Самое такоеСодержание
Прямая от стиха до пули...Михаил Кульчицкий вырос на Грековской улице. Учился в школе, глядевшей окнами на нашу малую речку-тогда, до войны, она была еще меньше. Написал стихи со строкой: "Я люблю родной мой город Харьков". Сколько тысяч километров проговорили, пробродили, проспорили мы между Грековской и Конной площадью! Он был коренным харьковским жителем. Он стал поэтом всей нашей земли. Большой талант. Ежедневный труд. Безмерная любовь к Отечеству. Вот три причины, которые помогли нашему земляку втащить на Парнас и Заиковку, и Журавлевку, и площадь Дзержинского, и многое другое. Мы, товарищи по кружку поэтов в Харькове, во Дворце пионеров, а потом по кружку поэтов в Москве, в семинаре Сельвинского, почти все были 1919 года рожденья. В 1941 году Михаилу и всем нам было 22 года. Рожденные в гражданскую войну/ мы стали добровольцами в войне Отечественной. Недаром товарищей Кульчицкого называют сейчас военным поколением советской поэзии. Памятью сердца мы помнили о славном девятнадцатом годе, отстоявшем родную землю от оккупантов. Сердце - и газеты - и весь небольшой наш жизненный опыт - подсказывали нам, что война будет снова, что защищать Отечество доведется нам самим - от тех же самых оккупантов, которые опутывали Харьков проволокой "колючей, как готический шрифт", как писал тогда Михаил. Сейчас имена павших на войне Павла Когана, Николая Майорова и прошедших войну Сергея Наровчатова, Давида Самойлова знают все любители поэзии. Тогда это были юноши, студенты, ученики Сельвинского, умно и твердо муштровавшего нас. В этом кружке Михаил был центральной фигурой. К нему рано пришел большой и заслуженный успех. В двадцать один - двадцать два года он писал стихи, которые повторяла вся литературная Москва: Помнишь - с детства - рисунок: чугунные путы человек сшибает с земшара грудью! - Только советская нация будет и только советской расы люди... Он был труженик. С самого раннего детства гнул спину над стихами. Написал десятки тысяч строк по-русски и по-украински. Оба языка знал одинаково хорошо. Переводил стихи с нескольких языков. Переводил (упражнения ради) Жуковского на язык Маяковского и наоборот. Русскую, украинскую, многое в европейской поэзии знал, как знал Померки - каждое дерево, каждый кустик. Учился в Харьковском университете и з Московском литературном институте Союза писателей. Постоянно прирабатывал то на стройке, то на вокзале, на разгрузке высоко ценимых им арбузов и помидоров. Учительствовал в школе, консультировал в издательстве. Он был самым трудолюбивым из нас. Он был весел и добр. Громогласный хохот Кульчицкого до сих пор звучит в ушах всех, знавших его. Его остроты до сих пор в обращении, так же, как и его поэтические строчки. Мне пришлось жить с ним в одной комнате общежития. Свидетельствую, что единственным видом имущества, которым Миша дорожил, была толстая бухгалтерская книга, куда записывались стихи. Кроме того, была рубашка с васильками на вороте, тощее пальтецо, скудная еда и любимая ежедневная четырнадцатичасовая работа. Он был патриот и антифашист. Литературный институт послал нас на Московский электрозавод - в многотиражку. Шли мы как-то по цеху - дело было в 1940 году - и под потолком увидели портрет Эрнста Тельмана. До сих пор помню, какой радостью и гордостью загорелись глаза Кульчицкого. Когда он читал свои стихи: "Тот нищ, кто в России не был!",- а читал он удивительно - большие московские залы замирали - это было полное слияние мысли и чувства со словом. В последнюю нашу встречу (в Москве в марте сорок второго года) мы говорили об оккупированном Харькове. Кульчицкий был грустен и решителен. Гордый и свободный, ненавидящий любое угнетение, поэт не мог мириться с тем, что любимую им Украину, родную Грековскую улицу топчут фашисты. Он сказал тогда с болью: "Мой отец - раб. Моя мать - рабыня". В декабре 1942 года Миша, окончивший к этому времени военное училище, уехал на фронт. По дороге на вокзал он зашел в дом, где его стихи очень любили - к Лиле Юрьевне Брик, и на прощание написал ей: Война совсем не фейерверк, а просто - трудная работа, Когда, черна от пота, вверх скользит по пахоте пехота. Он не боялся никакой работы. Не побоялся и этой. Борис Слуцкий
* * *Самое страшное в мире - Это быть успокоенным. Славлю Котовского разум, Который за час перед казнью Тело свое граненое Японской гимнастикой мучил. Самое страшное в мире - Это быть успокоенным. Славлю мальчишек смелых, Которые в чужом городе Пишут поэмы под утро, Запивая водой ломозубой, Закусывая синим дымом. Самое страшное в мире - Это быть успокоенным. Славлю солдат революции, Мечтающих над строфою, Распиливающих деревья, Падающих на пулемет! Октябрь 1939 ДорогаТак начинают Юноши без роду, Стыдясь немного Драных брюк и пиджака, Еще не чувствуя под сапогом дорогу, Развалкой входят В века! Но если непонятен зов стихами, И пожелтеет в книгах Их гроза, Они уйдут, Не сбросив с сердца камень, А только чуть прищуривши глаза. И вот тогда, в изнеможении Когда от силы ты, Когда держать ее в себе невмочь, Крутясь ручьем, Остановив мгновение, Торжественно стихи приходят в ночь. И разлететься сердцу, Гул не выдержав, И `умершей звездой Дрожать огнем, И страшен мир - слепец, Удары вытерший, И страшен мир, Как звездочеты днем. Иди же, юноша, Звени тревожной бронзой, И не погбни кровью в подлеце. Живи, как в первый день, И знай, что будет солнце, Но не растает Иней на лице. 1938 Коле Л.Как было б хорошо, Чтоб люди жили дружно. Дороги черные, как хлеб, Посыпаны крупчатой И острой солью снега. Каждый камень Чтоб был твой стол, А не давил на грудь. Как было б хорошо, Чтоб в крепкой сумке Из волчьей кожи За плечами странствий Привычно тяжелели б Фляжка рома, Трехгранный нож И белая тетрадь. Как я б хотел, Чтоб ничего не нужно, Чтоб все богатство - в сердце, Чтоб границы Остались только в старых картах юнги Да в сердце - между грустью и тоской. Я думаю: ни горечь папиросы, Ни сладость водки, Ни обман девчонки - Ничто не сможет погубить, Дружище, Единственного блага - Дружбы нашей. Я знаю: это будет... А покамест Ракетой падает об камни Чайка. И дороги накрест Еще поверх скрестили Штык и ложь. Когда же он настанет Этот день, И с какой Зарей - багровой или черной? Видишь?.. И в ветхие страницы Книжек тонких Втасованы листки Моих стихов... 1940 г. * * *В. В.
Друг заветный! Нас не разлучили Ни года, идущие на ощупь, И ни расстояния-пучины Рощ и рек, в которых снятся рощи. Помнишь доску нашей черной парты - Вся в рубцах, и надписях, и знаках, Помнишь, как всегда мы ждали марта, Как на перемене жадный запах Мы в окно вдыхали. Крыши грелись, Снег дымил, с землей смешавшись теплой, Помнишь - наши мысли запотели Пальцами чернильными на стеклах. Помнишь столб железный в шуме улиц, Вечер... огоньки автомобилей... Мы мечтали, как нам улыбнулись, Только никогда мы не любили... Мы - мечтали. Про глаза-озера. Неповторные мальчишеские бредни. Мы последние с тобою фантазеры До тоски, до берега, до смерти. Помнишь - парк. Деревья лили тени. Разговоры за кремнями грецких. Помнишь - картами спокойными. И деньги Как смычок играли скрипкой сердца. Мы студенты. Вот семь лет знакомы Мы с тобою. Изменилось? Каплю. Всё равно сидим опять мы дома, Город за окном огнится рябью. Мы сидим. Для нас хладеет камень. Вот оно, суровое наследство. И тогда, почти что стариками, Вспомним мы опять про наше детство. Февраль 1939 БудниМы стоим с тобою у окна, Смотрим мы на город предрассветный. Улица в снегу, как сон, мутна, Но в снегу мы видим взгляд ответный. Этот взгляд немеркнущих огней Города, лежащего под нами, Он живет и ночью, как ручей, Что течет, невидимый, под льдами. Думаю о дне, что к нам плывет От востока, по маршруту станций. Принесет на крыльях самолет Новый день, как снег на крыльев глянце. Наши будни не возьмет пыльца. Наши будни - это только дневка, Чтоб в бою похолодеть сердцам, Чтоб в бою нагрелися винтовки. Чтоб десант повис орлом степей, Чтоб героем стал товарищ каждый, Чтобы мир стал больше и синей, Чтоб была на песни больше жажда. 1939? ТворчествоЯ видел, как рисуется пейзаж: Сначала легкими, как дым, штрихами Набрасывал и черкал карандаш Траву лесов, горы огромный камень. Потом в сквозные контуры-штрихов Мозаикой ложились пятна краски, Так на клочках мальчишеских стихов Бесилась завязь - не было завязки. И вдруг картина вспыхнула до черта - Она теперь гудела как набат. А я страдал - о, как бы не испортил, А я хотел - еще, еще набавь! Я закурил и ждал конца. И вот Всё сделалось и скучно и привычно. Картины не было - простой восход Мой будний мир вдруг сделал необычным. Картина подсыхала за окном. Мой городЯ люблю родной мой город Харьков – Крепкий, как пожатие руки. Он лежит в кольце зелёном парков, В голубых извилинах реки. Я люблю, когда в снегу он чистом И когда он в нежных зеленях. Шелест шин, как будто шелест листьев, На его широких площадях. От Москвы к нему летят навстречу Синие от снега поезда. Связан он со всей страною крепче, Чем с созвездьем связана звезда. И когда повеет в даль ночную От границы орудийный дым – За него, и за страну родную, Жизнь, коль надо будет, отдадим. Февраль 1939 Площадь ДзержинскогоЯ вышел Из сада в тумане На площадь в разливе огней. Ее обскакавши, устанет Сильнейший из наших коней. И лунного света снежинки Упали... И сад посинел... Гранитная площадь Дзержинского Сера, как его шинель. Его гимнастеркой и кителем Шуршит, чуть задумавшись, сад. Пришедшему новому жителю, Как новому другу, я рад. Спасал он Архангельск И Киев От смерти, что в черных стволах, Бессонные ночи сухие Над жестким квадратом стола... И приговор честен и грозен Над подписью Тверже штыков. Дзержинского подпись привозит В голодный детдом молоко. Повеяло утром и холодом, И воздух кристален и чист. Встает Над родным моим городом Живой и высокий чекист. И образ встает Командира, Железного большевика. Глаза его смотрят над миром Зрачками всех окон ЦК. Вечер — откровенностьВечер — откровенность. Холод — дружба Не в совсем старинных погребах. Нам светились пивом грани кружки, Как веселость светится в глазах. Мы — мечтатели (иль нет?). Наверно, Никто так не встревожит взгляд. Взгляд. Один. Рассеянный и серый. Медленный, как позабытый яд. Было — наши почерки сплетались На листе тетради черновой. Иль случайно слово вырывалось, Чтоб, смеясь, забыли мы его. Будет — шашки — языки пожара В ржанье волн — белесых жеребят, И тогда бессонным комиссаром Ободришь стихами ты ребят. Все равно — меж камней Барселоны Иль средь северногерманских мхов — Будем жить зрачками слив зеленых, Муравьями черными стихов. Я хочу, чтоб пепел моей крови В поле русском... ветер... голубом. Чтоб в одно с прошелестом любови Ветер пить черемухи кустом. И следы от наших ног веселых Пусть тогда проступят по земле Так, как звезды в огородах голых Проступают медленно во мгле. Мы прощаемся. Навеки? Вряд ли!.. О, скрипи, последнее гусиное перо! Отойдем, как паруса, как сабли (Впереди — бело, в тылу — черно). Январь 1939 Ем баклажаныЕм баклажаны с чёрным хлебом, с солью И на листке пишу карандашом Слова, посыпанные круто болью, Что пахнут равно с хлебом хорошо. Так: ветры по-матросскому хромали, И неба цвет осень и лиловат. О длинные пиратские романы, О детства задушевные слова! Воспоминанья первые услышишь... И высунула молния язык На ералаш ветвей и старых шишек Рисунком синим выцветшей грозы. 1939 ЛианозовоХвостом лисы рассвет примёрз ко льду. В снегах бежит зелёный дачный поезд.1 Вот так и я, стянув поглуше пояс, В пальто весеннем по зиме иду. И стелясь, словно тень, за паровозом, Прозрачные деревья греет дым. Вот так и я, затиснув папиросу, На миг согреюсь дымом голубым. Ещё берёзы, но предчувствьем — город. И руку я на поручни кладу. Вот так и я, минуя семафоры, К другим стихам когда-нибудь приду. 27 октября 1939 МаяковскийКак смертникам жить им до утренних звезд, И тонет подвал, словно клипер. Из мраморных столиков сдвинут помост, И всех угощает гибель. Вертинский ломался, как арлекин, В ноздри вобрав кокаина, Офицеры, припудрясь, брали Б-Е-Р-Л-И-Н, Подбирая по буквам вина. Первое - пили борщи Бордо, Багрового, как революция, В бокалах бокастей, чем женщин бедро, Виноградки щипая с блюдца. Потом шли: эль, и ром, и ликер - Под маузером всё есть в буфете. Записывал переплативший сеньор Цифры полков на манжете. Офицеры знали - что продают. Россию. И нет России. Полки. И в полках на штыках разорвут. Честь. (Вы не смейтесь, Мессия.) Пустые до самого дна глаза Знали, что ночи - остаток. И каждую рюмку - об шпоры, как залп В осколки имперских статуй. Вошел человек огромный, как Петр, Петроградскую ночь стряхнувши, Пелена дождя ворвалась с ним. Пот Отрезвил капитанские туши. Вертинский кричал, как лунатик во сне: "Мой дом - это звезды и ветер... О черный, проклятый России снег - Я самый последний на свете..." Маяковский шагнул. Он мог быть убит. Но так, как берут бронепоезд, Воздвигнулся он на мраморе плит Как памятник и как повесть. Он так этой банде рявкнул: "Молчать!" - Что слышно стало: пуст город. И вдруг, словно эхо, в дале-е-еких ночах Его поддержала "Аврора". 12 декабря 1939 Красный стягКогда я пришел, призываясь, в казарму, Товарищ на белой стене показал Красное знамя - от командарма, Которое бросилось бронзой в глаза. Простреленный стяг из багрового шелка Нам веет степными ветрами в лицо... Мы им покрывали в тоске, замолкнув, Упавших на острые камни бойцов... Бывало, быть может, с древка он снимался, И прятал боец у себя на груди Горячий штандарт... Но опять он взвивался Над шедшею цепью в штыки, впереди! И он, как костер, согревает рабочих, Как было в повторности спасских атак... О, дни штурмовые, студеные ночи, Когда замерзает дыханье у рта! И он зашумит!.. Зашумит - разовьется Над самым последним из наших боев! Он заревом над землей разольется, Он - жизнь, и родная земля, и любовь! 1939 Дословная родословнаяКак в строгой анкете - Скажу не таясь - Начинается самое Такое: Мое родословное древо другое - Я темнейший грузинский Князь. Как в Коране - Книге дворянских деревьев - Предначертаны Чешуйчатые имена, И Ветхие ветви И ветки древние Упирались терниями В меня. Я немного скрывал это Все года, Что я актрисою-бабушкой - немец. Но я не тогда, А теперь и всегда Считаю себя лишь по внуку: Шарземец. Исчерпать Инвентарь грехов великих, Как открытку перед атакой, Спешу. Давайте же раскурим эту книгу - Я лучше новую напишу! Потому что я верю, и я без вериг: Я отшиб по звену и Ницше, и фронду, И пять Материков моих сжимаются Кулаком Ротфронта. И теперь я по праву люблю Россию. Баллада о комиссареФинские сосны в снегу, Как в халатах. Может, И их повалит снаряд. Подмосковных заводов четыре гранаты. И меж ними - Последняя из гранат. Как могильщики, Шла в капюшонах застава. Он ее повстречал, как велит устав, - Четырьмя гранатами, На себя не оставив, - На четыре стороны перехлестав. И когда от него отошли, Отмучив, Заткнувши финками ему глаза, Из подсумка выпала в снег дремучий Книга, Где кровью легла полоса. Ветер ее перелистал постранично, И листок оборвал, И понес меж кустов, И, как прокламация, По заграничным Острым сугробам несся листок. И когда адъютант в деревушке тыла Поднял его И начал читать, Черта кровяная, что буквы смыла, Заставила - Сквозь две дохи - Задрожать. Этот листок начинался словами, От которых сморгнул офицерский глаз: "И песня и стих - это бомба и знамя, и голос певца подымает класс..." 1940 г. О войнеН. Турочкину
В небо вкололась черная заросль, Вспорола белой жести бока: Небо лилось и не выливалось, Как банка сгущенного молока. А под белым небом, под белым снегом, Под черной землей, в саперной норе, Где пахнет мраком, железом и хлебом, Люди в пятнах фонарей. Они не святые, если безбожники, Когда в цепи перед дотом лежат, Воронка неба без Бога порожняя Вмораживается им во взгляд. Граната шалая и пуля шальная, И когда прижимаешься, "мимо" моля, Нас отталкивает, в огонь посылая, Наша черная, как хлеб, земля. Война не только смерть. И черный цвет этих строк не увидишь ты. Сердце как ритм эшелонов упорных: При жизни, может, сквозь Судан, Калифорнию Дойдет до океанской, последней черты. На дружбуМежду нами, может быть, и было Что-то, чуть похожее на дружбу. Так и сосны непонятным гулом Вдруг подскажут слово первой строчки. Так страница с углышком загнутым Вдруг напомнит день: весенний, серый, Птицу, неизвестную названьем, В узкий лист впитавшуюся каплю. Я родился не весной, а в осень. Первое, что я познал на свете, - Серый дым дождя и шум деревьев От дождя тяжелою листвою. Это было - август. Я родился В день, когда убили в поле Щорса. Я узнаю в бытии: последний Вздох его не был ли моим первым? Есть приметы, чтоб врага приметил, Есть поверья, чтоб себе поверил, - Я хочу, чтоб знаком нашей дружбы Было бы поверие о Щорсе. 1927 Стихи о подлецеБутылка на столе, как балерина, Застыла, вся прозрачная насквозь. Сквозь штору - звезды силуэтом Грина, И спичек - по карманам хлопал гость. Они всю ночь не зажигали свет, Не становясь от этого угрюмей. С дуэлью схоже чоканье в рассвет Двух красных конусов звездой пронзенных рюмок. Они припоминают юность, что На молодость уже сменяться стала. Звонок. И дверь. Служака-почтальон Опрятный сверток из холста поставил. Посылка эта стоила не больше, Чем на полу разлитое вино. Но чтоб собрать ее, отец давно Сидел за перепиской вдвое дольше. С письмом отца. С провинциала счастьем Послать для сына строк кривые нервы. А он не знал - как от стыда пропасть И как смеяться стал над тортом серым. Сентиментальность? Нет... Я не дожить Хочу, когда я буду в чувствах кратким. А он не знал, куда б их заложить, Заштопанные стариком перчатки. Приятель вышел, будто прикурить, И плакал, плакал на чужой площадке. 1940 ЗверьЧеловек отделился от ржавой стены В колодце чужого подвала. Пошел между луж, поднимая штаны, Нагибаясь под рельсами балок. А за ним, за углами его спины, Как волк, но чернее мрака, С очами иконного сатаны Рычала на эхо собака. И шел - продолженьем хозяина - зверь, Так клинок - черенка продолженье. На одной петле повернулась дверь Почти что головокруженьем. И в грудь колыхнула ветра волна Речного стрежня подобием. В сетке из проволоки синий фонарь, И сердце в клетке из ребер. Пустырь разграфлен с угла фонарем - Полем для шахматной драки, Человек пристегнул плетеным хлыстом Железный ошейник собаки. Игра началась. Приближались шаги, Легки, на мои похожи. Снежинками красными огоньки С его папиросы хорошей. И вздрогнул он от шепота "Пиль!" И в зрачки собаки как посмотрел! Наверное, сам джентльмен Баскервиль В такой же миг поседел. Собака дрожала, как тетива У пещерного человека. Собачья кудлатая голова От взгляда зажмурила веки. Я славлю магнитную силу людей, С ними вразлад не дыша. Которые взглядом гонят зверей, Не отступя ни на шаг. 1940 ТигрВесёлый тюремщик болел весною И мучился чёртову дюжину дней. И крепко прилипла (как хлеб под десною) К его лицу решётка теней. А звери дремучего зоопарка Много прежде него не подвластны сну, Мычали в бреду, разметавшись жарко, Ворочались, чуя ноздрями весну. Казалось, столбы упадут, как кегли. Ветер такой в эту ночь задул. Тюремщик думал, что ключ повернул, Но тигр, полосатей, чем каторжник беглый, Фосфором напоив глаза, Хвостом стирая с извёстки свой очерк, Между двух стен, как между двух строчек, С тщательным ужасом проползал. Георгиевскою лентой пестрел (Как на плакате белогвардеец), Обоймой зубов беря на прицел Судьбу – ни на что не надеясь. Но сердце не компас – куда идти? На миг опустил он глазные клапаны, И весенний снег вдруг замёл пути, И тигр приподнял обожжённую лапу. Высоко на белой и острой горе Молчал зверь, от луны задыхаясь. Огонь электрички в душу смотрел, В подмосковном ущелье гул продвигая. Бенгальским огнём догорали глаза Бенгальского тигра, сохранившего в шерсти Тростниковый рисунок – нужней, чем азарт В охоте за птицами с криком жести. Что он делал, зверь, в эти ночи без визы? Какой по счёту петух упадал? ........................................ Взвод из бригады МУРа был вызван И точный залп по романтике дал. 18 января 1940 ДождьДождь. И вертикальными столбами дно земли таранила вода. И казалось, сдвинутся над нами синие колонны навсегда. Мы на дне глухого океана. Даже если б не было дождя, проплывают птицы сквозь туманы, плавниками черными водя. И земля лежит как Атлантида, скрытая морской травой лесов, и внутри кургана скифский идол может испугать чутливых псов. И мое дыханье белой чашей, пузырьками взвилося туда, где висит и видит землю нашу не открытая еще звезда, чтобы вынырнуть к поверхности, где мчится к нам, на дно, забрасывая свет, заставляя сердце в ритм с ней биться, древняя флотилия планет. 1940 ДуэльВороны каркали, и гаркали грачи, Березы над весною, как врачи В халатах узких. Пульс ручьев стучит. Как у щенка чумного. Закричи, Февраль! И перекрестные лучи Пронзят тебя. И мукам той ночи - Над каждой строчкой бейся, - но учись. .. .. .. .. .. .. .. .. .. . Каждая строчка - это дуэль, - Площадка отмерена точно. И строчка на строчку - шинель на шинель, И скресты двух шпаг - рифмы строчек. И если верх - такая мысль, За которую сжегся Коперник, Ты не сможешь забыть, пусть в бреду приснись, Пусть пиши без бумаги и перьев. Май 1940? Хлебников в 1921 годуВ глубине Украины, На заброшенной станции, Потерявшей название от немецкого снаряда, Возле умершей матери - черной и длинной - Окоченевала девочка У колючей ограды. В привокзальном сквере лежали трупы; Она ела веточки и цветы, И в глазах ее, тоненьких и глупых, Возник бродяга из темноты. В золу от костра, Розовую, даже голубую, Где сдваивались красные червячки, Из серой тюремной наволочки Он вытряхнул бумаг охапку тугую. А когда девочка прижалась К овалу Теплого света И начала спать, Человек ушел - привычно устало, А огонь стихи начинал листать. Но он, просвистанный, словно пулями роща, Белыми посаженный в сумасшедший дом, Сжигал Свои Марсианские Очи, Как сжег для ребенка свой лучший том. Зрачки запавшие. Так медведи В берлогу вжимаются до поры, Чтобы затравленными Напоследок Пойти на рогатины и топоры. Как своего достоинства версию, Смешок мещанский Он взглядом ловил, Одетый в мешок С тремя отверстиями: Для прозрачных рук и для головы. Его лицо, как бы кубистом высеченное: Углы косые скул, Глаза насквозь, Темь Наполняла въямины, Под крышею волос Излучалась мысль в года двухтысячные. Бездомная, бесхлебная, бесплодная Судьба (Поскольку рецензентам верить) - Вот Эти строчки, Что обменяны на голод, Бессонницу рассветов - и На смерть: (Следует любое стихотворение Хлебникова) Апрель 1940 ИскусствоКамера, Длинная, как коридор. Решетка окна - Что синий фонарь. Узко смотря вдоль закуренных нар, В кожаной куртке разлегся вор. И нищий, Что рядом два года лежал, Как-то заметил, Что этот бандит Комочки хлеба в карманах хранит. (И только ночью Бандит оживал). С оглядкой смущенною На подлецов Из липкого черного мякиша, Почти во сне И почти не дыша, Чистой девушки лепит лицо. Пальцы его Никотин прожелтил, Тонкие пальцы косого вора. Девушка эта - пищи гора. Но он голодал, И курил, И лепил. А потом Он палец прорезал стеклом И окрасил ей губы кровинкой своей. Но однажды нищий подполз За углом, Глаза проваливши, как мог, голодней. И голодный взгляд, Все видавший взгляд Смотрел в эти губы, В глаза ей смотрел. И луна потемнела, Так он побледнел, Но нищий не мог вернуться назад. Голодные слюни ему превозмочь Было б можно вполне, Если б хлебца он съел. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Но он ушел, чтоб кутаться всю ночь В довольно неприглядную шинель. 1940 194...Высокохудожественной строчкой не хромаете, Вы отображаете Удачно дач лесок. А я – романтик. Мой стих не зеркало – Но телескоп. К кругосветному небу Нас мучит любовь: Боев За коммуну Мы смолоду ищем. За границей В каждой нише По нищему, Там небо в крестах самолетов – Кладбищем, И земля все в крестах Пограничных столбов. Я романтик – Не рома, Не мантий,- Не так. Я романтик разнаипоследних атак! Ведь недаром на карте, Командармом оставленной, На еще разноцветной карте за Таллинном, Пресс-папье покачивается, как танк. * * *Я вижу красивых вихрастых парней, Что чехвостят казенных писак. Наверно, кормильцы окопных вшей Интендантов честили так. И стихи, что могли б прокламацией стать И свистеть, как свинец из винта, Превратятся в пропыленный инвентарь Орденов, что сукну не под стать. Золотая русская сторона! Коль снарядов окончится лязг, Мы вобьем в эти жерла свои ордена, Если в штабах теперь не до нас. 1941 * * *Мечтатель, фантазер, лентяй-завистник! Что? Пули в каску безопасней капель? И всадники проносятся со свистом вертящихся пропеллерами сабель. Я раньше думал: "лейтенант" звучит вот так: "Налейте нам!" И, зная топографию, он топает по гравию. Война - совсем не фейерверк, а просто - трудная работа, когда, черна от пота, вверх скользит по пахоте пехота. Марш! И глина в чавкающем топоте до мозга костей промерзших ног наворачивается на чеботы весом хлеба в месячный паек. На бойцах и пуговицы вроде чешуи тяжелых орденов. Не до ордена. Была бы Родина с ежедневными Бородино. 26 декабря 1942, Хлебниково-Москва БессмертиеДалекий друг! Года и версты, И стены книг библиотек Нас разделяют. Шашкой Щорса Врубиться в твой далекий век Хочу. Чтоб, раскроивши череп Врагу последнему и через Него перешагнув, рубя, Стать первым другом для тебя. На двадцать, лет я младше века, Но он увидит смерть мою, Захода горестные веки Смежив. И я о нем пою. И для тебя. Свищу пред боем, Ракет сигнальных видя свет, Военный в пиджаке поэт, Что мучим мог быть - лишь покоем. Я мало спал, товарищ милый! Читал, бродяжил, голодал... Пусть: отоспишься ты в могиле - Багрицкий весело сказал... Одно мне страшно в этом мире: Что, в плащ окутавшися мглой, Я буду - только командиром, Не путеводною звездой. Военный год стучится в двери Моей страны. Он входит в дверь. Какие беды и потери Несет в зубах косматый зверь? Какие люди возметнутся Из поражений и побед? Второй любовью Революции Какой подымется поэт? А туча виснет. Слава ей Не будет синим ртом пропета. Бывает даже у коней В бою предчувствие победы... Приходит бой с началом жатвы. И гаснут молнии в цветах. Но молнии - пружиной сжаты В затворах, в тучах и в сердцах. Наперевес с железом сизым И я на проволку пойду, И коммунизм опять так близок, Как в девятнадцатом году. ...И пусть над степью, роясь в тряпках, Сухой бессмертник зацветет И соловей, нахохлясь зябко, Вплетаясь в ветер, запоет. 8-9 ноября 1939 Самое такоеРусь! Ты вся — поцелуй на морозе. Хлебников 1. С истокаЯ очень сильно люблю Россию, но если любовь разделить на строчки — получатся — фразы, получится сразу: про землю ржаную, про небо про синее, как платье... И глубже, чем вздох между точек... Как платье. Как будто бы девушка это: с длинными глазами речек в осень, под взбалмошной прической колосистого цвета, на таком ветру, что слово... назад... приносит... И снова глаза морозит без шапок. И шапку понес сумасшедший простор в свист, в згу. Когда степь ногами накреняется набок и вцепляешься в стебли, а небо — внизу. Под ногами. И боишься упасть в небо. Вот Россия. Тот нищ, кто в России не был. 2. Год моего рожденияДо основанья, а затем... «Интернационал» Тогда начиналась Россия снова. Но обугленные черепа домов не ломались, ступенями скалясь в полынную завязь, и в пустых глазницах вороны смеялись. И лестницы без этажей поднимались в никуда, в небо, еще багровое. А безработные красноармейцы с прошлогодней песней, еще без рифм, на всех перекрестках снимали немецкую проволоку, колючую, как готический шрифт. По чердакам еще офицеры метались и часы по выстрелам отмерялись. Тогда победившим красным солдатам богатырки-шлемы уже выдавали и — наивно для нас, как в стрелецком когда-то, — на грудь нашивали мостики алые. И по карусельным ярмаркам нэпа, где влачили попы кавунов корабли, шлепались в жменю огромадно-нелепые, как блины, ярковыпеченные рубли... Этот стиль нам врал про истоки, про климат, и Расея мужичилася по нем, почти что Едзиною Недзелимой, от разве с Красной Звездой, а не с белым конем. Он, вестимо, допрежь лгал про дичь Россиеву, что, знамо, под знамя врастут кулаки. Окромя — мужики опосля тоски. И над кажною стрехой (по Павлу Васильеву) рязныя рязанския б пятушки. Потому что я русский наскрозь — не смирюсь со срамом наляпанного а-ля-рюс. 3. Неистовая исповедьВ мир, раскрытый настежь Бешенству ветров. Багрицкий Я тоже любил петушков под известкой. Я тоже платил некурящим подростком совсем катерининские пятаки за строчки бороздками на березках, за есенинские голубые стихи. Я думал — пусть и грусть, и Русь, в полтора березах не заблужусь. И только потом я узнал, что солонки, с навязчивой вязью азиатской тоски, размалева русацкова в клюкву аль в солнце, — интуристы скупают, но не мужики. И только потом я узнал, что в звездах куда мохнатее Южный Крест, А петух-жар-птица-павлин прохвостый — из Америки, С картошкою русской вместе. И мне захотелось такого простора, чтоб парусом взвились заштопанные шторы, чтоб флотилией мчался с землею город в иностранные страны, в заморское море! Но, я продолжал любить Россию. 4. Я продолжал любить РоссиюНе тот этот город и полночь — не та. Пастернак А люди С таинственной выправкой скрытой тыкали в парту меня, как в корыто. А люди с художественной вышивкой Россию (инстинктивно зшиток подъяв, как меч) — отвергали над партой. Чтобы нас перевлечь — в украинские школы — ботинки возили, на русский вопрос — «не розумию», на собраньях прерывали русскую речь. Но я всё равно любил Россию. (Туда... улетали... утки... Им проще. За рощами, занесена, она где-то за сутки, за глаз, за ночью, за нас она!) И нас ни чарки не заморочили, ни поштовые марки с «шаг» ющими гайдамаками, ни вирши — что жовтый воск со свечи заплаканной упадет на Je блакитные очи. Тогда еще спорили — Русь или Запад в харьковском кремле. А я не играл роли в дебатах, а играл в орлянку на спорной земле. А если б меня и тогда спросили, Я продолжал — всё равно Россию. 5. Поколение ЛенинаГде никогда не может быть ничья. Турочкин ...И встанут над обломками Европы прямые, как доклад, конструкции, прозрачные, как строфы из неба, стали, мысли и стекла. Как моего поколения мальчики фантастикой Ленина заманись — работа в степени романтики — вот что такое коммунизм! И оранжевые пятаки отсверкали, как пятки мальчишек, оттуда в теперь. И — как в кино — проявились медали на их шинелях. И червь, финский червь сосет у первых трупы, плодя — уже для шюцкоров — червят. Ведь войну теперь начинают не трубы — сирена. И только потом — дипломат. Уже опять к границам сизым составы тайные идут, и коммунизм опять так близок — как в девятнадцатом году. Тогда матросские продотряды судили корнетов револьверным салютцем Самогонщикам — десять лет. А поменьше гадов запирали «до мировой революции». Помнишь — с детства — рисунок: чугунные путы Человек сшибает с земшара грудью! — Только советская нация будет и только советской расы люди... Если на фуражках нету звезд повяжи на тулью — марлю... красную... Подымай винтовку, кровью смазанную, подымайся в человечий рост! Кто понять не сможет, будь глухой — на советском языке команду в бой! Уже опять к границам сизым составы тайные идут, и коммунизм опять так близок, как в девятнадцатом году. 6. Губы в губыКогда народы, распри позабыв, В единую семью соединятся Пушкин Мы подымаем винтовочный голос, чтоб так разрасталась наша отчизна — как зерно, в котором прячется поросль, как зерно, из которого начался колос высокого коммунизма. И пусть тогда на язык людей — всепонятный, как слава, всепонятный снова — попадет мое, русское до костей, мое, советское до корней, мое украинское тихое слово. И пусть войдут и в семью и в плакат слова, как зшиток (коль сшита кипа), как травень в травах, як ли пень в липах тай ще як блакитные облака! О, как я девушек русских прохаю говорить любимым губы в губы задыхающееся «кохаю» и понятнейшее слово — «любый» И, звезды прохладным монистом надевши, скажет мне девушка: боязно всё. Моя несказанная родина-девушка эти слова все произнесет. Для меня стихи — вокругшарный ветер, никогда не зажатый между страниц. Кто сможет его от страниц отстранить? Может, не будь стихов на свете, я бы родился, чтоб их сочинить. 7. Самое такоеНо если бы кто-нибудь мне сказал: сожги стихи — коммунизм начнется, — я только б терцию промолчал, я только б сердце свое слыхал, я только б не вытер сухие глаза, хоть, может, в тумане, хоть, может, согнется плечо над огнем. Но это нельзя. А можно — долго мечтать про коммуну. А надо думать — только о ней. И необходимо падать юным и — смерти подобно — медлить коней! Но не только огню сожженных тетрадок освещать меня и дорогу мою: пулеметный огонь песню пробовать будет, конь в намете над бездной Европу разбудит — и хоть я на упадничество не падок, пусть не песня, а я упаду в бою. Но если я прекращусь в бою, не другую песню другие споют. И за то, чтоб, как в русские, в небеса французская девушка смотрела б спокойно — согласился б ни строчки в жисть не писать... ........... А потом взял бы и написал — тако-о-ое... 26 сентября 1940 — 28 января 1941 |