ExLibris VV
Кульчицкий М.В.

Самое такое

Содержание


 

Прямая от стиха до пули...

Михаил Кульчицкий вырос на Грековской улице. Учился в школе, глядевшей окнами на нашу малую речку-тогда, до войны, она была еще меньше. Написал стихи со строкой: "Я люблю родной мой город Харьков". Сколько тысяч километров проговорили, пробродили, проспорили мы между Грековской и Конной площадью!

Он был коренным харьковским жителем. Он стал поэтом всей нашей земли.

Большой талант. Ежедневный труд. Безмерная любовь к Отечеству. Вот три причины, которые помогли нашему земляку втащить на Парнас и Заиковку, и Журавлевку, и площадь Дзержинского, и многое другое.

Мы, товарищи по кружку поэтов в Харькове, во Дворце пионеров, а потом по кружку поэтов в Москве, в семинаре Сельвинского, почти все были 1919 года рожденья. В 1941 году Михаилу и всем нам было 22 года. Рожденные в гражданскую войну/ мы стали добровольцами в войне Отечественной.

Недаром товарищей Кульчицкого называют сейчас военным поколением советской поэзии. Памятью сердца мы помнили о славном девятнадцатом годе, отстоявшем родную землю от оккупантов. Сердце - и газеты - и весь небольшой наш жизненный опыт - подсказывали нам, что война будет снова, что защищать Отечество доведется нам самим - от тех же самых оккупантов, которые опутывали Харьков проволокой "колючей, как готический шрифт", как писал тогда Михаил. Сейчас имена павших на войне Павла Когана, Николая Майорова и прошедших войну Сергея Наровчатова, Давида Самойлова знают все любители поэзии. Тогда это были юноши, студенты, ученики Сельвинского, умно и твердо муштровавшего нас. В этом кружке Михаил был центральной фигурой.

К нему рано пришел большой и заслуженный успех. В двадцать один - двадцать два года он писал стихи, которые повторяла вся литературная Москва:



Помнишь - с детства -
рисунок: чугунные путы
человек сшибает с земшара грудью! -
Только советская нация будет
и только советской расы люди...

Он был труженик. С самого раннего детства гнул спину над стихами. Написал десятки тысяч строк по-русски и по-украински. Оба языка знал одинаково хорошо. Переводил стихи с нескольких языков. Переводил (упражнения ради) Жуковского на язык Маяковского и наоборот. Русскую, украинскую, многое в европейской поэзии знал, как знал Померки - каждое дерево, каждый кустик. Учился в Харьковском университете и з Московском литературном институте Союза писателей. Постоянно прирабатывал то на стройке, то на вокзале, на разгрузке высоко ценимых им арбузов и помидоров. Учительствовал в школе, консультировал в издательстве.

Он был самым трудолюбивым из нас.

Он был весел и добр. Громогласный хохот Кульчицкого до сих пор звучит в ушах всех, знавших его. Его остроты до сих пор в обращении, так же, как и его поэтические строчки. Мне пришлось жить с ним в одной комнате общежития. Свидетельствую, что единственным видом имущества, которым Миша дорожил, была толстая бухгалтерская книга, куда записывались стихи. Кроме того, была рубашка с васильками на вороте, тощее пальтецо, скудная еда и любимая ежедневная четырнадцатичасовая работа.

Он был патриот и антифашист. Литературный институт послал нас на Московский электрозавод - в многотиражку. Шли мы как-то по цеху - дело было в 1940 году - и под потолком увидели портрет Эрнста Тельмана. До сих пор помню, какой радостью и гордостью загорелись глаза Кульчицкого.

Когда он читал свои стихи: "Тот нищ, кто в России не был!",- а читал он удивительно - большие московские залы замирали - это было полное слияние мысли и чувства со словом.

В последнюю нашу встречу (в Москве в марте сорок второго года) мы говорили об оккупированном Харькове. Кульчицкий был грустен и решителен.

Гордый и свободный, ненавидящий любое угнетение, поэт не мог мириться с тем, что любимую им Украину, родную Грековскую улицу топчут фашисты.

Он сказал тогда с болью: "Мой отец - раб. Моя мать - рабыня".

В декабре 1942 года Миша, окончивший к этому времени военное училище, уехал на фронт. По дороге на вокзал он зашел в дом, где его стихи очень любили - к Лиле Юрьевне Брик, и на прощание написал ей:



Война совсем не фейерверк,
а просто - трудная работа,
Когда, черна от пота, вверх
скользит по пахоте пехота.

Он не боялся никакой работы. Не побоялся и этой.

Борис Слуцкий

* * *


Самое страшное в мире -
Это быть успокоенным.
Славлю Котовского разум,
Который за час перед казнью
Тело свое граненое
Японской гимнастикой мучил.

Самое страшное в мире -
Это быть успокоенным.
Славлю мальчишек смелых,
Которые в чужом городе
Пишут поэмы под утро,
Запивая водой ломозубой,
Закусывая синим дымом.

Самое страшное в мире -
Это быть успокоенным.
Славлю солдат революции,
Мечтающих над строфою,
Распиливающих деревья,
Падающих на пулемет!

Октябрь 1939

Дорога


Так начинают
Юноши без роду,
Стыдясь немного
Драных брюк и пиджака,
Еще не чувствуя под сапогом дорогу,
Развалкой входят
В века!
Но если непонятен зов стихами,
И пожелтеет в книгах
Их гроза,
Они уйдут,
Не сбросив с сердца камень,
А только чуть прищуривши глаза.
И вот тогда, в изнеможении
Когда от силы ты,
Когда держать ее в себе невмочь,
Крутясь ручьем,
Остановив мгновение,
Торжественно стихи приходят в ночь.
И разлететься сердцу,
Гул не выдержав,
И `умершей звездой
Дрожать огнем,
И страшен мир - слепец,
Удары вытерший,
И страшен мир,
Как звездочеты днем.
Иди же, юноша,
Звени тревожной бронзой,
И не погбни кровью в подлеце.
Живи, как в первый день,
И знай, что будет солнце,
Но не растает
Иней на лице.

1938

Коле Л.


Как было б хорошо,
Чтоб люди жили дружно.
Дороги черные,
как хлеб,
Посыпаны крупчатой
И острой солью снега.
Каждый камень
Чтоб был твой стол,
А не давил на грудь.
Как было б хорошо,
Чтоб в крепкой сумке
Из волчьей кожи
За плечами странствий
Привычно тяжелели б
Фляжка рома,
Трехгранный нож
И белая тетрадь.
Как я б хотел,
Чтоб ничего не нужно,
Чтоб все богатство - в сердце,
Чтоб границы
Остались только в старых
картах юнги
Да в сердце -
между грустью и тоской.
Я думаю:
ни горечь папиросы,
Ни сладость водки,
Ни обман девчонки -
Ничто не сможет погубить,
Дружище,
Единственного блага -
Дружбы нашей.
Я знаю: это будет...
А покамест
Ракетой падает об камни
Чайка.
И дороги накрест
Еще поверх скрестили
Штык и ложь.
Когда же он настанет
Этот день,
И с какой
Зарей - багровой
или черной?
Видишь?..
И в ветхие страницы
Книжек тонких
Втасованы листки
Моих стихов...

1940 г.

* * *

В. В.

Друг заветный! Нас не разлучили
Ни года, идущие на ощупь,
И ни расстояния-пучины
Рощ и рек, в которых снятся рощи.
Помнишь доску нашей черной парты -
Вся в рубцах, и надписях, и знаках,
Помнишь, как всегда мы ждали марта,
Как на перемене жадный запах
Мы в окно вдыхали. Крыши грелись,
Снег дымил, с землей смешавшись теплой,
Помнишь - наши мысли запотели
Пальцами чернильными на стеклах.
Помнишь столб железный в шуме улиц,
Вечер... огоньки автомобилей...
Мы мечтали, как нам улыбнулись,
Только никогда мы не любили...
Мы - мечтали. Про глаза-озера.
Неповторные мальчишеские бредни.
Мы последние с тобою фантазеры
До тоски, до берега, до смерти.
Помнишь - парк. Деревья лили тени.
Разговоры за кремнями грецких.
Помнишь - картами спокойными. И деньги
Как смычок играли скрипкой сердца.
Мы студенты. Вот семь лет знакомы
Мы с тобою. Изменилось? Каплю.
Всё равно сидим опять мы дома,
Город за окном огнится рябью.
Мы сидим. Для нас хладеет камень.
Вот оно, суровое наследство.
И тогда, почти что стариками,
Вспомним мы опять про наше детство.

Февраль 1939

Будни


Мы стоим с тобою у окна,
Смотрим мы на город предрассветный.
Улица в снегу, как сон, мутна,
Но в снегу мы видим взгляд ответный.

Этот взгляд немеркнущих огней
Города, лежащего под нами,
Он живет и ночью, как ручей,
Что течет, невидимый, под льдами.

Думаю о дне, что к нам плывет
От востока, по маршруту станций.
Принесет на крыльях самолет
Новый день, как снег на крыльев глянце.

Наши будни не возьмет пыльца.
Наши будни - это только дневка,
Чтоб в бою похолодеть сердцам,
Чтоб в бою нагрелися винтовки.

Чтоб десант повис орлом степей,
Чтоб героем стал товарищ каждый,
Чтобы мир стал больше и синей,
Чтоб была на песни больше жажда.

1939?

Творчество


Я видел, как рисуется пейзаж:
Сначала легкими, как дым, штрихами
Набрасывал и черкал карандаш
Траву лесов, горы огромный камень.
Потом в сквозные контуры-штрихов
Мозаикой ложились пятна краски,
Так на клочках мальчишеских стихов
Бесилась завязь - не было завязки.
И вдруг картина вспыхнула до черта -
Она теперь гудела как набат.
А я страдал - о, как бы не испортил,
А я хотел - еще, еще набавь!
Я закурил и ждал конца. И вот
Всё сделалось и скучно и привычно.
Картины не было - простой восход
Мой будний мир вдруг сделал необычным.

Картина подсыхала за окном.

Мой город


Я люблю родной мой город Харьков –
Крепкий, как пожатие руки.
Он лежит в кольце зелёном парков,
В голубых извилинах реки.

Я люблю, когда в снегу он чистом
И когда он в нежных зеленях.
Шелест шин, как будто шелест листьев,
На его широких площадях.

От Москвы к нему летят навстречу
Синие от снега поезда.
Связан он со всей страною крепче,
Чем с созвездьем связана звезда.

И когда повеет в даль ночную
От границы орудийный дым –
За него, и за страну родную,
Жизнь, коль надо будет, отдадим.

Февраль 1939

Площадь Дзержинского


Я вышел
Из сада в тумане
На площадь в разливе огней.
Ее обскакавши, устанет
Сильнейший из наших коней.
И лунного света снежинки
Упали...
И сад посинел...
Гранитная площадь Дзержинского
Сера, как его шинель.
Его гимнастеркой и кителем
Шуршит, чуть задумавшись, сад.
Пришедшему новому жителю,
Как новому другу, я рад.
Спасал он Архангельск
И Киев
От смерти, что в черных стволах,
Бессонные ночи сухие
Над жестким квадратом стола...
И приговор честен и грозен
Над подписью
Тверже штыков.
Дзержинского подпись привозит
В голодный детдом молоко.
Повеяло утром и холодом,
И воздух кристален и чист.
Встает
Над родным моим городом
Живой и высокий чекист.
И образ встает
Командира,
Железного большевика.
Глаза его смотрят над миром
Зрачками всех окон ЦК.

Вечер — откровенность


Вечер — откровенность.
Холод — дружба
Не в совсем старинных погребах.
Нам светились пивом грани кружки,
Как веселость светится в глазах.
Мы — мечтатели (иль нет?). Наверно,
Никто так не встревожит взгляд.
Взгляд. Один. Рассеянный и серый.
Медленный, как позабытый яд.
Было — наши почерки сплетались
На листе тетради черновой.
Иль случайно слово вырывалось,
Чтоб, смеясь, забыли мы его.
Будет — шашки — языки пожара
В ржанье волн — белесых жеребят,
И тогда бессонным комиссаром
Ободришь стихами ты ребят.
Все равно — меж камней Барселоны
Иль средь северногерманских мхов —
Будем жить зрачками слив зеленых,
Муравьями черными стихов.
Я хочу, чтоб пепел моей крови
В поле русском... ветер... голубом.
Чтоб в одно с прошелестом любови
Ветер пить черемухи кустом.
И следы от наших ног веселых
Пусть тогда проступят по земле
Так, как звезды в огородах голых
Проступают медленно во мгле.

Мы прощаемся. Навеки? Вряд ли!..
О, скрипи, последнее гусиное перо!
Отойдем, как паруса, как сабли
(Впереди — бело, в тылу — черно).

Январь 1939

Ем баклажаны


Ем баклажаны с чёрным хлебом, с солью
И на листке пишу карандашом
Слова, посыпанные круто болью,
Что пахнут равно с хлебом хорошо.
Так: ветры по-матросскому хромали,
И неба цвет осень и лиловат.
О длинные пиратские романы,
О детства задушевные слова!
Воспоминанья первые услышишь...
И высунула молния язык
На ералаш ветвей и старых шишек
Рисунком синим выцветшей грозы.

1939

Лианозово


Хвостом лисы рассвет примёрз ко льду.
В снегах бежит зелёный дачный поезд.1
Вот так и я, стянув поглуше пояс,
В пальто весеннем по зиме иду.

И стелясь, словно тень, за паровозом,
Прозрачные деревья греет дым.
Вот так и я, затиснув папиросу,
На миг согреюсь дымом голубым.

Ещё берёзы, но предчувствьем — город.
И руку я на поручни кладу.
Вот так и я, минуя семафоры,
К другим стихам когда-нибудь приду.

27 октября 1939

Маяковский

(Последняя ночь государства Российского)

Как смертникам жить им до утренних звезд,
И тонет подвал, словно клипер.
Из мраморных столиков сдвинут помост,
И всех угощает гибель.
Вертинский ломался, как арлекин,
В ноздри вобрав кокаина,
Офицеры, припудрясь, брали Б-Е-Р-Л-И-Н,
Подбирая по буквам вина.
Первое - пили борщи Бордо,
Багрового, как революция,
В бокалах бокастей, чем женщин бедро,
Виноградки щипая с блюдца.
Потом шли: эль, и ром, и ликер -
Под маузером всё есть в буфете.
Записывал переплативший сеньор
Цифры полков на манжете.
Офицеры знали - что продают.
Россию. И нет России.
Полки. И в полках на штыках разорвут.
Честь. (Вы не смейтесь, Мессия.)
Пустые до самого дна глаза
Знали, что ночи - остаток.
И каждую рюмку - об шпоры, как залп
В осколки имперских статуй.
Вошел
человек
огромный,
как Петр,
Петроградскую
ночь
стряхнувши,
Пелена дождя ворвалась с ним.
Пот
Отрезвил капитанские туши.
Вертинский кричал, как лунатик во сне:
"Мой дом - это звезды и ветер...
О черный, проклятый России снег -
Я самый последний на свете..."
Маяковский шагнул. Он мог быть убит.
Но так, как берут бронепоезд,
Воздвигнулся он на мраморе плит
Как памятник и как повесть.
Он так этой банде рявкнул: "Молчать!" -
Что слышно стало:
пуст
город.
И вдруг, словно эхо, в дале-е-еких ночах
Его поддержала "Аврора".

12 декабря 1939

Красный стяг


Когда я пришел, призываясь, в казарму,
Товарищ на белой стене показал
Красное знамя - от командарма,
Которое бросилось бронзой в глаза.

Простреленный стяг из багрового шелка
Нам веет степными ветрами в лицо...
Мы им покрывали в тоске, замолкнув,
Упавших на острые камни бойцов...

Бывало, быть может, с древка он снимался,
И прятал боец у себя на груди
Горячий штандарт... Но опять он взвивался
Над шедшею цепью в штыки, впереди!

И он, как костер, согревает рабочих,
Как было в повторности спасских атак...
О, дни штурмовые, студеные ночи,
Когда замерзает дыханье у рта!

И он зашумит!.. Зашумит - разовьется
Над самым последним из наших боев!
Он заревом над землей разольется,
Он - жизнь, и родная земля, и любовь!

1939

Дословная родословная


Как в строгой анкете -
Скажу не таясь -
Начинается самое
Такое:
Мое родословное древо другое -
Я темнейший грузинский
Князь.
Как в Коране -
Книге дворянских деревьев -
Предначертаны
Чешуйчатые имена,
И
Ветхие ветви
И ветки древние
Упирались терниями
В меня.
Я немного скрывал это
Все года,
Что я актрисою-бабушкой - немец.
Но я не тогда,
А теперь и всегда
Считаю себя лишь по внуку:
Шарземец.
Исчерпать
Инвентарь грехов великих,
Как открытку перед атакой,
Спешу.
Давайте же
раскурим
эту книгу -
Я лучше новую напишу!
Потому что я верю,
и я без вериг:
Я отшиб по звену
и Ницше,
и фронду,
И пять
Материков моих
сжимаются
Кулаком Ротфронта.
И теперь я по праву люблю Россию.

Баллада о комиссаре


Финские сосны в снегу,
Как в халатах.
Может,
И их повалит снаряд.
Подмосковных заводов четыре гранаты.
И меж ними -
Последняя из гранат.
Как могильщики,
Шла в капюшонах застава.
Он ее повстречал, как велит устав, -
Четырьмя гранатами,
На себя не оставив, -
На четыре стороны перехлестав.
И когда от него отошли,
Отмучив,
Заткнувши финками ему глаза,
Из подсумка выпала в снег дремучий
Книга,
Где кровью легла полоса.
Ветер ее перелистал постранично,
И листок оборвал,
И понес меж кустов,
И, как прокламация,
По заграничным
Острым сугробам несся листок.
И когда адъютант в деревушке тыла
Поднял его
И начал читать,
Черта кровяная, что буквы смыла,
Заставила -
Сквозь две дохи -
Задрожать.

Этот листок начинался словами,
От которых сморгнул офицерский глаз:
"И песня
и стих -
это бомба и знамя,
и голос певца
подымает класс..."

1940 г.

О войне

Н. Турочкину

В небо вкололась черная заросль,
Вспорола белой жести бока:
Небо лилось и не выливалось,
Как банка сгущенного молока.

А под белым небом, под белым снегом,
Под черной землей, в саперной норе,
Где пахнет мраком, железом и хлебом,
Люди в пятнах фонарей.

Они не святые, если безбожники,
Когда в цепи перед дотом лежат,
Воронка неба без Бога порожняя
Вмораживается им во взгляд.

Граната шалая и пуля шальная,
И когда прижимаешься, "мимо" моля,
Нас отталкивает, в огонь посылая,
Наша черная, как хлеб, земля.

Война не только смерть.
И черный цвет этих строк не увидишь ты.
Сердце как ритм эшелонов упорных:
При жизни, может, сквозь Судан, Калифорнию
Дойдет до океанской, последней черты.

На дружбу


Между нами, может быть, и было
Что-то, чуть похожее на дружбу.
Так и сосны непонятным гулом
Вдруг подскажут слово первой строчки.
Так страница с углышком загнутым
Вдруг напомнит день: весенний, серый,
Птицу, неизвестную названьем,
В узкий лист впитавшуюся каплю.
Я родился не весной, а в осень.
Первое, что я познал на свете, -
Серый дым дождя и шум деревьев
От дождя тяжелою листвою.
Это было - август. Я родился
В день, когда убили в поле Щорса.
Я узнаю в бытии: последний
Вздох его не был ли моим первым?
Есть приметы, чтоб врага приметил,
Есть поверья, чтоб себе поверил, -
Я хочу, чтоб знаком нашей дружбы
Было бы поверие о Щорсе.

1927

Стихи о подлеце

(Друзья пьют ликер)

Бутылка на столе, как балерина,
Застыла, вся прозрачная насквозь.
Сквозь штору - звезды силуэтом Грина,
И спичек - по карманам хлопал гость.
Они всю ночь не зажигали свет,
Не становясь от этого угрюмей.
С дуэлью схоже чоканье в рассвет
Двух красных конусов звездой пронзенных рюмок.
Они припоминают юность, что
На молодость уже сменяться стала.
Звонок. И дверь. Служака-почтальон
Опрятный сверток из холста поставил.
Посылка эта стоила не больше,
Чем на полу разлитое вино.
Но чтоб собрать ее, отец давно
Сидел за перепиской вдвое дольше.
С письмом отца. С провинциала счастьем
Послать для сына строк кривые нервы.
А он не знал - как от стыда пропасть
И как смеяться стал над тортом серым.
Сентиментальность? Нет... Я не дожить
Хочу, когда я буду в чувствах кратким.
А он не знал, куда б их заложить,
Заштопанные стариком перчатки.

Приятель вышел, будто прикурить,
И плакал, плакал на чужой площадке.

1940

Зверь


Человек отделился от ржавой стены
В колодце чужого подвала.
Пошел между луж, поднимая штаны,
Нагибаясь под рельсами балок.

А за ним, за углами его спины,
Как волк, но чернее мрака,
С очами иконного сатаны
Рычала на эхо собака.

И шел - продолженьем хозяина - зверь,
Так клинок - черенка продолженье.
На одной петле повернулась дверь
Почти что головокруженьем.

И в грудь колыхнула ветра волна
Речного стрежня подобием.
В сетке из проволоки синий фонарь,
И сердце в клетке из ребер.

Пустырь разграфлен с угла фонарем -
Полем для шахматной драки,
Человек пристегнул плетеным хлыстом
Железный ошейник собаки.

Игра началась. Приближались шаги,
Легки, на мои похожи.
Снежинками красными огоньки
С его папиросы хорошей.

И вздрогнул он от шепота "Пиль!"
И в зрачки собаки как посмотрел!
Наверное, сам джентльмен Баскервиль
В такой же миг поседел.

Собака дрожала, как тетива
У пещерного человека.
Собачья кудлатая голова
От взгляда зажмурила веки.

Я славлю магнитную силу людей,
С ними вразлад не дыша.
Которые взглядом гонят зверей,
Не отступя ни на шаг.

1940

Тигр

(Когда романтика вразрез)

Весёлый тюремщик болел весною
И мучился чёртову дюжину дней.
И крепко прилипла (как хлеб под десною)
К его лицу решётка теней.

А звери дремучего зоопарка
Много прежде него не подвластны сну,
Мычали в бреду, разметавшись жарко,
Ворочались, чуя ноздрями весну.

Казалось, столбы упадут, как кегли.
Ветер такой в эту ночь задул.
Тюремщик думал, что ключ повернул,
Но тигр, полосатей, чем каторжник беглый,

Фосфором напоив глаза,
Хвостом стирая с извёстки свой очерк,
Между двух стен, как между двух строчек,
С тщательным ужасом проползал.

Георгиевскою лентой пестрел
(Как на плакате белогвардеец),
Обоймой зубов беря на прицел
Судьбу – ни на что не надеясь.

Но сердце не компас – куда идти?
На миг опустил он глазные клапаны,
И весенний снег вдруг замёл пути,
И тигр приподнял обожжённую лапу.

Высоко на белой и острой горе
Молчал зверь, от луны задыхаясь.
Огонь электрички в душу смотрел,
В подмосковном ущелье гул продвигая.

Бенгальским огнём догорали глаза
Бенгальского тигра, сохранившего в шерсти
Тростниковый рисунок – нужней, чем азарт
В охоте за птицами с криком жести.

Что он делал, зверь, в эти ночи без визы?
Какой по счёту петух упадал?
........................................
Взвод из бригады МУРа был вызван
И точный залп по романтике дал.

18 января 1940

Дождь


Дождь. И вертикальными столбами
дно земли таранила вода.
И казалось, сдвинутся над нами
синие колонны навсегда.

Мы на дне глухого океана.
Даже если б не было дождя,
проплывают птицы сквозь туманы,
плавниками черными водя.

И земля лежит как Атлантида,
скрытая морской травой лесов,
и внутри кургана скифский идол
может испугать чутливых псов.

И мое дыханье белой чашей,
пузырьками взвилося туда,
где висит и видит землю нашу
не открытая еще звезда,

чтобы вынырнуть к поверхности, где мчится
к нам, на дно, забрасывая свет,
заставляя сердце в ритм с ней биться,
древняя флотилия планет.

1940

Дуэль


Вороны каркали, и гаркали грачи,
Березы над весною, как врачи
В халатах узких. Пульс ручьев стучит.
Как у щенка чумного.
Закричи,
Февраль! И перекрестные лучи
Пронзят тебя. И мукам той ночи -
Над каждой строчкой бейся, - но учись.
.. .. .. .. .. .. .. .. .. .
Каждая строчка - это дуэль, -
Площадка отмерена точно.
И строчка на строчку - шинель на шинель,
И скресты двух шпаг - рифмы строчек.
И если верх - такая мысль,
За которую сжегся Коперник,
Ты не сможешь забыть, пусть в бреду приснись,
Пусть пиши без бумаги и перьев.

Май 1940?

Хлебников в 1921 году


В глубине Украины,
На заброшенной станции,
Потерявшей название от немецкого снаряда,
Возле умершей матери - черной и длинной -
Окоченевала девочка
У колючей ограды.

В привокзальном сквере лежали трупы;
Она ела веточки и цветы,
И в глазах ее, тоненьких и глупых,
Возник бродяга из темноты.

В золу от костра,
Розовую, даже голубую,
Где сдваивались красные червячки,
Из серой тюремной наволочки
Он вытряхнул бумаг охапку тугую.

А когда девочка прижалась
К овалу
Теплого света
И начала спать,
Человек ушел - привычно устало,
А огонь стихи начинал листать.

Но он, просвистанный, словно пулями роща,
Белыми посаженный в сумасшедший дом,
Сжигал
Свои
Марсианские
Очи,
Как сжег для ребенка свой лучший том.

Зрачки запавшие.
Так медведи
В берлогу вжимаются до поры,
Чтобы затравленными
Напоследок
Пойти на рогатины и топоры.

Как своего достоинства версию,
Смешок мещанский
Он взглядом ловил,
Одетый в мешок
С тремя отверстиями:
Для прозрачных рук и для головы.

Его лицо, как бы кубистом высеченное:
Углы косые скул,
Глаза насквозь,
Темь
Наполняла въямины,
Под крышею волос
Излучалась мысль в года двухтысячные.

Бездомная,
бесхлебная,
бесплодная
Судьба
(Поскольку рецензентам верить) -
Вот
Эти строчки,
Что обменяны на голод,
Бессонницу рассветов - и
На смерть:
(Следует любое стихотворение Хлебникова)

Апрель 1940

Искусство


Камера,
Длинная, как коридор.
Решетка окна -
Что синий фонарь.
Узко смотря вдоль закуренных нар,
В кожаной куртке разлегся вор.
И нищий,
Что рядом два года лежал,
Как-то заметил,
Что этот бандит
Комочки хлеба в карманах хранит.
(И только ночью
Бандит оживал).
С оглядкой смущенною
На подлецов
Из липкого черного мякиша,
Почти во сне
И почти не дыша,
Чистой девушки лепит лицо.
Пальцы его
Никотин прожелтил,
Тонкие пальцы косого вора.
Девушка эта - пищи гора.
Но он голодал,
И курил,
И лепил.
А потом
Он палец прорезал стеклом
И окрасил ей губы кровинкой своей.
Но однажды нищий подполз
За углом,
Глаза проваливши, как мог, голодней.
И голодный взгляд,
Все видавший взгляд
Смотрел в эти губы,
В глаза ей смотрел.
И луна потемнела,
Так он побледнел,
Но нищий не мог вернуться назад.
Голодные слюни ему превозмочь
Было б можно вполне,
Если б хлебца он съел.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Но он ушел, чтоб кутаться всю ночь
В довольно неприглядную шинель.

1940

194...


Высокохудожественной строчкой не хромаете,
Вы отображаете
Удачно дач лесок.
А я – романтик.
Мой стих не зеркало –
Но телескоп.
К кругосветному небу
Нас мучит любовь:
Боев
За коммуну
Мы смолоду ищем.
За границей
В каждой нише
По нищему,
Там небо в крестах самолетов –
Кладбищем,
И земля все в крестах
Пограничных столбов.
Я романтик –
Не рома,
Не мантий,-
Не так.
Я романтик разнаипоследних атак!
Ведь недаром на карте,
Командармом оставленной,
На еще разноцветной карте за Таллинном,
Пресс-папье покачивается, как танк.

* * *


Я вижу красивых вихрастых парней,
Что чехвостят казенных писак.
Наверно, кормильцы окопных вшей
Интендантов честили так.

И стихи, что могли б прокламацией стать
И свистеть, как свинец из винта,
Превратятся в пропыленный инвентарь
Орденов, что сукну не под стать.

Золотая русская сторона!
Коль снарядов окончится лязг,
Мы вобьем в эти жерла свои ордена,
Если в штабах теперь не до нас.

1941

* * *


Мечтатель, фантазер, лентяй-завистник!
Что? Пули в каску безопасней капель?
И всадники проносятся со свистом
вертящихся пропеллерами сабель.
Я раньше думал: "лейтенант"
звучит вот так: "Налейте нам!"
И, зная топографию,
он топает по гравию.

Война - совсем не фейерверк,
а просто - трудная работа,
когда,
черна от пота,
вверх
скользит по пахоте пехота.
Марш!
И глина в чавкающем топоте
до мозга костей промерзших ног
наворачивается на чеботы
весом хлеба в месячный паек.
На бойцах и пуговицы вроде
чешуи тяжелых орденов.
Не до ордена.
Была бы Родина
с ежедневными Бородино.

26 декабря 1942, Хлебниково-Москва

Бессмертие


Далекий друг! Года и версты,
И стены книг библиотек
Нас разделяют. Шашкой Щорса
Врубиться в твой далекий век
Хочу. Чтоб, раскроивши череп
Врагу последнему и через
Него перешагнув, рубя,
Стать первым другом для тебя.

На двадцать, лет я младше века,
Но он увидит смерть мою,
Захода горестные веки
Смежив. И я о нем пою.
И для тебя. Свищу пред боем,
Ракет сигнальных видя свет,
Военный в пиджаке поэт,
Что мучим мог быть - лишь покоем.

Я мало спал, товарищ милый!
Читал, бродяжил, голодал...
Пусть: отоспишься ты в могиле -
Багрицкий весело сказал...
Одно мне страшно в этом мире:
Что, в плащ окутавшися мглой,
Я буду - только командиром,
Не путеводною звездой.

Военный год стучится в двери
Моей страны. Он входит в дверь.
Какие беды и потери
Несет в зубах косматый зверь?
Какие люди возметнутся
Из поражений и побед?
Второй любовью Революции
Какой подымется поэт?

А туча виснет. Слава ей
Не будет синим ртом пропета.
Бывает даже у коней
В бою предчувствие победы...
Приходит бой с началом жатвы.
И гаснут молнии в цветах.
Но молнии - пружиной сжаты
В затворах, в тучах и в сердцах.

Наперевес с железом сизым
И я на проволку пойду,
И коммунизм опять так близок,
Как в девятнадцатом году.

...И пусть над степью, роясь в тряпках,
Сухой бессмертник зацветет
И соловей, нахохлясь зябко,
Вплетаясь в ветер, запоет.

8-9 ноября 1939

Самое такое


Русь! Ты вся — поцелуй на морозе.
Хлебников

1. С истока


Я очень сильно
люблю Россию,
но если любовь
разделить на строчки —
получатся — фразы,
получится
сразу:
про землю ржаную,
про небо про синее,
как платье...
И глубже,
чем вздох между точек...
Как платье.
Как будто бы девушка это:
с длинными глазами речек в осень,
под взбалмошной прической
колосистого цвета,
на таком ветру,
что слово... назад... приносит...
И снова глаза морозит без шапок.
И шапку понес сумасшедший простор
в свист, в згу.
Когда степь ногами накреняется набок
и вцепляешься в стебли,
а небо — внизу.
Под ногами.
И боишься упасть в небо.
Вот Россия.
Тот нищ, кто в России не был.

2. Год моего рождения


До основанья, а затем...
«Интернационал»

Тогда начиналась Россия снова.
Но обугленные черепа домов
не ломались,
ступенями скалясь
в полынную завязь,
и в пустых глазницах
вороны смеялись.
И лестницы без этажей
поднимались в никуда,
в небо, еще багровое.
А безработные красноармейцы
с прошлогодней песней,
еще без рифм,
на всех перекрестках снимали
немецкую проволоку,
колючую, как готический шрифт.
По чердакам еще офицеры метались
и часы по выстрелам отмерялись.
Тогда победившим красным солдатам
богатырки-шлемы уже выдавали
и — наивно для нас,
как в стрелецком когда-то, —
на грудь нашивали мостики алые.
И по карусельным ярмаркам нэпа,
где влачили попы
кавунов корабли,
шлепались в жменю
огромадно-нелепые, как блины,
ярковыпеченные рубли...

Этот стиль нам врал
про истоки,
про климат,
и Расея мужичилася по нем,
почти что Едзиною Недзелимой,
от разве с Красной Звездой,
а не с белым конем.
Он, вестимо, допрежь лгал
про дичь Россиеву,
что, знамо, под знамя
врастут кулаки.
Окромя — мужики
опосля тоски.
И над кажною стрехой
(по Павлу Васильеву)
рязныя рязанския б пятушки.
Потому что я русский наскрозь —
не смирюсь со срамом
наляпанного а-ля-рюс.

3. Неистовая исповедь


В мир, раскрытый настежь
Бешенству ветров.
Багрицкий

Я тоже любил
петушков под известкой.
Я тоже платил
некурящим подростком
совсем катерининские пятаки
за строчки бороздками на березках,
за есенинские голубые стихи.
Я думал — пусть и грусть, и Русь,
в полтора березах не заблужусь.
И только потом я узнал, что солонки,
с навязчивой вязью азиатской тоски,
размалева русацкова в клюкву аль в солнце, —
интуристы скупают, но не мужики.
И только потом я узнал, что в звездах
куда мохнатее Южный Крест,
А петух-жар-птица-павлин прохвостый —
из Америки,
С картошкою русской вместе.
И мне захотелось такого простора,
чтоб парусом взвились
заштопанные шторы,
чтоб флотилией мчался
с землею город
в иностранные страны,
в заморское море!
Но, я продолжал любить Россию.

4. Я продолжал любить Россию


Не тот этот город и полночь — не та.
Пастернак

А люди
С таинственной выправкой
скрытой
тыкали в парту меня, как в корыто.
А люди с художественной вышивкой
Россию
(инстинктивно зшиток подъяв, как меч) — отвергали над партой.
Чтобы нас перевлечь — в украинские школы —
ботинки возили, на русский вопрос —
«не розумию», на собраньях прерывали русскую речь.
Но я всё равно любил Россию.
(Туда... улетали... утки...
Им проще.
За рощами, занесена, она где-то за сутки,
за глаз, за ночью, за нас она!)
И нас ни чарки не заморочили,
ни поштовые марки с «шаг» ющими гайдамаками,
ни вирши — что жовтый воск со свечи заплаканной
упадет на Je блакитные очи.
Тогда еще спорили —
Русь или Запад
в харьковском кремле.
А я не играл роли в дебатах, а играл
в орлянку на спорной земле.
А если б меня и тогда спросили,
Я продолжал — всё равно Россию.

5. Поколение Ленина


Где никогда не может быть ничья.
Турочкин

...И встанут над обломками Европы
прямые, как доклад, конструкции,
прозрачные, как строфы
из неба, стали, мысли и стекла.
Как моего поколения мальчики
фантастикой Ленина
заманись —
работа в степени романтики —
вот что такое коммунизм!
И оранжевые пятаки
отсверкали, как пятки мальчишек,
оттуда в теперь.
И — как в кино —
проявились медали на их шинелях.
И червь, финский червь сосет
у первых трупы,
плодя — уже для шюцкоров —
червят.
Ведь войну теперь начинают не трубы —
сирена.
И только потом — дипломат.
Уже опять к границам сизым
составы тайные идут,
и коммунизм опять так близок —
как в девятнадцатом году.
Тогда матросские продотряды
судили корнетов
револьверным салютцем
Самогонщикам — десять лет.
А поменьше гадов запирали
«до мировой революции».
Помнишь — с детства — рисунок:
чугунные путы
Человек сшибает с земшара
грудью! —
Только советская нация будет
и только советской расы люди...
Если на фуражках нету звезд
повяжи на тулью — марлю... красную...
Подымай винтовку, кровью смазанную,
подымайся в человечий рост!
Кто понять не сможет, будь глухой —
на советском языке
команду в бой!
Уже опять к границам сизым
составы тайные идут,
и коммунизм опять так близок,
как в девятнадцатом году.

6. Губы в губы


Когда народы, распри позабыв,
В единую семью соединятся
Пушкин

Мы подымаем винтовочный голос,
чтоб так разрасталась наша отчизна —
как зерно, в котором прячется поросль,
как зерно, из которого начался колос
высокого коммунизма.
И пусть тогда на язык людей — всепонятный,
как слава, всепонятный снова — попадет
мое, русское до костей,
мое, советское до корней,
мое украинское тихое слово.
И пусть войдут
и в семью и в плакат
слова, как зшиток (коль сшита кипа),
как травень в травах,
як ли пень в липах
тай ще як блакитные облака!
О, как я девушек русских прохаю
говорить любимым губы в губы
задыхающееся «кохаю»
и понятнейшее слово — «любый»
И, звезды прохладным монистом надевши,
скажет мне девушка: боязно всё.
Моя несказанная
родина-девушка эти слова все произнесет.
Для меня стихи —
вокругшарный ветер,
никогда не зажатый
между страниц.
Кто сможет его от страниц отстранить?
Может, не будь стихов на свете,
я бы родился, чтоб их сочинить.

7. Самое такое


Но если бы
кто-нибудь мне сказал:
сожги стихи — коммунизм начнется, —
я только б терцию промолчал,
я только б сердце свое слыхал,
я только б не вытер сухие глаза,
хоть, может, в тумане,
хоть, может, согнется
плечо над огнем.
Но это нельзя.
А можно — долго мечтать про коммуну.
А надо думать — только о ней.
И необходимо падать юным
и — смерти подобно — медлить коней!
Но не только огню сожженных тетрадок
освещать меня и дорогу мою:
пулеметный огонь песню пробовать будет,
конь в намете
над бездной Европу разбудит —
и хоть я на упадничество не падок,
пусть не песня, а я упаду в бою.
Но если я прекращусь в бою,
не другую песню другие споют.
И за то,
чтоб, как в русские, в небеса
французская девушка
смотрела б спокойно —
согласился б ни строчки
в жисть не писать...
...........
А потом взял бы
и написал — тако-о-ое...

26 сентября 1940 — 28 января 1941