяться.

    VII

    «Теперь, — сказал себе Пуаро, — остался Берджес. Да, теперь можно заняться Берджесом».

    Он познакомился со всеми действующими лицами, кое-что узнал о них со слов других да и от них самих. Но о Берджесе ему никто ничего вразумительного сказать не смог. Ничего такого, что позволило бы составить представление об этом человеке. Увидев Берджеса, Пуаро понял, почему так могло получиться.

    Лакей майора ждал его, предупрежденный по телефону командором Маклареном.

    — Я Эркюль Пуаро.

    — Да, сэр. Я жду вас.

    Почтительно придерживая дверь, Берджес дал Пуаро пройти в небольшую квадратную прихожую, из которой открытая дверь налево вела в гостиную. Приняв от Пуаро пальто и шляпу, Берджес последовал за ним в гостиную.

    — Итак, — сказал Пуаро, оглядываясь, — это произошло здесь.

    — Да, сэр.

    Тихий и неприметный человек, с бледным лицом, малокровный и хилый на вид, сутулая спина, торчащие острые локти, бесцветный голос с не знакомым Пуаро провинциальным акцентом. Должно быть, восточная Англия, подумал Пуаро. Так вот каков он, этот Берджес. Несколько нервный, а впрочем, ничем не примечательная личность. Трудно поверить, что он способен на какие-либо решительные действия. Способен ли такой убить человека?

    У Берджеса были блекло-голубые бегающие глаза, что многие не слишком проницательные люди склонны считать бесспорным доказательством нечистой совести. Однако, как известно, отъявленные негодяи могут преспокойно смотреть вам прямо в лицо.

    — Что предполагается делать дальше с этой квартирой? — спросил Пуаро.

    — Пока, сэр, я присматриваю за нею. Майор Рич распорядился выплачивать мне жалованье до тех пор, пока... пока...

    Берджес испуганно заморгал и закосил глазами.

    — Понимаю, пока... — кивнул головой Пуаро, а потом невозмутимо добавил: — Майор Рич, разумеется, предстанет перед судом. Думаю, в течение ближайших трех месяцев.

    Берджес затряс головой, не столько отрицая подобную возможность, сколько выражая свое искреннее огорчение.

    — Просто невероятно, сэр... — пробормотал он.

    — Невероятно, что он мог убить?

    — Да все это, сэр. И этот сундук...

    Берджес посмотрел в противоположный конец комнаты.

    — Так это и есть знаменитый испанский сундук?

    Пуаро увидел огромный сундук очень темного полированного дерева, усеянный медными шляпками гвоздей, с большим медным запором.

    — Отличнейшая штука. — Пуаро подошел поближе.

    Сундук стоял у стеньг возле окна рядом с современным шкафчиком для граммофонных пластинок. По другую сторону его виднелась полуоткрытая дверь в спальню, наполовину загороженная ширмой из расписной кожи.

    — Это дверь в спальню майора Рича, — пояснил Берджес.

    Пуаро кивнул. Глаза его осматривали комнату. Из другой мебели в ней еще были два стереофонических экрана, к которым, как змеи, тянулись провода, несколько кресел, большой стол; стены украшали копии с японских гравюр. Это была скромно обставленная, однако красивая и уютная комната.

    Пуаро посмотрел на Уильяма Берджеса.

    — Когда вы сделали это... э-э-э... открытие, — начал он как можно осторожнее, — ощущение у вас было, должно быть, не из приятных?

    — О, еще бы, сэр. Я этого вовек не забуду. — Лакей, казалось, только и ждал этого вопроса — слова посыпались как горох. Должно быть, он думал, что чем больше он будет говорить об этом, тем скорее ему удастся забыть кошмарную картину.

    — Я ходил по комнате, сэр, собирал стаканы и прочую посуду. Только нагнулся, чтобы поднять с ковра оброненные маслины, как вдруг вижу странное рыжее пятно. Ковра нет, он сейчас в чистке. Полиция проделала с ним все, что ей было нужно. «Откуда это пятно? — подумал я про себя. А потом сам же себе и говорю в шутку: — А что, если это кровь, черт побери? — И себе же отвечаю: — Откуда ей здесь быть? Должно быть, пролили что-то». А потом вижу, что-то протекло из сундука вот с этой стороны, где щель, Я еще тогда подумал! «Черт возьми, что там может быть?» Поднял крышку вот так (Берджес тут же продемонстрировал, как он это сделал), гляжу — человек, лежит на боку, ноги поджал, словно спит. А в горле у него торчит нож. Мне никогда не забыть этого, сэр, никогда. Сколько жить буду, не забыть. Меня словно кто обухом по голове хватил, сэр...

    Берджес перевел дыхание.

    — Я захлопнул крышку и бросился вон из дома. Думаю, надо сейчас же позвать полицейского. Мне повезло, я нашел его за углом.

    Пуаро задумчиво разглядывал Берджеса. Что ж, если это игра, то Берджес неплохой актер. Однако у него возникло ощущение, что это не игра, что именно так все и было.

    — А вы не подумали о том, что прежде следовало бы все же разбудить майора Рича? — спросил он слугу.

    — Нет, сэр, мне как-то в голову не пришло. Я так был ошарашен... хотел поскорее убраться из дому... — Берджес сглотнул слюну, — ...да позвать кого-нибудь на помощь...

    Пуаро сочувственно кивнул головой.

    — Вы узнали в этом человеке мистера Клейтона? — спросил он.

    По правде говоря, сначала нет. Должно быть, от страха, сэр. Но потом, когда я привел полицейского, я сразу же сказал: «Господи, да ведь это мистер Клейтон!» А полицейский спрашивает: «Какой такой мистер Клейтон?» Тогда я ему сказал, что он, мол, заходил к нам вчера вечером.

    Ага, — промолвил Пуаро, — значит, он заходил... Вы помните точно время, когда это было?

    — Если с точностью до одной минуты, сэр, то нет. Примерно без четверти восемь...

    — Вы хорошо знали мистера Клейтона?

    — Он и миссис Клейтон довольно часто бывали у майора Рича за те полтора года, что я у него в услужении.

    Каким показался вам мистер Клейтон в тот вечер? Он был такой, как обычно?

    — Кажется, да, сэр. Правда, немного запыхался, и я подумал, что он, должно быть, торопится. Он сам мне сказал, что должен еще успеть на поезд.

    — В руках у пего был чемодан? Он ехал в Шотландию.

    — Нет, сэр, чемодана не было. Он, должно быть, оставил его в такси.

    — Он был очень огорчен, что не застал майора дома?

    — Не думаю, сэр. Просто он сказал, что в таком случае оставит записку. Он прошел вот сюда, прямо к столу, а я вернулся в кухню — мне надо было еще приготовить яйца с анчоусами. Кухня у нас в конце коридора, там почти ничего не слышно. Я и не слышал, ушел он или нет и когда вернулся хозяин, да мне это было ни к чему.

    — Что было потом?

    — Потом манор Рич позвал меня. Он стоял вот здесь, в дверях. Он сказал, что совсем забыл про турецкие сигареты для миссис Спенс, и велел мне тотчас же сбегать и купить их. Я купил сигареты, принес их сюда, в гостиную, и положил на стол. Мистера Клейтона уже не было, и я решил, что он давно ушел, чтобы успеть на поезд.

    — И никто больше не приходил сюда, пока майора Рича не было дома, а вы были на кухне?

    — Нет, сэр, никто.

    — Вы уверены в этом?

    — Как тут будешь уверен, сэр. Хотя я услышал бы звонок.

    Пуаро покачал головой. Действительно, разве можно быть уверенным? Но он знал, что супруги Спенс, командор Макларен и миссис Клейтон могут дать отчет о каждой минуте своего времени. Макларен в это время выпивал с приятелем в клубе; к Спенсам пришли друзья, и они угостили их вином, прежде чем отправиться в гости к майору Ричу; Маргарита Клейтон болтала с подругой по телефону. И потом, кому из них взбрело бы в голову идти за Клейтоном в квартиру, где находится слуга и куда с минуты на минуту может вернуться хозяин? Нет, Пуаро их не подозревал, он надеялся, что в последнюю минуту обнаружится таинственное неизвестное лицо, кто-нибудь из безупречного прошлого мистера Клейтона, кто, узнав его на улице, проник за ним сюда, убил ударом кинжала, спрятал труп в сундуке и так же просто ушел, никем не замеченный. Мелодрама, мало похожая на действительность, почти неправдоподобная ситуация, нечто встречающееся лишь в исторических романах о загадочных убийствах и прочих преступлениях. Словом, история под стать испанскому сундуку.

    Пуаро пересек комнату, подошел к злополучному сундуку и поднял крышку. Она поднималась легко и бесшумно.

    — Сундук вымыт изнутри, сэр. Я распорядился, — слабым голосом промолвил Берджес.

    Пуаро наклонился над открытым сундуком и заглянул внутрь. Вдруг он издал легкое восклицание. Нагнувшись еще ниже, он провел рукой по стенкам сундука.

    — Вот эти отверстия в задней стенке! И с этой стороны. Похоже, что Их проделали совсем недавно.

    — Какие отверстия, сэр? — Слуга заглянул в сундук. — Право, не знаю, сэр. Я их никогда раньше не замечал.

    — Они действительно незаметны. И все же их кто-то специально просверлил. Как вы думаете, зачем?

    — Я, право, не знаю, сэр. Может, какой-нибудь грызун или жучок. Знаете, что портят мебель.

    — Хорош грызун, — пробормотал Пуаро. — Интересно.

    Пуаро снова отошел в другой конец комнаты.

    — Когда вы принесли сигареты, вы не заметили никаких перемен в комнате? Ничего необычного? Скажем, передвинутого стула, стола или еще чего-нибудь из мебели?

    — Странно, сэр, теперь, когда вы это сказали, я припоминаю что-то... Вот эта ширма, которой закрывают дверь в спальню, чтобы не было сквозняков, она была сдвинута немного влево.

    — Вот так? — Пуаро быстрым движением передвинул ширму.

    — Еще левее, сэр... Вот так. — Ширма, ранее лишь наполовину скрывавшая сундук, теперь почти совсем его закрыла.

    — Как вы думаете, зачем была передвинута ширма?

    — Я ничего не думаю, сэр.

    (Еще одна мисс Лэмон!)

    Но тут Берджес неуверенно добавил:

    — Очевидно, чтобы легче было пройти в спальню, если дамы, например, захотят оставить там свои накидки.

    — Возможно. Но может быть, была и другая причина.

    Берджес вопросительно смотрел на Пуаро.

    — Ширма сейчас скрывает от нас сундук и ковер около сундука. Если бы майор Рич ударил ножом мистера Клейтона, то кровь сразу стала бы просачиваться через щели в дне сундука. Это мог бы кто-нибудь заметить, как заметили вы наутро. Поэтому ширму и передвинули.

    — Мне не пришло это в голову, сэр,

    — А какое здесь освещение, яркое или приглушенное?

    — Я покажу вам, сэр.

    Лакей быстро задернул шторы и зажег пару настольных ламп. Они бросали мягкий рассеянный свет, при котором едва ли можно было читать. Пуаро посмотрел на люстру под потолком.

    — Нет, сэр, люстра не горела в тот вечер. Она у нас вообще редко зажигается.

    Пуаро окинул взглядом комнату, освещенную слабым светом ламп.

    — Мне кажется, сэр, при таком освещении пятно трудно было бы заметить, — сказал слуга.

    — Пожалуй, вы правы. Итак, зачем же была передвинута ширма?

    Берджес зябко поежился.

    — Подумать только, сэр, что такой приятный джентльмен, как майор Рич, мог сделать такое.

    — Следовательно, вы даже не сомневаетесь, что это сделал майор Рич? А почему он это сделал, Берджес?

    — Что ж, он был на войне. Может, получил ранение в голову. Говорят, что спустя много лет вдруг может что-то разладиться. Они и сами тогда не знают, что делают. И говорят, что близким да родственникам достается тогда больше всех. Может, так оно и было?

    Пуаро посмотрел на Берджеса, затем вздохнул и отвернулся.

    — Нет, — сказал он, — это было не так. — Жестом фокусника он ловко сунул хрустящую бумажку Берджесу в руку.

    — О, благодарю вас, сэр, но, право, не стоит...

    — Вы очень помогли мне, — сказал Пуаро, — тем, что показали мне эту комнату, мебель и все, что здесь имеется. И описали, как все было в тот вечер. Невероятное никогда не бывает столь уж невероятным. Запомните это. Я говорил, что были лишь две возможности, но я ошибся. Была и третья. — Он еще раз окинул взглядом комнату и слегка поежился, словно от холода. Раздвиньте шторы. Пусть здесь будет больше света и воздуха. Это необходимо. И надо произвести здесь хорошую уборку. Немало пройдет времени, пока эта комната очистится от того, что ее оскверняет, — от духа ненависти, который все еще витает здесь.

    Берджес, разинув рот от удивления, молча подал Пуаро его пальто и шляпу. Казалось, он уж совсем ничего не понимал, а Пуаро, любивший говорить загадками, вполне довольный собой, бодрым шагом покинул дом.

    VIII

    Придя домой, Пуаро позвонил инспектору Миллеру.

    — Кстати, инспектор, где чемодан Клейтона? Его жена сказала, что он захватил с собой чемодан.

    — Он оставил его в клубе у швейцара. А потом, должно быть, забыл о нем.

    — Что в нем было?

    — Что берут с собой в таких случаях? Пижама, чистая сорочка, туалетные принадлежности.

    — Собрался, как положено.

    — А что, по-вашему, там должно было оказаться?

    Пуаро даже не счел нужным ответить инспектору,

    — Теперь о стилете. Предлагаю немедленно допросить женщину, убирающую квартиру миссис Спенс. Узнайте, видела ли она когда-нибудь у них что-либо похожее?

    Миссис Спенс? — Инспектор даже свистнул. — Вот вы куда гнете? Мы показывали кинжал Спенсам. Они отрицают, что видели его.

    — Спросите их еще раз.

    — Вы утверждаете...

    А потом сообщите мне, что они скажут на этот раз.

    — Вы что-то мудрите.

    — Почитайте «Отелло», Миллер. И вспомните персонажей этой трагедии. Мы пропустили одного из них.

    Пуаро повесил трубку. Потом набрал номер леди Четертон. Телефон был занят.

    Через несколько минут он снова попытался дозвониться, но безуспешно. Тогда он вызвал своего слугу Джорджа и велел ему звонить до тех пор, пока леди Четертон не ответит. Он знал, как она любит болтать по телефону.

    Пуаро опустился в кресло, осторожно снял ботинки, пошевелил уставшими пальцами и откинулся на спинку.

    «Старею, сказал он себе, — Быстро устаю... — Но тут же не без гордости воскликнул: — Но клетки серого вещества о, они еще работают! Да, еще работают. «Отелло», да-да... Кто первый сказал мне об этом? Ага, миссис Спенс. Чемодан... Ширма... Поза спящего человека... Все продумано! Заранее и до мельчайших подробностей. И я уверен, не без удовольствия...»

    Вошел Джордж и доложил, что леди Четертон у телефона.

    — Говорит Эркюль Пуаро, мадам. Могу я побеседовать с вашей гостьей?

    — О разумеется, мосье Пуаро. Вам удалось что-нибудь для нее сделать?

    — Пока нет, мадам, — ответил Пуаро. — Но я не теряю надежды.

    Потом он услышал нежный голос Маргариты Клейтон.

    — Мадам, когда я спросил вас, не заметили ли вы чего-либо необычного в гостиной в тот вечер, вы нахмурили лоб, словно пытались что-то вспомнить. Вам это не удалось тогда. Может быть, вы имели в виду ширму?

    — Ширму? О, конечно, конечно. Она была сдвинута.

    — Вы танцевали в тот вечер?

    — Немного.

    — С кем больше всего?

    — С Джереми Спенсом. Он прекрасно танцует. Чарльз тоже неплохо танцует, но не так хорошо, как Джереми. Чарльз танцевал с Линдой Спенс, а йогом мы менялись. Джок Макларен не танцует. Он ставил пластинки, выбирая те, что мы просили.

    — А потом вы все слушали серьезную музыку?

    — Да.

    Наступила пауза. Затем снова раздался голос Маргариты Клейтон:

    — Мосье Пуаро, что... что все это значит? У вас есть новости для меня?

    — Мадам, вы когда-нибудь задумывались над чувствами людей, которые вас окружают?

    В ее голосе было легкое удивление, когда она ответила:

    — Мне... мне кажется, да.

    — А мне кажется, нет, мадам. Я думаю, вы о них просто не имеете представления. И я думаю еще, что в этом ваша трагедия. Однако к трагическому концу, как правило, приходят другие, но не вы. Не помню, кто сказал мне сегодня об Отелло. Помните, я спросил вас, не ревновал ли вас муж, и вы мне ответили: «Возможно». Но ответили так беззаботно, как дитя. Так ответила бы Дездемона, не подозревающая об опасности, которая ей грозит. Разумеется, она тоже знала, что существует такое чувство, как ревность, но она не понимала его, ибо сама никогда не испытывала ревности, да и не способна была испытывать ее. Я думаю, она не знала, что такое всепоглощающая земная страсть, Она любила мужа высокой романтической любовью, боготворила, как боготворят героев, она питала чистое и невинное чувство привязанности к своему другу Кассио... Именно потому, что ей самой была неведома страсть, она сводила мужчин с ума... Вы понимаете, о чем я говорю, мадам?

    На другом конце провода опять воцарилось молчание а затем спокойный, нежный и чуть удивленный голос Маргариты Клейтон произнес:

    — Я не совсем... не совсем понимаю...

    Пуаро вздохнул, а затем обычным голосом добавил!

    — Я буду у вас сегодня вечером.

    IX

    Инспектор Миллер не принадлежал к числу людей, которых легко в чем-либо убедить. Но и Эркюль Пуаро был не из тех, кто легко сдается. В итоге инспектор поворчал и уступил.

    ...Только не понимаю, при чем здесь леди Четертон?

    — Ни при чем. Просто она предоставила убежище своей подруге, вот и все.

    — А Спенсы? Как вы узнали?

    — Значит, стилет принадлежит все-таки им? Просто догадка. Джереми Спенс натолкнул меня на эту мысль. Когда я высказал предположение, что стилет принадлежит Маргарите Клейтон, он не смог скрыть, что ему доподлинно известно, что это не так. — Пуаро сделал паузу. — Что же они вам сказали? — спросил он не без любопытства.

    — Признались, что он очень похож на игрушечный кинжал, который у них когда-то был. Но несколько недель тому назад он куда-то затерялся, и они забыли о нем. Должно быть, Рич взял его.

    — Мистер Джереми действительно очень осторожный человек, заметил Пуаро. И пробормотал себе под нос: — Затерялся несколько недель назад. Разумеется все было продумано заранее.

    — А? Вы о чем?

    — Ничего, мы приехали, — сказал Пуаро. Такси остановилось у дома леди Четертон на Черитон-стрит. Пуаро расплатился с шофером.

    Маргарита Клейтон ждала их наверху. Лицо ее застыло, когда она увидела инспектора Миллера.

    — Я не думала...

    — Не думали, что я захвачу с собой вашего друга инспектора?

    — Инспектор Миллер мне не друг.

    — О, это зависит от того, хотите ли вы, миссис Клейтон, чтобы справедливость восторжествовала. Ваш муж был убит...

    — Мы сейчас и перейдем к вопросу о том, кто его убил, — быстро вмешался Пуаро. — Вы разрешите нам сесть, мадам?

    Маргарита Клейтон медленно опустилась на стул с высокой прямой спинкой и посмотрела на мужчин.

    — Прошу вас, — сказал Пуаро, обращаясь к ней и к инспектору, — внимательно выслушать меня. Мне кажется, я знаю, что произошло в тот роковой вечер в гостиной у майора Рича... Мы все исходили из предположения, которое было ошибочно, а именно, что только у двух человек имелась возможность спрятать труп убитого в сундуке, то есть у майора Рича и его слуги Уильяма Берджеса. Но мы ошибались — был еще третий человек в тот вечер в гостиной, у которого была не меньшая возможность проделать это.

    — Кто же? — иронически спросил Миллер. — Мальчишка-лифтер?

    — Нет. Сам Арнольд Клейтон.

    — Что? Убитый сам спрятал свое тело? Вы спятили, Пуаро!

    — Разумеется, не мертвое, а живое тело. Иными словами, он сам спрятался в сундуке. Такие вещи проделывались и раньше, история знает их немало. Мертвая невеста из баллады «Ветка омелы», Якимо, задумавший бросить тень на честь Имогены, и так далее. Мне эта мысль пришла в голову, как только я увидел дыры, просверленные в стенке сундука, и к тому же просверленные совсем недавно. Зачем? Чтобы не задохнуться без воздуха. Почему ширма была сдвинута со своего обычного места? Чтобы спрятать сундук, чтобы тому, кто в нем был, можно было время от времени приподнимать крышку, расправлять затекшие члены и, разумеется, лучше слышать, что говорят в комнате.

    — Но зачем? — воскликнула Маргарита, широко раскрыв глаза, — Зачем было Арнольду прятаться в сундуке?

    — И это спрашиваете вы, мадам? Ваш муж был ревнив. Ревнив и скрытен. «Человек в себе», как выразилась ваша приятельница миссис Спенс, Его обуревала ревность, она становилась все сильнее, она терзала его. Была или не была его жена любовницей майора? Он не знал, терялся в догадках, и он должен был узнать правду. Отсюда «телеграмма из Шотландии», телеграмма, которую никто не посылал и поэтому никто не видел. Чемоданчик собран в дорогу, но он оставляет его в клубе. Визит к майору, когда Клейтон уверен, что того нет дома... Он говорит слуге, что оставит записку, но как только ют уходит, просверливает дыры в сундуке, передвигает ширму и залезает в сундук. Сегодня он узнает правду. Возможно, его жена задержится после ухода последнего из гостей или же уйдет со всеми, а потом вернется! В этот вечер доведенный до отчаяния, истерзанный ревностью муж узнает всю правду...

    — Надеюсь, вы не станете утверждать, что он сам пырнул себя ножом? — В голосе Миллера звучала явная насмешка.

    — Нет, это сделал другой. Тот, кто знал, что он там. Это, бесспорно, было убийство. Заранее подготовленное и тщательно продуманное убийство. Вспомним персонажи из «Отелло». Нас сейчас интересует Яго. Кто-то исподволь очень искусно отравлял рассудок Клейтона намеками, подозрениями. Честный Яго, верный друг, человек, которому доверяют! И Арнольд Клейтон ему верил. Он позволил разжечь в себе ревность, довести ее до предела. Самому ли ему пришла в голову мысль спрятаться в сундуке или ему казалось, что это его собственная мысль? Так или иначе, решение принято. А стилет, тайком похищенный несколько недель назад, терпеливо ждет свою жертву. Наступает роковой вечер. Лампы льют приглушенный свет, играет граммофон, танцуют пары, тот, кто не танцует, кому нет пары, перебирает пластинки у столика рядом с испанским сундуком, спрятанным за сдвинутой ширмой. Скользнуть незаметно за ширму, поднять крышку, ударить кинжалом — рискованно, смело, но, увы, так просто!

    — Клейтон мог закричать!

    — Нет, ибо он спал, — ответил Пуаро. — По словам слуги, он лежал в сундуке в позе спящего человека — человека, одурманенного сильной дозой снотворного. И только один человек мог дать ему снотворное — тот, с кем он пил, перед тем как покинуть клуб.

    Джок? — В голосе Маргариты Клейтон прозвучало искреннее, почти детское удивление, — Джок? Нет-нет! Добрый, славный Джок. Но я знаю его вечность! Зачем ему было это делать?..

    Пуаро повернулся и в упор посмотрел на нее.

    — Зачем, мадам, два итальянца дрались на дуэли? Зачем юноша лишил себя жизни? Джок Макларен не умеет выражать свои чувства словами. Он примирился с ролью преданного друга вашей семьи, но тут появляется майор Рич. Нет, это уж слишком! Этого он вынести не может. В одурманенном ненавистью и страстью мозгу рождается план, безукоризненно продуманный план убийства — двойного убийства, ибо майора, без сомнения, признают виновным в убийстве Клейтона. Убрав нашего мужа и майора Рича с дороги, он надеется наконец получить вас. Ибо верит, что вы потянетесь к нему, мадам. И вы бы это сделали, не так ли?

    Она смотрела на него широко открытыми, полными ужаса глазами. Почти не отдавая себе отчета в том, что она говорит, она едва слышно прошептала:

    — Да, возможно... Я не знаю...

    Но тут прозвучало безапелляционное заявление инспектора Миллера:

    — Очень хорошо, Пуаро. Но это всего лишь версия, не больше. У вас нет доказательств. А потом, все это может быть просто вашей фантазией, где нет и крупицы правды.

    — Это и есть правда.

    — А где доказательства? Где улики? Мы даже не можем предъявить ему обвинение.

    — Вы ошибаетесь. Я уверен, что Макларен сам сознается, как только вы ему все это расскажете. Сознается, если поймет, что миссис Клейтон все известно...

    Потом, помолчав, Пуаро добавил:

    — Ибо, узнав это, он поймет, что проиграл... Что столь безукоризненно подготовленное убийство оказалось напрасным.
     


    Джойс Кэри. Удачное помещение капитала

    У старой миссис Билл из Хантерс-Грина три дочери! Дэйзи, Леттии младшая — Фрэнси. Дэйзи, пятидесятилетняя старая дева, разъезжает по всему свету, часто гостит у кого-нибудь из друзей, путешествует на грузовых пароходах, на автобусах, на попутных автомобилях и уверяет, что жизнь ее чудесна. Она много пьет за чужой счет, ест с чудовищным аппетитом и любит шумное общество. Летти замужем за Гордоном Тоддом, юристом, чья практика, как говорят, сильно пострадала из-за его увлечения археологией. У них двое детей, мальчик и девочка, и Летти непрестанно жалуется на их непослушание, на домашние тяготы и непомерные расходы. Она подолгу лежит в постели, а когда дети или муж слишком действуют ей на нервы, звонит по телефону матери и зовет Фрэнси, которая тотчас спешит к ней, принимает на себя хозяйственное бремя, заботится о муже сестры и ее детях ровно столько времени, сколько ей можно оставаться у Летти, иными словами — до тех пор, пока мать согласна обходиться без нее. Обычно это длится не больше четырех дней.

    А через неделю Летти снова зовет Фрэнси, горько сетуя на себялюбие матери:

    — И зачем ей нужна Фрэнси — ведь она одна и у нее есть миссис Джонс. К тому же здоровье у нее гораздо крепче моего.

    Миссис Билл называет Летти бедняжкой и увядшей лилией, но утверждает, что она губит Фрэнси. И сурово порицает Фрэнси, когда та оставляет ее, потому что, по ее мнению, Фрэнси сама во всем виновата, она первая испортила Летти.

    — Фрэнси незачем бежать сломя голову, едва Летти ее кликнет, Летти это только вредит. Но пусть Фрэнси решает сама. Я не вмешиваюсь.

    Фрэнси молчит. Ей не до разговоров, она усердствует, стараясь не прогневить экономку, миссис Джонс, а когда мать дает званые обеды, ей приходится готовить самой; к тому же она хорошо знает — что ни скажи, Летти все равно разнервничается, а мать заметит небрежно:

    — Ах, к чему столько хлопот? Я себе этого не позволяю, ведь жизнь так коротка.

    Фрэнси Билл лет тридцать пять, она невелика ростом, у нее высокий, покатый лоб, маленькие, глубоко посаженные серые глаза и гладкий выпуклый подбородок. Ее красивый рот всегда сохраняет суровое выражение и смягчается, только когда она смеется. От смеха меняется все ее лицо, маленькие глазки словно исчезают, а морщины обозначаются резче.

    Было время, когда за Фрэнси ухаживал мужчина, но никто, кроме него самого, даже не подозревал об этом. Он был вдовец и жил с девятилетней дочерью. Этот человек сорока восьми лет по фамилии Кэтто, совладелец типографии, получал неплохой доход и полагал, что умеет жить. Иными словами, он был удачлив и умел этим пользоваться. В свое время он удачно женился, но в отличие от многих благоразумных людей, которым однажды посчастливилось в браке, отнюдь не боялся попытать счастья во второй раз. Он вполне сознавал, что первый его выбор был редкой удачей — жена уже во время медового месяца изменилась до неузнаваемости и обрела необычайно твердые взгляды на самые существенные вопросы: каким должен быть дом, как его обставить, каким образом вести хозяйство и с кем из друзей мужа стоит поддерживать хорошие отношения. Их взгляды совпали благодаря чистейшей удаче.

    Однако Кэтто полагал, что человек в его возрасте и с его жизненным опытом способен сделать новый выбор, проявив гораздо больше дальновидности. И едва он похоронил жену, как сразу же начал поиски. Он стремился найти женщину, которая была бы хорошей хозяйкой и могла бы прилично воспитать его дочь, — он привык к порядку в доме и не доверял наемным воспитательницам, даже таким, которым платили неслыханно много. К тому же с чисто финансовой точки зрения намерение жениться представлялось ему вполне оправданным, и он говорил себе: «Сейчас, когда прислуге платят бешеные деньги, а толку от нее мало, хорошая жена — это превосходное помещение капитала».

    И вот однажды, по счастливой случайности, как Кэтто говорил впоследствии, он встретился в Уимблдоне с Дэйзи Билл. Он пришел туда утром, занял очередь и сел на табурет, как вдруг невдалеке от него высокая девушка с каштановыми волосами, одетая в мужскую рубашку, громко крикнула: «Билл, Билл!» И вслед за тем: «Дэйзи!»

    В детстве Кэтто хорошо знал семейство Биллов. Три лета кряду они жили в одном доме на морском берегу, и он дружил с Дэйзи, которая была ему почти ровесницей. В последнее лето пятнадцатилетним мальчишкой он даже влюбился в нее.

    И теперь, еще прежде чем он ее узнал, в голову ему пришла мысль: «Дэйзи Билл! А вдруг это та самая Дэйзи и она не замужем? Если Дэйзи действительно не замужем, отчего бы не прощупать почву? Возраст у нее вполне подходящий, детей уже не будет, а я хочу, чтобы моя жена все свое внимание посвятила бедняжке Джин, и вообще Дэйзи всегда была такая хорошая, милая, у нее кроткий нрав, крепкое здоровье и, кажется, есть средства. Помнится, всем трем дочкам Билла что-то отказала в завещании тетка, которая вышла за фабриканта зубной пасты».

    Он привстал, огляделся и сразу узнал Дэйзи.

    «Должно быть, это она — вон та крупная, краснолицая женщина, которая затягивается сигаретой из мундштука в форме курительной трубочки. Ну конечно, это ее нос, глаза. Вот она махнула своей подруге рукой».

    Он извинился перед окружающими, пробрался вперед и раскланялся. Дэйзи тоже сразу узнала его. Она воскликнула громко, во всеуслышание:

    — Господи, да это же Томми, Том Кэт! — и так сильно сжала его руку, что хрустнули пальцы. — Послушайте, да вы ни капельки не изменились. Вот чудеса! И как удачно вышло, что мы встретились. Идите к нам.

    Все вокруг смотрели на них со сдержанным любопытством и почти родственным сочувствием, которое свойственно уимблдонской очереди, и ближайшие соседи потеснились, чтобы он мог поставить свой табурет рядом с Дэйзи Билл и ее подругами. Кроме Дэйзи, тут была маленькая, тощая, угловатая женщина, которая оказалась известпой писательницей, и девушка в мужской рубашке — спортивная знаменитость, чемпионка графства по теннису.

    Кэтто был поражен тем, как сильно переменилась Дэйзи, но встретила она его так приветливо, что неловкость сразу прошла. Он вспомнил свою детскую любовь, вспомнил, какой легкий и хороший характер был у Дэйзи, ведь она не воображала о себе бог весть что, как другие шестнадцатилетние девушки, которых он за это терпеть не мог, не была обидчива, не позволяла себе внезапных капризов. Он тогда решил, что эта хорошенькая девчонка может быть не менее верным другом, чем любой мальчик из его школы.

    — Боже ты мой! — сказала Дэйзи, пуская ему в лицо клубы табачного дыма. — Вы помните, как мы гуляли по берегу? И как вы сердились на малышей, когда они увязывались за нами? — Она громко захохотала, выпустила его руку, повернулась к чемпионке и спросила с такой серьезностью, словно для нее это было важнее всего на свете: — Значит, по-твоему, подача у Сейксес слабовата?

    И обе продолжали оживленно болтать о теннисе. Кэтто для них теперь словно и не существовал.

    Писательница вперила глаза в чемпионку, потом удостоила Кэтто одним-единственным взглядом, недовольно поджала губки, опустила ресницы и погрузилась в мрачные размышления, отчего сразу словно постарела лет на десять и обрела печальную, но яркую красоту.

    Кэтто не мог припомнить, как он досадовал на малышей, видно, Дэйзи живее помнились их отношения. Но он уже жалел, что подошел к ней, повинуясь внезапному порыву. Он разглядывал подружку своего детства с грустью и легкой насмешкой. «Да, она всегда была похожа на мальчишку, а теперь и вовсе стала мужеподобной». Эта грубость отталкивала его. Легко понять, почему она не вышла замуж. И сестры ее, даже если они незамужние, его не привлекали. Медлительная, хрупкая, миловидная Летти, которую вечно приходилось спасать от крабов и кутать от простуды; шестилетняя Фрэнси с косичками, похожими на крысиные хвостики, с красным носом пуговкой, которая плескалась в море и уже пыталась кокетничать с рыбаками.

    Но когда билеты были куплены и пришло время разойтись завтракать, Дэйзи снова вспомнила о приличии, стала даже сердечней прежнего, расспросила Кэтто о его семейных делах, по-мужски сдержанно выразила свое соболезнование по поводу понесенной им утраты и рассказала, что сама потеряла отца. Но мать ее живет все там же и будет очень рада с ним повидаться. Почему бы ему не приехать в будущую субботу? К обеду соберется премилое общество.

    Кэтто ответил на ее любезности не менее любезно, а про себя решил ни в коем случае не приезжать. Чего ради терять попусту время в гостях у Биллов, если он не имел никаких видов на Дэйзи? И он был очень раздосадован, когда получил письмо от миссис Билл. Она тоже выражала ему соболезнование, пыталась его ободрить: «Ничего не поделаешь, подобные вещи неизбежны», — и настойчиво приглашала его к обеду. «Помните Хантерс-Грин? Здесь все осталось по-прежнему, а Дэйзи говорит, что и вы нисколько не переменились. Разве это не изумительно? В наше время, когда все вокруг меняется к худшему и сами люди становятся все хуже, это отрадно сознавать. Но их, бедняжек, на мой взгляд, нельзя винить за то, что они так пришиблены, когда в газетах только и пишут про бомбы. Но я никак не могу понять, к чему весь этот шум, ведь бомбы еще даже не тикают или что там им полагается делать, когда их сбросят».

    В постскриптуме она добавляла: «Мы пообедаем в очень узком кругу, будет всего человек восемь, так что не беспокойтесь насчет костюма. Будет миссис Мэйр, у нее муж погиб в прошлом году во время авиационной катастрофы, и дочка Оффера, которая в вас души не чаяла».

    Кэтто показалось, что он слышит ее голос, слабый, дребезжащий, как надтреснутый колокол, который созывает к обеду. Он не слышал этого голоса тридцать лет, с тех самых пор, как провел с Биллами последнее лето — потом он поступил в университет, а они уехали в Швейцарию, поправить здоровье Летти. В то время это нисколько его не огорчило. Миссис Билл обращала мало внимания на мальчиков в его возрасте, равно как и па собственных дочерей. Она была поглощена своим красавцем мужем и обществом других мужчин, гораздо старше ее, которые часто бывали у них в доме. Даже на морском берегу она не переставала вести светскую жизнь, увлекаясь более всего прогулками на яхте. Семейство Биллов снимало тесное, неудобное и даже убогое жилье в захолустном Кларксфуте, где жили шахтеры и уэльские сектанты распевали гимны на пляже, потому что ее друг лорд С. держал там свою роскошную яхту.

    С. часто приглашал ее на прогулки по заливу, но никогда не предлагал выйти в море. Миссис Билл плохо переносила качку. Она сама презабавно рассказывала о том, что ей пришлось пережить во время морского плавания. Откуда-то из глубины памяти Кэтто всплыл ее голос, который при этом звенел от смеха. И к своему удивлению, он обнаружил, что теперь, когда модуляции этого голоса ожили в письме, написанном мелким бисерным почерком, ему приятно воспоминание о миссис Билл, всегда веселой, живой, доброй и снисходительной. «Конечно, она не слишком много уделяла внимания нам, детям, зато и не докучала никогда. Благодаря ей все вокруг чувствовали себя легко и приятно. И к тому же у нее будет эта вдовушка, миссис Мэйр. Ведь я-то помню, миссис Билл всегда в душе немножко была свахой. Как знать, может быть, вдовушка — как раз то, что мне нужно. Уж она-то имеет жизненный опыт и вряд ли питает какие-нибудь несбыточные надежды, зато оценит достоинства солидного и покладистого супруга. Да и дочка Оффера тоже, надо думать, почти моего возраста, если тридцать лег назад она во мне души не чаяла».

    Он принял приглашение миссис Билл; и, как оказалось, ее дом действительно ничуть не изменился. Зато изменились окрестности. Прежде здесь была ферма, и Теодор Билл владел землей на правах фермера, без надзора со стороны бейлифа, отчего и терпел каждый год убытки. Теперь же усадьба, окруженная садом, выглядела нелепо посреди нового городского предместья, которое сохранило прежнее название — Хантерс-Грин.

    Кэтто открыл ворота, те самые ворота, что были на ферме, с таким чувством, словно неожиданно нашел сокровище, и в тот же миг увидел, что оно рассыпалось в прах, как это бывает с мощами святых, если потревожить их в земле. Он любил Хантерс-Грин, где впервые сел верхом ва пони и где изведал первую страстную любовь к стройной, хорошенькой девочке, которая лишила его покоя. Одним словом, к Дэйзи. А где эта Дэйзи теперь? Ее словно и не бывало на свете, потому что при виде теперешней Дэйзи поблекло и стало зыбким даже живое воспоминание о том нежном существе. Теперь же и Хантерс-Грин, старая усадьба со своими прочными кирпичными стенами, с огромными вязами, каретным сараем и голубятней, непостижимым образом развалился у него на глазах.

    Хантерс-Грин был построен без претензий на красоту. Дом был самый простой — квадратный, в три этажа, с невысокой черепичной кровлей и оранжереей в длинной боковой пристройке.

    Пока здесь была ферма, тонувшая в зелени деревьев, и под окнами паслись коровы, эта простота выглядела очаровательно. Усадьба словно провозглашала: «Здесь обитают простые сельские жители, люди без всяких претензий». Правда, Теодор и Тотти Билл меньше всего были простыми сельскими жителями. Ко именно поэтому им так дорог был Хантерс-Грин, и они бережно хранили его безыскусственную простоту.

    И все же грубые ворота с решеткой в пять прутьев, жесткий дерн на совсем крошечной лужайке перед домом, тощая копна сена в ее углу и ржавый насос у стены казались искусственными, как декорации. И в самом деле, их сохранили здесь искусственно, хотя время их давно минуло.

    Кэтто вошел, готовый к дальнейшим разочарованиям в таком же роде, ожидая снова увидеть останки прошлого, которые лишь портят и омрачают это прошлое своей никчемностью. Но сама миссис Билл привела его в восхищение. Эта маленькая женщина, казалось, нисколько не постарела. Она осталась прежней — все та же очаровательная живость, тот же красивый тонкий нос, мертвенная белизна кожи, черные глаза, которые блестели лишь ярче, оттененные бледностью щек, надтреснутый голос и церемонное, в духе времени короля Эдуарда рукопожатие.

    — Ах, сколько воспоминаний... Помните песок под босыми ногами? А трап «Наяды»? С тех пор как бедняга С. умер, я не могу видеть резины. Она вызывает у меня слезы и приступ морской болезни, а эти две вещи совершенно несовместимы. Да, конечно, некоторые закусывают кларет устрицами, я знала одного такого человека, и он нисколько не притворялся. Это был не кто иной, как сам Роджер Кент. — И, обращаясь к другому гостю, она спросила: — Вы помните Роджера в «Миссис Тэнкери»?1

    Она отвернулась от Кэтто, как недавно отвернулась от него Дэйзи, занявшись более достойным собеседником, и он, глядя в ее покрытый седыми кудряшками затылок, подумал: «А ведь прежде у нее были темные волосы — сейчас ей, должно быть, не меньше семидесяти. Вероятно, я не заметил в ней перемен, потому что сам состарился. Ну и, конечно, она очень следит за собой».

    Обед был недурен, общество хоть и не избранное, но вполне приличное. Известный актер из шекспировского театра, глубокомысленный и мрачный, как все, кому не довелось стать знаменитостью; смешной и уродливый старик критик со сломанным, как у боксера, носом; рослый, краснолицый священник, который говорил без умолку, — этот «славный малый», как назвал его Кэтто про себя, ему понравился, он не встречал таких люден уже много лет. «Разумный, основательный человек, — подумал он, — и, по-видимому, неплохой проповедник. Побольше бы нам таких священников. Таких достойных людей, трезво смотрящих на вещи».

    Миссис Мэйр, редактор дамского журнала, известная читающей публике под своей девичьей фамилией, приехала позже всех со своим вторым мужем, за которого она вышла совсем недавно, а дочка Оффера, тоненькая, бледная девица лет семнадцати, буквально помешанная на балете, никогда и ие слышала о Кэтто. Тут он вспомнил, что миссис Билл вечно все путала. Но это всегда выходило у нее так очаровательно, и теперь он почувствовал, что эта очаровательная черта в ней, как и прежде, ему приятна.

    Фрэнси была восьмой за столом. Точнее говоря, она появилась только после того, как подали суп, вся румяная, разгоряченная, с влажными волосами и красным, блестящим носом, и проскользнула на свое место между мужем редакторши и супругой критика.

    Поскольку священника усадили напротив миссис Билл, невозможно было чередовать мужчин с дамами, и Кэтто сидел по левую руку от хозяйки, рядом с критиком. Никто не счел нужным представить Фрэнси или объяснить ее внезапное появление. И Кэтто, поразмыслив немного, заключил, что эта плотная женщина с проседью в волосах, по-видимому, и есть младшая дочь Биллов — Фрэнк, Фрэнки, Фрэнси. Разумеется, он ни за что не узнал бы ее. Когда подали цыплят, она снова исчезла и вернулась вскоре после холодного пудинга, из чего Кэтто заключил, что обед приготовила она. Женщина, которая подавала на стол, была, без сомнения, приходящей прислугой, быть может, даже специально нанятой на этот день. А когда общество перешло на веранду, откуда открывался вид на игрушечную лужайку и украшавшую ее копну сена, он заметил, что Фрэнси не только подложила подушки под спину матери, но приготовила священнику виски с содовой и принесла актеру трубку из его комнаты.

    Актер — фамилия его была Мэкстон, — по-видимому, гостил здесь. Казалось, оп свой человек в доме, и, когда Фрэнси, заметив, что он шарит в кармане, молча исчезла и вскоре принесла трубку, он даже не прервал своего рассказа о Саре Бернар, которая с неслыханным блеском сыграла в «Орленке», и принял трубку небрежно, как человек, уронивший в ресторане вилку, берет другую у официанта.

    «Или, скорее, как отец у дочери, — подумал Кэтто. — Правда, она называет его мистером Мэкстоном. Значит, он не такой уж близкий друг дома. Но все же она угадала его желание и знала, где искать трубку».

    Тут ему вдруг снова вспомнилась прежняя Фрэнси, шестилетняя девочка, вечно грязная и крикливая, которая то и дело падала в воду, рвала платья и путалась под ногами всякий раз, как ему хотелось побыть наедине со своей прелестной подружкой Дэйзи. Вспомнилось, как все в доме кричали: «Фрэнки, Фрэнки!», а маленькая девочка со спутанными и встрепанными волосами сломя голову мчалась по коридору; словно на моментальной фотографии, в памяти у него возникла миссис Билл во всей своей красе: она стоит в белом саржевом платье на верхней площадке и, очаровательно наклонив голову, говорит мужчинам, столпившимся внизу у лестницы: «Ах, не беспокойтесь, пожалуйста, мне, видно, на роду написано все терять. Фрэнки найдет. — И, помолчав, она добавляет: — Фрэнки у меня такая практичная, ведь правда, Фрэнки?»

    И вот теперь, в сорок восемь лет, он снова очутился в этом доме и увидел старых друзей, которые в пятнадцать оставили след лишь в его памяти, но не в душе. Да, конечно, Дэйзи была с ним так мила и непринужденна, а дребезжащий голос миссис Билл дети обычно слышали лишь тогда, когда она начинала свои шутливые сетования. Ей вечно надо было что-нибудь найти или принести. В своем добродушии она как бы признавалась: «Знаю, что я несносна, но вы должны меня простить, потому что сама я прощаю всех».

    А Фрэнки была такая практичная... Неужели они наклеили на нее этот ярлык и превратили ее в рабыню, потому что на большее она оказалась не способна? Она сидела по своему обыкновению молча позади матери, почти скрытая спинкой ее стула, слушая, как актер и критик разговаривают о Саре Бернар, и Кэтто, разглядывая ее лицо, вспоминал с улыбкой: «Как она бегала за мной,как кокетничала со всяким, на ком были штаны.Она бросалась мне на шею и восклицала: «Ах, Том, ты не поцеловал меня на сон грядущий!» Но теперь она, кажется, остепенилась, стала зрелой женщиной — несколько робка и туповата, пожалуй, зато без прежнего озорства. — И вдруг он подумал: — А почему бы не жениться на Фрэнси, чего мне лучше? Добрая, простая душа, скромница и к тому же, должно быть, прекрасная хозяйка, если это она приготовила сегодняшний обед. Конечно, она для меня молода — ей сейчас никак не больше тридцати шести. Может родиться ребенок, а этого осложнения мне особенно хотелось бы избежать. Но ведь я могу поставить условие, чтобы детей не было. Так нередко делают, когда вступают во второй брак».

    Он поразмыслил немного над этим затруднением. Но подобно многим рассудительным и щепетильным людям, которые ожидают от других честности в жизненных сделках, он и сам хотел быть честным. «Нет, — подумал он, — если бы она захотела иметь ребенка, мне пришлось бы согласиться. Но зато у молодости есть преимущества. Молодая женщина будет лучше справляться со своими обязанностями».

    Он снова взглянул на Фрэнси, которая в этот миг не подозревала, что на нее смотрят. Лампа освещала ее нос и покатый лоб, влажная прядь волос, пропитанная кухонным паром, беспомощно упала на щеку. Но Кэтто отбросил прочь сентиментальность. «К дьяволу, я не мальчишка. Что мне в ее внешности? Мне нужна хорошая хозяйка в доме, нужна женщина, которая заботилась бы о Джин, справлялась бы с домашними делами и не нарушала семейный мир».

    Он попытался завести с Фрэнси разговор, но нащупать подходящую тему оказалось нелегко. Тем временем дождь лил как из ведра, а автомобили ие могли подъехать к крыльцу, потому что в Хантерс-Грине, как на всякой порядочной ферме, перед домом был старомодный садик с цветниками и к парадной двери вела лишь узкая, вымощенная кирпичом дорожка. Г ости столпились в передней и, поеживаясь, выглядывали за дверь, а Фрэнси подавала им пальто и шляпы.

    Когда подошел черед Кэтто, он повернулся к ней « улыбкой:

    — Фрэнсис, Фрэнки, вы помните Кларксфут?

    Но тут миссис Билл прервала его и сказала, ни к кому не обращаясь:

    — Ах господи, ведь у нас в передней был большой зонт. Но теперь он куда-то пропал. В этом доме все пропадает.

    Фрэнси, все так же не говоря ни слова, быстро отыскала вонт в боковом коридорчике и стала провожать гостей к автомобилям.

    Поскольку Кэтто приехал поездом, а на станции взял такси, критик предложил подвезти его. Сев в автомобиль, Кэтто сделал еще одну попытку заговорить с Фрэнси через заднее окошко:

    — Благодарю вас, Фрэнси. А помните, как вы перед сном обходили нас всех и каждому желали спокойной ночи?

    Но в этот самый миг ее окликнули из дома, и она отвернулась от него. Кто-то потерял шарф. Она даже не слышала слов Кэтто. Но он был человеком упорным. Он написал миссис Билл письмо, в котором выражал благодарность за чудесно проведенный вечер и приглашал в театр ее, а также «моего старого друга Фрэнси».

    Когда же миссис Билл отказалась от приглашения, сославшись на то, что занята в этот вечер, он сел в поезд и отправился в Хантерс-Грин.

    Удача сопутствовала ему. Миссис Билл не оказалось дома, а Фрэнси выпалывала в саду сорняки. Одетая в старые брюки, грубые башмаки и клетчатую рубашку, с волосами, повязанными платочком, она встретила Кэтто почти с такой же искренней радостью, как и Дэйзи.

    — К сожалению, мамы нет, но она вернется к шести. Пожалуйста, подождите ее. Она будет в отчаянии, если не повидает вас.

    — Спасибо, я с удовольствием подожду. А как вы но жшзаете, Фрэнси? На прошлой неделе мне не удалось даже как следует посмотреть на вас.

    — Одну минутку, я только закончу этот цветник. Тут все так запущено, везде полным-полно сорняков.

    — Позвольте, я вам помогу.

    — Нет, как можно... вы испачкаетесь.

    — Не беда, я потом умоюсь.

    — А вы сумеете отличить сорняки?

    — Я вижу, вы все так же практичны.

    Она посмотрела на него с удивлением. Он поспешно объяснил, что это была шутка, но она не улыбнулась. Подумав немного, она сказала:

    — Право, не знаю...

    — В шесть лет вы были таким удивительным существом.

    Но она уже снова принялась полоть, и он видел только ее согнутую широкую спину.

    — А вы меня даже не помните.

    — Нет, совсем не помню.

    Она выпрямилась и пристально посмотрела на него. Без сомнения, в ней проснулось любопытство, она чувствовала, что он пришел с какой-то тайной целью.

    Она тряхнула головой.

    — Мама говорит, что вы были большим другом Дэйзи.

    — Я всегда надеялся, что и вашим тоже. Вы никогда не расставались со мной без поцелуя.

    — Ну, мне ведь было всего шесть лет. — Она небрежно махнула рукой. И вопреки ожиданиям Кэтто нимало не смутилась. В ее поведении не чувствовалось робости. Теперь, разговаривая с ней без помех, он почувствовал, что с возрастом она обрела некую уравновешенность, свойственную семейству Биллов. Вдруг она спросила:

    — А чем вы теперь занимаетесь, мистер Кэтто? Расскажите о себе.

    — Ну, это очень скучная материя. Я совладелец типографии, живу, с тех пор как овдовел, с маленькой дочерью, мне сорок восемь лет. Вот, собственно говоря, и все.

    — И давно вы... — Тут она запнулась.

    — Овдовел? Нет, всего полтора года назад. Но мне кажется, что с тех пор прошло бог весть сколько времени. Мы были так счастливы, а теперь я одинок, Фрэнси, ужасно одинок. Люди, которые были счастливы в семейной жизни, как я, а потом овдовели, страдают особого рода одиночеством.

    Она взглянула на него, и на лбу у нее заметней обозначились морщины.

    — Да, это можно понять. Мне жаль вас. Но зато в вашей жизни было столько счастья.

    — Я шел на риск.

    — Конечно. Но вы были вознаграждены за этот риск. Или вы думаете иначе? Быть может, теперь...

    — Это правда, я был вознагражден сверх всякой меры.

    — Ведь, несмотря ни на что, вы были...

    — Да, я был счастлив. И вообще я всегда был счастливчиком. В детстве мне выпало счастье знать вас.

    — Меня?

    — Ну, всю вашу семью. И вас тоже. Вы так много для меня значили.

    Она окинула его недоверчивым взглядом. Теперь она по-новому увидела этого пожилого человека, который так настойчиво за ней ухаживает. Потом она сказала, что надо все-таки закончить прополку, и принялась за работу. Минут двадцать оба молчали, но само их молчание было многозначительным. Оно недвусмысленно свидетельствовало о том, что положение было совсем не простое.

    «Я слишком поторопился, — сказал себе Кэтто. — Она как будто не из робких — в тридцать шесть лет пора владеть своими чувствами. Но она нерешительна и осторожна».

    Прополов цветник, оба выпрямились, посмотрели друг на друга, и она улыбнулась широкой, открытой улыбкой. На ее лице был написан живой интерес. Она уже что-то решила про себя.

    — Пойдемте, мистер Кэтто, вам надо выпить чаю, а еще лучше чего-нибудь покрепче.

    — Почему вы зовете меня «мистер Кэтто»?

    — А как же мне вас звать?

    — Раньше все вы звали меня Томом.

    — Пойдемте, Том, выпьем чаю.

    Сказав это, она покраснела и нагнулась за корзинкой.

    На миг Кэтто испугался, что зашел слишком далеко. Он не хотел брать на себя никаких обязательств перед ней, прежде чем не узнает ее получше. Как мы уже видели, он не только был благоразумен, но не позволял себе ни малейшего легкомыс л ил.

    А к ней сразу вернулась ее практичность. Кэтто был ей приятен — очень милый пожилой человек, которого привели к ней воспоминания детства. Они разговаривали о времени, проведенном в Кларксфуте, рассказывали друг другу новости. Она сказала, что миссис Билл после смерти мужа едва не разориласьи продала землю, которой владела, что Дэйзи любит путешествовать и почти не живет дома, а Летти нужно особое лечение, и это обходится безумно дорого.

    Он рассказал о своей женитьбе, о Джин, о том, как тяжело, должно быть, девятилетней девочке остаться без матери. Только ради дочки он и решил жениться во второй раз.

    — Я уверена, что вы решили правильно, — сказала Фрэнен. — Разумеется, если вам удастся найти подходящего человека.

    — В том-то и дело.

    — Пожалуй, лучше всего была бы бездетная вдова, такая охотно взяла бы на себя заботу о ребенке.

    — Не знаю, право. Женщине помоложе было бы легче найти с девочкой общий язык.

    — Не все вдовы такие уж старухи. Многие совсем еще молоды. Взять хотя бы тех, которые овдовели во время войны. Как вы на это смотрите?

    — Важно, что это будет за человек. По-моему, вовсе не обязательно жениться на вдове.

    — Нет, разумеется, нет.

    — В конце концов, если она будет молода, отчего бы мне не иметь второго ребенка?

    Они помолчали, и Кэтто снова упрекнул себя в бестактности. Р1о она просто задумалась.

    — Этот вопрос вам придется решать с вашей будущей женой.

    Прошло целых три месяца, прежде чем Кэтто сделал предложение в столь ясных словах, что Фрэнси его поняла.

    — Вы действительно хотите на мне жениться?

    — Да, да. Вот уже две недели я пытаюсь заставить вас понять это.

    — Право же, иногда такая мысль приходила мне в голову, но я отгоняла ее...

    — Но вы не дали мне ответа.

    — Разве вы не поняли?

    — Что?

    — Почему я отгоняла эту мысль? Ах, Том! — И она засмеялась своим громким озорным смехом, отчего на лице ее сразу обозначились все морщины, а маленькие глазки совсем исчезли. — Ну конечно же, я согласна.

    Она оборвала смех, стала вдруг очень серьезной, и тут Кэтто убедился, что Фрэнси все такая же неистовая, какой была тридцать лет назад. Это его поразило. Он не ожидал столь страстного поцелуя, столь горячих объятий.

    Миссис Билл новость показалась очень забавной. Она поздравила Кэтто и сказала со смехом:

    — Благородный спаситель в роли сэра Галахада2 или, может быть, Персея3? Но я, знаете ли, не чудовище, и Фрэнси прекрасно чувствует себя в своих оковах. Она обожает хлопотать. — Кэтто, застигнутый врасплох, почувствовал, что краснеет. Он не знал, как ответить. Но миссис Билл продолжала, не дожидаясь ответа: — Летти, конечно, вас возненавидит, но ей полезно будет немного потрудиться самой.

    Дэйзи прислала ему из Венесуэлы письмо, выражая в самом дружеском тоне свою радость по поводу того, что милая Фрэнси наконец вырвется из дома матери и станет жить самостоятельно. Она советовала Кэтто «не давать маме воли ради Фрэнси, иначе в семье не будет мира».

    Свадьбу отпраздновали скромно. Миссис Билл не вспомнила о приданом, и Фрэнси сама купила себе подвенечное платье, зато Кэтто подарил невесте холодильник новейшей марки, эмалированную электрическую плиту, переоборудовал кухню и поставил там особенную двойную раковину, а все друзья миссис Билл прислали ей книги своего сочинения с автографами — эти книги увидели свет двадцать, а то и тридцать лет назад, нашумели в свое время, но теперь выглядели так же странно, как шляпы и юбки, которые носили в том отжившем свой век мире, где они имели успех.

    Кэтто все устроил заранее, и медовый месяц они провели в Париже. Там он некогда провел медовый месяц с первой женой. Фрэнси мечтала поехать в Италию, ко, очутившись в Париже, пришла в восторг. И она чувствовала себя очень виноватой, когда им пришлось уехать на неделю раньше, потому что Дэйзи прибыла с Ямайки на пароходе, груженном бананами, страдая какой-то таинственной лихорадкой, и чете Кэтто пришлось спешно вернуться домой и взять на себя заботы о ней. Но Кэтто не жаловался, что для Дэйзи его дом был лишь пристанищем в трудную минуту.

    Фрэнси ухаживала за сестрой полтора месяца, а потом миссис Билл дала КэТто понять, что лихорадка бывает у Дэйзи лишь тогда, когда она оказывается на мели.

    «Если вы не вмешаетесь, она загонит Фрэнси в могилу, — писала миссис Билл. — Для Дэйзи Фрэнси всегда была собственностью, рабыней. Вы не пробовали излечить ее лихорадку с помощью золота? Я убедилась, что банковский чек в этом случае помогает лучше любого рецепта».

    Дэйзи каждый день жаловалась, что из-за своей несчастной болезни она теряет возможность чудесно отдохнуть, и теперь Кэтто предложил ей взаймы двадцать фунтов на поездку в Финляндию, куда она была приглашена, и на другое же утро молочник увез Дэйзи в своей тележке — она торопилась поспеть на траулер, с капитаном которого познакомилась в свое время в Бомбее. Кэтто с облегчением сказал себе, что теперь Дэйзи явится не скоро. Но он пришел в негодование, когда Фрэнси призналась ему, что обещала провести три дня в Хангерс-Грине и приготовить для матери традиционный пасхальный обед. Он написал миссис Билл письмо, предлагая нанять для нее по объявлению временную кухарку. Но она ответила, что в этом нет никакой надобности.

    «Вероятно, Фрэнси считает своей обязанностью приехать ко мне, но это совершенно лишнее — миссис Джонс и так почти ничего не делает. Она всячески старается себя не утруждать».

    Письмо было адресовано «Галахаду-Кэтто, эсквайру», и под ним стояла подпись: «Чудовище».

    Кэтто дал Фрэнси прочитать письмо и сказал:

    — Вот видишь, твоя мать сама пишет, что ты вовсе ей не нужна.

    — Но ведь мама сказала мне, что миссис Джонс грозит взять расчет, если она пригласит в дом пятерых гостей. А приглашены семеро. Ты же знаешь, если миссис Джонс уйдет, нам никогда не найти экономку по маминому вкусу.

    — В таком случае ей придется изменить свой вкус, как это делают все.

    Фрэнси по своему обыкновению оставила эти доводы без ответа. Но на лице ее застыло упрямое отчаяние и вопрос: «Как быть? На словах все просто, а вот как быть на деле?» И она принялась за работу — знаменитый пасхальный обед у миссис Билл, как всегда, удался на славу, ее осыпали комплиментами, и в воскресной газете даже появилась хвалебная заметка. После этого миссис Билл целых три месяца не посылала за Фрэнси: то ли дочь была ей не нужна, то ли ее обидело письмо Кэтто.

    Фрэнси решила, что мать обижена, и долго не могла успокоиться.

    — Мама так щепетильна, когда приходится причинять людям беспокойство, — сказала она. — И конечно, она даже намеком не обнаружит свою обиду.

    — Но у нее нет никаких поводов обижаться.

    Морщины на лице Фрэнси обозначились отчетливей.

    — Ей совсем не сладко живется одной. Мне на ее месте было бы очень тяжело.

    Кэтто не стал указывать Фрэнси на ее непоследовательность. Он подумал, что у женщин своя логика, и, в конце концов, совершенно ни к чему затевать с Фрэнси ссору из-за ее матери. Положение слишком глупое и к тому же недостойное. Разумному человеку нетрудно его избежать. И вообще, обиделась миссис Билл или нет, но, кажется, она решила оставить Фрэнси в покое.

    Первенец родился у Фрэнси в декабре, когда стояли морозы; и накануне того дня, когда ей разрешено было встать с постели, она получила записку от Летти, которая сообщала, что у нее разыгралась мигрень, и просила отвести старшую девочку в школу; а на другой день после того, как она встала, позвонила миссис Билл. Она не просила помощи. Нет, миссис Билл совершенно справедливо утверждала, что никогда не искала помощи у Фрэнси. Она действовала иначе: сообщала о своих затруднениях в шутливой форме или же просила совета. На сей раз она сочетала оба способа.

    — У меня в доме трое гостей, они останутся на субботу и воскресенье, а миссис Джонс, как и следовало ожидать, растянула лодыжку. Уж будьте уверены, эта лодыжка всегда выручает миссис Джонс, как только выясняется, что предстоит поработать. А мне пока что придется искать на время опытную кухарку. Может быть, дать объявление? Ведь я совершенно не искушена в этих делах. Но сегодня вечером мне просто необходима чья-то помощь.

    И вот Кэтто, заехавший днем домой проведать жену, видит, что она уже встала с постели и оделась. Она стоит у телефона в незастегнутом пальто, качает на руках ребенка и спорит с Летти о том, как снарядить детей в школу. Рядом стоит Джин, поглядывая на нее со сдержанным неодобрением, которое придает ей забавное сходство с отцом, каким он бывает в минуты неудовольствия. Джин, рассудительная, как все Кэтто, рассудительна в своих чувствах и уже по-своему предана мачехе. Она ценит ее практичность и доброту, но полностью разделяет отношение отца к семейству Биллов.

    — Послушай, Летти! — Фрэнси с мольбой взывает к благоразумию сестры. — Ей просто необходимы четыре полотенца. Пускай это смешно, но ты же знаешь, в прошлый раз она взяла с собой только два и вышла неприятность, а нужно, чтобы у нее все было, как у других детей, не надо огорчать бедную девочку.

    Кэтто, не на шутку рассерженный, хочет отобрать у Фрэнси телефонную трубку. Вздрогнув от неожиданности, она густо краснеет, но трубку не отдает.

    — Оставь.что ты делаешь?

    И он, растерявшись не меньше, чем она, уступает. Фрэнси спешит закончить разговор:

    — Нет, дорогая, ничего. Все в порядке. Я буду у тебя через десять минут. — Она вешает трубку и говорит Кэтто со смущенной улыбкой: — Я загляну туда по дороге к маме. До чего же удачно все складывается, ведь мне так или иначе надо ехать.

    — Никуда ты не поедешь, ни к Летти, ни к матери. Пора с этим покончить. Ты еще даже не оправилась.

    На лице ее появляется упрямое выражение, и он, видя это, приходит в бешенство. Таких эгоистичных людей, как ее мать и Летти, свет не видел. А если она не думает о муже, пожалела бы хоть ребенка.

    Фрэнси в смятении пытается его остановить. Она рыдает. Кэтто, испуганный этим неожиданным взрывом чувств, садится рядом и обнимает ее.

    — Дорогая, пойми. Должен же кто-то проявить твердость. И если ты не решаешься на это, позволь мне взять все на себя.

    — Но ты не можешь, не можешь ничего поделать. И никто не может.

    — Ведь это же нелепо.

    — Ах, ну как ты не понимаешь! Ведь Летти простонапросто отправит бедную девочку без самых необходимых вещей, а мама наверняка не успеет найти кухарку, и некому будет приготовить обед. Положение безвыходное. Она махнет рукой на все, а миссис Джонс будет притворяться хромой, жаловаться и в конце концов возьмет расчет. А если миссис Джонс уйдет, мне придется бывать у мамы каждый день. Или же мы должны будем взять ее к себе. Но ведь этого ты не вынесешь. Боже мой, вот и Гордон, он приехал за мной на машине.

    Зять Фрэнси берет ее саквояж, толкуя о том, какая ужасная мигрень у его жены, и Фрэнси с ребенком на руках поспешно выходит из дому.

    Через полгода миссис Джонс все-таки берет расчет, а ужиться с другой экономкой миссис Билл не может. Она не падает духом и утверждает, что, в конце концов, все к лучшему, потому что миссис Джонс вечно была не в духе.

    У Фрэнси родился второй ребенок, и жизнь ее стала еще хлопотливей, потому что три раза в неделю она сломя голову мчится к матери и занимается хозяйственными делами. Миссис Билл было предложено переехать к Кэтто, но она наотрез отказывается покинуть свой милый, старый домик, освященный незабвенной памятью Уильяма Арчера4, Э.Ф.Бенсона5 и Джорджа Александра6. Она в свою очередь предложила семейству Кэтто переехать к ней и занять отдельную половину дома, но Кэтто попросту не в состоянии расстаться со своим жилищем. Он ссылается на то, что специально для Фрэнсиоборудовалкухню.

    Поэтому его жизнь тоже полна хлопот. Достаточно взглянуть на него, когда он приезжает в Хантерс-Грии к десяти вечера и дожидается Фрэнси. Льет дождь, но со злости он не идет в дом и сидит в машине. Разумеется, это глупо, потому что миссис Билл всегда рада ему и не упускает случая сказать:

    — Дорогой Том, я ведь не прошу Фрэнси у меня хозяйничать, она сама на этом настаивает. Ведь она такая практичная и не выносит беспорядка. А я ничего не имею против, если в доме небольшой беспорядок.

    Дело в том, что беспорядок никогда не досаждает миссис Билл — об этом заботится Фрэнси. А Кэтто думает с горечью: «Практичная и преданная... как верно это было сказано, и она ничуть не изменилась».

    Вдруг дверь дома распахивается, и Фрэнси бежит к нему под проливным дождем. Он заводит мотор и тут только замечает, что на ней нет ни пальто, ни шляпки. Она открывает дверцу с его стороны и кидается к нему на шею.

    — Милый, еще десять минут, не больше, клянусь тебе.

    — Но ведь ты промокнешь.

    — Я увидела автомобиль из окна и поняла, что ты должен чувствовать. Только десять минут. И сразу едем. Мне самой не терпится...

    Она осыпает его поцелуями, но тут из дома слышится крик: «Фрэнси!» — и она убегает.

    Кэтто плюхается на сиденье. Он вне себя, сердце у него так и колотится, на глазах слезы. Он обожает свою жену, и ему мучительно видеть, как Фрэнси помыкают без зазрения совести люди, которые, по его мнению, недостойны ее. Но выхода нет. Он страдает, ворчит, затевает ссоры с миссис Билл, которая только посмеивается над ним, ставит себя в глупое положение и сам не знает, счастлив он или несчастен. Он знает лишь, что душа его исполнена страстной любовью, прежде ему неведомой, и теперь его терзает тревога, злоба, отчаяние.
     



    1 «Вторая миссис Тэнкери» — пьеса английского драматурга Артура Пинеро (1855-1934).
    2 Благородный рыцарь Круглого стола из цикла легенд о короле Артуре.
    3 Герой древнегреческих мнфов, который спас дочь эфиопского царя Андромеду, прикованную к скале и обреченную на съедение морскому чудовищу.
    4 Английский критик и драматург (1856-1924).
    5 Английский писатель (1867-1940).
    6 Псевдоним актера и антрепренера Джорджа Сэмсона (1858-1918).
     

    Дорис Лессинг. Англия и Англия

    — Пора, пожалуй, — сказал Чарли. — Ты не беспокойся, у меня все готово.

    Он заранее сложил чемодан, чтобы мать не хлопотала.

    — Рано еще, сынок, что ты! — встрепенулась она, но тут же стала торопливо вытирать мокрые красные руки, чтобы обнять его. Она-то знала, почему сын спешит — хочет уйти до отца. И как раз в эту минуту дверь со двора отворилась и в кухню вошел мистер Торнтон. Чарли с отцом были очень похожи — оба высокие, худые, ширококостные, только у старого шахтера спина согнулась, волосы поредели, стали седые, щеки ввалились и в кожу въелась угольная пыль, а сын был строен и прям, русые кудри буйно вились, глаза смотрели живо и остро. Правда, вокруг глаз уже залегла усталость.

    — Ты один! — вырвалось у Чарли. Он обрадовался, хотел снова сесть и вдруг увидел, что ошибся: в полосе света за спиной отца стояли на крыльце три фигуры. И он быстро сказал: — Я уезжаю, па. Значит, до рождества.

    Шахтеры, громко топая, вошли в кухню, сразу наполнив ее шутками, которые Чарли ненавидел такой же лютой ненавистью, как постоянно торчавшего где-то за его правым плечом бесенка-невидимку.

    — Так-так, — сказал один, — в храм науки, значит, возвращаешься.

    — К высоким, стало быть, материям, — добавил другой.

    Оба улыбались, оба говорили без всякой злобы, без тени зависти, но их шутки делали Чарли чужим в родной семье, чужим в родном поселке. Третий шахтер тоже решил не отстать и даже перещеголял остальных:

    — Ты как, к нам приедешь справлять рождество или будешь веселиться с графами и герцогами? Ты ведь теперь все с ними водишь компанию.

    — Домой он приедет на рождество, домой, — сердито прервала его мать и, повернувшись ко всем спиной, стала выкладывать картофелины из бумажного пакета в кастрюлю.

    — На денек-другой обязательно вырвусь, — сказал Чарли, повинуясь невидимке. — Я как тот пострел, который всюду поспел.

    Шахтер, пошутивший насчет графов и герцогов, одобрительно кивнул, словно хотел сказать «молодец», и весело захохотал. Остальные тоже засмеялись. Братишка Ленни радостно налетел на Чарли, тесня и толкая его, Чарли пришлось отбиваться, а мать с улыбкой глядела на них, довольная, что все обошлось. Но Чарли не был дома почти год, и, когда он стал прощаться, он увидел в посуровевших глазах шахтеров, что они этого не забыли.

    — Не сердись, что я так мало побыл с тобой, сынок, — сказал мистер Торнтон. — Что делать, ты ведь знаешь...

    Сначала он был секретарем шахтерского профсоюза, теперь председателем — всю свою жизнь он защищал интересы горняков в самых разнообразных качествах. Стоило ему показаться на улице, как его окликали из какого-нибудь двора мужчины или женщина в переднике: «Билл, на минутку!», — догоняли и потом шли с ним. Каждый вечер мистер Торнтон сидел в кухне или в гостиной и, пока дети смотрели телевизор, объяснял, как оформить пенсию, как возбудить иск, как выхлопотать пособие, толковал положения трудового законодательства, заполнял какие-то бланки, выслушивал чужие беды... Сколько Чарли себя помнил, отец пекся о жителях поселка гораздо больше, чем о нем.

    Шахтеры прошли в гостиную, мистер Торнтон положил руку на плечо сына, сказал: «Как хорошо, что мы повидались, сынок», — и, кивнув, направился за своими гостями. Закрывая дверь, он попросил жену:

    — Приготовь-ка нам чайку, мать.

    — Чарли, ты тоже успеешь выпить чашечку, — сказала она. Это значило, что теперь вряд ли кто еще из соседей к ним придет и ему можно не спешить. Но Чарли ее не слушал. Он глядел, как одной рукой она моет под краном грязный картофель, а другой тянется за чайником. Потом он снял с вешалки плащ и взял чемодан под назойливый шепот внутреннего голоса, который был ему омерзителен, но который он считал единственной своей защитой против злобного бесенка за плечом: «Господи, отец просит у меня прощения! У меня! Он сейчас извинялся за то, что мало побыл со мной. Да если бы он не был такой, как он есть, если бы он не был лучший человек в поселке, а наш дом не был бы единственным здесь домом, где есть настоящие книги, я не кончил бы так хорошо школу, не получил бы стипендии в Оксфорде, — мне ли на него обижаться!» Слова «мне ли обижаться» зловещим эхом отозвались где-то в глубине, и у Чарли закружилась голова, земля словно качнулась под ногами. Но туман быстро рассеялся — перед ним стояла мать и внимательно глядела на него, все понимая и не укоряя.

    — Неважно ты что-то выглядишь, сынок.

    — Нет-нет, все хорошо. — Он быстро поцеловал ее. — Передай привет сестрам, когда вернутся. — И он шагнул за порог.

    Братья шли молча. Пятьдесят двориков с ярко освещенными окнами тесных, уютных кухонек, где поминутно открывались двери, впуская возвращающихся к вечернему чаю шахтеров; потом пятьдесят темных, без единого огня фасадов. Даже сейчас вся жизнь поселка сосредоточивалась в кухнях, где целыми днями в печи жарко горел дешевый уголь. Поселок построила в тридцатых годах угольная компания, которую сейчас национализировали. В нем было две тысячи абсолютно одинаковых домиков, с одинаковыми квадратиками заботливо ухоженных палисадников перед окнами и одинаковыми двориками, где с утра до вечера хлопотали хозяйки. Почти над каждым домом торчала телевизионная антенна, из всех труб валил густой черный дым.

    У автобусной остановки Чарли оглянулся — сейчас поселок казался черной ямой, из которой с трудом пробивался безрадостный свет слабых, мокрых огней. Он стал искать свет отцовских окон — как он любил свой дом и как ненавидел поселок! Все, что он видел вокруг, оскорбляло его, но кухня родного дома встречала его теплом и любовью. Сегодня утром он вышел на парадное крыльцо и долго глядел на длинные ряды серых оштукатуренных домов по обе стороны серой асфальтовой мостовой, на безобразные серые столбы и серые кустики живой изгороди, на высящийся над всем серый террикон, на четкие, как на чертеже, черные линии строений шахты. Он глядел на все это, а внутренний голос терзал его: «Здесь не на чем отдохнуть глазу, нет ни одного красивого здания, ни одного дерева. Все так убого, тускло и безотрадно, что было бы только справедливо стереть это уродство с лица земли и из памяти людей». В поселке не было даже кино. Была почта и при ней библиотека, в которой имелось некоторое количество любовных романов и военных приключений. Было два клуба-пивных, и были телевизоры — вот и все, чем могли занять свой досуг две тысячи семей.

    Когда мистер Торнтон оглядывал поселок со своего парадного крыльца, он гордо улыбался и говорил детям:

    — Вы не знаете, какие раньше были горняцкие поселки. Вы даже представить себе не можете, как там жили люди — трущобы, настоящие трущобы! Но мы их уничтожили. Теперь все к вашим услугам: хотите в кино, на танцы — у вас ведь одно на уме, знаю я вас, — пожалуйста, рядом Донкастер. А вот в наше время...

    И когда Чарли приезжал домой, он старался изо всех сил не показать, как ему все тут тягостно, потому что огорчить отца ему было бы невыносимо.

    К остановке подошли несколько молодых ребят-шахтеров в костюмах с широченными плечами, в лихо заломленных беретах и с закинутыми назад шарфами. Они поздоровались с Ленни, разглядывая незнакомого парня.

    — Это мой брат, — сказал Ленни.

    Ребята кивнули и быстро полезли в автобус. Они поднялись наверх, а Ленни с Чарли прошли вперед. Ленни был похож на них — в таком же берете, в ярком шарфе. Невысокий, крепкий, коренастый, он, как говорил мистер Торнтон, был просто создан для шахты. Но в шахту Ленни не пошел, а стал литейщиком на заводе в Донкастере. С детства он слышал, как отец кашляет по целым ночам, и решил держаться от забоя подальше. Однако отцу он этого никогда не говорил.

    Ленни было двадцать лет. Он зарабатывал семнадцать фунтов в неделю и собирался жениться на девушке, за которой ухаживал уже три года. Жениться сейчас он не мог — нужно было, чтобы сначала старший брат кончил университет. Отец все еще работал в забое; по возрасту ему можно было перейти наверх, но в забое платили на четыре фунта больше. Сестра работала в конторе, она мечтала стать учительницей, но все деньги, какие были в семье, пошли на Чарли. Его учение в Оксфорде стоило его родным двести фунтов в год. Из всей семьи только младшей сестренке-школьнице и матери ничем не пришлось жертвовать ради Чарли.

    На автобусе езды было полчаса, и Чарли весь подобрался, приготовившись к отпору. А ведь домой он ехал с надеждой, что хоть с Ленни обо всем поговорит, хоть с ним не будет ничего скрывать.

    И вот Ленни спросил веселым голосом, но вглядываясь в лицо брата с тревогой и любовью:

    — Так почему ж ты все-таки нас осчастливил своим приездом, Чарли-малыш? Мы ушам не поверили, когда ты сказал, что приедешь на субботу и воскресенье.

    — Графы и герцоги наскучили, — буркнул Чарли.

    — Ну что ты, брось, — быстро возразил Ленни. — Не обижайся на них, они ведь не со зла.

    — Знаю, что не со зла.

    — Мама права, — Ленни снова взглянул на него с тревогой, но тут же поспешил отвести взгляд, — ты неважно выглядишь. Что случилось?

    — А вдруг я провалю экзамены? — выпалил Чарли, не сдержавшись.

    — Что за чепуха? В школе ты всегда был лучший ученик, всегда шел впереди всех. Почему ты теперь провалишься?

    — Просто иногда я этого боюсь, — сказал Чарли смущенно, но радуясь, что опасность миновала.

    Ленни снова внимательно поглядел на брата, уже не таясь, и слегка поднял плечи — не пожал ими, а словно бы приготовился к удару. Так он и сидел, положив большие руки на колени, с легкой насмешливой улыбкой на губах. Насмешка эта относилась не к Чарли, нет, а к жизни вообще.

    Сердце у Чарли больно сжалось, и он виновато сказал:

    — Ничего, все обойдется, сдам я их как-нибудь.

    А ненавистный внутренний голос нашептал: «Ну, сдашь ты свои экзамены, ну и что? Получишь в каком-нибудь издательстве «интеллигентную» работу, станешь десятой спицей в колеснице — мало там таких невежд, как ты! А то будешь чиновником. Или учителем, призвания у тебя к этому нет, но не все ли равно? Или поступишь в услужение к тем, кто заправляет промышленностью, и будешь притеснять таких, как Ленни. Но самое смешное, что тебе когда еще будут платить столько, сколько Ленни зарабатывает сейчас». Невидимка ехидно сообщил из-за плеча, раскачивая похоронный колокол: «Сегодня утром студент третьего курса одного из Оксфордских колледжей Чарли Торнтон был найден мертвым в своей комнате. Комната была наполнена газом. Юноша страдал переутомлением, которое явилось результатом усиленных занятий. Смерть наступила вследствие естественных причин». Выкрикнув грубое ругательство, голос умолк. Но он затаился и ждал — Чарли знал, что он ждет.

    — Ты не был у врача, Чарли-малыш? — спросил Ленни.

    — Был. Он посоветовал мне сделать передышку. Потому я и приехал домой.

    — Зачем ты так надрываешься над учебой?

    — Да нет, пустяки, просто он сказал, нужно немножко отвлечься.

    Ленни не улыбнулся. Чарли знал, что дома он скажет матери: «По-моему, у Чарли не все ладно», и та ответит, высыпая на раскаленную сковороду нарезанный картофель: «Наверное, он иногда сомневается, стоило ли огород городить. И потом, он же видит, что ты зарабатываешь, а он нет. — Она помолчит, они испытующе взглянут друг на друга, и она вздохнет: — Трудно ему. Приедет сюда — от всего отвык, вернется в колледж — и там все чужое». — «Ты — не расстраивайся, мамуля», — скажет Ленни. «Я и не расстраиваюсь. Чарли справится».

    «Раз она все так хорошо понимает, может быть, она и тут права? Может быть, я и в самом деле справлюсь?» — заволновался внутренний голос.

    Но бесенок за спиной немедленно вмешался: «Мать — лучший друг, от нее не ускользнет ни одна мелочь».

    В прошлом году он привез домой Дженни — домашним ужасно хотелось поглядеть на «важных» людей, с которыми он теперь водится. Дженни — дочь бедного священника, педантичная и немного ограниченная, но в общем девушка славная. Все ждали, что она будет чваниться, но она легко обошла подводные камни, которые таил тот уик-энд. Мать потом сказала, и ее слова ударили его по самому больному месту: «Какая хорошая девушка. И о тебе заботится, как мать, это сразу видно». Это прозвучало упреком не девушке, а ему, Чарли. И теперь он с завистью смотрел на независимый профиль Ленни и говорил себе: «Да, он взрослый, настоящий мужчина. И уже давно стал взрослым, с тех пор как кончил ншолу. А я все еще мальчишка, хоть и старше его на два года».

    Каждый раз, как Чарли приезжал домой, обитатели поселка давали ему почувствовать, что они, люди, из которых он вышел, делают серьезное дело, а вот он и те, с кем ему предстоит провести жизнь — если он, конечно, сдаст экзамены, — занимаются пустяками. Так ему казалось, но он в это не верил, его резонерствующий внутренний голос быстро расправлялся со всеми сомнениями, а вот живущий за спиной невидимка издевался как умел. Его родные тоже так не думают, они им гордятся. Но во всем, что бы они ни говорили и ни делали, для Чарли всегда был укор: они его берегут, стараются от всего оградить, но главное — они работают на него. Отец в шахте с четырнадцати лет, а ему, Чарли, уже двадцать два...

    Ленни через год женится. Он уже говорит о семье, о детях, а ему, Чарли, выпускнику Оксфорда — если он, опять-таки, сдаст экзамены, — бакалавру искусств, придется обивать пороги в поисках работы: такими, как он, пруд пруди.

    Вот и Донкастер. Скоро фабрика, где работает девушка Ленни, Дорин.

    — Тебе сходить, а то придется шлепать обратно под дождем, — сказал Чарли.

    — Ничего, я тебя провожу до вокзала.

    До вокзала было ехать еще пять минут. И вдруг Ленни решился:

    — Зря ты, по-моему, обидел маму.

    — Но ведь я не произнес ни единого слова! — Чарли неожиданно для себя заговорил своим другим, «образованным» языком, которым старался не говорить дома, разве только в шутку. Ленни посмотрел на него с удивлением и укоризной.

    — Все равно, она поняла.

    — Но это же черт знает что такое! — Чарли начал горячиться. — Она целый день топчется в кухне, всех нас ублажает и еще по сто раз в день бегает за этим проклятым углем!

    Когда Чарли в последний раз приезжал домой, это было на прошлое рождество, он приделал к раме старой детской коляски ведро, чтобы мать возила уголь. Сегодня утром он увидел свое сооружение во дворе, оно валялось в углу, и ведро было полно дождевой воды. После завтрака он и Ленни остались сидеть за столом. Дверь во двор была отворена, и мать ходила с небольшой лопаткой через кухню в гостиную, нося из ямы уголь. В каждый свой рейс она приносила маленький кусочек угля. Чарли сосчитал, что она совершила тридцать шесть таких рейсов со двора к кухонной плите и к камину в гостиной. Ходила она методично и размеренно, крепко сжимая перед собой черенок лопаты, как копье, сосредоточенно нахмурившись. Чарли уронил голову на сгол, и плечи его задрожали от беззвучного смеха. Лишь почувствовав осуждающий взгляд Ленни, он перестал смеяться. И вот теперь Ленни говорит: «Зря ты обидел маму».

    — Я же ничего ей не сказал.

    — Она все равно обиделась. По твоему лицу всегда видно, что ты думаешь, Чарли-малыш. — Но Чарли не отозвался на призыв брата, и не только потому, что тот хотел смягчить упрек. И Ленни добавил: — Ты же знаешь, старую собаку новым фокусам не выучишь.

    — Старую! Да ей нет и пятидесяти! А ведет она себя, словно древняя старуха. Целый день топчется, возится, а зачем? Если бы она организовала правильно свой день или хотя бы иногда говорила нам, что надо сделать, со всей ее работой можно было бы управиться за два часа.

    — И что бы она стала делать остальное время?

    — Остальное время? Да что хочет — читать, ходить в гости, мало ли!

    — Она все чувствует. Когда ты прошлый раз уехал, она плакала.

    — Господи, да что она чувствует? — У Чарли горло перехватило от жалости, но в эту минуту заговорил рассудочный внутренний голос, и Чарли стал послушно повторять его слова: — Какое мы имеем право обращаться с ней, как с прислугой, черт возьми? Бетти подай на обед одно, папе другое, и она бегает вокруг нас и ублажает всех, как нянька.

    — А кто вчера вечером сказал, что не хочет жирного мяса, и взял ее тарелку? — Ленни улыбнулся, но в голосе его был упрек.

    — И я ничуть не лучше других, — сказал Чарли неискренне. — Тошно на все глядеть. — Это уже прозвучало вполне от души. — А все женщины в поселке считают, что так и надо, — продолжал он назидательно. — Если бы кто-то попытался организовать их день так, чтобы они иногда могли выкраивать несколько часов для себя, они бы решили, что их хотят оскорбить, превращают в бездельниц. Возьми маму. Два-три раза в неделю она ездит в Донкастер на фабрику заворачивать конфеты — она же больше тратит на автобус, чем ей там платят! Я сказал ей: «Ты ведь платишь больше, чем получаешь на фабрике», и знаешь, что она мне ответила? «Так приятно вырваться иногда и поглядеть, как живут люди». Это называется «поглядеть, как живут люди» — заворачивать идиотские конфеты на идиотской фабрике! Почему она не может просто поехать вечером в город и пойти куда-нибудь? Почему считает, что за все надо платить тяжелым трудом, что она обязана заворачивать эти бумажки да еще терять при этом деньги? Полное идиотство. Ведь они же люди, в конце концов! Люди, а не...

    — А не кто? — гневно вспыхнул Ленни. Пока Чарли произносил свою обвинительную речь, губы у Ленни сжимались, глаза становились все уже. — Приехали, — сказал он с облегчением.

    Они подождали, пока из автобуса спрыгивали веселые молодые шахтеры, потом сошли сами, и Чарли сказал:

    — Я тебя посажу обратно.

    Они перешли блестящую от дождя мостовую черной, прокопченной улицы к остановке автобуса.

    — Не можем мы жить по-другому, ты зря это от нас требуешь, Чарли-малыш.

    — Разве я требую? — взволнованно запротестовал Чарли, но подошел автобус, и Ленни вскочил на подножку задней двери.

    — Если что случится, обязательно напиши мне! — крикнул он.

    Водитель дал сигнал, лицо Ленни скрылось за дверью, и освещенный автобус растворился в моросящей, с пятнами света темноте.

    До лондонского поезда было еще полчаса. Чарли стоял под дождем, засунув руки в карманы. Ему хотелось броситься за Ленни, объяснить ему. Что объяснить? Он перебежал улицу и вошел в бар возле станционного здания. Хозяин бара был ирландец, он хорошо знал и Чарли и Ленни. Бар только что открылся, в зале было еще пусто.

    — А, это ты. — Ничего не спрашивая, Майк налил ему пинту горького пива.

    Чарли плюхнулся на табурет.

    — Ну, какие новости в ученом мире?

    — О господи, не надо! — простонал Чарли.

    Ирландец растерянно заморгал, и Чарли поспешил его спросить:

    — Ты зачем испохабил заведение?

    Раньше зал был отделан темными деревянными панелями, выглядело это безобразно, но было уютно. Теперь со стен кричали ярчайших цветов обои и масляная краска. Чарли снова почувствовал, как подкатывает тошнота, в глазах потемнело от яркого света. Он поставил локти на стойку и крепко уперся подбородком в кулаки.

    — Молодым ребятам нравится, — объяснил ирландец. — А для клиентов постарше мы оставили зал рядом как было.

    — Надо повесить табличку: «Старики, сюда!», — сказал Чарли. — Тогда бы я знал, куда мне идти.

    Он осторожно поднял голову и сощурился, борясь с вопящими красками стен.

    — Вид у тебя не ахти, — сказал ирландец. Был он маленький добродушный толстяк, всегда чуть-чуть навеселе, и у него, как и у Чарли, было два языка. С врагами, то есть со всеми англичанами, которых он не считал своими приятелями — а к ним относились все, кто не входил в число завсегдатаев бара, — он употреблял задиристую смесь английского и ирландского, назначение которой состояло в том, чтобы в конце концов свести любой разговор к спору на политические темы — такие споры Майк обожал; с друзьями — Чарли был один из них — Майк был прост и мягок. И сейчас он сказал:

    — Все занимаешься, а про отдых небось и забыл.

    — Верно, Майк, забыл. Был я тут как-то у врача. Прописал он мне тонизирующее и заявил, что физически я абсолютно здоров. «Ваше физическое состояние вполне удовлетворительно», — сказал он. — Чарли передразнил «интеллигентные» интонации врача, чтобы позабавить ирландца.

    Майк улыбнулся глазами, показывая, что оценил попытку Чарли, но лицо его, которому профессия предписывала веселое выражение, осталось серьезным.

    — Думаешь, тебе износу не будет? Еще как будет, — невесело сказал он.

    — Вот-вот, именно так и заявил доктор, — захохотал Чарли: — «Думаете, вам износу не будет?»

    Табурет под ним снова качнулся, пол стал уходить из-под ног, огни на потолке задрожали и куда-то поплыли, в глазах стало темно. Ничего не видя, он закрыл их и вцепился в стоику и, сидя так, сказал шутливо:

    — Столкновение двух культур, только и всего. А у меня от этого голова идет кругом.

    Он открыл глаза и понял по лицу ирландца, что произнес эти слова про себя, тогда он сказал:

    — Да нет, доктор был ничего и хотел мне помочь. Только знаешь, Майк, зря я все это затеял, не вытянуть мне.

    — Ну и что? Не сошелся свет клином на университете.

    — Знаешь, за что я тебя люблю, Майк? Ты все понимаешь.

    — Подожди, я сейчас. — Майк повернулся к посетителю.

    Неделю назад Чарли пришел к врачу с брошюркой, которая называлась «Учащение случаев нервного расстройства среди студентов высших учебных заведений». Он подчеркнул в ней слова: «Особенно часто страдают нервным расстройством дети рабочих и мелких служащих. Напряжение, с каким они готовятся к выпускным экзаменам, оказывается им зачастую не под силу. Кроме того, на них давит дополнительная тяжесть необходимости приспосабливаться к чуждым им стандартам среднего класса. Эти молодые люди — жертвы столкновения разных норм, разных культур, они разрываются между тем, среди чего выросли, и тем, к чему приобщает их образование». Врач, молодой человек лет тридцати, который по замыслу университетских властей должен был быть чем-то вроде старшего друга и наставника, помогающего студентам решать проблемы, связанные с занятиями и личной жизнью, а также — не упустил случая поехидничать злорадный невидимка — проблемы, являющиеся следствием столкновения двух культур, лишь мельком глянул на обложку. Он был автором брошюры, и Чарли, конечно, это знал.

    — Когда у вас экзамены? — спросил врач, и невидимка немедленно прокомментировал из-за плеча: «Все сразу понял, как мама>.

    — Через пять месяцев, доктор, но я не могу заниматься и совсем не сплю.

    — Давно это началось?

    — Постепенно накопилось, — сказал он, а злопыхатель ответил по-другому: «Когда? В тот день, как я родился на свет».

    — Я, конечно, могу прописать вам успокаивающее и снотворное, только ими ведь зла не исправишь.

    «Да, того зла, к которому ведет противоестественное смешение классов. Тут лекарства не помогут, и ты это хорошо знаешь. Всяк сверчок должен знать свой шесток».

    — Все равно, доктор, дайте мне снотворное.

    — У вас есть девушка?

    — Даже две.

    Доктор понимающе улыбнулся — что делать, все мы люди, все человеки, — потом сказал серьезно:

    — Может быть, стоит с одной расстаться?

    С кем — с заботливой мамочкой или с пылкой любовницей?

    — Может быть, я так и сделаю.

    — Я могу рекомендовать вам психиатра, поговорите с ним... Нет, если не хотите, конечно, не надо, — поспешно добавил он, потому что alter ego Чарли разразилось сумасшедшим смехом:

    — Да что они мне скажут нового, эти шарлатаны?

    Колени у Чарли подскочили, пепельница упала и покатилась по полу. Он с хохотом следил за ней взглядом и думал: «Ага, я давно подозревал, что у меня за спиной все время прячется бесенок: я к этой пепельнице не прикасался, клянусь».

    Пепельница подкатилась к врачу, он остановил ее ногой, поднял и поставил на стол.

    — Коль так, идти вам к ним, конечно, не стоит.

    Еще бы, у них там все разложено по полочкам, на все готов ответ.

    — А скажите мне, вы давно не были дома?

    — С прошлого рождества. Нет, доктор, не потому, что я не скучаю о них, просто там очень трудно заниматься.

    «Поди позанимайся, когда одни рядом с тобой обсуждают профсоюзные дела, другие собираются на танцы в Донкастер, а третьи смотрят под боком телевизор. Сам бы попробовал, док. Все мои силы уходят на то, чтобы чем-нибудь не расстроить их. И все равно они из-за меня постоянно расстраиваются. Милый док, когда мы, дети рабочих, поступаем в университет и выбиваемся из своего класса, страдаем не мы, страдают наши родные. Мы — цена, которой им приходится расплачиваться. И к тому же... Кстати, почему бы вам не написать об этом диссертацию, я с удовольствием прочту ее. Назовите ее, скажем, так: «К вопросу о том, как сказывается на семье рабочего или мелкого служащего получение высшего образования их сыном, само существование которого является для них постоянным напоминанием, что они всего лишь невежественные, некультурные хамы». Как, ничего темка? Я и сам, пожалуй, написал бы такую диссертацию».

    — Я бы на вашем месте съездил на несколько дней домой. Не занимайтесь это время вообще. Ходите в кино, побольше спите, ешьте, а родные пусть вокруг вас хлопочут. Вот вам рецепт, закажите лекарство, а когда вернетесь, приходите ко мне.

    — Спасибо, док, приду.

    «Ты мужик славный, я вижу».

    Когда ирландец вернулся, Чарли крутил на стойке монету и был так этим поглощен, что не заметил его. Правой рукой он запускал монету в одну сторону, левой в другую. Правая рука была его ехидное alter ego, левая — рассудочный, назидательный голос. От левой руки монетка вертелась блестящим волчком гораздо дольше.

    — Ты левша?

    — Немножко.

    Ирландец внимательно поглядел на сосредоточенно-нахмуренное, со сжатыми губами лицо Чарли, убрал нетронутую кружку пива и налил ему двойное виски.

    — Выпей, а в поезде засни.

    — Спасибо тебе, Майк. Спасибо.

    — Мне понравилась девушка, с которой ты тогда приезжал.

    — Я с ней поссорился. Вернее, она меня выставила. И правильно сделала, что выставила.

    От доктора Чарли в тот день пошел прямо к Дженни. Он в комических красках изобразил ей свой визит к доктору, но она даже не улыбнулась. Тогда он прочел ей лекцию на свою любимую тему — о непрошибаемой толстокожести представителей среднего класса, которая является их органическим свойством. Развивал он эту тему только перед Дженни. Наконец она сказала:

    — Нет, тебе действительно нужно пойти к психиатру. Это же просто несправедливо.

    — По отношению к кому? Ко мне?

    — Нет, зачем же, ко мне. Почему я все время должна выслушивать твою истерику? Расскажи все это ему.

    — Что такое?

    — Оставь, ты все прекрасно понимаешь сам. Почему ты постоянно читаешь мне проповеди? Это эгоизм, Чарльз. — Она всегда называла его «Чарльз».

    Смысл ее слов сводился к тому, что он должен целовать ее, а не читать ей проповеди. Но Чарли целовать ее не хотелось. Он принуждал себя, когда она становилась особенно колкой и язвительной, напоминая ему, что давно пора перейти к сексу. У него была еще одна девушка, тоже дочь состоятельных родителей, тонкая, злая и независимая, к которой он подчас испытывал ненависть. Салли звала его насмешливо Чарли-малыш. Хлопнув дверью у Дженни, он ворвался в квартиру Салли и уложил ее в постель. Их любовь всегда была медленным актом ее холодного подчинения ему. В ту ночь, когда она наконец лежала покорная рядом с ним, он сказал:

    — Прекрасная дочь имущего класса сдается неотразимому мужеству рабочего с мозолистыми руками. И какое она испытывает при этом блаженство!

    — О, еще бы, Чарли-малыш!

    — Тебе нужно от меня только одно.

    — Что ж, — прошептала она, приходя в себя и освобождаясь, — тебе ведь тоже от меня ничего другого не нужно. Но мне это в высшей степени безразлично, — добавила она вызывающе, потому что ей было не безразлично и потому что винила она во всем Чарли.

    — Милая Салли, меня пленяет твоя чарующая искренность.

    — В самом деле? А я думала, тебя пленяет возможность сломить мое сопротивление...

    И Чарли сказал ирландцу:

    — Я за последнее время со всеми перессорился.

    — И с родными тоже?

    — Ну что ты! — ужаснулся Чарли. Комната опять закружилась. — Нет, с ними нет, — сказал он с облегчением, но тут же заволновался: — Как я могу с ними поссориться! Ведь я не имею права сказать им, что я на самом деле думаю.

    Он поглядел на Майка — произнес он эти слова или они только мелькнули в его голове? Нет, произнес, потому что Майк ответил:

    — Значит, ты меня понимаешь. Я живу в этой сволочной стране тридцать лет, а эти чванливые морды даже не догадываются, о чем я думаю.

    — Ну, это ты загнул, Майк. Ты всегда выкладываешь свое мнение обо всем на свете, начиная с Кромвеля и кончая английской полицией в Ирландии и Кейсментом. Тебя не остановишь. Но оттого, что ты все это говоришь, ты не страдаешь.

    — А ты страдаешь?

    — Да... Ведь это чудовищно, Майк, понимаешь, чудовищно! Возьми моего отца. Он и партийный руководитель и профсоюзный — опора рабочего класса, все на нем держится. А между тем я сейчас изо всех сил старался не проговориться, в каком движении я принимал участие прошлый семестр, — понимаешь, он не видит ничего противоестественного в том, что Англия сейчас, во второй половине двадцатого века, так притесняет индийцев.

    — Вы, англичане, великая нация, — сказал ирландец, — но твоей личной вины тут нет, так что пей, а я тебе налью еще.

    Чарли проглотил виски и подвинул к себе второй стакан.

    — Неужели ты не понимаешь? — все больше разгорячаясь, говорил он. — Неужели не понимаешь всей чудовищности того, что творится вокруг? Вот моя мать. У нее болеет сестра, она вряд ли выживет. Там двое ребятишек, и обоих возьмет моя мать. Дети совсем маленькие, одному три, другому четыре года, значит, поднимать их придется ей. Но ее это нисколько не пугает, чуть у кого беда, она первая бежит на помощь. И эта самая женщина говорит, что малолетних преступников надо сечь до потери сознания. Прочла в какой-то газете и теперь повторяет. Мне тоже сказала, но я сдержался и промолчал. И ведь все они такие, Майк, все.

    — Э, Чарли, ты их не изменишь, поэтому лучше пей.

    У человека, стоявшего возле стойки, чуть поодаль, торчала из кармана газета, и Майк повернулся к нему:

    — Не дадите газетку взглянуть, кто выиграл?

    — Пожалуйста.

    Майк стал просматривать последнюю страницу.

    — Я сегодня поставил пять фунтов. И все проиграл. Такие хорошие лошадки, а меня подвели.

    — Погоди. — Чарли стал в волнении тянуть газету на первую страницу. — «Убийца, найденный в платяном шкафу, получил разрешение на пересмотр дела». Видишь, они пишут, министр внутренних дел разрешает пересмотр дела, дает человеку возможность доказать свою невиновность.

    Ирландец неторопливо пробежал заметку.

    — Верно.

    — Но ведь это значит, чувство приличия не совсем погибло, раз они считают, что дело можно пересмотреть, значит, им не на все наплевать!

    — А по-моему, ничего это не значит. Есть Англия и Англия, вот тебе и весь секрет. Они поиграют немножко в справедливость и правосудие, но в положенный срок вздернут этого несчастного сукина сына как миленького. — Он перевернул газету и снова стал изучать сообщения о скачках.

    Чарли подождал, пока в глазах прояснится, крепко оперся рукой о стойку и выпил вторую порцию двойного виски. Он вытащил фунтовую бумажку, вспомнил, что она должна была кормить его три дня и что теперь, когда он поссорился с Дженни, ему в Лондоне не к кому пойти.

    — Не надо, — сказал Майк, — убери, ты сегодня мой гость. Рад, что ты заглянул, Чарли. И пожалуйста, не взваливай на свои плечи все пороки мира, сам подумай, толку-то от этого не больно много.

    — Ну, до рождества, Майк. Спасибо тебе.

    Он медленно вышел под дождь. Ехать в одиночестве ему сегодня не придется, он это знал, и потому выбрал купе, где сидел всего один человек. Только устроившись возле окна, он поглядел на своего попутчика — это оказалась девушка, очень хорошенькая и, как он определил, стоящая где-то на верху общественной лестницы. Еще одна Салли, насторожился он при виде холодного, надменного личика. Гляди в оба, Чарли-малыш, приказал он себе, а то влипнешь в историю. Нужно четко определить свои исходные позиции: он, Чарли, находится сейчас в области блаженно опьяненного и слегка подташнивающего желудка; над ним, как замолкший на несколько минут громкоговоритель, дремлет терзающий его резонер; за правым плечом притаился хихикающий невидимка. Сойтись этим троим ни в коем случае нельзя. Он проверил резонера: «Бедняжка — жертва классовой системы, разве она виновата, что ее научили смотреть на всех, кто стоит ниже ее, как на козявок...» Но виски начинало брать свое, и резонера прервал невидимка: «Глаз у нее острый, но что такое я, она разгадать не может. Одежда меня не выдает, стрижка тоже, но что-то вызывает у нее сомнение. Ждет, чтобы я заговорил. Но погоди, сначала я тебя насажу на булавку».

    Он поймал ее взгляд и послал ей призыв, вернее, вызов, чтобы сбить ее с толку. Она помедлила и потом все-таки улыбнулась. И тогда он рявкнул, пьяно и почти нечленораздельно:

    — Давай закрою окошко, замерзла небось?

    — Что? — вспыхнула она, и лицо ее вытянулось в таком искреннем изумлении, что он громко рассмеялся. Потом спросил с безупречной интонацией истинного джентльмена:

    — Идет дождь, и ветер такой холодный, вы не хотите, чтобы я поднял окно?

    Она взяла журнал и загородилась от него, а он наблюдал с усмешкой, как ее шею между воротником строгого костюма и завитками волос заливает румянец.

    Дверь открылась, и вошли двое — супружеская пара, оба маленькие, пожилые, с усталыми, серыми лицами, во всем парадном по случаю поездки в Лондон. Они засуетились, укладывая чемоданы и усаживаясь, смущенные тем, что побеспокоили таких важных молодых людей. Усевшись в уголке, женщина принялась внимательно разглядывать Чарли, и тот подумал: «Все правильно, свой свояка чует издалека. Ты меня сразу разгадала, тебя никакими штучками-дрючками не проведешь». Он не ошибся, потому что минут через пять женщина его попросила:

    — Закройте, пожалуйста, окошко, молодой человек. Холод на дворе собачий.

    Чарли поднял стекло, не глядя на спрятавшуюся эа журналом девушку. Женщина заулыбалась, улыбнулся и мужчина, оба довольные, что все так легко наладилось с молодым человеком.

    — Тебе так хорошо, папочка?

    — Ничего, — стоически вздохнул муж тоном безнадежного брюзги.

    — А ты поставь ноги на лавочку возле меня.

    — Да ничего, мать, зачем, — мужественно отказался мужчина, но все-таки снизошел, ослабил шнурки ни разу еще не надеванных ботинок и поставил ноги на скамью рядом с женой.

    А жена стала снимать шляпку — нечто бесформенное из серого фетра с красной розочкой спереди. У матери Чарли тоже был подобный атрибут принадлежности к респектабельным людям, который она обновляла примерно раз в год на дешевых распродажах. Только у нее шляпка всегда была синяя, с ленточкой или жесткой вуалеткой. Она скорее согласилась бы умереть, чем показаться на люди без нее.

    Сняв шляпку, женщина начала поправлять жиденькие седеющие волосы. Почему-то при виде чистой розовой кожи, просвечивающей сквозь седые прядки, Чарли чуть не задохнулся от ярости. Он никак этого не ожидал и, чтобы справиться с собой, призвал на помощь резонера: «На этих островах женщина-работница пользуется в семье большим уважением, чем женщина среднего класса, и т. д. и т. п.». Это он недавно прочитал в какой-то статье. Голос продолжал разглагольствобать, пока до Чарли наконец не дошло, какая откровенная насмешка в нем звучит: «Она не только нравственная опора семьи, но часто и ее кормилец — например, по ночам она трудится в поте лица на конфетной фабрике и вообще готова делать что угодно, лишь бы вырваться на несколько часов из лона своей счастливой семьи».

    Два разных голоса, изводящий его внутренний голос резонера и насмехающийся над всем голос враждебной ему внешней силы слились в один, и Чарли, ужаснувшись, стал торопливо убеждать себя: «Ничего страшного, ты просто опьянел. Только молчи, ради бога молчи».

    — Вам вроде не совсем хорошо? — спросила его женщина.

    — Нет, вам показалось, — осторожно ответил он.

    — Вы до самого Лондона едете?

    — Да, до самого Лондона.

    — Путь не близкий.

    — Да, не близкий, — снова как эхо повторил он.

    Девушка опустила журнал и смерила его беглым презрительным взглядом. Лицо ее горело нежно-розовым румянцем, маленький розовый рот был надменно сжат.

    — Ваш рот похож на бутон розы, — с ужасом услышал Чарли собственный голос.

    Мужчина изумленно вскинул на него глаза, потом посмотрел на жену, не ослышался ли он. Та с опаской глянула на Чарли, и он, сделав над собой огромное усилие, с отчаянием подмигнул ей. Это ее успокоило, и она кивнула мужу: молодость есть молодость. Они выжидательно посмотрели на блестящую обложку журнала.

    — А мы тоже в Лондон, — сказала женщина.

    — Вот как, вы тоже в Лондон.

    «Остановись!» — приказывал он себе. По лицу его расползлась расслабленная, идиотская улыбка, язык сделался большой и тяжелый. Он закрыл глаза и стал звать на помощь Чарли, но чрево его только сладко урчало в подмучивающей теплоте. Тогда он закурил, ища поддержки у сигареты; наблюдая за движениями своих рук, он услышал шепчущий ему в самое ухо голос: «А на лилейных перстах высокообразованного джентльмена давно пора подрезать ногти». Выставленные на всеобщее обозрение желтые от никотина пальцы ухарским жестом вынули изо рта сигарету. Он небрежно курил, улыбаясь саркастической улыбкой.

    Внутри у него все застыло, он потерял всякую власть над собой, ему казалось, он вот-вот сползет с сиденья на пол.

    — Лондон большой город, приезжим в нем трудно, — сказала женщина.

    — Зато хорошая перемена обстановки, — напряг последние силы Чарли.

    — Вот уж верно, вот уж верно! — прощебетала женщина в восторге, что наконец-то завязался настоящий разговор. Она откинула свою маленькую седенькую головку на кожаный валик, и от блеска кожи у Чарли зарябило в глазах, он перевел взгляд на обложку журнала, но снова его зрачки пронзила боль. Чтобы утишить ее, он стал смотреть в грязный пол.

    — Приятно иногда вырваться из привычной обстановки, — сказал он.

    — Вот-вот, так и я говорю мужу, правда, отец? Надо иногда уезжать из дому. Дочь у нас замужняя, живет в Стрэтхеме.

    — Родные — это великое дело.

    — Только если разобраться, больно с ними много хлопот, — заметил мужчина. — И не спорьте, никуда от этого не денешься. — Мужчина склонил голову к плечу и с вызовом глядел на Чарли, надеясь, что тот возразит.

    — Если, конечно, разобраться, то никуда от этого не денешься, это уж точно. — Чарли с интересом ждал ответа.

    — Нет, я считаю, нельзя весь век сидеть сиднем, надо и на людей иногда посмотреть, — сказала женщина.

    — Надо-то надо, — проворчал муж, уступая, — да все это денежек стоит, уж об остальном я и не говорю.

    — Нет, вы неправы, нужно иной раз позволить себе маленькое развлечение, — солидно возразил Чарли, — а то что ж получается?

    — А я что говорю, я что говорю! — так и всколыхнулась старушка. — Я все время говорю отцу: почему иной раз не позволить себе маленькое развлечение, что же тогда получается?

    — Конечно. Жизнь ведь у нас такая однообразная, — говорил Чарли, наблюдая за медленно опускающимся на сиденье журналом. Девушка сложила маленькие руки в коричневых перчатках на обтянутых кофейным сукном коленях и в упор глядела на него. Он встретил горящий взгляд ее голубых глаз и быстро отвернулся.

    — Так-то так, — продолжал мужчина, — но опять же скажу: надо знать меру, вот вам мое мнение.

    — Это верно, — подтвердил Чарли. — Что верно, то верно.

    — Конечно, кое-кто может себе все позволить, есть такие люди, но нам надо сначала все хорошенько обдумать и подсчитать, а не срываться с места как угорелым и тащиться к черту на рога.

    — Да брось, отец, ты же сам радуешься, когда приезжаешь к Джойс. Вот погоди, усадит она тебя в твое любимое кресло в уголке, подаст чаю в любимой чашке, разве плохо тебе будет?

    — Хм, — тяжело заворочал головой старик, — а пока нам тут приходится трястись. Что, скажешь нет?

    — Ну, — качнул головой Чарли, чувствуя, что она у него вот-вот оторвется, — ну, если все сначала хорошенько обдумать и подсчитать, тогда конечно! Все это так и получается, не говоря уж об остальном.

    Женщина открыла было рот, но не решилась ничего сказать и отвела свои маленькие блестящие глазки. Лицо ее начало краснеть.

    — Раз человек к чему-то привык, тогда, конечно, нечего и говорить, я считаю, но с другой стороны, если поглядеть... — захлебывался Чарли, мотая головой как заведенный.

    — Довольно, — прервала его девушка высоким зазвеневшим голосом.

    — Это вопрос принципа... — еще успел сказать Чарли, но голова его уже перестала качаться и мельтешение перед глазами кончилось.

    — Если вы сейчас же не прекратите этот балаган, я попрошу кондуктора вывести вас. А вы, — обратилась девушка тоном оскорбленного достоинства к пожилой чете, — разве вы не видите, что он смеется над вами? — И она снова взялась за журнал.

    Старики подозрительно поглядели на Чарли, потом неуверенно друг на друга. Лицо у женщины было красное, глазки взволнованно горели.

    — Я, пожалуй, вздремну, — недовольно буркнул старик, устроил поудобнее ноги, прислонил голову к заднику и закрыл глаза.

    — Извините, — бормотал Чарли, с трудом выбираясь через ноги мужчины и женщины в коридор, — извините... простите, пожалуйста...

    В коридоре он прислонился к стенке возле двери купе и зажмурил глаза. Стенка тихонько дрожала на ходу, толкая его в спину. По лицу его текли слезы, в горле бессильно барахтались не находящие выхода слова, поток жалких, ненужных извинений.

    Раздался шум отодвигаемой рядом двери, потом шорох одежды остановившегося возле него человека.

    «Если это та стерва, я ее убью», — тихо сказал спокойный, ясный голос из-под диафрагмы.

    Оп открыл горящие ненавистью глаза и увидел перед собой старушку. Она участливо глядела на него.

    — Простите, — угрюмо выдавил Чарли, — простите меня, я никак не хотел...

    — Ничего, сынок. — Она мягко положила свои красные, узловатые руки на его судорожно сжатые локти и осторожно развела их. — Не надо так переживать, будет.

    Почувствовав, как все в нем взвилось на дыбы от ее прикосновения, она отступила на шаг, но не сдалась:

    — Нет, сынок, нет, нельзя так. Всяко в жизни бывает, и надо с этим мириться, нельзя отчаиваться.

    Она смотрела ему в лицо с тревогой, но твердо и уверенно. И Чарли сказал:

    — Да, наверное, вы правы.

    Она кивнула, заулыбалась и ушла в купе, и через несколько минут Чарли тоже вошел за ней.
     


    Дорис Лессинг. Повесть о двух собаках

    Нам и в голову не приходило, что завести вторую собаку будет так сложно, и виной тому оказались особенности отношений в нашем семействе. Уж чего на первый взгляд проще — взять щенка, раз было решено: «Джоку не с кем играть, нужна еще одна собака, а иначе он так и будет пропадать у негров в поселке и хороводиться с их шелудивыми псами». Все наши соседи держали у себя в усадьбах собак, от которых можно было взять прекрасного породистого щенка. У каждого негра-работника жила во дворе тощая, всегда голодная животина, с которой хозяева ходили на охоту, чтобы хоть иногда раздобыть себе мяса. Случалось, щенята от этих бедолаг попадали в господские усадьбы и там не могли ими нахвалиться. Услышав, что мы хотим завести еще одну собаку, местный плотник Джейкоб привел нам щеночка, он весело скакал у крыльца на веревке. Но родители вежливо отказались — мама сочла, что этот живой рассадник блох неподходящая компания для нашего Джока, хотя нас-то, детей, щеночек привел в восторг.

    Сам Джок был помесь немецкой овчарки, родезийской овчарки и еще, кажется, терьера. От них-то ему и достались темные бока и спина, длинная грустная морда и маленькие нахальные уши. Что и говорить, чистопородными статями он похвастать не мог, достоинства его заключались в благородстве, оно было ему и в самом деле присуще. Но еще больше преувеличивалось мамой, которая перенесла на этого пса всю свою любовь, когда уехал учиться брат. Теоретически хозяином Джока считался он. Только зачем дарить мальчику собаку, если он через несколько дней уедет в город учиться и будет жить там и осень, и зиму, и весну? Да затем, чтобы заполнить пустоту, которая образуется после его отъезда. Бедная наша мама, дети всегда были от нее далеко — ведь детям фермеров неизбежно приходится уезжать в город, когда приходит время идти в школу. Трепля Джока по маленьким чутким ушам, она ворковала: «Милый мой Джок! Славный ты мой пес! Такой умный, хороший, да, Джок, да, ты у меня очень, очень хороший!..» Отец не выдерживал:

    — Ради бога, мать, не порти нам пса! Это же тебе не комнатная собачка, не болонка какая-нибудь, это сторожевой пес, ему место во дворе.

    Мама ничего ему не отвечала, на лице у нее появлялось такое знакомое выражение непонятого страдания, она еще ниже наклонялась к Джоку, прямо щекой к его быстрому розовому язычку, и продолжала причитать:

    — Бедненький Джок, да, да, да, бедненькая собачка! Кто сказал, что ты сторожевой пес, кто сказал, что тебе место во дворе? Ты моя хорошая собаченька, ты у меня такой маленький, несмышленый.

    Против этого возмущался брат, возмущался отец, возмущалась я. Все мы в свое время не пожелали быть «маленькими и несмышлеными», каждый по-своему взбунтовался и вырвался из-под ее опеки, и сейчас нам тошно было видеть, как сильного и здорового молодого пса превращают в хлипкого неженку, как когда-то пытались превратить нас. Впрочем, в глубине души все мы были довольны, отчетливо сознавая это и мучась сознанием вины, что на Джока теперь изливается вся забота матери, у которой была болезненная потребность опекать и защищать «маленьких и несмышленых».

    Мы все время ощущали ее укор. Когда мама склонялась грустным лицом к животному и гладила его своими тонкими белыми руками в кольцах, которые соскальзывали с ее пальцев, и приговаривала: «Джок, собаченька, ты у меня такой благородный», мы с отцом и братом начинали задыхаться от возмущения, нам хотелось вырвать у нее Джока и пустить его носиться по усадьбе, как и положено молодому жизнерадостному зверю, или самим убежать куда глаза глядят, чтобы никогда больше не слышать этой ужасной тоскливой жалобы в ее голосе. В том, что в голосе ее звучит жалоба, виноваты были только мы: если бы мы позволили себя опекать, согласились стать благовоспитанными или хотя бы послушными, не пришлось бы Джоку так часто сидеть у маминых ног, положив ей на колени свою верную, благородную голову, а ей гладить его, тосковать и мучиться.

    И отец решил, что нужно завести еще одну собаку, иначе Джока превратят в «слюнявого неженку». При этих словах, прозвучавших отголоском бесчисленных семейных баталий, брат вспыхнул, надулся и демонстративно вышел из комнаты. Однако мама и слышать не желала о второй собаке, пока Джок не стал бегать тайком в поселок к нашим работникам-неграм играть с их собаками.

    — Как тебе не стыдно, Джок! — скорбно говорила мама. — Ну зачем ты бегал с этими грязными, мерзкими псами, зачем?

    Джок в порыве глубочайшего раскаяния неистово прыгал перед ней и лизал ее в лицо, а она тянулась к нему с отчаянием страдальца, которого уже столько раз обманывали и предавали, и причитала:

    — Ах, зачем, Джок, зачем?

    Итак, было решено: нам нужна вторая собака. И раз Джок, несмотря на временное отступничество, пес благородный, великодушный и, самое главное, благовоспитанный, новый щенок тоже должен обладать всеми этими качествами. Но где найдешь такую собаку, обойди хоть всю землю? Мама отвергла не меньше дюжины претендентов, и Джок по-прежнему бегал к негритянским псам, а потом воровато прокрадывался домой и преданно глядел ей в глаза. Я заявила, что новый щенок будет мой. У брата есть собака, пусть будет и у меня. Но заявляла я о своих правах не слишком решительно, потому что мое требование справедливости оставалось пока абстрактным. Дело в том, что мне вовсе не хотелось хорошую, благородную и благовоспитанную собаку. Какую именно собаку я хочу, я не могла объяснить, но при мысли о собачьей благовоспитанности меня тошнило. Поэтому я не особенно возражала, когда мама отвергала одного щенка за другим, пусть делает что хочет, лишь бы устрашающий запас ее заботы продолжал изливаться на Джока и не угрожал мне.

    Как раз в это время мы отправились в далекое и долгое путешествие — мои родители иногда ездили повидаться со своими многочисленными друзьями; с одними мы проводили день, у других оставались ночевать, к третьим просто заезжали на часок-другой и после обеда спешили дальше. Напоследок нам предстояло посетить троюродного брата отца, который пригласил нас на субботу и воскресенье. «Уроженец Норфолька» (так называл его отец, сам он был из Эссекса) женился в свое время на девушке, которая в годы войны — первой мировой — была вместе с моей матерью сестрой милосердия. Сейчас они жили на одинокой ферме среди невысоких гор, поднимающих свои каменные вершины над непролазными зарослями леса, и до ближайшей железнодорожной станции было восемьдесят миль. Отец говорил, что они «не ужились друг с другом»; и правда, всю субботу и воскресенье они то ссорились, то дулись и не разговаривали. Но поняла я трагедию этой несчастной пары, живущей среди каменистых гор на свою нищенскую пенсию, лишь много времени спустя, — в те дни мне было не до них, я влюбилась.

    Мы подъезжали к ним уже вечером, и над застывшей гранитной глыбой вершины медленно всплывала почти полная желтая луна. Черные деревья притаились в тишине, только без умолку трещали цикады. Машина подъехала к кирпичному домику-коробке с блестящей под луной железной крышей. Умолк шум мотора, и на нас обрушился звон цикад, свежесть лунной ночи и отчаянный, самозабвенный лай. Из-за угла дома выскочил маленький черный клубочек, кинулся к машине, к самым ее колесам, отскочил и бросился прочь, захлебываясь звонким, исступленным лаем... вот лай стал тише, а мы — во всяком случае я — все ловили его, напрягая слух.

    — Вы уж на него не обращайте внимания, — сказал наш хозяин, мистер Барнс, «уроженец Норфолька», — совсем ошалел от луны глупый щенок, целую неделю нас изводит.

    Нас повели в дом, стали угощать, устраивать, потом меня отправили спать, чтобы взрослые могла поговорить на свободе. Заливисто-исступленный лай не умолкал ни на минуту. Двор под окном моей спаленки до сараев вдали белел ровным лунным прямоугольником, и по нему метался глупый, шалый от счастья — или от лунного света — щенок. Он пулей летел к дому, к сараю, опять к дому, начинал кружить, наскакивал на свою черную тень, смешно спотыкался на неуклюжих толстых лапах, похожий на вьющуюся вокруг пламени свечи большую пьяную бабочку или на... не знаю на кого, я никогда в жизни ничего похожего не видела.

    Большая далекая луна стояла над верхушками деревьев, над белым пустым прямоугольником двора без единой травинки, над жилищем одиноких, несчастных людей, над опьяненным радостью жизни щенком — моим щенком, я это сразу поняла. Вышел из дома мистер Барнс, сказал: «Ну хватит тебе, хватит, замолчи, глупый ты зверь», — и стал ловить маленькое обезумевшее существо, но никак не мог его поймать, наконец почти упал на щенка и поднял в воздух, а тот все лаял, извивался и бился в его руках, как рыба, и понес в ящик, где была конура, а я шептала в страхе, как мать, когда кто-то чужой берет на руки ее ребенка: «Осторожно, пожалуйста, осторожно, ведь это моя собака».

    Утром после завтрака я пошла за дом к конуре. Сладко пахла смола, выступившая от зноя на белых досках ящика, боковая стенка была снята, внутри ящика лежала мягкая желтая солома. На соломе, положив морду на вытянутые лапы, лежала черная красавица сука. Возле нее развалился на спине толстенький пестрый щенок и млел, блаженно раскинув лапы и закрыв глаза, в экстазе сытого, ленивого покоя. На лоснящейся черной шерсти возле носа засох кусочек маисовой каши, в пасти сверкали изумительные молочно-белые зубы. Мать не спускала с него гордых глаз, хотя зной и истома разморили и ее.

    Я вошла в дом и заявила, что хочу щенка. Все сидели за столом. «Уроженец Норфолька» и отец предавались воспоминаниям детства (в них наблюдалось единство места, но отнюдь не времени). Тетя — глаза у нее были красные от слез после очередной ссоры с мужем — болтала с мамой о разных лондонских госпиталях, где они вместе облегчали страдания раненых во время войны, и теперь им было так приятно об этом вспоминать.

    Мама сразу же запротестовала:

    — Ах что ты, ни в коем случае, ты же видела, что он творил вчера вечером? Разве его к чему-нибудь приучишь?

    «Уроженец Норфолька» сказал: пожалуйста, он мне щенка с удовольствием отдаст.

    Отец сказал, что, на его взгляд, щенок как щенок, ничего ужасного он в нем не заметил, главное, чтобы собака была здоровая, все остальное чепуха. Мама опустила глаза с видом непонятой страдалицы и замолчала.

    Жена «уроженца Норфолька» сказала, что не может расстаться с маленьким глупышом — видит бог, в ее жизни и так не слишком много радости.

    Я привыкла к семейным раздорам и знала, что не стоит и пытаться понять, почему и отчего эти люди сейчас спорят и что собираются наговорить друг другу из-за моего щенка. Я только знала, что в конце концов логика жизни восторжествует и щенок станет моим. Я оставила квартет выяснять свои разногласия из-за крошечного щенка и побежала любоваться им самим. Он сидел в тени сладко пахнущего сосной ящика, его пестрая шерстка лоснилась, мать вылизывала сына языком, и влажные пятна еще не просохли. Его собственный розовый язычок смешно торчал из-за белых зубов, как будто ему было лень или просто неохота спрятаться в розовую пасть. Его изумительные карие глазки-пуговки... впрочем, довольно-передо мной сидел самый обыкновенный щенок-помесь.

    Немного погодя я снова наведалась в гостиную проверить расстановку сил. Мама явно брала перевес. Отец сказал, что, пожалуй, все-таки не стоит брать щенка: «Что ни говори, а дурная наследственность рано или поздно скажется, яблочко от яблони недалеко падает».

    «Дурная наследственность» досталась ему от отца, чья история пленила мое четырнадцатилетнее воображение. Так как местность здесь была дикая, населения в округе почти никакого, а в лесах полно зверей: водились даже леопарды и львы, — четырем полицейским местного участка нести свою службу было не в пример сложнее, чем вблизи от города. Поэтому они купили полдюжины громадных псов, чтобы, во-первых, нагнать страху на грабителей (если таковые там вообще водились), а во-вторых, окружить себя ореолом смельчаков, которые повелевают яростью этих кровожадных зверей — псы были обучены по приказу перегрызать горло. Одна из них, огромная и почти черная родезийская ищейка, что называется, «одичала». Она сорвалась с привязи, убежала в лес и стала там жить, охотясь на оленей и антилоп, на зайцев, птиц, и даже таскала у окрестных фермеров кур. И вот этот-то пес, этот гордый одинокий, зверь, который отверг людское тепло и дружбу и появлялся иногда перед окрестными фермерами светлой лунной ночью или в серых сумерках рассвета, увел однажды в лес мать моего щенка Стеллу. Она ушла с ним утром на глазах у Барнсов, они ее звали. Но Стелла их зова будто и не слыхала. Через неделю она вернулась. На рассвете их разбудило тихое, жалобное поскуливание: «Я пришла домой, впустите меня», и, выглянув в окно, они увидели в побледневшем свете луны свою беглянку Стеллу: вытянувшись в струну, она глядела на огромного великолепного пса, который стоял на опушке и перед тем, как скрыться за деревьями, махнул хвостом, как бы прощаясь со Стеллой. Мистер Барнс послал ему вдогонку несколько запоздалых пуль. Они с женой долго журили Стеллу, а она через положенное время принесла семь черно-каштаново-золотистых щенков. Сама она тоже была помесь, хотя хозяева, конечно, считали ее очень породистой — как же, ведь это их собака. В ту ночь, когда родились щенята, «уроженец Норфолька» и его жена услышали тоскливый, похожий на плач вой и, подойдя к окну, увидели возле конуры одичавшую полицейскую ищейку, которая пыталась просунуть туда голову. Лес полыхал в оранжевом пожаре зари, и вокруг собаки как будто светился ореол. Стелла тихонько скулила, временами переходя на рычание, — радуясь ли появлению этого большого, властного зверя, чья морда обнюхивала ее детенышей, прогоняя ли его или страшась? Барнсы крикнули, и тогда изгой обернулся к окну, где они стояли — мужчина в полосатой пижаме, женщина в розовом вышитом шелке, потом закинул морду и завыл, и от его дикого, безысходного воя, рассказывали они, у них по коже побежали мурашки. Но по-настоящему я их поняла только через несколько лет, когда Билль-тот самый щенок — тоже «одичал», и я услышала однажды, как он воет на термитном холмике и его исступленный призыв летит в пустой, сосредоточенно внимающий ему мир.

    Возле Стеллы отец ее щенков больше не появлялся. Через месяц его застрелил сосед Барнсов, живущий от них милях в пятидесяти, когда пес выходил из его курятника с великолепным белым леггорном в зубах. К тому времени у Стеллы остался только один щенок, остальных Барнсы утопили: наследственность плохая, решили они, кто на таких польстится, и лишь из жалости оставили ей одного детеныша.

    Пока рассказывали эту назидательную историю, я не проронила ни слова, храня упрямое спокойствие человека, который знает, что в конце концов своего добьется. На моей стороне право? На моей. Обещали мне собаку? Обещали. Получается, что кто-то другой будет выбирать мне собаку, а не я сама, да? Нет, но... Никаких «но», я уже выбрала. Выбрала именно ту собаку, которая мне нравится, никакой другой мне не нужно. Возражать и спорить бесполезно, я все решила.

    Три дня и три ночи прожили мы у Барнсов. Дни тянулись знойные, томительные, пустые. Собаки все время спали в конуре. Вечера взрослые проводили в крошечной гостиной; она нестерпимо раскалялась от горящей керосиновой лампы, на желтое маслянистое пламя слетались целые орды мошкары и вились вокруг него в нескончаемом хороводе. Взрослые разговаривали, а я слушала несущийся со двора самозабвенный лай. Потом я выскальзывала из дома на лунный холод. В последнюю нашу ночь у Барнсов было полнолуние, над звенящим от цикад черным лесом плыл совсем низко, едва не цепляясь за верхушки деревьев, огромный белый диск безупречно правильной формы — древний лик, на котором отпечатались все миллионы лет его жизни. А внизу, на земле, скакал по чистому белому песку и заливался радостным лаем ошалевший щенок. Поодаль сидела его мать, большое красивое животное, и с тревогой следила умными желтыми глазами за сумасшедшим танцем своего детеныша, сына ее убитого возлюбленного, который пришел к ней из леса. Я подкралась к Стелле, села на все еще теплый камень, обняла ее за мягкую лохматую шею и прижалась щекой к ее чутко следящей за щенком морде. Прильнув к ее теплой мускулистой груди, я старалась дышать в такт с ней, и наши глаза согласно поднимались к огромному, пристально глядящему на нас лику и потом опускались к маленькому черному клубочку, который вихрем летел на нас, чудом успевая свернуть возле самых наших ног. Мы не спускали с него глаз, а лунная свежесть, все сгущалась на лохматой шерсти Стеллы, на моей гладкой коже, но вот наконец из дому вышел «уроженец Норфолька» и позвал щенка, потом закричал на него что было сил, потом бросился на ошалевшего несмышленыша и сунул его в деревянный ящик, где желтые полосы лунного света прятались в черной, пахнущей собаками тени.

    — Иди, милая, иди к нему, — сказал «уроженец Норфолька», погладив Стеллу по голове, и она послушно залезла в конуру. Она мягко перевернула щенка носом. Тот так измаялся, что остался бессильно лежать на спине, раскинув вздрагивающие, будто в предсмертной агонии, лапы и дыша с хриплым, прерывистым стоном. Наконец я оторвалась от Стеллы и ее детеныша и вернулась в маленький кирпичный дом, где буквально все раскалилось от ненависти. Засыпая, я представляла себе, как спит, свалившись с ног от усталости и уткнувшись носом в черный, дышащий бок матери, маленький неуемный щенок, а по пестрой его шкуре крадутся полоски лунного света, льющегося сквозь щели в сосновом ящике.

    Утром мы его увезли, а Стеллу хозяева заранее заперли в доме, чтобы она не видела, как мы уезжаем.

    Все триста миль нашего долгого пути Билль, как самый последний дуралей, валялся пузом кверху на коленях у меня или у мамы, и без конца тявкал, пыхтел, сопел и зевал, закатывал глаза и блаженно потягивался. Ни мне, ни маме, ни брату, которого мы в городе забрали с собой, потому что в школе начинались каникулы, не было с ним ни минуты покоя. Едва увидев новую собаку, брат заново утвердился в роли хозяина Джока и решительно отверг моего щенка как существо, стоящее на самой низшей ступени развития. Мама, которую Билль к этому времени совершенно покорил, соглашалась с ним, но говорила, пусть только брат посмотрит, какие у щеночка на лбу прелестные складочки. Отец возмущенно требовал, чтобы обоих псов «как следует выдрессировали».

    Чем ближе мы подъезжали к дому, завершая наше нелегкое путешествие, тем чаще мама говорила о Джоке со всевозрастающим чувством вины:

    — Бедный наш маленький Джок, что-то он скажет?

    «Бедный наш маленький Джок» уже давно вырос в сильного, красивого молодого пса: тело было у него большое, вытянутое, шерсть теплого золотистого цвета с темной полосой на спине — вполне немецкая овчарка, только спереди слегка похожа на волка или на лисицу из-за острых, всегда настороженных ушей. И уж, конечно, никому бы не пришло в голову назвать его «маленьким». Было в нем какое-то сдержанное достоинство, оно не изменяло ему, даже когда мама корила его за визиты к негритянским псам.

    Встреча, к которой мы готовились с таким трепетом, оказалась настоящим триумфом для обоих ее участников, особенно для Джока, который заново покорил мамино сердце. Щенка вытащили из машины и посадили неподалеку от крыльца, где сидел Джок, как всегда сдержанно и с достоинством дожидаясь, чтобы мы обратили на него внимание. Билль с визгом понесся по выложенному камнем дворику перед домом. Потом он увидел Джока, кинулся к нему, остановился в двух шагах, уселся на своя толстенький зад и залился звонким, взволнованным лаем. Джок слегка открыл пасть — то ли в зевке, то ли в оскале, — опустил одно ухо, потом другое и не то зарычал, не то презрительно засмеялся, а щенок тем временем подполз к нему совсем близко и подпрыгнул прямо к его оскаленной морде. Джок не отскочил — он видел, что мы наблюдаем за ним, и заставил себя сидеть смирно. Наконец он поднял лапу, перевернул Билля на спину, прижал его к земле, оглядел со всех сторон, обнюхал и принялся облизывать. Джок принял Билля, а Билль нашел существо, заменившее ему мать, которая, наверное, горевала о пропавшем сыне. Теперь можно было поручить «малыша» — так его все время называла мама — заботам беспредельно терпеливого Джока.

    — Ты у нас такой умный, добрый пес, Джок! — сказала мама, расчувствовавшись при виде этой картины и последовавших за ней трогательных сцен, где Джок проявил поистине непостижимую снисходительность к вздорной и совершенно несносной — даже я вынуждена была это признать — собачонке.

    Нужно было срочно обучать собак. Но это тоже оказалось делом далеко не легким — так же как и выбор новой собаки, — и опять-таки в силу своеобразных отношений в нашем семействе.

    Как, например, разрешить хотя бы такую проблему: собаку должен дрессировать хозяин, она должна слушаться только одного человека, а кого должен слушаться Джок? И кого Билль? Хозяином Билля считалась я, а на самом деле им был Джок. Значит, что же, Джок должен как бы передать свои права мне? Да и вообще, какая глупость: я обожала именно смешного неуклюжего щенка, зачем мне обученная собака? Обученная чему? Сторожить дом? Но все наши собаки и так сторожевые. У туземцев страх перед собаками жил в крови (мы верили в это непоколебимо). И тем не менее все вокруг только и говорили, что вот там-то и там-то воры отравили огромных свирепых собак или подружились с ними. В общем-то все понимали, что толку от сторожевых псов никакого, хотя держали их на каждой ферме.

    Помню ночи моего детства: я лежу в темном доме, к которому со всех сторон подступает лес, и слушаю уханье совы, крики козодоя, кваканье лягушек, треск цикад, из негритянских хижин доносятся удары тамтама. Таинственно шуршит устилающий крышу тростник, который недавно срезали в долине, — ночь, спустившаяся в вельд, наполнена мириадами звуков, и ко всем звукам прислушиваются и наши собаки: они срываются с места и вихрем мчатся разыскать и разнюхать нарушителя тишины. На все они отзываются лаем или ворчанием — на свет звезды, кольнувшей глянцевую поверхность листа, на лунный диск, встающий за горами, на хруст ветки за домом, на тонкую алую полосу над горизонтом. Сторожевые собаки, насколько я помню, никогда не спали, но держали их не столько для того, чтобы отпугивать воров (воры на моей памяти никогда у нас не появлялись), сколько для того, чтобы не пропал незамеченным ни единый вздох, ни единый шорох африканской ночи, которая живет своей собственной всеобъемлющей и всепроникающей жизнью и немыслима без визга дикого кабана, шуршания маисовых листьев в поле на ветру, грохота срывающихся со склона камней, полета звезд по Млечному Пути. Ибо и падение камней, и звездный полет, и визг дикого кабана, и шуршание маисовых листьев в поле на ветру и составляют неизбывную жизнь этой ночи.

    Чему же тогда обучать сторожевых собак? Наверное, тому, чтобы они реагировали только на приближение крадущегося человека, черного или белого — неважно, иначе какой от сторожевой собаки толк? Но из всех картин моего детства я даже сейчас ярче всего помню, как я лежу ночью в постели, не могу заснуть и слушаю рыдающий вой собаки на непостижимый желтый лик луны, как я подхожу на цыпочках к окну и вижу закинутую к звездному куполу длинную черную собачью морду. С нашими собаками нам не нужен был лунный календарь. Они были как шум лондонских улиц — чтобы спать ночью, нужно было научиться вообще их не слышать. А раз ты научился не слышать лая собак, тебя не разбудит и глухое злобное рычание, которое предупреждает о приближении возможного грабителя.

    Сначала Джока с Биллем запирали на ночь в столовой. Но там поднималась такая возня, такой лай, такая беготня от окна к окну, стоило взойти луне или солнцу или хотя бы качнуться черной тени ветки на белой стене, что очень скоро пришлось выставить их на террасу, потому что они по всем ночам не давали нам спать, и мы уже едва держались на ногах днем. Сопровождалось это собачье изгнание множеством наказов от мамы быть «умными и вести себя хорошо»; она с надеждой внушала псам, что вопреки своему естеству они должны спать с заката до рассвета. Но как только Билль стал подрастать, их с Джеком по утрам частенько не оказывалось дома. Перед завтраком они с виноватым видом появлялись на тропинке, которая шла в поля, шерсть их была забита репьями: мы знали, что, погнавшись за совой или оленем и неожиданно очутившись далеко от дома в незнакомом ночном мире, они принимались разнюхивать и разведывать его, готовясь к вольной жизни и свободе, которая их ждала.

    Да, сторожевых собак из Джока с Биллем не получалось. Может быть, сделаем их охотничьими? Дрессировать их взялся брат; во дворе с утра до ночи звучали дурацкие команды: «Лежать, Джок!», «К ноге, Билль!», на собачьих носах дрожали куски ячменного сахара, собачьи лапы протягивались для пожатия. Джок переносил «науку» стоически, всем своим видом показывая, что готов вытерпеть что угодно, лишь бы доставить удовольствие маме. Пока брат их обучал, он то и дело обращал к ней деликатно-торжествующий и в то же время извиняющийся взгляд, и через полчаса брат отступался, говорил, что в такую жару невозможно заниматься, он устал как собака, и Джок тут же мчался к маме и клал ей голову на колени. А вот Билль так никогда ничему и не научился. Не научился сидеть смирно с золотистым кусочком сахару на носу — он мгновенно его проглатывал. Не научился идти у ноги, не помнил, что нужно делать с лапой, когда кто-нибудь из нас протягивал ему руку. Объяснялось все очень просто, я поняла это, наблюдая за сеансами «дрессировки»: Билль был дурачок. Я, конечно, пыталась изобразить дело так, будто он презирает обучение и считает унизительным для себя выполнять чьи-то команды, а готовность, с которой Джок усваивает всю эту чепуху, говорит о недостатке характера. Но, увы, скоро стало невозможно скрывать прискорбную истину: мой Билль не отличается сообразительностью.

    Тем временем из толстенького очаровательного малыша он превратился в стройную, красивую молодую собаку с темной, в подпалинах шерстью и крупной головой ньюфаундленда. И все-таки оставались в нем смешные щенячьи повадки — если Джок, казалось, так и родился взрослым, солидным, чуть ли не с сединой, то в Билле всегда жило что-то юное, юным он остался и до своего последнего дня.

    Обучение продолжалось недолго: брат сказал, что пора переходить от теории к практике, это должно было успокоить отца, который твердил, что у нас не собаки, а черт знает что.

    Для нас с братом и для двух наших собак начался новый этап в жизни. Каждое утро мы отправлялись в путь. Впереди с ружьем в руке шагал брат, важный от сознания ответственности, которая на нем лежит, за ним бежали собаки, и замыкала этот испытанный временем боевой отряд я, четырнадцатилетняя девчонка, которую, конечно, не допускали к участию в серьезном мужском деле, но в роли восторженного зрителя она была необходима. Эту роль мне приходилось играть давно — роль маленькой девочки, которая с восхищением наблюдает за тем, что происходит на сцене, и умирает от желания принять участие в пьесе, но знает, что ее желание никогда не исполнится, не только потому, что сердце ее сурово и непримиримо, но и потому, что она с тоской и мукой, замирая, ждет, чтобы ее позвали и приголубили, и тогда она раскроется навстречу людской нежности. Даже уже в те годы я понимала, как несладко приходится в жизни обладателям таких комплексов. Да, картина и в самом деле нелепая: вот шагает мой брат, такой серьезный, сосредоточенный, рядом с ним преданно бежит «умная, хорошая собачка» Джок, «тупица» Билль то трусит за ними, то вдруг исчезает, чтобы исследовать боковую тропку, и сзади плетусь вразвалку я, презрительно усмехаясь, и всем своим видом показываю, как мало меня все это интересует.

    Дорогу я знала с закрытыми глазами: чтобы добраться до сумрачной чащи, где водилась дичь, нужно было идти в обход холма через густые заросли пау-пау, пересечь поле батата, плети которого цеплялись и хватали за ноги, потом мимо свалки, где гудели тучи блестящих черных мух, которые слетались на сладковатый запах гнили, и вот наконец начинался и самый лес — заново выросшие после порубки чахлые деревца мзазы с белесой, пепельной листвой (когда-то лес здесь вырубили и сожгли в заводских печах), они тянулись на много миль, низкорослые, унылые, жалкие. И над низким, безотрадным лесом стояло огромное синее небо.

    Мы шли на добычу, так, по крайней мере, мы говорили. Все, что нам удавалось подстрелить, съедали мы сами, или прислуга, или негры в поселке. Но гнал нас на охоту вовсе не древний закон добывания пищи, и мы это прекрасно понимали. Потому-то и отправлялись в свои экспедиции с некоторым чувством вины и часто возвращались домой с пустыми руками. На охоту мы ходили по той причине, что брату подарили отличное новое ружье, из которого можно было убивать — в особенности если стрелял брат — больших и маленьких птиц, мелких зверьков, а иногда даже довольно крупных животных, вроде антилопы. Итак, мы ходили на охоту, потому что у нас было ружье. А раз есть ружье, должны быть и охотничьи собаки, с ними все кажется не таким уж неприглядным.

    Мы уходили в Долину Великого Потока. Была еще Долина Большого Потока, но та находилась милях в пяти от усадьбы и по другую сторону. Там земля была выжжена до ржавых пролысин, и озерца высыхали обычно очень рано. Туда мы ходить не любили. Но чтобы попасть в прекрасную Долину Великого Потока, нужно было пересечь безобразные заросли «за тем склоном холма». Для нас все эти названия звучали почти как названия стран. Путешествие в Долину Великого Потока было чем-то похоже на сказку, потому что сначала приходилось продираться сквозь зловещие, уродливые заросли. Почему-то они всегда наводили на нас страх, казалось, в них затаились какие-то враждебные нам силы, и мы старались поскорее миновать их, зная, что за победу над этой опасностью нам будет наградой журчащая тишина Долины Великого Потока. Нашей семье принадлежала половина Долины, незримая граница между нашими и соседскими владениями проходила по ее середине — от обнажившегося гранитного пласта к высокому дереву и дальше через озерцо и термитный холм. Долина вся заросла густыми травами, стройные тенистые деревья стояли по берегам пересыхающего летом потока — сейчас его ложе превратилось в полосу ярчайшей зелени в полмили шириной, с оконцами бурой воды среди камышей, где блестело, отражаясь, небо. Лес вокруг был старый, его здесь никогда не рубили, и все в Долине до последней травинки и колючки было первозданно диким, нетронутым, неповторимым.

    Озерца никогда не пересыхали. На илистом их дне под темной прозрачной водой копошились какие-то крошечные существа, над зыбкой поверхностью проносились голубые сойки, радужные колибри и какие-то пестрые юркие птахи — мы не знали, как они называются, — а по краям, у буйных зарослей осоки, тихо покачивались на круглых листьях в сверкании светлых капель белые и розовые водяные лилии.

    В этом-то раю нам и предстояло дрессировать собак.

    Все полтора месяца своих первых каникул брат был неутомим, и каждое утро после завтрака мы отправлялись в путь. В Долине я усаживалась на краю озерца в тени терновника и, болтая ногами в воде, погружалась в мечты под ее тихий плеск, а брат, вооружившись винтовкой, палками разной длины, кусочками сахара и вяленого мяса, в поте лица обучал собак всяким премудростям. Иногда, очнувшись от забытья, потому что солнце начинало жечь мне плечи сквозь зеленое кружево терна, я поворачивала голову и пыталась следить, как тяжко трудится эта троица на песке под палящим солнцем. Джок обычно лежал по команде «умри!» или, положив морду на вытянутые лапы, внимательно глядел брату в глаза. Или же сидел, застыв как каменный, — само послушание, не собака, а чистое золото. Билль же неизменно валялся на спине, задрав лапы и вытянув шею, весь распластавшись под жарким солнышком, подставляя его лучам свою пятнистую шкуру. Прерывая сонное течение моих мыслей, ко мне неслось:

    — Молодец, Джок, умница! Билль, дубина, ты почему, дурак эдакий, не желаешь работать? Бери пример с Джока!

    Весь красный и взмокший, брат плюхался рядом со мной и ворчал:

    — Все Билль виноват, подает дурной пример. Джок и думает: зачем ему стараться, когда Билль все время валяет дурака?

    Наверное, все-таки виновата была я, что из учения так ничего и не вышло. Отнесись я со всей серьезностью и со всем вниманием к тому, чем занимались мальчик и собаки, — а я отлично знала, что от меня требовалось именно это, — может быть, у нас в конце концов и оказалась бы пара прекрасно выдрессированных, послушных собак, готовых каждую минуту броситься на землю и «умереть», идти у ноги и нести поноску. Может, так бы оно и было, кто знает?

    Во время следующих каникул наметился идейный разброд. Отец жаловался, что на псов нет управы, и требовал, чтобы ими в конце концов занялись серьезно и без всяких поблажек. Наблюдая, как мама ласкает Джока и бранит Билля, мы с братом заключили молчаливое соглашение. В Долину Великого Потока мы отправлялись по-прежнему каждое утро, но, придя туда, целый день бездельничали у воды, предоставив собакам постигать радости свободы.

    Вот, например, какие удовольствия дарила им вода. Степенный Джок сначала пробовал воду лапой с берега, потом не спеша входил в озерцо по грудь, так что только морда оставалась над разбегающимися кругами, которые он радостно ловил языком, приветственно взлаивая. Потом он солидно погружался всем телом и принимался плавать в теплой воде, в зеленой тени терновника. Билль тем временем предавался своей любимой забаве. Отыскав мелкое озерцо, он брал старт ярдов с двадцати от кромки и кубарем несся к нему по траве с радостным, оглушительным визгом; он не столько переплывал, сколько перепрыгивал по воде на другую сторону — и вот уже он на дальнем конце луга, вот несется к нам, поворачивает, летит прочь, снова навстречу... и так без конца. Брызги тучами взлетают из-под его лап и с шумом низвергаются обратно, а он мчится, исходя ликующим лаем. Была у них еще одна игра, гоняться друг за дружкой, точно два врага, по долине, — из конца в конец в ней было четыре мили, и, когда один ловил другого, они с таким остервенением рычали, и огрызались, и катались по земле, что схватка легко могла сойти за настоящую. Иногда мы их разнимали, и против нашего вмешательства они не протестовали, но стоило их отпустить, как один в тот же миг срывался с места и летел, едва касаясь земли лапами, а другой молча и озверело кидался в погоню. Они могли бежать так милю, две, пока один не хватал другого за горло и не прижимал к земле. Эту игру нам приходилось наблюдать так часто, что, когда они в конце концов «одичали», нам было хорошо известно, как они убивают кабанов и оленей, которыми питаются.

    Когда собакам хотелось просто шалить, они гонялись за бабочками, а мы с братом наблюдали за ними, опустив ноги в воду. Однажды Джок, словно издеваясь над нами за нелепые, теперь, по счастью, оставленные попытки дать ему образование, с самым серьезным видим принес нам в зубах большую оранжево-черную бабочку. Нежные ее крылышки были поломаны, золотистая пыльца размазалась по его морде, он положил ее возле нас, прижал все еще трепещущий комочек лапой к земле и разлегся рядом, показывая на бабочку носом. Злодей лицемерно закатил карие глаза, и на морде у него ясно было написано: «Видите — бабочка! Молодец, Джок, умница!» А Билль тем временем скакал, и лаял, и подпрыгивал в воздух за яркими мелькающими крылышками — маленький каштановый клубок на фоне огромного синего неба. Пленницы Джока он словно не видел, но оба мы с братом чувствовали, что наглой этой выходки скорее можно было ожидать не от Джока, а от Билля. Брат даже сказал однажды:

    — Знаешь, а Билль испортил Джока. Если бы не Билль, он никогда бы так не отбился от рук, я уверен. Сказывается наследственность-то.

    Увы, мы в то время и не подозревали, что значит «отбиться от рук», и год-два проделки псов оставались более или менее невинными.

    Например, однажды Билль пролез в кладовую через плохо прибитую дверную доску и стал лопать все подряд: яйца, пирог, хлеб, телячью ногу, копченую цесарку, окорок. Вылезти ему, конечно, не удалось. К утру он весь раздулся и мог только кататься по полу, скуля от страшных последствий собственной невоздержанности.

    — Ну и дубина ты, Билль! Джок бы так никогда не сделал, он бы сообразил, что может лопнуть, если столько сожрет!

    Потом Билль стал таскать яйца прямо из гнезда, а это уже считалось преступлением, за которое собак на фермах убивают. И Билль едва избежал такого конца. Несколько раз видели, как он вылезал из курятника, — вся морда в пуху, по носу размазан желток. А в гнездах, на соломе, бело-желтое липкое месиво. Стоило Биллю появиться поблизости, как куры подымали ужасный крик, и перья у них вставали дыбом. Сначала Билля избила кухарка, да так, что он переполошил своим воем и визгом всю усадьбу. Потом мама наполнила пустые скорлупки от яиц горчицей и положила их в гнезда. И на следующее утро мы проснулись от душераздирающих воплей: вчерашняя жестокая порка ничему его не научила. Выбежав из дому, мы увидели ошалело мечущуюся по двору с высунутым языком каштановую собаку и красное солнце над черными вершинами гор — великолепная декорация для позорной сцены, которая разыгрывалась на наших глазах. Мама промыла страждущую пасть теплой водой и сказала:

    — Ну вот. Билль, смотри, пусть это тебе будет наукой, иначе твоя песенка спета.

    И Билль стал постигать эту науку, с большим, правда, трудом. Не раз выходили мы с братом на крыльцо, собравшись на охоту, и останавливались в предрассветной тишине под высоким серым небом. Едва начинали розоветь горные вершины, вокруг молчали бескрайние леса, в которых затаилась ночная мгла, от знобкой свежести росы захватывало дух; дремотный аромат ночного леса кружил голову, и терпкий полынный воздух покалывал щеки. Мы тихонько свистели собакам. Где бы Джок ни спал, он прибегал сразу же, зевая и махая хвостом. Билля мы обнаруживали возле курятника. Просунув нос сквозь проволоку загородки, закрыв глаза, он тосковал о теплой, сладостной нежности только что снесенных яиц. Нас душил безжалостный хохот, мы корчились и зажимали руками рты, чтобы не разбудить родителей. Отправляясь на охоту, мы знали, что не пройдем и полумили, как один из псов с лаем ринется в заросли, а вслед за ним, оставив след, который он вынюхивал сам, кинется и другой, их осатанелый лай будет слышаться все тише, все тише будет доноситься треск и хруст сучьев, ломаемых собаками, а иногда и каким-нибудь вспугнутым животным, которое до той минуты спало, или мирно щипало траву, или, притаившись, ждало, когда мы уйдем. Теперь мы с братом сами могли начать высматривать дичь, которую нам наверняка не удалось бы увидать, будь с нами собаки. Иногда мы часами выслеживали пасущуюся антилопу или пару оленей, подкрадываясь к ним то с одной стороны, то с другой. Забыв обо всем на свете, мы любовались ими, лежа на животе и боясь только одного, что Билль и Джок прибегут обратно и положат конец этому восхитительному занятию. Помню, однажды перед рассветом мы увидели на краю поля у соседской фермы щиплющую травку винторогую антилопу. Мы легли на живот и поползли по-пластунски через высокую траву, не видя даже, там ли еще антилопа. Перед нами медленно открывалось дыбящееся черными комьями земли поле. Мы осторожно подняли головы и на берегу этого вспаханного моря увидели совсем рядом трех маленьких антилоп. Повернув головы в ту сторону, где вот-вот должно было подняться солнце, они стояли совершенно неподвижно — три легких черных силуэта. Комья на дальнем конце поля чуть заметно заалели. Земля поворачивалась навстречу солнцу так быстро, что свет бежал по полю, перепрыгивая с верхушки одного кома на другой, как гонимый ветром огонь по метелкам высокой травы. Вот он добежал до антилоп и мягко обвел их контуры золотистой каймой. Вот-вот неотвратимые лучи зальют три маленькие золотящиеся фигурки. И вдруг антилопы стали прыжками теснить друг друга, взбрыкивая задними ногами и цокая копытами, как будто танцевали какой-то танец. Они закидывали назад острые рога и, то ли играя, то ли сердясь, наскакивали друг на друга. Пока антилопы танцевали на краю поля у опушки темного леса, где прятались мы, солнце взошло, и неяркий теплый свет заиграл на их золотистых крупах. Солнце оторвалось от изломанной линии гор и стало спокойным, большим и желтым, теплый желтый свет затопил землю; антилопы кончили свой танец и медленно ушли в лес, помахивая белыми хвостиками и грациозно вскидывая головы.

    Не убеги собаки за несколько миль, нам никогда не удалось бы увидать этих прелестных животных. Сказать правду, единственным сколько-нибудь полезным качеством наших собак было именно непослушание. Если нам хотелось подстрелить чего-нибудь к столу, мы привязывали их веревкой за ошейник и принимались ждать в засаде, пока не раздадутся негромкие шажки семенящих по траве цесарок. Тут мы спускали собак с поводка. Они бросались за птицами, те неуклюже поднимались в воздух, как подброшенные шарфы, и летели чуть не у самой земли, прямо над лязгающими собачьими челюстями. Бедняжкам так хотелось опуститься где-нибудь в высокой траве, а их заставляли взгромождаться на деревья, с такими-то слабыми крыльями. Иногда, если мы нападали на большую стаю, цесарки облепляли до десятка деревьев черными живыми точками на фоне вечернего или рассветного неба. Они следили за лающими собаками и не обращали никакого внимания на нас. Широко расставив ноги для устойчивости, брат или я — да, тут уже даже мне было трудно промахнуться — выбирали птицу, целились и стреляли. Птица падала прямо в жадно раскрытую пасть. Тем временем мы снова целились, и падала еще одна птица. Гордо размахивая двумя связанными за лапки цесарками и ружьем, которое доказало свою несомненную пользу, мы не спеша брели домой через пронизанный солнцем волшебный лес нашего детства. Собаки из вежливости провожали нас немного, а потом убегали охотиться сами. Охота на цесарок стала для них к тому времени чем-то вроде детской забавы.

    Кончилось тем, что, если мы уходили из дому с намерением поохотиться, или понаблюдать за животными, или просто побродить по лесу, где на десятки миль раскинулись владения зверей, никогда не видевших человека, нам приходилось перед уходом запирать собак, невзирая на их бурные протесты и жалобы. Если их выпускали слишком рано, они все равно бросались догонять нас. Однажды, когда мы прошли уже миль шесть в сторону гор, наслаждаясь неспешной утренней прогулкой, вдруг появились задыхающиеся, счастливые собаки и обрушили на наши руки и колени свои розовые горячие языки в полном восторге, что нашли нас. После нескольких минут радостного махания хвостами и подпрыгивания к нашим лицам они убежали так же неожиданно, как и появились, и вернулись домой только вечером.

    Нас это очень встревожило, мы не знали, что они убегают одни так далеко от дома. А вдруг они повадятся к соседям да еще начнут совершать набеги на их курятники? Но мы уже упустили время, собаки стали совсем взрослые, учить их было поздно. Или их надо держать круглые сутки на цепи во дворе — а такие собаки скорее согласятся умереть, — или дать им полную волю, и будь что будет.

    В письмах из дому нам с братом сообщали, что творится с собаками, и раз от разу новости становились все тревожнее. Мы с братом читали, каждый в своей школе, где нам, как предполагалось, прививали дисциплину, любовь к порядку и высокие душевные качества: «Собаки пропадали где-то всю ночь, вернулись только к полудню...»; «Джок и Билль пробыли в лесу трое суток. Они только что прибежали домой совсем без сил...»; «На этот раз собаки, видно, загнали какое-то животное и сожрали его, совсем как дикие звери, потому что дома они есть ничего не стали, только пили и пили без конца, а потом заснули, как младенцы...»; «Вчера звонил мистер Дейли, сказал, что видел Джока и Билля на холме у себя за домом, они гонялись за его стадом. Придется выдрать псов, когда вернутся, ведь если так пойдет и дальше, их просто-напросто кто-нибудь пристрелит ночью...»

    Когда мы приехали из города на каникулы, собак не было дома уже почти неделю. Но они почуяли, что мы вернулись — во всяком случае, мы тешили себя этой надеждой, — и прибежали домой: в лунном свете на склоне холма появились две бегущие рядом длинные черные фигуры, возле них по земле скользили длинные черные тени, в луче фонарика глаза собак блеснули красным огнем. Поздоровались они с нами довольно бурно, но тут же убежали спать. Мы с братом убеждали себя, что собаки считают нас существами такой же породы, как они, потому что мы тоже совершаем долгие таинственные прогулки в лес, но и он и я знали, что это сентиментальный вздор, которым мы пытаемся смягчить обиду оттого, что собакам, нашим собакам, так мало до нас дела. Ночью — вернее, перед рассветом — они снова исчезли и вернулись только через неделю. Пахло от них отвратительно — наверное, охотились на скунса или дикую кошку, — забитая репьями шерсть свалялась, в кожу впились десятки клещей. Они жадно лакали воду, но от еды отказались, из пасти у них шел тяжелый запах мяса.

    Они заснули, растянувшись в тени, а мы с братом положили их тяжелые безвольные головы к себе на колени и стали выбирать из шкуры клещей, репьи и колючки. На передней лапе у Билля оказался жесткий рубец, я решила, что это старый заживший шрам, но, когда я до него дотронулась, Билль заскулил во сне. Я нагнулась пониже и увидела сплетенную из травы петлю от силка, какими негры ловят птиц. К счастью, Билль сумел ее оторвать.

    — Да, — сказал отец, — вот так они оба и кончат, попадут в капкан, голубчики, и конец, так им и надо, ни капли мне их не жалко!

    Мы перепугались и целый день продержали собак на привязи, но они так тосковали, что мы не выдержали и снова их отвязали.

    У нас с братом была привычка уничтожать все капканы, какие нам попадались. Для животных покрупнее, например для антилопы, негры пригибали к земле молодое деревце, обвязывали его тонкой бечевкой и прикрепляли петлю из толстой проволоки, которую они вынимали из изгороди. Для животных помельче они ставили силки прямо на земле — петли из тоненькой проволоки или из сплетенного в жгут древесного волокна. А в траве вокруг посевов и прудов, где разбегалась паутинная сеть птичьих и заячьих тропок, почти над каждой висела сплетенная из травы петелька. Мы тратили целые дни, уничтожая эти капканы.

    Чтобы как-то развлечь собак, мы стали каждый день совершать многомильные прогулки. Мы доводили себя до полного изнеможения, а собаки как ни в чем не бывало по-прежнему бегали по ночам в лес. Тогда мы стали ездить на велосипедах, мы мчались сломя голову по разбитым проселочным дорогам, а собаки бодро трусили рядом. Мы выбивались из сил в угоду Биллю и Джоку, а те, мы подозревали, прекрасно все понимают и снисходительно делают нам одолжение. Но мы решили не отступаться. Как-то раз мы увидели на опушке скелет какого-то большого животного, висящий в петле капкана на дереве — видно, капкан поставили, а потом о нем забыли. Мы показали этот скелет Биллю и Джеку, мы объясняли им, что произошло, мы грозили, мы чуть не со слезами умоляли, ведь людская речь — это не то что собачья. Они обнюхали кости, тявкнули несколько раз, глядя нам в глаза, явно из вежливости, и снова убежали в лес.

    В школе мы вскоре узнали, что собаки совсем одичали. Иногда они прибегали днем в усадьбу поесть или выспаться. «Им нужен не дом, а ночлежка», жаловалась мама.

    И наконец судьба подстерегла их, приняв облик оленьего капкана.

    Глухой ночью мы проснулись от жалобного визга и вышли к собакам во двор. Они ползли к крыльцу на брюхе — кожа да кости, шерсть стоит дыбом, в глазах зловещий блеск. Их стали кормить, и они жадно набросились на еду — ноги едва их держали. И тут на шее Джока, влезшего мордой в миску, мы увидели разгадку — толстый проволочный канат, сплетенный из десятка отдельных жгутиков и перегрызенный у самого ошейника. Мы осмотрели пасть Билля, это была сплошная кровавая рана, вместо зубов — пеньки, как у собаки, дожившей до глубокой старости. Чтобы перегрызть петлю, нужно было много времени, наверное, много дней. Если бы проволока оказалась сплошной, Джок так бы и сдох в капкане. От смерти он спасся, но надорвал легкие и заболел — петля едва его не задушила. А Билль не мог больше есть, как раньше, теперь он жевал с трудом, как старик. Несколько недель собаки прожили дома, их будто подменили, они бегали ночами по двору и лаяли, ели вовремя.

    Потом они снова стали убегать, но пропадали уже не так долго. Джока мучили легкие, он часто ложился на солнышке, тяжело и хрипло дыша, как будто хотел дать им отдых. А Билль мог есть теперь только мягкое. Как же им удавалось охотиться?

    Как-то под вечер мы встретили их за много миль от дома. Сначала услышали вдалеке знакомый отчаянный лай, он приближался. По высокой пепельной траве покатилась быстрая, мерно подымающаяся и опускающаяся волна, это бежала антилопа, но мы разглядели ее, только когда она была уже совсем близко, потому что антилопа была красновато-коричневая, а долина заросла розовым ковылем, который в резком, напряженном свете отсвечивает алым. Освещенная заходящим солнцем, седая трава на опушке казалась невидимой, как лучи белого света, ковыль тлел и вспыхивал, а маленькая антилопа горела красным пятном. Вдруг она резко метнулась в сторону, неужели нас заметила? Нет, это Джок ловко рассчитанным маневром выскочил наперерез ей из розовой травы, где прятался в засаде. Антилопу гнал Билль, он несся, едва касаясь лапами земли. Джок, который не умел больше быстро бегать, заставил антилопу броситься прямо ему в пасть. На наших глазах Билль взвился к горлу животного, повалил на землю и держал, пока не подбежал Джок, чтобы его прикончить, — ведь собственными своими зубами он уже никого не мог загрызть.

    Мы осторожно к ним вышли, позвали их, но эти злобно рычащие звери будто и не узнали нас, только яростно сверкнули горящими глазами, раздирая антилопу. Вернее, раздирал ее Джок, и не только раздирал, а еще и подпихивал носом горячие, дымящиеся куски Биллю, который иначе остался бы голодным.

    Да, теперь они могли охотиться только вдвоем, друг без друга им было не прожить.

    Но прошло еще немного времени, и Джок стал возвращаться с охоты раньше, через день или два, а Билль оставался в лесу неделю или даже дольше. Дома Джок целыми днями лежал во дворе и глядел в лес, а когда прибегал Билль, он лизал ему уши и морду, как будто снова взял на себя роль его матери.

    Однажды я услышала лай Билля и вышла на крыльцо. Мимо нашего дома к соседней ферме за холмом шла телефонная линия. Провода звенели и пели, как струны, а под ними далеко внизу прыгал и лаял на них Билль-он играл, как когда-то играл щенком, потому что его переполняла радость жизни. Но сейчас мне стало грустно: большая сильная собака играет одна, а ее друг смирно лежит на солнышке и с хрипом дышит больными легкими.

    Только чем же Билль питался в лесу? Мышами, птичьими яйцами, ящерицами, чем-то достаточно мягким? И об этом тоже было грустно думать, особенно когда вспоминались дни былой славы двух бесстрашных охотников.

    Нам стали звонить соседи: «На ферму забегал ваш Билль, съел все, что осталось у нашей собаки в миске...»; «Нам показалось, ваш Билль был голодный, мы его покормили...»; «Ваша собака, этот ваш Билль, стал ужасно худой, вам не кажется?»; «Вашего Билля видели возле нашего птичника, мне очень неприятно, но, если он станет таскать яйца, придется его...»

    Породистая сука наших соседей, что жили за пятнадцать миль, принесла от Билля щенков. Хозяева ее были ужасно недовольны: во-первых, Билль пес без родословной, и потом эта его «дурная наследственность». Щенков всех до одного уничтожили. Билль неотступно рыскал вокруг дома, несмотря на побои и на выстрелы в воздух, которыми его хотели прогнать. Соседи звонили и просили ради бога сделать что-нибудь, чтобы Билль сидел дома, им надоело держать свою суку на привязи.

    Но мы ничего не могли с ним сделать. Вернее, не хотели. Конечно, когда Билль прибегал из лесу, жадно лакал воду из чашки Джока и ложился рядом с ним, нос к носу, можно было поймать его и посадить на цепь, но мы его не трогали. «Все равно его скоро прикончат», — говорил отец. А мама снова рассказывала Джоку, какой он умный и благородный, точно и не было этих долгих счастливых лет на воле, снова хвалила его за доброту и послушание.

    Я поехала навестить соседей, у которых жила подруга Билля. Ее держали привязанной на веранде. Всю ночь нам не давал покоя тоскливый дикий вой из лесу, а она скулила и рвалась на цепи. Утром я вошла в знойное безмолвие леса и позвала:

    — Билль! Это я, Билль!

    Ни звука в ответ. Я села на склоне термитного холмика в тени и стала ждать. Скоро за деревьями показался Билль, тощий, измученный, настороженно-отчужденный, бродяга, всюду подозревающий ловушку. Он увидел меня, но остановился ярдах в двадцати, залез на термитный холм неподалеку и сел на самом солнцепеке, и мне хорошо были видны темные пятна на его шкуре. Так мы сидели и молчали, глядя друг на друга. Вдруг он закинул голову и завыл, как воют собаки на круглый шар луны, долгим, страшным, надсадным воем одиночества. Но сейчас светило солнце, было ясное, тихое утро, и лес не таил никаких тайн, а Билль исходил неутолимой тоской, обратив морду туда, где была привязана его подруга. Нам было слышно, как она скулит и гремит железной чашкой, мечась по террасе. Мне стало невыносимо тяжело, по коже поползли мурашки, волоски на руках поднялись дыбом. Я подошла к нему, села рядом на землю и обняла его за шею, как когда-то давно лунной ночью обнимала его мать Стеллу, у которой отняла щенка. Он положил морду мне на плечо и заскулил, вернее, заплакал... потом снова поднял голову и завыл.

    — Билль, не нужно, мой хороший, прошу тебя, ведь ничего мы сделать не можем, ничего, милый ты мой пес...

    Но он все выл и выл, потом неожиданно вскочил, как будто боль сорвала его с места, повел в мою сторону носом, точно говоря: «А, это всего лишь ты, ну что ж, прощай», — повернул свою морду старого одинокого зверя к лесу и побежал.

    Через несколько дней его убили — рано утром, когда он выходил из птичника с яйцом в зубах.

    Джок теперь остался один. Он целыми днями лежал на солнышке, глядя на опушку тянущегося до самых гор леса, где он все эти годы охотился с Биллем. Он совсем состарился, ноги едва гнулись, шерсть висела клочьями, дышал он трудно и хрипло.

    Ночью, когда светила полная луна, он выходил во двор и выл, и мы говорили: «О Билле скучает». Он подходил к матери, садился рядом и клал ей морду на колени, и она гладила его и говорила:

    — Бедный мой старенький Джок, ты скучаешь по глупому, нехорошему Биллю?

    Во сне он часто вдруг вскакивал и бежал на своих старых, негнущихся лапах по всем комнатам, обегал все пристройки и сараи во дворе, обнюхивал каждый угол и тревожно поскуливал. Потом настороженно замирал, подняв переднюю лапу, как в молодые годы, и глядел, глядел в лес и тихо повизгивал. И мы говорили:

    — Наверное, ему приснилось, что он охотится с Биллем.

    Ему становилось все хуже, он совсем задыхался. Мы отнесли его на руках в лес за холмом, и, пока мама гладила и ласкала его, отец приставил дуло ружья ему к затылку и выстрелил.
     


    У. Сомерсет Моэм. Театр

    I

    Отворилась дверь, и Майкл Гослин поднял глаза. Вошла Джулия.

    — Это ты? Я не задержу тебя. Только подпишу письма.

    — Я не тороплюсь. Просто хотела взглянуть, какие билеты послали Деннорантам. А что здесь делает этот юноша?

    Повинуясь актерской привычке всегда сопровождать слово жестом, она движением своей изящной головки указала на комнату, через которую только что прошла.

    — Это бухгалтер. От Лоренса и Хэмфри. Он здесь уже три дня.

    — На вид он очень молод.

    — Еще проходит практику. Но, кажется, толковый малый. Его поразило, как хорошо у нас поставлено дело. Он сегодня заканчивает. Не пригласить ли его к нам позавтракать? Он вполне воспитанный молодой человек.

    — Разве этого достаточно, чтобы пригласить его к завтраку?

    Майкл не заметил легкой иронии в ее тоне.

    — Не хочешь — не надо. Я подумал только, что это доставит ему большое удовольствие. Он страшно тобой восхищается. Смотрел пьесу три раза и безумно мечтает быть тебе представленным.

    Майкл нажал кнопку, и через минуту вошла его секретарша.

    — Вот письма, Марджери. С кем я должен сегодня встретиться?

    Джулия рассеянно слушала, как Марджери читала список, и лениво оглядывала комнату, которую так хорошо знала. Таким именно должен быть кабинет директора первоклассного театра. Стены обшиты деревом (хороший художник-декоратор устроил это по себестоимости), и на них висят гравюры с картин Зоффани и де Уайлд на театральные темы. Чиппендейльский стол на тяжелых ножках с шарами и лапами необычайно солиден. Иа столе ее портрет в массивной серебряной раме, а для симметрии фотография Роджера, их сына. Между ними красуется великолепная серебряная чернильница, которую она как-то подарила Майклу ко дню его рождения, а позади чернильницы — коробка из красного сафьяна с богатым золотым тиснением, в ней он хранит свою личную почтовую бумагу. На бумаге стоит адрес — «Сиддонс-театр», а на конвертах его герб — кабанья голова с девизом под нею: «Nemo me impunelacessit»1. Букет желтых тюльпанов в серебряной вазе, полученной Майклом за выигранные им три раза подряд театральные матчи в гольф, свидетельствует о заботливости Марджери. Джулия поглядела на нее в раздумье. Несмотря на короткие, обесцвеченные перекисью волосы и сильно накрашенные губы, Марджери выглядела бесполой, как и полагается безупречной секретарше.

    Майкл поднялся.

    — Ну вот, дорогая, я к твоим услугам.

    Марджери подала ему его элегантную черную шляпу и открыла перед ним и Джулией дверь. Когда они вышли в контору, молодой человек, на которого Джулия раньше обратила внимание, обернулся и встал.

    — Я хочу познакомить вас с мисс Ламберт, — сказал Майкл. Затем с видом посла, представляющего атташе главе государства, при котором он аккредитован, добавил: — Этот молодой человек так добр, что согласился навести кое-какой порядок в нашей бухгалтерии.

    Юноша густо покраснел. Он натянуто улыбнулся в ответ на легкую, приветливую улыбку Джулии, и она почувствовала, как вспотела его рука, когда она сердечно ее пожала. Его смущение было трогательно. Именно так чувствовали себя люди, когда их представляли Саре Сиддонс2. Джулия подумала, что не очень-то любезно обошлась с Майклом, когда он предложил пригласить этого мальчика к завтраку. Она посмотрела ему прямо в глаза своими огромными, лучистыми темно-карими глазами. Ей не стоило никаких усилий выказать слегка шутливое, ласковое радушие — это было так жр естественно, как отмахнуться от жужжащей возле нее мухи.

    — Не удастся ли мне уговорить вас поехать к нам и съесть котлету? После завтрака Майкл привезет вас обратно.

    Юноша снова покраснел, и кадык задвигался на его худой шее.

    — Это ужасно любезно с вашей стороны. — Он с тревогой оглядел свой костюм. — Но у меня абсолютно неприличный вид.

    — Вы сможете привести себя в порядок, когда приедем к нам.

    Они жили на Стэнхоп-плейс, и, когда приехали, Джулия велела лакею показать молодому человеку, где он может вымыть руки. Она поднялась в гостиную и подкрашивала губы, когда вошел Майкл.

    — Я сказал ему, чтобы он шел наверх, когда будет готов.

    — Кстати, как его зовут?

    — Понятия не имею.

    В этот момент юноша вошел в комнату. В машине Джулия всячески старалась подбодрить его, но он все еще очень стеснялся. На столике стояли коктейли, и Майкл стал их разливать. Джулия взяла сигарету, и юноша поднес ей спичку, но рука его так дрожала, что он, казалось, вообще не в силах был поднести огонь к ее сигарете, — поэтому она взяла его руку и придержала ее.

    «Бедняга, — подумала она, — это, наверно, самая чудесная минута в его жизни. Какое же для него будет удовольствие, когда он расскажет об этом визите своим домашним. Как теперь небось нос задерет в конторе!»

    Юноша отважился сделать замечание:

    — Какая потрясающая комната!

    Она ответила ему быстрой и очаровательной улыбкой, слегка подняв тонкие брови, — улыбкой, которую он, вероятно, так часто видел на ее лице в театре.

    Майкл с удовлетворением обвел глазами комнату.

    — У меня большой опыт. Я всегда сам набрасываю эскизы декораций для наших пьес. Разумеется, у меня есть человек, который делает всю черную работу, но идеи всецело принадлежат мне.

    Доложили, что завтрак подан, и они спустились в столовую.

    Завтрак состоял из жареной на сетке рыбы, котлет со шпинатом и компота. Эта еда предназначалась для утоления законного голода, но отнюдь не для прибавки в весе. Повариха, которую Марджери предупредила, что к завтраку будет гость, наспех приготовила еще жареный картофель. Хрустящая картофельная стружка издавала аппетитный запах. Но ел ее только гость.

    В пятьдесят два года Майкл все еще сохранил превосходную фигуру. В молодости он был самым красивым актером на английской сцене. Теперь его каштановые волосы уже сильно поседели, и он подстригал их гораздо короче; лицо стало шире, на нем уже было довольно много морщинок, а нежный персиковый пушок исчез — его заменил яркий румянец. Но благодаря большим синим глазам и великолепной фигуре он был еще очень красив. После пяти лет, проведенных на войне, он приобрел военную выправку. Он хвалился тем, что не пополнел с тех пор, как ему было двадцать лет, и из года в год в любую погоду вставал каждое утро в восемь и, надев короткие штаны и свитер, совершал пробежку по Риджент-парку.

    — Ваша секретарша сказала мне, что вы репетировали сегодня утром, мисс Ламберт, — сказал юноша. — Разве вы ставите новую пьесу?

    — О, нет, — ответил Майкл, — мы и без того делаем полные сборы.

    — Майкл решил, что спектакль разболтался, и поэтому назначил репетицию. Если вы пожелаете прийти и посмотреть наш спектакль, — произнесла Джулия милостиво, — я уверена, Майкл с удовольствием пошлет вам билеты.

    — Я очень хотел бы снова увидеть эту пьесу, — сказал юноша с жаром. — Я уже три раза смотрел ее.

    — Неужели? — удивленно воскликнула Джулия, хотя она хорошо помнила, что Майкл ей это уже говорил, — Конечно, пьеса не плохая, и она нам очень пригодилась, но я не могу себе представить, чтобы кто-нибудь захотел ее смотреть три раза.

    — Я ходил смотреть не столько пьесу, сколько вашу игру.

    «Ловко я это из него вытянула», — подумала Джулия, а вслух сказала:

    — Я рада, что понравилась вам.

    — Если вы будете очень милы к Джулии, она, может быть, даст вам свою фотографию на прощание.

    — Правда?

    Юноша снова вспыхнул, и его голубые глаза засияли. («Он просто прелесть!») Он был не особенно красив, но в его искреннем, открытом лице, в его застенчивости было что-то привлекательное. Джулия подумала, что если бы он не приглаживал свои светло-каштановые волосы брильянтином, а давал им полную свободу, он был бы намного красивее. У него был свежий цвет лица, чистая кожа и мелкие, красивой формы зубы. Она с удовольствием отметила, что костюм хорошо сидит на нем и он умеет его носить. Он был чистенький и приятный.

    Майкл и Джулия ласково ему улыбнулись. От его восхищения они сами себе ужасно нравились.

    — Я никогда не позволяю посторонним приходить на репетиции, но так как вы наш бухгалтер, можно считать, что вы работаете в театре, и я охотно сделаю исключение, если это вас интересует.

    — Это ужасно любезно с вашей стороны. Я никогда в жизни не был на репетиции. Вы будете играть в следующей пьесе?

    — Не думаю. Я теперь уже не очень стремлюсь играть. Для меня почти невозможно найти подходящую роль. Видите ли, в мои годы мне не очень-то пристало играть любовника, а драматурги, по-видимому, уже не пишут такие роли, какие они писали, когда я был молод. Не понимаю, что случилось с авторами, они как будто разучились писать пьесы.

    — Но факт остается фактом — без них мы не можем обойтись, — улыбнулась Джулия. — Если пьеса неудачна, то никакая игра ее не спасет.

    — Это потому, что публика по-настоящему не интересуется театром. В дни расцвета английской драмы люди шли смотреть не пьесу, они шли смотреть актеров. И даже теперь... Я не отрицаю, что если пьеса плоха, то это провал, но мне все же кажется, что если пьеса хороша, то именно актеров публика ходит смотреть, а не пьесу.

    — Едва ли кто-нибудь станет это отрицать, — сказала Джулия.

    — Все, что нужно такой актрисе, как Джулия, — это зацепка. Дайте ей, за что зацепиться, а остальное она сделает сама.

    Джулия улыбнулась молодому человеку пленительной, почти виноватой улыбкой.

    — Не относитесь слишком серьезно к словам моего мужа. Боюсь, что, когда дело касается меня, он пристрастен.

    Вскоре Майкл посмотрел на часы.

    — Ну-с, молодой человек, допивайте кофе, и мы, пожалуй, поедем.

    Юноша поспешно допил свою чашку, и Джулия встала из-за стола.

    — Вы не забудете о фотографии, которую обещали мне?

    — В кабинете Майкла есть, кажется, несколько карточек. Пойдем туда и выберем что-нибудь.

    Она повела его в большую комнату позади столовой. Считалось, что это личный кабинет Майкла — «человеку нужна комната, где он может побыть один и выкурить трубку», — но на деле эта комната служила главным образом гардеробной, когда у них собирались гости. Здесь стоял превосходный письменный стол красного дерева и на нем портреты Георга V и королевы Марии с их собственноручными надписями. На маленьком столике лежала груда написанных на машинке пьес. Вдоль стен тянулись книжные шкафы, и с одной из нижних полок Джулия взяла пачку своих последних фотографий. Одну из них она протянула молодому человеку.

    — Вот эта недурна.

    — Она прелестна.

    Джулия снова улыбнулась ему, на этот раз чуть-чуть лукаво; она на миг опустила ресницы и, поднимая их, скользнула по его лицу тем мягким взглядом, который все называли бархатным. Она делала это без всякой цели, и если не автоматически, то из инстинктивного желания нравиться. Он был так молод, так робок, казался таким славным, и ведь она никогда больше его не увидит — ей хотелось, чтобы он получил полное удовольствие; ей хотелось, чтобы он вспоминал эту минуту как одну из самых прекрасных в своей жизни.

    — Хорошо, я дам вам эту.

    Она села к столу и своим четким, размашистым почерком написала: «Искренне ваша Джулия Ламберт».

    II

    Когда мужчины ушли, Джулия еще раз просмотрела фотографии, прежде чем положить их обратно в шкаф.

    «Неплохо для сорокашестилетней женщины, — улыбнулась она, — снимки похожи, ничего не скажешь».

    Ей захотелось взглянуть на свои старые снимки. Майкл был аккуратный, методичный человек, и ее фотографии хранились в больших коробках, датированные и сложенные в хронологическом порядке. Его собственные карточки лежали в других коробках на тех же полках.

    Тут были фотографии Джулии еще ребенком и Джулии — молодой девушки, Джулии в ее первых ролях и Джулии — молодой замужней женщины, вместе с Майклом, а позднее с их маленьким сыном, Роджером. На одной фотографии они были сняты втроем: Майкл — очень мужественный и необычайно красивый, сама она — олицетворение нежности и материнской любви, которая светилась в ее взгляде, обращенном на сына, и Роджер — малыш с курчавой головкой. Эта фотография имела колоссальный успех. Все иллюстрированные журналы дали ее на целую полосу, ее печатали на театральных афишах; уменьшенная до размера открытки, она продавалась в провинции в течение многих лет. Так досадно, что Роджер, когда поступил в Итон, не пожелал больше сниматься с матерью. Так странно с его стороны — не хотеть, чтобы его фотографии появлялись в газетах.

    Джулии попался ее портрет в роли Беатриче. Это была единственная шекспировская роль, которую она играла. Она знала, что старинные костюмы ей не к лицзу она никогда не могла понять почему — ведь современные платья она умела носить как никто. Свои туалеты Джулия заказывала в Париже — как для сцены, так и для частной жизни, — и портные говорили, что она служит им прекрасной рекламой. У нее была отличная фигура — это признавали все: довольно высокий рост, длинные ноги. Жаль, что ей не пришлось сыграть Розалинду — она отлично выглядела бы в мужском костюме. Очевидно, решила Джулия, все дело в том, что она слишком современна.

    Майкл начал с Шекспира. Это было еще до того, как она с ним познакомилась. В Кембридже он играл Рохмео, а когда окончил университет и пробыл год в драматической школе, Бенсон предложил ему ангажемент. Майкл ездил с труппой по всей Англии, выступая в самых различных ролях. Но он рассудил, что с Шекспиром не добьется успеха, и если он мечтает о первых ролях, то должен выступать в современных пьесах. Некий Джеймс Ленгтон был директором репертуарного театра в Мидлпуле, привлекавшего тогда всеобщее внимание. Майкл уже три года играл у Бенсона, когда его труппа отправилась в Мидлпул на ежегодные гастроли; он написал Ленгтону записку и попросил разрешения посетить его. Джимми Ленгтон — лысый румяный толстяк лет сорока пяти, напоминавший рубенсовского преуспевающего бюргера, питал настоящую страсть к театру. Это был эксцентричный, бесцеремонный человек с бьющей через край энергией, тщеславный и очаровательный. Он любил играть на сцене, но его внешность позволяла ему браться за очень немногие роли — к счастью, ибо он был плохим актером. Но когда он работал как режиссер, это был совсем другой человек. У него был прекрасный слух, и хотя сам он не мог указать верную интонацию, но сразу замечал, когда у другого звучала фальшивая нога.

    — Актеру не полагается быть естественным, — говорил он своей труппе. — На сцене это неуместно. Сцена — это иллюзия. Надо казаться естественным.

    Он выжимал из актеров все соки. Он тиранил их, кричал на них, издевался над ними. Он им мало платил. Но стоило им хорошо сыграть трогательную сцену, и он плакал как дитя, а когда они произносили забавную реплику так, как он считал нужным, — хохотал до упаду. Когда он бывал доволен, то прыгал по сцене на одной ноге, но если сердился, то швырял рукопись на пол и топтал ее ногами, а по его щекам текли слезы ярости. Актеры потешались над ним и бранили его, но из кожи вон лезли, лишь бы ему угодить. Он пробуждал в них чувство локтя: каждый из них и все они вместе чувствовали, что не могут его подвести. Они говорили, что он обращается с ними, как с рабами, что они никогда не имеют для себя свободной минуты, что нормальный человек просто не может этого выдержать, но они испытывали какую-то греховную радость, выполняя его возмутительные требования.

    Случилось так, что, когда Майкл явился к нему в театр, Джимми Ленгтону как раз нужен был первый любовник. Он догадался, зачем Майкл хочет его видеть, и накануне вечером отправился посмотреть его игру. Майкл играл Меркуцио и не очень понравился Дяшмми, но, когда он вошел к нему в контору, красота молодого актера поразила его.

    — Я вчера видел вас в спектакле, — сказал он. — Что вы сами думаете о своем исполнении?

    — Ни к черту.

    — И я так думаю. Сколько вам лет?

    — Двадцать пять.

    — Черт возьми, будь у меня ваша внешность — какой я был бы актер!

    После этого свидания Майкл был приглашен в труппу. Он пробыл в Мидлпуле два года. В труппе его вскоре полюбили. Он был добродушен и приветлив, не жалел трудов, чтобы оказать другому услугу. Его красота вызвала сенсацию в Мидлпуле, и девушки толпились у актерского подъезда, чтобы увидеть его при выходе. Они писали ему любовные письма и посылали цветы. Он принимал это как естественную дань, но такие успехи не кружили ему голову. Он хотел выдвинуться и, казалось, твердо решил, что никакие посторонние интересы не помешают его карьере. Красивая внешность его спаса.ла, ибо Джимми Ленгтон очень скоро пришел к выводу, что невзирая на упорство и стремление к славе Майклу суждено остаться способным, но заурядным актером. Самым серьезным его недостатком было то, что он не обладал темпераментом любовника. Но это не помешало Джулии безумно в него влюбиться, когда он вступил в труппу Ленгтона, где они и познакомились.

    Сама Джулия не встретила на своем жизненном пути серьезных испытаний. Она родилась на Джерси, где жил ее отец, уроженец этого острова, ветеринарный врач. Сестра ее матери вышла замуж за француза, торговца углем, проживавшего в Сен-Мало, и Джулию отправили к тетке, чтобы она могла посещать местный лицей. Она научилась говорить по-французски, как француженка. У нее был талант прирожденной актрисы, и, с тех пор как она себя помнила, считалось решенным, что она пойдет на сцену. Ее тетка, мадам Фалу, была en relations3 со старой актрисой, бывшей sociétaire4 «Комеди Франсэз»; оставив сцену, эта актриса жила в Сен-Мало на маленькую пенсию, которую ей назначил один из ее любовников, когда они расстались после долголетнего и дружного сожительства. К тому времени, когда Джулии минуло двенадцать лет, актриса уже превратилась в шумную, толстую шестидесятилетнюю старуху, еще очень жизнерадостную и больше всего на свете любившую поесть. У нее был громкий, раскатистый, как у мужчины, смех, и говорила она низким, сильным и звучным голосом. Она преподала Джулии первые уроки — приучила к чрезвычайно отчетливой дикции, научила ее ходить и держаться на сцене, научила не бояться собственного голоса и сделала сознательным то пленительное чувство ритма, которое было свойственно Джулии от природы, а позднее стало одним из ее величайших достоинств.

    Когда Джулии исполнилось шестнадцать лет и она поступила в Королевскую академию драматического искусства на Гауэр-стрит, она уже многое знала из того, чему ее могли там обучить. Ей пришлось отвыкнуть от некоторых устаревших приемов и усвоить более разговорный стиль. Однако она получала все призы на конкурсах, и когда она окончила школу, то благодаря ее отличной французской речи ей почти тотчас же дали в Лондоне маленькую роль горничяой-француженки. Два года спустя ее открыл Джимми Ленгтон. Она играла в мелодраме, имевшей успех в Лондоне; в роли итальянской авантюристки, махинации которой в конце концов раскрываются, она довольно безуспешно пыталась изобразить сорокалетнюю женщину. После спектакля Джимми пошел за кулисы, чтобы повидать Джулию. Он нользовался такой известностью в театральном мнре, что Джулия была польщена комплиментами, которые он ей расточал, и, когда он пригласил ее позавтракать с ним на следующий день, она согласилась.

    Как только они сели за стол, Джимми прямо приступил к делу.

    — Я уже двадцать пять лет киплю в этом котле. В театре я был рассыльным, рабочим сцены, режиссером, актером, ведал рекламой и, будь я проклят, был даже критиком. Я живу в театре с тех пор, как кончил начальную школу, и то, чего я не знаю об актерской игре, и не стоит знать. Я считаю, что вы гениальны.

    — Очень приятно слышать.

    — Помолчите. Говорить буду я. У вас есть все. У вас хороший рост, прекрасная фигура, у вас гуттаперчевое лицо.

    — Вы мне льстите, не так ли?

    — Конечно. У вас такое лицо, какое нужно актрисе. Лицо, которое можно сделать каким угодно, даже красивым, лицо, которое может выразить любую мысль, промелькнувшую в уме. Такое лицо было у Дузэ. Вчера вечером, хотя вы даже не вдумывались в текст роли, ваше лицо говорило больше произносимых вами слов. У вас чудесный голос — голос, который может потрясти сердце публики. Сколько вам платят?

    — Пятнадцать фунтов в неделю.

    — Неправда. Вам платят двенадцать, да вы и того не стоите. Вам еще всему надо учиться. Ваши жесты банальны. Вы не знаете, что каждый жест должен что-то выражать. Вы не знаете, как заставить публику смотреть на вас еще раньше, чем вы заговорили. Вы употребляете слишком много грима. С вашим лицом чем меньше грима, тем лучше. Разве вы не хотели бы стать знаменитостью?

    — Кто бы этого не хотел?

    — Идите ко мне, и я сделаю вас величайшей актрисой Англии. Вы быстро заучиваете роль? Вероятно, да — в ваши-то годы.

    — Думаю, что могу выучить назубок любую роль за сорок восемь часов.

    — Вам нужно одно. Опыт. Да еще я в качестве режиссера. Идите ко мне, и вы будете играть двадцать ролей в год. Ибсена, Шоу, Баркера, Зудермана, Хэнкина, Голсуорси. У вас есть обаяние, но вы, по-видимому, понятия не имеете, как им пользоваться. — Он ухмыльнулся. — Бог ты мой, если бы вы это умели, то вы ахнуть бы не успели, как та старая карга выкинула бы вас из спектакля. Вы должны схватить зрителей за горло и крикнуть им: «Эй вы, черти, обратите на меня внимание!» Вы должны властвовать над публикой. Если бы у вас не было этого дара, никто бы не мог вам его дать, но если он у вас есть, то вас можно научить, как им пользоваться. Говорю вам, у вас задатки большой актрисы. Я в жизни не был в чемлибо так уверен.

    — Я знаю, что мне не хватает опыта. Нужно, конечно, подумать. Пожалуй, на один сезон я бы к вам пошла.

    — Идите к черту. Вы думаете, я могу сделать из вас актрису за один сезон? Я заключу с вами контракт на три года, я дам вам восемь фунтов в неделю, и вы будете работать, как лошадь.

    — Восемь фунтов в неделю? Вздор. Я никогда на это не соглашусь.

    — Согласитесь. Больше вы не стоите, и больше вы не получите.

    Джулия была на сцене уже три года и много чего успела узнать. Да и, кроме того, Жанна Тэбу, не слишком строгая моралистка, сообщила ей немало полезных сведений.

    — И у вас, может быть, создалось впечатление, что за это я позволю вам также и спать со мной?

    — Бог ты мой, неужели вы думаете, что у меня есть время спать с актрисами моей труппы? Я занят гораздо более важными делами, дитя мое. Да вы и сами увидите: после того как прорепетируете четыре часа подряд, а вечером сыграете свою роль так, чтобы я остался вами доволен, — да еще не забудьте утренники, — у вас не будет ни времени, ни большого желания влюбляться в кого бы то ни было. Вы будете ложиться в постель с одной-единственной мыслью — спать!

    Но на этот раз Джимми Ленгтон ошибся.

    III

    Покоренная его энтузиазмом и фантастическим избытком энергии, Джулия приняла его предложение. Он сначала давал ей скромные роли, которые она под его руководством играла так, как никогда раньше. Он заинтересовал ею критиков, он льстил им, позволяя думать, что это они открыли замечательную актрису и будто от них исходило предложение, чтобы публика увидела ее в роли Магды5. Магда произвела сенсацию, и тогда Джимми дал ей играть одну за другой такие роли, как Нора в «Кукольном доме», Энн в «Человек и Сверхчеловек»6 и Гедда Габлер7. Мидлпул был в восторге, обнаружив, что имеет у себя актрису, которая лучше любой знаменитости Лондона.

    Когда Майкл поступил в труппу Ленгтона, Джулия играла в Мидлпуле уже год. Джимми дал ему для начала роль Марчбэнкса в «Кандиде». Это был удачный выбор, какого и следовало от него ожидать, так как в этой роли необычайная красота Майкла служила ему подспорьем, а недостаток темперамента не мешал.

    Джулия протянула руку, чтобы достать из шкафа первую из картонных коробок, в которых хранились фотографии Майкла. Она удобно уселась на полу. Быстро перебрав ранние фотографии, она стала искать ту, на которой Майкл был снят после его приезда в Мидлпул; когда она нашла ее, она почувствовала внезапную боль в сердце. Одно мгновение ей захотелось плакать. На этой фотографии он был очень похож на тогдашнего Майкла. Она влюбилась в Майкла с первого взгляда. Джулия никогда не видала более красивого молодого человека, и она стала безжалостно его преследовать.

    Джулия без стеснения неистово льстила Майклу. Он был не глуп и к тому же честолюбив. Он знал, что сейчас красота — главное его достоинство, он понимал также, что она не вечна, и твердо реншл стать хорошим актером, чтобы можно было опереться на что-либо, помимо своей внешности. Он хотел научиться у Джимми Ленгтона всему, что тот мог ему дать, а затем отправиться в Лондон.

    Джулия скоро обнаружила, что Майкл не особенно любит тратить деньги, и, когда они вместе шли в ресторан или по воскресеньям отправлялись на загородную прогулку, она всегда старалась оплатить свою часть расходов. Это ее совершенно не смущало. Она любила его за то, что он считал пенсы, и, хотя сама она была скорее расточительной и всегда на неделю или две задерживала плату за квартиру, ее восхищала его ненависть к долгам и его умение даже из того маленького жалованья, какое он получал, каждую неделю кое-что откладывать. Он мечтал скопить немного денег, чтобы по приезде в Лондон ему не пришлось соглашаться на первую попавшуюся роль; он будет выжидать, пока не получит роль, которая сулила бы ему настоящий успех. У его отца не было почтя никаких средств, кроме пенсии, и послать сына в Кембридж означало для него немалую жертву; но так как ому не нравилось намерение Майкла посвятить себя сцене, то он все же на этом настоял.

    Джулия была очень довольна, узнав, что отец Майкла полковник; ей нравился также перстень, который носил Майкл, — перстень с кабаньей головой и с девизом «Кето те трипе 1асеззг1».

    — Ты, мне кажется, больше гордишься своей семьей, чем сходством с греческим богом, — сказала она ему нежно.

    — Каждый может быть красив, — ответил он, как всегда, ласково улыбаясь, — но не каждый может принадлежать к хорошей семье. Сказать тебе правду, я рад, что мой старик джентльмен.

    Джулия собрала все свое мужество.

    — А мой отец ветеринар.

    На миг лицо Майкла застыло, но он тотчас же овладел собой и рассмеялся.

    — В сущности, не все ли равно, кто чей отец. Я часто слышал, как мой отец рассказывал про ветеринара, своего однополчанина. Тот считался, конечно, офицером. Папа всегда говорил, что он был прекрасный человек.

    Джулия не была уверена, знает ли он, что она влюблена в него. Он никогда не ухаживал за нею.Ему приятно было ее общество, и, когда они бывали вместе с другими, он почти не отходил от нее. Он целовал ее, когда вечером провожал домой, но целовал так, как мог бы поцеловать ту пожилую актрису, с которой играл в «Кандиде». Он был приветлив, добр и ласков, но было мучительно ясно, что она для него не больше чем товарищ. Однако она знала, что он не влюблен ни в какую другую женщину. Он с веселым смехом читал ей любовные записки, которые ему писали, а когда получал цветы, тотчас отдавал их ей. Хотя она знала, с какой беспечностью он принимал эти знаки внимания, она не могла отделаться от чувства раздражения и ревности.

    — Я был бы круглым дураком, если бы связался с какой-нибудь женщиной в Мидлпуле, В конце концов, почти все они девчонки. Не успел бы я опомниться, как на меня налетел бы разгневанный папаша с криком, что теперь, мол, ваш долг жениться на девушке.

    Они так много беседовали друг с другом, что она не могла не ознакомиться с его взглядами на брак.

    — Я считаю, что актер совершеннейший болван, если рано женится. Как часто это губит всю его карьеру, Особенно если он женится на актрисе. Он становится знаменитостью, и тогда она висит камнем у него на шее. Она требует, чтобы он играл только с ней, а если он сам директор театра, ему приходится давать ей главные роли, если же он приглашает другую актрису, то происходят страшные сцены. А для актрисы так это просто безумие. Всегда может случиться, что она забеременеет и вынуждена будет отказаться от очень хорошей роли. Публика не видит ее месяцами, а ты знаешь, что такое публика; с глаз долой — из сердца вон.

    Она делала все, чтобы прельстить его, — только в постель с ним не ложилась, и то лишь потому, что для этого не представлялся случай. Она стала опасаться, что они слишком хорошо знают друг друга и изменить их отношения уже невозможно; она горько упрекала себя за то, что не довела дело до конца, когда они только начали дружить. Он теперь испытывал к ней слишком глубокую привязанность, чтобы стать ее любовником. Она узнала, когда день его рождения, и подарила ему золотой портсигар, о котором он мечтал. Портсигар стоил значительно больше того, что она могла себе позволить, и он с улыбкой упрекнул ее в мотовстве. Он понятия не имел, какой исступленный восторг она испытывала, тратя на него свои деньги. Когда наступил ее день рождения, он преподнес ей лолдюжины шелковых чулок. Она сразу заметила, что они не очень высокого качества, — бедняжка, он не мог отважиться на большую трату. Но достаточно было и того, что он вообще сделал ей подарок. Она была так тронута, что расплакалась.

    Самым привлекательным качеством Майкла было его добродушие. Он совершенно невозмутимо переносил брань Джимми Ленгтона. Когда на затянувшейся репетиции все начинали горячиться, Майкл оставался спокойным. Ссориться с ним было невозможно. Однажды он сидел в зале, следя за репетицией действия, в котором не участвовал. Последняя сцена этого действия была очень сильной и трогательной, и Джулии представлялся случай показать свою прекрасную игру. Пока меняли декорации для следующего действия, Джулия прошла в зал и села возле Майкла. Он не заговорил с нею, а сидел, мрачно уставившись в пространство. Она бросила на него удивленный взгляд: так не похоже было на Майкла не улыбнуться ей и не сказать несколько дружеских слов. Вдруг она заметила, что он сжимает дрожащие губы и его глаза полны слез.

    — Что случилось, дружок?

    — Не говори со мной. Гадкая ты девчонка, ты заставила меня плакать.

    Он вынул платок из кармана и вытер глаза.

    («Я люблю его, люблю, люблю...»)

    Тут он высморкался.

    — Теперь мне легче. Но боже мой, ты потрясла меня. Критики правы, ты актриса, что уж тут говорить.

    — Ты теперь только открыл это?

    — Я знал, что ты хороша, но не знал, что так хороша. Рядом с тобой мы все болваны. Ты станешь знаменитостью, ничто не может тебе помешать.

    — Вот хорошо, а ты будешь моим партнером.

    — Как бы не так! Много у меня шансов получить ангажемент у лондонского антрепренера?

    Джулии пришла в голову блестящая идея:

    — Тогда ты сам должен стать антрепренером и сделать меня своей ведущей актрисой.

    Он не отвечал. Он не очень быстро думал, и ему нужно было некоторое время, чтобы освоиться с новой мыслью. Он улыбнулся:

    — Знаешь, это не такая уж плохая идея!

    Они обсудили все за завтраком. Говорила главным образом Джулия, а Майкл слушал ее с глубоким вниманием.

    — Разумеется, единственная возможность всегда получать хорошие роли — это иметь собственный театр, — сказал он, — это я знаю.

    Вся суть была в деньгах. Они прикинули, с какой наименьшей суммой они могли бы начать. Майкл полагал, что этот минимум — пять тысяч фунтов. Но боже правый, откуда взять такую сумму!

    — Тебе придется найти свою богатую старуху, — сказала Джулия весело.

    Она не очень-то верила всему тому, что говорила, он же отнесся к новому плану вполне серьезно.

    — Не думаю, чтобы можно было добиться успеха в Лондоне, не создав себе до этого имя. Для начала следовало бы играть там три-четыре года в чьем-либо театре, а за это время присмотреться. Тут есть еще и то преимущество, что у нас было бы время читать пьесы. Открыть театр, не имея по крайней мере трех пьес, было бы безумием. И одна из них должна быть боевиком. Самое главное — иметь хорошие, сильные роли. Я не сомневаюсь, что, если добиться некоторой известности в Лондоне, заручиться поддержкой будет гораздо .легче.

    IV

    Теперь Джулия рассматривала свою собственную фотографию в свадебном наряде.

    — Господи Иисусе, на кого я была похожа!

    Они решили не разглашать свою помолвку, и Джулия никому ничего не сказала, за исключением Джимми Ленгтона, двух-трех девушек из труппы и своей костюмерши. Она взяла с них слово сохранить тайну и не могла понять, почему через сорок восемь часов об этом знал весь театр. Джулия была безмерно счастлива. Она любила Майкла более страстно, чем когда-либо, и охотно вышла бы за него замуж немедленно, но благоразумие Майкла взяло верх. Ведь они всего лишь двое провинциальных актеров, и начать завоевание Лондона в качестве женатой нары означало бы рисковать своим будущим. Джулия так ясно, как умела — а это было очень ясно, — дала Майклу понять, что готова стать его любовницей, но это он решительно отверг. Он был слишком благороден, чтобы воспользоваться ее чувством. Он был ласковым и нежным возлюбленным, но спустя очень короткое время он, казалось, уже стал воспринимать их отношения как нечто само собой разумеющееся; он обращался с нею приветливо, но несколько небрежно — можно было подумать, что они уже много лет женаты. Но он с большим добродухнием позволял Джулии ухаживать за собой. Она не уставала хвалить его красоту. И когда она говорила ему, что его нос — верх изящества, а волнистые рыжеватые волосы бесподобны, онасвосторгомчувствовала, как чуть крепче сжимаются его объятия, видела, как теплеют его глаза.

    — Берегись, дорогая, этак я могу и загордиться.

    — Было бы глупо отрицать, что ты красив как бог. говорить, но она говорила это еще и потому, что ему приятно было это слышать. Майкл был привязан к ней и преклонялся перед нею, ему было легко с ней, но она не сознавала, что он не влюблен в нее. Она знала, что ;е может себе позволить надоедать ему. Она знала также, что никогда не должна дать ему почувствовать, что обременяет, его или налагает на него какие-то обязательства. Он мог оставить ее одну ради партии в гольф или отправиться завтракать с каким-нибудь знакомым, и она никогда не показывала ему, что это ее обидело. Догадываясь, что ее сценический успех подогревает его чувство, она работала как проклятая, чтобы хорошо играть.

    Прошло больше года после их помолвки, когда один американский антрепренер, странствуя в поисках талантов п прослышав о театре Джимми Ленгтона, приехал в Мидлнул и пленился Майклом. Он послал ему записку с приглашением зайти к нему в гостиницу на следующий день. Майкл, задыхаясь от волнения, показал записку Джулии; это могло только означать, что американец намерен его ангажировать. Сердце у нее упало, но она притворилась, будто так же приятно взволнована, как и он, и на следующий день пошла проводить его в отель. Она должна была ждать в вестибюле, пока Майкл повидается с великим человеком. Полчаса спустя, увидев Майкла, подходящего к ней пружинистым шагом и с сияющим лицом, Джулия поняла, что сделка состоялась.

    — Все в порядке. Он говорит, что роль замечательная. Роль мальчика девятнадцати лет. Восемь или десять недель в Нью-Йорке, а потом гастроли. Это твердые сорок недель у Джона Дрю. Двести пятьдесят долларов в неделю. Мне представился исключительный случай. Разумеется, в Америке все дорого, но я постараюсь жить на пятьдесят долларов в неделю самое большее. Говорят, американцы страшно радушны, так что у меня будет масса приглашений на обеды и завтраки. Очень возможно, что за эти сорок недель мне удастся скопить восемь тысяч долларов, а ведь это тысяча шестьсот фунтов.

    («Он меня не любит. Ему наплевать на меня. Я его ненавижу. Я бы убила его. Проклятый американец!»)

    — А если он. ангажирует меня еще на год, я буду получать три сотни. Это значит, что через два года я буду иметь без малого четыре тысячи фунтов. Этого почти хватит, чтобы открыть собственный театр.

    — Еще год! — На миг Джулия потеряла самообладание, и ее голос задрожал от слез, — Ты хочешь сказать, что уедешь на два года?

    — О, разумеется, я приехал бы на лето. Они оплатят мне обратный билет, и я провел бы отпуск дома, чтобы не тратить денег. Мы чудесно проведем время летом, и, знаешь ли, год или самое большее два пролетят как сон.

    Майкл шел по улицам без всякой цели, но Джулия незаметно повела его в нужном ей направлении, и вскоре они очутились перед зданием театра. Она остановилась.

    — Увидимся позже. Мне нужно зайти к Джимми.

    У Майкла вытянулось лицо.

    — Неужели ты оставишь меня одного в такую минуту? Я должен с кем-нибудь говорить. Я думал, мы пойдем с тобой закусить куда-нибудь перед спектаклем.

    — Мне ужасно жаль. Но Джимми ждет меня, а ты знаешь, какой он.

    Майкл ответил ей своей милой, доброй улыбкой.

    — Ну ладно, тогда иди. Я не буду на тебя сердиться за то, что ты бросаешь меня.

    Он зашагал дальше, а Джулия вошла в актерский подъезд. Джимми Ленгтон устроил себе крошечную квартирку под крышей театра, куда можно было проникнуть, пройдя через галерею. Она позвонила у его двери, и он сам ей открыл. Он удивился, но обрадовался, увидев ее.

    — Хелло, Джулия, входи.

    Она молча пробежала мимо него и, когда они очутились в его неубранной гостиной, где повсюду были разбросаны напечатанные на машинке пьесы, книги и всякий хлам, а возле письменного стола стоял поднос с остатками его скудного завтрака, повернулась к нему. Ее губы были плотно сжаты, глаза метали молнии.

    — Ах вы, дьявол!

    Она подскочила к нему, обеими руками схватила его за открытый ворот рубашки и стала трясти. Он пытался освободиться, но она была сильна и полна ярости.

    — Перестань, перестань!

    — Дьявол! Свинья! Бесчестный вы, мерзкий человек!

    Джимми размахнулся и ладонью наотмашь ударил ее по лицу. Она непроизвольно разжала руки и схватилась за щеку — он сделал ей больно. Она разразилась слезами.

    — Грубиян! Проклятая собака — ударить женщину!

    — А ты не лезь, милая моя. Разве ты не знаешь, что если женщина меня ударит, я всегда плачу тем же.

    — Я вас не ударила.

    — Черт, ты чуть не задушила меня.

    — И поделом. О боже мой, я бы вас убила!

    — Ну-с, теперь садись-ка, душенька. Я дам тебе глоток виски, надо взять себя в руки. А потом расскажешь мне, что случилось.

    Джимми налил ей виски, добавил каплю содовой и заставил выпить.

    — Ну, на кой ляд ты тут Тоску разыгрываешь, скажи на милость?

    — Майкл уезжает в Америку... О, как вы могли... Как вы могли?

    — Я к этому совершенно не причастен.

    — Неправда! Вы, может быть, даже не знали, что этот проклятый американец в Мидлпуле? Конечно, это ваших рук дело. Вы это нарочно устроили, чтобы нас разлучить.

    — О дорогуша, ты несправедлива ко мне. Правду сказать, я ему говорил, что он может взять в труппе кого угодно, кроме Майкла Гослина.

    Джулия не видела лица Джимми, но если бы увидела, то спросила бы себя, почему у него такой довольный вид, словно он выкинул очень ловкую штуку.

    — О Джимми, не отпускайте Майкла! Я этого не вынесу.

    — Как я могу этому помешать? Его контракт кончается в конце сезона. Ему представляется великолепный случай.

    — О, вы не понимаете. Он так ужасно красив, женщины набросятся на него, как пчелы на мед, а он, бедняжка, так падок на лесть. Все что угодно может случиться за два года.

    — Почему два года?

    — Если он будет иметь успех, то останется еще на год.

    — Э, насчет этого не беспокойся. Он вернется в конце сезона, и вернется насовсем. Этот антрепренер видел его только в «Кандиде». Это единственная роль, в которой он более или менее приличен. Поверь моему слову, они очень скоро убедятся, что купили кота в мешке. Он обязательно провалится. Ты не хуже меня знаешь, что гораздо талантливее его. Поверь мне, ты станешь величайшей актрисой после миссис Кендаль8. Зачем ты хочешь связать себя с человеком, который всегда будет камнем висеть у тебя на шее? Вы хотите открыть свой театр? Он пожелает быть твоим партнером. Но он никогда не будет достаточно хорош для этого, дорогая моя.

    — Он красив! Я его подтяну.

    — Недостатком самомнения ты, кажется, не страдаешь. Но ты ошибаешься. Если хочешь добиться успеха, ты не можешь себе позволить играть с посредственным партнером.

    — Все равхто. Я лучше выйду за него замуж и провалюсь, чем добьюсь успеха и буду замужем за кем-нибудь другим. Говорю вам, я не могу жить без него. Что я буду делать, когда он уедет?

    — Оставайся у меня. Я подпишу с тобой контракт еще на год. Будешь получать двенадцать фунтов в неделю.

    Джулия подошла к нему и испытующе посмотрела ему в глаза.

    — Неужели вы все это натворили, чтобы заставить меня остаться у вас еще на год? Неужели вы разбили мое сердце и разрушили всю мою жизнь, чтобы удержать меня в вашем мерзком театре?

    — Клянусь, что нет. Я люблю тебя и восхищаюсь тобой. Но будь я проклят, я никогда не подстроил бы тебе такой каверзы.

    — Вы лжете, лжете!

    — Клянусь, это правда.

    — Докажите! — воскликнула она горячо.

    — Как же я могу это доказать?

    — Дайте мне пятнадцать фунтов в неделю, и я вам поверю.

    — Пятнадцать фунтов в неделю? Тебе ведь известно, какие у нас доходы. Как я могу это сделать? Ну ладно. Только мне придется платить тебе три фунта из собственного кармана.

    — А мне наплевать.

    V

    После двух недель репетиций Майкла выкинули из роли, на которую он был ангажирован, и около месяца он бездельничал в ожидании, пока подвернется что-нибудь другое. Наконец он дебютировал в пьесе, которая в Нью-Йорке шла всего месяц. Потом ее повезли в провинцию, но успеха она не имела и вскоре была снята с репертуара.

    Майклу снова пришлось ждать, пока ему не дали роли в одной костюмной пьесе, где его красивая наружность заставляла забывать о посредственной игре, и этой пьесой он закончил свой сезон. О возобновлении контракта не было и речи. Антрепренер, который его ангажировал, отозвался о нем язвительно:

    «Попадись мне этот сукин сын Ленгтон, уж я бы с ним расквитался! Великолепно знал, что делает, когда всучил мне эту бездарность».

    Джулия писала Майклу беспрерывно, страницы за страницами, полные любви и сплетен, между тем как он отвечал раз в неделю, исписывая своим аккуратным, четким почерком ровно четыре странички. Он неизменно кончал свои письма «Крепко целую» и подписывался «Горячо тебя любящий», но в остальном его письма были скорее информационными, чем страстными.

    Когда Майкл сообщил день своего отплытия, Джулия не могла сдержать овладевшую ею радость. Она уговорила Джимми так составить программу, чтобы она могла встретить Майкла в Ливерпуле.

    Джулия до последней минуты не была уверена, отпустит ли ее Джимми, и поэтому не могла сообщить Майклу, что встретит его. Увидев ее, он удивился и искренне обрадовался. Его прекрасные глаза сияли от удовольствия.

    — Ты красивее, чем когда-либо, — сказала она.

    — Глупенькая, — засмеялся он, любовно сжимая ее руку. — Ведь тебе не надо возвращаться до вечера, правда?

    — Мне не нужно возвращаться до завтрашнего дня. Я сняла комнаты в «Адельфи», так что мы сможем хорошенько поболтать.

    — «Адельфи» — это несколько роскошно, ты не думаешь?

    — Да уж ладно, не каждый день ты возвращаешься из Америки. К черту расходы!

    Когда они устроились в отеле, Джулия предложила Майклу прийти к ней в комнату, чтобы они могли спокойно поговорить. Она сидела у него на коленях, обняв рукой его шею и прижавшись щекой к его щеке.

    — Ох, как хорошо снова быть дома! — вздохнула она.

    — Мне ли этого не знать, — сказал Майкл, не поняв, что ее слова относились к его объятиям, а не к его приезду.

    — Ты все еще любишь меня?

    — Очень.

    Джулия нежно поцеловала его.

    — Если б ты знал, как я о тебе скучала!

    — Я провалился в Америке, — сказал Майкл. — Я не писал тебе об этом, боялся тебя расстроить. Они решили, что я никуда не гожусь.

    — Майкл! — воскликнула Джулия, будто не могла этому поверить.

    — Честно говоря, я не жалею. Америка мне не понравилась. Конечно, я получил хороший щелчок, но единственное, что остается, — это проглотить пилюлю. Если бы ты только знала, с какими людьми приходилось иметь дело! Поверь, по сравнению с некоторыми из них Джимми Ленгтон просто джентльмен. Даже если бы они и просили меня остаться, я все равно отказался бы.

    Майкл храбрился, но Джулия чувствовала, что он глубоко уязвлен. Ему, видно, пришлось немало вынести. Ей было очень жаль, что его обидели, но она испытывала такое облегчение!

    — Что же ты теперь намерен делать? — спросила она спокойно.

    — Поживу некоторое время дома и обдумаю все. Затем отправлюсь в Лондон и постараюсь получить там роль. Ты, наверно, не захочешь поехать со мной?

    — Я? Голубчик, ты ведь знаешь, что я пойду за тобой на край света.

    — Твой контракт кончается в конце этого сезона, и если ты хочешь чего-нибудь добиться, то должна теперь же попытать счастья в Лондоне. Я откладывал в Америке каждый цент, они там называли меня скрягой, но я внимания не обращал, пусть говорят, и я привез около полутора тысяч фунтов. Я хочу сказать, что у нас будет коечто на черный день, если нам не сразу удастся получить роли и если мы даже несколько месяцев будем без работы.

    В первую секунду Джулия не поняла, что он имеет в виду.

    — Ты хочешь сказать — пожениться сейчас?

    — Конечно, это риск, раз у нас нет впереди ничего определенного, но иногда приходится и рисковать.

    Джулия обеими руками обхватила его голову и поцеловала его в губы.

    Вечером они пошли в театр, а за ужином взяли бутылку шампанского, чтобы отпраздновать встречу и выпить за свое будущее. Когда Майкл проводил Джулию до ее комнаты, она протянула ему губы.

    — Разве ты хочешь проститься со мной в коридоре? Я зайду на минутку.

    — Лучше не надо, милый, — сказала она со спокойным достоинством.

    Она теперь чувствовала себя юной аристократкой, которая должна хранить традиции старинного и знатного рода; ее чистота была драгоценной жемчужиной, она сознавала также, что производит восхитительное впечатление. Ведь он настоящий джентльмен, и ей, черт возьми, надлежит быть настоящей леди.

    VI

    Первый год после их женитьбы прошел бы в сплошных бурях, если бы не безмятежное спокойствие Майкла. Только волнение по поводу полученной роли, или премьера, или веселая вечеринка с шампанским могли обратить его практический ум к мыслям о любви. Его невозможно было взять ни лестью, ни соблазнами, если ему на следующий день предстояло дело, для которого надо было сохранить свежую голову, или партия в гольф, где требовался верный глаз. Джулия устраивала ему неистовые сцены. Она ревновала его к приятелям из клуба Актеров, ревновала к спортивным матчам, ревновала к завтракам в мужской компании — он бывал на них, уверяя, что должен поддерживать отношения с людьми, которые могут оказаться им полезны. Ее приводило в ярость, что, в то время канона захлебывалась от рыданий, он сидел спокойно, скрестив руки, с добродушной улыбкой на красивом лице, как будто все это только капризы.

    Они оба имели работу, когда разразилась война. Майкл сразу ушел в армию, но с помощью своего отца — один из его старых однополчан был важной персоной в военном министерстве — очень скоро был произведен в офицеры. Джулия безмерно гордилась им и изнывала от тревоги за него. Когда он отправился во Францию, она горько сетовала, что так часто осыпала его упреками, и твердо решила, что, если его убьют, она покончит с собой. Майкл провел годы войны весьма приятно. Его любили в офицерском собрании, и кадровые офицеры легко приняли его в свой круг, несмотря на то, что он был актером. Казалось, семья военных, из которой он происходил, отметила его своей печатью — он инстинктивно усвоил манеру держаться и образ мыслей профессионального солдата. Войну он окончил в чине манора, с военным крестом и орденом Почетного легиона.

    Тем временем Джулия играла одну за другой значительные роли и была признана лучшей среди молодых актрис. Всю войну театр процветал, и Джулия очень выиграла от того, что выступала в пьесах, которые долго держались на сцене. Актерам стали платить больше, и, руководствуясь советами Майкла, ей удавалось вырывать у сопротивляющихся антрепренеров до восьмидесяти фунтов в неделю. Майкл приезжал в Англию в отпуск, и Джулия бывала счастлива. Хотя он был не в большей опасности, чем если бы разводил овец в Новой Зеландии, она вела себя так, словно эти дни, проведенные ими вместе, — последние дни на земле, которые отпущены обреченному на смерть человеку. Она обращалась с ним так, словно он только что вырвался из кошмара окопов, и была нежна, чутка и нетребовательна.

    Перед самым окончанием войны она вдруг почувствовала, что ее любовь к нему прошла.

    VII

    Как только кончилась война, Майкл демобилизовался и сразу же получил роль. Он тщательно обдумывал свои планы. Зимой после окончания войны вспыхнула эпидемия инфлюэнцы. Родители Майкла умерли. Он унаследовал около четырех тысяч фунтов стерлингов, и, так как и у него и у Джулии были сбережения, они теперь владели капиталом в семь тысяч. Но арендная плата за театры значительно возросла, жалованье актеров и заработная плата рабочих сцены тоже увеличились, так что содержание собственного театра требовало теперь гораздо больших расходов, чем до войны. Оставался один выход — найти какого-нибудь богача, который пожелал бы войти с ними в долю, и тогда одна или две неудачи не заставили бы их сразу же сдать позиции. Но Майкл уже давно понял, что найти богатую старуху, готовую помочь молодому актеру создать свою труппу, невозможно, если у него жена актриса, которой он к тому же неизменно верен. В конце концов, однако, средства нашлись, и дала их богатая дама, даже не старая, но интересовал ее не Майкл, а Джулия.

    Миссис де Фрис была вдова — маленькая, полная женщина с красивым еврейским носом, красивыми еврейскими глазами и бьющей через край энергией, экспансивная и в то же время робкая в обращении и несколько мужеподобная. Она страстно увлекалась театром. Когда Джулия и Майкл решили попытать счастья в Лондоне, Джимми Ленгтон, которого миссис де Фрис несколько раз выручала, когда уже казалось, что он вынужден будет закрыть свой театр, написал ей и просил чем можно помочь молодым актерам. Миссис де Фрис приходилось видеть игру Джулии в Мидлпуле. Она стала приглашать Майкла и Джулию иа званые вечера, чтобы познакомить их с антрепренерами, а также в свой великолепный загородный дом близ Гилдфорда, где они наслаждались такой роскошью, какая им и не снилась.

    Как только был подписан акт о товариществе и Майкл зарегистрировал свой театр на зимний сезон, он нанял агента по рекламе. Еженедельники запестрели фотографиями Майкла и Джулии — каждого в отдельности и обоих вместе, с Роджером и без него. Из семейной темы было выжато все возможное. Они никак не могли решить, с которой из имевшихся у них пьес лучше всего начать.

    Однажды вечером, когда Джулия сидела в своей спальне, читая роман, вошел Майкл с рукописью в руках.

    — Джулия, прочитай, пожалуйста, эту пьесу. Она только что получена из агентства. По-моему, это просто находка. Но мы должны дать ответ немедленно.

    Перевернув последнюю страницу, она позвонила и попросила горничную сказать Майклу, что она его ждет.

    — Ну-с, как твое мнение?

    — Пьеса хороша. Она, мне кажется, должна иметь успех.

    Он уловил легкое сомнение в ее голосе.

    — Что же тебя смущает? Роль великолепная. Это именно та роль, которую ты сыграешь лучше, чем кто бы то ни было.

    — Да, я знаю, роль прекрасная, но вот мужская роль...

    — А что? И мужская роль отличная.

    — Разумеется. Но этому мужчине пятьдесят лет, а если сделать его моложе, пьеса потеряет всю соль. Ведь ты не захочешь играть роль пожилого мужчины?

    — Но я и не собираюсь ее играть. Есть только один человек, который для нее годится, — Монте Вернон. И мы сможем его залучить. А я буду играть Джорджа.

    — Это крохотная роль. Ты не можешь ее играть.

    — Почему?

    — Но мне казалось, что весь смысл собственного театра в том, чтобы мы оба играли главные роли.

    — О, это меня мало беспокоит. Только бы достать хорошую пьесу с главной ролью для тебя, а я подожду.

    Джулия откинулась назад в своем кресле; на глаза ее набежали слезы и покатились по щекам.

    — О, какая я гадкая!

    Он улыбнулся своей очаровательной улыбкой и, подойдя к ней, стал возле нее на колени и нежно ее обнял.

    — Господи помилуй, что это случилось с моей старушкой?

    VIII

    Пьесу они поставили, и она имела успех. После этого они год за годом показывали новые постановки. Так как Майкл управлял театром так же методично и бережливо, как и своим домом, они мало теряли от неудач, которые их иногда, конечно, постигали, и много зарабатывали на удачах.

    Через три года, когда их положение достаточно упрочилось, Майкл смог получить в банке кредит для покупки нрава аренды только что построенного театрального здания. После длительного обсуждения они решили назвать его «Сиддонс-театр». Первая их постановка была неудачна, и вторая тоже. Джулия струсила и растерялась. Она вообразила, что театр этот несчастливый и что она уже надоела публике. Вот тут-то Майкл оказался на высоте. Он был невозмутим.

    Их третья пьеса имела шумный успех, и Майкл не преминул отметить, как он был прав. Он говорил об этом таким тоном, словно он один обеспечил удачу театра. Джулия уже готова была пожалеть, что спектакль не провалился, так же как и два первых, — это сбило бы с него спесь. Ибо его самомнение было нестерпимо. Разумеется, приходилось признать, что он неглуп, скорее даже хитер, но он был далеко не так умен, как сам считал. Он же был уверен, что нет ничего на свете, чего бы он не знал лучше, чем кто-либо другой.

    Время шло, и Майкл стал играть все реже. Ему гораздо больше нравилось управлять театром.

    — Я хочу сделать из моего театра такое же деловое предприятие, как любая контора в Сити, — говорил он.

    Вскоре он пристрастился к режиссуре. Его всегда терзало, что режиссеры запрашивают такую уйму денег, чтобы поставить пьесу, а в последнее время некоторые из них даже стали требовать проценты со сбора. Наконец однажды случилось так, что оба режиссера, которые нравились Джулии больше других, были заняты, а единственный, которому она, кроме них, доверяла, сам играл на сцене и потому не мог отдавать им все свое время.

    — Попробую-ка я взяться за это сам, — сказал Майкл.

    Джулия решилась не сразу. У Майкла не было фантазии, его идеи были банальны. Она сомневалась, будет ли он пользоваться у труппы авторитетом. Но единственный свободный режиссер запросил такой непомерный, по их мнению, гонорар, что не оставалось ничего другого, как дать Майклу испытать свои силы. Он оказался гораздо лучшим режиссером, чем она ожидала. Он много и добросовестно работал. Джулия, как ни странно, чувствовала, что он умеет вытянуть из нее больше, чем любой другой режиссер. Ему было хорошо известно, на что она способна, и, зная каждую ее интонацию, каждый взгляд ее чудесных глаз, каждое изящное движение ее тела, он подсказал ей много такого, из чего она создала чуть ли не лучшую свою роль. С актерами он был в меру требователен и в меру уступчив. Когда разгорались страсти, его искренняя доброжелательность помогала ему быстро уладить любую ссору. После первого опыта ни у кого уже не было сомнений в том, что Майкл должен оставаться режиссером театра.

    Нельзя было не дивиться тому, как самоотверженно Майкл жертвовал собой ради нее. В заботе о ее карьере он отказался от всех честолюбивых стремлений своей молодости. Все его хвалили. Идеальный муж. Никто, кроме нее, не понимает, думала она, что значит жить с человеком, который так чудовищно тщеславен. Самодовольство, с каким он рассказывал об удачной партии в гольф или о выгодной сделке, приводило ее в ярость. Он упивался своей сметливостью. С ним было скучно, отчаянно скучно. С возрастом он стал неистово гордиться собственной персоной. В молодости он воспринимал свою красоту как нечто само собой разумеющееся; теперь он уделял ей больше внимания и не жалел усилий, чтобы сохранить то, что от нее осталось. Это стало манией. Он ревностно следил за своей фигурой. Он остерегался есть все, от чего можно пополнеть, и регулярно делал гимнастику. Он не мог пройти мимо зеркала, чтобы не поглядеться в него. Он жаждал похвал и сиял от удовольствия, когда ему удавалось напроситься на комплимент. Похвалы были для него как воздух, которым дышишь. Джулия горько усмехалась, вспоминая, что она сама приучила его к этому. Годами она твердила ему, как он красив, а теперь он не мог жить без лести. Долгое время Майкл, насколько было известно Джулии, не интересовался женщинами, но после сорока пяти лет у него начались любовные интрижки. Джулия подозревала, что особенно далеко он не заходит. Он был осторожен, и, в сущности, ему требовалось только поклонение. Она знала, что, когда женщины становились настойчивы, он пользовался ею как предлогом, чтобы отделаться от них.

    — Шут его знает, что они в нем находят! — воскликнула Джулия в тишине комнаты.

    Она наугад отобрала полдюжины его последних фотографий и одну за другой внимательно их разглядывала. Потом пожала плечами.

    — Ну что ж, очевидно, их нельзя винить. Ведь я тоже безумно в него влюбилась. Правда, он был тогда красивее.

    Джулии взгрустнулось при мысли о том, как сильно она его любила. Оттого, что любовь ее умерла, она почувствовала себя обманутой жизнью. Она вздохнула.

    — И спина у меня разболелась, — проговорила она.

    IX

    В дверь постучали.

    — Войдите, — сказала Джулия.

    Это была Иви.

    — Вы сегодня вообще не думаете отдыхать, мисс Ламберт? — Она увидела, что Джулия сидит на полу, окруженная ворохом фотографий.

    — Что вы тут делаете?

    — Мечтаю. — Джулия подняла с ковра две фотографии. — «Взгляни сюда. Вот два изображенья...»

    На одном снимке Майкл был запечатлен в роли Меркуцио, во всей лучезарной красоте своей юности, на другом — в его последней роли, в белом цилиндре и визитке, с биноклем через плечо. У него был невероятно самодовольный вид.

    Иви шмыгнула носом.

    — Да ладно, старого не воротишь.

    — Я думала о прошлом, и такая на меня тоска нашла...

    — Понятно. Если уж начинаешь думать о прошлом, значит, будугцего-то нет — так, что ли?

    — Заткнись ты, старая корова, — сказала Джулия; она, когда хотела, могла выражаться очень вульгарно.

    — Ну пошли, а то вы вечером ни на что не будете годны. Я тут все приберу.

    Иви, костюмерша и горничная Джулии, поспешно увела ее наверх. Когда у Джулии не было утреннего спектакля, она спала днем часа два, а затем ей делали легкий массаж. Она разделась и скользнула под одеяло.

    «Сорок шесть. Сорок шесть. Сорок шесть. Я уйду со сцены, когда мне будет шестьдесят. В пятьдесят восемь — Южная Африка и Австралия. Майкл говорит, что мы будем там загребать уйму денег. Двадцать тысяч фунтов. Я буду играть все мои старые роли. Даже в шестьдесят я, конечно, смогу играть женщин сорока пяти лет. Но где взять роли? Проклятые драматурги!»

    В то время как массажистка растирала длинные, стройные ноги и живот Джулии, вошел Майкл и сел на край ее кровати. Он часто заходил в этот час, чтобы поболтать с нею.

    — Ну так как же его зовут?

    — Кого?

    — Того мальчика, который завтракал у нас.

    — Понятия не имею. Я отвез его обратно в театр. Я и позабыл о нем.

    Мисс Филлипс, массажистке, Майкл очень нравился. С ним всегда знаешь, чего ожидать. Он постоянно говорит одно и то же, и в точности известно, что нужно ответить. Ничуть не важничает. И страшно красив. Честное слово!

    Джулия не обращала внимания на их болтовню, но слова мисс Филлипс достигли ее слуха.

    — Разумеется, нет ничего лучше массажа, я всегда это говорю, но, кроме того, нужно соблюдать диету. Это вне всякого сомнения.

    «Диета! — думала Джулия. — Когда мне будет шестьдесят, я дам себе волю. Буду есть столько хлеба с маслом, сколько мне захочется. Буду есть горячие булочки к утреннему кофе. Картошку к завтраку и картошку к обеду. И пиво. Боже, как я люблю пиво! Гороховый суп и томатный суп, пудинг со сладкой подливкой и пирог с вишнями. Сливки, сливки, сливки. И клянусь, что до конца жизни не возьму больше в рот шпината!»

    Когда массаж был окончен, Иви принесла ей чашку чаю, ломтик ветчины, с которого был срезан жир, и несколько гренков. Джулия встала, оделась, и Майкл отвез ее в театр — она любила приезжать туда за час до поднятия занавеса, — а сам отправился в свой клуб обедать. Иви опередила ее на такси, и, когда Джулия вошла в свою уборную, все уже было приготовлено. Присев к своему туалету, она заметила свежие цветы в вазе.

    — О! Эго кто прислал?

    — Вот визитная карточка, — сказала Иви.

    Джулия взглянула на карточку: мистер Томас Феннелл, Тэвисток-сквер.

    — Они, наверно, стоили не меньше фунта. Тэвистоксквер — это звучит не очень-то шикарно. Он, может быть, целую неделю не обедал, чтобы купить эти цветы.

    — Навряд ли.

    — Ты чертовски неромантична, Иви. Только потому, что я не какая-нибудь хористка, ты не можешь понять, чего ради мне дарят цветы. А ноги у меня, ей-богу, лучше, чем у большинства этих девиц.

    — Подите вы с вашими ногами, — сказала Иви.

    — Ладно, могу тебе только сказать, что не так уж плохо, если в моем возрасте незнакомый молодой человек посылает мне цветы. Это все же что-то доказывает.

    После того как она загримировалась, к полному своему удовлетворению, и Иви натянула ей чулки и надела туфли, Джулия села к письменному столику и своим смелым, размашистым почерком написала мистеру Томасу Феннеллу очень любезную записку с изъявлениями благодарности за прелестные цветы. Она по природе своей была г вежлива и, помимо того, принципиально отвечала на все письма поклонников ее таланта. Таким путем она поддерживала связь со своей публикой. Надписав на конверте адрес, она бросила визитную карточку в корзину. По коридору пробежал мальчик-сценариус, стуча во все двери уборных:

    — Ваш выход!

    Эти слова — хотя одному богу известно, как часто она их слышала, — всегда ее волновали. Они бодрили, как шампанское. Жизнь приобретала смысл. Джулии предстоял переход из мира иллюзий в мир реальный.

    X

    На следующий день Джулия завтракала у Чарльза Тэмерли. Его отец, маркиз Деннорант, женился на богатой наследнице и оставил сыну значительное состояние. Джулия часто бывала на званых завтраках, которые Чарльз Тэмерли любил давать в своем доме на Хилл-стрит. В глубине души она чувствовала величайшее презрение к знатным леди и благородным лордам, которых она там встречала, — ведь она была трудящейся женщиной и артисткой; но она знала, что такие связи полезны. Она была довольна, что нравится этим изящным праздным дамам, но втихомолку подсмеивалась над ними — очень уж они были ослеплены ее обаянием. Что бы они подумали, если бы узнали, как неромантична жизнь знаменитой актрисы, какого тяжелого труда требует ее призвание, как все время приходится заботиться о своей наружности, как важно для нее вести правильный, размеренный образ жизни. Но она добродушно учила их пользоваться косметикой и позволяла снимать фасоны со своих платьев. Она всегда была прекрасно одета. Даже Майкл, тешивший себя мыслью, что она тратит на свои туалеты гроши, не знал, во что они ей обходятся.

    Джулия и в том и в другом кругу пользовалась самой лучшей репутацией. Все знали, что ее брак с Майклом — примерный брак. Она была образцом супружеской верности. В то же время многие из ее светских закомых были уверены, что она любовница Чарльза Тэмерли. Считалось, что эта связь длится уже так давно, что стала вполне респектабельной, и снисходительные хозяйки загородных домов, приглашая их обоих на воскресенье, отводили им комнаты рядом. Первой сплетню пустила леди Чарльз, с которой Чарльз Тэмерли уже давно расстался, и это действительно была только сплетня. Единственным подтверждением ее было то, что Чарльз уже двадцать лет был безумно влюблен в Джулию, и, несомненно, только из-за Джулии лорд и леди Тэмерли, никогда особенно не ладившие друг с другом, решили расстаться. Между прочим, именно леди Чарльз была виновницей того, что Джулия и Чарльз сблизились. Однажды они все трое завтракали у Долли де Фрис — еще в те дни, когда Джулия, молодая актриса, праздновала свой первый большой успех в Лондоне. Гостей собралось много, и она была в центре внимания. Леди Чарльз, тогда уже тридцатилетняя женщина, слывшая красавицей, хотя красивыми у нее были только глаза, но умевшая благодаря какой-то бесстыдной наглости производить эффектное впечатление, перегнулась через стол с любезной улыбкой.

    — Ах, мисс Ламберт, кажется, я знавала вашего отца на Джерси. Он был врач, не правда ли? Он часто бывал у нас в доме.

    У Джулии слегка засосало под ложечкой; она теперь вспомнила, кто была леди Чарльз до замужества, и поняла, что ей расставили ловушку. Она звонко рассмеялась.

    — Отнюдь нет, — ответила она. — Он был ветеринар. Он ходил в ваш дом принимать щенят у сук. В доме их было немало!

    Одно мгновение леди Чарльз не знала, что ответить.

    — Моя мать очень любила собак, — проговорила она.

    Джулия порадовалась, что при этом не было Майкла.

    Бедняга, ему было бы страшно неприятно. Но она, особенно бывая в высшем свете, даже любила лишний раз упомянуть, что ее отец был ветеринар. Толком не понимая почему, она чувствовала, что таким образом ставит этих людей на место.

    Чарльз Тэмерли понял, что его жена умышленно хотела унизить молодую женщину, и, рассерженный этим, всячески старался оказывать Джулии внимание. Он попросил разрешения прийти к ней и принес прелестных цветов.

    Он увлекся Джулией. Такой сердечности, силы характера и искрящейся жизнерадостности ему еще не приходилось встречать. Он несколько раз смотрел ее на сцене н сравнивал ее игру с памятной ему игрой великих иностранных актрис. Ему казалось, что у нее есть своя индивидуальность. Ее обаяние было неоспоримо. С трепетом сердечным он вдруг понял, что перед ним большой талант.

    В то время Джулия не считала нужным отдыхать днем — она была вынослива, как лошадь, никогда не уставала и поэтому нередко соглашалась погулять с Чарльзом в Гайд-парке. Она чувствовала, что он хочет видеть в ней дитя природы. Ну что ж,, пожалуйста. Вез малейшего усилия она бывала простодушной и искренней и, как наивная девочка, всем восторгалась. Чарльз водил ее в Национальную галерею, в Галерею Тэйт, в Британский музей, она уверяла, что ей страшно интересно, и ей действительно было интересно. Он любил передавать свои знания другим, а она рада была слушать. У нее была цепкая память, иона многому у него научилась. Если она позднее могла свободно рассуждать о Прусте и Сезанне и самые образованные люди удивлялись, откуда у актрисы такая эрудиция, то этим она была обязана Чарльзу. Джулия поняла, что он влюблен в нее, еще до того, как он сам это осознал. Ей это показалось смешно. С ее точки зрения, Чарльз был пожилой мужчина — ему было уже около сорока лет, — и она думала о нем как о милом старичке. Она была тогда безумно влюблена в Майкла. Когда Чарльз понял, что любит ее, его обращение с нею немного изменилось, словно им вдруг овладела робость, и, когда они бывали вместе, он часто молчал.

    «Бедняжка, — сказала она себе, — он такой джентльмен, что не знает, как ему быть».

    Но, чувствуя, что рано или поздно он наберется решимости объясниться с нею, она заранее подготовила свою линию поведения. Одно она собиралась дать ему понять с абсолютной ясностью. Пусть не воображает, что только потому, что он лорд, а она актриса, ему стоит пальцем поманить, и она бросится к нему в постель.

    Но все произошло совсем не так, как она ожидала. Они гуляли по Сент-Джеймс-парку. Вернувшись на квартиру Джулии, они выпили чаю, поделив между собой пышку. Затем Чарльз встал, чтобы уйти. Он вынул из кармана миниатюру и протянул ее Джулии.

    — Портрет Клэрон. Это актриса восемнадцатого века, она обладала многими свойствами вашего таланта.

    Джулия смотрела на миловидное, умное личико под напудренными волосами и спрашивала себя, настоящими ли брильянтами усыпана рамочка или это стразы.

    — О Чарльз, разве можно? Какой вы чудный!

    — Я подумал, что она вам, может быть, понравится. К тому же это прощальный подарок.

    — Вы уезжаете? — Нет, но я больше не буду встречаться с вами.

    — Почему?

    — Думаю, что вы это знаете не хуже меня.

    Тогда Джулия сделала нечто уж совершенно бессовестное. Она опустилась в кресло и с минуту молча смотрела на миниатюру. Потом, безошибочно выдержав паузу, стала медленно поднимать голову, пока не встретилась глазами с Чарльзом. Она умела плакать едва ли не но желанию, это был один из самых эффектных ее приемов, и вот слезы беззвучно покатились по ее щекам. Чуть приоткрытый рот, глаза, как у ребенка, которого обидели, а за что — он не знает, — все это производило невыносимо трогательное впечатление. Лицо Чарльза исказила мучительная гримаса. Когда он заговорил, его голос звучал хрипло от волнения.

    — Вы ведь любите Майкла, правда?

    Джулия слегка кивнула. Она сжала губы, словно пытаясь сдержаться, но слезы продолжали бежать по ее лицу. Она всхлипнула. Она откинулась на спинку кресла и отвернула голову. Вся ее поза выражала бесконечное отчаяние. Смотреть на это было выше человеческих сил. Чарльз шагнул вперед и, упав на колени, обнял эту сломленную страданием женщину.

    — Бога ради, не мучьтесь так. Я не могу это вынести. О Джулия, я так люблю вас, я не могу причинить вам горе. Я согласен на все. Я ничего от вас не требую.

    Она повернула к нему залитое слезами лицо («Ну и вид у меня, должно быть!») и протянула ему губы. Он нежно поцеловал ее. Это был их первый поцелуй.

    — Я не хочу вас терять, — проговорила она чуть слышно.

    — Дорогая моя!

    — Все будет по-старому?

    — Да.

    Она с облегчением глубоко вздохнула и минуты две оставалась в его объятиях. Когда он ушел, она встала и посмотрелась в зеркало.

    «Ах ты, дрянь!» — сказала она, обращаясь к самой себе. Но она рассмеялась так, будто ей ничуть не стыдно, и пошла в ванную умыться. Ей было ужасно весело. Услышав, что пришел Майкл, она позвала его.

    — Майкл, посмотри, какую миниатюру мне подарил Чарльз. Она там, на камине. Это брильянты или стразы?

    Джулия вертела Чарльзом как хотела. Стало несколько труднее, когда Чарльз со свойственной ему чуткостью понял, что она больше не влюблена в Майкла. Тут Джулии пришлось проявить бездну такта. К Чарльзу она не испытывала никакого влечения. Она была к нему очень привязана, но он был так элегантен, так благовоспитан, так утончен, что она не могла думать о нем как о любовнике. Это было то же самое, что лечь в постель с произведением искусства. Он уговаривал ее бежать с ним за границу. Они купят виллу в Сорренто, на берегу Неаполитанского залива, с большим садом. У них будет яхта, и они смогут проводить долгие дни в прекрасном, как золотистое вино, море. Любовь, красота, искусство; и они одни в целом мире.

    «Вот болван, — подумала она. — Как будто я откажусь от театра, чтобы похоронить себя в какой-то дыре в Италии».

    Она убеждала его, что должна исполнить свой долг по отношению к Майклу, и, кроме того, у нее есть ребенок; не может она допус тить, чтобы его юная жизнь была омрачена сознанием, что его мать дурная женщина. Нельзя же думать только о себе, не правда ли? Она разговаривала с Чарльзом очень ласково и мягко. Она иногда спрашивала, почему он не разведется со своей женой и не женится на какой-нибудь славной девушке. Для нее невыносима мысль, что из-за нее он напрасно растрачивает свою жизнь. Но он сказал ей, что она единственная женщина, которую он когда-либо любил, и что он будет продолжать ее любить до конца своих дней.

    — Это так печально, — произнесла Джулия.

    Все же она была настороже и, когда замечала, что какаянибудь женщина обхаживает Чарльза, обязательно подставляла ей ножку.

    На этот раз Джулия получила большое удовольствие от званого завтрака на Хилл-стрит. Общество было блестящее. Джулия не советовала Чарльзу принимать у себя актеров или писателей, с которыми он иногда встречался, и сейчас за столом не было ни одного человека, кроме нее, кому приходилось бы зарабатывать себе на жизнь. После завтрака ее уговорили прочитать монолог из «Федры», и она показала, как этот монолог произносят в «Комеди Франсэз» и как его прочитала бы учащаяся Королевской академии драматического искусства. Джулия вызвала дружный смех гостей и ушла домой, упоенная успехом. Пыл ясный, солнечный день, и она решила пройтись пешком.

    Джулия отворила входную дверь своим ключом и, войдя, услышала телефонный звонок. Она, не подумав, сняла трубку.

    — Да?

    Обычно она изменяла свой голос, когда отвечала по телефону, но на этот раз забыла это сделать.

    — Мисс Ламберт? Я хотел поблагодарить вас за то, что вы мне написали. Было так любезно с вашей стороны пригласить меня к завтраку, и мне захотелось послать вам цветы.

    Звук его голоса и слова подсказали ей, кто это. Тот краснеющий юноша. Даже теперь, хотя она видела его визитную карточку, Джулия не могла вспомнить, как его зовут. Единственное, что тогда поразило ее, было то, что он живет на Тэвнсток-сквер.

    — Это очень мило с вашей стороны, — ответила она.

    — Вы, наверно, не пришли бы ко мне на чашку чаю?

    Какая наглость! Она не пошла бы на чай и к герцогине.

    Он обращается с нею, как с хористкой! А впрочем, это даже забавно.

    — Почему же нет?

    — Правда? Вы придете? — Его голос прозвучал пылко. Голос у него был приятный. — Когда?

    Ей что-то совсем не хотелось отдыхать.

    — Сегодня.

    — Хорошо. Я освобожусь раньше из конторы. В половине пятого? Тэвисток-сквер, дом 138.

    Джулия взяла такси. Она была довольна собой. Она делает доброе дело. Как будет чудесно, когда он через много лет сможет рассказать своей жене и детям, что Джулия Ламберт приезжала к нему пить чай еще тогда, когда он был ничтожным маленьким клерком в бухгалтерской конторе. И она держалась так просто и естественно!

    Подъехав к дому и расплатившись с шофером, Джулия вдруг вспомнила, что не знает его фамилии, и, если горничная отворит дверь, кого же ей спросить? Вдруг дверь открылась, и он стоял перед нею.

    — Я видел, как вы подъехали, и сбежал вниз. Простите, я живу на четвертом этаже. Надеюсь, это вас не затруднит?

    — Нисколько.

    Комната, в которую он ее провел, была довольно просторная, но убого обставленная. На столе стояли тарелка с пирожными и две чашйи, сахарница и молочник. Посуда была самая дешевая.

    — Садитесь. Вода уже закипает. Я сию минутку. У меня газовая горелка в ванной.

    Он оставил ее одну, и она огляделась.

    «Бедняжка! Он, верно, беден как церковная мышь».

    Комната очень напоминала ей те квартиры, где она жила, когда впервые начала играть на сцене. Она отметила его трогательные попытки скрыть, что это была одновременно гостиная и спальня. Диван у стены, очевидно, служил ему ночью постелью. Она перенеслась мыслями в прошлое и вдруг почувствовала себя странно молодой. Он принес чай в коричневом чайнике. Она съела квадратное бисквитное пирожное, покрытое розовой глазурью. Целую вечность она их не ела! Цейлонский чай, очень крепкий, с молоком и сахаром вызвал в ее памяти дни, казавшиеся уже забытыми. Это было восхитительно! Это побуждало к каким-то молодым, непринужденным движениям: она сняла шляпу и встряхнула волосами.

    Они болтали. Он был застенчив, гораздо более застенчив, чем казался по телефону; да и неудивительно — теперь, когда она здесь, он, естественно, очень смущен. И она старалась его приободрить. Он рассказал, что родители его живут в Хайгете, отец его юрист; он тоже жил там, но теперь решил устроиться самостоятельно, ушел из дому и снял эту крошечную квартирку. В конторе ему осталось отработать по контракту меньше года. Он готовится к последнему экзамену. Поговорили о театре. Он с двенадцати лег смотрел все пьесы, в которых играла Джулия. У него была белая кожа и яркий румянец — у Джулии мелькнула мысль, не чахоточный ли он. Его костюм, хотя и дешевый, хорошо на нем сидел, это ей тоже понравилось. И он выглядел удивительно чистеньким.

    Она спросила, почему он выбрал Тэвисток-сквер. Это в центре, пояснил он, и ему нравятся деревья. Здесь очень приятный вид из окна. Она встала, чтобы самой взглянуть — подходящий повод подняться со стула, затем она наденет шляпу и попрощается с ним.

    — Да, здесь прелестно. Так по-лондонски, даже настроение как-то повышается.

    Говоря это, она повернулась к нему, — он стоял рядом. Он обнял ее за талию и крепко поцеловал в губы. Никогда еще ни одна женщина не была так изумлена. Она до того растерялась, что ей и в голову не пришло что-либо предпринять. Губы его были мягкие, от них исходил запах юности, неизъяснимо пленительный. Но что он делает? Это нелепо. Он раздвигал ей губы кончиком языка, и теперь он обхватил ее обеими руками. Она не чувствовала гнева, не чувствовала желания смеяться, она сама не знала, что чувствует. Она совершенно явственно ощущала жар его тела, точно у него внутри была печка — просто удивительно, а потом ее положили на диван, и он был возле нее, целовал ее рот и шею, щеки и глаза. Джулия почувствовала странную боль в сердце. Она сжала его голову ладонями и поцеловала его в губы.

    Несколько минут спустя она стояла у камина перед зеркалом, приводя себя в порядок.

    — А я думала, вы такой робкий юноша, — сказала она, обращаясь к его отражению.

    Он коротко рассмеялся.

    — Когда я вас снова увижу?

    — А вы хотите снова меня увидеть?

    — Очень.

    Она быстро думала. Какая нелепость, конечно же, она не собирается больше с ним встречаться; глупо было с ее стороны допустить это, но теперь он может стать назойливым, если сказать, что этот инцидент не будет иметь продолжения.

    — Я позвоню вам как-нибудь на днях.

    — Не заставляйте меня ждать слишком долго.

    Он обязательно хотел проводить ее и посадить в такси. Она же намеревалась спуститься одна, чтобы взглянуть на визитные карточки возле звонков.

    «Должна же я хоть узнать его фамилию, черт возьми!»

    Но он не дал ей этой возможности. Когда такси отъехало, она откинулась в угол машины и тихо засмеялась.

    «Изнасиловали тебя, моя милая. Так-таки изнасиловали. В мои-то годы! И даже без всяких «прошу прощения». Вел себя со мной, как со шлюхой. Комедия восемнадцатого века — вот что это такое. Точно я субретка».

    Вечером в театре Арчи Декстер, ее партнер в пьесе, зашел к ней в уборную, чтобы о чем-то поговорить. Она только что кончила гримироваться. Он был поражен.

    — Хелло, Джулия, что с вами сегодня? Черт возьми, вы здорово выглядите! Вам никто не даст больше двадцати пяти.

    — Имея семнадцатилетнего сына, нечего притворяться, будто ты уж так страшно молода. Мне сорок, и мне все равно, известно это или нет.

    — Что вы сделали со своими глазами? Я еще никогда не видал, чтобы они так сияли.

    Она была в ударе. Эту пьесу — она называлась «Пуховка» — они играли уже много недель, но в тот вечер Джулия играла, точно на премьере. Ее исполнение было блестяще. Публика хохотала, как никогда раньше. У Джулии всегда было обаяние, но на этот раз оно, казалось, струилось в зрительный зал широким светлым потоком. Майкл, смотревший последние два действия из угла ложи, после спектакля зашел к ней в уборную.

    — Ты знаешь, суфлер говорит, что мы сегодня играли на девять минут дольше обычного, так много они смеялись.

    XI

    Прошло несколько дней, и однажды утром, когда Джулия лежала в постели, читая пьесу, позвонили с подвального этажа и спросили, будет ли она говорить по телефону с мистером Феннеллом. Фамилия была ей незнакома, и она уже хотела отказать, как вдруг у нее мелькнула мысль, что это может быть тот молодой человек, герой ее приключения. Из любопытства она велела соединить ее. Она узнала его голос.

    — Вы обещали позвонить мне, — сказал он. — Я устал ждать, поэтому звоню сам. Когда я увижу вас?

    — Как только у меня будет свободная минута.

    — Нельзя ли сегодня?

    — У меня сегодня утренний спектакль. Я всегда остаюсь в театре и отдыхаю до вечернего представления.

    — Можно мне прийти повидать вас, пока вы отдыхаете?

    Секунду она колебалась. Может быть, и лучше позволить ему прийти; там Иви вечно снует взад и вперед, и на семь часов назначена мисс Филлипс, и ей представится удобный случай сказать ему — по-дружески, конечно, потому что он действительно премилый мальчишка, но твердо, — что продолжения не будет.

    — Хорошо. Приходите в половине шестого, и я угощу вас чаем.

    Самыми приятными часами в ее деятельной жизни были те три часа, которые она проводила в своей уборной между утренним и вечерним спектаклями. Другие актеры давно ушли; рядом была Иви, чтобы исполнять ее прихоти, внизу швейцар, чтобы оберегать ее покой. Ее уборная была как каюта на корабле. Мир казался где-то далеко-далеко, и она наслаждалась своим уединением.

    Ровно в половине шестого Иви принесла ей карточку. «М-р Томас Феннелл», — прочитала она.

    — Проводи его сюда и принеси чаю.

    Она уже решила, как будет вести себя с ним. Приветливо, но сдержанно. Она проявит дружеский интерес к его работе и справится о его экзамене. Потом она расскажет ему о Роджере. Роджеру уже семнадцать лет, через год он поступит в Кембридж. Она даст понять этому юнцу, что годится ему в матери. Но когда она увидела его — такого тоненького, с лихорадочным румянцем и голубыми глазами, такого очаровательно юного, — ее словно что-то кольнуло. Иви закрыла за ним дверь. Лежа на диване, Джулия протянула ему руку с милостивой улыбкой мадам Рекамье на устах, но он бросился на колени и страстно поцеловал ее в губы. Она не могла ничего с собою поделать, обхватила его за шею и поцеловала с такой же страстью.

    («О мои благие намерения! Боже правый, не могла же я влюбиться в него!»)

    — Ради бога сядьте. Сейчас Иви принесет чай.

    В дверь постучали, вошла Иви с чаем. Джулия попросила ее поставить столик к дивану и придвинуть стул для молодого человека. Она задерживала Иви ненужными разговорами. Она чувствовала, что он смотрит на нее. Его глаза следили за каждым ее жестом, за выражением ее лица; не глядя на него, она ощущала его нетерпение и пылкость его желания. Она была встревожена. Ей показалось, что ее голос звучит не совсем естественно.

    («Какого черта! Что со мной делается? Господи, я еле дышу».)

    Когда Иви уже дошла до двери, юноша подался вперед так непроизвольно, что она скорее почувствовала это, чем уловила глазами. Она не могла не взглянуть на него. Его лицо сильно побледнело.

    — Иви, — сказала она, — этому джентльмену нужно поговорить со мной о пьесе. Последи, чтобы никто мне не мешал. Я позвоню, когда ты мне понадобишься.

    — Слушаю, мисс.

    Иви вышла и затворила за собой дверь.

    («Я сошла с ума. Я просто сошла с ума».)

    Она отослала его незадолго до того, как должна была прийти мисс Филлипс.

    Было, конечно, безумием позволять себе такие выходки в своей уборной. Ведь даже ключа не было в двери. Он хранился у Иви. Все же самый риск придавал этому пикантность. Ее забавляла мысль, что она могла быть столь безрассудной. Во всяком случае, они теперь условились о свидании. Том хотел повести ее куда-нибудь ужинать, где они могли бы потанцевать. Майкл скоро должен был съездить в Кембридж, чтобы прорепетировать там несколько одноактных пьес, написанных студентами. Они могли бы провести вместе много часов.

    Джулия не позволила ему заехать за нею в театр, и, когда она вошла в выбранный ими ресторан, он ждал ее в вестибюле. Джулия еще не видала Тома во фраке. Он сиял, как новенький шиллинг. Он был не выше среднего роста, но благодаря своей стройности выглядел высоким. Ее умилило, что он, несмотря на свои замашки светского человека, конфузился, заказывая метрдотелю ужин. Они танцевали, и, хотя ои танцевал не особенно хорошо, Джулия нашла некоторую его неловкость очаровательной. Многие узнавали ее, и она видела, что Том получает огромное удовольствие от отраженного блеска их взглядов. Молодая парочка подошла после танца к их столику поздороваться с Джулией. Когда они отошли, Том спросил:

    — Ведь это лорд и леди Деннорант?

    — Да, я знаю Джоржа с тех пор, как он был в Итоне.

    Он проводил их глазами.

    Бедный малыш! Он читает об аристократах в журналах и иногда видит их во плоти в ресторане или театре. Разумеется, ему это кажется страшно интересным. Ромаатика! Если бы он только знал, какие они на самом деле скучные! Его простодушное пристрастие к людям, чьи фотографии появляются в иллюстрированных журналах, было до крайности наивно, и она смотрела на него ласковыми глазами.

    — Вы когда-нибудь раньше ужинали с актрисой?

    Он густо покраснел.

    — Нет, никогда.

    Джулии было неприятно, что он платит по счету, она подозревала, что на этот ужин у него уйдет недельное жалованье, но она знала, что обидит его, если предложит уплатить сама. Как бы между прочим, она спросила его, который час, и он, не подумав, посмотрел на свое запястье.

    — Я забыл надеть часы.

    Она бросила на него испытующий взгляд.

    — Вы их заложили?

    Он снова зарделся.

    — Нет, я очень спешил, когда одевался.

    Ей стоило только взглянуть на его галстук, чтобы убедиться, что это не так. Он ей врал. Она поняла, что он заложил часы, чтобы повести ее ужинать. У нее сжалось горло. Она готова была тут же обнять его и поцеловать его голубые глаза. Она обожала его.

    — Пойдем? — сказала она.

    И они поехали в его однокомнатную квартирку на Тэвисток-сквер.

    XII

    На следущее утро Джулия отправилась к Картье и купила Тому Феннеллу часы взамен тех, которые он заложил, а спустя две-три недели, узнав, что наступает его день рождения, она послала ему золотой портсигар. Позже она, всякий раз находя для этого какой-то повод, послала ему жемчужную булавку для галстука, запонки, жилетные пуговицы. Ей доставляло невыразимое удовольствие делать ему подарки.

    — Просто ужасно, что я не могу вам ничего подарить!

    — Подарите мне часы, которые вы заложили, чтобы угостить меня ужином.

    Это были золотые часики, стоившие не более десяти фунтов, но ей приятно было иногда их надевать.

    Только после того вечера, когда они впервые вместе ужинали, Джулия созналась себе, что любит Тома. Это было поразительное открытие. Но она ликовала.

    «А я-то думала, что уж никогда больше не полюблю! Конечно, это ненадолго. Но зачем мне лишать себя этой радости?»

    Она решила, что Том снова должен побывать у них. Случай вскоре представился.

    — Помнишь этого молодого бухгалтера, — сказала она Майклу, — его зовут Том Феннелл. Я на днях встретила его в ресторане и пригласила к обеду в будущее воскресенье. Нам как раз не хватает одного мужчины.

    — А ты думаешь, он подойдет?

    На этот раз у них собиралось весьма избранное общество. Поэтому она и пригласила Тома. Она решила, что ему приятно будет встретить людей, которых он знал только по фотографиям. Она уже поняла, что он немного сноб. Ну и пусть, знаменитостей она может ему показать сколько угодно. Джулия была неглупа и отлично знала, что Том не влюблен в нее. Эта интрижка льстила его тщеславию.

    Она сознавала, что внешним обаянием он обязан только своей молодости. С годами он еще похудеет, высохнет, съежится, его прелестный нежный румянец погрубеет, а гладкая кожа станет морщинистой и желтой; но сознание непрочности того, что она в нем любила, усиливало ее чувство. Она испытывала к нему странную жалость. Молодость била из него ключом, и она поглощала ее жадно, как кошка молоко.

    Все продолжали говорить Джулии, что она помолодела на десять лет и никогда еще так хорошо не играла. Она знала, что это правда, и знала причину. Однако ей следовало быть осторожной. Только не терять голову. Сейчас она чувствует — нельзя говорить Тому, что она его любит. Она не преминула дать ему понять, что не заявляет никаких прав на него и что он свободен делать все, что ему угодно. Она притворялась, будто вся эта история — пустяк, которому ни он, ни она не должны придавать значения. Но она не пренебрегала ничем, чтобы привязать его к себе. Ему нравились званые вечера, и она водила его на званые вечера. Майкл, по счастью, благоволил к нему. Майкл любил поговорить, а Том умел слушать. К тому же он был дельным работником.

    — Приятно иметь возле себя такого юнца, — сказал Майкл однажды. — Это как-то подхлестывает.

    Том умел быть полезным в доме. Он играл в трик-трак с Майклом, раскладывал пасьянс с Джулией, а когда они заводили патефон, всегда вызывался менять пластинки.

    — Он будет славным товарищем для Роджера, — сказал Майкл. — Он парень с головой и много старше Роджера, может оказать на него благотворное влияние. Ты бы пригласила его провести у нас отпуск.

    («Счастье, что я хорошая актриса».) Но ей пришлось сделать усилие, чтобы ни голос ее, ни лицо не выдали восторга, от которого так бешено забилось сердце.

    — Ну что ж, — ответила она. — Если хочешь, я приглашу его.

    Им предстояло играть весь август, и Майкл снял дом в Тэплоу, чтобы провести там самые жаркие летние дни. Джулия должна была ездить в город на спектакли, а Майкл — когда этого потребуют дела, но весь день и воскресенья она могла проводить за городом. У Тома был двухнедельный отпуск; он с радостью принял приглашение.

    У Джулии уже созрел еще один план, который она надеялась осуществить в те две недели, что Том проведет в Тэплоу. Однокомнатная квартира Тома на Тэвистоксквер сначала показалась ей очаровательной в своем убожестве, жалкая обстановка умилила ее чуть не до слез. Но время изгладило это впечатление. Раза два она встретила на лестнице каких-то людей, и ей показалось, что они таращили на нее глаза. Джулия ненавидела запах несвежей пищи, стоявший на лестнице, и своим острым глазом она очень скоро обнаружила, что в комнате у Тома не слишком чисто. Запыленные занавески, потертый ковер, дрянная мебель — все вызывало у нее отвращение. И вот случилось, что незадолго до этого Майкл, не упускавший случая выгодно поместить деньги, купил несколько смежных гаражей вблизи Стэнхоп-плейс. Он сообразил, что, сдавая ненужные ему гаражи, может иметь свой собственный даром. Над гаражами было несколько комнат. Он разделил их на две маленькие квартиры — одну для шофера, а другую он предполагал сдать. Эта квартира еще была свободна, и Джулия предложила Тому снять ее. Это было бы так чудесно! Она могла бы забегать к нему на часок после его возвращения из конторы, а иногда и после театра, и никто бы ничего не подозревал. Там они были бы свободны. Тома соблазняла возможность иметь собственную квартиру, но об этом нечего было и думать: плата, хотя и скромная, была ему не но карману. Джулия это знала. Она знала также, что, если предложит платить за квартиру сама, Том с негодованием откажется. Но она лелеяла надежду, что за две недели, проведенные у реки в праздности и роскоши, ей удастся преодолеть его щепетильность.

    Джулия с волнением ожидала приезда Тома в Тэплоу. Она предвкушала, как будет по утрам кататься с ним на лодке, а потом сидеть л ним в саду. Никаких глупостей они с Томом себе не позволят, это она твердо решила — ведь в доме будет Роджер, надо же помнить о приличиях. Но почти весь день быть вместе — это ли не прелесть! А когда у нее будут утренние спектакли, он может проводить время с Роджером.

    Но дело обернулось совсем не так, как она ожидала. Ей не приходило в голову, что Роджер и Том приглянутся друг другу. Между ними было пять лет разницы, и она считала — или считала бы, если бы хоть на минуту об этом задумалась, — что Том будет смотреть на Роджера как на мальчишку, .очень славного, конечно, но которым командуешь как угодно, а когдаон надоест, можно отослать его в детскую.

    Наутро после приезда Тома она проснулась поздно. Погода была чудная. Чтобы иметь Тома только для себя, она никого не пригласила. Когда она оденется, они вместе пойдут на реку. Она позавтракала и приняла ванну. Она подкрасилась совсем немножко, надела белое платьице, которое очень ей шло и гармонировало с солнечным речным пейзажем, и красную соломенную шляпу с широкими полями, бросавшими теплый отблеск на ее лицо. Посмотрев на себя в зеркало, она улыбнулась, довольная. Право же, она выглядит очень молодой и хорошенькой. Она побрела в сад. На лужайке, спускавшейся к реке, она увидела Майкла, окруженного ворохом воскресных газет. Он был один.

    — Я думала, ты уехал играть в гольф.

    — Нет, мальчики поехали одни. Я решил, что им будет веселее, если я отпущу их вдвоем. — Он улыбнулся своей приветливой улыбкой. — Они немного слишком активны для меня. В восемь часов они уже купались, а потом проглотили завтрак и умчались на машине Роджера.

    — Я рада, что они подружились.

    Мальчики вернулись только ко второму завтраку. Они были голодны, веселы и очень довольны собой.

    — Это здорово, что нет гостей, — сказал Роджер, — Я боялся, что к тебе приедет целая орава и нам придется вести себя, как маленьким джентльменам.

    — Мне захотелось отдохнуть.

    Роджер вскинул на нее глаза.

    — Это будет тебе полезно, мамочка. У тебя ужасно утомленный вид.

    («Будь ты проклят! Нет, нельзя показывать, что мне неприятно. Благодарение богу, я умею играть».)

    Она весело рассмеялась.

    — Я провела бессонную ночь, раздумывая, что нам делать с твоими прыщиками.

    — Да, правда, они мне ужасно надоели. Том говорит, у него тоже были.

    Джулия взглянула на Тома. В теннисной рубашке с открытой шеей, растрепанный и с лицом, уже слегка тронутым загаром, он казался невероятно молодым. Он действительно выглядел не старше Роджера.

    — Зато у него нос облезет, — продолжал Роджер со смехом. — Ох и красив он тогда будет!

    Джулия почувствовала смутную тревогу. Ей казалось, что Том сбросил с себя несколько лет, так что он не только по возрасту стал сверстником Роджера. Они болтали всякий вздор. Они неимоверно много ели и выпивали огромные кружки пива. Майкл, как всегда воздержанный в еде и питье, забавлялся, глядя на них. Он радовался их молодости и веселому настроению. Он напоминал Джулии старого пса, который лежит на солнышке и тихонько ударяет хвостом о землю, любуясь на пару щенков, резвящихся возле него. Кофе пили на лужайке. Джулия любила сидеть там в тени и любоваться на реку. Том в своих длинных белых брюках был очень стройный и грациозный.

    — Выпил кофе? — спросил Роджер.

    — Да.

    — Тогда пошли на реку.

    Том бросил на Джулию беспокойный взгляд. Роджер заметил это.

    — О, все в порядке, о моих почтенных родителях можешь не заботиться, у них есть воскресные газеты. Мама подарила мне гоночную лодку.

    («Я должна сдержаться. Должна. Почему я была так глупа, подарила ему гоночную лодку!»)

    — Ладно, — сказала она со снисходительной улыбкой, — идите на реку, только не свалитесь в воду.

    — Ничего с нами не случится, если и свалимся. Мы вернемся к чаю. Папа, корт размечен? После чая мы будем играть в теннис.

    — Папа, вероятно, мог бы найти еще кого-нибудь, и вы играли бы вчетвером.

    — О, не беспокойся. Вдвоем играть гораздо интереснее, и это лучше для тренировки. — Роджер повернулся к Тому: — А ну, кто первый добежит до пристани?

    Том вскочил на ноги й помчался с Роджером вперегонки. Майкл взял газету и потянулся за очками.

    — Они хорошо спелись, правда?

    — Видимо, так.

    — Я боялся, что Роджеру будет здесь скучно. Хорошо, что у пего есть с кем проводить время.

    — Тебе не кажется, что Роджер немного бестактен?

    — Это ты насчет тенниса? Но, дорогая моя, мне действительно безразлично, буду я играть или нет. Вполне естественно, что мальчикам хочется играть вдвоем. С их точки зрения, я старик, и они думают, что я испорчу им игру. В конце концов, самое главное, чтобы им было весело..

    Джулии стало стыдно. Майкл надоедлив, скуповат, самодоволен, но какой он добрый и неэгоистичный! Он совсем лишен чувства зависти. Ему действительно приятно доставлять другим радость, лишь бы это не стоило денег. Она читала в его душе, как в открытой книге. Правда, его мысли всегда банальны, но зато у него никогда не бывает постыдных мыслей. И надо же было, чтобы он, обладая столькими достоинствами, так смертельно ей наскучил — есть с чего с ума сойти!

    — Я думаю, мой родной, — сказала она, — что ты как мужчина гораздо лучше, чем я как женщина.

    Он улыбнулся ей своей доброй, ласковой улыбкой и слегка покачал головой.

    — Нет, дорогая, у меня был редкостный профиль, но у тебя есть талант.

    Джулия засмеялась. Забавно все-таки иметь дело с человеком, который никогда не знает, о чем ты говоришь. Но что, собственно, имеется в виду, когда говорят, что актриса талантлива? Джулия часто спрашивала себя, чем она, в сущности, превзошла своих современниц. Она не пользуется мировой известностью кинозвезд; она попытала было счастья в кино, но не имела успеха: ее лицо, такое живое и выразительное на сцене, почему-то тускнело на экране, и после одной пробы она с одобрения Майкла стала отказываться от получаемых ею время от времени предложений. Столь независимая позиция послужила ей хорошей рекламой. Но Джулия не завидовала кинозвездам: они приходят и уходят, она остается. В свои свободные вечера она ходила смотреть ведущих актрис в других лондонских театрах. Она не скупилась на похвалы, и похвалы эти были вполне искренни. Подчас она так восхищалась чужой игрой, что не могла понять, почему люди поднимают такой шум вокруг нее. Она прекрасно знала, как высоко ее ценит публика, но была скромна в отношении себя. Нельзя сказать, чтобы она сознательно наблюдала людей, но, когда она бралась за новую роль, смутные воспоминания возникали в ее уме и оказывалось, что она, сама того не нодозревая, многое знает о женщине, которую ей предстоит играть. Ей очень помогало думать о ком-то, кого она знала либо только видела на улице или в обществе: из сочетания этих впечатлений с ее собственной индивидуальностью рождался образ, основанный на реальности, но обогащенный ее опытом, ее техникой, ее изумительным обаянием. Непосвященные могли думать, что она играет лишь те два-три часа, которые проводит на сцене, они не знали, что новый образ присутствует в ее сознании весь день, чем бы она ни занималась, какой бы внимательной ни казалась в разговоре. Ей часто представлялось, что в ней живут два человека: актриса, всеобщая любимица, элегантнейшая женщина Лондона — и это была всего лишь тень — и женщина, которую она играет по вечерам, — и это была реальность.

    «Шут его знает, что такое талант, — сказала она себе. — Я знаю одно: что отдала бы все на свете, чтобы мне стало восемнадцать лет».

    Однако она сознавала, что это неправда. Если бы была возможность снова начать сначала, воспользовалась бы она ею? Нет. Конечно, нет. Ведь что для нее всего дороже? Не популярность, или, если хотите, слава, не власть над зрителями и их неподдельная любовь, уж конечно, не деньги, которые все это ей дало; нет, сила, которую она в себе ощущает, полное владение мастерством — вот в чем счастье! Никто не мог сделать из роли того, что она. Порой она чувствовала себя богом.

    «И кроме того, — усмехнулась она, — Тома еще не было бы на свете».

    — Майкл, почему бы тебе не сдать квартиру над гаражами Тому? Он теперь аттестованный бухгалтер, не вечно же ему жить в одной комнате.

    — Это неплохая идея. Я поговорю с ним.

    — Ты сэкономишь плату агенту. Мы могли бы помочь Тому с меблировкой. У нас масса ненужных вещей. Пусть лучше он пользуется ими, чем они будут плесневеть на чердаке.

    Том и Роджер вернулись, проглотили все, что было подано к чаю, а потом играли в теннис, пока не стемнело. После обеда они играли в домино. Джулия в совершенстве провела роль еще очень молодой матери, с любовью взирающей на своего сына и его товарища. Она рано легла спать. На следующее утро, когда Джулия пила кофе в постели, Майкл вошел к ней в комнату.

    — Мальчишки уехали в Хантеркомб на гольф. Они хотят сыграть несколько партий и спрашивали, нужно ли вернуться к завтраку. Я сказал, что не обязательно.

    — Правду говоря, мне не особенно нравится, что Том превращает наш дом в гостиницу.

    — Ну что ты, дорогая, ведь они совсем еще дети. Помоему, пусть веселятся, сколько могут.

    Она не увидит Тома весь день — в шестом часу она должна ехать в Лондон, чтобы вовремя попасть в театр. Майклу, конечно, ничего не стоит относиться к этому с таким дурацким благодушием. Она была оскорблена. Ей захотелось плакать. Значит, он к ней совершенно равнодушен — это она думала уже о Томе, — а она-то решила, что сегодня все будет по-другому, не так, как вчера. Она проснулась с твердым намерением проявлять величайшую терпимость и примириться с положением вещей, но такой пощечины она не ожидала.

    Она уехала в город с яростью в сердце.

    Следующий день был немногим лучше. На гольф мальчики не поехали, но они играли в теннис. Их неугомонная деятельность раздражала Джулию. Тому в коротких штанах, с голыми ногами и в спортивной рубашке действительно нельзя было дать больше шестнадцати лет. Купаясь по три-четыре раза в день, он не мог сохранить свою ак11 М 3522 куратную прическу — его волосы, чуть просохнув, рассыпались непокорными кудрями. От этого он казался еще моложе, но как он был очарователен! Джулия изнывала. Н-и словом, ни взглядом он не выдавал, что он ее любовник; он обращался с нею так, словно она мать Роджера и не более того. Каждым своим замечанием, своим вежливым тоном, своей шаловливостью он давал ей почувствовать, что она принадлежит к старшему поколению. В его манере держаться не было п тени рыцарской учтивости, какую молодой человек мог бы проявлять к интересной женщине; это была снисходительная любезность, которую он мог бы выказывать незамужней тетке. Она не допустит, чтобы следующее воскресенье прошло так же, как это.

    Джулия связалась по телефону с несколькими друзьями. Денноранты с радостью приняли приглашение, Чарльз Тэмерли оказался в Хенли и тоже обещал приехать и привезти с собой сэра Мэйхью Брайенстона, министра финансов, у которого он гостил. Чтобы доставить ему и Деннорантам удовольствие — она знала, что аристократы, находясь среди тех, кого они считают богемой, любят встречаться не друг с другом, но с людьми искусства, — Джулия пригласила также Арчи Декстера, своего партнера по сцене, и его хорошенькую жену, выступавшую под своим девичьим именем Грэйс Хардвилл. Джулия не сомневалась, что при возможности потереться около маркиза и маркизы и послушать умные речи министра Том не укатит играть в гольф с Роджером и не проведет полдня на реке. В такой компании Роджер живо отодвинется в тень, снова, как ему и полагается, станет школьником, которого никто не замечает, а Том увидит, какой блестящей она может быть, если захочет. В предвкушении своего торжества Джулия стойко продержалась все оставшиеся до воскресенья дни. Она мало видела Роджера и Тома.

    Воскресенье прошло точно так, как она рассчитывала. Правда, она мало видела Тома, но Роджер видел его еще меньше. Том покорил Деннорантов — он объяснил им, как сократить сумму подоходного налога. Он почтительно прислушивался к разглагольствованиям министра о театре и к мнениям Арчи Декстера о политическом положении. Джулия была необыкновенно в ударе. После чая, когда теннисисты устали играть, Джулию уговорили (да она и не очень противилась) показать свои пародии на Глэдис Купер, Констанс Колльер и Герти Лоренс. А потом Джулия посекретничала с Арчи Декстером. После обеда, когда все сидели в гостиной, между ними вдруг, после нескольких слов обычной беседы, вспыхнула ссора, словно они были ревнивыми любовниками. В первый момент остальные не поняли, что это шутка, и, только когда их взаимные обвинения стали совсем уже скандальны и неприличны, раздался дружный хохот. Затем они сыграли импровизированную сценку, в которой подвыпивший джентльмен хочет подцепить на Джермин-стрит французскую шлюшку. Вслед за этим они, сохраняя полную серьезность, в то время как зрители надрывались от смеха, изобразили, как фру Альвинг в «Привидениях» пытается соблазнить пастора Мандерса. Закончили они сценой, которую частенько играли на вечерах, так что исполняли ее с блеском. Это была пьеса Чехова на английском языке, но в бурных объяснениях они произносили нечто звучавшее совершенно по-русски. Джулия проявила в этой сцене свой большой трагедийный талант, но, так как одновременно она придавала своим словам оттенок фарса, впечатление получалось невероятно забавное. Она вложила в игру свою подлинную муку и с присущим ей живым чувством юмора сама жё над ней посмеялась. Гости умирали со смеху, они держались за бока, они стонали. Джулия, пожалуй, никогда еще так хорошо не играла. Она играла для Тома и только для него.

    «Говорила же я, что подложу Роджеру свинью», — торжествовала она.

    Но когда она на другое утро сошла вниз, оказалось, что мальчики уехали играть в гольф. Майкл повез Деннорантов в город. Джулия почувствовала, что очень устала. Ей стоило большого труда быть веселой и разговорчивой, когда Том и Роджер вернулись к завтраку. Позднее все трое пошли на реку, но у Джулии было такое ощущение, что они позвали ее с собой не потому, что очень хотели, а потому, что не могли иначе. Она с горечью вспомнила, как радовалась отпуску Тома. Теперь она считала дни, оставшиеся до его конца. Когда она села в машину, увозившую ее в Лондон, у нее вырвался вздох облегчения. Она не сердилась на Тома, она была глубоко уязвлена; она не моглд себе простить, что так распустилась. Но, войдя в театр, она почувствовала, что сбросила с себя наваждение как дурной сон. Здесь, в своей уборной, она снова обрела власть над собой, повседневная жизнь отошла далеко, показалась бледной и незначительной. Все пустяки, если ей доступно это освобождение.

    Так прошла неделя. Майкл, Роджер и Том наслаждались жизнью. Они купались, они играли в теннис, они играли в гольф, они торчали на реке. Оставалось всего четыре дня. Оставалось всего три дня.

    «Теперь уж я вытерплю. Все будет по-другому, когда мы возвратимся в Лондон. Нельзя показывать, как я несчастна. Нужно делать вид, будто все в порядке».

    Тому нужно было вернуться в город ранним поездом в понедельник. В воскресенье Декстеры, у которых был загородный дом в Борн-Энд, пригласили их всех к завтраку. Они решили ехать на катере. Теперь, когда отпуск Тома почти кончился, Джулия была рада, что ни разу ничем не выдала своего раздражения. Она была уверена, что Том и представления не имеет, какую причинил ей боль. В конце концов она должна быть терпимой, ведь он только мальчик и, если говорить начистоту, она ему в матери годится. Глупо, что она им увлеклась, но это так, и она ничего не может с собой поделать; она ведь с самого начала внушала себе, что он не должен чувствовать, будто она предъявляет на него какие-то права. В воскресенье к обеду никого не будет. Ей хотелось бы хоть в последний вечер иметь Тома для себя одной; это невозможно, но они по крайней мере смогут погулять вдвоем по саду.

    «Интересно, заметил ли он, что ни разу не поцеловал меня, с тех пор как приехал сюда?»

    Общество у Декстеров собралось артистическое. Все было очень весело, немного легкомысленно и бесшабашно. Джулия получила большое удовольствие, но в семь часов без сожаления собралась уезжать. Она пылко благодарила хозяев за прелестный прием, когда к ней подошел Роджер.

    — Послушай, мама, тут целая компания едет в Мэйденхед обедать и потанцевать, и они зовут нас с Томом. Ты ведь не против?

    Она бросила на него беспомощный взгляд. Она не могла придумать, что сказать.

    — Будет колоссально весело. Том ужасно хочет ехать.

    У нее упало сердце. Ей стоило величайшего труда не устроить сцену. Но она сдержалась.

    — Хорошо, дружок. Только не оставайтесь слишком поздно. Помните, что Тому нужно завтра встать с петухами.

    Том подошел и услышал ее последние слова.

    — Вы действительно не против? — спросил он.

    — Конечно, нет. Желаю вам хорошо повеселиться. полны ненависти.

    — Я, правду говоря, рад, что мальчики сбежали, — сказал Майкл, когда они сели в катер. — Мы с тобой так давно не проводили вечер вдвоем.

    Она стиснула кулаки, чтобы не крикнуть: «Придержи свой дурацкий язык!» Глухая злоба клокотала в ней. Это была последняя капля. Две недели Том пренебрегал ею, он даже не выказывал ей элементарной учтивости, а она проявила ангельское терпение. Всякая другая женщина сказала бы ему, что если он не умеет вести себя прилично, то пусть убирается вон. Эгоистичен, туп и вульгарен — вот он каков. Она чуть ли не жалела, что он завтра уезжает и она будет лишена удовольствия выгнать его. Ничтожество, какой-то клерк — и смеет так обращаться с нею! И хотя бы малейшее чувство благодарности! Ведь даже за костюм, который на нем, уплатила она. Она с ним расквитается, черт возьми! Да, и она знает, как это сделать. Она знает его самое чувствительное место и как всего больнее уязвить его. Это ему не понравится! Обдумывая свой план, Джулия почувствовала некоторое облегчение. Ей захотелось сразу же осуществить его, и, как только они добрались домой, она поднялась в свою комнату. Достала из сумочки четыре фунтовые бумажки и одну десятишиллинговую. И написала короткое письмецо:

    «Милый Том, прилагаю деньги для ваших чаевых, так как утром не увижу вас. Дайте три фунта лакею, фунт горничной, которая вас обслуживала, и десять шиллингов шоферу.

    Джулия».

    Она послала за Иви и распорядилась, чтобы письмо было передано Тому горничной, которая будет его будить. Спускаясь в столовую, она чувствовала себя гораздо лучше. За столом она оживленно болтала с Майклом, а после обеда они поиграли в безик. Думай она хоть целую неделю, она и то не придумала бы для Тома ничего более унизительного!

    XIII

    Джулия проснулась только в двенадцатом часу. Среди ее писем было одно, не присланное по почте. Она узнала аккуратный бухгалтерский почерк Тома и вскрыла его. В конверте не было ничего, кроме четырех фунтовых бумажек и одной десятишиллинговой. Она почувствовала легкую дурноту. Она не совсем ясно представляла себе, какого ответа ждала на свое высокомерное письмо и унизительный подарок. Но ей не приходило в голову, что Том вернет его. Ее охватила тревога: она хотела обидеть его, но теперь испугалась, что хватила через край.

    — Надеюсь, он все же дал прислуге на чай, — пробормотала она, чтобы заглушить свое беспокойство. Она пожала плечами. — Обойдется. Ему не вредно узнать, что я не такая уж овечка.

    Но весь день она была задумчива. Когда она приехала в театр, ее там ждал пакет. Едва взглянув на адрес, она уже знала, что в нем находится. Иви спросила, развернуть ли.

    — Нет.

    Но как только Джулия осталась одна, она сама развернула бумагу. Да, вот оно: запонки, и жилетные пуговицы, жемчужная булавка и часы и портсигар, которым Том так гордился. Все, что она когда-либо ему дарила. Но никакого письма. Ни слова объяснения. Сердце у нее упало, и она почувствовала, что дрожит.

    «Какая я несусветная дура. Почему у меня не хватило выдержки?»

    Теперь сердце билось так, что было больно. Она не может выйти на сцену с этой мукой, она будет играть безобразно; во что бы то ни стало она должна поговорить с ним. В подъезде его дома был телефон с отводными трубками у жильцов. Она позвонила ему. К счастью, он оказался дома.

    — Том!

    — Да?

    Он ответил не сразу, и его голос звучал сердито.

    — Что это значит? Почему вы послали мне все эти вещи?

    — Вы получили утром деньги?

    — Да. Я ничего не могла понять. Я вас чем-нибудь обидела?

    — О нет, — сказал он. — Я люблю, чтобы со мной обращались, как с альфонсом. Я люблю, чтобы мне бросали в лицо, что даже чаевые платят за меня. Странно еще, что вы не послали мне деньги на проезд обратно в Лондон в третьем классе.

    Хотя Джулию грызла нестерпимая тревога, так что ей даже говорить было трудно, его бессмысленная ирония позабавила ее. Глупый все же мальчишка.

    — Но не могли же вы вообразить, что я хотела оскорбить вас. Вы достаточно меня знаете — я никогда бы этого не сделала. Это какое-то скверное недоразумение. Зайдите за мной после спектакля, и мы во всем разберемся. Я уверена, что смогу вам все объяснить.

    — Я сегодня обедаю у своих и останусь там ночевать.

    — Тогда завтра.

    — Я считаю, что гораздо лучше нам больше не встречаться.

    Джулию била лихорадка.

    — Но я люблю вас, Том. Я люблю вас. Дайте мне повидать вас еще раз, и тогда, если вы все еще будете на меня сердиться, мы простимся.

    Долгая пауза, потом он сказал:

    — Хорошо. Я приду в среду после дневного спектакля.

    — Не думайте обо мне дурно, Том.

    Джулия положила трубку. Во всяком случае, он придет. Она снова завернула возвращенные им вещи и спрятала их там, где Иви не могла их найти. Она разделась, набросила старый розовый халат и начала гримироваться. Она была недовольна собой: впервые она ему сказала, что любит его. Ее злило, что пришлось унизиться, умолять его прийти к ней. До сих пор Том всегда искал ее общества. Не так уж приятно сознавать, что они поменялись ролями.

    В среду Джулия очень плохо играла в дневном спектакле. Наступившая жара отразилась на сборах, публика реагировала вяло. Джулии было все равно. Тревога и страх так терзали ее, что ей не было дела до того, как идет спектакль. («И вообще, зачем их черт носит в театр в такую жару!») Она была рада, когда кончилось последнее действие.

    — Я жду мистера Феннелла, — сказала она Иви. — Пока он здесь, я не хочу, чтобы мне мешали.

    Иви не ответила. Джулия взглянула на нее и увидела, что она свирепо нахмурилась.

    («А ну ее к черту! Пусть думает, что хочет».)

    Пора ему быть здесь. Уже начало шестого. Он не может не прийти, в конце концов, он обещал. Она надела халат, не тот, в котором гримировалась, а мужской, из фиолетового шелка. Сняв театральный грим, Джулия не стала краситься, только чуть подвела синим глаза. У нее была гладкая матовая кожа, и без румян и помады она выглядела болезненно бледной. Мужской халат придавал ей вид хрупкий, беззащитный и в то же время храбрый. Ее сердце сжималось, ей было очень тревожно, но, взглянув на себя в зеркало, она пробормотала: «Мими в последнем акте «Богемы». Почти невольно она раза два кашлянула чахоточным кашлем. Погасив яркую лампу на туалете, она легла на диван. Вскоре раздался стук в дверь, и Иви доложила о мистере Феннелле. Джулия протянула ему тонкую белую руку.

    — Вы должны мне сказать, за что вы на меня сердитесь, — проговорила она очень тихо.

    Голос у нее немного дрожал, но это получилось вполне естественно.

    — Нет смысла возвращаться к этому. Я хотел сказать вам одно: к сожалению, я не смогу сразу отдать те двести фунтов, что я вам должен. Мне страшно неприятно просить вас об отсрочке, но я ничего не могу поделать.

    Приподнявшись на диване, она села и положила обе руки на свое истерзанное сердце.

    — Я ничего не понимаю. Я две ночи не спала, все думала. Мне казалось, что я сойду с ума. Я старалась понять. Но не могу. Не могу.

    («В какой пьесе я это говорила?»)

    — О нет, можете, вы прекрасно все понимаете. Вы рассердились на меня и хотели мне отомстить. И вам это удалось. Вы мне здорово отомстили. Вы не могли яснее выразить свое презрение.

    — Но за что мне было вам мстить? За что мне сердиться на вас?

    — За то, что к отправился с Роджером в Мэйденхед на вечеринку, а вы хотели, чтобы я поехал с вами домой.

    — Но ведь я сказала, чтобы вы ехали. Я пожелала вам веселиться. Мне так хотелось, чтобы вы хорошо провели время.

    — Тогда почему вы мне послали деньги и написали письмо? Это было так оскорбительно.

    Голос Джулии срывался. Ее нижняя губа задрожала, и странно трогательно было видеть, как она не может совладать со своим лицом. Том в замешательстве отвернулся.

    — Для меня невыносима была мысль, что вам придется выбросить свои деньги на чаевые. Я знаю, вы не бог весть как богаты, а вы и так уж много потратили на гольф. Я ненавижу, когда женщины бывают где-нибудь с молодыми людьми и позволяют им платить за все. Это так неделикатно. Я сделала для вас то же, что сделала бы для Роджера. Мне в голову не пришло, что вы можете обидеться.

    — Поклянитесь.

    — Клянусь. Боже мой, возможно ли, что после стольких месяцев вы меня все еще не знаете? Если бы то, что вы думаете, было правдой, какой я была бы низкой, жестокой, презренной женщиной, какой подлой, какой бессердечной дрянью! Неужели вы так обо мне думаете?

    — Это не имеет значения. Все равно я не должен был принимать от вас ценные подарки и брать у вас деньги в долг. Это поставило меня в гнусное положение. Почему я решил, что вы меня презираете? Да потому, что не могу отделаться от чувства, что вы имеете на это право.

    Она глубоко вздохнула.

    — Вы меня совсем не любите. Вот что это значит.

    — Это несправедливо.

    — Вы для меня все на свете. Вы это знаете. Я так одинока, и дружба с вами для меня очень много значила. Я окружена льстецами и прихлебателями, а вы, я знаю, были бескорыстны. Я чувствовала, что могу положиться на вас. Я так любила бывать с вами. Вы единственный, с кем я могу быть вполне сама собой. Неужели вы не понимаете, как мне было приятно немножко помогать вам? Не ради вас, а ради себя я делала вам маленькие подарки: для меня это было таким счастьем — видеть, что вы носите вещицы, которые я вам дарила. Если бы я для вас вообще что-то значила, то они не унизили бы вас, а, наоборот, вы были бы растроганы тем, что чем-то мне обязаны.

    Она снова вскинула на него глаза. Ей всегда было легко заплакать, а теперь она и в самом деле была так несчастна, что ей даже не пришлось стараться. Том еще никогда не видел ее плачущей. Она могла плакать не всхлипывая, широко раскрыв свои чудесные темные глаза, с застывшим лицом — по нему текли большие тяжелые слезы. И ее спокойствие, трагическая неподвижность ее фигуры — все это страшно волновало. Ей не приходилось так плакать с тех пор, как она играла в «Раненом сердце». Она не смотрела на Тома, она смотрела прямо перед собой, она действительно страдала... Но что это? Другой человек, шивший в ней, знал, что она делает, он тоже переживал ее горе, но в то же время наблюдал за тем, как оно проявлялось. Она увидела, как Том побледнел. Почувствовала, как внезапная боль пронизала все его существо, почувствовала, что он не в силах вынести ее безмерную муку.

    — Джулия!

    В его голосе прозвучало рыдание. Она медленно обратила на него свои полные слез глаза. То была не плачущая женщина, то была вся скорбь человеческого рода, безграничное, безутешное горе, которое есть удел человека. Он бросился на колени и схватил ее в объятия. Он был потрясен.

    — Родная, родная...

    Увидев ее четверть часа спустя спокойной, веселой, немного раскрасневшейся, никто бы не подумал, что она только что пережила такую бурю эмоций. Они выпили виски с содовой и выкурили по сигарете, глядя друг на друга влюбленными глазами.

    «Он прелестный мальчонка», — думала она.

    Ей захотелось доставить ему удовольствие.

    — Сегодня в театре будут герцог и герцогиня Рикби, после спектакля мы поедем в «Савой» ужинать. Может, присоединитесь к нам? Мне очень нужен четвертый за столом.

    — Если вы этого хотите, я, конечно, поеду.

    По его зардевшемуся лицу она поняла, как он счастлив познакомиться с такими знатными персонами. Она не стала ему говорить, что эти Рикби пошли бы куда угодно за бесплатный ужин. Том взял назад свои подарки, — немного робея, но все же взял. Когда он ушел, Джулия села к туалету и внимательно себя разглядывала.

    — Слава богу, что у меня веки не опухают от слез. — Она их немного помассировала. — Какие все-таки мужчины болваны!

    Она была счастлива. Все хорошо. Он к ней вернулся. Но где-то в ее подсознании — или в глубине ее души — шевелилось еле ощутимое чувство презрения к Тому за то, что он такой безнадежный глупец.

    XIV

    Их ссора, странным образом уничтожив барьер между ними, еще больше их сблизила. Когда Джулия снова заговорила о квартире, Том оказал меньше сопротивления, чем она ожидала. После их примирения, взяв назад подарки и согласившись забыть о долге, он словно отбросил все свои колебания. Они много веселились, обставляя квартиру. У Джулии был свой ключ, и она иногда приходила туда и сидела одна в маленькой гостиной, ожидая его прихода из конторы. Два'-три раза в неделю они ужинали где-нибудь и танцевали, а затем на такси возвращались в квартирку Тома. Джулия провела счастливую осень. Новая постановка имела шумный успех. Она чувствовала себя молодой и легкой. Роджер должен был приехать домой на рождество, но только на две недели — потом он уезжал в Вену. Джулия готова была к тому, что он монополизирует Тома, и твердо решила не огорчаться этим. Она теперь крепко привязала Тома к себе. Ему льстило, что он ее любовник, это придавало ему уверенности в себе, и ему нравилось быть на короткой ноге со многими более или менее знатными людьми, которых он, как-никак, знал только благодаря ей.

    Репутация Джулии была столь безупречна, что она считала вполне безопасным показываться с Томом в общественных местах. Раньше она не бывала в ночных клубах, а теперь получала от этого большое удовольствие; и хотя никто лучше нее не знал, что, где бы она ни появлялась, на нее будут глазеть, она ни разу не подумала, что такая перемена в ее привычках должна вызвать толки. Имея за плечами двадцать лет супружеской верности, Джулия была убеждена, что никто не вообразит, будто у нее связь с мальчиком, который по годам мог бы быть ее сыном. Ей не приходило в голову, что Том, возможно, не всегда достаточно скромен. Ей не приходило в голову, что, когда они танцуют, ее глаза выдают ее. Она считала свое положение настолько исключительным, что ей не приходило в голову, что в конце концов о ней пошли сплетни.

    Когда эти сплетни достигли ушей Долли де Фрис, она рассмеялась. Она отлично знала, что единственные мужчины в жизни Джулии — это Майкл и Чарльз Тэмерли. Но все же чудно было, что Джулия, долгие годы бывшая столь осторожной, вдруг начала по три-четыре раза в неделю посещать ночные клубы. У Долли было много знакомых в театральных кругах, и она стала наводить справки. То, что она услышала, ей очень не понравилось. Она не знала, что и думать. Одно было ясно — Джулия, конечно, понятия не имеет о том, что про нее говорят, и кто-то должен ей раскрыть глаза. Не она, конечно, у нее не хватило бы смелости. Однако что-то сделать нужно. Долли с тревогой размышляла об этом недели две; она пыталась посмотреть на это исключительно с точки зрения карьеры Джулии и наконец пришла к выводу, что с нею должен поговорить Майкл. Долли никогда не любила Майкла, но он, как-никак, муж Джулии, и ее долг сказать ему хотя бы столько, чтобы заставить положить конец тому, что происходит.

    XV

    Майкл гордился своим чувством юмора. В первое же воскресенье после беседы с Долли он заглянул в комнату Джулии в то время, как она одевалась. Они собирались пораньше пообедать и отправиться в кино.

    — Кто сегодня будет, кроме Чарльза? — спросил он.

    — Второй женщины не нашлось. Я позвала Тома.

    — Хорошо. Я как раз хотел его видеть.

    Он ухмыльнулся при мысли о шутке, которую затеял сыграть.

    Чарльз и Том пришли вместе. Том в первый раз надел новую визитку, и они с Джулией обменялись мимолетным взглядом — довольным с его стороны и одобрительным с ее.

    — Ну-с, молодой человек, — сказал Майкл, бодро потирая руки, — знаете ли вы, что я о вас слышал? Я слышал, что вы компрометируете мою жену.

    Том испуганно вскинул глаза и залился краской. Привычка краснеть страшно его угнетала, но он не мог от нее отделаться.

    — О дорогой мой, — вскрикнула Джулия весело. — Как чудесно! Я всю жизнь добивалась, чтобы кто-нибудь меня скомпрометировал. Кто тебе сказал, Майкл?

    — Сорока на хвосте принесла, — ответил он лукаво. — Так вот, наш молодой повеса, оказывается, водил Джулию в ночные клубы в то время, когда она должна была быть в постели и крепко спать.

    Джулия захлебнулась от восторга.

    — Ну как, Том, будем все отрицать или отбросим стыд и признаемся?

    — Так вот, я скажу вам, что я ответил сороке, — перебил ее Майкл. — Я ответил ей, что лишь бы Джулия не заставляла меня ходить с ней в ночные клубы...

    Джулия перестала его слушать. Долли! — решила она и наградила ее мысленно самыми нелестными эпитетами.

    Позднее, в кино, Джулия сидела рядом с Томом, как она и собиралась, и держала его за руку, но рука его казалась странно безжизненной. Точно рыбий плавник. Она догадывалась, что он очень смущен словами Майкла. Она размышляла о том, что, собственно, Долли могла сказать Майклу? Надо бы это выяснить. Майкла спрашивать нельзя — он может подумать, что она придает этому какое-то значение; нужно выведать все у самой Долли.

    Вечер в кино прошел для Джулии не так приятно, как она ожидала.

    XVI

    На другой день Джулия позвонила Долли по телефону.

    — Дорогая моя, я вас целую вечность не видала. Слушайте, завтра приезжает Роджер. Вы ведь знаете, он больше не вернется в Итон. Я утром пошлю за ним машину, а вы приезжайте к завтраку. Не званый завтрак — только вы и я, Майкл и Роджер.

    — Я завтра уже приглашена на завтрак.

    За двадцать лет Долли никогда еще не бывала занята, если Джулия ее о чем-нибудь просила. Голос на другом конце провода звучал враждебно.

    — Долли, как вы можете быть такой недоброй? Роджер будет страшно огорчен. Кроме того, я хочу вас видеть. Мы так давно не виделись, я безумно соскучилась.

    Никто не умел убеждать лучше, чем Джулия, когда ей этого хотелось. Наступило минутное молчание, и Джулия поняла, что Долли борется со своими оскорбленными чувствами.

    — Хорошо, дорогая, я постараюсь.

    — Душенька! — Но, положив трубку, Джулия процедила сквозь зубы: — Старая корова!

    После завтрака она позвала Долли в свою комнату. Она любовно обняла Долли за широченную талию и повела ее наверх. Некоторое время они болтали о всяких пустяках: о платьях и прислуге, косметике и общих знакомых; затем Джулия, опершись на локоть, посмотрела на Долли доверчивыми глазами.

    — Долли, я хочу кое о чем поговорить с вами. Мне нужен совет, а вы единственный человек на свете, кого я послушалась бы. Я знаю,что могу вам верить. Обо мне, оказывается, ходят довольно неприятные слухи. Кто-то был у Майкла и сказал ему, будто люди судачат про меня и бедного Тома Феннелла.

    Ее глаза по-прежнему сохраняли чарующее и трогательное выражение, против которого Долли, как она знала, не могла устоять.

    — Кто сказал Майклу?

    — Понятия не имею. Он не хочет говорить. Вы ведь его знаете — решит, что он безупречный джентльмен, и кончено.

    Она спросила себя, показалось ли ей или на самом деле лицо Долли стало менее напряженным.

    — Я хочу знать правду, Долли.

    — Я так рада, что вы .спросили меня об этом, дорогая. Вам известно, как я ненавижу вмешиваться в чужие дела, и, если бы вы сами не заговорили, ничто не заставило бы меня упомянуть об этом.

    — Дорогаямоя,еслия незнаю, что вы мне верный друг, то кто знает?

    Долли скинула туфли и тяжело опустилась в кресло.

    — Вы не представляете себе, как зловредны люди. Вы всегда вели такой спокойный, размеренный образ жизни. Вы так редко куда-нибудь ходили, а если ходили, то всегда с Майклом или с Чарльзом Тэмерли. Чарльз — другое дело; разумеется, все знают, что он ваш давнишний поклонник. И конечно, должно показаться странным, что вы вдруг начинаете бегать по всяким увеселительным местам с клерком фирмы, ведущей вашу бухгалтерию.

    — Это не совсем так. Его отец купил ему долю в фирме, и теперь он младший компаньон.

    — Да, и получает четыреста фунтов в год.

    — Откуда вы знаете? — быстро спросила Джулия.

    — Один из старших компаньонов сказал мне. По меньшей мере странно, что на эти деньги он может снимать квартиру, одеваться так, как он одевается, и возить кого-то в ночные клубы.

    — Ие знаю, может быть, ему помогает отец.

    — Его отец — мелкий адвокат. Совершенно ясно, что если он купил ему пай в фирме, то не может еще и давать ему денег.

    — Но не думаете же вы, что он у меня на содержании?

    — Я ничего не думаю, дорогая. Другие думают.

    Джулии не понравились ни слова Долли, ни ее тон.

    Но она и виду не подала, что неприятно задета.

    — Это просто глупо. Он гораздо больше друг Роджера, чем мой. Правда, я кое-куда с ним ходила — очень уж я засиделась в последнее время. Мне надоело только и делать, что ездить в теаДр и следить за собой. Это не жизнь. Мне казалось, что обо мне уж никак нельзя подумать, будто я способна завести интрижку с мальчиком моложе меня на двадцать лет.

    — Двадцать пять, — поправила ее Долли, — Мне тоже так казалось. К сожалению, он не очень скромен.

    — Что вы хотите этим сказать?

    — Ну вот, например, он говорил Эвис Крайтон, что устроит ей роль в вашей новой пьесе.

    — Кто это Эвис Крайтон?

    — О, это одна молодая актриса. Хорошенькая, как картинка, я с ней знакома.

    — Он просто глупый мальчишка. Он, наверно, решил, что сможет уговорить Майкла.

    — Он говорит, вы сделаете для него все, что он пожелает. Уверяет, что вы у него на поводу.

    К счастью, Джулия была хорошая актриса. На мгновение у нее замерло сердце. Как он смел говорить такие вещи? Болван. Чертов болван. Но, точас же овладев собой, она беспечно расхохоталась.

    — Какая чепуха! Не верю ни одному слову. Не думаете же вы, что он мой любовник?

    — Но тогда я единственная, кто так не думает.

    — А вы думаете?

    Секунду Долли не отвечала. Они не отрываясь смотрели друг на друга, сердца их были полны ненависти, но Джулия продолжала улыбаться.

    — Если вы дадите мне честное слово, что это не так, я вам, конечно, поверю.

    Джулия заговорила тихим, торжественным голосом. В нем звучала неподдельная искренность.

    — Я никогда не лгала вам, Долли, и не собираюсь начинать, слишком я для этого стара. Даю вам честное слово, что Том всегда был для меня только друг и ничего больше.

    — Вы сняли огромную тяжесть с моей души.

    Джулия знала, что Долли ей не верит, и Долли не сомневалась, что Джулия это знает. Она продолжала:

    — Но в таком случае ради вас самой, Джулия, дорогая, будьте благоразумны. Бросьте его.

    — О, этого я не могу сделать. Это означало бы признать, что все сплетни обо мне правда. В конце концов, моя совесть чиста. Мне нечего стыдиться.

    Долли сунула ноги в туфли и, достав из сумочки губную помаду, стала подкрашивать губы.

    — Что ж, дорогая, вы не маленькая, сами знаете, что делаете.

    Они расстались довольно холодно.

    Но некоторые слова Долли больно уязвили Джулию. Они не давали ей покоя. Она пользовалась репутацией безупречно добродетельной женщины, которой не может коснуться жало клеветы; теперь выходило, что ее репутация — тюрьма, которую она сама себе построила. Но тут еще кое-что похуже. Какое право имел Том сказать, что она у него на поводу? Следовало бы потребовать у него объяснения. Но какой в этом прок? Он все будет отрицать. Единственное, что остается, — это ничего не говорить; дело зашло слишком далеко, нужно со всем мириться. Нечего скрывать от себя правду, он ее не любит; он ее любовник, потому что это льстит его самолюбию, потому что ему нравится жизнь, которую он ведет благодаря ей, и потому что связь с нею дает ему какое-то положение.

    Как ни странно, когда она заглядывала себе в душу, ей казалось, что оскорбление нанесено не женщине Джулии Ламберт — о себе она мало заботилась, — но актрисе Джулии Ламберт, и это было очень больно. Она часто ощущала, что ее талант — гениальность, как писали критики, но это звучало слишком громко, ее дарование — это вовсе не она сама, даже не часть ее, а что-то существующее вне ее и только выражающее себя через нее, женщину по имени Джулия Ламберт. Ее дарование не имело ни возраста, ни формы. Это был дух, играющий на ее теле, как скрипач играет на скрипке. Обида, нанесенная ее таланту, — вот что ее терзало.

    Она взглянула на часы. Том часто возвращался из конторы вскоре после пяти. Она томилась по нем — в его объятиях покой, когда она с ним, все остальное пустяки. Она набрала номер его телефона.

    — Хелло? Да? Кто это?

    Джулия в ужасе прижала трубку к виску — это был голос Роджера. Она положила трубку.

    XVII

    Пока Роджер был в Лондоне, Джулия мало видела Тома. Она не спрашивала Роджера, что они делали, когда вместе уходили по вечерам, она не хотела ничего знать, она заставляла себя не думать об этом и, чтобы отвлечься от своих мыслей, бывала как можно больше в обществе. И как всегда, у нее оставался театр; стоило ей попасть туда, и затихала тоска, унижение, ревность. Она испытывала чувство торжества от сознания, что в ее банках с гримом заключена другая личность, которой не может коснуться никакое человеческое горе. Пока у нее есть это убежище, она все может вынести.

    В тот день, когда уехал Роджер, Том позвонил ей из своей конторы.

    Джулия была готова и ждала, когда он вошел к ней в уборную. Она сильно нервничала. При виде ее он весь просиял и, когда Иви на минуту вышла из комнаты, схватил ее в объятия и нежно поцеловал.

    — Это для меня как лекарство, — засмеялся он.

    Глядя на него, такого юного и свежего, такого веселого, трудно было поверить, что он ее обманывает. Очевидно, он даже не заметил, что в продолжение двух с половиной недель они почти не видались.

    («О боже, если бы я только могла послать его ко всем чертям!»)

    Но она взглянула на него с веселой улыбкой.

    — Куда мы пойдем?

    — Я заказал столик у Куэга. У них новый номер в программе, американский фокусник, просто чудо.

    За ужином она оживленно болтала. Она рассказала ему о приемах и о театральных встречах, так что казалось, что они не встречались исключительно из-за ее занятости. Ее неприятно уязвило, что он принимает это как нечто совершенно естественное. Он рад ее видеть — это ясно, ему интересно узнать, что она делала, каких людей встречала; но ясно и то, что он не скучал по ней. Чтобы послушать, что он скажет, она сообщила ему, что получила приглашение отправиться с их пьесой в Нью-Йорк. Сказала и об условиях, которые ей предложили.

    — Но это потрясающе! — воскликнул он, и глаза его заблестели, — И никакого риска, а скорее всего, вы сорвете изрядный куш.

    — Плохо то, что мне не хочется уезжать из Лондона.

    — Но почему? Я думал, вы просто ухватитесь за это предложение.

    — Пьеса вполне может продержаться все лето. Кроме того, к не очень люблю чужих людей. Я привязана к моим друзьям.

    — По-моему, это неразумно. Ваши друзья прекрасно обойдутся без вас. А вы великолепно проведете время в Нью-Йорке.

    Ее веселый смех был очень убедителен.

    — Можно подумать, что вы жаждете от меня отделаться.

    — Мне вас, конечно, дьявольски будет недоставать. Но ведь это только на несколько месяцев. Если бы мне представился такой случай, я ухватился бы за него обеими руками.

    Когда они кончили ужинать и швейцар вызвал такси, Том дал адрес своей квартиры, как будто само собой разумелось, что они поедут туда. В такси он обнял ее и стал целовать, а позднее, когда она лежала в его объятиях на узкой кровати, она почувствовала, что все муки, пережитые ею в последние две недели, не слишком дорогая цена за радостный покой, наполнивший ее сердце.

    Примерно через неделю Майкл упомянул об Эвис Крайтон.

    — Говорят, она очень хороша. Она леди и все такое. Ее отец военный. Я подумал, не подойдет ли она для роли Хонор.

    — От кого ты слышал о ней?

    — От Тома. Он с ней знаком; говорят, что онаспособная. Играет в воскресном вечернем спектакле. В будущее воскресенье. Том считает, что, может быть, стоит пойти посмотреть ее.

    — Ну что же, пойди.

    — Я хотел поехать з Сэндуич играть в гольф. Тебе не очень скучно покажется сходить вместо меня? Том пойдет с тобой.

    Сердце Джулии неистово забилось.

    — Разумеется, я пойду.

    Она позвонила Тому и пригласила его к себе пообедать перед театром. Он явился, когда она еще не была готова. Она заметила, что он нервничает. Он волновался и сгорал от нетерпения.

    — Начало ровно в восемь, — сказал он. — Я ненавижу опаздывать в театр.

    Его нетерпение раскрыло ей все, что она хотела знать. Она не спеша допивала коктейль.

    — Как зовут эту актрису, которую мы идем смотреть? — спросила она.

    — Эвис Крайтон. Мне ужасно интересно, что вы о ней скажете. Я считаю, что она прямо находка. Она знает, что вы сегодня будете, и страшно волнуется, но я уверил ее, что волноваться нечего.

    За обедом Том все время поглядывал на часы. Джулия разыгрывала светскую даму. Она болтала о том, о сем и заметила, что он едва слушает ее. При первой возможное!и он снова перевел разговор на Эвис Крайтон.

    — Я, конечно, ничего ей не сказал, но думаю, что она подходит для роли Хонор. — Том читал «В наши дни», как и все другиепьесы, в которых Джулии предстояло играть. — Она была бы очень хороша в этой роли, я в этом убежден.

    — Вот как? Я сегодня получила длинное письмо от Роджера. Он, видимо, прекрасно проводит время в Вене.

    Том слушал без всякого интереса. Он снова взглянул на часы. Когда подали кофе, Джулия заявила, что его невозможно пить, и велела заварить другой.

    — О Джулия, не стоит. Мы опоздаем.

    — Что ж такого, если мы и опоздаем на несколько минут.

    Его голос звучал страдальчески.

    — Я обещал, что мы придем вовремя. У нее очень хорошая сцена почти что в самом начале.

    — Мне очень жаль, но сперва я все же выпью кофе.

    Они приехали в театр за две минуты до поднятия занавеса, и, когда Джулия вошла в зал, раздался взрыв аплодисментов. Извиняясь, что беспокоит соседей, она пробралась на свое место в первых рядах кресел. Легкой улыбкой она благодарила за аплодисменты, которыми публика приветствовала ее безупречно рассчитанное появление, но опущенные глаза скромно отказывались признать, что они могли иметь какое-либо отношение к ней.

    Поднялся занавес, и после короткой сцены появились две девушки, одна очень хорошенькая и молодая, другая значительно старше и некрасивая. Джулия повернулась к Тому и спросила шепотом:

    — Которая из них Эвис Крайтон — молодая или старая?

    — Молодая.

    — Ах да, конечно.

    Она взглянула на него. Хмурого выражения как не бывало. Джулия перевела глаза на сцену. Эвис Крайтон была, бесспорно, красива — с прелестными золотистыми волосами, голубоглазая, с прямым носиком, но Джулии этот тип не нравился.

    «Бесцветна, — сказала она себе. — Хористочка».

    Несколько минут она следила за ее игрой. Следила внимательно, но затем с легким вздохом откинулась на спинку кресла.

    «Ни к черту», — решила она.

    Когда занавес упал, Том стремительно повернулся к ней.

    — Как вы ее находите?

    — Хорошенькая, как картинка.

    — Это я знаю. Но ее игра?

    — Да, она способная.

    — Хорошо, если бы вы прошли к ней и сами ей это сказали. Это страшно приободрило бы ее.

    — Я?

    Он не понимал, чего просит. Чтобы она, Джулия Ламберт, пошла за кулисы поздравить какую-то актрисочку — это было неслыханно.

    — Я обещал, что приведу вас после второго акта. Будьте другом, Джулия. Это так ее обрадует.

    («Дурак, проклятый дурак. Ладно уж, доведу это до конца».)

    — Ну что ж, с удовольствием, если вы считаете, что это для нее так много значит.

    Когда они выходили из уборной, Джулия поймала вопросительный взгляд, который Эвис бросила на Тома. Джулия была уверена, что он едва заметно покачал головой. Чувства ее были сейчас обострены до крайности, и она перевела этот немой диалог на слова:

    « — Придете потом ужинать?

    — Да не могу, черт его дери, нужно проводить ее домой».

    Когда пьеса окончилась, Том спросил, куда она хотела бы поехать ужинать.

    — Поедем домой и поболтаем, — сказала Джулия.

    — Вы имеете в виду Стэнхоп-плейс?

    — Да.

    — Хорошо.

    Она почувствовала, какое облегчение ему доставила тем, что не захотела ехать к нему. В машине он все время молчал, и она знала, что он злится, потому что пришлось поехать с нею. Она догадывалась, что кто-то, очевидно, устраивает ужин, где будет Эвис Крайтон, и ему тоже хотелось там быть. В доме было темно и пусто.

    — Принесите виски в гостиную. Я зажгу там свет.

    Когда он поднялся наверх, Джулия пудрила лицо перед зеркалом, и она продолжала пудриться, пока он не налил виски и не сел. Тогда она повернулась, взяла стакан с виски и села в кресло напротив него. Он избегал ее взгляда, и его лицо снова приняло хмурое выражение. Момент был решающий. Некоторое время они молчали. Сердце Джулии болезненно билось, но наконец она заставила себя заговорить.

    — Знаете, что мне кажется? Мне кажется, что вы влюблены в нее без памяти. Вы не помолвлены с ней ненароком?

    — Нет.

    Теперь он взглянул ей в лицо, но глаза, встретившиеся с ее глазами, смотрели враждебно.

    — Вы делали ей предложение?

    — Разве я могу? Когда я такой мерзавец...

    Страстность его тона поразила Джулию.

    — Да вы о чем говорите?

    — А какой смысл вилять? Как могу я просить порядочную девушку выйти за меня замуж? Ведь я всего только жалкий альфонс, и вам-то, черт возьми, эго должно быть известно. Та жизнь, в которую вы меня вовлекли, была мне не по средствам. Я оказался в безвыходном положении, мне пришлось взять у вас деньги.

    — Ну и что ж? В конце концов, я ведь очень богатая женщина.

    — Будь прокляты ваши деньги!

    Он держал в руках стакан и вдруг каким-то отчаянным движением швырнул его в камин. Стакан разлетелся вдребезги.

    — Не надо разбивать счастливый семейный очаг, — проговорила Джулия насмешливо.

    — Простите. Я не хотел этого делать. — Он откинулся на спинку кресла и отвернулся. — Мне так стыдно! Не очень-то приятно потерять уважение к самому себе.

    — Шаль, что вы это так воспринимаете.

    Она говорила язвительно. В ней начало нарастать раздражение.

    — Тут не о чем жалеть. Вы меня хотели, и вы меня купили. Если я был таким подлецом, что дал себя купить, то это не ваша вина.

    Она знала, что пробудило его совесть: любовь к девушке, казавшейся ему чистой. Несчастный глупец! Неужели он не понимает, что Эвис Крайтон ляжет в постель с любым помощником режиссера, если ей покажется, что это сулит ей роль?

    — Если вы влюблены в Эвис Крайтон, почему не сказать мне этого? — Он посмотрел на нее с несчастным видом, но ничего не ответил. — Или вы боитесь, что это помешает ей получить роль в нашей новой пьесе? Пора бы вам меня знать — я никогда не смешиваю чувства с делом.

    Он не верил своим ушам.

    — Как мне вас понимать?

    — Я считаю, что она просто находка. Я намерена сказать Майклу, что она, по-моему, нам подойдет.

    — О Джулия, вы молодчина. Я не представлял себе, какая вы замечательная женщина!

    — А вы бы меня спросили — я бы вам сказала.

    Он вздохнул с облегчением.

    — Дорогая, я вас ужасно люблю.

    — Знаю, и я вас тоже ужасно люблю. С вами очень приятно было ходить повсюду, и вы всегда такой элегантный — вы делаете честь любой женщине. Но давайте скажем прямо: я никогда не была влюблена в вас — не больше, чем вы в меня Я знала, что это ненадолго. Рано или поздно вы неизбежно полюбили бы и всему пришел бы конец. И ведь вы полюбили, правда?

    — ДаОна твердо решила, что заставит его это сказать, но, когда он признался, испытала жгучую боль. И все же она добродушно улыбнулась.

    — Мы неплохо проводили с вами время, но не думаете ли вы, что пора проститься?

    Она говорила так естественно, почти шутя, никто и не подумал бы, что сердце ее разрывается от муки. Она ж^ала ответа с тоскливым страхом.

    — Мне ужасно жаль, Джулия, я должен снова обрести уважение к себе. — Он посмотрел на нее с тревогой. — Я очень благодарен вам за все, что вы для меня сделали. Поверьте мне, я это действительно чувствую.

    — Голубчик, что за вздор! Я ничего для вас не сделала. — Она встала. — Теперь вам пора идти. У вас завтра тяжелый день в конторе, а я устала как собака.

    У него камень свалился с души. Но он был не вполне доволен, он был озадачен ее тоном, таким дружеским и в то же время насмешливым. У него было такоечувство, словно его пристыдили. Он подошел к ней, чтобы поцеловать ее и проститься. Долю секунды она колебалась, затем с дружеской улыбкой подставила ему одну щеку, потом другую.

    — Вы сами выйдете, провожать вас не нужно? — Она заслонила рукою рот, чтобы скрыть притворный зевок. — Ох, до чего спать хочется!

    Как только он вышел, она погасила свет и упала в кресло. Она играла, она играла превосходно и теперь чувствовала себя разбитой. Слезы, никому не видимые слезы катились по ее щекам. Она была глубоко несчастна. Единственное, что помогало ей превозмочь отчаяние, было холодное презрение к глупому мальчишке, променявшему ее на маленькую актрису, которая и понятия не имеет, как надо играть. Это просто уму непостижимо!

    «Будь у меня хоть малейшее чувство юмора, я умерла бы со смеху! — мысленно вскрикнула она. — Анекдот, честное слово, анекдот».

    — Она получит эту роль, — сказала Джулия вслух. У нее вырвался отрывистый, злой смешок. — Видит бог, я добрая женщина, но всему есть предел.

    Полумертвая от усталости, она наконец встала с кресла и пошла спать. Ложась в постель, она приняла таблетку снотворного.

    XVIII

    Майкл вернулся только после полудня, и, когда он вошел к ней в комнату, она отдыхала. Он рассказал ей, как провел воскресенье и о результатах сыгранных им матчей.

    — Кстати, как насчет той девушки, которую ты вчера ходила смотреть, годится она на что-нибудь?

    — Думаю, что да.

    — Ладно, я, пожалуй, вызову ее и сам посмотрю. Как мне ее найти?

    — У Тома есть ее адрес.

    — Я ему сейчас позвоню.

    Пришла массажистка и положила конец их беседе. Джулия была рада, что скоро пора ехать в театр — там хоть на время заглохнет боль этого бесконечного дня; когда она вернется, то снова примет снотворное и обеспечит себе несколько часов забытья. После первых дней самая нестерпимая боль притупится; главное — это как-нибудь пережить их. Надо отвлечься. Уезжая в театр, она велела лакею позвонить Чарльзу Тэмерли и узнать, может ли она позавтракать с ним на следующий день в «Ритце».

    Несколько дней спустя Майкл сообщил ей, что ангажировал Эвис Крайтон. На другое утро ей позвонили из подвального этажа и сказали, что у телефона мистер Феннелл. Джулии показалось, что сердце у нее перестало биться.

    — Джулия, я хотел сказать вам, что Майкл ангажировал Эвис.

    — Да, я знаю.

    — Он сказал ей, что приглашает ее на основании того, что вы ему говорили. Вы молодчина.

    Теперь сердце у Джулии неистово колотилось. Она сделала усилие, чтобы овладеть своим голосом.

    — О, ерунда, — ответила она весело, — Я ведь сказала вам, что все будет в порядке.

    — Я ужасно рад, что это устроилось. Эвис согласилась взять роль после того, что я рассказал ей. И знаете, она ее отлично сыграет. Я уверен, что она произведет сенсацию.

    Джулия перевела дух.

    — Это будет чудесно, правда? Это может обеспечить ее карьеру.

    — Да. Я так ей и сказал. Послушайте, когда я вас снова увижу?

    — Я позвоню вам, хотите? Такая досада, но ближайшие несколько дней я страшно занята.

    — Ведь вы не собираетесь бросить меня только потому, что я...

    В трубке раздался ее тихий, хрипловатый смешок, который всегда так восхищал публику.

    — Ну что за глупости! Ах господи, у меня там ванна перетекает. Мне нужно бежать. До свидания, дружок.

    Она положила трубку. Звук его голоса! Боль в ее сердце была невыносима. Сидя в постели, она раскачивалась из стороны в сторону, раздираемая этой мукой. Она думала, что ей уже стало легче. Но теперь этот короткий, пустячный разговор показал ей, что она любит его так же сильно, как прежде. Она не могла без него жить.

    — Эго никогда не кончится! — простонала она.

    Снова театр был ее единственным прибежищем. Как нарочно, самой выигрышной сценой пьесы, в которой она тогда играла, была сцена расставания двух любящих. Эта сцена привлекала ее с самого начала. Теперь она вкладывала в роль всю свою душевную муку, это было уже не разбитое сердце героини, но ее собственное разбитое сердце. В реальной жизни Джулия пыталась подавить страсть, которая, как она хорошо понимала, была смехотворна, любовь, которая была недостойна такой женщины, как она, и заставляла себя как можно меньше думать о злополучном мальчишке, произведшем такие опустошения в ее душе, но, когда она доходила до этой сцены, она давала себе волю. Она вся предавалась своим страданиям. Она была в отчаянии от собственной утраты, и любовь, которую она изливала на своего партнера, была ее любовь — страстная, всепоглощающая любовь к Тому. Так же, как героиня пьесы, она содрогалась при мысли о том, до чего пуста будет теперь ее жизнь. Но тут по крайней мере было утешение — она чувствовала, что никогда еще так великолепно не играла.

    Спустя неделю или две Джулия, войдя однажды в свою уборную после окончания спектакля, измученная от избытка проявленных эмоций и торжествующая после бесконечных вызовов, увидела сидящего там Майкла.

    — Что случилось?

    — Это я тебя хотел спросить.

    Она вздрогнула. У нее мелькнула мысль, что он снова что-то слышал про Тома.

    — Ну, в чем дело?

    — Я слышал, что творится неладное, и решил проверить. Сначала я подумал, что это случайность. Вот почему я ничего не сказал, пока сам не убедился. Что с тобой происходит, Джулия?

    — Со мной?

    — Да. Почему ты так отвратительно стала играть?

    — Я?! — Этого она меньше всего ожидала. Глаза ее метали молнии. — Ты сошел с ума, я во всю свою жизнь не играла лучше.

    — Вздор. Ты играешь просто гнусно. Публика — дура. Если ты будешь орать, и вопить, и метаться по сцене, всегда найдутся идиоты, которых это приведет в восторг. Дешевое комедиантство, вот чем ты занималась последние четыре вечера. Все было фальшиво от начала до конца. Ты преувеличивала, ты переигрывала; ты ни на минуту не была убедительной. Это было просто бездарно.

    — Скотина, как ты смеешь так говорить со мной? Сам ты бездарность.

    Она наотмашь ударила его ладонью но лицу. Он улыбнулся.

    — Можешь меня бить, можешь меня ругать, можешь кричать сколько тебе угодно, но факт остается фактом, все твое исполнение пошло к черту. Я не начну репетировать «В наши дни», пока ты так играешь.

    — Тогда найди кого-нибудь, кто сыграет эту роль лучше меня.

    — Не глупи, Джулия. Я сам, может быть, и не очень хороший актер — я всегда это знал, — но я могу отличить хорошую игру от плохой. А главное — тебя-то я, во всяком случае, знаю наизусть. В субботу я дам объявление, и затем'я хочу, чтобы ты уехала за границу. А «В наши дни» мы поставим осенью.

    Его спокойная, решительная манера отрезвила Джулию. Это правда, что касается ее игры, тут Майкл знает все, что можно знать.

    — Я действительно так скверно играю?

    — Отвратительно.

    Джулия задумалась. Теперь она поняла, что произошло. Она отдалась во власть своим чувствам, она чувствовала, но не играла. Снова мороз пробежал у нее по коже.

    Это серьезно. Все это очень хорошо — разбитое сердце и прочее, но если это будет мешать ее искусству... нет, нет, нет. Это совсем другое дело. Ее искусство важнее любых романов!

    — Я постараюсь взять себя в руки.

    — Нечего себя насиловать. Ты переутомилась. Это моя вина. Я давно должен был настоять, чтобы ты взяла отпуск. Что тебе необходимо — это как следует отдохнуть.

    — А как же театр? Все говорят, что сезон будет замечательный. Старая пьеса вряд ли что-нибудь даст, если я не буду в ней участвовать; ты не заработаешь ни пенса.

    — Ну и пусть. Единственное, что имеет значение, — это твое здоровье.

    — О боже, не будь ты таким великодушным! — воскликнула она. — Я этого не вынесу.

    Она бурно разрыдалась.

    Он обнял ее, усадил на диван и сел рядом. Она прильнула к нему в полном отчаянии. От его ласки сердце у нее растопилось; она горько упрекала себя за то, что столько лет находила его скучным.

    — Слава богу, что у меня есть ты. Что бы я без тебя делала?

    — Тебе ничего не придется без меня делать.

    Он крепко держал ее в объятиях, и, хотя она еще плакала, ей уже становилось легче.

    — Прости, что я сейчас была такой свиньей.

    — Ну что ты, родная!

    — Ты правда считаешь, что я бездарная актриса?

    — Голубка, Дузэ тебе в подметки не годится.

    — Ты в самом деле так думаешь? Дай мне платок.

    Они еще немного посидели молча, и у Джулии становилось все спокойнее на душе. Ее сердце было полно большой любви к Майклу.

    — Ты все еще самый красивый мужчина в Англии, — сказала она наконец. — Никто не уверит меня в обратном.

    Она почувствовала, как он втянул живот и выпятил подбородок, и нашла, что это мило и трогательно.

    — Ты совершенно прав. Я переутомилась. Настроение у меня паршивое. Внутри пусто. Самое лучшее — это уехать.

    XIX

    Джулия была рада, что решилась на этот шаг. Теперь она знала, что уедет от своих страданий, и ей сразу легче стало их переносить. Были вывешены афиши; Майкл набрал исполнителей для возобновления старой пьесы и начал репетиции. Джулию забавляло праздно сидеть в партере и смотреть, как другая актриса репетирует роль, которую она сама играла несколько лет назад. Присутствовать на репетициях было для нее отдыхом, так что по вечерам, когда она сама должна была выступать, она чувствовала себя совершенно свежей. Она поняла — все, что сказал Майкл, было правдой. Подавив свои личные чувства, она справилась с образом героини и снова блеснула присущей ей виртуозностью. Игра перестала быть отдушиной для ее собственных переживаний, она снова стала выражением ее творческой природы. Вновь обретенная власть над своим мастерством давала ей тихую радость, ощущение силы и освобождения.

    Но эта победа досталась ей нелегко, и вне театра она была теперь апатичной и вялой. Исчезла ее бьющая через край жизнерадостность. Ею овладело новое чувство смирения. Ей казалось, что пора ее кончилась.

    Она решила поехать погостить к своей матери. Миссис Ламберт — мадам де Ламбер, как Майкл упорно ее называл, — уже много лет жила со своей сестрой, мадам Фаллу, в Сен-Мало. Она каждый год проводила несколько дней в Лондоне у Джулии, но в этом году не приезжала, потому что стала прихварывать, да и лет ей уже было немало — сильно за семьдесят. Джулия знала, что своим приездом доставит матери большую радость.

    Мадам Фаллу, тетя Керри, совсем молодой девушкой вышла замуж за француза и теперь, очень старенькая, говорила по-французски лучше, чем по-английски. Она уже много лет как овдовела, а ее единственный сын был убит на войне. Она жила в высоком, узком каменном доме на холме, и, когда вы входили в него с мощенной булыжником улицы, вас охватывало спокойствие ушедшего в прошлое мира. За полвека здесь ничего не изменилось. Парадная гостиная была обставлена мебелью в стиле Людовика XV, и чехлы с нее снимали только раз в месяц, чтобы осторожно провести щеткой по шелку обивки. Тетя Керри и мать Джулии, миссис Ламберт, проводили время в малой гостиной — длинной, узкой комнате с мебелью в стиле ампир. На стенах в овальных рамах висели портреты маслом — тети Керри и ее покойного супруга, его отца и матери и пастель — портрет ее погибшего сына, еще ребенком. Здесь стояли их рабочие корзинки, здесь они читали «Католик ла круа», «Ревю де де монд» и местную газету, здесь вечерами играли в домино. Они здесь и обедали, но, когда приехала Джулия, они решили, что удобнее будет обедать в столовой.

    Джулию поместили в той же комнате, которую она занимала девочкой, когда жила у тети Керри и ходила в лицей. Старушки очень носились с Джулией. Они поили ее питательным отваром и умоляли не сидеть там, где был хоть малейший намек на сквозняк. Большая часть их жизни вообще была посвящена тому, чтобы избегать сквозняков. Они заставляли Джулию лежать на диване и прикрывать ноги пледом. Эти шелковые чулки, они же совсем прозрачные!

    Лондонская жизнь с ее треволнениями, ее триумфами и муками стала казаться Джулии очень далекой. Она заметила, что может спокойно думать о Томе и о своем чувстве к нему. Теперь ей было ясно, что ее тщеславие было уязвлено сильнее, чем ее сердце. Дни протекали однообразной чередой. Вскоре единственным напоминанием о Лондоне стало прибытие в понедельник воскресных газет. Джулия накупала их целый ворох и проводила за чтением весь день. Тогда ее охватывала легкая тревога. Она гуляла на крепостном валу и смотрела на острова, усеявшие залив. Серое небо вызывало у нее тоску по серому небу Англии. Но утром во вторник она снова погружалась в покой провинциальной жизни. Она довольно много читала — романы, английские и французские, которые покупала в местной книжной лавке, и своего любимого Верлена. В его стихах была мягкая грусть, которая, казалось, подходила к этому серому бретонскому городку, печальным старым каменным домам и тишине крутых, извилистых улиц. Монотонное, не нарушаемое никакими событиями существование двух старушек и мирная их болтовня вызывали у нее сострадание. Ничего не случалось снимигодами, ничего больше не случится с ними до самой смерти, и от жизни их не останется никакого следа! Больше всего ее удивляло, что они вполне довольны. Они не знали ни злобы, ни зависти. Они достигли той отрешенности от человеческих уз, которую Джулия сама ощущала, когда стояла у рампы перед рукоплещущей публикой. Иногда ей казалось, что эта отрешенность — самое драгоценное ее достояние. В ней она возникла от гордости, в них — от смирения. В обоих случаях она несла с собой самое ценное — духовную свободу; но у них это было прочнее.

    За весной пришло лето, в конце июля Джулии нужно было ехать в Париж и заняться своими туалетами. Майкл собирался открыть сезон новой пьесой в начале сентября, репетиции должны были начаться в августе. Джулия распрощалась с матерью и с тетей Керри. Они были очень добры к ней, но она догадывалась, что они не будут особенно огорчены, когда ее отъезд позволит им вернуться к той жизни, которую она нарушила.

    XX

    Несмотря на ‘го что Джулия уже столько лет была в театре, она на первой репетиции волновалась так, что ей едва не сделалось дурно. Начиналось новое приключение. Она чувствовала себя не ведущей актрисой, а веселой и пылкой молодой девушкой, играющей свою первую маленькую роль. Но в то же время у нее было чудесное ощущение своей силы. Снова ей предстояло показать, на что она способна.

    Она сердечно поздоровалась с Эвис Крайтон. Сказала ей, какая она хорошенькая и какая у нее очаровательная шляпа; описала красивые платья, которые выбрала для нее в Париже. Обе женщины улыбнулись, глядя друг другу в глаза. Джулия наблюдала за Эвис, когда та читала свою роль, и прислушивалась к ее интонациям. Она злорадно усмехнулась. Так и есть. Эвис из тех актрис, которые с первой же репетиции совершенно в себе уверены. Она не знает, что ее ждет. Том ничего больше не значил для Джулии, но ей нужно было свести счеты с Эвис, и она не собиралась об этом забыть. Этакая дрянь!

    Пьеса была современным вариантом «Второй миссис Тэнкери», но в согласии с нравами нового поколения ей придан был характер комедии. Роль Роберта Хэмфриса играл Майкл. Хэмфрис — вдовец с единственной дочерью; он много лет служил консулом в Китае, а затем, получив наследство, ушел в отставку и поселился в завещанном ему имении, вблизи того места, где все еще живут Тэнкери. Его дочь Хонор (это была роль, предназначенная для Эвис Крайтон) изучает медицину, намереваясь работать врачом в Индии. Оказавшись в Лондоне один, без друзей, после стольких лет пребывания за границей, Хэмфрис познакомился со знаменитой кокоткой по имени миссис Мартин. Летний и зимний сезоны она «работает» в Канне, а остальное время живет в своей квартире на Олдмерл-стрит, где принимает офицеров бригады его величества. Она хорошо играет в бридж и еще лучше в гольф. Эта роль прекрасно подходила Джулии. Несколько смущенный, Роберт Хэмфрис открывает дочери свое намерение жениться на миссис Мартин. Хонор принимает это известие совершенно спокойно.

    — Ты, конечно, знаешь, что она шлюха? — говорит она невозмутимо.

    Отец в замешательстве лепечет что-то о несчастной жизни миссис Мартин и о своем желании помочь ей забыть все, что она выстрадала.

    — Какой вздор! — отвечает Хонор. — Это завидная профессия, только труднодоступная.

    Жених Хонор был одним из многочисленных любовников миссис Мартин. Когда Роберт Хэмфрис привозит жену в свой загородный дом, это обстоятельство выходит наружу, и старшие решают, что надо сообщить о нем Хонор. К их ужасу, Хонор и бровью не повела. Ей и это уже было известно.

    — Я страшно обрадовалась, когда узнала об этом, — говорит она мачехе. — Понимаете, дорогая, вы сможете сказать мне, хорош ли он в постели.

    Это была лучшая сцена Эвис Крайтон, она длилась полных десять минут, и Майкл с самого начала понял, что эта сцена эффектна и значительна. Холодная, четкая красота Эвис, по его мнению, была здесь чрезвычайно уместна. Но после нескольких репетиций ему стало казаться, что больше она ничего дать не может. Он обсудил это с Джулией.

    У Джулии были свои причины для того, чтобы сохранить Эвис в составе исполнителей. Она ее достаточно раскусила и не сомневалась — если ее забракуют, она пожалуется Тому, что это сделала Джулия из ревности. Нет-нет, Эвис должна остаться! Она должна сыграть эту роль и провалиться; и Том должен собственными глазами увидеть, какая она плохая актриса. Они оба думают, что пьеса ее прославит. Глупцы! Пьеса убьет ее.

    — Ты ведь такой мастер, Майкл, я уверена, ты сможешь е'е подучить, если захочешь приложить немного усилий. Ты что же, действительно не понимаешь, что с ней творится?

    — Нет, а что?

    Он озадаченно смотрел на нее.

    — Перестань, голубчик. Неужели ты не заметил, что она без памяти влюблена в тебя?

    В меня? Но я считал, что она в некотором роде невеста Тома. Чепуха, ты всегда воображаешь что-нибудь такое.

    — Но это совершенно очевидно. В конце концов она не первая, кого сразила твоя фатальная красота, и, вероятно, не последняя.

    — Видит бог, я не хочу подложить свинью бедному Тому.

    Но ведь это не твоя вина, правда?

    Чего же ты от меня хочешь?

    — По-моему, ты должен обойтись о ней как можно мягче. Ты ведь знаешь, она очень молода, бедняжка. Ей нужна помощь. Я убеждена, что, если ты поработаешь с ней, она очень хорошо сыграет.

    XXI

    Они репетировали уже две недели, когда Роджер вернулся из Австрии. Он провел около месяца на озере в Каринтии и после нескольких дней в Лондоне должен был ехать к друзьям в Шотландию. Так как Майклу приходилось обедать рано, чтобы поспеть в театр, Джулия отправилась встречать Роджера одна. Когда она одевалась, Иви, шмыгая, как обычно, носом, сказала, что она так прихорашивается, будто едет встречать молодого человека. Джулия хотела, чтобы Роджер гордился ею, и она в самом деле выглядела очень молодой и изящной, когда прогуливалась в своем летнем платье по платформе. Роджер после месячного пребывания на солнце сильно загорел, но прыщики у него не прошли, и он казался худее, чем в январе перед отъездом из Лондона. С порывистой нежностью Джулия сжала его в объятиях. Он слегка улыбнулся.

    Им предстояло обедать вдвоем. Джулия спросила его, не хочет ли он пойти потом в театр или в кино, но он сказал, что предпочитает остаться дома.

    — Вот и хорошо, — ответила она, — мы с тобой поболтаем.

    И в самом деле, был один вопрос, который Майкл просил ее обсудить с Роджером, когда представится удобный случай. Роджер скоро поступает в университет, пора ему решать, кем он хочет быть. Считая, что у Джулии больше такта и она скорее может повлиять на сына, он просил ее обрисовать Роджеру преимущества дипломатической карьеры и блестящие возможности адвокатуры. За обедом она пыталась навести Роджера на разговор о Вене, но он отмалчивался. Ей хотелось узнать, были ли у него любовные приключения.

    — Ты случайно не обручился с какой-нибудь венской девицей? — спросила она, чтобы навести его на эту тему.

    Он бросил на нее задумчивый, но чуть лукавый взгляд.

    Неужели он понял, к чему она ведет? Как ни странно, хотя он был ее сын, Джулия не чувствовала себя с ним вполне свободно.

    — Нет, — ответил он, — мне некогда было заниматься такими вещами.

    Позднее, когда они сидели в гостиной, слушали радио и курили, Джулии представилась возможность как бы совершенно случайно ввернуть приготовленный ею вопрос.

    — Ты уже решил, кем хочешь быть?

    — Нет. Разве это к спеху?

    — Ты знаешь, какой я профан в этих делах. Папа говорит, что если ты собираешься стать адвокатом, то в Кембридже тебе нужно заниматься юридическими науками. С другой стороны, если тебя привлекает дипломатическая служба, ты должен изучать новые языки.

    Он смотрел на нее так долго и у него был такой странный, задумчивый вид, что Джулии трудно было сохранить свое легкое, шутливое и все же нежное выражение.

    — Если бы я верил в бога, то стал бы священником, — сказал он наконец.

    — Священником? — Джулия не верила своим ушам. — Это было хорошо в шестнадцатом веке. Но теперь немного поздно для этого.

    — Безусловно.

    — Не понимаю, кактебе взбрелав головутакаямысль. — Роджер не отвечал, так что ей пришлось продолжать: — Разве ты не доволен своей жизнью?

    — Вполне, — улыбнулся он.

    — Чего же тебе нужно?

    Опять ей стало не по себе от его взгляда. Трудно было понять, не шутит ли он, — глаза его лукаво поблескивали.

    — Реальности.

    — Говори яснее.

    — Видишь ли, я всю жизнь жил в атмосфере притворства. Я хочу добраться до сути. Вам с папой легко дышать этим воздухом — вы другого не знаете, и вам он кажется райским. А я в нем задыхаюсь. Когда я был еще маленький — мне было тогда четырнадцать лет, — я стоял как-то вечером закулисами и смотрел твоюигру. Наверно, это была очень хорошая сцена: ты говорила так искренне, и то, что ты говорила, было так трогательно, что я заплакал. Я был глубоко потрясен. Не знаю, как точнее выразиться, но я чувствовал необычайный душевный подъем, мне было страшно жаль тебя, я чувствовал себя этаким маленьким героем, я верил, что никогда больше не сделаю ничего гадкого или недостойного. А потом ты отошла в глубь сцены, вблизи того места, где я стоял. Слезы ручьем текли у тебя по лицу; ты стояла спиной к публике, и своим обычным голосом ты сказала помощнику режиссера: «Какого черта электрик там путает со светом? Ведь я сказала ему не включать синий». И тут же с горестным воплем ты повернулась лицом к публике и продолжала играть.

    — Но, голубчик, это и есть актерское искусство.

    — Я, вероятно, был глуп, что так попался. Я был убежден, что, ты веришь в то, что говоришь. Когда я увидел, что все это притворство, что-то во мне оборвалось. С тех нор я никогда больше не верил в тебя.

    Джулия улыбнулась ему своей чудесной, обезоруживающей улыбкой.

    — По-моему, дружок, ты говоришь ерунду.

    — Разумеется, ты так думаешь. Ты не знаешь разницы между правдой и притворством. Ты никогда не перестаешь играть. Это твоя вторая натура. Со мной ты играешь роль любящей, снисходительной матери. Ты не существуешь, ты — это только бесчисленные роли, которые ты играла. Я часто спрашивал себя, существовала ли ты вообще или всегда только изображала других людей.

    Когда ты входила в пустую комнату, мне иногда хотелось быстро открыть дверь, но я боялся, что вдруг там никого не окажется.

    Джулия взглянула на него. Она поежилась — ей стало как-то жутко от его слов. Она слушала его внимательно, с тревогой; он говорил так серьезно — чувствовалось, что он высказывает мысли, которые тяготили его годами. За всю его жизнь она ни разу не слышала, чтобы он так много говорил.

    — Ты считаешь, что я только притворщица?

    — Не совсем. Потому что ты вся воплощенное притворство. Притворство — это твоя правда. Так же как маргарин — это масло для тех, кто не знает, что такое масло.

    Ее охватило смутное чувство вины.

    — Про твоего отца ты вряд ли можешь сказать, что он не существует. Да последние двадцать лет он только себя и играл.

    — Бедный папа, он, наверно, хорош в своем деле, но не очень умен, правда? Он так занят тем, чтобы быть самым красивым мужчиной в Англии.

    — Не очень-то красиво с твоей стороны так говорить об отце.

    — Разве я сказал тебе что-нибудь новое? — спросил он невозмутимо.

    Джулии хотелось улыбнуться, но она заставила себя сохранить на лице выражение чуть оскорбленного достоинства.

    — Те, кого мы любим, дороги нам не силой своей, а слабостью, — ответила она.

    — В какой пьесе ты это говорила?

    Джулия подавила жест досады. Эти слова слетели у нее с языка совершенно естественно, и только когда она их произнесла, то вспомнила, что они из пьесы. Какой стервец!

    — Ты жесток, — протянула она жалобно. — Разве ты меня не любишь?

    — Наверно, любил бы, если бы мог найти тебя. Но где ты? Если бы соскрести с тебя все актерское, отнять у тебя твою технику, содрать с тебя, как с луковицы, шкурку за шкуркой, притворство и неискренность, цитаты из старых ролей, клочки поддельных чувств, можно было бы наконец найти твою душу? — Он смотрел на нее своими серь12* езными, грустными глазами и вдруг слабо улыбнулся: — Вообще-то ты мне нравишься.

    — Ты веришь, что я тебя люблю?

    — По-своему.

    Лицо Джулии вдруг исказилось.

    — Если бы ты только знал, в каком я была отчаянии, когда ты болел! Не знаю, что бы со мной было, если бы ты умер!

    — Ты прекрасно сыграла бы убитую горем мать у гроба своего единственного ребенка.

    — Сыграла бы гораздо хуже, чем если бы мне дали несколько репетиций, — ответила Джулия резко. — Ты не понимаешь одного: что актерская игра — это не действительность; это искусство, а искусство — это то, что ты создаешь. Подлинное горе безобразно; задача актера не только изобразить горе правдиво, но и придать ему сценическую форму. Если бы я на самом деле умирала — как умирала в десятке пьес, — неужели ты думаешь, что я заботилась бы о том, изящны ли мои движения и достаточно ли ясно звучат мои бессвязные предсмертные слова, чтобы дойти до последнего ряда галереи? Если это притворство, то не большее притворство, чем соната Бетховена, и я не большая притворщица, чем пианист, который ее играет. Жестоко с твоей стороны говорить, что я тебя не люблю. Я в тебе души не чаю. Ты для меня все на свете.

    — Нет. Ты любила меня, когда я был маленький и ты могла сниматься со мной. Это была красивая картина и отличная реклама. Но с тех пор ты не очень-то мной интересовалась. Я тебя не виню: у тебя никогда не было времени ни для кого, кроме себя самой.

    Джулия почувствовала раздражение — очень уж он был недалек от истины.

    — Я не понимаю, чего тебе нужно?

    — Я сказал тебе. Реальности.

    — Но где ты хочешь ее найти?

    — Не знаю. Возможно, она не существует. Я еще молод и очень несведущ. Я думал, что, может быть, в Кембридже, встречаясь с людьми и читая книги, я узнаю, где ее искать. Если окажется, что реальность существует только в боге, тогда я пропал.

    Джулия была расстроена. Она не совсем поняла его, его слова были для нее репликами, и важно было не то, что они значат, а как они произнесены; но она откликалась на чувство, которое в них звучало. Разумеется, ему всего восемнадцать лет, и было бы глупо принимать его слишком всерьез; она была убеждена, что все это он позаимствовал где-то и что это в большой мере поза. Но возможно, что сейчас Роджер действительно чувствует все, что говорит, и было бы некрасиво с ее стороны от него отмахнуться.

    — Я тебя, конечно, понимаю, — сказала она. — Мое самое горячее желание — чтобы ты был счастлив. Папу я уговорю, и ты сможешь поступить как хочешь. Ты сам должен искать свою дорогу, это несомненно. Почему бы тебе не поговорить об этом с кем-нибудь, кто ближе тебе по возрасту? С Томом, например.

    — Том? Он жалкий сноб. Его единственная мечта в жизни — это быть джентльменом, и у него не хватает ума сообразить, что чем больше он старается, тем более это безнадежно. Ты отставила его, правда? — спросил он внезапно.

    Джулия насторожилась.

    — Да, более или менее.

    — Я считаю, что это очень умно с твоей стороны. Он для тебя мелок.

    Роджер смотрел на нее своими спокойными, задумчивыми глазами, и у Джулии вдруг засосало под ложечкой от страха — неужели он знает, что Том был ее любовником? Это невозможно, твердила она себе, только нечистая совесть заставляет ее так думать; и все же что-то в лице Роджера вселяло в нее уверенность, что он знает. Ей было стыдно.

    — Я только потому и пригласила его в Тэплоу, что думала — тебе будет веселее с таким юнцом.

    — Так и было.

    В его глазах чуть затеплилась улыбка. Джулия была вне себя. Она хотела бы спросить его, чему он ухмыляется, но не смела: она знала. Он не сердился на нее — это она как-нибудь пережила бы, — его это просто забавляло. Как оскорбительно! Она готова была заплакать, но он только рассмеялся бы. И что она может ему сказать? Ведь он ей не верит. Едва ли не впервые в жизни она не знала, как выйти из положения. Она столкнулась с чем-то, чего не понимала, с чем-то таинственным и пугающим. Может, это и есть реальность? И тут они услышали, как к дому подъехала машина.

    — Вот и папа! — воскликнула она.

    Какое счастье! Сцена была невыносимая, и Джулия благодарила судьбу, что появление Майкла положит ей конец.

    XXII

    Через три дня Роджер уехал в Шотландию. Джулии, пустив в ход кое-какие уловки, удалось устроить так, чтобы больше не оставаться с ним подолгу наедине. Встречаясь на несколько минут, они разговаривали о безразличных вещах. Джулия не очень жалела, что Роджер уезжает. Она не могла забыть тот странный разговор, который произошел между ними. Особенно ее почему-то беспокоило его предположение, что если она войдет в пустую комнату и кто-нибудь внезапно откроет дверь, там никого не окажется. От этой мысли ей становилось очень неуютно.

    Джулия не переставала работать над ролью. Она хотела показать смелую, но все же тревожную развязность этой миссис Мартин, которая играет в гольф и по-приятельски обращается с мужчинами, тогда как, по существу, это респектабельная мещанка, жаждущая выйти замуж и обрести прочное положение в обществе.

    Майкл не любил, чтобы на генеральной репетиции было много народу, и на этот раз, помимо Чарльза, допустил только фотографов и костюмеров, чье присутствие необходимо. Под умелым руководством Майкла все шло как по маслу, и в десять часов Джулия и Чарльз уже сидели в ресторане «Савой». Прежде всего она спросила его, что он думает об Эвис Крайтон.

    — Совсем не плоха и чудо какая хорошенькая. Особенно во втором акте — это платье ей удивительно к лицу.

    — А у меня во втором акте будет не то платье, которое я надевала сегодня. Чарли Деверилл сделал мне другое.

    Чарльз не заметил лукавого взгляда, который она на него бросила, а если бы и заметил, то не понял бы его значения. Майкл, послушавшись совета Джулии, потратил немало груда на Эвис Крайтон. Он репетировал с нею одной, наверху в своем кабинете, и показал ей каждую интонацию и каждый жест. Джулия имела все основания предполагать, что он также завтракал с нею несколько раз и возил ее ужинать. В результате всех этих мер Эвис играла свою роль превосходно.

    Спала Джулия хорошо, и, когда проснулась, ее сразу охватило приятное волнение. Сегодня премьера. Майкл, занятый последними распоряжениями относительно декораций, не вернулся к завтраку, и она поела одна. Затем легла и около часа крепко спала. Она собиралась отдыхать до самого вечера; миссис Филлипс должна была прийти в шесть,чтобы сделать ей легкий массаж, и к семи она хотела быть в театре. Но когда она проснулась, то почувствовала себя такой отдохнувшей, что решила встать и пойти прогуляться. Был чудесный солнечный день. Джулия любила город больше деревни и улицы больше деревьев, поэтому она не пошла в парк, а бродила по безлюдным в это время года соседним кварталам. Она чувствовала себя легко и беспечно. Затем она решила, что пора поворачивать к дому. Она дошла до угла Стэнхоп-плейс, как вдруг ее окликнул голос, который она не могла не узнать.

    — Джулия!

    Она обернулась, и Том, сияя улыбкой, догнал ее. Она не видала его после своего возвращения из Франции. Он был очень элегантен, в изящном сером костюме и коричневой шляпе; он сильно загорел.

    — Я думала, вы в отъезде.

    — Я вернулся в понедельник. Я не звонил, так как знал, что вы заняты последними репетициями. Я сегодня буду.

    Было ясно, что он очень обрадован этой встречей. Его лицо оживилось, глаза блестели. Джулия с удовлетворением обнаружила, что при виде его не испытала никакого волнения. Продолжая болтать, она спрашивала себя — что же такое было в нем, что так сильно на нее действовало.

    — Чего это вы здесь бродите?

    — Я ходила гулять. А сейчас иду домой пить чай.

    — Пойдемте пить чай ко мне. Ну пожалуйста, пойдемте. Я с таким удовольствием приготовлю вам чашку чаю.

    Он говорил без умолку, Джулии это показалось забавным. Никто бы не подумал, что между ними что-нибудь было! В нем не заметно и тени смущения.

    — Хорошо. Но я только на минутку.

    — Вот и чудесно.

    Они повернули к гаражам, и Джулия первой поднялась по узкой лестнице.

    — Подождите меня в гостиной, я поставлю чайник.

    Джулия вошла и села. Она оглядела комнату, в которой так много пережила и перечувствовала. Здеоь ничего не изменилось. Как будто комната была декорацией, на фоне которой она когда-то играла; она была ей смутно знакома, но уже ничего для нее не значила. Любовь, которая ее сжигала, ревность, которую она в себе душила, блаженная покорность — все это было теперь не более реально, чем одна из бесчисленных ролей, которые она играла в прошлом. Она упивалась собственным равнодушием. Том вошел со скатертью, подаренной ею, и аккуратно расставил на столе чайный сервиз — тоже ее подарок. Почемуто ей стало смешно при мысли, что он как ни в чем не бывало продолжает пользоваться ее подарками. Затем Том принес чай, и они пили, сидя рядышком на диване. Он сообщил ей кое-что о своих успехах. Он откровенно и просто признался, что получил большую долю в прибылях только потому, что благодаря ей мог привлечь для фирмы новых клиентов. Он рассказывал о том, как провел отпуск.

    Джулии было совершенно ясно, что он и не подозревает, сколько она из-за него выстрадала. От этого ей тоже стало смешно.

    — Эвис говорит, что вы и Майкл были к ней необычайно добры.

    — Вы помолвлены с нею?

    — Нет. Она хочет сохранить свою свободу. Она говорит, что помолвка помешала бы ее карьере.

    — Чему?! — Вопрос этот вырвался у нее непроизвольно, но она сразу же овладела собой. — Да, конечно. Я понимаю, что она имеет в виду.

    Ее карьера! Джулия улыбнулась про себя.

    — Послушайте, Джулия, вы просто молодчина, что так отнеслись к ней.

    — Почему?

    — Ну, вы знаете, каковы женщины!

    Говоря это, он обвил рукой ее талию и поцеловал ее. Она громко рассмеялась.

    — Ну и чудак!

    — А немножко любви?

    — Не говорите глупостей. А как же Эвис?

    — О, это совсем другое. Пойдем.

    — Вы, кажется, забыли, что у меня сегодня премьера?

    — У вас еще масса времени.

    Он обнял ее и нежно поцеловал. Джулия смотрела на него насмешливыми глазами. Вдруг она решилась.

    — Ладно.

    Они встали и пошли в спальню. Она сняла шляпу и выскользнула из платья. Том держал ее в объятиях, как бывало столько раз. Она отвечала на его поцелуи, чтобы не обидеть его, но поймала себя на том, что думает о роли, которую ей предстояло играть вечером. Немного позже, лежа с ним рядом, головой на его руке, Джулия настолько о нем забыла, что очень удивилась, когда он прервал долгое молчание:

    — Вы меня больше совсем не любите?

    Она слегка прижала его к себе.

    — Что вы, дружок. Я обожаю вас.

    — Вы сегодня такая странная.

    — Ведь у меня премьера, я сегодня сама не своя.

    Когда Джулия — теперь уже окончательно — убедилась, что Том стал ей совсем безразличен, она почувствовала к нему большую жалость. Она нежно погладила его но щеке.

    Одеваясь, Джулия весело болтала. Она не смотрела на Тома, но знала, что он озадачен. Она надела шляпу, потом взяла его лицо в обе руки и дружески его поцеловала.

    — Прощайте, голубчик. Надеюсь, вы хорошо проведете вечер.

    — Желаю вам успеха.

    Он улыбнулся немного натянуто. Джулия чувствовала, что он не знает, как ее понимать. Она тихо вышла из квартиры, и если бы она не была ведущей актрисой Англии и женщиной под пятьдесят, то скакала бы на одной ножке всю дорогу по Стэнхоп-плейс до самого своего дома. Настроение у нее было прекрасное.

    «Пожалуй, что-то есть в том, что сказал Роджер. Любовь не стоит того, чтобы поднимать вокруг нее столько шума».

    XXIII

    Четыре часа спустя все было позади. Спектакль шел хорошо с самого начала. После каждого акта гремели аплодисменты, а когда спектакль кончился, актеров вызывали раз десять; Джулия два раза выходила одна, и даже она была изумлена тем, как тепло ее встречали. Будто не находя слов от волнения, она произнесла заранее приготовленную коротенькую речь, какой требовал случай. Довольная, возбужденная, счастливая, Джулия направилась в свою уборную. Никогда еще она не была так уверена в себе. Никогда еще ее игра не была такой блестящей, многогранной, вдохновенной. Пьеса кончалась большим монологом, в котором бывшая кокотка бичует легкомыслие, никчемность и безнравственность праздного светского общества, в которое она попала благодаря своему замужеству. Монолог занимал две страницы, и ни одной другой актрисе в Англии не удалось бы так долго держать в напряжении зрительный зал. Безупречная техника и чувство ритма, богатство интонаций красивого голоса, полное владение всей гаммой эмоций — все это помогло Джулии сотворить чудо, сделать из этого монолога волнующую, почти грандиозную кульминациюпьесы. Никакие сюжетные перипетии не могли бы быть более захватывающими, никакая неожиданная развязка — более поразительной. Все исполнители были превосходны, кроме Эвис Крайтон. Джулия что-то тихо напевала, направляясь в свою уборную.

    Майкл вошел туда почти следом за нею.

    — Да, похоже, что это победа! — Он схватил ее в объятия ирасцеловал. — Боже правый, как ты сегодня играла!

    — Ты тоже был неплох, милый.

    — Такую роль я могу играть с закрытыми глазами, — ответил он беспечно, как всегда скромно оценивая свою игру. — Ты величайшая актриса в мире, дружочек, но, ей-богу, ты порядочная стервоза!

    Джулия широко раскрыла глаза. На лице ее было написано самое наивное изумление.

    — Не прикидывайся простушкой. Ты сама великолепно знаешь. Такого старого волка, как я, не проведешь.

    Он подмигнул, и ей очень трудно было не расхохотаться.

    — Я невинна, как новорожденный младенец.

    — Брось, пожалуйста. Если кто-нибудь когда-нибудь преднамеренно убивал актрису, то ты убила Эвис. Но я не могу на тебя сердиться — это было так искусно сделано.

    Теперь уже Джулия не могла скрыть легкой улыбки, шевельнувшей е,е губы. Хвала всегда приятна артисту. Единственная большая сцена была у Эвис во втором акте. Эту сцену она играла с Джулией, и Майкл так репетировал ее, чтобы все внимание привлечь к девушке. Чтобы подчеркнуть цвет голубых глаз Эвис и оттенить ее белокурые волосы, ее одели в голубое платье. Для контраста Джулия выбрала платье приятного желтого цвета. В нем она играла на генеральной репетиции. Но одновременно она заказала другое, из сверкающей серебряной парчи, и в нем она, к изумлению Майкла и к ужасу Эвис, вышла на сцену во втором акте. Блеск этого платья, игра света на нем приковали к ней все внимание публики. Рядом с ним голубое платье Эвис сразу потускнело. Когда началась важная сцена, которую они играли вдвоем, в руках у Джулии — как у фокусника, извлекающего из шляпы кролика, — оказался большой шелковый платок ярко-красного цвета, и она стала им играть. Она помахивала им, она его разворачивала, будто разглядывая, она его крутила, она вытирала им лоб, она изящно подносила его к носу. Зрители как зачарованные не могли отвести глаз от красного лоскута. И она отошла в глубь сцены, так что Эвис, обращаясь к ней, вынуждена была поворачиваться спиной к публике. Автор вложил в уста Эвис несколько реплик, которые так рассмешили актеров на первой репетиции, что все они хохотали до упаду. Но прежде чем публика успевала оценить эти реплики, Джулия спешила со своим ответом, и зрители, желая расслышать ее слова, удерживались от смеха. Сцена, задуманная как исключительно веселая, приняла мрачно язвительную окраску, и девушка, которую играла Эвис, стала казаться чем-то неприятной. Не услыхав смеха, которого она ожидала, Эвис по неопытности растерялась; голос ее стал жестким, жесты деревянными. Джулия отняла у нее сцену и сыграла ее виртуозно. Но ее последний удар был нанесен случайно. Во время длинной тирады Эвис Джулия нервно скомкала свой красный платок; этот жест почти автоматически подсказал ей выражение лица; она обратила на Эвис скорбный взор, и две тяжелые слезы покатились по ее щекам. Так и чувствовалось, каким стыдом наполнили ее легкомысленные слова девушки, как ей больно оттого, что над ее бедными маленькими идеалами честности, над ее стремлением к порядочности так жестоко насмеялись. Эпизод длился не более мпнуты, но за эту минуту этими слезами и полным муки взглядом Джулия раскрыла все жалкое убожество жизни своей героини — это был конец Эвис.

    — Дурак я, дурак! Ведь я собирался заключить с нею контракт, — сказал Майкл.

    — За чем же дело стало?

    — Это после того, как ты ее убила? Ну нет, спасибо. А тебе, между прочим, не к лицу так ревновать. Не думаешь же ты в самом деле, что она что-то для меня значит? Пора бы тебе знать, что ты для меня единственная женщина в мире.

    Майкл вообразил, что проделка Джулии вызвана его довольно-таки пылким флиртом с Эвис, и, хотя для Эвис все это обернулось печально, он не мог не чувствовать себя слегка польщенным.

    — Ах ты, старый осел, — улыбнулась Джулия, в точности зная, о чем он думает, и от души забавляясь его ошибкой. — Как-никак ты самый красивый мужчина в Лондоне.

    — Допустим. Но я не знаю, что скажет автор. У него самомнения хоть отбавляй, а ты играла отнюдь не то, что он написал.

    — Предоставь его мне. Я все улажу.

    Раздался стук в дверь, и вошел сам автор. С радостным криком Джулия подбежала к нему, обняла его и расцеловала.

    — Дорогой мой, пьеса будет идти не меньше года. — Она положила ему руки на плечи и посмотрела прямо в глаза.- — Но вы злой, злой человек.

    — Я?

    — Вы чуть не погубили мое исполнение. Когда я дошла до этой сцены во втором акте и вдруг поняла, в чем ее смысл, я едва не потеряла голову. Вы знали, что заложено в этой сцене, вы — автор, почему же вы допустили, чтобы мы все время репетировали так, будто в ней больше ничего нет, кроме того, что лежит на поверхности? Это лучшая сцена в пьесе, а я чуть не испортила ее. Никто в мире не мог бы ее написать, кроме вас. Ваша пьеса блестяща, но в этой сцене больше чем блеск, в ней гениальность!

    Автор зарделся. Джулия глядела на него с благоговением. Он чувствовал себя смущенным, счастливым и гордым.

    («Через двадцать четыре часа этот болван будет думать, что он действительно писал эту сцену именно так».)

    Майкл сиял.

    — Пойдем ко мне, выпьем виски с содовой. Я уверен, что после стольких волнений вам необходимо выпить.

    В дверях они столкнулись с Томом. Лицо у Тома горело от возбуждения.

    — Моя дорогая, это было великолепно. Вы были просто изумительны. Бог ты мой, какая игра!

    — Вам понравилось? Эвис была хороша, правда?

    — Нет, ужасна.

    — Дорогой мой, что вы хотите сказать? Я думала, она была очаровательна.

    — Вы ее просто уничтожили. Во втором акте она даже не была красива.

    Ее карьера!

    — Послушайте, что вы будете делать после спектакля?

    — Долли устраивает для нас вечер.

    — А вы не можете улизнуть и пойти со мной ужинать? Я без памяти влюблен в вас.

    — Какой вздор. Как я могу подвести Долли?

    — О, прошу вас.

    Его глаза молили. Она видела, что он желает ее, как никогда раньше, и наслаждалась своей победой. Но она твердо покачала головой. Из-за двери донесся гул голосов, и они оба знали, что толпа друзей пробирается по узкому коридору, чтобы ее поздравить.

    — Будь они все неладны. Боже, как я хочу целовать вас! Я позвоню вам утром.

    Дверь распахнулась, и ворвалась Долли, толстая, потная и вся клокочущая от восторга, а за нею толпа людей, заполнивших комнату до отказа. Джулия покорно давала себя целовать всем и каждому. Было тут и несколько известных актрис, и они не скупились на похвалы. Джулия разыграла красивую сцену чистосердечной скромности. Теперь уже и коридор был заполнен почитателями, которые мечтали хотя бы взглянуть на нее.

    Наконец от толпы удалось отделаться, и Джулия, сбросив платье, начала снимать грим. Вошел Майкл в халате.

    — Послушай, Джулия, тебе придется поехать к Долли одной. Я не успею. Мне еще надо повидаться с газетчиками. Я их как следует накачаю.

    — Ну хорошо.

    — Они уже ждут меня. Увидимся утром.

    Майкл вышел, и Джулия осталась одна с Иви. Платье, которое она собиралась надеть, было разложено на стуле.

    — Иви, завтра позвонит мистер Феннелл. Скажи, что меня нет дома.

    Иви посмотрела в зеркало и уловила взгляд Джулии.

    — А если он снова позвонит?

    — Я не хочу обижать его, беднягу, но боюсь, что буду очень занята в ближайшее время.

    Иви громко засопела и по своей отвратной привычке провела указательным пальцем под носом.

    — Понимаю, — сказала она сухо.

    — Я всегда говорила, что ты вовсе не так глупа, как кажешься. Почему это платье тут лежит, на стуле?

    — Это? Вы хотели надеть его на вечер.

    — Убери его. Я не могу ехать на вечер без мистера Гослина. Позвони туда и скажи, что у меня страшно разболелась голова и мне пришлось поехать домой и лечь, но мистер Гослин будет, если только сможет.

    — Вечер устраивается специально для вас. Нельзя же так подводить несчастную старуху.

    Джулия топнула ногой.

    — Я не желаю ехать на вечер. И не поеду. Я поеду ужинать в ресторан.

    — С кем?

    — Одна.

    Иви взглянула на нее в недоумении.

    — Пьеса-то имела успех, разве нет?

    — Да. Все сплошной успех. Я счастлива. Я наверху блаженства. Я хочу быть одна и наслаждаться. Позвони к «Бёркли» и скажи, чтобы оставили столик на одного в маленьком зале. Они знают, какой. Никогда в жизни у меня больше не будет такой минуты, и я не намерена делить ее с кем бы то ни было.

    Джулия дочиста вытерла лицо и больше к нему не прикоснулась. Она не подкрасила губы, не нарумянила щеки. Она снова надела коричневый костюм, в котором пришла в театр, и ту же шляпу. Это была фетровая шляпа с полями, и она надвинула ее на один глаз, чтобы по возможности скрыть лицо.

    Иви пошла звонить по телефону из актерского подъезда, и, когда она вернулась, Джулия спросила ее, много ли там народу.

    — Человек триста будет.

    — Черт! — Ее охватило внезапное желание никого не видеть и чтобы ее никто не видел. Хотя бы на один час укрыться от известности. — Скажи пожарному, чтобы выпустил меня с парадного подъезда, и я возьму такси, а как только я уеду, вели им там сказать, что доялгдаться нечего.

    — Один бог знает, что мне приходится выносить, — сказала Иви угрюмо.

    — Ах ты, старая корова. — Джулия обеими руками повернула к себе лицо Иви и поцеловала ее в красные щеки; затем выскользнула в коридор, прошла на сцену и через железную дверь — в темный зрительный зал.

    Простой маскировки Джулии оказалось достаточно: когда она вошла в маленький зал у «Бёркли», который она особенно любила, метрдотель с первого взгляда не узнал ее.

    — Есть у вас уголок, куда бы вы моглименя втиснуть? — спросила она робко.

    Ее голос и второй взгляд сказали ему, кто она.

    — Ваш столик ждет вас, мисс Ламберт. Передали, что вы будете одни? — Джулия кивнула, и он повел ее к столику в углу зала. — Я слышал, вы имели сегодня большой успех, мисс Ламберт, — Как быстро разносятся добрые вести! — Что прикажете заказать?

    Метрдотель был удивлен, что Джулия ужинает одна, но единственное чувство, которое ему разрешалось выказывать клиентам, была радость по поводу их прихода.

    — Я очень устала, Анжело.

    — Немного икры для начала, мисс Ламберт, или устриц?

    — Устриц, Анжело, только жирных.

    — Я выберу их сам, мисс Ламберт, а затем?

    Джулия глубоко вздохнула, ибо теперь она могла с чистой совестью заказать то, о чем мечтала еще с конца второго акта.

    — Бифштеке с луком, Анжело, жареный картофель и бутылку пива. Пиво подайте в серебряной кружке.

    Она не ела жареного картофеля, вероятно, лет десять. Но сегодня особенный случай. Все сложилось так удачно; сегодня она своей игрой, которую не могла назвать иначе как ослепительной, лишний раз утвердила свою власть над публикой; она свела старые счеты, одним ловким ударом расправившись с Эвис и показав Тому, каким глупцом он был; и, что важнее всего, она доказала себе, теперь уже без всякого сомнения, что свободна от мучительного чувства, которое так долго ею владело. На мгновение у нее мелькнула мысль об Эвис.

    «Дурочка, пыталась ставить мне палки в колеса! Бог с ней, завтра пусть смеются ее репликам, я мешать не буду».

    Принесли устрицы, и Джулия с удовольствием их глотала. Она съела два куска черного хлеба с маслом в блаженном сознании, что подвергает опасности свою бессмертную душу, и отпила большой глоток из серебряной кружки.

    «О пиво, чудесное пиво!..» — пробормотала она.

    Она представила себе, какой ужас изобразился бы на лице у Майкла, если бы он увидел, что она делает. Бедный Майкл, воображает, что она загубила сцену Эвис оттого, что заподозрила его в излишнем внимании к этой глупенькой блондинке. До чего же мужчины тупые, просто жалость берет! Она не могла не усмехнуться, вспомнив Тома. Он желал ее сегодня днем, а еще больше — вечером. Чудесно сознавать, что он теперь значит для нее не больше, чем рабочий сцены. Она освободилась от любви, и это дало ей ни с чем не сравнимое чувство уверенности в себе.

    Ей подали бифштекс. Он был приготовлен в точности так, как она любила, лук был темно-золотистый и хрустящий.

    «Что такое любовь против бифштекса с луком?» — спросила она себя. Было восхитительно сидеть одной и предоставлять своим мыслям блуждать на свободе. Она снова подумала о Томе и насмешливо пожала плечами. Забавный был эпизод!

    Ей этот эпизод, несомненно, пригодится. Танцующие пары, на которые она глядела через арку, так напоминали сцену в спектакле, что у Джулии снова мелькнула мысль, впервые возникшая у нее в Сен-Мало. Боль, пережитая ею, когда Том ее бросил, вызвала в ее памяти образ расиновекой Федры — эту роль она учила еще девочкой со старой Жанной Тэбу. Муки, терзавшие супругу Тезея, были муки, терзавшие ее, и она невольно отметила разительное сходство в их положении. Эта роль очень подошла бы ей; теперь она знала, что значит быть отвергнутой юношей, которым ты увлеклась. Боже мой, как она сыграла бы эту роль! Понятно, почему весной она играла так плохо, что Майкл решил прекратить спектакли: она сама в то время переживала чувство, которое изображала. А это недопустимо. Надо пережить эти чувства, но изображать их можно лишь после того, как с ними справишься.

    Е1о Джулия всегда считала, что Расин допустил большую ошибку, выведя свою героиню на сцену только в третьем акте.

    «Разумеется, я бы не потерпела таких глупостей, если бы играла ее. Пол-акта, чтобы подготовить мой выход, — пожалуйста, но этого более чем достаточно».

    А почему бы ей не уговорить какого-нибудь драматурга написать для нее пьесу на эту тему либо в прозе, либо в стихах с короткими строчками и чтобы они не очень часто рифмовались? Да-да, это прекрасная идея, и что на себя надеть, она тоже знает — не эти развевающиеся простыни, в которые драпировалась Сара Бернар, но короткую греческую тунику.

    Ноги у нее, конечно', подходящие для туники, но можно ли в тунике быть трагичной? Она серьезно размышляла об этом минуты три. Когда она изнывает от тоски по равнодушному Ипполиту (Джулия подавила смешок, представив себе Тома в модном костюме с Сэвил-роу молодым греческим охотником), сможет ли она достигнуть нужного эффекта без пышных драпировок? Это затруднение серьезно ее заинтересовало. Но затем новая мысль вызвала у нее минутное огорчение.

    «Все это очень хорошо, но где драматурги? У Сары был Сарду. У Дузэ — д’Аннунцио. А у меня кто есть? «Королева Шотландии сына растит, а я — бесплодный сучок».

    Однако Джулия не позволила этим грустным мыслям надолго омрачить ее безмятежное настроение. Она ощущала такой подъем, что, казалось, способна была создать драматургов из пустоты, как Девкалион создавал людей из камней, лежавших в поле.

    «Что за вздор говорил Роджер в тот вечер. Роджер — глупый маленький педант, вот и все. — Она протянула руку к танцевальному залу. Часть огней была погашена, и с того места, где сидела Джулия, зал теперь напоминал сцену в спектакле. — Весь мир — лишь театральные подмостки, а люди просто все комедианты. Но иллюзия там, по ту сторону арки; это мы, актеры, представляем собой реальность. Вот что можно ответить Роджеру. Люди — наше сырье. Мы — это смысл их жизни. Мы берем их маленькие, ничтожные чувства и превращаем их в искусство, из них мы создаем красоту, а назначение этих людей лишь в том, что они образуют публику, в которой мы нуждаемся, чтобы творить. Они — это инструмент, на котором мы играем, а что такое инструмент без исполнителя? Роджер говорит, что мыне существуем. Даведь толькомыи существуем. Они — это тени, а мы даем им сущность. Мы — символы всей этой беспорядочной, бесцельной суеты, называемой жизнью, а только символ и есть настоящее. Говорят, что актерская игра — притворство. Но это притворство и есть единственная реальность!»

    Так Джулия собственными силами заново сформулировала платоновскую теорию идей. Это наполнило ее ликованием. Ее охватила любовь к этой необъятной безымянной публике, существующей только для того, чтобы дать ей возможность себя выразить. С высоты своей горной вершины она взирала на лихорадочную деятельность людей. Она чувствовала себя свободной от всех земных уз, и это было такое блаженство, в сравнении с которым ничто не имело цены. Она чувствовала себя как дух в небесах...

    Метрдотель подошел к ней с подобострастной улыбкой:

    — Все в порядке, мисс Ламберт?

    — Прелестно. Вы знаете, странно, какие люди разные. Миссис Сиддонс признавала только отбивные котлеты; я в этом отношении ничуть на нее не похожа — я признаю только бифштексы.
     



    1 «Никто не тронет меня безнаказанно» (лат.).
    2 Сара Сиддонс — знаменитая английская актриса (1775-1831).
    3 В хороших отношениях (франц.).
    4 Член труппы (франц.).
    5 Героиня драмы Зудермана «Родина».
    6 Пьеса Бернарда Шоу.
    7 Героиня одноименной драмы Ибсена.
    8 Миссис Кендаль — английская актриса (1849-1935).
     

    В.С.Притчетт. Чувство юмора

    Все началось как-то в субботу. Я осваивал новое местечко и решил остановиться на конец недели в гостинице и побывать в церкви.

    — Вы один? — спросила меня девушка, получая деньги за номер.

    С десяти утра дождь лил не переставая.

    — Мистер Гуд уехал, — сказала девушка. — И мистер Стрейкер. Мистер Стрейкер всегда останавливается у нас. Но он уже уехал.

    — В этом-то и есть их ошибка, — сказал я. — Всем кажется, что они все на свете знают, потому что ни минуты не сидят на месте.

    — Вы ведь не здешний, — спросила она. — Верно?

    — Верно, — сказал я. — Да и вы не здешняя.

    — Откуда вы знаете?

    — Нетрудно догадаться, — сказал я. — По вашему выговору.

    — Пора, кажется, зажечь свет, — сказала она.

    — Конечно, тогда я смогу получше вас разглядеть, — сказал я.

    Так вот все и началось. Дождь хлестал как оглашенный по стеклянной крыше конторы.

    От чашки чаю, стоявшей у нее на канцелярском столе, поднимался пар. Я сказал, что и сам непрочь бы выпить чашечку чайку. Как это будет выглядеть и что я скажу им, возразила она, но я настаивал: пустое, всего чашечку чаю.

    — Дело в том, что я трезвенник, — сказал я. — Слишком много пьяниц видишь вокруг.

    Я решил провести в гостинице субботу и воскресенье, с тем чтобы в понедельник прямо с утра пораньше взяться ва дело. Кроме того, в этих маленьких городишках всегда производит хорошее впечатление, еоли побываешь в воскресенье в церкви: утром — в пресвитерианской, вечером — у методистов. «Доброе утречко!», «Вечер добрый!» — скажешь им. «А-а! — скажут они. — Набожный человек! Как это приятно! Да и трезвенник к тому же». Это заставит их на следующий день повнимательнее приглядеться к твоим товарам. «Как вам понравилась служба в нашей церкви, мистер э-э?» — «Моя фамилия Хэмфри». — «...Мистер Хэмфри».

    Смекаете? Это всегда идет на пользу.

    — Заходите сюда, мистер Хэмфри, — сказала она, появившись с чашкой чаю и приглашая меня в контору. — Слышите, какой дождь!

    Я зашел за перегородку.

    — С сахаром? — спросила она.

    — Три куска, — сказал я.

    Мы принялись довольно мило болтать. Она все рассказала мне о себе, и мы перешли к нашим семьям.

    — Мой отец работал на железной дороге, — сказала она.

    — «Тут раздался, тут раздался скрип в машине, словно гром. Машинист не растерялся, перочинным с колеса он соскреб его ножом», — сказал я.

    — В самую точку, — сказала она. — А чем занимается ваш папаша? Вы сказали, что у него свое предприятие?

    — У него похоронное бюро, — сказал я.

    — Похоронное бюро? — повторила она.

    — А что такого? — сказал я. — Очень доходное дело, не хуже всякого другого. Гробы всегда нужны, в любой сезон. Похоронное бюро высшего разряда, — сказал я.

    Она все глядела на меня, словно не зная, что сказать, и вдруг расхохоталась.

    — Похоронное бюро, — повторила она, закрыла лицо руками — и ну хохотать пуще прежнего.

    — Хватит уж, — сказал я. — В чем дело?

    — Похоронное бюро! — Она все хохотала и хохотала. Мне подумалось, что это не самая подходящая причина для веселья.

    — Не обращайте на меня внимания, — сказала она, — Я ирландка.

    — А, понимаю, — сказал я. — Вот оно что — обостренное чувство юмора!

    Тут зазвонил звонок, и какая-то женщина закричала:

    — Мюриэл! Мюриэл! — а перед подъездом гостиницы затарахтел мотоцикл.

    — Сейчас иду! — крикнула девушка. — Извините меня, мистер Хэмфри, я на минуточку, — сказала она. — Не обижайтесь. Это мой приятель. Он думает, что девушка может так: раз и вспорхнула.

    Она вышла, но ее приятель уже заглядывал в контору через окошечко в перегородке. На нем был промокший насквозь плащ с капюшоном, на волосах блестели капли дождя. Волосы у него были светлые. И стояли торчком. Он жалел деньги на бриллиантин. Головного убора не было. Он поглядел на меня, а я поглядел на него. Мне не понравилось, как он на меня поглядел, а ему не понравилось, как я поглядел на него. От него воняло бензином, машинным маслом и мокрым плащом. У него был большой рот с пухлыми губами. И губы очень яркие. Я его сразу узнал. Его отец держал автозаправочную станцию с гаражом. Это так и называлось — «Гараж Каунти». Я видел этого парня, когда ставил свою машину к ним в гараж. Свою, то есть нашей фирмы. Я хорошенько запер и проверил все дверцы, потому что в машине лежали образчики товаров. Минут десять пришлось растолковывать ему, зачем это нужно. Он таращил на меня глаза так, словно отродясь не слыхал ни о каких образчиках. Ну словом, туповатый парень, вы понимаете, типичный провинциал. Короче говоря, олух.

    — А! Колин! — сказала девушка. — Что тебе надо?

    — Ничего, — сказал этот малый. — Пришел тебя проведать.

    — Проведать меня?

    — Ну да, проведать.

    — Так ведь ты уже приходил утром.

    — Приходил, — сказал он. И покраснел. — Ты была тогда занята, — сказал он.

    — Видишь, я и сейчас занята, — сказала она.

    Он ничего не сказал, облизнул свои толстые губы и поглядел на меня. Потом вдруг ухмыльнулся.

    — У меня новый мотоцикл, Мюриэл, — сказал он. — Стоит у входа. Я прямо с работы, — сказал он.

    — Этот славный юноша хочет, чтобы вы поглядели на его мотоцикл, — сказал я.

    Тогда она встала и пошла поглядеть.

    Она возвратилась одна, ей как-то удалось от него отделаться.

    — Вы только прислушайтесь, как льет, — сказала она. — О господи, до чего же мне все это надоело! — сказала она.

    — Что именно? — спросил я. — Работа в гостинице?

    — Конечно, — сказала она. — Сыта по горло. Даже зубы ноют от тоски.

    — А у вас недурные зубки, — сказал я.

    — Теперь здесь совсем не тот клиент пошел, не той марки. Даже познакомиться не с кем.

    — Да, — заметил я, — если они все вроде этого слабоумного с автозаправочной, тогда тут у вас и поглядеть не на кого. Но вот теперь вы познакомились со мной.

    Я прямо ей так это и сказал.

    — О, — сказала она, — все же здесь не так уж плохо.

    В конторе было изрядно холодно. Она сидела здесь целый день, не снимая пальто. Довольно шустрая девчонка с большим добродушным подбородком — за ним едва заметно намечался уже второй, — а лоб и нос усеяны веснушками и волосы красные, как медь. На ней были туфли дьюковской фирмы — верно, получила через коммивояжера, как и все прочее, только это уже было из холленборовского магазина готового платья. Я сказал, что могу предложить ей чулочки получше тех, что у нее на ножках. Но она все покупала с большой скидкой. На двадцать пять, а то и на тридцать три с третью процента. Она неплохо умела сокращать свои расходы. В тот вечер я повез ее на машине в кино. Колина я заставил вывести для меня машину из гаража.

    — И подумать только, что этот мальчишка хотел, чтобы я каталась с ним на мотоцикле, на заднем седле. В такую-то непогоду! — сказала она.

    — Что это вы, — сказала она, — когда мы подошли к кассе кино. — Два шиллинга — это слишком дорого. Давайте возьмем билеты по полтора шиллинга, боковые, а потом, когда потушат свет, пересядем на места подороже.

    — И подумать только, что у вашего отца похоронное бюро, — сказала она вдруг, когда фильм уже начался. И снова принялась хихикать.

    Но в общем она прекрасно соображала, что к чему. Она сказала:

    — У некоторых девушек совсем нет ни стыда ни совести. Стоит только потухнуть свету в кино...

    После этого всякий раз, приезжая в этот город, я прихватывал с собой какой-нибудь подарок. По большей части что-нибудь из образчиков, это мне ничего не стоило.

    — Не благодарите меня, — говорил я. — Скажите спасибо нашей фирме.

    Прежде чем посадить ее в машину, я всегда задергивал занавесочку на заднем,сиденье, чтобы образчиков не было видно. Нашу машину обычно заправлял Колин. И поглядывал при этом на меня довольно странно. У него были маленькие тусклые глазки. И взгляд всегда какой-то страдальческий. Выведет он нам машину, и мы отправляемся. Она была свободна по воскресеньям. Не скажу, чтобы носиться в машине по дорогам — очень уж хороший отдых. Но бензин, конечно, шел за счет фирмы. Она стала раз от разу увозить меня в гости к своим родителям. Выезжали мы утром, ну а если учесть, что нас там обедом кормили и чаем поили, то нам эти поездки за город в общем-то обходились задарма. Ее отец был железнодорожник, а теперь вышел на пенсию. У него были где-то кое-какие вклады, но замужняя сестрица Мюриэл уже успела завладеть своей долей.

    У ее отца, после того как он схоронил жену, открылась опухоль, и те — старшая дочь с зятем — сыграли, как видно, на стариковских чувствах. Этак делать не годится. Мюриэл теперь не разговаривала с сестрой, и я ее не осуждаю, ведь та забрала себе таким манером денежки. Просто сыграла на чувствах старика и все.

    Стоило мне появиться возле Мюриэл, как откуда-то тотчас возникал и Колин.

    — А, Колин! — говорил я. — Ты уже приготовил мою машину? — Он знал, чем я могу ему досадить.

    — Нет, сегодня не выйдет, Колин. Говорю же тебе, я уезжаю с мистером Хэмфри, — отвечала она ему. Я слышал, как она это говорила.

    — Никакого от него спасенья нет, — сказала она как-то.

    — Предоставь его мне, — сказал я.

    — Нет, не надо. Он ничего, неплохой, — сказала она.

    — Ты говори, если Колин будет чересчур тебе надоедать, — сказал я. — Этот слабоумный кажется мне слишком нахальным.

    — И притом у него ветер в голове — тут же, сразу проживает весьсвойзаработок до единого пенни, — сказала она.

    — Ну мы-то знаем, к чему это ведет, — сказал я, — все хорошо, пока есть заработок, только он никогда не бывает вечным.

    Колин то и дело попадался нам на пути. Сначала я вовсе не обращал на него внимания. Потом эти постоянные встречи стали казаться мне подозрительными и начали стеснять меня. Колин опять заимел мотоцикл. Это была «Индиана» — ярко-красная штука, на которой он носился как одержимый по вересковой пустоши. Мы с Мюриэл нередко отправлялись через эту пустошь в Ингли-Вуд — у меня там был один клиент.

    — Мог бы поработать, пока ты тут занимаешься своими делами, — сказал я.

    — Какими это своими? — спросила она.

    — Ха-ха! — сказал я. — Вот это-то Колин, как видно, и хочет выяснить, — сказал я.

    И был прав. Возвращаясь назад, мы услышали, как рычит и стреляет его мотор у нас за спиной; я выставил из окошечка руку, чтобы не дать ему обогнать нас, и заставил ехать позади и глотать нашу пыль.

    — Знаю, что он надумал, — сказал я. — Решил преследовать нас.

    И я сделал именно так, чтобы он преследовал, а не вырвался вперед. Мы слышали выхлопы его мотора позади нас; в послеполуденные часы на Инглийском шоссе очень интенсивное движение.

    — Ну ладно, дай уж ему проехать, — сказала Мюриэл. — Я не выношу, когда эти гадкие мотоциклы трещат у меня над ухом.

    Я махнул ему рукой, чтобы он проезжал, и он промчался мимо; его красное кашне развевалось на ветру, мелькая огненным пятном в потоке машин.

    — Мы тоже как-никак делаем пятьдесят восемь миль в час, — сказала Мюриэл, наклонясь и поглядев на спидометр.

    — Машина мощная, — сказал я. — Всякий дурак может лететь как угорелый, если мотор тянет. Ну гляди, я сейчас прибавлю газу.

    Но догнать Колина нам не удалось. Через полчаса он снова промчался мимо — уже навстречу нам. Так срезал мне нос, проскочив между моей машиной и грузовиком, что мне пришлось со всей мочи нажать на тормоза. Черт побери, еще немного — и я бы его сшиб! Уши у него от ветра стали совсем красные. Он мчался с непокрытой головой. Я повернул за ним, как только смог, но его и след простыл.

    Почти каждую неделю я наведывался в этот город на субботу и воскресенье, чтобы навестить мою девушку, и всякий раз этот малый торчал где-нибудь поблизости. 15 субботу вечером он появлялся в баре, в воскресенье утром его голова уже просовывалась в окошечко конторы. Можно было побиться об заклад, что мы встретим его на шоссе, как только сядем в машину. Каждый раз это его красное чудовище урчало позади нас, словно какой-то гигантский слепень. Куда бы мы ни поехали — все едино. Он проносился мимо нас на главной магистрали или попадался нам на пути на проселках. Возле Мей-Г1онда есть небольшая дубовая рощица на скалистом берегу, сказала мне Мюриэл. Оттуда очень красивый вид на озеро. По стоило нам туда приехать, и на противоположном берегу уже, разумеется, расположился Колин и следил за нами. Однажды мы прямо напоролись на него, он сидел на своем мотоцикле, словно просто поджидал нас.

    — Ты раньше приезжала сюда на машине? — спросил я.

    — Нет, на мотоцикле, — сказала она и покраснела. — Здесь была плохая дорога, не проезжая для машин.

    Она знала сотни всяких местечек по всей округе. Но кое-где дороги были совсем никуда, а то и вовсе не было дорог — просто гибель для покрышек, и к тому же я боялся ободрать автомобиль фирмы о кустарник. Однако можно было подумать, что Колин просто читает ее мысли. В девяти случаях из десяти, куда бы мы ни приехали, он был тут как тут. Это действовало мне на нервы. Я уже видеть не мог его красное, ревущее, огромное насекомое, а он как назло запускал мотор на всю мощь.

    — Я решил поговорить с Колином, — сказал я. — Не желаю, чтобы он досаждал тебе.

    — А он мне не досаждает, — сказала она, — У меня есть чувство юмора.

    — Послушай, Колин, — сказал я как-то вечером, ставя машину в гараж. — Чего ты добиваешься?

    Он стаскивал с себя через голову спецовку и притворился, будто не понимает, о чем это я. Он взял себе в привычку принимать дурацкий вид, разговаривая со мной: выпялит на меня свои зенки и крутит ими туда-сюда, словно они соскочили у него с шарниров, а рожа у него вечно блестела — не поймешь, то ли от пота, то ли от масла. Впрочем, кожа у него была белая, с ярким румянцем на скулах, а губы красные.

    — Мисс Макфарлейн неприятно, что ты таскаешься за ней по пятам, — сказал я.

    Он разинул рот и уставился на меня. Невозможно было угадать — удивляется он или хитрит. Я прозвал его «Каша во рту», потому что иной раз хоть убей не разобрать было, что он там такое бормочет.

    Потом он заявил, что если и бывает в тех же местах, где мы, так только по чистой случайности. Это не он таскается за нами по пятам, сказал он, а мы повсюду таскаемся за ним. Ему нигде нет от нас покоя, сказал он. Куда бы он ни направился, сказал он, мы уж непременно там. Взять, к примеру, хоть прошедшую субботу, сказал он. Уж он поехал кружным путем, а мы и тут увязались за ним и ехали милю за милей, сказал он.

    — Но ты же сам обогнал нас, а потом все время торчал впереди, — сказал я.

    — Я поехал в Ингли-Вуд, — сказал он, — А вы отправились туда за мной следом.

    — Ничего подобного, — сказал я. — Мисс Макфарлейн сама решила съездить туда.

    Он сказал, что не собирался подымать об этом разговор, но коли на то пошло, нечего сваливать о больной головы на здоровую.

    — Вы же знаете, что отбили у меня девушку, — сказал он, — Так уж хоть бы оставили меня в покое теперь.

    — Постой-ка, — сказал я. — Минутку! Обожди! Ты сказал, что я отбил у тебя мисс Макфарлейн! Но она же никогда не была твоей девушкой. Вы просто дружили и все.

    — Она была моя девушка, — сказал он и не прибавил больше ни слова.

    Он в это время заправлял бензином мою машину. В одной руке у него была тряпка, а в другой канистра. Он вытер бензин, перелившийся через край, завернул крышечку, захлопнул багажник и принялся что-то насвистывать.

    Я пошел к Мюриэл и передал ей слова Колина.

    — Я не хочу нарываться на ссору, — сказал я.

    — Успокойся, — сказала она, — Должна же я была с кем-то куда-то ездить, пока ты не появился. Не могла же я все воскресенья торчать здесь в конторе.

    — А, — сказал я, — так вот в чем дело! Ты ездила по всем этим местечкам с Колином?

    — Ну да, — сказала она. — И теперь он продолжает ездить туда. Он сохнет по мне.

    — Господи боже, — сказал я. — Сентиментальные воспоминания!

    Мне стало жаль парня. Он знал, что дело его проиграно, но продолжал любить эту девушку. Думается мне, он просто не мог совладать с собой. Люди-то — они ведь все разные, как говорит моя старушка матушка. Если бы мы все были на один лад, куда ж бы это годилось? Есть такие, что никак не умеют поднакопить деньжат. Деньги уплывают у них, как вода между пальцами. Этот парень не умел беречь деньгу, вот он и потерял свою девушку. Сдается мне, он думал только о любви и больше ни о чем.

    Я был расположен к этому малому. И давал ему подработать, сколько только мог. Я не хотел, чтобы он плохо обо мне думал. Все мы люди в конце-то концов.

    После этого мы как-то перестали сталкиваться с Колином, и все у нас шло как по маслу, пока не наступили каникулы. Я решил повезти Мюриэл к своим, познакомить с моей семьей. Старик мой начал сдавать и уже не жил больше в верхних комнатах над предприятием. Он переселился на Барнем-роуд, рядом с трамвайной остановкой. Мы намеревались поехать, как всегда, на машине фирмы, но у нас что-то там разладилось в генераторе, и Колин не наладил его вовремя, к каникулам. Тут я прямо взбесился. Какой же толк держать машину в гараже, если тебе не могут срочно отремонтировать что следует! Какой толк быть постоянным клиентом, если тебя могут так подвести! Я вне себя бросился к Колину.

    — Ты же знал, что мне потребуется машина, — сказал я. — И не вздумай морочить мне голову разными баснями о каких-то там запчастях, которые тебе не завезли. Я все это уже слышал.

    Я сказал, что он должен раздобыть мне другую машину, раз так меня подвел. Я сказал, что не стану платить по счету за обслуживание машины и стоянку в гараже. Я сказал, что не буду больше иметь с ним дела. Но оказалось, что по случаю каникул достать другую машину в этом городе невозможно. Я едва не заехал негодяю зубы! И все это после того, как я столько раз давал ему заработать!

    А потом я разгадал его глупую хитрость. Он знал, что мы с Мюриэл собираемся навестить моих родителей, и нарочно подстроил все так, чтобы нам помешать. Как только я все это раскумекал, я тут же дал ему понять, что не таким, как он, становиться мне поперек пути. Я сказал:

    — Прекрасно. В конце месяца я вычту стоимость наших — моего и мисс Макфарлейн — железнодорожных билетов из счета в гараже.

    Я сказал:

    — Ты можешь распоряжаться здесь у себя в гараже, но железными дорогами ты еще пока не распоряжаешься.

    Я был крепко зол, оттого что пришлось ехать поездом. 1 Привык к автомобилю и в вагоне чувствовал себя страх как неуютно. К тому же вагон был набит туристами. И тащился медленно-премедленно — останавливался на каждом полустанке. Народу все прибывало, все наступали тебе на ноги, меня совсем затиснули в угол у окна, женщины пихались локтями и все время ерзали на сиденье. А расходы! Два обратных билета влетели мне в два с лишним фунта. Я готов был придушить Колина.

    Наконец мы прибыли на место. От трамвайной остановки пришлось плестись пешком. Мама стояла у окна, поджидая нас.

    — Познакомься, это мисс Макфарлейн, — сказал я.

    А мама сказала:

    — Очень приятно познакомиться. Мы уже немало о вас слышали.

    — Ой, какой у тебя усталый вид, — сказала мама, целуя меня. — Ты, верно, не попил чайку на дорогу? Садитесь. Вот сюда, в это кресло, моя дорогая. Здесь удобнее.

    — Итак, мой мальчик, — сказал отец.

    — Небось хочешь помыться с дороги, — сказал отец. — Мы установили внизу ванну, — сказал он. — Раньше мне было наплевать, что ванна наверху, мог обойтись и без ванны. А теперь никак без этого не могу. Чудно, до чего человек меняется к старости.

    — Ну, как у тебя дела? — спросил он.

    — Ничего, не жалуюсь, — сказал я. — А у тебя как?

    — Понимаешь, — сказал он, — мы отказались от лошадей. Оставили только пару — для одного-двух самых родовитых семейств, а в остальных случаях пользуемся автомобилем.

    Но он мне это уже рассказывал еще в мой прошлый приезд. Я сам годами втолковывал ему, что надо переходить на автомобильный катафалк.

    — Ты позабыл, что я уже сидел за баранкой твоего катафалка? — сказал я.

    — Черт побери, я и вправду позабыл, — сказал он.

    Он повел меня в мою комнатку. Показал разные усовершенствования, которые завел в доме.

    — Твоей матери очень нравятся все эти штуки, — сказал он. — Ее ведь хлебом не корми, дай только повозиться с чем-нибудь.

    Тут он лукаво поглядел на меня.

    — Что это за девица? — спросил он.

    Вошла мама и сказала:

    — Она миленькая, Артур.

    — Конечно, она миленькая, — сказали. — Онаирландка.

    — Вот оно что, — сказал старик. — Ирландка! С большим чувством юмора, значит, а?

    — Иначе она не пошла бы за меня замуж, — сказал я. И тоже в свою очередь воззрился на них.

    — Замуж, ты говоришь? — воскликнул отец.

    — А есть какие-нибудь возражения? — спросил я.

    — Ах, Эрнст, дорогой, — сказала мама. — Оставь мальчика в покое. Спускайся вниз, а я побегу приготовлю чай.

    Она ужас как разволновалась.

    — Мисс Макфарлейн... — начал старик.

    — Нет, я пью без сахара, благодарю вас, миссис Хэмфри. Извините, я вас слушаю, мистер Хэмфри.

    — Вам не доводилось бывать в «Глен-отеле» в Суонси? — спросил отец. — Я подумал, что поскольку вы служите по этой части, то могли побывать и там.

    — Не может же она знать все отели, — сказала мама.

    — Лет сорок назад, — сказал мой старик, — я останавливался в «Глен-отеле» в Суонси, и там метрдотель...

    — Нет-нет, эта твоя история сегодня не годится. Я уверена, что она придется не по вкусу мисс Макфарлейн, — сказала мама.

    — Как идут у вас дела, мистер Хэмфри? — спросила Мюриэл. — Мы сегодня проходили мимо довольно большого кладбища возле вокзала.

    — Это папашин гроссбух, — сказал я.

    — В нынешние времена все так переменилось, — сказал отец. — Прежде попробуй-ка расскажи такое — никто нипочем бы не поверил. Серебряного позумента не кладут вовсе. Теперь всем подавай, чтобы как можно проще. Сдержанность чтоб. Достоинство, — сказал отец.

    — Все это наделала дороговизна, — сказал отец.

    — Война, — сказал он.

    — Дерево стало трудно доставать, — сказал он.

    — Взять, к примеру, хоть красное дерево, кусок обыкновенного красного дерева, — сказал он. — Или хоть тик. Возьми хоть тик, к примеру. Или орех.

    — Да, у вас здесь и вправду видишь, как бежит время, как все уплывает куда-то, — сказал я матери.

    — Без остановок, — сказала она.

    Теперь новое бетонное шоссе, которое вело от военного завода, было прямо-таки забито велосипедистами, автомобилями и грузовиками с прицепами. Весь этот поток переливался через вершину холма и застревал у трамвайной остановки. Но такое движение бывало главным образом в каникулы. Все, что только имеет колеса, устремлялось куда-то.

    — На этом шоссе, — сказал отец, — бывает по три несчастных случая на неделе.

    На перекрестке была установлена станция скорой помощи.

    Не успели мы потолковать об этом — вернее сказать, старик все еще продолжал бубнить, что тут следует принять какие-то меры, — как раздался телефонный звонок.

    — Это Макфарлейн? — спросил чей-то голос.

    — Нет, это Хэмфри, — сказал отец. — Но мисс Макфарлейн находится сейчас здесь.

    — При автомобильной аварии сильно пострадал один человек по имени Колин Митчел: его доставили в больницу, и он назвал фамилию Макфарлейн. Как мы поняли, это кто-то из его близких.

    Звонили из полиции — они тут же принялись за розыски. Как видно, этот малый, Колин, опять поехал следом за нами.

    А Мюриэл! Как она плакала, как плакала, когда мы воротились из больницы! В жизни не видел, чтобы так плакали. Он умер там, на станции скорой помощи. И на этом оборвалась его игра, которую он со мной затеял. Вылетел из седла и угодил прямо под бирмингемский авгог бус. Говорят, все шоссе было в крови. Когда мы туда пришли, там все еще толпился народ и все глазели на это место. Полетел прямо головой вперед. Вот страсть-то! Лучше уж не поминать об этом.

    Она хотела поглядеть на него, но они не разрешили. Говорят, его было не узнать. Она обхватила меня за шею, гак и повисла на мне и зарыдала: «Колин, Колин!», — словно Колин это был я. А мне самому чуть не стало дурно. Я прижимал ее к себе, целовал и думал при этом: «Вот вам и каникулы!»

    «Проклятый дурень», — думал я.

    «Вот бедняга», — думал я.

    — Я знала, что он непременно что-нибудь такое выкинет.

    — Полно, полно, — сказал я ей. — Не думай больше о Колине.

    Может, она не меня любит, а Колина, спросил я. Ведь я-то у нее остался. Да, сказала она, остался. И она любит меня. Но...

    — О Колин, Колин! — рыдала она. — А мать Колина! — закричала она вдруг. — Господи, как это ужасно! — И она все плакала и плакала.

    Мы уложили ее в постель, и я уселся рядом, а мама то приходила, то уходила.

    — Оставь ее со мной, — сказал я. — Я понимаю, каково ей.

    Перед тем как лечь спать, мои родители зашли проведать ее. Она лежала, уткнувшись лицом в подушку, и продолжала рыдать.

    Меня нисколько не удивило, что она так расстроилась. Колин был славный, порядочный малый. И он всегда очень многое для нее делал. Он починил ей электрическую лампу и сделал металлический ободок на ножку от бокала, так что трещина стала совсем незаметной. Он вообще постоянно что-нибудь для нее мастерил. Он был, что называется, на все руки.

    Она лежала на боку, жалкая, дрожащая, с горящими от жгучих, неуемных слез щеками, с пересохшими, искусанными губами. Я просунул ей под плечи руку и погладил ее по голове. Она застонала. Время от времени она вздрагивала, а потом вдруг приникала ко мне, восклицая:

    — О Колин! Колин!

    Я неловко боком сидел на постели, рука у меня затекла, спина ныла от неудобного положения. Час был уже поздний. Мне ничего не оставалось, как терпеть все эти неудобства, сидеть, слушать ее рыдания и размышлять. Чуднб, как иной раз текут наши мысли.

    Глядя, как она плачет, и целуя ее, я думал о том, кому в первую очередь мне следует предложить образчики наших демисезонных товаров. Она крепко вцепилась в мою руку, и, когда я целовал ее, на губах у меня оставался привкус ее слез. Они были соленые и горьковатые. Я чувствовал, как нежны ее плечи и шея, чувствовал жар ее дыхания на своей руке. Замечали ли вы, каким горячим становится дыхание женщины, когда она плачет? Потихоньку высвободив руку, я прилег на постель рядом с ней, и, горько всхлипнув: «О Колин, Колин!», — она повернулась на другой бок и прижалась ко мне. Так я и лежал, глядя в потолок, прислушиваясь к уличному шуму за окном и невольно вздрагивая всякий раз, как перед глазами у меня возникала эта картина: Колин летит со своей чертовой красной колымаги прямо под колеса автобуса... А потом вдруг я перестал слышать шум за окном и перестал видеть потолок, и мысли мои куда-то испарились, потому что все переменилось, и как произошла эта перемена, я и сам не заметил. Эта история с Колином, казалось, все перевернула вверх дном, и у меня внезапно появилось такое ощущение, словно мы с ней летим куда-то вниз, вниз, вниз, точно спускаемся на лифте. И чем глубже мы летели, тем жарче и податливей становилось ее тело. Рот приоткрылся, слезы высохли. Из полуоткрытых губ хрипло и невнятно вырвалось: «Колин, Колин, Колин!», — а пальцы ее судорожно вцепились в меня.

    Я встал с постели и запер дверь на ключ.

    Утром, когда я уходил, она еще спала. Мне было наплевать, если отец слышал что-нибудь ночью, но я испытывал некоторое недоумение. Прежде ее только попробуй тронь, а этой ночью, когда я стал просить у нее прощения, она велела мне заткнуться. Я боялся ее. Я боялся этих восклицаний: «Колин! Колин!» Мне хотелось уйти из дому и поделиться с кем-нибудь всем, что произошло. Может, она всегда любила Колина? Может, она принимала меня за Колина?

    Стоило мне вспомнить этого беднягу в морге, под белой простыней, и я тут же видел нас с ней под простыней в любовном объятии. Я никак не мог отделить одно от другого. Точно все это тоже было делом рук Колина.

    Нет, лучше уж больше не поминать о том, что произошло. И я ни разу не напомнил об этом Мюриэл. Я ждал, что она сама скажет что-нибудь, но она молчала. Не обмолвилась ни словом.

    День на этот раз выдался непогожий — хотя и жаркий, но пасмурный; с шоссе несло бензиновым перегаром. Когда что-нибудь такое происходит, всегда возникает куча хлопот. Мне пришлось всем этим заниматься. Нужно было сообщить о случившемся матери Колина. Но мне, слава тебе господи, удалось этого избежать: я позвонил в гараж и сказал им, чтобы они пошли известили старушку. Мой отец в этих случаях не помощник. Я один целый день висел на телефоне: звонил в больницу, в полицию, судебному следователю, а отец топтался возле — крутился вокруг меня, словно большой резиновый мяч.

    Я пошел к маме; она стирала белье в корыте и сказала:

    — Я все думаю о матери этого мальчика. Вот горе-то!

    Тут пришел отец и сказал — так, словно я был одним из его клиентов:

    — Если миссис Митчел пожелает, мы, разумеется, можем доставить останки усопшего к ней домой на одном из наших новых, моторизованных рессорных катафалков и в случае необходимости принять на себя все хлопоты по погребению.

    Я чуть не стукнул его по башке, потому что как раз в эту минуту в комнату вошла Мюриэл. Но она вела себя как ни в чем не бывало.

    — Это-то уж мы, во всяком случае, должны сделать для бедняжки миссис Митчел, — сказала она. Под глазами у нее залегли неглубокие тени, а в глазах появился какой-то особенный блеск, какого я никогда прежде не замечал. И вид у нее был такой, словно она все еще там, со мной в постели. Я любил эту девчонку, черт побери! Мне, черт побери, хотелось поскорее покончить со всей этой кутерьмой из-за Колина, которая завязалась тут как раз в разгар наших дел, — покончить и сразу же жениться на ней. Вот что этот Колин сотворил со мной.

    — Да, — сказал я, — мы должны сделать все что положено для Колина.

    — Нам случалось обслуживать иногородних клиентов, — сказал отец.

    — Мы этим хоть немножко облегчим ей положение, — сказала мама.

    — Мы с папой все обсудим, — сказал я.

    — Пойдем в контору, — сказал отец. — Сдается мне, бто будет правильно — сделать что положено для вашего приятеля.

    Мы все обсудили. Подсчитали, во что это ооойдется. Надо было учесть и стоимость обратного пути. Мы высчитали, что это будет стоить старушке Митчел не дороже, чем ездить на поезде хоронить сына здесь. Это в том случае, сказал отец, если ты сам возьмешься вести катафалк.

    — .«Это произведет хорошее впечатление, — сказал отец. — Экономнее и будет выглядеть как дружеская услуга, — сказал он. — Тебе ведь приходилось это делать и раньше.

    — Ладно, — сказал я. — Может, мне удастся сдать в кассу мой обратный железнодорожный билет и вернуть себе его стоимость.

    Только все это получилось не так просто, как казалось, потому что Мюриэл пожелала ехать со мной. Пожелала сопровождать меня на катафалке. Это очень встревожило мою мать. Она считала, что для Мюриэл это будет слишком тяжким испытанием. А отец говорил, что так не положено: незамужняя девица вдруг сопровождает гроб молодого человека.

    — Надо, чтобы все было обставлено торжественно, — сказал отец. — А если она поедет на катафалке, это может получиться так, словно ей просто захотелось прокатиться, как всем этим девчонкам, которые залезают в хлебные фургоны.

    Отец сказал мне это в прихожей — он не хотел, чтобы она слышала. Но она стояла на своем. Она хотела воротиться домой вместе с Колином.

    — Колин любил меня. И я поеду с ним, исполню свой долг. К тому же, — добавила она неожиданно громко, в полный голос (до этой минуты голос у нее звучал как-то глухо и сдавленно, надломленно как-то, в общем, жалостно), — мне еще никогда не доводилось ездить на катафалке.

    — Правда, и проезд ничего не будет стоить, денежки ва билет сэкономятся, — сказал отец.

    В ту ночь я снова пришел к ней в комнату. Она не спала. Я сказал, что прошу прощения, если потревожил ее, и сейчас же уйду — мне, мол, хотелось только узнать, не нужно ли ей чего. Она сказала, что ей ничего не надо, но голос у нее снова прозвучал сдавленно.

    — Это правда? — спросил я.

    Она ничего не ответила. Я почувствовал беспокойство. Я подошел ближе к ее постели.

    — Что случилось? Скажи мне, что с тобой? — спросил я.

    Наступило довольно продолжительное молчание, Я взял ее руку. Я погладил ее по голове. Она лежала на постели, словно каменная. Не отвечала ни слова. Моя рука скользнула ниже — на ее маленькое белое плечо. Она пошевелилась, подобрала под себя ноги и, глядя на меня вполоборота, сказала:

    — Я думала о Колине. Где он сейчас?

    — Его привезли сюда. Он лежит внизу.

    — В гостиной?

    — Да, все уже подготовлено, и завтра мы его отвезем, А ты будь умницей и возвращайся домой поездом.

    — Нет-нет, — сказала она. — Я хочу поехать с Колином. Бедный Колин. Он любил меня, а я его не любила. — И она притянула мои руки к своей груди.

    — Колин любил меня, — прошептала она.

    — Но ведь не так же, — прошептал я.

    Снова было теплое пасмурное утро, как все эти дни, и вот мы отправились с Колином в обратный путь. Гроб уже поставили на катафалк, когда из дому вышла Мюриэл. Она сбежала вниз по лестнице в ярко-голубой шляпке, которую раздобыла в шляпной мастерской Дормера, и расцеловалась на прощание с моей матерью и отцом. Они были исполнены сочувствия к ней.

    — Береги ее, Артур, — сказала мама. Мюриэл уселась рядом со мной, даже не поглядев назад, на гроб. Я запустил мотор. Мои родители улыбались нам, отец приподнял шляпу — то ли напутствуя меня с ней, то ли Колина, то ли всех нас троих, не знаю. Он, понимаете ли, не надел своего цилиндра. Я говорю это, чтобы отдать должное старику: тридцать лет занимаясь своей профессией, он научился быть тактичным.

    Отъехав от дома, мы, прежде чем попасть на окружное шоссе, должны были миновать вокзальную площадь. Там всегда толпились шоферы, кондуктора, диспетчеры трамваев и троллейбусов. Кто продавал билеты, кто перекидывал троллейбусные бугели. Когда мы проезжали мимо, я увидел, как они разинули рты, диспетчеры заложили карандаши за ухо и все приподняли шляпы. Я до того был удивлен, что едва тоже не приподнял шляпы в ответ — совсем позабыл, что позади нас на катафалке стоит гроб. Я ведь уже столько лет не водил отцовского катафалка.

    Чудное это занятие — ездить с катафалком. У них крепкая, надежная ходовая часть, хорошая амортизация, приличный мотор, и если ты привык водить небольшой автомобиль, так начинаешь незаметно для себя набирать скорость. Знаешь, конечно, что следует ехать медленно, ну 25-30 миль в час от силы, но удержаться на этой скорости не так-то легко. На обратном пути, порожняком выжимай себе, если угодно, и 70 и 80. Это вроде как на пожарной машине. Мчись стрелой и возвращайся с прохладцей — только наоборот. Ну на пустом шоссе можно, конечно, дать газу, но мимо домов надо проезжать медленно. Так уж положено. Мой отец придавал этому большое значение.

    Мы с Мюриэл поначалу почти не разговаривали. Сидели и слушали, как работает мотор и как время от времени за спиной у нас подпрыгивает гроб на какой-нибудь выбоине. Мы проехали то место, где бедняга Колин!.. Но я ни словом не обмолвился про это Мюриэл, а она, если даже и узнала это место — в чем я сомневаюсь, — тоже не промолвила ни-слова. Мы миновали Кокс-Хилл, Уоммеринг и Уайдли-Маунд — унылые места, никогда мне тут не нравилось.

    — Подумать только, сколько здесь понастроили, — произнесла наконец Мюриэл.

    — Лет через пять ничего уже не узнаешь, — сказал я.

    Я глядел на дорогу, на зеленые луга и на всю эту тощищу, а мысли мои опять возвращались к Колину: всего пять дней назад он проезжал этим путем. Каждую минуту мне казалось, что вот сейчас из-за поворота вылетит прямо на нас его «Индиана». Только она уже валялась где-то на свалке. Я видел, как ее исковеркало, эту проклятую машину.

    Колин, должно быть, снова принялся за свои старые штуки, опять поехал за нами следом, и вот этому пришел конец, больше он не будет преследовать нас. Впрочем, не совсем так: сейчас он еще продолжал следовать за нами — лежа там, позади нас, в своем гробу. И тут мои мысли вдруг перескочили на другое — мне вспомнились те ночи в отцовском доме и Мюриэл. С женщинами никогда не знаешь, чего от них ждать. Я подумал о том, что все мои расчеты и планы могут рухнуть. Вдруг да она забеременеет. Я, понимаете ли, рассчитывал подождать с женитьбой месяцев этак восемнадцать. К тому времени у меня было бы уже восемьсот фунтов-. Но если нужно будет жениться не откладывая, нам придется с места в карьер урезать расходы. Потом я подумал: чудно, как она тогда ночью все твердила: «Колин, Колин!», чудно, что это как бы толкнуло ее ко мне, и опять же странно то, что произошло со мной, когда она назвала меня Колином. Я до этого как-то и не помышлял о ней этак, «по-колински», что ли.

    Я поглядел на нее, и она поглядела на меня и улыбнулась; мы по-прежнему почти все время ехали молча, но все чаще и чаще улыбались друг другу. Железнодорожный мост у Дузби неожиданно вырос передо мной, и мне почудилось, что гроб так и подпрыгнул, когда мы въезжали на мост. Я едва удержался, чтоб не сказать: «Колин все еще продолжает следить за нами».

    В глазах у нее стояли слезы.

    — Почему у тебя так получилось с Колином? — спросил я. — Мне казалось, он был славный малый. Почему же ты не вышла за него замуж?

    — Да, — сказала она. — Он был славный, но ему не хватало чувства юмора.

    — И притом мне хотелось вырваться из этого городишка, — сказала она.

    — Я не намерена вечно торчать там, в этой гостинице, — сказала она.

    — Я хочу уехать отсюда, — сказала она. — Хватит с меня.

    Это было в ее характере — распаляться так вот вдруг, ни с того ни с сего.

    — Ты должен увезти меня отсюда, — сказала она.

    Мы медленно въезжали в город, впереди нас шел трамвай, на тротуарах было полно пешеходов, и некоторые то и дело сходили на мостовую. Но когда мы выехали на рыночную площадь, там люди толпились повсюду. И они увидели гроб и стали снимать шляпы. Внезапно Мюриэл рассмеялась.

    — Мы едем, точно король и королева, — сказала она.

    — Они снимают перед нами шляпы, — сказала она.

    — Не все снимают, — сказал я.

    Она стиснула мне руку и чуть не запрыгала на сиденье, я едва успел удержать ее.

    — Смотри, как они бегут за нами!

    — Мальчишки всегда так, — сказал я.

    — А вон еще.

    — Поглядим, что сделает полицейский.

    Она принялась хохотать, но я заставил ее утихомириться.

    — Держи свое чувство юмора при себе, — сказал я.

    И так было в каждом городе, попадавшемся нам на пути, а они ведь здесь как бы вливаются один в другой. Мы проезжаем через эти города, словно королевская чета, говорила она. А я так давно не ездил с катафалком, что уже позабыл, как это бывает.

    Я был горд за нее. Я был горд за Колина и гордился собой. А после того, что было у нас с ней — я имею в виду эти две ночи, — наша поездка походила на свадебную. И хотя мы знали, что все эти почести отдаются Колину, они вроде как бы отдавались и нам, потому что Колин в какой-то мере принадлежал каждому из нас. И так было всю дорогу.

    — Погляди-ка на этого мужчину. Почему он не снимает шляпы? Люди должны оказывать почтение покойникам, — сказала она.
     


    Алан Силлитоу. Дочь старьевщика

    Как-то вечером шел я домой с пустым чемоданом — современной штуковиной из свиной кожи на молнии, который я забрал у приятеля, считавшего, что, раз чемодан попал к нему, значит, его можно не отдавать, — когда два фараона в штатском оставввили меня. Они пытали меня минут двадцать, потом плюнули и отпустили. Но пока они со мной беседовали, за углом произошла кража со взломом, и десять тысяч монет улетучились в воздух, осев у того, кто явно нуждался в них.

    Такая уж она, жизнь. Счастье еще, что у меня в чемодане не было ничего, кроме воздуха. А случается, я выношу со склада, где работаю, коробку с маслом и сыром. Но на этот раз господь бог, от которого вообще-то никакого нет проку, оказался на моей стороне: может, решил загладить свою вину, когда нанес мне удар в спину. Останови меня фараоны несколькими вечерами позже, они бы обнаружили при мне немало первоклассного товара.

    Работаю я на разгрузке сыров величиной с пивной бочонок — сыры эти привозят из деревни на грузовиках два раза в неделю. Машины останавливаются у боковой двери складского помещения, и я да еще два-три парня закатываем рукава и по сходням осторожно сносим их вниз, в ту часть склада, которая специально отведена для сыров. Как-то раз, проверив накладные, мы обнаружили, что у нас на один сыр больше, тогда мы решили разделить эту махину между собой — а работает нас там человек двенадцать — и снести домой нашим женам и семьям. Но тут встал вопрос, которым же сыром пожертвовать, и тогда старшой сказал:

    — Ну-ка, ищите сыр, который надгрызли крысы, его мы и взрежем, потому как бьюсь об заклад: это и будет самый лучший.

    Таковым оказался выдержанный далбити, и я в жизни своей не ел более вкусного сыра. Еще долго потом жена говорила мне: «Ну, когда же ты принесешь нам опять того чудесного сыру, Тони?» И что бы я потом ни приносил, семейство мое все было недовольно, хотя, всякий раз как я уматывал со склада кусок сыра или брусок масла, я рисковал .своим местом, какое оно ни есть. Как-то раз, чтобы полакомиться, я даже купил кусок далбити в магазине, но домашние знали, что он не краденый, и он понравился им куда меньше, чем тот, который пометили тогда крысы. Вообще на складе у нас частенько кто-нибудь возьмет да и стащит кусок масла, а полиция его и сцапает. Потом приводят его на склад, и начальство с треском его выгоняет. Представьте себе, что вас выгнали за полфунта масла. Да я' потом не мог бы ребятам в глаза посмотреть и был бы рад-радешенек, что меня уволили и тем избавили от позора.

    Первый раз я украл в детском саду, когда мне было пять лет. Нам давали для игры монеты из картона — пенни, шиллинги, полукроны, такие твердые, что не согнешь, а мы должны были обменивать их на кубики и кусочки мела. Урок назывался: «Продаю-покупаю». Помнится, мне уже тогда казалось, что игра эта какая-то нечестная, но я был еще слишком мал, чтоб в таких вещах разобраться, а потому только дулся и плохо играл. Даже когда я старался, все равно проигрывал. Но скоро я смекнул, что дело тут не только в умении: в конце следующего дня, когда учительница стала обходить класс и собирать картонки, я сунул себе в карман с полдюжины монет (одно серебро, как я увидел потом).

    — Тут не все деньги, — сказала учительница своим звучным голосом, так что у меня мурашки по спине пошли и захотелось вытащить из кармана кружочки и отдать ей. Но я сдержал этот естественный порыв и затаился. — Кто-то не отдал мне монетки, — сказала она. — Ну-ка, дети, признавайтесь, не то я задержу вас после того, как все другие классы уйдут домой.

    Я очень надеялся, что она меня обыщет, но она только продержала нас минут десять, и я ушел домой с полными карманами. А вечером лавочник застал меня за тем, как я пытался всунуть картонки в автоматы, которые выдавали сигареты и жевательную резинку у него в магазине. Он приволок меня домой, и наш старик всыпал мне как следует. Так, обливаясь в постели слезами, я в довольно юном возрасте узнал, что деньги приносят еще и беду.

    В другой раз, уже в школе, я стянул кубики, но учитель заметил, что у меня оттопырились карманы, и отобрал их, а меня выгнал на площадку, сказав, что таким не место в школе. Я понял тогда, что деньги брать безопаснее.

    Как-то один из дядьев спросил, кем я хочу стать, когда вырасту, и я ответил: «Вором». Он закатил мне такую затрещину, что я решил: если кто-нибудь еще задаст мне этот хитрый вопрос, буду отвечать, что хочу быть честным человеком или шофером. Я таскал деньги из маминой сумки, прикарманивал монеты, лежавшие в доме возле газового или электрического счетчика, и за это меня тоже били, как и тогда, когда я сказал, что хочу стать вором. Постепенно я начал понимать, что попадает мне всегда за одно и то же, а потому, во-первых, не разевал пасть, а во-вторых, старался не попадаться.

    Хоть я и брал все, что плохо лежало, если это могло сойти безнаказанно, инстинкт собственника не пробудился во мне. Костюмы, машина, часы, — стоило мне чтонибудь свистнуть и выйти сухим из воды, как сама вещь переставала меня интересовать. Раз вломился я в контору и вынес оттуда две пишущие машинки, подержал их дома денек, а потом одолжил машину и темной ночью швырнул их в реку с Трентского моста. Если б фараонам вздумалось в этом месте поработать землечерпалкой, их ждало бы немало сюрпризов. Больше всего мне нравился всплеск: швырнешь какую-нибудь штуковину вниз и услышишь «плюх», этакий глухой звук взрыва, с каким тяжелая вещь, например телевизор, кассовый аппарат, а один разэто было совсем здорово! — даже мотоцикл, погружается в воду; на меня это действует, как алкоголь (которого я терпеть не могу), так что голова начинает кружиться. Даже через неделю я могу, скажем, ехать в автобусе и вдруг вспомню про это да как заржу, ну прямо до коликов; тут какой-нибудь субчик непременно зацыкает, скажет: «Ох уж эта молодежь! В одиннадцать утра — пьяный до безобразия! В армию бы их всех — вот куда!»

    Словом, потеряй я все, что имею на свете, — я б не стал горевать. Отправился бы я, к примеру, утром за пачкой сигарет через дорогу, а вернувшись, обнаружил бы, что дом мой горит синим пламенем и вместе с ним — все мое добро, ну, я бы повернулся и пошел себе без единой мысли или сожаления, пусть даже там сгорел бы мой пиджак и последняя десятка.

    Хотите верьте, хотите нет, я бы с радостью поселился в такой стране, где у меня не было бы желания воровать, где мне даже противно было бы этим заниматься, — в каком-то таком месте, где все тоже думали бы так, потому что у каждого ровно столько всего, сколько у остальных, хотя, может, и не очень много. Одним из таких мест является тюрьма, но она бы мне не подошла, потому что ты там не свободен. Я-то думаю о таком месте, которое было бы как тюрьма, потому что все у всех тогда одинаковое, но при этом люди были бы еще и свободны, а значит, они не стали бы тянуть друг у друга что у кого есть. Как именовался бы такой строй, я, право, не знаю.

    Еще больше пристрастился я к воровству, когда подрос и стал ухаживать за девушками. И самое замечательное — нашлась одна девчонка, которая отправилась воровать со мной. С такой напарницей было куда интереснее и безопаснее, чем с любым парнем.

    Я встретил Дорис на Илкстон-роуд, возле лавочки, где торгуют рыбой с жареной картошкой. Она шла пополнить свои припасы к ужину и уронила сумочку, — несколько монет выкатилось из нее прямо на дорогу.

    — Не волнуйся, цыпленок, — сказал я, — сейчас мы их найдем.

    Еще двое парнещ тоже решили помочь ей, но я взял одного за локоток.

    — А ну-ка, топай отсюда. Это моя девчонка. А не то так разукрашу, что на всю жизнь калекой останешься.

    — Да ладно тебе, Тони, — рассмеялся он. — Я ведь не признал тебя.

    Я подобрал ее монеты — вот, держи — и потопал следом за ней в освещенную лавчонку, где я мог .увидеть товар лицом.

    — Я тоже шел за жареной картошкой, — сказал я, чтоб не отпугнуть ее.

    — Спасибо, что помог мне собрать деньги. А то у меня иной раз руки как крюки.

    Волосы у нее были цвета свежего масла, золотистые и длинные, до плеч, которые я не возражал бы обнять. Мы стали в очередь. Я только что съел в городе пакетик рыбы с жареной картошкой, и от одного запаха в этой обжорке меня выворачивало наизнанку.

    — Я тебя нигде раньше не мог видеть? — спросил я.

    — Почему же, мог. Я тут копчу небо почти столько же, сколько ты.

    — Где же ты в таком случае живешь?

    — На Черчфилд-лейн.

    — Я провожу тебя.

    — Ну уж нет.

    Она была такая беленькая и такая красавица, что дух вон, но я все же не лишился его совсем, потому как сказал:

    — Смотри, вдруг снова уронишь сумочку.

    Я не знал, может, я встречал ее раньше на улице, или видел во сне, или любовался по телевизору, когда передавали рекламу шампуня в промежутке между «Кровавым ружьем» и передачей на тему «Новый удар Кремля». Кожа у нее была гладкая, щеки довольно пухлые, глаза голубые, носик маленький и сочные губы, замаскированные оранжевой помадой, отчего мне хотелось поцеловать их даже больше, чем если б они были кроваво-красные. Она стояла у прилавка, с отсутствующим видом глядя куда-то вдаль, — по взгляду этому ясно было, что она скорей из девчонок думающих, чем наоборот. Потом она потянула носом дымок, поднимавшийся над жареной картошкой, отражаясь в зеркалах, которые высились за шипящими сковородками. Трудно было сказать, понравился ей запах или нет.

    — Черчфилд-лейн — это ведь далеко отсюда, — сказал я. — Неужто у вас там нет лавочек, где продают жареную картошку?

    — Отец говорит, здесь хорошо рыбу готовят, — сказала она мне. — Вот я и пошла сюда за рыбой — надо же уважить человека.

    — Ну, еще лучше она у Роусона, в городе. Разреши мне как-нибудь пригласить тебя туда на ужин.

    Подошла ее очередь у прилавка.

    — Эти дни я занята. На два шиллинга картошки, на шесть рыбы, пожалуйста.

    — Где же ты в таком случае работаешь?

    — Я не работаю.

    Я рассмеялся.

    — Ну и я тоже.

    Она взяла свой пакетик — спасибо большое! — и повернулась ко мне:

    — Как же ты тогда можешь меня приглашать?

    Я пробуравил ей дорогу к выходу, и теперь мы оба стояли на тротуаре.

    — Какая же ты зануда, хоть и хорошенькая. Я, правда, сейчас не работаю, но деньги у меня есть.

    Мы перешли через дорогу, и я все ждал, что вот сейчас она скажет мне, чтоб я отчаливал, — думал, что скажет, но не хотел этого.

    — Что ж, они с неба падают, что ли?

    — Нет, я их таскаю.

    Она поверила мне, но не до конца.

    — Да уж не иначе. И где же?

    — Когда как. Где придется.

    Я уже видел, как иду с ней всю дорогу, до самого дома: надо только не закрывать пасть.

    — А я никогда в жизни ничего не крала, — сказала она, — хотя не раз с удовольствием бы это сделала.

    — Будешь со мной водиться, я тебе кое-что покажу.

    Она рассмеялась:

    — Я ведь могу струсить.

    — Только не со мной. Давай как-нибудь вечером пойдем вместе посмотрим, что можно сотворить.

    — А ты долго не раздумываешь. Хотя можно, конечно, и пойти для потехи.

    — Нет уж, не для потехи, а для денег, — сказал я; в этом я был твердо уверен.

    — Какая разница? Главное ведь — украсть.

    Я об этом как-то никогда так не думал.

    — Может, оно и верно. И все-таки это не одно и то же.

    — Если для потехи, — продолжала она, — тогда легче ускользнуть.

    — Какой же смысл воровать ради потехи, — возразил я. — Пустая трата времени и все.

    — Ну вот что, — сказала она. — Ты будешь красть для денег, а я для потехи. Так мы оба будем довольны.

    — Идет, — сказал я, беря ее под руку, — это разумный разговор.

    Жила она в большом старом доме у самой Черчфилдлейн, и я даже умудрился сорвать у нее поцелуй до того, как она вошла в палисадник и этаким нежным голоском пожелала мне спокойной ночи.

    — Дорис, — сказала она, — меня зовут Дорис.

    Я считал, что она пошутила насчет того, чтобы красть для потехи, но, когда через несколько дней мы встретились с нею возле кино, а потом после фильма стояли у перекрестка, где сходилось пять улиц, она заметила:

    — Ты, наверно, все присматриваешься, присматриваешься, пока не увидишь, что можно легко и без шума стянуть.

    — Примерно... — Я не показал своего удивления. — Но бывает и не так просто. — Я вынул большой складной нож, который, когда откроешь все лезвия, становится похожим на ежа. — Вот эта штуковина — .не для того, чтоб вытаскивать пробки из бутылок, а эта — не для того, чтобы выковыривать камни из лошадиных подков. Полезная механика — вот это что.

    — А я думала, ты пользуешься заколками!

    Она-то сказала это в шутку, но я ответил со знанием дела:

    — Иногда. Все зависит от того, какой замок. — Через дорогу навстречу нам шел фараон, и с каждым его рубленым шагом я закрывал одно лезвие, а когда он был на полпути, сунул нож в карман. — Пошли, — сказал я и, вакурив, двинулся вместе с ней к Берридж-роуд.

    При свете уличных фонарей оба мы выглядели туберкулезниками — можно было подумать, что какой-то правительственный босс ошибся, отдавая распоряжение по телефону, и велел вылить в море слишком много молока. У нас даже отпала охота разговаривать, когда мы заметили, какие мы оба пепельно-серые, но скоро, свернув на более темные боковые улочки, мы снова вернулись к жизни, и через каждые десять ярдов я получал то, чего она не хотела мне дарить в заднем ряду кинотеатра, — полновесный, по всем правилам поцелуй. И всякий раз я диву давался, как это такая девушка пожелала пойти на ночное дело с чурбаном вроде меня.

    — Ты живешь в таком большом доме, — завел я по дороге разговор. — Чем занимается твой старик?

    — Собирает железки.

    — Собирает железки? — Мне показалось это смешным. — Как так?

    — Ну знаешь, есть ведь торговцы тряпьем и железным ломом. Так вот, лавка Рэндолла на Орстон-роуд.

    Я расхохотался, потому что мальчишкой как раз туда носил железный лом, банки из-под варенья, куски труб и старые шерстяные вещи, и, значит, это ее старик имел дело со мной — этакий прожженный тип, на лбу написано, что скряга, и по запаху чувствуется, что любитель ЛСД. И голова и нижний этаж у него давно отказали, и теперь этот толстый боров, напялив старый выходной костюм, разъезжал по городу в коричневом «ягуаре». Я видел однажды, как он клаксонил вовсю, разгоняя детей, игравших на улице, а когда они пулей полетели во все стороны, швырнул им вслед пригоршню монет. Он тогда чуть не врезался в фонарный столб, забыв про руль из-за этого внезапного и предательского порыва великодушия.

    — А что тут смешного? — пожелала она узнать.

    — Чудно как-то — вот и все.

    — Я однажды сказала девочке в школе, что папа у меня собирает железки, и она тоже рассмеялась, как ты. А я ничего тут смешного не вижу.

    Дурак ты дурак, — обругал я себя, — смеешься неизвестно над чем после того, как тебе выдали такие поцелуи. Тут черная кошка пересекла кружок света под фонарем и унесла с собой мое счастье.

    — И зарабатывает он лучше многих, так что ты, может, смеешься потому, что завидуешь.

    — Вот уж нет, — сказал я, изо всех сил стараясь загладить свой промах. — А смеялся я, если хочешь знать, потому, что сам хотел заняться сбором лома, только не знал, как к этому подступиться. Вот мне и смешно стало от такого совпадения. — Пока она раздумывала, верить мне или нет, я попытался переменить тему разговора: — В какую же ты школу ходила, что там смеялись над такими вещами?

    — Я и до сих пор туда хожу, — сказала она, — обычная средняя школа. Правда, в конце года я оттуда уйду.

    «Школьница, подумал я. А все-таки шикарная девчонка — ещ наверно, около семнадцати, хоть она и выглядит мне ровней, а мне^сейчас восемнадцать с половиной».

    — В общем-то я буду рада покончить со школой. Хочу быть независимой. Правда, в классе я всегда среди первых, поэтому в этом смысле мне там даже нравится. Смешно.

    — Ты что же, хочешь поступить на работу?

    — Еще бы. Конечно. Пойду на секретарские курсы. Папа говорит, что разрешит мне.

    — Дело стоящее. Прожить на это можно.

    Так мы шагали милю за милей по бесчисленному множеству улиц, шли под руку, зигзагами, медленно углубляясь во все более и более темные кварталы. Весь день шел дождь, а сейчас ночь прорезалась звездами, ветер хлестал небо, и оно то струилось широким потоком над склоном Форест-Филдс, над Хайсон-Грин, над Бэсфордом, через Мэпперли к Редхиллу, то мчалось прочь вместе с красным двухъярусным автобусом, набитым шахтерами, который пронесся и исчез, поглощенный черной ночью Шервуда. Мы были как одинокая лодка среди этого половодья маленьких домиков, в иных местах собиравшихся кучками, словно вздыбились гребни волн, острых и черных, мы следовали от маяка к маяку, от одного фонаря к другому, и район этот казался мне еще больше, чем тот, где я родился и вырос.

    Какая-то старуха, стоявшая на пороге одного из домиков, спросила:

    — У тебя не будет окурочка, голубчик? Ты бы так разодолжил меня, если б дал. — На вид ей было лет девяносто, и, когда я протянул ей сигарету, она до того обрадовалась, что, казалось, ее сейчас кондрашка хватит. — Спасибо тебе, моя радость. Счастья и удачи вам обоим.

    — И вам тоже, хозяюшка, — сказал я, двигаясь дальше.

    — Смешные эти старухи, правда? — заметила Дорис.

    Мы целовались на каждом углу, а когда ей казалось, что я могу упустить случай, она напоминала мне о моих обязанностях, дергая за рукав. Она была в шелковом платочке и в брючках, кожаном полупальто и ботинках на шнуровке без каблука — так, по ее представлениям, должен был выглядеть грабитель. Вид у нее был что надо, и вела она себя всю дорогу серьезно и тихо, если не считать того, что время от времени мы вцеплялись друг в друга и целовались до одури. Иной раз она тихонько стонала, и мне очень хотелось пойти дальше — ну сколько можно целоваться! — но что поделаешь, если ты находишься на солидной, широкой, открытой всем ветрам улице, где любой прохожий может тебя спугнуть? Воздух был такой мягкий и тихий, что я понимал: домой она попадет намного позже обычного. Ну и что же, не страшно! У меня ни в одном глазу сна не было, настроение было отличное, и я любил весь мир — в первую очередь, конечно, ее, а потом и себя; это чувствовалось в наших поцелуях, в медленном продвижении по улицам, когда мы брели, обнявшись, как два сиамских близнеца.

    Мы вышли на шоссе, вдоль противоположной его стороны тянулась стена, отгораживавшая двор небольшой мастерской по ремонту автомобилей. Стоило мне увидеть ее, как левая нога у меня начала подрагивать, а правое колено свело судорогой — по этим признакам я сразу понял, что туда мы прежде всего и пойдем. На меня всегда нападает страх, когда надо принять решение, хотя он довольно быстро проходит, как. только я начинаю искать щелку, в которую можно было бы влезть.

    Я сказал Дорис:

    — Иди в конец улицы и стой на стреме. А я попробую взломать дверь и свистну тебе, как только управлюсь. Если кого-нибудь увидишь, мотай сюда, и мы изобразим из себя влюбленных.

    Она беспрекословно меня послушалась, а я тем временем принялся за дело: сначала пустил в ход открывашку для бутылок, потом пилку для ногтей, потом шило. Потрудился я еще немного, замок отскочил, и я свистнул. Мы очутились во дворе.

    С самого начала и до конца операции — ни единого слова, молчок. Пойди я на это дело с парнем, тот бы уж и натопал, и начертыхался, и дверь бы тряс, и плечом пытался бы ее выбить, а в результате не успели бы мы оглянуться, как уже катили бы в полицейской машине в Гилдхолл. А сейчас ноги и глаза наши действовали в полном согласии, точно принадлежали какому-то одному существу, и существо это не было ни мною, ни ею — очень чудное чувство. Вот боковая дверь открыта, и мы прошли вдоль ряда машин в огороженный закуток — с него-то и предстояло начать поиски, спокойно и методично. Я уже был однажды в таком месте с приятелем, и мы подняли такой тарарам, вытаскивая ящики и передвигая пишущие машинки да еще расстреливая лампочки с помощью резинок и скрепок, что через пять минут мне пришлось прекратить это дело и его тоже утихомирить. А сейчас все делалось беззвучно, шло как по маслу — без сучка, без задоринки.

    Покончив с операцией, все так же молча я направился к выходу, Дорис за мной. Через две секунды мы уже были на улице и, прислонившись к стенке мастерской, так целовались, что я понял: я люблю ее; я был весь в огне, я не чувствовал под собой земли, я пылал, и мне казалось, что мы оба лопнем, если не отправимся сейчас же куданибудь, где можно было бы лечь. Остановить нас уже ничто не могло, потому что мы слились воедино и спаялись так крепко, что даже упади мы в реку или со снежного откоса — нас не разъединишь.

    В мастерской все было тихо — никто не бежит, не топает, так что прохожему, который уважает законы, и в голову не пришло бы заподозрить нас в злом умысле и заорать, скликая фараонов. Потискавшись минут пять, мы побрели прочь, будто вдруг заметили, как поздно, и вспомнили, что утром надо заниматься делами. Когда мы вышли на шоссе, я спросил:

    — Чем же ты поживилась?

    Она вынула из кармана пачку фунтовых бумажен.

    — Да вот. А ты?

    Я вывалил содержимое большого конверта — там оказались почтовые марки и чеки.

    — Мура. Ты в выигрыше.

    — Да, пожалуй, — сказала она без особой радости в голосе.

    — Недурно для начинающей. Да н тому же еще и школьницы.

    Я отдал ей половину марок, а она мне половину денег: получилось по двадцать бумажек на брата. Мы двинулись домой и прошагали мили две, наклеивая на каждом углу (вверх тормашками) по марке или по две.

    — Я ведь никому не пишу, — со смехом пояснил я.

    Только сумасшедший может так себя вести, но я всегда люблю выкинуть что-нибудь эдакое, иначе тебя никогда не поймают, а раз тебя не могут поймать, какой же смысл спасаться бегством. Я объяснил все это Дорис, и она сказала, что в жизни не слыхала ничего более заумного, но что я ее почти убедил, так как я ведь куда более опытный. К счастью, марки у нас скоро кончились, иначе след протянулся бы до нашей задней двери, а оттуда вверх по лестнице и ко мне в спальню, причем последняя марка была бы налеплена на моей подушке, под моей большой дурацкой башкой. Парень я, конечно, шальной и упрямый, к тому же я уверен: даже если б на меня свалился весь шар земной, он не превратил бы меня в лепешку.

    На берегу Лина, у мукомолки Боббера, мы пролезли под загородку и пристроились в таком месте, где никто не мог нас увидеть. Было за полночь, вокруг ни звука, только в нескольких футах от нас тихо плескала холодная вода, такая же черная, как тот рай, где мы собирались заняться любовью.

    Дорис решила навестить меня. Она вдруг появилась на лошади из-за угла и зацокала по нашей мостовой. Мой братишка Пол примчался с криком:

    — Эй, Тони, иди сюда, смотри, какая тетенька на лошади едет! — Ему было всего девять лет.

    Поскольку я уже ждал Дорис и потому бил баклуши, листая «Миррор», я тут же не спеша направился к выходу со двора. День был теплый, пылинки лениво танцевали на ветру, муаря воздух, дым прямыми струйками поднимался из труб и полз вверх вдоль телевизионных антенн. Выйдя на тротуар, я посмотрел вниз по улице и не увидел ничего, кроме какого-то мужика в одной рубашке и в подтяжках, направлявшегося в лавку на ту сторону; потом посмотрел вверх по улице и увидел мою девочку на лошади.

    Такое у нас не часто увидишь, к тому же она была просто прелесть, светловолосая, прямо леди Годива, — только на Дорис были штаны для верховой езды и белая блузка; недаром двое приятелей моего Тэда даже присвистнули, а остальные выпучили глаза и застыли от удивления и зависти, когда Дорис остановила лошадь возле нашего двора и сказала мне: «Привет». Трудно было поверить, что прошлой ночью мы вместе взломали дверь в автомобильной мастерской, — это казалось далеким, как сон, а вот то, что произошло потом, у реки, казалось вполне реальным, особенно когда она наклонилась ко мне с лошади и меня обдало запахом свежести и ее духов.

    — Не хочешь зайти к нам выпить чашечку чаю?

    И лошади твоей мы тоже чего-нибудь найдем.

    Это была хорошая канашка, цвета самого лучшего горького пива, и глаза у нее были как драгоценные камни, они так и сверкали, отражая дневной свет. На нашей улице мы видели только лошадей, впряженных в тележки с углем или в фургоны с хлебом, да и тех давно уже отправили на живодерню. Я взял лошадку под уздцы и новел к нам на двор, а Дорис сверху ласково так уговаривала ее, называла Марианной и направляла туда, где камни поглаже. Из уборной вылез дядька и чуть не окочурился, столкнувшись с лошадью нос к носу.

    — Она тебя не укусит, Джордж, — рассмеялся я.

    — Пусть попробует, я ее живо разделаю на бифштексы к воскресному обеду, — заявил он и, высоко подняв голову, осторожно двинулся мимо.

    — Ну, тебе не впервой такие бифштексы есть, — по* слал я ему вслед.

    Мать моя стирала в кладовке, лошадь просунула го* лову в оконце и смотрела на нее, пока мать не подняла глаза.

    — Тони! Что это у тебя?!

    — Всего-навсего лошадь, мам, — крикнул я. — Мо* жешь не волноваться, я ее ни у кого не стибрил, — добавил я, когда она вышла, вытирая руки. — Тут одна знакомая заехала навестить меня, — сказал я и познакомил ее с Дорис, которая к этому времени уже спустилась на асфальт и стала своего нормального размера.

    Мама погладила лошадь, словно это была вовсе и не лошадь, а приблудный пес, и вернулась в дом за куском хлеба. Она выросла в деревне и любила животных.

    — Неплохо мы вчера провели время, — сказал я Дорис, вспомнив о вчерашнем дне.

    — Очень даже. А что мы будем делать с деньгами?

    — Потратим.

    Забор у нас еле держался, и, когда она привязала к нему лошадь, казалось, что он сейчас рухнет.

    — Вот смехота, — сказала она. — А на что?

    — Сколько стоит лошадь? — спросил я, постукав конягу по носу.

    — Право не знаю. Это папа купил мне Марианну. В общем он больше двадцати фунтов за нее заплатил.

    Я огорчился — я уже представил себе, как мы скачем по полям и лесам, без всяких дорог, в направлении Лэнгли-Милл и Мэтлок-Бас, вырисовываясь изящным силуэтом на фоне пустынного горизонта. Потом, как в фильмах, мтл зигзагами спустились бы вниз, в долину, и заночевали бы в каком-нибудь трактире или на ферме. Постепенно мы добрались бы до Шотландии и в конце наших долгих странствий верхом, возможно, подрядились бы работать вдвоем, как муж и жена, на каком-нибудь маяке. Он стоял бы на скале, далеко в море, и волны вздымались бы вокруг, I как снежные горы, а мы следили бы за тем, чтобы он не потух, по-прежнему любили бы друг друга и были бы счастливы, хотя за целых полгода не получили бы ни единого письма и не видели бы ни листочка салата-латука.

    А пока солнце заливало светом наш двор, и я все равно Щ был счастлив.

    — Тогда я просто пущу мои денежки по ветру и повеселюсь. Я ведь сейчас без работы, а их мне на месяц хватит.

    — Надеюсь, мы не станем так долго ждать следующего раза, — заметила она, отбрасывая волосы назад.

    — Если хочешь, можем хоть сегодня вечером повторить. Ручаюсь, фараоны до сих пор не знают, что мы были 1 в мастерской.

    Тут вышла мама с кульком хлебных корок для лошади. :

    — Я приготовила вам чай, — сказала она. — Пойди | налей, Тони.

    Как только мы зашли за дверь, я притянул к себе Дорис и поцеловал. Она меня тоже поцеловала. Не надо было ни гнаться за ней, ни принуждать — что'ж, видно, это любовь настоящая.

    Мы совершили вместе немало «экспедиций», как называла это Дорис. Я устроился даже чернорабочим на фабрику, на случай, если кто заинтересуется, на какие средства я живу. Как-то раз Дорис спросила, можно ли ей взять с нами на дело школьную подругу, и это послужило | поводом для нашей первой ссоры. Я сказал, что она, видно, рехнулась: она что же, считает, что у меня тут школа для натаскивания преступников или что? Надеюсь, она никому не говорила про наши ночные вылазки? Нет, как выяснилось, никому, просто ей хотелось посмотреть, сумеет ли эта девчонка из ее школы так же спокойно сработать, как она.

    — Ну, так выбрось эту затею из головы, — резко сказал я. — Вдвоем мы с тобой работаем, вдвоем будем и дальше работать.

    Хоть она и выросла в семье старьевщика, но денег у них всегда хватало, и едва ли она играла с ребятами на к улице. Да и в школе у нее тоже едва ли были товарки, поскольку ее соученицы в большинстве своем жили в новых домах и виллах в стороне Уоллатона и едва ли снизошли бы до поездки в Рэдфорд, в гости к ней. Поэтому она не в пример мне была очень одинока.

    Дом ее папаши был большой, старинный, и задний двор его (где старик по-прежнему хранил часть своих запасов железного лома) выходил на берег Лина. Отец ее работал как каторжный целые дни напролет, и так всю жизнь, ведя счет каждому фартингу даже после того, как разбогател и, казалось бы, мог отойти от дел и жить, как лорд. Ну, а что бы он тогда стал делать? Сидел бы где-нибудь на пляже и сосал мороженое? Или ковырялся бы в саду до одури? Или удил бы рыбу до потери сознания? Вот он и предпочитал тратить силы на то, чтоб при свете солнца, луны или электричества сортировать железный лом или выбирать кости, потому как, хоть он и был не последний человек на свете и мог бы уж не гнуть спину, именно этим ему хотелось заниматься, — кто же станет его за это винить? По словам Дорис, в общем-то он был мелочный, но только не с ней. Она получала все, что хотела.

    — Ну, так попроси у него сотнягу, — сказал я.

    Но она только улыбнулась и сказала, что это не дело, хватит с нее и того, что он сам ей дает, да к тому же так оно приятнее.

    Каждую субботу или воскресенье она приезжала к нам на своей лошадке, кроме тех случаев, когда погода была плохая. Если дома никого не было, она привязывала конягу к изгороди, мы поднимались наверх ко мне в спальню, раздевались и наслаждались жизнью вовсю. Фигура у нее была потрясная: бедра широкие, а груди для ее возраста совсем маленькие, точно они перестали расти задолго до всего остального. Мне всегда казалось, что она лучше себя чувствует без ничего, очевидно, понимая, что никакие одежды, будь они даже из золота, никогда не сравнятся с костюмом, которым одарила ее природа, — уж больно хорошо он сидел на ней да и был моден всегда. Мы ставили на проигрыватель несколько пластинок Эккера Вилка, они крутились потихоньку, а мы сидели голышом и слушали в полудреме, а потом разогревали друг друга поцелуями и всякими нашими словечками. Потом, вдоволь набесившись, снова садились и болтали, а иной раз снова принимались за свое, пока мать или отец не крикнут, что чай готов. Если в тихий безветренный день мы вдруг слышали, как взбрыкнет или заржет лошадь, мне казалось, что мы где-то в маленьком домике далеко за городом, вдвоем с ней. А когда в солнечную теплую погоду в комнату вдруг врывался ветерок, и сбрасывал фотографию какого-нибудь певца с полки, и ласково пробегал по нашей обнаженной коже, я встряхивался, точно жеребец, и, чувствуя себя не менее сильным, чем иной африканец, наяривал еще и еще, так что потом ноги у меня подкашивались, когда я спускался по лестнице вниз.

    Люди привыкли к тому, что она то и дело появлялась верхом у нас на улице, и приветствовали ее: «Здравствуй, крошка! — и при этом добавляли: — Он у себя! — подразумевая меня, — Я только сейчас видела, как он шел с хлебом из лавки». А Джордж Кларк даже спросил меня как-то, когда же я собираюсь жениться. Я буркнул, что еще и не думал об этом, а он рассмеялся и сказал: «Ясное дело, тебе ведь сначала надо найти такой дом, чтобы и лошадь уместилась». На что я заметил, что я бы советовал ему не совать нос в чужой огород.

    Однако людям нравилось, что Дорис приезжает к нам на лошади, и мне казалось, что они и на меня-то стали смотреть с уважением, ну, если не с уважением, то, во всяком случае, иначе, чем если бы меня увозилщв своей машине фараоны. Да и самой Дорис приятно было, когда какой-то малый, выходивший от букмекера, окликнул ее: «Эй, леди Счастье Мое!» — и помахал в воздухе пятифунтовой бумажкой.

    Нередко мы вдвоем отправлялись в город и заканчивали вечер либо в кино, либо в кабачке за бутылкой горького пива или шипучки. Но никому и в голову не приходило, чем мы занимались, прежде чем разойтись по домам. Если нам случалось прихватить курево, или еду, или одежду, мы запихивали что могли в почтовый ящик первого попавшегося дома; если же добыча была слишком громоздкая, совали добро в баки для мусора: пригодится какому-нибудь нищему или бродяге. Едва ли нас кто-либо видел во время этих экспедиций, и, уж во всяком случае, никто не ловил: любовь словно делала нас невидимками, чем-то вроде призраков, которые бесшумно, держась за руки, брели по темным улицам, пока не натыкались на какую-нибудь фабричку, контору, запертую лавчонку или дом, где наверняка никого не было, и всякий раз, помню, меня охватывало удивление, почти даже страх, оттого, как мы оба совершенно точно знали, что надо делать. Я на секунду застывал, радуясь и в то же время с нетерпением дожидаясь, когда пройдет это чувство, потом Дорис сжимала мне руку, и я начинал действовать, выискивая способ пробраться внутрь.

    Натаскал я достаточно, чтобы купить себе мотоцикл, подержанную, но мощную штуковину, и теперь, когда Дорис приезжала ко мне, она оставляла у нас во дворе свою лошадку, и мы мчались на моей машине к Стэнтонскому сталелитейному, а когда добирались до вершины холма, где стоит Круглый Дом и откуда на несколько миль тянется прямая дорога, такая же ровная, как взлетная дорожка в аэропорту, давали полный газ. Летом груды шлака казались голубыми — огромные треугольные чурки, сложенные наподобие пирамид, маячили далеко впереди, и я катил к ним по проселку, окаймленному кустарником, от души желая, чтоб они остались такими же призрачно далекими, будто мираж. Но из моих пожеланий ничего не выходило: съезжая петлями вниз с откоса, я терял их из виду, а когда они возникали вновь, то это были уже серые, застывшие, никому ненужные болванки, до того прозаичные, что глаза бы не смотрели.

    Ездил я на свой страх и риск с табличкой «Уч», что значит «Учебная», и, чтобы заменить ее по всем законам и правилам, пошел сдавать права, но провалился — никогда не был силен на экзаменах. Тем не менее мы с ревом по-прежнему носились вперед по дорогам, Дорис и я (она сидела сзади, прямая, как рододендрон), и ветер в воздушном туннеле, который я создавал, нашептывал разные разности во все наши четыре уха; нам это нравилось, и я кричал: «А на лошади так быстро не поедешь!» — и слушал, как она смеется: ей нравилась и та и другая езда.

    Как-то раз она спросила:

    — Почему бы нам не отправиться на дело на твоем мотоцикле?

    И я ответил:

    — А почему бы не отправиться на твоей коняге? — И добавил: — Да потому, что это все бы испортило, так?

    Она рассмеялась.

    — А ты хитрее, чем я думала.

    — Еще бы, — не без сарказма заявил я. — Вот если б ты могла себя видеть, как вижу тебя я, а я бы мог себя видеть, как видишь меня ты, все было бы куда понятнее, правда?

    Мне хотелось поговорить. Мы слезли с мотоцикла и стояли, опершись о парапет, вокруг были лишь деревья, прорезанные узкой дорогой, да внизу блестела зеленым стеклом вода канала. Ее рука лежала у меня на плече, моя рука обнимала ее за талию.

    — Было бы? — повторила она.

    — Не знаю. Пойдем туда, под деревья.

    — Зачем?

    — Затем, что я тебя люблю.

    Она снова рассмеялась.

    — Только-то и всего? — Потом взяла меня под руку: — Ну ладно, пойдем.

    Долгое время мы, мальчишки, играли у нас на улице в такую игру: становились в кружок где-нибудь на ветру и щелкали зажигалками — у кого огонек продержится дольше. Игра была дурацкая, потому как все зависело от случая, и, хотя мы увлекались ею, каждый знал, что рано или поздно все равно проиграет. Так или иначе, мы занимались этим несколько недель подряд, а потом бросили — то ли нам надоело, то ли нашим зажигалкам, не помню. Рано или поздно любая зажигалка перестает гореть или портится, а бывает, ветер вдруг выскочит из-за угла, лихим ударом сапога затушит ее, и в наступившей мгле мир обрушивается на тебя.

    Как-то летом в субботний вечер мы сидели в баре, где пьют кофе, у автоматического биллиарда, дожидаясь, чтобы на улицы спустилась темнота и можно было выйти на дело. На Дорис были джинсы и бумажная трикотажная рубашка на манер мужской, а я был без куртки, потому что вечер выдался теплый. Из-за этого тепла мы и не пошли далеко, хотя обычно отмахивали не одну милю, прежде чем нырнуть куда-нибудь, и зря, потому что, поработав копытами, мы и тело и ум настраивали на волну, нужную для тихой работы, — расслаблялись и одновременно разогревались, становясь, точно кошки, настороженными и готовыми при малейшем шуме замереть или удрать. Иной раз сама погода прикрывала нас: гром, дождь, снег, ветер, даже облака над головой — все служило для нас шумовой завесой, создавая более спокойные условия для работы, чем в такую ночь, как на этот раз, когда наверху расстилалось безбрежное небо и медные звезды миллионами глаз и ушей настороженно смотрели и слушали. Звуки шагов оглушали меня; мы шли наугад и то и дело останавливались — постоим у какой-нибудь стены на пустой, наполовину освещенной улице, посмотрим друг на друга и — рука в руке — двинемся дальше. Мне хотелось насвистывать что-то (тихонько) или петь под сурдинку, потому что такая вот ясная, тихая ночь вызывает во мне, с одной стороны, тревогу, с другой — прилив энергии и уверенности в себе, и тогда я могу немного зарваться. Но я взял себя в руки, држДался, пока успокоится сердце, и принялся всматриваться в улицы, все такие одинаковые, стараясь подметить все детали, иными словами, не упустить случай, как талдычили нам в школе.

    — Какой-то я кислый сегодня, будто перетрудился, — сказал я, хоть и не собирался этого говорить.

    — Я тоже.

    — Точно мы сейчас выходим из моей комнаты, вдоволь набаловавшись.

    — Что-то неохота мне идти далеко, — сказала она.

    — Устал, цыпленок?

    — Нет, но только лучше пойдем домой. Что-то неохота мне заниматься этим сегодня.

    Я подивился, что это на нее нашло, и сказал ей:

    — Я тебя провожу и дело с концом.

    На ближайшей улице я увидел калитку, которая вела во двор, расположенный позади какого-то магазинчика; слишком я был взвинчен, чтоб пойти домой, так ничего и не отмочив.

    — Давай заскочим сюда. Но ты, цыплюшка, можешь не ходить. Через пять минут я буду обратно.

    — О’кей. — Она улыбнулась, а я уже весь нацелился на барьер, отделявший меня от добычи. Ограда была невысокая, но когда я залез наверх, Дорис вдруг окликнула меня: — Дай-ка руку.

    — Не шутишь?

    — Конечно, нет.

    Улица была короткая, а мы находились как раз посредине, и свет фонарей, стоявших в обоих ее концах, не доходил сюда. Я подскочил к задней двери магазина, тихо, как всегда, взломал замок, и в нос нам ударил запах кожи, сапожной мази и картонных коробок.

    — Обувной магазин, — заявила Дорис.

    Я ощупью пробирался по складскому помещению, куда мы попали, — здесь штабелями высились коробки с обувью, — пока руки мои не наткнулись на бумагу и клубки веревок, лежавшие на столе в углу.

    Мы, точно слепые, дважды обошли комнату вокруг, чтоб уж быть совсем уверенными, что не пропустили железного ящика, который при нашем приближении весь сжался и стоит теперь затаив дыхание. На таких делах можно упустить тысячи, если поспешишь или вдруг взбредет тебе в голову, что фараоны уже стоят у тебя за спиной. Мой старик все твердил, что меня турнут с работы, потому что я недостаточно прилежен, — посмотрел бы он на меня за делом, думаю, переменил бы песню.

    В задней части магазина — ни шиша. Тогда я вышел в торговую часть и ровно через десять секунд напал на кассовый аппарат. Пальцы мои пробежали по его пластмассовым кругляшкам, точно я решил написать письмо моему старику и рассказать, каким я могу быть прилежным. Вот сейчас раздастся легкий щелчок,- — я затаил дыхание в надежде, что звук окажется не таким резким и благодаря моим стараниям не будет услышан. Какие-то две ночные беспутные совы проследовали по улице мимо, я повернул ручку и почувствовал, как ящик с деньгами ударил меня в живот. До чего же это приятное ощущение, самое приятное на свете, когда ящик выскакивает из пазов, скользя на подшипниках, — как будто кошка мягкой увесистой лапой ударила тебя.

    Моя рука удачно нырнула и вытянула пачку бумажек из-под пружинки, которая их придерживала, а другая сграбастала серебро и сунула мне в карман, будто это картонки вроде тех, что давали нам в детском саду, чтобы мы научились выгодно покупать и удачно тратить денежки, не пользуясь звонкой монетой, которая нужна взрослым, чтоб им было что тратить. Я вернулся в складское помещение и подошел к двери, чтобы удостовериться, что путь свободен.

    В эту минуту вспыхнул свет — слепящий голубой дневной свет залил все уголки. Я окаменел, как лягушка, которая прыгнула и вместо воды попала в траву.

    Когда я наконец смог выжать из себя несколько слов, я спросил Дорис:

    — Зачем ты это сделала?

    Я был до того напуган, что даже не взбесился и не наорал на нее.

    — Затем, что мне захотелось. — И должно быть, почувствовав, что я готов ей врезать, она добавила: — С улицы-то ведь не видно. — Что, в общем, наверное, соответствовало истине.

    — Потеха-потехой, — сказал я, — но это смертельный номер.

    — Испугался? — улыбнулась она.

    — Просто рассуждаю трезво, — сказал я, хотя сам был далек от этого. — У меня в кармане бумажек пятьдесят будет.

    Дорис стояла возле стены из обувных коробок — ни одна реклама по телевидению не могла бы произвести на меня большее впечатление. Желтые руки света 'обхватили ее, оставив меня в тени, что меня вполне устраивало: я каждую минуту ожидал увидеть в дверях деревянную рожу полисмена. Но даже случись это, мне было бы все равно. У меня было такое чувство, какое, наверно, бывает, когда в голове у тебя звучит музыка и ты хочешь выплеснуть ее из себя, и нашло это на меня вроде потому, что я из тех, кто умеет такое из себя выжать, хотя на самом-то деле я знаю, что никогда такого не смогу.

    Дорис стояла молча, вытянувшись во весь рост, и смотрела в одну точку. Я почувствовал, что мы в безопасности, что ни один фараон нас не задержит сегодня, потому что нам служит защитой свет, который она зажгла. Ничто не могло с нами случиться в этой крепости, где коробки с туфлями окружали нас стальною броней, и Дорис тоже это понимала, потому что, когда я, не выдержав, улыбнулся, она сказала, разрушая чары:

    — Мне хочется померить туфли.

    — Что?

    — Может, у них тут есть по последней моде.

    Дурацкая это была затея мерить туфли — и не потому, что мне хотелось бежать оттуда, как раненому оленю, просто это все равно что встать на голову у этой стенки из коробок. Я снял сверху охапку и расставил коробки на полу, как домино. Дорис выбрала одну и осторожненько открыла. А я взял другую и разодрал посредине:

    — Померяй эти.

    Туфли, черные, лакированные, с каблуками острыми, как зубочистки, оказались слишком малы.

    — Жалко, нет хозяина, — сказала она, — он бы сразу сназал, где самые лучшие. А так мы только время теряем.

    Я прыснул со смеху.

    — А ты немногого хочешь! Но тогда тебе пришлось бы платить за них. Нет, давай-ка лучше покопаемся в этой груде и отыщем тебе несколько пар по парижской моде.

    — Только не в этой дыре.

    И она презрительно отшвырнула пару простых уличных туфель в другой конец помещения с таким грохотом, что все крысы проснулись под плинтусами. Взобравшись на лесенку, я передал ей несколько коробок покрасивей, потом еще — в надежде, что вдруг повезет.

    — Надо было мне прийти сюда в юбке и в чулках, — сказала она, — тогда сразу видно было бы, какие мне идут, а какие — нет.

    — Ладно, в другой раз, когда мы пойдем в обувной магазин, я дам тебе знать: надену вечерний костюм и возьму с собой транзистор, чтоб попрыгать потом. Померь-ка вот эти, с квадратными носами. Они хороши будут с брюками.

    Туфли оказались в самый раз, но не того цвета, а потому были отброшены в общую груду не нашедших применения. Все помещение было усеяно туфлями, точно здесь прошел циклон вроде тех, что расплодили у себя эти янки — Мейбл, или Эдна, или как они там называются, — или вдруг рассыпался съезд калек и одноногих при вести о том, что через несколько минут начнется светопреставление. Дорис все никак не могла найти подходящую пару, она продолжала перебирать туфли, точно была у себя дома, и помыкать приказчиком — в данном случае мною; я, правда, не возражал, потому как для меня это было все равно что игра.

    — А почему ты себе не хочешь ничего выбрать? — спросила она.

    — Нет уж, давай мы тебя обеспечим. А я всегда хорошо обут.

    Я вдруг почувствовал, что дольше оставаться в магазине небезопасно, и, вскочив, выключил свет.

    — Фу, какой дурак! — воскликнула она.

    Темнота сразу сделала все реальным, перенесла нас в другой мир, к которому мы привыкли, во всяком случае я, а к какому миру привыкла Дорис, трудно было сказать. Мне иной раз казалось, что ей на все наплевать, была бы только потеха, я же понимал, что не смогу долго мириться с миром грубых башмаков. Может, для Дорис этот мир надевал мягкие комнатные туфли, не знаю, впрочем, нечего мне рассуждать об этом сейчас, ведь с тех пор прошло столько времени.

    — Зачем ты потушил свет? — закричала она.

    — Давай двигайся, пошли отсюда.

    Мы очутились во дворе — Дорис все в тех же туфлях, в которых она в тот вечер вышла из дому: в магазине она так ничего и не выбрала. Горизонт мне перекрывала верхняя часть дверцы в ограде, над которой вдруг показался полисмен, — словно сине-черное дерево ярдах в двадцати отсюда склонило к нам свой ствол. Дорис съежилась, как зайчишка. Я толкнул ее к сараям в глубине, и она залезла в щель между ними, прежде чем полисмен, находившийся теперь уже во дворе, успел что-либо заметить.

    Но меня он увидел. Я дернулся в сторону, на пустоз пространство двора, рикошетом отлетел в тот его конец, что вел к свободе, и, когда медная башка ринулся на меня, дыша табаком и пивом, я выскользнул из его длинных рук и через секунду уже сидел верхом на дверце в ограде, где он не мог меня достать.

    — Стой, паршивец, — закричал он. — Все равно не уйдешь.

    Но схватить ему удалось только Мою ногу; я несколько раз дернул ею и высвободил, оставив в руках у медной башки свой ботинок. Прихрамывая и припрыгивая — прыг-скок, прыг-скок, — я помчался по улице; сзади меня фараоновы сапоги скребанули по доскам — слава богу, значит, он перемахнул через дверцу, не обнаружив Дорис, и теперь она сможет удрать.

    Я заработал как машина — ноги у меня были точно привинчены к телу болтами и гайками, а руки так и выталкивали вперед, пока я мчался по пустой улице. Я огибал каждый угол в один прыжок, будто молодой лягушонок, и сердце стучало у меня в голове, я мчался с такой быстротою по тротуару под взглядами фонарей, что они ежесекундно мелькали мимо меня. В голове была только одна забота: наплести побольше кружев между этой медной башкою и мной. Я перестал его слышать уже давно, как только отбежал на несколько ярдов от обувного магазина, но мне казалось, что прошло целых полчаса, прежде чем я остановился, а не остановиться я не мог, иначе я разлетелся бы на куски от тяжелых молотов, которые все сильнее стучали во всем моем теле.

    Я продолжал идти, тяжело сопя, как взбесившийся слон, и только тут заметил, что у меня не хватает ботинка. Ночь распалась, отделив от меня Дорис, я надеялся, что она успела смыться до того, как медная башка, плюнув на меня, вернулся, чтоб узнать, что же я слямзил.

    Я швырнул оставшийся ботинок за ограду старой часовни и отправился домой пешком, решив, что завтра куплю себе новую пару на пятьдесят бумажек, осевших у меня в кармане. Ботинок приземлился на груде золы и ржавых консервных банок, а я зашлепал дальше босиком, — мягкость моих шагов по тротуару скрадывала грубость проклятий, которые пинг-понгом звучали в моем сердце и мозгу. Я твердил себе, что это конец, и хотя знал, что это так, какой-то внутренний голос твердил, чтобы я не отчаивался и смотрел на вещи с более светлой стороны, к этому обычно призывают по телевидению вруны священники.

    Я совершенно точно знал, чем все кончится, а потому, заворачивая на нашу улицу, сунул пятьдесят бумажек в чей-то почтовый ящик: будем надеяться, что, когда они это обнаружат, они не станут трепаться о своем счастье. Так оно и произошло: к тому времени, когда я отправился на три годика передохнуть в уединении, некая старушка зажила вдруг припеваючи на денежки, которые, как она заявила, прислал ей благодарный и любящий племянник из Шеффилда.

    На следующее утро два полисмена появились у нашей двери, и по тому, как они в упор уставились на меня, точно накануне вечером видели по телевизору, когда я читал последние известия, я понял, что врать бесполезно. У одного из них в руке были мои ботинки.

    — А ну-ка, по ноге они тебе?

    Незадолго до этого события Дорис сказала мне, когда мы целовались на прощанье у ее двери: «Я многому научилась с тех пор, как узнала тебя. Я стала совсем другой».

    Но прежде чем я успел узнать, чему она научилась, я уже сидел в кутузке и находился на полпути к тюрьме. Ну и лихо же все получилось — я даже посмеялся по дороге туда. Они так и не разнюхали про Дорис, она выбралась из этой истории без единой зацепки и могла скакать на своей лошадке когда вздумается. Что ж, я был только рад. Она стояла передо мной как картина, и очень меня это грело в те первые черные месяцы; и я снова и снова смеялся, как лихо все получилось, — мне никогда не надоедало об этом вспоминать. Я тоже многому научился с тех пор, как встретил Дорис, хотя, ей-же-ей, даже и сейчас не мог бы объяснить чему. Но то, чему я научился, осталось при мне, оно незаметно для меня самого придает мне силы в моей более спокойной жизни.

    Я написал Дорис из исправительного дома, но ответа так и не получил, и даже мать ничего не могла сообщить мне о ней, а может, не хотела, потому что с той поры немало всякого разного произошло с Дорис, о чем знал весь квартал. Я же целых три года провел, ничего о ней не зная, страдая и с ума сходя от того, что я перенес бы играючи, еслибнетерзаламеня эта любовь и эта тоска. Штук двадцать ребят кидались на меня, когда ночью я начинал бесноваться, и мало-помалу я затихал, из головы исчезали все мысли, я даже дышать переставал, точно вошь, и уже больше не думал о ней, только надеялся, что, может, она все же будет ждать меня, когда я выйду, и мы поженимся.

    Такую надежду питают герои в книжках, на телевидении или в передачах Би-би-си, не в моем это характере и не в характере такого человека, как Дорис, да и в жизни такого не бывает вообще. Целых три года мой мозг не оставлял меня в покое, он терзал меня каждую ночь, пытая на огненном колесе, так что я до сих пор покрываюсь потом при одном воспоминании об этой пытке, когда я все ждал и ждал вестей, точно карлик, запертый в темноте. Да ни один исправительный дом не может похвастать таким наказанием.

    Выйдя на волю, я сложил разрозненные кусочки — получилась картина. Когда меня засадили, Дорис была в положении; через три месяца она вышла замуж за механика из гаража, который славился тем, что гонял на мотоцикле, как опасный псих. Может, она думала, что таким путем сумеет продлить веселое время, которое началось в ее жизни со знакомства со мной, но только на этот раз все вышло не так удачно. Родился у нее.мальчонка, и она назвала его в мою честь. Когда ему было всего два месяца, она отправилась со своим мужем справлять сочельник. Они поехали на мотоцикле на танцы в Дерби и, развив страшную скорость на обледенелом шоссе, налетели за поворотом на цистерну с бензином, которая стояла поперек дороги. Обледенелое шоссе, мгла и большие красные буквы «БЕНЗИН» было последним, что она видела. Интересно, о чем она думала в эти последние минуты. Наверно, ни о чем особенно, потому что, когда шофер грузовика подошел к ней, она была уже мертвая, как и ее муж. А было ей немногим больше восемнадцати.

    — Ее отец чуть тоже не умер, — продолжала свой рассказ мама, — больно сильно он переживал. Я тут как-то разговорилась с ним на улице, он сказал, что все время хотел послать ее в университет, такая она была умная. Ну, а мальчонку он взял к себе.

    Ну а я вернулся в тюрьму еще на полгода, потому что залез в машину и вынул транзистор. Сам не знаю, зачем я это сделал. Толку мне от этого приемника никакого, вовсе он мне не был нужен. И деньги у меня были. Просто я открыл дверцу машины и взял радио — вот чего никак понять не могу, — сразу включил его и шел по улице и слушал музыку, так что парень, которому принадлежала машина, сразу услышал и погнался за мной.

    Но уж это было в последний раз, больше я ничего не лямзил — постучим по дереву! — и, может, надо было мне сесть, чтоб, когда я вышел, я мог снова смотреть на все открытыми глазами и идти по улице, не опасаясь, что попаду под автобус или разобью витрину ювелирного магазина с единственной целью сесть в тюрьму.

    Я нашел работу на лесопилке — сметал пыль с машин и очищал их от застрявших осколков дерева. Пронзительный визг, с каким машины вгрызались в бревна и доски, оказался сильнее того грохота, который стоял у меня в голове, и это было очень кстатц в первые месяцы моей свободы. Каждое утро я отправлялся туда на недавно приобретенном велосипеде и вкалывал вовсю до обеденного перерыва, а потом садился под раскидистым каштаном и съедал принесенные с собой бутерброды. Запах зеленой листвы, с одной стороны, и свежих опилок — с другой, прочищал мне мозги, и я снова чувствовал себя частицей окружающего мира. Мне очень нравилась эта работа, казалось, лучшей у меня и не было, хотя рабочий день был длинный, а платили сущую ерунду.

    Как-то раз увидел я пожилого человека, который шел через лес, а рядом с ним бежал мальчик, сбивая прутиком цветы с кустов. Мальчишке было года четыре, на нем был ковбойский костюм и шляпа, в другой руке он держал шестизарядный револьвер и все время палил из него — то и дело раздавалось легкое потрескивание, точно с хрустом ломались веточки деревьев. Был он румяный, сероглазый — гроза кошек и птиц, проклятие для мороженщиков, — одним словом, из тех ребят, которых заваливают игрушками на рождество и портят до потери сознания богатые люди. Все это было написано у него на мордашке.

    Я уставился на старика и не сразу понял, что передо мной отец Дорис, торговец ломом и тряпьем, который еще совсем недавно распугивал всех у нас на улице, бешено мчась на своей машине. Он поседел, и лицо у него стало как восковое, был он в пальто, шляпе и шарфе и шел очень осторожно по лесной тропинке.

    — Иди сюда, — окликнул он малыша. — Иди сюда, Тони, а то потеряешься.

    Я увидел, как мальчонка подбежал к старику, ухватил его за руку и сказал:

    — Мы уже домой идем, деда?

    Мне страшно захотелось — стыдно даже вспомнить об этом — подойти к этому старьевщику, отцу Дорис, и рассказать ему то, что я уже сообщил здесь, — сказать, что я ему в какой-то мере прихожусь сыном, словом, сказать: «Послушай, папаня! А ведь ты далеко не все знаешь, а?» Но ничего этого я не сказал, потому что не смог; я стоял, прислонившись к дереву, и так себя чувствовал, будто целую неделю вкалывал без передыха, будто мне на сто лет больше, чем этому старику, который уходил сейчас с моим малышом.

    Последний раз я видел Дорис в обувном магазине, когда она примеряла туфли, а потом, почуяв опасность, я выключил свет, мы погрузились в темноту и уже больше не видели света. Нов памяти моей она осталась другой — такой она и стоит у меня перед глазами. Я вижу, как она едет по улице, светлая, золотоволосая, на начищенной до блеска лошадке, медленно едет к нашему дому на свидание со мной — сколько раз так бывало. И мужчины, толпящиеся возле букмекера, знают ее и называют леди Счастье Мое.

    Много времени прошло с тех пор, и я по-прежнему вижу сынишку Дорис, который стал теперь большим малым, когда он бежит из школы домой. Я смотрю на него — и на меня уже не накатывает желание сунуть голову в газовую печь, — смотрю и улыбаюсь, потому что мне приятно видеть его. Он в хороших руках, и живется ему бездумно. Да и мне тоже неплохо: я работаю на складе, где хранят масло и сыр. Я и сам наедаюсь, как боевой петух, и домой столько приношу, что жене моей и двум ребятишкам вполне хватает.
     


    Мюриэл Спарк. Портобелло-Роуд

    Однажды в погожий летний денек на заре юности, валяючись с любезными друзьями на стогу сена, я нашла там иголку. Уже несколько лет я втайне догадывалась, что меня относит в сторону от общей колеи, и вот иголка обличила меня перед всеми нашими — перед Джорджем, Кэтлин и Скелетиком. Я сосала большой палец, потому что в него-то и впилась иголка, когда я от нечего делать зарылась рукою в сено.

    Суматоха улеглась, и Джордж возгласил: «Сунешь пальчик в пирог — и достанешь творог». И мы снова принялись безжалостно и беспечно насмешничать.

    Иголка глубоко вонзилась в мякоть пальца: из темной точечки струился и расплывался кровавый ручеек. И чтобы мы, упаси боже, не приуныли, Джордж спешно потребовал:

    — Эй, подальше со своим грязным пальцем от моей, ей-богу, чистой рубашки!

    И мы проорали «кукареку», сотрясая послеполуденный зной на границе Англии и Шотландии. Вот правда, ни за что бы не захотела снова так помолодеть сердцем. Это я думаю каждый раз, вороша старые бумаги и натыкаясь на фотографию. Кэтлин, Скелетик и я возлежим на стогу. Скелетик ясно уточнил, в чем суть моей находки:

    — Тут не голова нужна. Да ты не головой и берешь — ты у нас просто крохотулька-удачница.

    Все согласились, что просто так иголку в стогу сена не найдешь. Разговор угрожал стать серьезным, и Джордж сказал:

    — Тихо лежать, я вас снимать.

    Я обмотала палец и приосанилась, а Джордж показал пальцем из-за фотоаппарата и заорал:

    — Смотрите, мышь!

    Кэтлин взвизгнула, и я тоже, хотя обе мы, пожалуй, знали, что никакой мыши нет. Зато можно было лишний раз погорланить. Наконец мы все втроем пристроились сниматься. Мы очень мило выглядели, и день выдался изумительный, но не хотела бы я, чтобы он повторился.

    С тех пор меня стали звать Иголкой.

    Как-то в субботу, уже в общем недавно, я слонялась по Портобелло-Роуд, прошивая вдоль узких тротуаров потоки покупателей, и вдруг заметила женщину. У нее был изможденный, озабоченный и очень благополучный вид; похудела, только полные груди высоко, по-голубиному, подобраны. Я не видела ее чуть ли не пять лет. Как она изменилась! Но я узнала Кэтлин, мою подругу, хотя нос и рот у нее выдались, а лицо обтянуло, как у всех преждевременно стареющих женщин. Прошлый раз я видела ее лет пять назад, и Кэтлин — ей было едва за тридцать — сказала:

    — Я ужасно подурнела, это у нас в роду. Девушками — прелесть, а после сразу увядаем, становимся черными и носатыми.

    Я молча стояла среди толпы и наблюдала. Как вы потом поймете, мне не пристало заговаривать с Кэтлин. Я смотрела, как она, по-обычному хищно, пробирается от прилавка к прилавку. Она всегда обожала покупать по дешевке старые драгоценности. Странно, что я ее не встречала раньше здесь, на Портобелло-Роуд, во время моих субботних утренних прогулок. Ее длинные крюкастые пальцы мертвой хваткой выудили колечко с нефритом из груды брошек и подвесок, из ониксов, золота и лунных камней, выложенных на прилавке.

    — Как тебе это? — спросила она.

    И я увидела, с кем она была. За несколько шагов смутно маячила крупная мужская фигура, и теперь мне ее стало видно.

    — Да вроде ничего, — сказал он. — А почем?

    — А почем? — спросила Кэтлин у продавца.

    Мне стал совсем ясен тот, сопровождающий Кэтлин. Это был ее муж. Он оброс до неузнаваемости, но показался огромный рот, яркие, сочные губы и большие карие глаза, налитые вечным волнением.

    С Кэтлин разговаривать мне не пристало, однако что-то вдруг побудило меня спокойно сказать:

    — Привет, Джордж.

    Великан повернул голову, приглядываясь. Люди, люди и люди — но наконец он увидел и меня.

    — Привет, Джордж, — повторила я.

    Кэтлин стала сноровисто выторговывать у хозяина нефритовое колечко. Джордж уставился на меня, и обнажились белые зубы в распахнутом алом рту между белокурыми космами усов и бороды.

    — Господи! — сказал он.

    — Что такое? — сказала Кэтлин.

    — Привет, Джордж! — сказала я, на этот раз совсем громко и превесело!

    — Гляди, гляди! — сказал Джордж. — Гляди, вон там, за фруктовым прилавком!

    Кэтлин поглядела и ничего не увидела.

    — Ну кто там еще? — нетерпеливо спросила она.

    — Иголка, — выговорил он. — Она сказала: «Привет, Джордж!»

    Иголка, — сказала Кэтлин. — Это ты о ком же? Это ты не о той ли Иголке, нашей старой приятельнице...

    — Да. Вон она. Господи!

    Он побледнел досиня, хотя я сказала «Привет, Джордж» вполне дружелюбно.

    — Там нет никого даже отдаленно похожего на бедную нашу Иголку, — сказала Кэтлин, не сводя с него глаз. Она забеспокоилась.

    Джордж показал на меня пальцем.

    — Гляди, вон она. Говорю тебе, это она, это Иголка.

    — Ты нездоров, Джордж. Боже мой, тебе, наверно, просто привиделось. Пойдем домой. Какая там Иголка? Ты не хуже меня знаешь, что Иголки нет в живых.

    Надо вам сказать, что я рассталась с жизнью лет пять назад. Но я не совсем рассталась с миром. Остались кое-какие дела, в которых никогда нельзя доверять душеприказчикам. Бумаги для просмотра, в том числе разорванные и выкинутые. Вообще пропасть занятий — не по воскресеньям, конечно, и не по присутственным праздникам, но между делом есть с чем повозиться. Отдыхаю я в субботу утром. Если суббота выпадает сырая, то я прохаживаюсь возле распродажи мелочей у Вулворта, как бывало в пору молодости и во времена осязаемости. На прилавках разложены всякие милые предметы, которые я теперь замечаю и разглядываю несколько отрешенно, как это приличествует моему нынешнему положению. Тюбики крема и зубной пасты, расчески и носовые платки, матерчатые перчатки, легкие, зыбкие шарфики, писчая бумага и цветные карандаши, стаканчики мороженого и лимонад, отвертки, пачки кнопок, жестянки с краской, с клеем, с повидлом — я радовалась всему этому и раньше, а теперь, когда мне уже ничего не надо, радуюсь еще больше. А если в субботу ясно, я иду на Портобелло-Роуд, где мы, бывало, прогуливались с Кэтлин, совсем взрослые. И с лотков продают все то же: яблоки и вискозные рубашки истошного синего и исподнего лилового цвета; серебряные тарелки, подносы и чайники, давно потерявшие былых хозяев и застрявшие у перекупщиков, путешествующие из магазинов в новые квартиры и ненадежные дома, а оттуда обратно на лотки к перекупщикам; старинные ложки, кольца, бирюзовые и опаловые сережки в виде символического двойного узла, похожего на распластанную бабочку; цветные шкатулки с миниатюрными женскими изображениями на слоновой кости и серебряные табакерки, выложенные шотландскими самоцветами.

    Иной раз на субботнее утро подруга моя Кэтлин, католичка, заказывает по мне заупокойную мессу, и тогда я, как бывало, являюсь в церковь. Но чаще всего по субботам я отдыхаю душой среди чинной толкотни с ее деловитой бестолковщиной неподалеку от жизни вечной, среди людей, которые проталкиваются к прилавкам и ларькам и там перебирают, покупают, воруют, ощупывают, примеряют и прицениваются к товарам. Я слушаю, как щелкают кассы, как бренчит мелочь, болтают языки и верещат дети, упрашивая дать подержать и, пожалуйста, купить.

    Так-то вот я и забрела на Портобелло-Роуд субботним утром, когда увидела Джорджа и Кэтлин. Я бы не заговорила, не будь к тому наития. Да мне это теперь, кстати же, и не дано — разговаривать без наития. А самое странное, что в то утро, заговорив, я даже стала отчасти видимой. И наверно, бедняга Джордж счел меня за привидение, увидев, как я стою за тележкой с фруктами и добродушно повторяю: «Привет, Джордж!»

    Наш путь лежал на юг. Когда по северным понятиям и возможностям наше образование было закончено, нас одного за одним послали или вызвали в Лондон. Джон Скиллеттер, по-нашему — Скелетик, поехал доучиваться археологии, Джорджу пришлось отправиться к дяде-табаководу, а Кэтлин прибилась к богатым родственникам — у кого-то из них в Мэйфере был шляпный магазин, и там она кое-как училась торговать. Чуть позже и я тоже приехала в Лондон посмотреть, как люди живут, потому что я собиралась писать о жизни и надо было с нею ознакомиться.

    — Нашей четверке надо держаться друг друга, — повторял Джордж своим проникновенным голосом.

    Он всегда отчаянно боялся отбиться от компании. Наша четверка распадалась, и Джордж нам не доверял: мы, того и гляди, вообще потеряем его из виду. Ему предстояло вскорости отбыть в Африку, на дядину табаководческую ферму, и он говорил все чаще и чаще:

    — Нам надо держаться вчетвером.

    И перед отъездом озабоченно сообщил каждому из нас:

    — Я буду писать регулярно, раз в месяц. Нам надо держаться вместе и сохранить юношескую дружбу.

    Он сделал три отпечатка с негатива той фотографии на стогу, написал на обороте каждой: «Так Джордж запечатлел тот день, когда Иголка нашла иголку» — и раздал нам по штуке. По-моему, всем нам хотелось, чтобы он поскорее очерствел.

    Я жила как жилось, совершенно неупорядоченно. Друзьям было трудновато уследить за моей жизнью. По всем нормальным расчетам, я должна была впасть в нищету и отчаяние, чего, однако, не случилось. Конечно, мне не удалось написать о жизни, как я собиралась. Может быть, поэтому мне и пишется в нынешних необычных обстоятельствах.

    Почти три месяца я преподавала в Кенсингтонской закрытой школе, учила самых маленьких. Я не знала, что с ними делать, хотя забот хватало и с мальчиками, не дотерпевшими до уборной, и с девочками, не приученными к носовым платкам. Я кое-что скопила и отдыхала целую зиму в Лондоне, а когда деньги кончились, я нашла в кино бриллиантовый браслет и получила за него пятьдесят фунтов вознаграждения. Я их прожила и устроилась при рекламном агентстве, где составляла речи для промышленных деятелей, не вылезая из словаря цитат. Так оно и шло. Я обручилась со Скелетиком, но вскоре мне перепало небольшое наследство, и месяцев на шесть я была обеспечена. Тогда мне показалось, что Скелетика я не люблю, и я вернула ему обручальное кольцо.

    Но в Африку я все-таки поехала стараниями Скелетика. Его взяли в археологическую экспедицию на копи царя Соломона, к той древнейшей системе рудников, которая простирается от древнего порта Офир (теперь Бейра) через Португальскую Восточную Африку и Южную Родезию до сокрытого в джунглях великого города Зимбабве, где на склоне древней священной горы еще стоят стены храма и где осколки былой цивилизации рассеяны по окрестным пустыням. Я была в экспедиции чем-то вроде секретаря. Скелетик за меня поручился, оплатил дорожные расходы и тем самым как бы признал в правах мою непутевую жизнь, при случае, однако, высказываясь о ней неодобрительно. Жизнь, подобная моей, почти всех раздражает: когда ходишь каждый день на службу, что-то устраиваешь, отдаешь распоряжения, стучишь на машинке, отдыхаешь недели две-три в году, то все-таки неприятно, что другой ничего этого делать не изволит и живет себе без забот о хлебе насущном, едва ли не припеваючи. Когда я расторгла обручение, Скелетик прочел мне на этот счет нотацию, но в Африку меня, однако же, взял, хоть и не мог не знать, что я наверняка сбегу через пару месяцев.

    Прошла неделя-другая после приезда, и мы стали расспрашивать о Джордже, который хозяйствовал миль за четыреста к северу. Мы его ни о чем не известили.

    — Если написать Джорджу, что мы ожидаемся в его краях, он сразу явится и прилипнет к нам с первого дня. В конце концов, мы работать едем, — говорил Скелетик.

    Перед отъездом Кэтлин сказала нам:

    — Передайте привет Джорджу и скажите ему, чтоб не слал безумных телеграмм каждый раз, как я задерживаюсь с ответом. Скажите ему, что я занята в магазине и вообще разрываюсь на части. Можно подумать, что, кроме меня, у него никого на свете нет, — так он себя ведет.

    Сначала мы задержались в форте Виктория, перевальном пункте на пути к развалинам Зимбабве. Там-то мы и навели справки о Джордже. Друзей у него явно было немного. Старые поселенцы, судя по всему, вполне терпимо относились к его сожительству с полукровкой, но очень злобствовали по поводу его табаководческих новшеств, которые, как выяснилось, были насмешкой над агрономией и к тому же таинственным образом предавали белую расу. Мы так и не дознались, почему, если Джордж по-своему выращивает табак, черные начинают много о себе понимать, но старые поселенцы на этом настаивали. Недавние же иммигранты считали его нелюдимом, ну и конечно, раз он живет с какой-то негритоской, то о визитах и говорить нечего.

    Я, признаться, и сама была несколько ошарашена этой новостью про темнокожую сожительницу. Я выросла в университетском городе, куда съезжались вест-индские, африканские и азиатские студенты всех цветов и оттенков, и мне внушили, что их надо избегать по соображениям репутации и по предписаниям религии. А через свое воспитание нелегко перешагнуть, если ты не бунтарь по натуре.

    Но все же Джорджа мы в конце концов навестили: нас вызвалась подвезти компания, собравшаяся охотиться на севере страны. Он уже слышал о нашем прибытии в Родезию, и хотя при виде нас от сердца у него отлегло, но держался он поначалу донельзя угрюмо.

    — Ну, Джордж, ну мы же хотели свалиться тебе как снег на голову.

    — Ну, Джордж, ну откуда нам было знать, что ты прослышал о нашем приезде. Слушай, Джордж, тут у вас новости разносятся со скоростью света.

    — Ну, Джордж, ну мы же надеялись сделать тебе сюрприз.

    Мы к нему подлещивались и нукали, пока он наконец не сказал:

    — Ладно, чего там, приятно все-таки вас повидать. Вот кого не хватает, так это Кэтлин. Нам ох как надо держаться вчетвером. Пожили бы с мое в эдаком местечке, поняли бы, что такое старые друзья.

    Он показал нам свои сараи для просушки табака. Он показал нам лужайку, на которой проводил опыты по случке жеребца с зеброй. Животные резвились порознь, не выказывая друг к другу ни приязни, ни отвращения.

    — Это уже удавалось, — сказал Джордж. — Выводили чудесную скотину, поумнее мула и покрепче лошади. Но с этой парой мне что-то не везет, они друг на друга смотреть не хотят.

    Чуть позже он сказал:

    — Пойдем чего-нибудь выпьем, надо вас познакомить с Матильдой.

    Она была темно-коричневая, с жалкой впалой грудью и круглыми плечами, нескладная, очень крутая с мальчишками-домочадцами. Мы выпивали на веранде и все умасливали Джорджа, что было нелегко. Почему-то он стал распекать меня за то, что я не вышла за Скелетика, и говорил, как это, ей-богу, подло — так оплевать наше общее прошлое. Я переключилась на Матильду. Она ведь, наверно, спросила я, в здешних краях каждый кустик знает?

    — Нет, — сказала она. — Я была приютная мою жизнь. Мне из места на место нет было нельзя как всякий грязный девчонка.

    На всех словах она делала одинаковое ударение.

    Джордж пояснил:

    — Ее отец был белый, из городских чиновников. Ее воспитали в приюте, не как других цветных, понятно?

    — Ну, я же не черноглазый Сузан от соседний двор, — подтвердила Матильда, — я нет.

    Вообще же Джордж помыкал ею, как служанкой. Она была чуть ли не на пятом месяце, а он то и дело гонял ее за чем-нибудь. За мылом, например: Матильда сходила принесла мыло. Джордж сам себе варил туалетное мыло, горделиво нам предъявленное, он даже сообщил рецепт, но я его запоминать не стала: пока жива была, я любила хорошее мыло, а Джорджево пахло брильянтином и, чего доброго, пачкалось.

    — Вы коричневаешь? — спросила меня Матильда.

    Джордж перевел:

    — Она спрашивает — к тебе загар хорошо пристает?

    — Нет, меня обсыпает веснушками.

    — Моя невестка обсыпает веснушки.

    Больше она ни слова не сказала Скелетику или мне, и мы ее с тех пор никогда не видели.

    Через несколько месяцев я сказала Скелетику:

    — Надоело мне таскаться с вами.

    Не то чтобы он удивился моему дезертирству, но ужасно было, как я об этом сказала. Он посмотрел на меня с суровым укором.

    — Выбирай выражения. Вернешься в Англию или останешься здесь?

    — Пока останусь здесь.

    — Ну ладно, ты хоть из виду не пропадай.

    Я перебивалась гонорарами за колонку светских новостей в местном еженедельнике, хотя, конечно, вовсе не так собиралась я писать о жизни. Покинув замкнутый кружок археологов, я сверх всякой меры обзавелась друзьями. Меня ценили за то, что я недавно из Англии, и за любознательность. Холостяков и предприимчивых семейств, с которыми я исколесила сотни миль по родезийским дорогам, было без счету, но, вернувшись на родину, я сохранила отношения только с одним семейством. Они как бы остались представительствовать за всех: тамошние похожи друг на друга, словно кучки идолов, разбросанные по пустыне.

    Я виделась с Джорджем еще раз — в Булавайо, в гостинице. Мы пили виски со льдом и говорили о войне. Экспедиция Скелетика тогда решала, оставаться им в Африке или ехать домой. Они докопались до самого интересного, и, выберись я к ним в Зимбабве, Скелетик погулял бы со мной при лунном свете по развалинам храма, и я, может статься, увидела бы, как призраки финикийцев мелькают то впереди, то на стенах. Я не вовсе раздумала выйти за Скелетика: пусть только сначала доучится. Надвинувшаяся война висела у всех над душой, и я говорила об этом Джорджу, когда мы сидели и пили виски на гостиничной веранде под жгучим и ярким зимним солнцем африканского июля.

    Джордж любопытствовал насчет моих отношений со Скелетиком. Он расспрашивал меня добрых полчаса и отстал лишь после моих слов:

    — Джордж, ну что за напор?

    Тогда он вдруг разволновался и сказал:

    — Война не война, а я отсюда сматываюсь.

    — От жары то ли еще на ум взбредет, — сказала я.

    — Сматываюсь в любом случае. Я уйму денег просадил на этом табаке. Дядька мой уже с ума сходит. Такие здесь колонисты все мерзавцы: не угодишь им — со свету сживают.

    — А как же Матильда? — спросила я.

    — Что с ней сделается, — сказал он. — У нее сто человек родни.

    Я уже слышала, что родилась девочка. Говорили, черная, как уголь, и копия Джорджа. И будто бы Матильда уже носит следующего.

    — А как же с ребенком?

    Он ничего на это не сказал. Он заказал еще виски и долго помешивал в своем стакане.

    — Тебе двадцать один исполнилось, а ты меня не пригласила? — выговорил он наконец.

    — Да я ничего не устраивала, Джордж, никак не отмечала. Ну, выпили рюмку-другую — Скелетик, два старых профессора с женами и я, понимаешь, Джордж.

    — На день рождения не позвала, — сказал он. — Вот Кэтлин мне все время пишет.

    Это он врал. Писала-то Кэтлин мне, и довольно часто, предупреждая при этом: «Не говори Джорджу, что я тебе пишу: он обидится, а мне сейчас вовсе не до него».

    — Ну вы же, — сказал Джордж, — вообще плюете на старых друзей, что ты, что Скелетик.

    — Ну, Джордж! — сказала я.

    — Вспомни, как мы дружили, — сказал Джордж. — Нет, ты вспомни, как мы дружили. — Его большие карие глаза налились слезами.

    — Мне вообще-то надо идти, — сказала я.

    — Да погоди ты. Погоди меня бросать. Я тебе кое-что расскажу.

    — Хорошее что-нибудь? — И я изо всех сил улыбнулась. Ему всегда и на все требовалась повышенная реакция.

    — Сама не понимаешь, какая ты везучая, — сказал Джордж.

    — Да ну? — огрызнулась я. Иногда мне тошно становилось слушать, что я такая везучая. Бывало, украдкой пробуя писать о жизни, я понимала, чего стоит все мое везение. Когда в моих писаниях жизнь снова и снова не укладывалась и не изображалась, меня все больше затягивала, несмотря на мое беспечное житье, неутолимая тоска по ненаписанному. И так в бессильных писательских потугах я наливалась ядом, который отравлял мне день за днем и брызгал на Скелетика или вообще на кого попало.

    — Ни с кем ты не связана, — говорил Джордж. — Хочешь — приходишь, хочешь — уходишь. И все время что-нибудь подвертывается. Ты свободна — и сама не знаешь своего счастья.

    — Помалкивал бы насчет свободы, — отрезала я. — У самого-то богатый дядюшка.

    — А я ему надоел, — сказал Джордж. — С него вроде хватит.

    — Ну и что, у тебя еще все впереди. Что ты хотел мне сказать?

    — Секрет, — сказал Джордж. — Помнишь, у нас бывали с тобой секреты?

    — Бывали, бывали.

    — Ты меня продавала?

    — Ну что ты, Джордж. — По правде-то я не помнила ни одного из бессчетных секретов школьных дней или даже более поздних.

    — Так вот, это секрет, учти. Уговор — не выдавать.

    — Договорились.

    — Я женат.

    — Джордж, ты женат? На ком это?

    — На Матильде.

    — Какой ужас! — выпалила я, не подумавши, и он согласился.

    — Да, ужасно, а что было делать?

    — Со мной мог посоветоваться, — важно сказала я.

    — Я тебя на два года старше. Нужны мне твои советы, Иголка сопливая.

    — Тогда и сочувствия не жди.

    — Ничего себе друзья у меня, — сказал он. — Сколько лет, можно сказать, прожили бок о бок...

    — Ну, Джордж, бедняга! — сказала я.

    — Тут на трех белых мужчин одна белая женщина, — сказал Джордж. — В глуши и вовсе не увидишь белой, а увидишь — так она тебя не увидит. Что мне было делать? Мне нужна была женщина.

    Меня чуть не стошнило. Я получила суровое шотландское воспитание, а фраза «Мне нужна была женщина», которую Джордж к тому же два раза повторил, была омерзительно дешевая.

    — Матильда прямо осатанела, — сказал Джордж, — после того, как вы со Скелетиком нас навестили. У нее друзья — миссионеры, так она собрала вещи — и к ним.

    — Ну и пусть бы, — сказала я.

    — Я кинулся за ней, — сказал Джордж. — Она долбила: женись, женись, я и женился.

    — Какой же это секрет, — сказала я. — Такие новости о смешанных браках мигом облетают всю окрестность.

    — Об этом я позаботился, — сказал Джордж. — Может, я и свихнулся, но я ее все-таки повез в Конго, там и поженились. Она обещала держать язык за зубами.

    — Ну и как же, ты ведь не можешь теперь улизнуть и бросить ее? — спросила я.

    — Нет, я отсюда сматываюсь. Хватит с меня этой женщины и этой страны. Я понятия не имел, каково оно окажется. Два года в здешних краях и три месяца женатой жизни меня доконали.

    — Ты что, разведешься с ней?

    — Нет, Матильда католичка. Она развода не даст.

    Джордж здорово набрался виски со льдом, и я от него не особенно отстала. Его карие глаза заблестели и переполнились, когда он рассказывал, как дядя воспринял его злосчастье.

    — Только я ему, конечно, не написал, что женился, это было бы для него слишком. Он все-таки старый колонист и закоренел в предрассудках. Я написал, что у меня ребенок от цветной и что будет еще один, и он меня понял. И сразу прилетел на самолете — несколько недель тому назад. И назначил ей постоянное пособие — лишь бы не трепалась про меня направо и налево.

    — И она не будет?

    — Конечно, не будет, а то денег не получит.

    — Но она ведь твоя жена и в любом случае может требовать с тебя свое.

    — Будет требовать как жена — получит гораздо меньше. Матильда знает, что делает, она такая жадина. Нет, она не будет трепаться.

    — Только, Джордж, ты же не сможешь теперь снова жениться?

    — Не смогу, если она не умрет, — сказал он. — А она здоровая, как вол, хоть запрягай.

    — Ну, Джордж, мне тебя очень жалко, — сказала я.

    — И на том спасибо, — сказал он. — Только я по твоему подбородку вижу, что ты меня осуждаешь. Мой старый дядька — и тот понял.

    — Ой, Джордж, ну я тоже все понимаю. Тебе, наверно, было очень одиноко.

    — Даже на день рождения меня не позвала. Если бы вы со Скелетиком так меня не третировали, я бы никогда не потерял голову и не женился бы на этой бабе, никогда.

    — Ты же меня на свадьбу не пригласил, — сказала я.

    — Да ты прямо бешеная кошка, а не Иголка. Разве ты такая была раньше, когда, помнишь, сочиняла и рассказывала нам всякие байки?

    — Ладно, я пошла, — сказала я.

    — Смотри же, не проболтайся, — сказал Джордж.

    — А можно, я Скелетику скажу? Он тебе будет очень сочувствовать, Джордж.

    — Никому чтоб не говорила. Секрет есть секрет. Уговор.

    — Ладно, уговор, — сказала я. Я поняла, что ему хочется как-то связать нас этим секретом, и подумала: «Что ж, наверно, ему очень одиноко. Секрет так секрет — никому это не повредит».

    Я возвратилась в Англию с экспедицией Скелетика перед самой войной.

    Джорджа я увидела снова перед самой моей смертью, пять лет назад.

    Отвоевав, Скелетик вернулся к учебе. Ему надо было сдать за восемнадцать месяцев еще два экзамена, и я думала, что вот он их сдаст и я, пожалуй, выйду за него замуж.

    — Повезло тебе со Скелетиком, — говорила мне Кэтлин во время наших субботних утренних прогулок по антикварным магазинам и барахолкам.

    Годы на ней очень сказались. Наши оставшиеся в живых шотландские родственники намекали, что пора бы нам уже обзавестись семьями. Кэтлин была чуть моложе меня, но выглядела куда старше. Она понимала, что шансы ее падают, однако в то время это ее как будто не очень волновало. Я же думала, что за Скелетика надо выйти главным образом затем, чтобы поехать с ним в экспедицию по Месопотамии. Я подогревала в себе охоту к замужеству постоянным чтением книг о Вавилоне и Ассирии; наверно, Скелетик это чувствовал, потому что снабжал меня книгами и даже начал посвящать в искусство расшифровки клинописи.

    На самом же деле Кэтлин была очень озабочена замужеством. Она погуляла во время войны не меньше моего, была даже помолвлена с американским морским офицером, но его убили. Она владела антикварной лавкой в Ламбете, торговля шла хорошо, жила она на Челси-сквер, но при всем том, видно, хотела быть замужем и иметь детей. Она останавливалась и заглядывала во все колясочки, оставленные матерями у входа в магазин или возле подъезда.

    Я ей как-то сказала, что такая привычка была у поэта Суинберна.

    — Правда? Ему хотелось своего ребенка?

    — Да вряд ли. Просто он любил младенцев.

    Незадолго до последнего экзамена Скелетик заболел, и его отправили в швейцарский санаторий.

    — Опять-таки тебе повезло, что не успела за него выйти, — сказала Кэтлин. — Еще подцепила бы ТБЦ.

    Счастливица, удачница... все кругом твердили мне это по разным поводам. Меня это раздражало: оно хоть и было верно, однако не в том смысле, в каком говорилось. Мне очень легко удавалось прокормиться: рецензии на книги, мелкие поручения от Кэтлин, несколько месяцев я проработала в том же рекламном агентстве, составляя речи о литературе, искусстве и жизни все для тех же промышленных магнатов. Я по-прежнему готовилась писать по-настоящему, и мне казалось, что в этом моя судьба, пусть неблизкая. А пока что я жила как зачарованная; все, что надо, всегда подвертывалось само без особых усилий, не как у других. Я вдумалась в свое везение, когда стала католичкой и прошла конфирмацию. Епископ касался щеки конфирманта, символически напоминая о страданиях, которые полагаются на долю каждого христианина. И я подумала: вот и опять повезло — эдакое легкое касание взамен положенного дьявольского надругательства.

    За два года я дважды навестила Скелетика в его санатории. Он почти выздоровел и рассчитывал вернуться домой через несколько месяцев. После второй поездки я сказала Кэтлин:

    — Пожалуй, выйду-ка я за Скелетика, когда он поправится.

    — Решайся, Иголка, раз и навсегда, без всяких «пожалуй». Не ценишь ты, как тебе везет, — сказала она.

    Это было пять лет назад, я тогда жила последний год. Мы с Кэтлин очень сблизились. Мы встречались по нескольку раз на неделе, а после наших субботних вылазок на Портобелло-Роуд я часто сопровождала Кэтлин к ее тетушке в Кент и оставалась там на субботу и воскресенье.

    Как-то в июне мы с Кэтлин условились вместе пообедать — она позвонила, что есть новость.

    — Представляешь, кто сегодня явился ко мне в магазин? — сказала она.

    — Кто?

    — Джордж!

    Мы уж наполовину похоронили Джорджа. От него лет десять как не было писем. В начале войны доходили слухи, будто он держит притон в Дурбане, а потом ни вестей, ни слухов. Не мешало бы о нем и разузнать, если б нас что-нибудь на это подвигло.

    Однажды, когда о нем зашла речь, Кэтлин сказала:

    — Надо бы мне как-то связаться с беднягой Джорджем. Одного боюсь — переписку заведет. И потребует, чтобы ему отвечали раз в месяц.

    — Нам надо держаться вчетвером, — передразнила я.

    — Ох, представляю себе, как у него глаза при этом укоризненно переполняются, — сказала Кэтлин.

    Скелетик сказал:

    — Да он, наверно, освоился там с кофейной сожительницей и развел дюжину детишек орехового цвета.

    — Вероятнее, что умер, — сказала Кэтлин.

    Я не стала рассказывать ни о супружестве Джорджа, ни вообще о его излияниях тогда в гостинице. Годы шли, и мы упоминали о нем только походя, как о человеке для нас более или менее умершем.

    Когда Джордж опять возник, Кэтлин разволновалась. Она забыла, как она его в свое время терпеть не могла, и теперь повторяла:

    — Как это было дивно — милый старый Джордж. Он так истосковался по друзьям, отбился от своих, затерялся.

    — Видно, материнской заботы не хватает.

    Кэтлин не заметила ехидства. Она заявила:

    — Ну да, вот именно. Джорджу всегда этого не хватало, я теперь поняла.

    Она как будто готова была резко изменить суждение о Джордже в лучшую сторону. За утро он успел рассказать ей о своем дурбанском притоне военных лет и о своих недавних охотничьих экспедициях. О Матильде явно и речи не было. Кэтлин сказала мне, что он располнел, но ему это даже идет.

    Мне любопытно было поглядеть на обновленного Джорджа, но назавтра я уезжала в Шотландию и увиделась с ним только в сентябре, перед самой смертью.

    Из писем Кэтлин ко мне в Шотландию я поняла, что с Джорджем она видится очень часто, что ей с ним приятно, что она каждый раз ждет не дождется встречи. «Ты сама удивишься, насколько он теперь другой». Должно быть, он целыми днями околачивался в магазине возле Кэтлин. «Он чувствует себя при деле», — как она по-матерински выразилась. У него была престарелая родственница в Кенте, и он туда ездил на субботу-воскресенье; старушка жила за несколько миль от тетки Кэтлин, так что Кэтлин и Джордж могли выезжать вместе в субботу и бродить вдвоем по сельским окрестностям.

    «Вот ты увидишь, что Джордж совсем уже другой», — сказала Кэтлин в сентябре, когда я вернулась в Лондон. Мы должны были свидеться втроем ввечеру — это было в субботу. Тетка Кэтлин уехала за границу, служанку отпустили, и нам с Кэтлин предстояло развлекать друг друга в пустом доме.

    Джордж уехал из Лондона в Кент за два дня до этого. «По-настоящему взялся за дело, помогает там убирать урожай», — любовно сказала мне Кэтлин.

    Мы с Кэтлин собирались поехать вместе, но в ту субботу ее непредвиденно задержали в Лондоне по какому-то делу. Было договорено, что я отправляюсь вперед и позабочусь о продуктах на всю компанию: Кэтлин пригласила Джорджа с нами пообедать.

    — Я подъеду к семи, — сказала она. — Ты ведь не против, что дом пустой? Сама-то я терпеть не могу приезжать в пустые дома.

    Я сказала, что нет, я пустые дома люблю.

    Очень даже оказался милый дом, и очень мне понравился: обиталище викария XVIII века, кругом восемь пустых акров, комнаты большей частью закрыты и завешены, и всего-то одна служанка. Оказалось, что мне нет нужды идти за покупками: тетка Кэтлин оставила массу вкуснятины с пришпиленными записками: «Съешьте это оч. прошу см. тж. в хол-ке» или «Хватит накормить троих см. тж. 2 бтл. домашн. вина на cл. вечеринки угл. кух. стол». Я разыскивала указанное по тихим и прохладным хозяйственным помещениям и чувствовала себя кладоискательницей. Дом без людей — но по всем признакам обитаемый — может быть прекрасным, спокойным пристанищем. Тем более что люди обычно занимают в доме несоразмерно много места. Когда я бывала здесь раньше, комнаты казались прямо переполненными: Кэтлин, ее тетка и маленькая толстая служанка сновали туда-сюда. Когда я пробиралась по обитаемой части дома, раскрывала окна и впускала бледно-золотистый сентябрьский воздух, я, Иголка, не сознавала себя во плоти, я могла быть призраком.

    Осталось только пойти за молоком. Я подождала до четырех, чтобы подоили коров, и отправилась на ферму через два поля позади фруктового сада. Там-то, когда скотник вручал мне бутылку с молоком, я и увидела Джорджа.

    — Привет, Джордж, — сказала я.

    — Иголка! Ты что здесь делаешь? — удивился он.

    — Молоко покупаю, — сказала я.

    — И я тоже. Ну, надо сказать, приятная встреча.

    Мы расплатились, и Джордж сказал:

    — Я с тобой немного пройдусь. Только рысью, а то моя старая кузина ждет не дождется молока к чаю. А что Кэтлин?

    — Задержалась в Лондоне. Будет позже — наверно, прямо к семи.

    Мы пересекли первое поле. Джорджу надо было налево, на дорогу.

    — Ну что ж, стало быть, нынче вечером свидимся? — сказала я.

    — Да, поболтаем о днях минувших.

    — Чудненько, — сказала я.

    Но Джордж прошел за мной на другое поле.

    — Слушай-ка, Иголка, — сказал он. — У меня к тебе два слова.

    — Вечером, вечером, Джордж. А то твоя кузина молока заждалась. — Я заметила, что разговариваю с ним, как с ребенком.

    Мы пошли через второе поле. Я надеялась побыть в доме одна еще пару часов и настроена была нетерпеливо.

    — Смотри-ка, — вдруг сказал он, — тот самый стог.

    — Да-да, — рассеянно отозвалась я.

    — Давай посидим там, поговорим. Как бывало, на стогу полежишь. У меня сохранилась та фотография. Помнишь, как ты...

    — ...нашла иголку, — поторопилась я, чтобы покончить с этим.

    Отдохнуть, однако же, было приятно. Стог немного завалился, но пристроились мы там неплохо. Я зарыла свою бутылку в сено, чтобы молоко не нагрелось. Джордж осторожно поставил свою внизу под стогом.

    — Моя старая кузина рассеянна до невозможности, бедняжечка. Она немного не в себе. У нее никакого чувства времени. Я ей скажу, что ходил всего десять минут, и она поверит.

    Я хихикнула и посмотрела на него. Лицо его стало куда шире прежнего, а губы сочные, широкие, налитые как-то не по-мужски. Его карие глаза по-прежнему переполняла смутная мольба.

    — Значит, все-таки решила после стольких-то лет выйти за нашего Скелетика?

    — Право, не знаю, Джордж.

    — Ну, ты его и поводила за нос.

    — Это уж не тебе судить. Позволь мне иметь свои резоны.

    — Да не брыкайся ты, — сказал он, — я просто шучу. — В доказательство он вырвал клок сена и провел мне им по лицу. — Знаешь ли, — сказал он затем, — по-моему, вы со Скелетиком все-таки плоховато обошлись со мной тогда, в Родезии.

    — Ну, Джордж, мы были заняты. Мы тогда вообще были моложе, много еще надо было сделать и увидеть. Да и к тому же мы ведь могли еще сто раз с тобою встретиться, Джордж.

    — Себялюбие, и не более того, — сказал он.

    — Ну ладно, Джордж, я пошла. — И я стала слезать со стога.

    Он подтянул меня обратно.

    — Погоди, мне надо тебе кое-что сказать.

    — Надо, так говори.

    — Сперва уговор — ни слова Кэтлин. Она пока не велела говорить, чтобы ты от нее самой узнала.

    — Ладно. Уговор.

    — Я женюсь на Кэтлин.

    — Но ты уж и так женат.

    Иногда до меня доходили вести о Матильде от того семейства в Родезии, с которым я поддерживала переписку. Они ее называли «Джорджева смуглая леди» — и, конечно, не знали, что он на ней женат. Она, видно, здорово пообчистила Джорджа (так мне писали), а теперь только и делает, что шляется, вся расфуфырившись, ни о какой работе и слышать не хочет и сбивает с панталыку скромных цветных девушек по всей округе. Видимо, ее там считали живым примером несусветного идиотизма Джорджа: вот, мол, как не надо.

    — Я женился на Матильде в Конго, — заметил Джордж.

    — И все-таки это будет двоеженство, — сказала я.

    От слова «двоеженство» он рассвирепел. Он рванул пук сена, будто собрался ткнуть мне им в лицо, но пока что овладел собой и стал меня этим сеном шутливо обмахивать.

    — Не уверен я, что какой-то там брак в Конго и вообще действителен, — продолжал он. — А в моей жизни он ровным счетом ничего не значит.

    — Нет, это не дело, — сказала я.

    — Мне нужна Кэтлин. Она такая добрая. По-моему, мы с Кэтлин всегда были предназначены друг другу.

    — Мне надо идти, — сказала я.

    Но он прижал мне ноги коленом, и я не могла двинуться. Я сидела смирно, с отсутствующим видом. Он пощекотал мне лицо соломинкой.

    — Улыбнись, Иголка, — сказал он, — поговорим, как прежде.

    — Ну?

    — Никто не знает, что я женат на Матильде, кроме тебя и меня.

    — И самой Матильды, — сказала я.

    — Она помолчит, пока ей за это платят. Дядька мой ассигновал ей ежегодное содержание, уж за этим юристы присмотрят.

    — Пусти-ка меня, Джордж.

    — Ты обещала меня не выдавать, — сказал он, — уговор был.

    — Да, был уговор.

    — И ты теперь выйдешь за Скелетика, мы переженимся между собой, как надо, как давно надо было. Надо было, но молодость, наша молодость нам помешала, ведь верно?

    — Жизнь нам помешала, — сказала я.

    — Ну вот, все и уладится. Ты ведь не выдашь меня, правда? Ты обещала! — Он отпустил мои ноги. Я от него слегка отодвинулась.

    Я сказала:

    — Если Кэтлин вздумает выйти за тебя, я скажу ей, что ты женат.

    — Нет, не сделаешь мне такой пакости, а, Иголка? Ты будешь счастлива со Скелетиком и не станешь препятствовать моему...

    — Ничего не поделаешь, Кэтлин — моя лучшая подруга, — перебила я.

    Он посмотрел на меня, будто сейчас убьет, и немедля убил — он натолкал мне в рот сена, до отказа, придерживая мое тело коленями, чтобы я не дергалась, и зажав мои кисти своей левой ручищей. Последнее, что я видела в этой жизни, был его налитой алый рот и белая полоска зубов. Кругом не было ни души, и он тут же захоронил мое тело: разрыл сено, чтобы получилась выемка по длине трупа, и накидал сверху теплой сухой трухи, так что получился потайной холмик, очень естественный в полуразваленном стогу. Потом Джордж слез, взял бутылку с молоком и отправился своей дорогой. Наверно, поэтому он так и побледнел, когда я почти через пять лет остановилась у лотка на Портобелло-Роуд и дружелюбно сказала: «Привет, Джордж!»

    «Убийство на стогу» было едва ли не коронным преступлением того года.

    Мои друзья говорили: «Вот кому жить бы да жить».

    Мое тело искали двадцать часов, и, когда нашли, вечерние газеты оповестили: «Иголку» нашли в стоге сена!»

    Кэтлин, рассуждавшая с католической точки зрения, не для всех привычной, заметила: «Она была на исповеди за день до смерти — вот счастливица!»

    Беднягу скотника, который продавал нам молоко, раз за разом тягали в местную полицию, а потом в Скотленд-ярд. Джорджа тоже. Он признал, что расстался со мной возле стога, но, по его словам, не задерживался там ни минуты.

    — Вы ведь с ней не виделись десять лет? — спросил его инспектор.

    — Около того, — сказал Джордж.

    — И не остановились поболтать?

    — Нет. Наговорились бы позже, за обедом. Моя кузина заждалась молока, и я торопился.

    Старушка кузина присягнула, что он отлучался всего на десять минут, и свято верила в это до дня своей смерти, последовавшей через несколько месяцев. На пиджаке Джорджа были обнаружены микроскопические частицы сена, но в этот урожайный год такие частицы имелись на пиджаке любого мужчины в округе. К несчастью, у скотника руки были еще крепче и мускулистее, чем у Джорджа. На моих запястьях, как показало лабораторное обследование моего трупа, остались следы именно от таких рук. Но одних следов на запястьях было недостаточно, чтобы служить уликой против того или другого. Вот не будь я в джемпере, синяки бы как раз, может, и пришлись бы по чьим-нибудь пальцам.

    Чтобы доказать полиции, что Джорджу совершенно незачем было меня убивать, Кэтлин заявила, что они помолвлены. Джордж счел, что это глуповато. Поинтересовались его житьем в Африке, докопались до сожительства с Матильдой. Но не до брака — кому могло прийти в голову поднимать конголезские архивы? Да и тут мотива для убийства не обнаружилось бы. И тем не менее Джордж вздохнул спокойно только после того, как следствие миновало оставшийся в тайне брак. Нервное расстройство он словно подгадал к таковому же у Кэтлин, они почти одновременно оправились от потрясения, а когда поженились, полиция давным-давно уже допрашивала летчиков из казармы за пять миль от дома тетки Кэтлин. По поводу этих допросов летчики немало волновались и чрезвычайно много выпили. «Убийство на стогу» осталось одним из таинственных преступлений года.

    А заподозренный скотник вскоре эмигрировал в Канаду и начал там новую жизнь на деньги Скелетика, который ему очень сочувствовал.

    Когда в ту субботу Кэтлин увела Джорджа домой с Портобелло-Роуд, я подумала, что, быть может, мы с ним снова увидимся в сходных обстоятельствах. В следующую субботу я его высматривала — и точно, он появился, уже без Кэтлин, в тревоге и в надежде обмануться.

    Надежды его были недолговечны. Я сказала:

    — Привет, Джордж!

    Он уставился на меня — и застрял на оживленной улице, среди рыночной толпы. Я подумала про себя: «Скажи пожалуйста, будто сеном объелся». На эту мысль, смехотворно-поэтичную, как сама жизнь, наводили его пышные соломенно-желтые усы и борода вокруг сочного рта.

    — Привет, Джордж! — снова сказала я.

    Утро было благоприятное: я, может быть, сказала бы по наитию и еще что-нибудь, но он не стал дожидаться. Он свернул в переулок, выбежал на другую улицу, потом на третью — и запетлял, спасаясь от Портобелло-Роуд.

    Но через неделю он явился опять. Бедняжка Кэтлин привезла его на машине. Она остановилась в начале улицы и вылезла вместе с ним, крепко держа его под руку. Я огорчилась, что Кэтлин не обращает никакого внимания на искрящиеся прилавки. Сама я уже подметила дивную шкатулку вполне в ее вкусе и еще пару серебряных сережек с эмалью. Она же не замечала этих изделий, а жалась к Джорджу, и — бедная Кэтлин! — ужас сказать, как она выглядела.

    И Джордж осунулся. Глаза его сузились, как от неотпускающей боли. Он продвигался по улице, волоча Кэтлин и колыхаясь вместе с нею из стороны в сторону в русле уверенной толпы.

    — Ну знаешь, Джордж! — сказала я. — Ты совсем худо выглядишь, Джордж!

    — Гляди! — сказал Джордж. — Вон там, за скобяным товаром. Это она, Иголка!

    Кэтлин плакала.

    — Вернемся домой, милый, — сказала она.

    — Ну и вид у тебя, Джордж! — сказала я.

    Его забрали в лечебницу. Он вел себя преспокойно, только в субботу утром они не знали, что с ним делать, — ему нужно было на Портобелло-Роуд.

    И через пару месяцев он все-таки сбежал. В понедельник.

    Его искали на Портобелло-Роуд, но он поехал в Кент, в деревню неподалеку от «убийства на стогу». Там он пошел в полицию и во всем сознался, но по разговору его было понятно, что он не в себе.

    — Я сам видел, три субботы подряд Иголка там шьется, — объяснил он, — а они сунули меня к душевнобольным, и я сбежал, пока санитары возились с новеньким. Помните, Иголку убили, — так вот, это я убил. Я вам сказал всю правду, и теперь она, сука Иголка, будет молчать.

    Мало ли несчастных и полоумных сознаются в каждом нераскрытом убийстве? Полиция вызвала санитарную машину, и его отвезли в знакомую лечебницу. Пробыл он там недолго. Кэтлин продала свой магазин и взяла его под домашний присмотр. Но всякое субботнее утро ей тоже давалось нелегко. Он все рвался на Портобелло-Роуд, повидаться со мной, и снова хотел ехать доказывать, что это он убил Иголку. Однажды он принялся рассказывать о Матильде, но Кэтлин так нежно и внимательно слушала его, что у него, должно быть, не хватило храбрости припомнить толком, что он хотел сказать.

    Скелетик еще со времени убийства был с Джорджем холодноват. Но Кэтлин он жалел. Он-то их и убедил эмигрировать в Канаду, чтоб Джордж был подальше от Портобелло-Роуд.

    В Канаде Джордж несколько пришел в себя, но прежним Джорджем ему уже, конечно, не быть, как замечает Кэтлин в письме к Скелетику. «Этой трагедии на стогу сена Джордж просто не вынес, — пишет она. — Я иногда больше жалею Джорджа, чем бедную Иголку. Однако за упокой души Иголки я очень часто заказываю мессы».

    Вряд ли мы с Джорджем увидимся еще на Портобелло-Роуд. Он подолгу разглядывает тот свой затертый снимок, где мы лежим на стогу. Кэтлин эту фотографию не любит, да оно и неудивительно. А по-моему, снимок веселенький, только я не думаю, что мы в самом деле были такие милые, как там. Мы лежим, глядя во все глаза на пшеничное поле: Скелетик с ироническим видом, я — иначе, надежнее, чем остальные, а Кэтлин кокетливо подперлась локтем, и на лице каждого из нас заснят отблеск земной прелести, которой словно и конца не будет.
     


    Уильям Сэнсом. Tutti Frutti1

    — Я? Что же, я фаталист...

    В душе целая буря, нестерпимо хочется пригвоздить н месту всех этих самовлюбленных людей из породы мучеников и с издевкой повторить торжественную литанию «судьбе», стих за стихом — это бесконечное восславление круговорота событий и стечения обстоятельств, это пренебрежение к свободе воли, это порабощение мысли, этот вихрь желания, страха и влечения к непоправимому, этот поиск блаженного забвения, ожидание катастрофы и неотвратимой случайности.

    И все же нелегко было осудить последнего, кто бросил мне эту знаменитую фразу. Он и так довольно наказан, положение его ужасно. Этот человек — фамилия его Олсон — жестоко пострадал от того, что он называет «судьбой». Но начнем сначала... Вслед за Олсоном вернемся на несколько лет назад, к тому дню, когда он вышел из дверей вокзала и побрел по залитому солнцем южному городу — Ницце.

    Побрел, истомленный долгим, изнурительным путешествием, после ночи, проведенной в вагоне, где витали противные интимные запахиивтуалетеизумывальникаедва сочилась застоявшаяся вода, а в коридоре валялись обрывки бумаги, очистки и жались по стенам люди. Весь год он жил на севере и теперь одиноко побрел по городу, где плавал дым и блестели рельсы, сверкала латунь и чернела копоть; он сразу вышел под гладкую, раскаленную синеву неба, увидел позлащенные солнцем дома и высокие крылатые пальмы, бахромчатые шелковые занавеси, и тенты, и жалюзи, и белые зонты, и еще всякие матерчатые завесы от солнца и вдруг пошатнулся, словно опьяненный теплом. Он звонко окликнул такси, как будто приветствуя весь юг. И, радуясь теплу, откинулся на мягкие подушки, а автомобиль, покачиваясь, уносил его по прямым, затененным листвой бульварам, мимо витрин, ослепительно черневших в этой полуденной ночи, на главную площадь, к отелю.

    Чувствуя, как нетерпение переполняет его, он сделал все, что положено сделать после дороги, — это было приятно и в то же время мучительно, как та сладкая боль, что пробуждается, когда отогреваешь промерзшее тело. Он долго возился, распаковывая вещи, потом принял ванну, тщательно смыв с тела дорожную грязь, и сразу почувствовал легкую слабость; он заставил себя полчаса отдохнуть на кровати, застеленной свежим бельем, — сон не приходил к нему, мысли путались, нетерпение, жгучее, как солнце, пробивающееся сквозь ставни, росло. Наконец стрелки показали, что полчаса истекло. Олсон не встал, а спрыгнул с кровати, чудесно отдохнувший, он насвистывал и с наслаждением разговаривал вслух. А потом, надев, чистую рубашку, он подошел к окну, распахнул ставни и стал жадно смотреть на незнакомый город.

    Перед ним была красивая широкая площадь Массена. По одну ее сторону за пальмовой рощей виднелась синева моря в снежно-белых хлопьях пены. А вокруг — куда ни глянь — вставали стройные дома с аркадами в классическом духе, переливаясь всеми оттенками красного цвета, от бледно-розового до темно-терракотового; сотни прямоугольных ставен были выдержаны в зеленых тонах — целая гамма, от оливкового до желтоватого, как чешуя ящерицы. Ни голубых, ни оранжевых красок здесь не найти, вокруг все красное, розовое, оливковое, а в промежутках светлые мостовые и лишь высоко вверху синева неба, до того ослепительная, что небо уже не кажется сводом, оно плоское, раскаленное, необозримое. По краям площади стоят причудливо изукрашенные фонари, а посередине вереницей выстроились, сверкая черным лаком, одинаковые коляски — красные колеса, красивый кожаный верх и лошадь в белом чепраке.

    Олсон, который искал романтики, ожидая, что его отдых будет чем-товроде волшебной сказки для взрослых, инадеясь, не без оснований, что это не пустая мечта, при виде площади пришел в восторг. Радость переполняла его, он верил теперь, что все ожидания сбудутся. Через несколько минут он был уже внизу и шел через аркады, дивясь тому, что на сводах еще видна поблекшая роспись — розы и ленты, амурчики и причудливые завитушки, мандолины и экзотические плоды; и на колоннах с цветными коринфскими капителями сохранились полустертые, словно изуродованные проказой останки витиеватых реклам минувшего века: «Шоколад Клауса», «Кредитный металлургический банк», «Духи из настоящих фиалок» — и даже афиша спектакля в Оперном театре, состоявшегося почти семьдесят лет назад. Повсюду чувствовался слабый аромат того чудесного времени, когда предлагалось все что угодно, когда мир походил на коробку шоколадных конфет. То было время цветных зонтиков и цилиндров, Верди, Берлиоза и Паганини, пачулей и розового масла. Сами названия улиц были красноречивы: рю Верди, рю Берлиоз, рю Паганини, рю Буффа. И эти коляски, совсем как новенькие, они встречались не изредка, словно какая-нибудь диковина, а на каждом шагу. И перила с завитушками, и железные фонари, и всякая мелкая железная утварь — это был не какой-нибудь никчемный хлам, а вещи, которые необходимы сегодня, точно так же как бахромчатые шелковые занавеси на вокзале, как красный с серебром плюшевый полог над каруселью на площади Гарибальди, как железное плетение беседок, как мозаика на стенах ярко-желтых особняков, как балконы, как широкие площади с пыльными деревьями, такие огромные и выжженные за долгие годы огненным цветком солнца.

    Олсон бродил по городу, вкушая его терпкую сладость. В таком настроении человек видит только то, что хочет видеть, словно отыскивая в причудливом конгломерате именно те грани, которые отражают лишь желаемое. На многое он закрывает глаза. Сознанием Олсона овладела обманчивая светотень — свет послушно открывал взгляду все новые останки прошлого, тогда как тень прятала от него современные кинематографы, темные бары в ложном бургундском стиле, политические лозунги, пустые кафе и на каждом шагу бедность, порожденную инфляцией. А когда он на миг осознавал все, скрытое тенью, у него появлялось мучительное чувство, что найти правду в этом измученном мире можно, лишь заставив себя проникнуться сегодняшней жизнью, и если он не в силах помочь людям, нужно хотя бы мысленно посочувствовать их страданиям, опустив голову, почтить их минутой молчания, отрезвиться от восторгов, столь несозвучных их глухой безысходности. Но неужели это неизбежно везде и всюду? Неужели нельзя позволить себе хоть маленькую передышку? Он постоял в нерешимости, чувствуя, как тяжко становится на душе. Потом вздохнул, пожал плечами, снова улыбнулся причудливым фрескам, украшавшим аркаду у него над головой, и пошел в ресторан завтракать. В конце концов он приехал сюда отдыхать. Ему подали салат, щедро приправленный оливковым маслом, свежих, поджаренных на рашпере сардин, жареного цыпленка по-бургундски, баклажаны, сыр, виноград, хурму, превосходное красное вино.

    Подкрепившись, этот пепельноволосый швед вышел на залитую солнцем площадь, готовый вновь наслаждаться, жаждущий приключений. И приключение не заставило себя ждать — словно его уверенность повлияла на ход событий. В иное время, полный нерешимости и сомнений, он слишком ясно видел бы, к чему это приведет, радость его омрачили бы тяжкие угрызения совести и он не воспользовался бы своей волшебной властью над событиями. Но теперь он не мог остановиться.

    Он снова пересек площадь, прошелподизящнымигроздьями фонарей и направился к морю. На берегу была пальмовая роща — каждая пальма гордо и независимо выделялась на фоне синевы, высокие, толстые стволы были увенчаны легкими опахалами листьев. Олсон смотрел на них с восторгом. Стоял ноябрь, и живые пальмы казались ему чудом. На миг он остановился, наслаждаясь этим невиданным великолепием. Вдруг за спиной у него послышался дробный стук копыт и мелодичное позвякивание сбруи. Он обернулся и увидел коляску. Плавно покачиваясь, она приближалась к нему по пустынной аллее, грациозная, как живое существо. Он окликнул возницу.

    Коляска остановилась, и Олсон уже открыл рот, собираясь отдать распоряжения вознице, но тут по другую сторону коляски прозвучал еще чей-то голос — женский голос, высокий и звенящий. Возница повернул голову к женщине, которая была скрыта от Олсона лошадиным крупом, а когда Олсон тоже заговорил, повернулся к нему. Потом он снова повернулся к женщине и снова к Олсону, словно они перебрасывались мячом, а он, вертя головой, наблюдал их игру с высоких козел. Его морщинистое старческое лицо улыбалось, он пожал плечами и в ожидании откинулся назад. Олсон говорил: «Я хотел бы не спеша осмотреть город...» Женщина тем бременем появилась в поле его зрения, и он услышал ее слова: «... покататься до вечера...»

    Оба улыбнулись. День располагал к прогулке. И вскоре они уже сидели рядом под кожаным верхом коляски, похожим на ракушку.

    Возница щелкнул кнутом, и в тот же миг глазам Олсона представилось зрелище, которое, подобно торжественному звону цимбал, как бызавершилоэтуувертюрукегосчастью. Он смотрел на свою спутницу, и вдруг в короткое мгновение, которое ему надолго суждено было запомнить, увидел ее точеный профиль на фоне стены изумительного бирюзового цвета. Оттененные верхом коляски сверкали золотом серьги, яркие, с желтизной, искры дрожали в темных оливковых глазах, белозубая улыбка была ослепительна, нежный пушок на верхней губе смягчал резкий очерк накрашенного рта, кружевная отделка платья белой пеной вскипала на солнце — и все это так удивительно и чудесно рисовалось на бирюзовом фоне стены. Он вгляделся, недоумевая, что это за стена. И когда коляска тронулась, он увидел — это стена пагоды, бирюзовый фаянс, расписанный райскими птичками и опадающими лепестками вишен, она обрамлена светло-коричневым бамбуком, отлитым из чугуна. В восторге он подумал, что эта пагода — высший дар, ниспосланный ему прошлым, он прекрасней даже золотого рога изобилия и как бы воплощает в себе 1иШ 1гиШ. Но это был писсуар. И вот он уже остался позади.

    Они ехали под горячим солнцем по платановым аллеям бульваров, по проспектам, мимо ярко-желтых особняков со светло-серыми жалюзи, мимо толстых, похожих на ананасы пальм, мимо голубоватых кактусов, застывших в каменной неподвижности. В пустых кафе подширокими тентами царила сонная тишина, распахнутые темные двери зияли в жаркой истоме. Они ехали по Английской аллее, восхищаясь дивной белизной отелей, полукружьем выстроившихся на морском берегу. Наконец рука Олсона, покрытая светлыми волосками, коснулась ее руки, и смуглая ручка не отдернулась.

    У цветочного рынка они остановились. Он купил ей гвоздики, алые и пунцовые, и эти два красных оттенка, соперничая между собой, сладким дурманом расцвели на ее смуглой коже и белом кружевном платье. Она поблагодарила его, заглянув улыбающимися глазами прямо в его глаза, и тотчас отвернулась с милым кокетством. Она не поощряла, но и не отвергала его ухаживаний. И вскоре, когда коляска катилась по морскому берегу мимо африканских пальм, мимо белых террас отелей, над которыми в горячем мареве высились багряные горы, надежно защищая широкую бухту Ангелов от холодных ветров, О леон откинулся назад, в глубину коляски, привлек ее к себе и жадно прильнул губами к ее покорным губам. Она вздрогнула и, зажмурив глаза, отвернулась, но при этом сильнее сжала его руку.

    Потом они пили чай в комнате с высокими, прозрачными окнами и рамами чистейшей белизны, в прохладной комнате, из которой открывался вид на лужайку, где трава была подстрижена на английский манер и где росли красные тропические цветы, и он рассказал ей, что только сегодня приехал сюда отдыхать. А она рассказала, что прожила затворницей целый год, с тех пор как овдовела, и лишь немногим больше недели назад позволила себе выйти на свет божий. Олсон подумал, что настало время действовать решительно. Он предложил ей пообедать вдвоем.

    — Но ведь мы уже катались и пили чай!

    — Нужно ли говорить, какое наслаждение мне это доставило. Я умоляю вас...

    — Ну...

    — Умоляю!

    — Что ж, я согласна. Только теперь уж вы будете моим гостем. Я жду вас к восьми.

    — Но мне, право, неудобно...

    — Неудобно в восемь?

    Они помолчали. Потом Олсон сказал:

    — Хорошо, я покоряюсь... А в каком отеле вы остановились?

    — Я живу на вилле. Вилла де Бордигера на рю Буффа. Итак, жду вас в восемь... Но у меня к вам просьба...

    — Располагайте мной.

    — Вы придете к восьми. Но я предложу вам только аперитив. Видите ли, я живу одна, и моя горничная не успеет так быстро приготовить приличный обед. Зато около десяти она уйдет, и тогда мы поужинаем...

    Нетрудно представить себе, с какими чувствами Олсон вернулся в отель. Но редкостная удача породила в нем подозрения. И когда первый восторг прошел, он всерьез вадумался. Наверняка тут какая-то уловка, хитрость, западня. Иначе быть не может. И светловолосый швед, одолеваемый подозрениями, звонком вызвал посыльного. Он щедро заплатил вперед и дал посыльному срочное поручение. Дожидаясь известий, он решил принять ванну, Действительно ли эта женщина — вдова? А вдруг у нее есть муж, который внезапно вернется? Или ревнивый любовник? Или брат? Вдруг она наводчица какого-нибудь карточного шулера? Или, если предположить самое банальное, вилла де Бордигера просто-напросто публичный дом? Много подобных мыслей приходило ему в голову, пока он мылся и насухо вытирался полотенцем, а тем временем посыльный, сам родом из Ниццы, расспрашивал лавочников и консьержек в окрестностях рю Буффа.

    Олсон медленно приводил себя в порядок, им неотвратимо овладевала неуверенность, и с каждой минутой он, уже не задумываясь, все решительней убеждал себя, что наперед знает, каков будет ответ. Но посыльный, вернувшись, сообщил, что эта женщина действительно вдова и целый год одиноко жила в Дордоне, а теперь вторую неделю занимает виллу де Бордигера, которую арендовала до будущей весны. Она живет одна, и к ней приходит только горничная. Друзей в Ницце у нее нет, и на прогулках ее видели лишь в сопровождении горничной.

    Олсон заспешил, начал переодеваться, расстегнул воротничок рубашки; однако, взглянув на часы, он увидел, что еще рано, и перестал спешить. Не находя себе места, он достал из шкафчика бутылку, налил большую рюмку коньяку, потом подошел к окну и, потягивая коньяк, долго раздумывал о том, как ему повезло и как беспредельна синева вечера.

    Высоко на темном безоблачном небе висела луна в золотистом кружевном нимбе. Но свет ее затмевали огни вечернего города — прямоугольные окна казино с яркими занавесками по ту сторону площади, желто-зеленые фонари экипажей, низкие лучи автомобильных фар, краспо-белые витиеватые вывески над дверьми оживающих ночных клубов. Весь день палящее солнце затопляло город, почти лишенный тени, и небо казалось оживленнее улиц; теперь же небо было прохладным и сонным, а на улицах с глухим шумом пробуждалась жизнь. Крылатые пальмы чернели на берегу, словно какие-то свирепые идолы, а за ними серебрилась недвижная гладь моря. И Олсону подумалось, что этот вечерний город был совсем иным днем, в блеске солнца, и на закате, час назад, когда 'они после чая вышли в аллею и смотрели, как небо озарилось розовым и оранжевым сиянием и море лежало зеленое, как сок миндаля, а потом небо вдруг сверкнуло на миг изумрудом, стало сиреневым и сразу же утонуло в серых сумерках. Теперь перед ним был вечерний город. Все еще ощущая тепло после ванны, в свежей рубашке, Олсон закурил сигарету и выглянул из уютной теплоты комнаты, чтобы глотнуть ночного воздуха, уловить тот аромат, которым сопровождаются звуки и картины наступающей ночи. Выглянув, он вздрогнул — было прохладно. Вместе с луной над городом всплыла колючая свежесть, в воздухе как будто повеяло дыханием северной зимы, ноздри Олсона дрогнули, готовые вдохнуть дымный запах горящих дров, но никакого запаха не было — зима в этом гвоздичном городе не пахла ничем, разве только слегка попахивало пылью.

    Ощутив прохладу, Олсон вдруг представил себе мистраль. А потом странным образом в его воображении, которому следовало бы рисовать ему более веселые картины, возникло ужасное зрелище. Он увидел высокие пальмы, похожие на свирепых чудищ, их кривые черные ветви дрожали и гнулись под натиском ветра, увидел, как они одна за другой срываются, летят вниз, на площадь, и, мелькая, как острые черные косы, несутся вслед за жалкими фигурками людей, которые бегут по площади под ветром, ищут спасения в своих домах. Каждая черная коса выбрала себе жертву и под могучий рев ночного мистраля устремилась на нее, как хищная рыба, подсекая ноги; поняв опасность, все остальные бросились кто куда, но спасения не было, некоторые нырнули в аркады, и черные косы устремились за ними под мрачные арки без единого звука, только ветер бушевал и ревел вокруг.

    Олсон содрогнулся и тряхнул головой, не понимая, отчего ему привиделся этот кошмар. Привиделся в такой чудесный, тихий вечер. После такого удачного дня. Именно теперь, когда его ждут такие сказочные наслаждения... Неужели он теряет веру в себя, а эта всепоглощающая красота по самой своей сути губительна, сопряжена с несчастьем, неужели в этом ее равновесие и подлинный смысл? Быть может, уже одно то, что он знает, как щедро сыплются на него милости, породило в нем страх перед бедой, ощущение, что он — жалкий грешник, недостойный этих милостей, и на него неотвратимо обрушится кара «по плодам дел его»? Так или иначе, он внезапно содрогнулся и выронил сигарету. Он увидел, как она выпала из его пальцев и, словно искра, полетела вниз.

    Там, внизу, были головы прохожих. Сигарета куда-то упала — на чью-нибудь шляпу, на какое-нибудь меховое гнездо, или, быть может, скользнула по подкладке расстегнутого пальто. Невольно порываясь подхватить сигарету или хотя бы извиниться, Олсон простер руку, далеко высунулся из окна, перегнулся через подоконник, вглядываясь вниз, в темноту, беззвучно вскрикнул «Простите...» — высунулся слишком далеко, потерял равновесие, сделал отчаянную попытку ухватиться за подоконник, но схватил лишь дивную вечернюю синеву и упал с четвертого этажа, рухнул на камни мостовой, распластался там, словно мертвая морская звезда.

    Вокруг столпились люди, ему приподняли голову и сразу опустили снова. Все говорили, перебивая друг друга. Какой-то человек беспомощно пытался нащупать его пульс. Но он был жив и стонал. Подоспела карета скорой помощи. Позже, уже в больнице, быть может, как раз между восемью и десятью часами, врачи поставили диагноз: перелом позвоночника. Было ясно, что он выживет, но едва ли сможет ходить.

    И вот несколько лет спустя я встретился с Олсоном в Ницце — он ехал по аллее в кресле на маленьких, легких колесиках. Мы разговорились, и он рассказал мне свою историю. Трогая пальцем замусоленный окурок сигары, он улыбнулся и повторил:

    — Вот почему я... фаталист.

    И, по крайней мере, добавил он, этот случай научил меня жить спокойней, размышлять неторопливей, и я многое написал, чего никогда не написал бы при иных обстоятельствах, и вот теперь у меня довольно средств, чтобы безбедно жить на этой солнечной аллее, к которой я, как вы сами понимаете, привязался. А та женщина? Ее он никогда больше не видел. Даже если бы ей вздумалось его разыскивать, она все равно не знала, в каком отеле он жил; но вероятнее всего, она сочла его бесчестным авантюристом, которому подвернулось в тот вечер чтонибудь поинтересней. А сам он не пожелал, чтобы она огорчилась, увидев, в какую бездну несчастья он повергнут. И все же ему хотелось, страстно хотелось узнать, чем мог бы кончиться тот вечер. Он осторожно навел справки и выяснил, что не обманулся бы в своих надеждах. За несколько месяцев она, судя по слухам, не раз меняла мужчин, потом вышла замуж за последнего своего любовника, уехала на север и исчезла без следа.
     



    1 Буквально: все фрукты (итал.), а также сласти из различных фруктов. В переносном смысле — все что угодно.
     

    Дилан Томас. В гостях у дедушки

    Среди ночи я был вырван из сна, где длинными змеями извивались хлысты и лассо, где несло по горным тропам кареты, где кони ветром летели над кактусами, и я услышал, как старик за стенкой кричит: «Тпр-ру!» и «Н-но!» — и цокает языком по нёбу.

    Я в первый раз гостил у дедушки. Доски пищали, как мыши, когда я влезал в постель, а мыши в стене скрипели, как доски, будто там на них наступает кто-то еще. Была теплая летняя ночь, но вздувались занавески, и ветки стучались в окна. Я натянул на голову простыню и скоро снова с грохотом скакал по страницам книги.

    — Тпр-ру, милые! — кричал дедушка. Голос сейчас у него был совсем молодой и сильный, а язык — на крепких таких подковках, а из спальни дедушка сделал широкий луг. Я подумал — надо поглядеть, не заболел ли он, не поджег ли постель, потому что мама сказала, что он курит трубку под одеялом и пусть я сразу бегу на помощь, если ночью почую гарь. Я на цыпочках пошел к его двери сквозь темноту, я натыкался на мебель и со стуком опрокинул подсвечник. Я увидел в комнате свет и перепугался, а когда я открыл дверь, дедушка кричал: «Н-но!» — громко, как бык с мегафоном.

    Он сидел торчком на постели и покачивался из стороны в сторону, будто постель продвигалась по кремнистой дороге; свитые края покрывала были вожжи; невидимые кони стояли в тени за горевшей возле постели свечой. Поверх байковой ночной рубашки он надел красную жилетку с большими медными пуговицами. Переполненная трубка тлела в его усах, как маленький стог на шесте. Он увидел меня, руки выронили вожжи, тихие, синие, легли на постель, постель затихла на ровной дороге, цоканье он заглушил, и встали неслышно кони.

    — Случилось что, а, дед? — спросил я, хоть простыни не горели. Лицо дедушки в мерцании свечи было как прикнопленное к темноте лоскутное одеяло все в козлиных бородках.

    Он ласково смотрел на меня. Потом загасил трубку, рассыпав искры, под влажный свист черенка, и заорал:

    — Нечего мне вопросы задавать! — Помолчал и спросил с хитрецой:

    — У тебя кошмары бывают, парень?

    Я сказал:

    — Нет.

    — Бывают, бывают.

    Я объяснил, что проснулся оттого, что он орал на лошадей.

    — А я что говорю? Объедаться не надо на ночь. Где это видано, чтоб в спальне лошади были?

    Он порылся под подушкой, вытащил звякающий мешочек, развязал осторожно тесемки. Положил мне на руку золотой, сказал: «Пряник купи». Я сказал ему «спасибо» и «спокойной ночи».

    Закрывая за собой дверь, я слышал, как он громко, весело кричит: «Тпр-ру!» и «Н-но!» — и качается на тряской дороге постель.

    Утром я проснулся оттого, что ретивые кони неслись по мебелью загроможденной долине и большие, хмурые люди, сразу на шести конях верхом, охлестывали их горящими простынями.

    Дедушка за завтраком сидел весь в черном. После завтрака он сказал:

    — Ночью ветер ревел как полоумный, — сел в кресло у огня и стал делать шарики из глины для обжига. Потом он взял меня с собой гулять, по улицам Джонстауна и в поля вдоль Лланстефанской дороги.

    Кто-то, с гончей, сказал: «С добрым вас утречком, мистер Томас» и, когда оба они, одинаково тощие, исчезли в низкорослом лесу, куда им запрещало входить объявление, дедушка сказал:

    — Слыхал, как к тебе обращаются? Мистер!

    Мы шли мимо низких домишек, и все, кто стоял навалясь на плетень, поздравляли дедушку с чудным утром. Мы прошли рощу, полную голубей; рубя крыльями ветки, они взлетали на самые макушки. Под тихие их голоса и шумный, ошеломленный лёт дедушка выговорил так, как кричат с другого конца поля:

    — Услыхал бы ты ночью этих птах, небось разбудил бы меня, — мол, по деревьям лошади скачут.

    Мы еле плелись назад, дедушка устал, и тот, тощий, вышагивал из запретного леса, неся на руке зайца — нежно, как руку девушки в меховой шубке.

    За день до отъезда меня возили в Лланстефан на маленьком, хилом, запряженном в двуколку пони. Дедушка будто бизоном правил — так туго натягивал вожжи, так яростно щелкал хлыстом, так безбожно распугивал игравших на дороге мальчишек, так лихо раскорячась стоял в своих гетрах и клял норовистость и прыть едва ковылявшего пони.

    — Поберегись! — кричал он у каждого поворота и натягивал вожжи, надсаживался, потел, как резиновой дубинкой размахивал хлыстом. А когда бедное животное одолевало угол, дедушка поворачивался ко мне с нежной улыбкой:

    — Выдюжили, парень!

    Мы добрались до стоявшего на взгорке Лланстефана, и дедушка поставил двуколку под вывеской «У Эдвинсфорда», потрепал пони по морде, угостил его сахаром и сказал:

    — Ты маленький, слабенький пони, Джим, где уж тебе таких дюжих малых возить.

    Дедушке дали крепкого пива, а мне лимонаду, и он расплатился с миссис Эдвинсфорд золотым из звякающего мешочка; она спросила его про здоровье, а он сказал, что Ллангадок для легких пользительней. Мы ходили смотреть на кладбище и на море, посидели в леске под названием Дубки, постояли на эстраде среди леска, где на Иванову ночь пели приезжие и где из года в год выбирали мэром местного дурака. На кладбище дедушка постоял, показал на литые ворота и надгробья с ангелами, на деревянные простые кресты и сказал:

    — Никакого смысла нет здесь лежать.

    Домой возвращались мы бешено. Джим опять был бизоном.

    В последнее утро я поздно очнулся от снов: по лланстефанским водам плыли парусники, длинные, как пароходы; небесные хоры в Дубках, в облачении бардов, но в куртках с медными пуговицами, на каком-то странном валлийском пели песни отплывавшим матросам. Дедушки за завтраком не было, он рано встал. Я бродил по полям с новой рогаткой, стрелял чаек над Toy и грачей на деревьях в саду у пастора. Теплый ветер задувал с тех мест, где ещё держалось лето; утренний туман поднимался с земли, плавал между ветвями, прятал всполошенных грачей. На ветру и в тумане мои камешки взлетали легко, как градины в перевернутом вверх тормашками мире. За все утро я не сбил ни одной птицы.

    Я сломал рогатку и пошел обедать через пасторский сад. Когда-то, дедушка мне рассказывал, пастор купил трех уток на Кармартенской ярмарке и вырыл для них посреди сада пруд; но они уходили к сточной канаве под рушащимся крыльцом и плавали и крякали там. Дойдя до конца садовой тропы, я глянул в дыру плетня и увидел, что пастор прорыл через декоративные камни туннель между сточной канавой и прудом и крупными буквами написал: «Дорога к пруду».

    Утки по-прежнему плавали под ступеньками.

    В доме дедушки не было. Я пошел в сад, но нет, и там не было дедушки, он не разглядывал там деревья. Я крикнул человеку, который налегал на лопату в поле за нашим плетнем:

    — Вы не видали моего дедушку?

    Не переставая копать, он кинул через плечо:

    — Видел я его, он в куртке своей.

    Грифф, парикмахер, жил в соседнем доме. Я крикнул ему в открытую дверь:

    — Мистер Грифф, вы моего дедушку не видели?

    Он выскочил в одном жилете.

    Я сказал:

    — Он в своей выходной куртке.

    Я не знал, важно это или нет, но дедушка только по ночам надевал свою куртку.

    — Дедушка был в Лланстефане? — встревожился мистер Грифф.

    — Мы туда ездили вчера на двуколке, — сказал я.

    Он бросился в дом, и я слышал, как он там говорит по-валлийски, и он снова вышел — в своем белом халате и с цветной полосатой тросточкой. Он зашагал по деревенской улице, а я побежал рядом.

    Мы остановились возле дома портного, и он крикнул: «Дэн!» — и Дэн-портной шагнул из дверного проема, в котором он сидел совсем как индийский жрец, только на голове — котелок.

    — Дэй Томас надел свою куртку, — сказал мистер Грифф, — и он был в Лланстефане.

    Пока Дэн-портной разыскивал плащ, мистер Грифф шагал уже дальше.

    — Уилл Эванс! — крикнул он возле плотницкой. — Дэй Томас был в Лланстефане, и он надел свою куртку.

    — Сейчас Моргану скажу, — крикнула плотничиха из стучащей, свистящей тьмы.

    Мы останавливались возле лавки мясника, и у дома мистера Прайса, и мистер Грифф выкрикивал свое сообщение, как городской глашатай.

    Мы собрались все вместе на площади Джонстауна. У Дэна-портного был велосипед, у мистера Прайса — двуколка. Мистер Грифф, мясник, Морган-плотник и я залезли в шаткую двуколку и затряслись в сторону Кармартена. Портной нам прокладывал путь, и так гудел, будто мы спасаемся от разбойников или пожара, и старушка в конце улицы бросилась от калитки в дом как ошпаренная. А ещё одна женщина махала большим платком.

    — Куда мы едем? — спросил я.

    Дедушкины соседи были торжественны, как старики в черных шляпах и сюртуках на подступах к ярмарке. Мистер Грифф покачал головой и пробормотал:

    — Вот не думал я, что Дэй Томас снова такое отмочит.

    — Да уж, после того-то раза, — печально сказал мистер Грифф.

    Мы тряслись дальше, одолели Холм Конституции, загрохали вниз, в Ламмас-стрит, а портной все звенел, и от него с визгом спасалась собака. Когда мы цокали по булыжникам к мосту через Toy, мне вспоминалась дедушкина ночная езда, сотрясавшая постель и стены, мне виделась куртка, лоскутная голова в мерцании свечи — улыбка и лохмы. Вдруг портной повернулся на сиденье, велосипед качнулся, запнулся.

    — Я вижу Дэя Томаса! — крикнул портной.

    Двуколка загрохотала по мосту, и я увидел дедушку: куртка сияла пуговицами под солнцем, на дедушке были тесные черные выходные брюки и высокая пыльная шляпа — я её видел в шкафу на чердаке, — он в руке держал старый мешок. Он с нами поздоровался.

    — С добрым утром, мистер Прайс, — сказал он, — и мистер Грифф, и мистер Морган, и мистер Эванс.

    Мне он сказал:

    — С добрым утром, малец.

    Мистер Грифф устремил в него свою цветную тросточку.

    — Интересно, что это вы делаете в Кармартене на мосту среди бела дня, — сказал он строго, — в парадной куртке и своей старой шляпе?

    Дедушка не ответил, он только наклонил к речному ветру лицо, и борода у него плясала и колыхалась, будто он говорит, а он смотрел, как по берегу черепахами ползли рыбаки, неся на себе свои плетеные лодчонки.

    Мистер Грифф поднял усеченную эмблему своего ремесла:

    — И куда же, интересно, вы собрались с этим старым черным мешком?

    Дедушка сказал:

    — Я иду в Ллангадок, чтоб меня там похоронили.

    И он следил, как лодчонки-панцири тихо соскальзывают на воду, а чайки сокрушаются над полной рыбы водой так же горько, как простонал мистер Прайс:

    — Но ты же не умер еще, Дэй Томас!

    Дедушка минутку подумал, потом он сказал:

    — В Лланстефане лежать нету смысла. В Ллангадоке земля удобней. Сколько хочешь ногами дрыгай — в море не угодишь.

    Соседи обступили его. Говорили:

    — Вы же не умерли, мистер Томас.

    — Зачем вас хоронить?

    — Никто не собирается вас хоронить в Лланстефане.

    — Поехали домой, мистер Томас.

    — Там крепкого пивца выпьете.

    — С пирожком.

    Но дедушка твердо стоял на мосту, и мешок прижимал к себе, и смотрел на бегущую воду, на небо, как уверенный в своей правоте пророк.
     


    Уильям Тревор. Квартира на крыше

    — Цветы? — сказал мистер Ранка в бледно-голубую телефонную трубку. — Закажем ли мы цветы? А как принято?

    Разговаривая, он не сводил глаз с жены, а она, поглощая свой утренний грейпфрут, подумала, что, видимо, ее супруг намерен уклониться от уплаты за цветы. Она привыкла к этой его манере, собственно, она ее никогда не смущала.

    — Все очень просто, — сказал мягкий голос в ухо мистеру Ранка. — Цветы обычно поставляет журнал. Нам нужно только договориться, какие именно вы предпочитаете.

    — Да-да, — сказал мистер Ранка. — Надо иметь в виду, что не все оттенки подойдут к нашему интерьеру. Ведь интерьер должен говорить сам за себя. Вы же видели. Вы понимаете, о чем я говорю.

    — О да, конечно, мистер Ранка...

    — Все обивки и драпри из Таиланда, все-все. Может быть, вы захотите упомянуть об этом.

    — Да, вы уже говорили, мистер Ранка. Портьеры изумительные.

    Услышав это подтверждение, мистер Ранка кивнул. И сказал, поскольку он всегда это говорил, когда обсуждалась его квартира.

    — Наша квартира декорирована как ни одна другая в Лондоне.

    — Я приду к вам в три, — сказала сотрудница журнала. — Будет ли кто-нибудь дома, допустим, в половине третьего, чтобы открыть дверь фотографам: они установят аппаратуру и наладят освещение?

    — У нас девушка-итальянка, — сказал мистер Ранка, — она открывала вам дверь прошлый раз, она впустит фотографов.

    — Тогда до трех, — сказала сотрудница журнала легко и оживленно, в своей обычной манере.

    Мистер Ранка аккуратно положил трубку. Его жена, владелица лавки случайных вещей, выпила кофе и выслушала сообщение мужа о том, что журнал оплатит цветы и, по-видимому, после фотографирования не заберет их из квартиры. Миссис Ранка кивнула. Журнал намеревается посвятить их квартире шесть страниц: серия цветных иллюстраций ее изящества и очарования в сопровождении статьи о том, как супруги Ранка вместе планировали весь этот decor.

    — Я хочу сама подобрать букет, — сказала миссис Ранка. — Цветы уже отправили?

    Мистер Ранка покачал головой. Цветы, пояснил он, принесут из журнала в три часа, а фотографы к тому времени уже расставят все свое снаряжение, как им нужно.

    — Какая глупость! — воскликнула миссис Ранка. — Как нелепо вы договорились! Фотографы приготовят все к трем и затем явится журналистка с цветами. Эта особа, видимо, считает, что поставить цветы — пустяк? Она думает, это минутное дело?

    Мистер Ранка поднял трубку и набрал номер журнала. Он попросил сотрудницу, с которой только что беседовал, и поговорил с ней снова. Он сказал:

    — Моя жена считает, что мы условились неудачно. Ведь надо еще подобрать букет, это тоже займет время. Какой смысл заставлять ждать ваших фотографов? Да и я не могу тратить на это весь день.

    — Но поставить цветы недолго.

    Миссис Ранка закурила свою первую сигарету, догадываясь, что примерно может сказать особа из журнала. У миссис Ранка было длинное, худое лицо и седые волосы, отсвечивающие алюминием; руки у нее тоже были длинные — они уже в детстве казались изящными, — ногти модной длины покрыты лаком металлического оттенка в цвет волос. Десять лет назад на деньги, одолженные у супруга, она открыла свою собственную лавку случайных вещей и назвала ее лавкой «Святой Катерины». С годами дело расцвело, теперь у миссис Ранка было пять продавщиц и девушка-курьер.

    — Ну хорошо, — сказала сотрудница журнала, выслушав мистера Ранка. — Я пришлю цветы утром.

    — Их пришлют утром, — сообщил мистер Ранка супруге.

    — В двенадцать я должна быть в «Святой Катерине», — сказала она. — Ни минутой позже.

    — В полдень моя жена занимается делами, — сказал мистер Ранка, и сотрудница журнала выругалась про себя. — Хорошо, цветы будут доставлены в течение получаса, — пообещала она.

    Мистер Ранка поднялся со стула и с минуту стоял молча — тучный, с тяжелой челюстью, владелец трех изданий, пользующихся популярностью у бизнесменов, занятых конфекцией. В делах он преуспевал не менее, чем его супруга, и так же, как она, полагал, что упорство и трезвый взгляд на вещи — лучшие орудия для добывания богатства. Когда-то давно оба они были бедны и, помышляя о лучших днях, которые и в самом деле наступили, обнаружили друг в друге схожие качества. Они гордились, что их квартиру модерн еще раз почтят вниманием фотографы и журналисты. Квартира была как бы символом всех их трудов, благодаря ей они стали в некотором роде знаменитостями.

    Беззвучно ступая по белому шерстяному афганскому ковру, мистер Ранка пересек просторную комнату, одна стена которой была сплошь стеклянная. В холле он приостановился, чтобы надеть шляпу и натянуть перчатки, и отправился к своим утренним делам.

    Без десяти десять прибыли цветы, и к четверти одиннадцатого миссис Ранка подобрала букет по своему вкусу. Девушка-итальянка убрала квартиру с особым тщанием, выискивая пылинки, словно эксперт, работая с той методичностью и усердием, благодаря которым супруги Ранка и держали ее в прислугах. Миссис Ранка предупредила ее, чтобы к половине третьего она была дома, поскольку к этому времени придут фотографы.

    — Тогда я скорее пойду за покупками, — ответила Бианка. — Наверно, фотографам надо будет подать кофе?

    Миссис Ранка распорядилась, чтобы она дала им кофе на кухне или чай — как они захотят.

    — Не позволяй им расхаживать по комнатам с чашками в руках, — заключила она и удалилась.

    В одной из квартир того же дома проживала со своим рыжим терьером мисс Уинтон. Квартира ее была совсем не похожа на квартиру супругов Ранка: вещи не имели никакой художественной ценности, линолеум в ванной порыжел от времени, и вообще квартиру давно было пора ремонтировать. Мисс Уинтон этого не замечала, она считала свою квартирку очень славной и удобной и не собиралась ничего в ней менять.

    — Ну, дружок, — обратилась мисс Уинтон к своему терьеру в тот самый момент, когда миссис Ранка усаживалась в такси, — что же мы будем делать?

    Терьер ничего не ответил, только помахал хвостом.

    — Мне нужно купить яиц, — сказала мисс Уинтон, — и меду, и масла. Может, пойдем и купим вместе?

    Мисс Уинтон жила в этом доме пятнадцать лет. На ее глазах въехали и съехали множество жильцов. О Ранка и о том, как великолепно они отделали свою квартиру в надстройке на крыше, она, конечно, слышала. Об этом говорит весь Лондон, сообщила ей владелица ближней бакалеи миссис Нек, надо полагать, у этих Ранка бездна вкуса. Мисс Уинтон показалось очень странным, что весь Лондон говорит о какой-то квартире в надстройке, но она не высказала своих сомнений миссис Нек, поскольку той это, по-видимому, вовсе не казалось странным. Для мисс Уинтон супруги Ранка ничем не отличались от других обитателей дома, от людей, которых она знала только по виду. Дети в дом, как правило, не допускались, однако животных держать разрешалось — если они, конечно, никому не мешали.

    Мисс Уинтон вышла из дому и отправилась вместе с терьером в лавку миссис Нек.

    — Свежие булочки с изюмом, — возвестила миссис Нек, едва мисс Уинтон переступила порог лавки. — Только что доставили, дорогая.

    Но мисс Уинтон покачала головой и попросила яиц, меду и масла.

    — Семь шиллингов десять пенсов. — Миссис Нек подсчитала стоимость, прежде чем успела протянуть руку за продуктами. — Возмутительно, что продукты стоят так дорого, — сказала она, но мисс Уинтон ответила, что, по ее мнению, два шиллинга не столь большая цена за полфунта масла.

    — Помню, за полфунта платили девять пенсов, — сказала миссис Нек, — и масло было — не сравнить, а теперь я лучше намажу хлеб маргарином, чем этим маслом.

    Мисс Уинтон с улыбкой согласилась, что качество всех продуктов немного понизилось.

    Этот разговор с миссис Нек запомнился мисс Уинтон на всю жизнь. Как раз в тот момент, когда миссис Нек говорила: «А теперь я лучше намажу хлеб маргарином, чем этим маслом», — в магазин вошла невысокая темноволосая девушка и улыбнулась им обеим простодушной улыбкой.

    — Неужели? — спросила прислуга четы Ранка. — Вы говорите, качество стало хуже?

    — Ей-богу, мисс Уинтон права, — сказала миссис Нек. — Качества просто не стало.

    Теперь мисс Уинтон можно было идти домой, потому что покупки были сделаны, но молоденькая темноволосая девушка наклонилась и стала с улыбкой гладить терьера. Миссис Нек сказала:

    — Мисс Уинтон живет в вашем доме.

    — Да что вы?

    — Эта девушка, — пояснила миссис Нек, — работает у Ранка, в их квартире, о которой мы столько слышим.

    — Сегодня ее собираются фотографировать, — сказала Бианка. — Из журнала. Снова про них напишут.

    — Снова? — миссис Нек удивленно покачала головой. — Что вы хотели?

    Бианка, продолжая гладить терьера, попросила кофе в зернах и нарезанный хлеб.

    Мисс Уинтон улыбнулась.

    — Вы ему понравились, — сказала она Бианке робко, потому что всегда робела в присутствии людей, особенно иностранцев. — Он хороший друг.

    — Прелестный песик, — сказала Бианка.

    Мисс Уинтон и Бианка вместе прогулялись до дому, а когда они вошли в просторный подъезд, Бианка сказала:

    — Может быть, взглянете на нашу квартиру, мисс Уинтон? Там сейчас столько цветов и фруктов. Утром, при солнечном свете, она особенно хороша. Мистер Ранка правильно сказал: только фотографируй!

    Растроганная вниманием итальяночки к ней, пожилой одинокой женщине, мисс Уинтон сказала, что с удовольствием взглянула бы на знаменитую квартиру на крыше, однако вряд ли хозяевам понравится, если по их квартире будут разгуливать посторонние.

    — Да что вы, — возразила девушка, которая работала у Ранка совсем недолго. — Миссис Ранка будет счастлива, если вы взглянете. И хозяин тоже. «Показывайте кому угодно», — сказали они мне. Правда, правда.

    Это была неправда, но время в пустой квартире тянулось так медленно и так приятно было бы показать мисс Уинтон букет, который миссис Ранка подобрала с таким вкусом, и шторы, которые специально привезли из Таиланда, и ковры, и стулья, и картины.

    — Видите ли... — начала мисс Уинтон.

    — Идемте, идемте, — сказала Бианка и втянула мисс Уинтон и ее терьера в лифт.

    Когда лифт остановился на самом верху и Бианка открыла дверь, мисс Уинтон испытала некоторое потрясение.

    — Мистер Морган тоже здесь, — сказала Бианка. — Чинит водопровод.

    Теперь мисс Уинтон уже нельзя было не войти в квартиру Ранка, иначе она обидела бы эту славную итальяночку, но как не хотелось ей в чужой квартире сталкиваться лицом к лицу с мистером Морганом!

    — Послушайте... — сказала она, но Бианка и терьер были уже внутри.

    — Входите, мисс Уинтон, — звала Бианка.

    Мисс Уинтон вступила в маленький изысканный холл, а затем в большую комнату со стеклянной стеной. Она огляделась и отметила все: и низкую мебель, и светлый афганский ковер, и продуманно расставленные предметы искусства, и букет миссис Ранка.

    — Кофе! — предложила Бианка, устремляясь на кухню, а терьер, решив, что она затеяла с ним игру, тявкнул и закружился по комнате.

    — Ш-ш-ш-ш, — зашептала мисс Уинтон. — Прошу вас, — протестовала она, следуя за Бианкой на кухню, — не беспокойтесь, не надо кофе.

    — Нет-нет, — говорила Бианка, не желая ничего слушать; она считала, что времени еще предостаточно и они с мисс Уинтон посидят и попьют кофейку на кухне, где миссис Ранка и распорядилась подать кофе журналистам.

    Мисс Уинтон услышала негромкий стук и догадалась, что это мистер Морган чинит трубы. Она представила, как он выйдет из ванной Ранка и молча уставится на нее. Будет стоять в своем коричневом комбинезоне, большой и грузный, и жевать конец уса, глядя на нее сквозь очки.

    В обязанности мистера Моргана входило производить по просьбе жильцов мелкие починки, но, когда бы мисс Уинтон ни позвонила ему в подвальный этаж и ни попросила о помощи, он громко вздыхал в трубку и говорил, что сможет прийти только через день-другой. Он приходил в конце концов, приходил поздно вечером, но все еще в своем коричневом комбинезоне, глаза у него слезились, и от него несло спиртным. Он осматривал повреждение, немедленно решал, в чем дело, и советовал наутро вызвать мастера. Он меня недолюбливает, размышляла мисс Уинтон, думает — вот жалкая старуха, дожила до шестидесяти четырех лет и никто ее не взял замуж, — такая она тощая и невзрачная, ничего-то в ней не осталось от былой девичьей миловидности.

    — Прелестный уголок, — сказала мисс Уинтон. — Но, пожалуй, мне пора. Ради бога, не хлопочите с кофе. Спасибо вам огромное.

    — Нет-нет, не уходите, — сказала Бианка, и тут на кухню вошел мистер Морган в своем коричневом комбинезоне.

    В 1952 году у мисс Уинтон пропал велосипед. Он бесследно исчез из коридора подвального этажа, где мистер Морган посоветовал ей ставить его. «Я его не видел, — сказал он тогда медленно и настороженно. — Не знаю, о каком велосипеде вы говорите». Мисс Уинтон напомнила ему, что велосипед всегда стоял в коридоре, поскольку он сам сказал, чтобы она там его ставила. Но мистер Морган — тогда он был на тринадцать лет моложе — ответил, что ничего не помнит. «Украли! — сказал он. — Боюсь, что украли. Пожалуй, истопники увели его. Не могу я все время тут следить. Вы же понимаете, мадам, я должен работать». Она попросила его узнать у истопников, не взяли ли они ее велосипед по ошибке, она просила его вежливо и улыбалась, но мистер Морган снова покачал головой и заявил, что не может обвинять истопников, иначе они привлекут его к суду. «У моей жены есть велосипед — сказал мистер Морган. — «Радж». Могу вам устроить, мадам. Пятьдесят шиллингов».

    Мисс Уинтон еще раз улыбнулась, поблагодарила и ушла, отвергнув это предложение.

    — Вам что-нибудь нужно, мадам? — спросил теперь мистер Морган, захватывая нижней губой прядь усов. — Здесь квартира Ранка.

    Мисс Уинтон сделала попытку улыбнуться ему. Что бы она ни сказала, чувствовала она, все будет встречено со скрытой насмешкой. Он спрячет эту насмешку, ничего особенного не скажет, но она будет в интонации.

    — Бианка была так любезна, что пригласила меня взглянуть на их квартиру, — сказала мисс Уинтон.

    — Да, квартирка не чета нашим с вами, — озираясь вокруг, ответил мистер Морган. — Я чинил кран в ванной. Работал, мисс Уинтон.

    — Сегодня будут фотографировать, — сказала Бианка. — Мистер и миссис Ранка вернутся пораньше.

    — Это вы ставили здесь букет, мадам?

    Все годы, что они знали друг друга, он называл ее «мадам», подчеркивая тем самым, что она не имеет права на это обращение.

    — Чашечку кофе, мистер Морган? — спросила Бианка.

    Мисс Уинтон надеялась, что он откажется.

    — С двумя ложками сахару, — кивнув, сказал мистер Морган и добавил: — А вы знаете, как пьют кофе ирландцы? — Он шумно захохотал, игнорируя мисс Уинтон и обращаясь только к Бианке. — С рюмочкой спиртного, — объявил он. — С виски.

    Бианка тоже засмеялась. Она вышла из кухни, и терьер мисс Уинтон побежал за ней. Мистер Морган дул на кофе, а мисс Уинтон, соображая, что бы ей сказать, помешивала кофе ложечкой.

    — Да, квартира великолепная, — сказала мисс Уинтон.

    — Для вас она слишком велика, мадам. Для вас и для собачонки. Вы тут потеряете друг дружку.

    — О да, конечно. Но я...

    — Если хотите, я поговорю с администрацией. Похлопочу за вас, жильцы меня часто просят. Замолвлю словечко. Ну, вы понимаете. Я это могу — замолвить словечко. Если пожелаете, мадам.

    Мисс Уинтон нахмурилась, недоумевая, о чем это он говорит, потом нерешительно улыбнулась.

    — Кое-какое влияние у меня есть, знаю жильцов и прочее. Я устроил мистеру Маккарти нижний этаж, а Атчесонов переселил на третий. У миссис Блум была квартира окнами во двор, я ее тоже переселил.

    — Мистер Морган, вы меня не поняли. Мне вовсе не хочется сюда переселяться.

    Мистер Морган пристально взглянул на мисс Уинтон и облизнул усы.

    — Мне не нужно говорить прямо, мадам. Я понимаю с полуслова.

    Вернулась Бианка с бутылкой виски. Она вручила ее мистеру Моргану, чтобы тот сам добавил виски, потому что она не знает, сколько наливать.

    — Чем больше, тем лучше, — сказал мистер Морган и плеснул виски в горячий кофе. Затем он нацелил горлышко бутылки на чашку мисс Уинтон. Он оскорбится, если я откажусь, подумала она и побоялась возразить.

    — Ирландцы — страшные пьяницы, — сказал мистер Морган. — Ваше здоровье!

    Он выпил свой кофе и заявил, что он великолепен.

    — А вам нравится, мисс Уинтон? — спросил он.

    Мисс Уинтон попробовала и, к своему удивлению, обнаружила, что напиток действительно получился приятный.

    — Да, нравится, — сказала она.

    Мистер Морган протянул чашку, чтобы Бианка налила ему еще кофе.

    — Одну каплю, — сказал он и долил до краев виски, затем снова наклонил горлышко бутылки к чашке мисс Уинтон, но та улыбнулась и сказала, что еще не допила первую порцию. Он так и держал бутылку наклоненной, наблюдая, как мисс Уинтон пьет кофе. Она было запротестовала, когда Бианка стала наливать ей еще, но девушка так наслаждалась ролью гостеприимной хозяйки, что мисс Уинтон взяла кофе, хотя и знала, что мистер Морган снова добавит в него виски.

    От виски, которое она уже выпила, стало тепло и приятно, ей захотелось быть милой и веселой, и она перестала волноваться, что будет, если неожиданно вернутся Ранка.

    — Хорошая штука, — сказал мистер Морган, подлил виски в чашку Бианки и добавил себе еще.

    — Мисс Уинтон подумывает переехать сюда, наверх, а она старейший жилец в доме. Пятнадцать лет сидит на нижнем этаже.

    Бианка покачала головой и сказала:

    — Вот как?

    — Мне очень хорошо в моей квартире, — сказала мисс Уинтон. Она говорила мягко, с улыбкой, стараясь быть очень приветливой.

    Мистер Морган присел на край кухонного стола. Бианка включила радио.

    — Я въехал сюда 21 марта 1951 года. Мисс Уинтон была уже здесь. Каталась на велосипеде.

    — А мне тогда было пять лет, — сказала Бианка.

    — Помните этот день, мисс Уинтон? 21 марта?

    Мисс Уинтон покачала головой. Она опустилась на стул с синтетическим сиденьем.

    — Это было так давно, — сказала она.

    — Помню, вы тогда потеряли велосипед, мисс Уинтон. Приходит она ко мне в подвал, — пояснил мистер Морган Бианке, — и говорит: «Задайте хорошенько этим истопникам, они украли мой велосипед». А я ей говорю: «Да я в глаза вашего велосипеда не видел». Понимаешь, милочка?

    Бианка улыбнулась и закивала. Она подпевала песенке, которую наигрывало радио.

    — Ну, как вам кофе по-ирландски? — спросил мистер Морган. — Еще немножко?

    — Спасибо, мне надо идти, — сказала мисс Уинтон. — Вы были так любезны...

    — Уже уходите, мадам? — спросил мистер Морган с той воинственностью, которая, мисс Уинтон это знала, была столь свойственна его натуре. В ее воображении он говорил с ней еще более резко, говорил, что она женщина, которая никогда не жила настоящей жизнью. Он говорил, что она, наверно, монахиня, судя по тому, как она живет, ничего не зная о мире вокруг нее. Она никогда не знала любви мужчины, говорил мистер Морган, не родила ребенка.

    — Ах, не уходите, — сказала Бианка. — Я сейчас приготовлю холодный коктейль, меня научил мистер Ранка. «Чинцано» с джином, лимон и лед.

    — Нет-нет, спасибо, — сказала мисс Уинтон.

    Мистер Морган вздохнул, давая понять, что, кроме отказа, он от нее ничего и не ожидал. Конечно, есть в их доме другие женщины, говорила себе мисс Уинтон, которые любят поболтать с мистером Морганом, спрашивают совета, на какую лошадь поставить, просят дать им знать, как только он услышит, что освобождается нужная им квартира. Мистер Морган, видимо, из тех, кому жильцы щедро дают на чай за услуги и одолжения. Мисс Уинтон представила себе, как люди, подобные Ранка, говорят своим друзьям: «Мы ему позолотили руку, этому смотрителю. Сунули пять фунтов».

    Я на это не способна, думала мисс Уинтон.

    Бианка вышла, чтобы принести что нужно для коктейля, и терьер снова устремился за ней. Мисс Уинтон стояла, не трогаясь с места, решив не давать мистеру Моргану повода заподозрить ее в трусости, в боязни выпить коктейль, приготовленный итальянской горничной Ранка.

    — Мы с вами знакомы не один год, — сказал мистер Морган.

    — Да.

    — Мы-то знаем цену таким квартирам и таким типам. Верно, мисс Уинтон?

    — Сказать правду, я совершенно не знаю Ранка.

    — Я вам все открою, виски развязало мне язык, мисс Уинтон. Вы ведь меня понимаете?

    Мисс Уинтон улыбнулась мистеру Моргану. По щекам у него струился пот.

    — И это фотографируют! Ну что за глупость! — все больше горячился мистер Морган. — Ну скажите, зачем им это нужно?

    — Журналы интересуются. Это очень современно. Миссис Нек говорила, эту квартиру знает весь Лондон.

    — И вы верите миссис Нек? А по мне, так просто жуткая квартира. Я бы тут себе места не находил.

    — Да что вы?..

    — Можете пойти и донести на меня. Можете это сделать, мисс Уинтон. Можете всем сказать, что в двенадцать часов дня я был пьян, сначала выпил у жильца виски, а потом его же и обругал. Ну как, мадам?

    — Я на вас не донесу, мистер Морган. Это не мое дело.

    — Мне хочется, чтобы вы сюда переехали, мадам. Хоть выкинете отсюда весь этот хлам и поставите приличную мебель. Пойдет?

    — Прошу вас, мистер Морган, мне и так хорошо. Мне прекрасно...

    — Я погляжу, что можно сделать, — пообещал мистер Морган.

    Вернулась Бианка со стаканами и бутылками. Мистер Морган сказал:

    — Я тут говорил мисс Уинтон, пусть доносит администрации о моем поведении, но она уверяет, что в жизни не донесет. Мы ведь друг друга сто лет знаем. А вот выпивать с ней ни разу не выпивали.

    Бианка протянула мисс Уинтон стакан, та ощутила в руке его прохладу. Теперь мисс Уинтон со страхом ждала, что же мистер Морган скажет дальше.

    — Я быстро пьянею, — засмеялся мистер Морган, показывая почерневшие зубы. Он покачивался, не сводя глаз с мисс Уинтон. — Я замолвлю за вас словечко, — сказал он. — Это мне раз плюнуть.

    Сейчас я выпью этот коктейль, думала мисс Уинтон, и пойду к себе готовить ленч. Бианке я куплю маленький подарочек и как-нибудь утром загляну к ней, отдам его и поблагодарю за гостеприимство и внимание.

    Так думала мисс Уинтон, а тем временем мистер Морган думал, что хорошо бы выпить еще не менее двух бокалов этого коктейля; Бианка же думала, что это первое приятное утро среди друзей, которое она проводит в этой квартире, с тех пор как пришла сюда три недели назад.

    — Мне надо в уборную, — сказал мистер Морган и покинул кухню, заверив дам, что вернется.

    — Вы были так любезны, — сказала мисс Уинтон, когда он ушел. — Надеюсь, у вас не будет никаких неприятностей.

    Ей вдруг пришло в голову, что угощать хозяйским джином и виски — это не то же самое, что предложить чашечку кофе, и она вопросительно взглянула на Бианку, но та простодушно улыбалась. На душе у мисс Уинтон стало легко, и она тоже улыбнулась. Она поднялась со стула, еще раз поблагодарила Бианку и сказала, что ей пора. Собака подбежала к ней, тоже выражая желание идти.

    — Вам не понравился коктейль? — спросила Бианка, и мисс Уинтон поспешила его допить. Она опустила стакан на металлическую доску мойки, и в это самое мгновение в гостиной Ранка раздался звон.

    — Боже! — воскликнула мисс Уинтон, а Бианка зажала рукой рот. Когда они вошли в гостиную, мистер Морган стоял посередине комнаты и глядел на пол.

    — Боже! — повторила мисс Уинтон, а Бианка широко раскрыла глаза, так и не отнимая руки ото рта. Букет миссис Ранка валялся на полу. Огромная ваза разлетелась вдребезги. В афганский ковер впитывалась вода.

    — Я на него просто смотрел, — объяснил мистер Морган. — Только дотронулся до одного цветка, и вся эта штука бухнулась.

    — Букет миссис Ранка! О матерь божья! — прошептала Бианка.

    — Мистер Морган! — сказала мисс Уинтон.

    — Нечего на меня смотреть, мадам. И пожалуйста, без упреков. Цветы плохо стояли, одна сторона перетягивала. Идиотизм!

    Бианка опустилась на колени и стала собирать поломанные цветы. Она не так уж убивается, подумала мисс Уинтон и очень этому обрадовалась. Бианка начала рассказывать, что миссис Ранка специально задержалась дома и опоздала в свой магазин, чтобы подобрать и поставить этот букет.

    — Уволят они меня, — заключила Бианка и, вместо того чтобы заплакать, хихикнула.

    Положение ужасно, подумала потрясенная мисс Уинтон. В ответ на смешок Бианки мистер Морган тоже засмеялся, а затем пошел на кухню, и мисс Уинтон услышала, как он наливает себе новую порцию ранковского джина. Тогда мисс Уинтон осознала, что Бианка и мистер Морган вообще лишены чувства ответственности. Бианка слишком молода и ничего не понимает, а мистер Морган просто пьян. Явятся супруги Ранка с журналистами и фотографами и обнаружат, что их имуществу нанесен ущерб: ваза разбита, а большое мокрое пятно в центре афганского ковра отнюдь не украсит снимков.

    — А ну, давайте еще по коктейлю, — сказала Бианка, швырнула на пол собранные цветы и снова хихикнула.

    — Ах нет! — вскричала мисс Уинтон. — Ради бога, Бианка! Мы должны обдумать, что нам делать.

    Но Бианка была уже в кухне, и до мисс Уинтон донесся раскатистый смех мистера Моргана.

    — Вот что, — заявил мистер Морган, выходя из кухни со стаканом в руке. — Мы скажем, что это сделала собака. Скажем, она хотела схватить цветы и прыгнула на них.

    — Моя собака? — удивилась мисс Уинтон. — Моя собака и близко к цветам не подходила! — Голос ее в первый раз за все это утро стал резким.

    Мистер Морган плюхнулся в кресло. Мисс Уинтон хотела было сделать ему замечание, но вовремя сообразила, что у нее нет никакого права делать ему замечания.

    — Мы можем сказать, — продолжал мистер Морган, — что собака впала в неистовство и кинулась на цветы. Как вам этот вариант?

    — Но это же неправда! Это неправда!

    — Я думаю о своей работенке, мадам. И об этой мисс. Другие-то не пострадают.

    — Произошел несчастный случай, — сказала мисс Уинтон. — Вы нам так объяснили, мистер Морган.

    — А они спросят, какого черта я прикасался к цветам? Они спросят у этой молоденькой мисс, что тут вообще происходило? Уж не принимала ли она тут гостей? А мне еще придется давать объяснения жене.

    — Жене?

    — Ну да, чем я занимался в квартире Ранка с их молоденькой прислугой. Жена меня насквозь видит.

    — Вы тут чинили водопровод, мистер Морган.

    — А что случилось с водопроводом?

    — Ну право же, мистер Морган. Когда я пришла сюда, вы чинили водопровод.

    — Водопровод в полном порядке, мадам. Испокон веков был в полном порядке, вот какое дело, мадам. Эта девчонка позвонила и сказала, что в трубах шумит. Ей хотелось кого-нибудь залучить. Она любит поболтать.

    — Я подберу букет не хуже, чем был, — сказала мисс Уинтон. — Из тех цветов, что не поломались. И мы объясним Ранка, что вы пришли в квартиру исправить трубу и случайно задели за букет. Одна беда — ковер. Лучший способ убрать это мокрое пятно — поднять ковер и поставить перед ним рефлектор.

    — Бросьте, — сказал мистер Морган. — Выпейте глоточек, мисс Уинтон.

    — Но нужно же привести все в порядок.

    — Послушайте, мадам, — сказал мистер Морган, наклоняясь к ней, — мы с вами знаем цену таким апартаментам. Выламываются друг перед дружкой.

    — Кому что нравится...

    — Скажите им, это все собака, а я о вас позабочусь, мисс Уинтон. Мне только шепнуть словечко, и эти Ранка мигом очутятся на улице. Шумят, изводят соседей, позорят весь дом. Я так и скажу в суде, мисс Уинтон: мол, сам видел, как оттуда выходили голые женщины. Ну как?

    Вернулась Бианка, и мисс Уинтон повторила ей, как надо высушить ковер. Они вдвоем сдвинули стулья и столы, подняли ковер с пола, развесили его на двух стульях и поставили перед ним рефлектор. Мистер Морган уселся на софу поодаль и наблюдал за ними оттуда.

    — У меня получались неплохие букеты, — сказала мисс Уинтон Бианке. — Есть у вас еще вазы?

    Они вместе отправились на кухню посмотреть, что найдется.

    — Хотите еще коктейль? — спросила Бианка, но мисс Уинтон заявила, что, по ее мнению, все уже и так достаточно выпили.

    — А я выпью, — сказала Бианка, потягивая из бокала, — люблю холодненький!

    — Вы должны объяснить, — убеждала ее мисс Уинтон, — что мистер Морган пришел, чтобы устранить бульканье в трубе, и что, проходя через комнату, он задел за цветы. Вы должны сказать правду: вы пригласили меня взглянуть на эту прелестную квартиру. Я уверена, они не рассердятся, когда поймут, что это просто несчастный случай.

    — Что значит «бульканье»? — спросила Бианка.

    — Эй! — закричал мистер Морган из гостиной.

    — По-моему, мистеру Моргану следует сейчас уйти, — сказала мисс Уинтон. — Вам не кажется, Бианка? Он очень раздражительный человек. — Ей вдруг представилось, как мистер Ранка, строго глядя ей в лицо, говорит, что он просто глазам своим не верит: она, одинокая пожилая женщина, которая еще, надо полагать, не выжила из ума, принимала участие в этом дебоше. Она позволила напиться рабочему, не остановила вовремя молоденькую девчонку-иностранку. Где ваше чувство ответственности, кричал на нее мистер Ранка, что с вами происходит?

    — Эй, — снова крикнул мистер Морган. — Ковер горит!

    Мисс Уинтон с Бианкой понюхали воздух, и обе ощутили запах паленой шерсти. Они кинулись в комнату и увидели, что ковер дымится, а мистер Морган смотрит на него, по-прежнему сидя на софе.

    — Видали?

    — Мы слишком близко придвинули рефлектор, — сказала Бианка, глядя на мисс Уинтон, которая совсем струсила и пала духом, ей помнилось, что рефлектор не стоял так близко к ковру, но она тут же решила, что, наверно, пьяна не меньше мистера Моргана и плохо соображала, что делает.

    — Соскребите это пятно, — посоветовал мистер Морган, — и скажите, что ковер сжевала собака.

    Они выключили рефлектор и снова расстелили ковер на полу. Он почти высох, зато горелое пятно, хоть и маленькое, теперь так и бросалось в глаза. Мисс Уинтон стало совсем нехорошо. В желудке появилась тяжесть, словно там мерно перекатывался большой ком какой-то студенистой массы. Теперь уже никому ничего не объяснишь. И мисс Уинтон представила, как она просит супругов Ранка сесть спокойно, рядышком, вместе с сотрудниками журнала, как пытается рассказать им правду, всю до мельчайших подробностей — она даже слышала свой голос, — как умоляет их не наказывать Бианку, потому что если кто и виноват, так это она, и пусть она отвечает за все, ей терять нечего.

    — Идея! — сказал мистер Морган. — Почему бы нам не позвонить миссис Нек? Она сделала себе ковер к камину, говорит, из шерсти сорока цветов, с орнаментом. Позвони-ка миссис Нек, милочка, и скажи, что ее ждет коктейль, если она соблаговолит уделить мистеру Моргану десять минут своего драгоценного времени.

    — Ах нет, ни в коем случае! — вскричала мисс Уинтон. — Вы слишком много выпили, мистер Морган, вы это сами знаете. Все началось с виски, а потом вы свалили цветы. И нечего втягивать в это дело еще и миссис Нек.

    Мистер Морган выслушал мисс Уинтон, затем поднялся с софы.

    — Мадам, вы живете в этом доме дольше, чем я, — сказал он. — Мы все это знаем. Но я не буду стоять и выслушивать ваши оскорбления только потому, что я простой смотритель. В тот день, когда вы пришли за вашим велосипедом...

    — Нет, я ухожу! — в отчаянии вскричала Бианка. — Не могу я, чтобы меня застали здесь, у сожженного ковра и этих цветов.

    — Послушайте, — сказал мистер Морган, подступая к мисс Уинтон. — Я вас уважаю. Я потрясен, что слышу оскорбления из ваших уст.

    — Мистер Морган...

    — Вы оскорбили меня, мадам.

    — Я не оскорбляла вас. Не уходите, Бианка. Я останусь тут и объясню все вашим хозяевам. А вам, мистер Морган, по-моему, сейчас лучше всего пойти позавтракать.

    — Это как же? — заорал мистер Морган, вскинув подбородок. — Черт побери, вы что, думаете, я могу пойти к жене в таком состоянии? Да она меня сожрет живьем.

    — Пожалуйста, мистер Морган.

    — Вы с вашей собакой! Я вас очень уважаю, и вас и собаку... Понимаете, мы же с вами на одной стороне. Вы меня понимаете?

    Мисс Уинтон покачала головой.

    — Какого вы мнения о Ранка?

    — Я вам сказала, мистер Морган, я с ними не знакома.

    — А притон, который они тут оборудовали?

    — По-моему, это очень красивая квартира.

    — Смех да и только! Весь этот хлам! Вы видели где-нибудь такое?

    Мистер Морган тыкал пальцем в разные предметы.

    — Эти Ранка — проходимцы! — заорал он, побагровев от ярости при одной мысли о хозяевах квартиры. — Воображалы!

    Мисс Уинтон открыла рот, намереваясь сказать что-то, успокоить его, но мистер Морган опередил ее:

    — Вот возьму и подожгу эту дурацкую квартиру и этих Ранка с их выкрутасами. Я всего лишь смотритель, мадам, но пусть они горят синим пламенем у меня на глазах! — Он пнул стул, глухо стукнув башмаком по светлому дереву. — Ненавижу эту породу, знаем мы их.

    — Вы ошибаетесь, мистер Морган.

    — Черта с два ошибаюсь! — заорал мистер Морган. — А они ненавидят таких, как я. Да они меня за человека не считают.

    Мисс Уинтон была не только в смятении и ужасе, она была в полном изумлении. Почему мистер Морган сказал, что он и она стоят по одну сторону, ведь все пятнадцать лет их знакомства она читала в его глазах только насмешку?

    — В одном мы сходимся, мисс Уинтон, — сказал мистер Морган, — мы не питаем ни малейшего почтения к такой вот шантрапе. А они захватили эту квартиру. Буду очень рад увидеть вас здесь, мадам, со всем вашим скарбом. А Ранка пусть катятся откуда пришли! — И мистер Морган плюнул на сиденье стула, который минуту назад пнул ногой.

    — Ах, что вы делаете! — вскричала мисс Уинтон, но мистер Морган только смеялся. Он принялся ходить по комнате, прокашливаясь и плюя по сторонам. В конце концов он удалился на кухню. Терьер затявкал, почуяв подавленное состояние своей хозяйки. Бианка начала всхлипывать, а из кухни донеслось посвистывание мистера Моргана, который пытался таким образом заглушить звук наливаемого в бокал джина. Мисс Уинтон поняла, что произошло, она читала о мужчинах, которые не могут устоять перед спиртным и теряют от него рассудок. Конечно, он сошел с ума, здесь, в квартире Ранка: несет всякий вздор, говорит, что уважает ее собаку, — полное безумие.

    — Я его боюсь, — прошептала Бианка.

    — Ну что вы, — сказала мисс Уинтон, — он безобидный человек, только ему надо сейчас уйти, а мы прибрали бы тут немного, сделали бы что-то.

    Мистер Морган вернулся в гостиную. Не обращая на них ни малейшего внимания, он плюхнулся на софу, а они принялись за работу: тщательно расправили ковер, поставили на подпалину стул, чтобы Ранка, войдя в комнату, не сразу ее заметили. Мисс Уинтон собрала букет и поставила его в новой вазе на то место, где стоял прежний. Она оглядела комнату и пришла к выводу, что не так уж все плохо, если не считать присутствия мистера Моргана. Может быть, подумала она, не сразу все обнаружится. И почему бы не сфотографировать гостиную в таком виде — цветы выглядят очень мило, а подпалина прикрыта стулом. Мокрое пятно, по размеру больше подпалины, было еще слегка заметно, но на фотографии оно не получится, решила мисс Уинтон.

    — Это вы дали мне напиться, — обиженно заявил мистер Морган. — Ваше дело было запретить нам трогать виски и джин Ранка. Вы такой же квартиронаниматель, как они. А мы с девушкой — слуги, мадам. Чего от нас ждать?

    — Я приму ответственность на себя, — сказала мисс Уинтон.

    — Скажите, что всему виной собака, — снова потребовал мистер Морган. — Иначе все обернется против нас с девушкой.

    — Я скажу правду, — сказала мисс Уинтон. — Ранка поймут. Они не чудовища, они простят, ведь это несчастный случай. Миссис Ранка...

    — Эта тощая сука! — заорал мистер Морган и, понизив голос, добавил: — Между прочим, незаконная жена.

    — Мистер Морган!

    — Скажите, что эта проклятая собачонка все наделала. Скажите, она тут носилась как бешеная. Откуда вы знаете, чудовища они или нет? Откуда вы знаете, что они поймут, я вас спрашиваю? «Мы втроем выпивали на кухне, — так вы хотите сказать? — И мистер Морган немного перебрал. Тут все и началось!» Это вы собираетесь сказать, мадам?

    — Правда лучше, чем ложь.

    — А почему не свалить на собаку?

    — Вам лучше уйти отсюда, мистер Морган. Вы так шумите, это к добру не приведет.

    — Вы всегда относились ко мне с уважением, мадам. Вы меня не унижали.

    — Конечно...

    — Я могу их прикончить! Они в дверь, а я их молотком.

    Мисс Уинтон хотела было запротестовать, но мистер Морган махнул на нее рукой. Он презрительно фыркнул.

    — Смотритель — он все видит, все замечает, можете не сомневаться, — сказал он. — Везде одно лицемерие. Мужчины водят девок, одни суют мне монету, мадам, другие и не побеспокоятся, и я не знаю, кто из них хуже. Одни страдают, другие развратничают и прожигают жизнь. Но Ранка ни то и ни другое, они вообще не люди. И еще меня за человека не считают, я, видишь ли, оскорбляю их взор. — Мистер Морган внезапно смолк и свирепо посмотрел на мисс Уинтон.

    — Да нет же, вы ошибаетесь, — сказала она.

    — Вонючий смотритель, говорят они, на что он годится.

    — Никогда они ничего подобного не говорили, мистер Морган, я уверена.

    — Могут вообще убираться из этого дома, если так ненавидят смотрителя. Уроды паршивые.

    В комнате наступила тишина. Мисс Уинтон тщетно старалась унять дрожь. Она понимала, что мистер Морган достиг того состояния, когда человек может осуществить все свои угрозы.

    — Что мне необходимо, — сказал он некоторое время спустя уже более спокойным тоном, расслабленно сидя на софе, — так это холодная ванна.

    — Мистер Морган, — начала мисс Уинтон, решив, что наконец-то он уходит в свой подвал, к своей сердитой жене, чтобы погрузить свое большое тело в холодную воду, — мистер Морган, мне очень жаль, что вы плохо думаете обо мне...

    — Я быстро, — сказал мистер Морган, направляясь к ванной комнате. — Кто узнает?

    — Нет! — вскричала мисс Уинтон. — Не надо, пожалуйста, не надо, мистер Морган!

    Но мистер Морган с бокалом в руке уже вступил в ванную комнату и запер за собой дверь.

    В половине третьего, когда прибыли фотографы, чтобы установить аппаратуру, мистер Морган был еще в ванной. Мисс Уинтон ждала вместе с Бианкой, то и дело успокаивая ее, повторяя, что не оставит ее и сама объяснит Ранка, что произошло. Фотографы работали молча, не сдвигая ни одного предмета, поскольку были предупреждены, что мебель ни в коем случае переставлять нельзя.

    Мистер Морган находился в ванной уже час двадцать минут. Теперь мисс Уинтон было совершенно ясно, что он нарочно, по злобе, столкнул на пол вазу с цветами и нарочно пододвинул к ковру рефлектор. В злобе и бешенстве, размышляла мисс Уинтон, он способен на все: возьмет да утопится в ванне, чтобы в газетах о квартире Ранка пошла дурная слава. Бианка беспокоилась, не случилось ли с ним чего, но мисс Уинтон объяснила ей, что мистер Морган нарочно заставляет их волноваться, так уж он устроен. Мистер Морган, конечно, понимает, что она не из тех, кто способен на кого-то донести, и пользуется ее честностью, вовлекая в свои бесчинства. «Это просто возмутительно!» — сказала она. Ранка оказались жертвой стечения обстоятельств, и она решила, объясняясь с ними, употребить именно это выражение. Она будет говорить спокойно и тихо и только в конце осторожно сообщит, что мистер Морган и сейчас еще в ванне и, возможно, заснул. «Это не его вина, — слышала она свой голос. — Мы должны попытаться его понять». И она представила, как Ранка кивают головой в знак согласия, все понимая и зная, что надо делать дальше.

    — Они меня уволят? — спросила Бианка, и мисс Уинтон, отрицательно мотнув головой, снова повторила, что Бианка ни в чем не виновата.

    В три часа явились Ранка. Они встретились внизу в подъезде и вошли вместе.

    — Цветы доставили? Все в порядке? — спросил мистер Ранка в лифте свою супругу, и та ответила, что цветы прибыли и она подобрала их по своему вкусу. — Отлично, — сказал мистер Ранка и сообщил жене о своих утренних делах.

    Войдя в свою квартиру на крыше, супруги отметили присутствие фотографов и расставленную аппаратуру. Кроме того, они обратили внимание на то, что рядом с Бианкой стоит какая-то пожилая женщина с собакой, что стул сдвинут, на афганском ковре пятно, на столе не та ваза и вместо букета торчит несколько цветков. Мистер Ранка особенно удивился этому обстоятельству, поскольку жена только что сообщила ему, что сама ставила цветы; миссис Ранка подумала, что творится нечто странное. Пожилая женщина сделала шаг им навстречу, поздоровалась и сказала, что она мисс Уинтон, и в ту же минуту со стороны ванной в комнату вошел человек в коричневом комбинезоне, в котором супруги Ранка узнали техника-смотрителя мистера Моргана. Он приблизился к ним и откашлялся.

    — У вас трубы были не в порядке, — озабоченно произнес мистер Морган, и супругам Ранка показалось, что на пожилую женщину с собачкой очень подействовали его слова. Женщина застыла с открытым ртом, видимо, она сама хотела что-то сказать, но при первых звуках голоса мистера Моргана слова застряли у нее в горле.

    — Что здесь произошло? — спросила миссис Ранка, выступив вперед. — В квартире что-то обрушилось?

    — В трубах был шум, — сказал мистер Морган, — вызвали меня. Труба чуть не взорвалась, я тут вожусь с половины двенадцатого. Вы увидите, что ванна полна воды. Спустите ее, сэр, сегодня в пять часов вечера. Надеюсь, теперь все будет хорошо. Сток был не в порядке.

    Миссис Ранка перевела взгляд с мистера Моргана на мисс Уинтон, а затем на склонившую голову Бианку. Тем временем ее муж, чуя что-то неладное, разглядывал молчащих фотографов. Он решил, что ему еще отнюдь не все ясно: например, что делает здесь эта женщина с собакой? Зазвенел звонок, и Бианка привычно поспешила в коридор, оставив мисс Уинтон одну. Она впустила сотрудницу журнала, которая отвечала за съемку и должна была написать статью.

    — Мисс Уинтон, — сказал мистер Морган, указывая на мисс Уинтон, — живет в нашем доме, только значительно ниже. — Мистер Морган высморкался. — Мисс Уинтон хотела, — продолжал он, — посмотреть вашу квартиру и, узнав, что я иду сюда, тоже поднялась и стала разговаривать в дверях с вашей прислугой. Тут на собаку что-то нашло, она ворвалась к вам и стала носиться по комнате как сумасшедшая, сбила вазу с цветами, опрокинула на ковер рефлектор. Вы заметили? — спросил мистер Морган и шагнул вперед, чтобы показать подпалину. — Девушка включила рефлектор, — добавил мистер Морган, — ей было холодно, она из теплого климата.

    Мисс Уинтон слышала, что говорит мистер Морган, и не могла произнести ни звука. Он стоял в ванной комнате полтора часа и придумывал, как он скажет, что девушка включила рефлектор потому, что она итальянка и вдруг озябла!

    — Так-так, — сказал мистер Ранка, глядя на мисс Уинтон.

    Она видела его глаза, темные и настойчивые, озабоченные тем, чтобы вытянуть из нее ответ, фиксирующие движения ее губ, в то время как уши слушали слова объяснения.

    — Я сожалею, что причинила вам беспокойство, — сказала мисс Уинтон. — Я возмещу ущерб.

    — Ущерб? — крикнула миссис Ранка, сталкивая стул со спаленного места. — Ущерб? — повторила она, устремив взгляд на цветы в вазе.

    Журналистка внимательно поглядела на мистера Моргана, на Бианку, потом на мисс Уинтон. Она обозрела лица мистера и миссис Ранка и, наконец, безучастные лица фотографов. Похоже, пришла она к выводу, произошла неприятность, похоже, песик действительно впал в неистовство.

    — Ну что же, — решительно сказала она, — по-моему, все не так уж плохо. Если мы поставим стул на место, никто не заметит пятна. А цветы выглядят очень мило.

    — Цветы — сплошной кошмар, — объявила миссис Ранка. — Что за животное их собирало?

    Мистер Морган благоразумно смолчал, а лицо мисс Уинтон стало ярко-пунцовым.

    — Наверное, придется нам все это отложить, — в раздумье сказал мистер Ранка. — Нужен день, а то и два, чтобы привести все в порядок. Нам очень жаль... — он обращался к сотруднице журнала. — Но вы, конечно, понимаете, что сейчас невозможно сделать ни одной фотографии.

    Проклиная про себя все на свете, сотрудница журнала улыбнулась мистеру Ранка и сказала:

    — Да, конечно, это совершенно очевидно.

    А мистер Морган добавил:

    — Как обидно, что так получилось, сэр.

    Он стоял, серьезный и сдержанный, будто это не он недавно предлагал пригласить сюда еще и миссис Нек, будто не он обезумел от ненависти и алкоголя.

    — Очень обидно, сэр, — повторил мистер Морган. — Я не должен был пускать собаку в вашу квартиру, я ее сначала не заметил, а потом уже было поздно, сэр.

    Слушая, как мистер Морган усердствует во лжи, мисс Уинтон осознала, что надо что-то сделать. Пятнадцать лет она уединенно прожила в этом доме, по своей застенчивости довольствуясь лишь собственным обществом. Денег для вполне безбедного существования у нее было достаточно, никакого дела не было, дни текли один за другим.

    — Извините меня, — сказала мисс Уинтон, не имея ни малейшего представления, что скажет дальше. Она почувствовала, что снова краснеет и что взгляды всех присутствующих обратились на нее. Она хотела объяснить все подробно, обстоятельно — а это было для нее непривычно, — свести концы с концами. Мисс Уинтон казалось, что она должна напомнить Ранка о том, какая у мистера Моргана жизнь, как каждый день он выбирается из своего глубокого подвала, неизменно облаченный в свой длинный коричневый комбинезон. «Он имеет право на обиду — вот что она скажет, — имеет право требовать большего от жильцов этого дома. Ему дают мелкие взятки, суют стакан чаю в обмен за совет, на какую лошадь поставить; жильцы его всячески умасливают. Он пришел к заключению, что одни из них смешны, другие глупы, третьи лицемерны. Для нее он приберег презрение, для Ранка — ненависть. Она принимает это презрение, она понимает, отчего оно. А они должны попытаться понять, почему он ненавидит их. Мяч в ваших воротах», — говорила в своем воображении мисс Уинтон, взывая к Ранка и радуясь, что ей на ум пришло столь удачное выражение, которое они наверняка сразу оценят.

    — Как насчет будущей среды? — спросил мистер Ранка сотрудницу журнала. — Надеюсь, к тому времени мы тут все приведем в порядок.

    — Прекрасно, значит, в среду, — сказала сотрудница.

    Мисс Уинтон хотела доказать мистеру Моргану, как он был неправ в отношении этих людей. Она хотела убедить его сейчас же, немедленно, что Ранка — хорошие люди, они поймут, что это был несчастный случай, они тоже способны отнестись с уважением к обидчивому смотрителю. Она расскажет всю правду — пусть правда говорит сама за себя, и тогда все легко разъяснится между мистером Морганом и Ранка.

    — Мы все подсчитаем, — обратилась к ней миссис Ранка, — и представим вам список повреждений и их стоимость.

    — Я хотела бы сказать вам кое-что, — проговорила мисс Уинтон. — Хотела бы объяснить вам, если позволите...

    — Объяснить? — повторила миссис Ранка. — Что объяснить?

    — Может быть, мы все сядем? Я так хочу, чтобы вы поняли меня. Я живу в этом доме пятнадцать лет. Мистер Морган поселился здесь годом позже. Может быть, я смогу в чем-то помочь. Мне трудно вам объяснить... — Мисс Уинтон в смущении остановилась.

    — Она больная? — спросил стальной голос миссис Ранка, и мисс Уинтон физически ощутила металлические волосы этой женщины, ногти им под цвет и пронзительные глаза мужчины и женщины, которым везло во всех сделках. «А я их прикончу, — снова услышала она голос мистера Моргана. — ... Молотком».

    — Мы должны попытаться понять! — вскричала мисс Уинтон, пылая от смущения. — Вот мистер Морган, и вы, и я, одинокая старая женщина, — все мы такие разные люди, но вот мы стоим сейчас в этой комнате, и нам нужно успокоиться и попытаться все понять... — Мисс Уинтон не знала, имеют ли какой-то смысл слова, которые она из себя выдавливает, красноречием она не обладала. — Неужели вы не понимаете? — воскликнула она, совсем смешавшись под устремленными на нее жесткими, холодными взглядами супругов Ранка.

    — В чем дело? — требовательно спросила миссис Ранка. — Что мы должны понять? Зачем?

    — Да, зачем? — поддержал ее супруг.

    — Каждый божий день он поднимается из своего подвала. Жильцы стараются его задобрить... Он видит их по-своему, со своей колокольни. Он имеет на это право, он имеет право быть обидчивым.

    Мистер Морган шумно закашлял, прервав тем самым поток ее слов.

    — О чем вы говорите? — повысила голос миссис Ранка. — Хватит того, что вы уже тут наделали.

    — Я хочу объяснить все с самого начала.

    Мисс Уинтон почувствовала, сколько слов ей нужно сказать, сколько трудностей одолеть, чтобы Ранка открылась правда: что мистер Морган считает их людьми, которых надо уничтожить. Она знала, что подводить к этому надо медленно, чтобы они сами начали догадываться, что именно она пытается им объяснить. Поняв ее, они поймут смотрителя, как поняла его она, поймут причину его маленькой мести и виновато склонят головы, услышав, как одурманенный алкоголем мистер Морган плевал на их мебель, а потом представлялся, что утонул в ванне.

    — Мы принадлежим к разным мирам, — сказала мисс Уинтон, жаждая, чтобы земля разверзлась под ней. — Вы, я и мистер Морган. Мистеру Моргану ваша квартира представляется совсем в ином свете... Я хочу сказать, вы не из тех людей, которым надо говорить неправду.

    — У нас уйма дел, — сказала миссис Ранка, закуривая сигарету. Она слегка улыбнулась, ей стало забавно.

    — Счет за убытки должен быть оплачен, — твердым голосом добавил мистер Ранка. — Вы это понимаете, мисс Уинтер? Вам не удастся увильнуть от ответственности.

    — Ничего особенного я не делаю, — воскликнула мисс Уинтон, поборов новый прилив смущения. — Сижу со своей собакой. Хожу в магазин. Смотрю телевизор. Ничего особенного не делаю. Но сейчас я пытаюсь что-то сделать. Я пытаюсь установить понимание.

    Фотографы начали разбирать аппаратуру. Мистер Ранка шептал что-то сотруднице журнала, делая последние уточнения относительно будущей среды. Потом он повернулся к мисс Уинтон и, повысив тон, сказал:

    — А вам, пожалуй, лучше уйти, мисс Уинтер. Вдруг на собаку опять что-нибудь найдет.

    — Ничего на нее не находило! — крикнула мисс Уинтон. — На нее в жизни никогда ничего не находило.

    В комнате воцарилась тишина, потом мистер Ранка сказал:

    — Вы забыли, мисс Уинтер, что ваша собачонка впала в неистовство и наделала много бед.

    — Я не мисс Уинтер. Почему вы называете меня чужим именем?

    Глаза мистера Ранка удивленно расширились: видно, мисс Уинтер совсем уже не в себе, сейчас она начнет отрицать свое собственное существование.

    — Она — вдовствующая королева, — шепнула миссис Ранка одному из фотографов, и тот весело хихикнул.

    — Моя собака не впадала в неистовство. Я пытаюсь рассказать вам все, но никто меня не желает выслушать. Я хочу начать с самого начала, с того дня, когда мистер Морган стал техником-смотрителем в этом доме...

    — Послушайте, мадам, — сказал мистер Морган, выступая вперед.

    — Я хочу рассказать правду! — пронзительно крикнула мисс Уинтон.

    Собака начала лаять, и мисс Уинтон почувствовала, что мистер Морган стоит уже вплотную к ней.

    — Может быть, мы пойдем, мадам? — сказал мистер Морган, и мисс Уинтон осознала, что ее подталкивают к двери.

    — Нет! — крикнула она, но мистер Морган не отпустил ее. — Нет, — прошептала мисс Уинтон, но она уже была на площадке, и мистер Морган тихо говорил ей, что нет никакого смысла пытаться рассказать правду таким людям, как Ранка.

    — Эти люди... — говорил мистер Морган, спускаясь с мисс Уинтон по лестнице и поддерживая ее под локоть, будто она нуждалась в помощи. — Эти люди даже не знают, что значит это слово.

    «Я не сумела, — сказала себе мисс Уинтон. — Ничего не сумела сделать, даже самого маленького доброго дела». Но тут она увидела, что уже стоит у двери своей квартиры, почувствовала, как она устала, и услышала, как мистер Морган спрашивает ее:

    — Вам лучше, мадам?

    Мисс Уинтон подумала, что он говорит с ней так, словно это она натворила бог знает что, успокаивает ее с обычным своим презрением.

    Мистер Морган засмеялся.

    — А Ранка-то сунул мне фунт стерлингов! — сказал он. — Сам Ранка!

    Он опять засмеялся, а мисс Уинтон почувствовала себя еще хуже. Она выпишет чек в возмещение убытков, и этим дело кончится. Потом она часто будет сталкиваться с мистером Морганом на лестнице, и между ними всегда будет стоять неприятное воспоминание. Ранка расскажут своим друзьям, наговорят им бог знает что про странную женщину, которая живет в их доме.

    — А вы видели, какие у них были лица, — проговорил мистер Морган, — когда я сказал, что собака впала в неистовство? — Он откинул голову назад, оскалив зубы. — Вот смех-то! Я чуть не улыбнулся.

    Он ушел, а мисс Уинтон все стояла у своей двери, слушая его шаги по лестнице.

    Она слышала, как этажом ниже он вызвал лифт. Лифт плавно доставит его в подвал, где он расскажет жене, как собака мисс Уинтон впала в неистовство в квартире Ранка и как мисс Уинтон несла бог знает что, но никто ее не стал слушать.
     


    Сид Чаплин. «Загородные ребята»

    Значит, поле смахивало на старый бильярдный стол, у которого подломились ножки, только лузы были и по краям и в самой середке, да еще кучи камней. Одним концом оно круто уходило вверх, как будто какой-то высоченный мужчина приподнимал стол за край. Торчали зеленые кусты, все в колючках, и маленькие желтые цветы; еще бродила какая-то древняя кляча и тьма старых овец с ягнятами. Они шарахались и удирали от нас, а мы, загородные ребята, неслись по их пастбищу как черти. Мы с ревом взлетели на холм, словно перед нами был не склон, а самое широкое шоссе, — вот так-то вот мы выезжаем «на природу» и собираем цветочки, только не руками, а нарезкой на мотоциклетных шинах1, поэтому нас и прозвали загородными.

    В тот день мы уже миновали шесть городишек и теперь лезли на холм по этому паршивому выгону. Тон задавал Рэд Наттер на новехоньком «Созвездии» (700 см³), на него наседал Слюня Саммерс со своим «Триумфом-110», «Триумф» — отличная машина, почти такая же мощная, как «Созвездие», — на 650 см³, — если, конечно, не боишься угробиться, срезая углы на поворотах. Третьим шел Мик на «Летящей звезде». В своем идиотском трясущемся шлеме с приделанными очками он запросто сошел бы за марсианина. За Миком рулили я на моем подержанном «Созвездии», и Ник Старфилд, и Ковбой Джек Стэнли, оба на «Золотых звездах-500».

    Рэд был у нас королем. Вообще-то он не из тех, кто сегодня ползает на «Тигренке»2, а завтра уже в мастерах ходит, но он сдал на права, хоть и с четырнадцатого захода, а потом, у него водилась монета, и он купил себе «Созвездие», да и братан у него классный механик. Они вылизывали машину целую неделю, вот он и прет теперь впереди всех, правит своей машиной и нами тоже. Нику это ох как не по душе, но пришлось проглотить пилюлю, потому что Никова старуха — крепкий орешек, да еще покупает Нику бензин и жратву, так что у ней не очень-то разгуляешься. У Ковбоя руки большие и потные, и он вообще ездит осторожно, когда с Ником. Он слабак и рискует еще меньше моего, а я никогда не рискую, только меня легко подбить на всякие штучки. Так оно и получилось, когда я согласился отвезти Рэда на остров.

    Но это было после. А тогда мы юлили по этому косогору, как ревущие бильярдные шары, если их пустишь дуплетом, среди колючих кустов, каменных куч и ям, глубоких, как маленькие карьеры. Но Рэд — он держал скорость, он выдавал класс, он не срезался даже на том подлом участке, где вместо грунта был камень, который только танк возьмет, а на холм взлетел как из пушки.

    Там он и уселся, скрестив руки, этакий великий индейский вождь, а Слюня шикарно затормозил на полном ходу, стал рядом и тут же полез ковыряться в носу. А потом на адской скорости подкатил Мик. Его машина подскакивала, как пони на скачках с барьерами, только что оркестра не было. Тут-то ему и попалась под колеса маленькая ямка. Мика швырнуло футов на семь, если не на все восемь, и он приземлился, обхватив себя за голову. Думаете, он своей машины боялся, что она на него налетит? Нет, она себе вертелась на месте не хуже шутихи, просто кто-то там сморозил ему, будто наша братия не щадит тех, кто свалится с машины. А мы себе тихонечко подрулили, так что от наших моторов его ветерком обдуло, и, что бы он там ни трепал ребятам в доках, я проехал в добрых шести, а то и в восьми дюймах от его персоны. Пока шел весь этот тарарам и Мик вопил как зарезанный, Рэд Наттер даже ухом не повел. Он у нас немножечко поэт в душе, Рэд. Ну, значит, мы там выстроились в ряд, будто налетчики, на фоне неба. Мик объявил, что сломал ногу, и Ковбой пошел поглядеть, но его только чуть-чуть помяло, так что мы не стали над ним трястись. Когда гоняешь, как мы, это пустяковое дело.

    Мы огляделись, вернее, посмотрели вниз на то, что перед нами. А перед нами лежала земля, вся в коричневых заплатах, росли скрюченные деревья и те же самые колючие кусты, впереди еще два холма, круглые и гладкие, как толстые ягодицы, а между ними что-то вроде расщелины. Один холм был совсем лысый, на другом подпирали небо какие-то радарные установки, а рядом вертелся обычный радар вроде тех, что стоят на кораблях, только побольше. Они себе крутились, и до нас им не было никакого дела. Края расщелины сужались книзу, как буква У. Мы глядели через У — земля шла желтыми и коричневыми квадратиками, а потом начиналась желтая полоса, но перед ней еще белая, и за желтой тоже белая, и она ползла и курчавилась, как стружка из-под огромного резца. Она ползла, курчавилась и набегала на землю, за ней набегала другая, а дальше за ними все было синее с зелеными участками и золотыми блестками. Но это еще не все. Милях в двух от берега начинался тот самый остров, про который они говорили в прошлую пасху, когда моя старуха так-таки и не разбудила меня вовремя и наше кодло отправилось без меня, а я даже не знал куда.

    В тот раз все сошло хорошо, должно было сойти и на этот. С одного края остров был от песка совсем белый, а с другого, где скалы, черный. Там стояло несколько драных домишек, парочка каких-то древних развалин и даже маяк, хотя кому там было светить, непонятно. Ник рассказывал мне, что на ту пасху шел дождь, поэтому они закатились на остров, а дождь все лил и лил, они с горя здорово поднабрались, и их вышибли из пивной. Тоща они перебили по очереди все шесть уличных фонарей, которые нашлись на острове, а потом подцепили один кадр.

    Они ее охмурили и затащили на мол. Там они велели ей снять туфли. Затем пальто. Затем Рэд сказал, чтоб она сняла чулки. Когда она завизжала, он зажал ей рот рукой. Она его укусила. Он обхватил ее, и уж тут она завизжала по-настоящему. В городе на такое и внимания не обращают: резвятся ребята, и пусть их. Но здесь вышло наоборот — вся пивная сбежалась. Мужики все были футов по девять ростом, не меньше. Папаша этой крошки тоже был десяти футов да и в плечах соответственно. Наших здорово потрепали. Потом этот тип пригнал грузовик, местные побросали мотоциклы в кузов навалом, будто эти отличные машины стоили не больше, чем ржавые жестянки из-под консервов, он сел в кабину, отвез их и вывалил на другом берегу.

    Местные гнались за ребятами с милю, потом отстали. Навстречу нашим попалась та самая колымага. Ребята подумали, может, он хоть согласится их подвезти. Они побежали прямо на грузовик, махая руками, чтобы тот остановился. Так этот сукин сын пронесся между ними, даже не притормозив и не свернув ни на миллиметр. Вот он каков, этот так называемый цивилизованный городок на мирном маленьком острове. Поди забудь тут про водородную бомбу! Такие сбросят ее не моргнув глазом.

    Ну, значит, глядели мы, глядели на этот роскошный пейзаж, наконец Рэд говорит: «Мы им покажем», — а Ник Старфилд спрашивает насчет парома на ту сторону, есть он или нет, и Рэд отвечает: «Нет. Там можно проехать во время отлива». Нику это дело пришлось не по вкусу, но он согласился, потому что Рэд, даже когда ему приходилось трястись на игрушечном «Тигренке», уже тогда был без пяти минут главный, так что спорить тут не о чем. «Тронемся», — командует Рэд, срывается как из пушки и с ходу пролетает сквозь калитку в полевой ограде, а калитка приоткрыта на четверть, не больше, но он-таки пролетел. Слюня и Ник тоже проскочили. Мы с Ковбоем посадили Мика на его машину. Миковы марсианские очки отстали и болтались на дюйм ниже положенного. Видик у него был — помереть можно! Нам-то вместо шлема хватает собственных причесок. У нас такой порядок; во-первых, гонять без шлема, а во-вторых, по проселкам или тропинкам так, чтобы ворваться в город с тыла. Если, конечно, получится. И еще, если с кем что случилось, так мы из-за одного не задерживаемся. Мы оставили Мика, где он сидел, обхватив себя за ногу. Я стиснул зубы и проскочил через калитку, хорошо проскочил, мне вообще все удается, если я подходяще настроюсь. Ковбой проскочил следом. Остальные уже укатили. Мы сориентировались и выехали на дорогу к У. Ребят не было видно. Я поднялся на холм и оглядел дорогу. Узкая лента шла прямо к морю. Я прибавил газу и выжал 80, 90, 100 миль в час, только столбы засвистели мимо — у-у-у-фф! Впереди показался знак ограничения скорости, но я уже перевалил за сто, а придорожные кустики были низкие, и никто не ехал навстречу, так что я выжал все, что мог, и уже не гнал, а летел над землей — такое было чувство.

    Затем пошло мелководье. Кругом грязища, и из песка торчали какие-то шесты, на которых сидели чайки. Большие злые чайки с маленькими подлыми глазками и такие жирные, как будто у них совсем не было шеи. Им было на что поглядеть, когда я добирался на остров. Я присоединился к заседанию на другом берегу. Наша компания тихо-мирно съехалась у обочины и обсуждала план операции, когда показалась машина. Она прошлепала по зеленой плесени, по всей этой грязи и превратилась в маленький «лендровер», которым правил здоровенный дядя. Он затормозил и остановил машину. Вышел. Он подошел прямо к Рэду. С ним еще была одна крошка. Она осталась в кабине и глядела не на нас, а куда-то прямо перед собой. Видно было, что она чертовски перепугалась и все же умирает, хочет увидеть, чем все это кончится. Есть девчонки, которые получают удовольствие от таких передряг.

    На ногах у него были тяжелые ботинки, да и сам он был косая сажень в плечах, здоровяк, с огромным носом и толстыми недобрыми губами. Он говорил как по писаному и сказал Рэду, что ему лучше заворотить подобру-поздорову, но Рэд и не подумал прятать глаза. Он ответил, что у нас, слава богу, свободная страна со свободными дорогами и мы уже взрослые мальчики. Верзила был явно не промах. Он смекнул, что Ник заходит к нему с тыла, а Ковбой играет в песочке рядом с увесистым булыжником. Он и то приметил, что Слюня Саммерс разглядывает девчонку и пощелкивает себя по пряжке, а я готов запустить мотор и моя машина целит прямо на него. «Ладно, — говорит он, — я вас предупредил. Так что поберегись». Он бы с нами по-другому поговорил, не будь с ним этой крошки. Но девочка была — высший класс! Как он отъехал, Рэд вышел на середину дороги и поглядел им вслед. Она могла полюбоваться им в зеркальце через заднее стекло, это уж точно. Так-то он низкорослый, но широкий в плечах, и зубы у него очень белые. Прошло минут десять, Рэд и говорит: «Ну, хватит, сейчас мы им покажем». Он вытащил трехдюймовый гаечный ключ из сумки с инструментом, что он спер в доках, и сунул его в карман куртки. Слюня, как всегда, облизал губы (поэтому его так и прозвали) и подобрал два здоровых булыжника. Мы взяли по одному, но я не собирался пускать свой в ход, взял его просто так, за компанию. Мы поплевали на них и отчалили.

    Это был тихий городишко в самом конце дороги. У пивной сидел старик лет пятидесяти, курил трубку ничуть не меньше собственного носа и гладил кошку, а несколько старух лет этак от сорока до пятидесяти сплетничали, расположившись на стульях перед дверями своих домишек. Я полз так медленно, что разглядел через окно, как типы в пивной поднимают стаканы. Мы проехали мимо знакомого «лендровера». В нем никого не было. Дом был не дом, а какая-то лачуга. Дыру они, что ли, пропилили в потолке для этого верзилы! Мы для виду повертелись на молу и развернулись передом к этой единственной дороге. Я остановился и поглядел вниз.

    Сверху было видно дно с галькой и водорослями. Большие противные чайки летали в небе и качались на волнах. Тут я вижу, что та девчонка выскочила на улицу — и сразу же назад. «Трогай», — говорит Рэд. Ковбой и Ник сорвались с места, мигом набрали скорость и дали полный. Непонятно, откуда вдруг взялись миллионы орущих чаек. Я задрал голову и увидал, как они разевают свои огромные клювы, словно ножницы. Слюня Саммерс снялся третьим. Он вел машину чисто и на тихой скорости и запустил булыжником по первому же дому, прямо в окно. Стекло дало паутину трещин, и я заметил, как какая-то старуха маячит за этой паутиной, вроде тех ведьм, каких показывают в фильмах ужасов.

    Я начал заводить мотор и не сразу попал ногой на стартер. Рэд снялся — ж-ж-жик! Я же говорю, мы никогда не ждем, если что с кем случилось. Он понесся вперед, и ключ торчал теперь у него из ботинка. Я понял, что он метит на домишко этого верзилы. Наконец я тронулся — как раз тогда, когда на меня набросилась сверху какая-то чайка. Чайки, ясное дело, были ихними шпионами и воевали против нас. Я снялся с места и тут увидел, как верзила выскочил из дому и сел в машину. Он уже набирал скорость, когда я поравнялся с тем домом, который уделал Слюня Саммерс. На крыльце меня поджидал старик. Он запустил в меня железным прутом, который попал в колесо и успел проиграть на спицах свадебный марш, пока я затормозил. Тогда прут откатился в сторону. А «лендровер» набрал адскую скорость. Ковбой и Ник разделились и чудом проскочили по обеим сторонам машины — только их и видели. «Лендровер» приближался. Мужчина за рулем втянул голову в плечи, как чайка, и нос у него походил на клюв, рот открытый — он что-то кричал. Слюня перескочил на другую сторону дороги, «лендровер» вильнул и наподдал по мотоциклу. Саммерсова машина выкинула парочку немыслимых курбетов и опрокинулась. Теперь-то уж у Слюни не было времени ковыряться в носу. Он поднял машину и поехал себе восвояси. Рэд выжал из своей лошадки все, что мог. В жизни не видал, чтобы парень выделывал такие фокусы с большим мотоциклом. Ему удалось вывернуться, но «лендровер» шпарил за ним по пятам, а я тихонечко и аккуратненько развернулся и отправился поглядеть на мол. Там я остановился и стал наблюдать.

    «Лендровер» загнал Рэда в тупичок у парапета, но Рэд был тоже не дурак, он сделал маленький разворотик и совсем было вырвался на дорогу, когда «лендровер» поддел его машину. Она прямо-таки выскользнула у Рэда между ног, налетела на тумбу, подскочила и нырнула в открытое море. Я в первый раз увидал «Созвездие» таким красивым: красный лак и хромированные части вспыхнули на солнце за секунду до того, как машина ушла под воду. «Лендровер» повернул и поехал ко мне. Я понесся прямо на него. Он перетрухал и дал тормоз, я вильнул и плавно обогнул его по кривой, а Рэд, прихрамывая, бежал мне навстречу. Я остановился, посадил его и дал полный, он обхватил меня сзади и прижался как девчонка.

    Как я и думал, тот кадр стоял в дверях. У нее были черные волосы и белая кожа. Дорога была свободной, но из каждого окна, из каждой двери, из каждой калитки пялились хари. Я услыхал, как «лендровер» наяривает за нами следом, и прибавил газу, но не очень, потому что дорога все время петляла. На одном повороте я чуть без ноги не остался, но тут мы вырвались на прямую, и я выжал все сто и даже больше. Через четверть мили «лендровер» остался далеко позади, и я вздохнул свободнее. Я видал чаек, как они разевали клювы и кричали, но тот тип, похожий на чайку, тоже был сумасшедший, и весу в нем было побольше. Мы с ходу вырвались на тот берег и только тогда остановились. Ребята нас ждали, а Слюня ковыряйся в носу. На острове все было спокойно, начинался прилив. Ребята молчали, даже Ник молчал. А Рэд, тот и вовсе ничего не сказал, только спустился к воде поглядеть, не покажется ли «лендровер». Ключ все еще торчал у него из ботинка. Он из-за этого прихрамывал, но не обращал на него внимания.

    Потом он и говорит мне: «Слышь, Лебедь, перевези меня на ту сторону, у тебя хорошая скорость. Я ему все окна разрисую за мою машину». Ну, я на него посмотрел. Слюня оказал, что он перевезет, но Рэд хотел, чтобы перевез я. Ковбоя с Ником он и просить не стал. Я перевез его, но про себя решил: хватит, буду теперь поосторожней. Вода уже доходила до середины колеса и покрывала втулку, когда мы выбрались на тот берег. Вдруг мы услыхали тарахтение, как от моторной лодки, но это был Слюня. Он догнал нас, чтобы сказать про Ковбоя и Ника, которые укатили домой. Я не хотел рисковать своим подержанным «Созвездием», даже для Рэда не хотел рисковать. Я ссадил его за четверть мили от городка и сказал, что мы отведем машины куда-нибудь в сторону, подальше от дороги, и будем ждать. А что нам было делать? Только подождать его, отмахать до берега и спрятаться в дюнах до отлива. Он не стал спорить и пошел от нас, чуть прихрамывая. До него начало кое-что доходить, это уж точно. Минут через десять мы оттащили машины по скату ближе к городу, спрятали их на боковом проселке, что для повозок, и развернули передом к дороге. И сели ждать.

    Мы просидели с час. Его все не было. Начало смеркаться, и замигал маяк. Мы решили, что они-таки добрались до него! День выдался уж больно невезучий, да и народ на острове злой. Мы обогнули город стороной, прошли развалинами, перебрались через какую-то стену, спрыгнули на малюсенькую отмель, где плескалась вода, и завертели шеями, как гуси, чтобы рассмотреть мол. Рэд сидел на той самой тумбе, о которую стукнулась его машина. Ни за что бы не поверил, что он плачет. Честное слово, он сидел там и натурально ревел над своей машиной. Я знаю Рэда с пеленок и просто не мог поверить, что он плачет.

    Из маяка кто-то вышел, остановился, поглядел на Рэда и пошел своей дорогой. Потом разошлась пивная, и во всех домах погас свет, один маяк продолжал гореть. Мы воткнули палку в дно у самой кромки и легли на песок. Стало зябко. Никто из местных не спускался на мол. Было тихо. Мы пошли потолковать с Рэдом. Он сидел все на том же месте и глядел туда, где волны нежно баюкали его любимую машину. Он не хотел идти с нами. Он хотел остаться рядом с ней. От горя он стал какой-то чокнутый. Ключ все еще торчал у него из ботинка. Я его вытащил, но Рэд даже и не заметил. Мы оставили его одного. Нам еще нужно было покрыть шестьдесят миль и утром выходить на работу, а на работе не больно-то отоспишься. Мы благополучно добрались до наших лошадок. Взошла луна. Не скажу точно, сколько времени мы там провалялись на песке, но только, когда мы ушли от Рэда с его машиной, та палка уже успела высохнуть. А девочка, у которой были черные волосы, уже давно спала. Она так и не взглянула на меня. Ни разу. Я завел машину и набрал скорость, но нам все равно пришлось обождать, пока спала вода. Мы ждали с час или около того, потом я снова запустил машину и только на полдороге понял, что остался один. Уже с той стороны я увидел, как фонарь Слюни мигает в темноте. Слюня остался ждать Рэда, но я не хотел рисковать и поехал домой. Повестку в суд мне все равно прислали. Всем нашим прислали повестки. Местные с острова — сердитый народ, и уж раз они решили чего добиться, так идут до конца. Так что когда я снова поеду с загородными ребятами «за цветочками», я уж постараюсь обогнуть море миль за сто, будьте уверены.
     



    1 В Англии закон запрещает ездить на машинах и мотоциклах по зеленым участкам — полям, лугам, пастбищам и т. п. Ездить можно только по дорогам.
    2 Маломощная модель, на которой обычно ездят начинающие мотоциклисты.