Фридрих Шиллер
Избранные произведения
Содержание
ФРИДРИХ ШИЛЛЕР
1
Шиллер — один из крупнейших поэтов Германии и наиболее выдающийся немецкий драматург.
«Не было, нет и не будет никогда гения, который бы один всё постиг или всё сделал. — писал Белинский в 1842 году. — Так и для Гёте существовала целая сторона жизни, которая... осталась для него tеrrа inсоgnitа (неизведанным краем. — Н. В.) Эту сторону выразил Шиллер»1.
Какую же именно сторону немецкой и общечеловеческой жизни удалось выразить Шиллеру? В чем заключалось сказанное им новое слово?
Великий русский критик справедливо отметил, что в поэзии Шиллера виден уже «намёк на будущее Германии»2, на еще чуждое его народу «живое и разумное действие», и под таким действием Белинский, конечно, понимал прямое восстание против полуфеодальных немецких порядков. Сила революционного протеста, заключавшаяся в творениях Шиллера, бесконечно превосходила бунтарство всех его современников, включая и молодого Гёте.
Никто до Шиллера не призывал па немецком языке с такой страстностью к свержению тиранов, никто не подвергал общественные порядки, царившие в феодально-раздробленной Германии XVIII веко, такой уничтожающей критике, как автор «Разбойников» и «Коварства и любви». Шиллер был истинным «адвокатом человечества», по прекрасному выражению Белинского, и им остался и тогда, когда, столкнувшись с косностью немецкого общества, вынужден был перейти от прямого призыва к восстанию — к проповеди гуманных идей, справедливости, жалости к угнетённым. Это не значит, что идея восстания была окончательно отвергнута поэтом. Напротив, теме неродного восстания посвящена последняя из законченных драм Шиллера «Вильгельм Телль», в которой мотив тираноборчества звучит с прежней силой и убежденностью.
Вера в простой парод, способный выдвигать такие героические, цельные характеры, как Жанна д’Арк, как Телль, огромная сила протеста против «неправедной власти», а главное, мечта поэта об объединении немецких земель «снизу», народным, демократическим путем, мечта, в которой всего более виден уже «намек на будущее Германии», — вот что делает Шиллера столь близким современности, грядущим поколениям.
Вполне понятно, почему руководители Германской Демократической Республики — Вильгельм Пик и Отто Гротеволь — так высоко оценивают творчество Шиллера. Подняв знамя национальной независимости, национального суверенитета, выброшенное за борт Аденауэром и его кликой, прогрессивные силы Германии высоко вознесли также и начертанное на этом знамени бессмертное имя Шиллера, страстного борца за национальное возрождение своего народа.
Передовое русское общество всегда чтило творческий подвиг великого немецкого поэта. Героический пафос его освободительных идей, его пламенный протест против векового гнета правящих классов были близки Белинскому, Герцену, Чернышевскому, всем русским революционным демократам.
Каждый подъем революционной борьбы русского народа сопровождался новым увлечением поэзией Шиллера. Известно, как горячо принимали в годы гражданской войны наши революционные рабочие, комсомольцы, воины героической Красной Армии бунтарские драмы немецкого поэта. «Разбойники», «Коварство и любовь», «Дон Карлос» заняли почетное место в репертуаре советского театра первых лет Великой Октябрьской социалистической революции. И эту свою популярность они сохраняют вплоть до наших дней.
Советское литературоведение стремится обнять жизнь и творчество великих писателей прошлого в целом, со всеми их внутренними противоречиями. Мы полагаем, что слова Энгельса: «И Гёте был не в силах победить немецкое убожество; напротив, оно побеждает его; и эта победа убожества (misere) над величайшим немцем является лучшим доказательством того, что «изнутри» его вообще нельзя победить»3, в известной мере приложимы и к Шиллеру. Экономическая и политическая отсталость его родины не позволила ему, как и многим другим выдающимся его современникам, принять якобинскую диктатуру, революцию как метод. Именно в годы наибольшего подъема первой французской буржуазной революции Шиллер (не без влияния идеалистической философии Канта) утверждал, что истинную свободу надо искать не на этой земле, а в идеальном «царстве прекрасной видимости».
Но такой вывод не был окончательным: великий поэт никогда не останавливался в своем развитии. Об этом, в частности, свидетельствует высказывание Гете (от 18 января 1825 года), записанное Эккерманом: «С недели на неделю Шиллер становился другим... При каждой новой встрече он казался мне все более начитанным, все более зрелым в своих суждениях». Не могло удовлетворять Шиллера, натуру страстную, волевую, и пребывание в абстрактном «царстве прекрасной видимости». С годами он все больше сочувствовал реальным достижениям французской революции. Проблемы нации, свободы ставились и разрешались им в духе идей, утвердившихся в революционной Франции. Все более близкой, все более осуществимой ему представлялась победа новых сил истории над отжившим общественным строем.
Весь путь Шиллера, поэта, мыслителя, патриота, был постоянным стремлением вперед к познанию и осуществлению человеческого счастья. Цель настоящего критико-биографического очерка — ознакомление советского читателя с важнейшими вехами в художественном и философском развитии великого немецкого поэта.
2
Иоганн-Христоф-Фридрих Шиллер родился 10 ноября 1759 года в швабском городке Марбахе, входившем в состав герцогства Вюртембергского. Его предки — исконные обитатели Швабии, некогда виноградари, позднее, в большинстве своем, городские ремесленники: булочники, часовщики, портные.
Отец поэта, Иоганн-Каспар Шиллер, человек недюжинный, хотя и без всякого образования, всю жизнь стремился «выйти в люди». В юные годы он изучил «хирургическое искусство», служил военным фельдшером, потом сделался прапорщиком, принял участие в Семилетней войне, служа в войсках австрийской императрицы Марии - Терезии, и, выйдя в отставку в чине лейтенанта, избрал себе местом жительства город Марбах. Думая поправить свои дела выгодной женитьбой, Иоганн-Каспар остановил свой выбор на Доротее Кодвейс, дочери владельца гостиницы «Золотой лев». Но родители его жены, слывшие зажиточными горожанами, вскоре разорились, и это заставило отставного офицера снова поступить на военную службу. Иоганн-Каспар долго тянул служебную лямку. Исправляя мало привлекательную должность вербовщика, он дослужился до чина капитана и под конец жизни, выйдя в отставку в чине майора, стал лесничим, «смотрителем древесных насаждений герцога Вюртембергского», — мирный, но не слишком блестящий итог долгих жизненных испытаний.
Мать Шиллера, женщина добрая, но обезличенная энергичным и властным супругом, не могла оказывать заметное влияние на своего гениального сына. Семья скромного «офицера из мещан» не раз меняла место жительства. То это был Людвигсбург, новая резиденция герцога, где по широким улицам и аллеям гуляли придворные в шелковых фраках, военные в богато расшитых мундирах и гренадеры в высоких касках, сходных с колпаком весельчака Петрушки. Вдали, на западе, высился тюремный замок Гогенасперг. Со страхом и скрытой ненавистью взирали на него горожане, зная, что в его казематах томится немало узников, неосторожно отозвавшихся о властях предержащих.
Позднее, по воле военного начальства, семья Шиллеров проживала в деревне Лорх и местечке Гмюнд, где в тесном кольце городской стены взамен изящных построек XVIII века вздымались средневековые башни и колокольни, а по обе стороны улиц в сажень шириной плотно жались друг к другу узкие фасады готических домов. Близ каждого города и селения стояла на холме большая виселица. «Это мышеловка?» — спросил капитана во время одного из частых переездов маленький Фриц, — и впервые услышал в ответ поучительный рассказ о преступлениях и неминуемых карах, о ворах и конокрадах, о беглых солдатах и страшных разбойниках, живущих в густом лесу вместе с волками и лисами.
Так постепенно из пестрых впечатлений, из разговоров взрослых складывалась в сознании мальчика картина немецкой действительности — тот мир, в котором предстояло жить великому поэту.
Творческая деятельность Шиллера почти целиком протекала во второй половине XVIII века. Согласно классическому определению Ф. Энгельса, Германия той поры (состоящая из множества самостоятельных государств Священная Римская империя германской нации) «была одна гниющая и разлагающаяся масса... Крестьяне, торговцы и ремесленники испытывали двойной гнет: кровожадного правительства и плохого состояния торговли... Все было скверно, и в стране господствовало общее недовольство. Не было образования, средств воздействия на умы масс, свободы печати, общественного мнения, не было сколько-нибудь значительной торговли с другими странами; везде только мерзость и эгоизм... Все прогнило, колебалось, готово было рухнуть, и нельзя было даже надеяться на благотворную перемену, потому что в народе не было такой силы, которая могла бы смести разлагающиеся трупы отживших учреждений» г.
Всему этому родина поэта — герцогство Вюртембергское — служила наглядным примером. Неограниченным властителем этой злосчастной страны был герцог Карл-Евгений. Много мрачных и преступных имен занесено в анналы немецкой истории, но это имя, тесно связанное с судьбами поэта-страдальца Христиана-Даниэля Шубарта и молодого Шиллера, принадлежит к именам, наиболее ненавистным немецкому народу.
Жестокий и вздорный, распутный и расточительный, Карл-Евгений довел Вюртембергское герцогство до крайнего разорения. Истощив страну непосильными налогами и чрезвычайными изъятиями, он повел широкую торговлю собственными подданными — занятие, достаточно распространенное среди немецких государей XVIII века.
Карл-Евгений стольких разорил и обездолил, столько погубил человеческих жизней, что и сам порою удивлялся народному долготерпению, а потому почел разумным выпустить по случаю своего пятидесятилетия покаянный манифест, в котором открыто признал греховность своих былых деяний и обещал впредь лучше управлять страной, «содействуя ее благоденствию и просвещению». Что касается посула «благоденствия», то это был всего лишь приличный случаю пустоцвет казенного красноречия; напротив, упоминание о «просвещении» подданных, к сожалению, мело некоторое основание: в 1772 году Карл-Евгений преобразовал Дом солдатских сирот, где питомцы обучались различным ремеслам, в военную школу, а вскоре и в академию.
Академия Карла — так называлось теперь это учебное заведение — готовила не только офицеров, но и юристов, медиков, а также живописцев и архитекторов. Желая привить ученикам академии чувство слепой преданности своей особе, герцог подчинил их чрезвычайному режиму: его воспитанники не знали каникул, их переписка с родными была строго ограничена и подчинена тщательному контролю, встречи с родителями допускались лишь в исключительных случаях и не иначе, как в присутствии надзирателей. Ученикам вменялось в обязанность друг за другом шпионить; они были строго подразделены на детей дворян, офицеров, чиновников, простых обывателей, и общение между этими различными категориями учащихся находилось под запретом.
Карл-Евгений объявил себя «верховным ректором» своей академии. Утратив интерес к маневрам и военным парадам, он школил и истязал теперь своих воспитанников. Последних он набирал во вновь основанную академию теми же методами посулов и принуждений, какие пускались в ход при вербовке рекрутов. Мог ли противиться герцогскому повелению отдать в академию единственного сына капитан Иоганн-Каспар Шиллер, когда отказ означал бы потерю службы, составлявшей единственный источник существования его большой семьи? Так, в январе 1772 года, против отцовского и собственного желания, тринадцатилетний Фридрих Шиллер поступил в заранее ненавистное ему учебное заведение, с тем чтобы покинуть его лишь восемь лет спустя, на двадцать втором году жизни.
Отзываясь позднее о педагогических затеях Карл а-Евгения, Шиллер назвал своего «августейшего» воспитателя «новым Дев-калионом», в отличие от мифического превращавшим «не камни в людей, а людей в камни».
Но он, Шиллер, не окаменел душой в стенах герцогской академии. Ни карцер и капральская палка, ни жестокое решение герцога лишний год продержать беспокойного студента в своем «питомнике рабов» (так назвал Академию Карла поэт Шубарт), ни постоянное чувство поднадзорности не могли сломить отважного юношу. Именно здесь, в Академии Карла, он почерпнул огромный обвинительный материал против князей и господствующего класса тогдашней Германии.
Конечно, Шиллер не мог бы произнести столь суровый обвинительный приговор над власть имущими, если бы сквозь стены казармы, где жили в отрешенности от мира воспитанники Карла-Евгения, не проникало могучее веяние передовой немецкой литературы XVIII века, которая на протяжении всего лишь одного десятилетия дала человечеству «Эмилию Галотти» и «Натана Мудрого» Лессинга, «Геца фон Берлихингена» и «Страдания юного Вертера» Гете, знаменитую «Ленору» и другие народные баллады Бюргера, бунтарские оды и памфлеты Шубарта. Вся эта «высочайше запрещенная» разоблачительная литература ходила по рукам среди воспитанников Академии Карла.
Но идеи, волновавшие умы передовых немецких людей, вторгались в Академию Карла и «узаконенным» путем. Воспитанникам читался курс философии — сначала, правда, рутинером Яном, строго державшимся философских прописей старика Вольфа, но потом сменившим его талантливым (при всей эклектичности его воззрений) молодым профессором Абелем. Последний знакомил своих слушателей с французскими материалистами (Дидро, Гольбахом, Гельвецием), с воззрениями «мятежного женевца» Жан-Жака Руссо, с англо-шотландскими философ ами-мор а листами (Шефтсбери, Болингброком).
Главная заслуга Абеля заключалась в его умении приохочивать молодую аудиторию к собственной оценке жизненных явлений. Мало оригинальный, но тем более впечатлительный мыслитель, Абель обращался также к новейшим идеям поэтов «бури и натиска» (Клингера, Ленца, молодого Гете). В частности, у них почерпнул он своеобразную теорию «отступления от юридических норм», учение об «аномалиях ума и сердца», в которых обнажаются душевные силы, в обычной жизни почти незаметные.
Под рубрику «преступления» Абель, маскируя свое сочувствие революционному протесту народных масс, подводил также и бунт против существующего порядка. Не без основания некоторым исследователям слышатся «абелевские интонации» в авторецензии Шиллера на «Разбойников», анонимно опубликованной в январском номере «Вюртембергского репертуара литературы» за 1782 год. «Мне во всяком случае, — пишет здесь Шиллер, — представляется, что выдающимся преступникам присуща столь же большая сила духа, как и выдающимся праведникам». Интерес ко всем видам протеста против существующих порядков — от разбоя удалого атамана Зонненвирта до высокой героики грядущего «нового Брута», интерес к конфликту между героем-народолюбцем и порочным государством завладели Шиллером еще на школьной скамье.
Именно такой конфликт положен в основу первой юношеской драмы Шиллера — «Разбойники», да, собственно, и всего его творчества.
3
Шиллер начал писать «Разбойников» в 1780 году, еще в стенах Академии Карла. «Тяга к поэзии оскорбляла законы заведения, где я воспитывался, и противоречила замыслам его основателя, — вспоминал он позднее. — Восемь лет боролось мое одушевление с военным порядком. Но страсть к поэзии пламенна и сильна, как первая любовь. То, что должно было ее задушить* разжигало ее». Шиллер набрасывал отдельные сцены «Разбойников» урывками — по ночам, на дежурствах в лазарете. Завершена драма была в 1781 году, когда, по окончании медицинского факультета академии, Шиллер перебрался в Штуттгарт, получив назначение в один из гренадерских полков Карла-Евгения на должность лекаря «без права заниматься частной практикой и носить партикулярную одежду» (явный знак «августейшего не-б лаговоления»!).
Сюжет «Разбойников» — история враждующих братьев — был почерпнут Шиллером из новеллы поэта Шубарта. В ней повествовалось о двух сыновьях богатого дворянина — Карле, предавшемся юношескому разгулу, но по существу благородном юноше, и Вильгельме — коварном, расчетливом, лишенном всяких моральных устоев. Прибегая к обману и подлогам, Вильгельм ссорит отца с прямодушным Карлом и тем обрекает брата на нищенское существование. Позднее Карл становится батраком-лесорубом невдалеке от родного замка и волею случая спасает отца от руки замаскированных бандитов, подосланных коварным Вильгельмом. Отец узнает правду о своих сыновьях. Любящий сын Карл покоит его старость, а Вильгельм, прощенный отцом по просьбе незлобивого брата, но ничуть не раскаивающийся, возглавляет религиозную секту зелотов в одном из отдаленных углов Германии. Этой историей, в основе которой лежало истинное происшествие, Шубарт предлагал воспользоваться кому-нибудь из пишущей братии для более развернутого повествования или драмы.
Безвестный студент Академии Карла принял этот вызов. Рукою прирожденного драматурга, пусть еще юношески нетвердой, он воплотил в своих «Разбойниках» наиболее острые и жизненные противоречия века. Другое дело, что Шиллер, как мы увидим, не дал верного истолкования этим типичным для тогдашней Германии социальным противоречиям, как не наметил в своей первой драме и путей возможного их преодоления. Но поставленные друг против друга в остром драматическом конфликте, эти противоречия уже не могли выпасть из поля зрения современников и ближайшего потомства.
«Разбойники» непосредственно примыкают к славному ряду великих произведений немецкой классической литературы XVIII века. Но это не значит, что юный Шиллер учился лишь на лучших ее образцах, что его увлекали только такие вещи, как «Вертер» и «Гец» или «Эмилия Галотти». Порой ему казалось, что протест против удушающей немецкой действительности и всех ее обветшалых устоев выражен с большей силой, — по сравнению не только со сдержанным Лессингом, но и с Гете, — у таких представителей литературы «бури и натиска», как Клингер и Лей-зевиц. Оторванный от внешнего мира, воспитанник Академии Карла не видел, как быстро менялась духовная жизнь Германии, не знал, что группа «бури и натиска» к концу 70-х годов уже распалась, что постоянный конфликт их драматических произведений — столкновение между неукротимым гением и стесняющей средой — значительно утратил свое обаяние, казался уже беспредметным. Гете, признанный глава «бурных гениев» (другое название упомянутой группы), впрочем, с самого начала вносил в неистовое бунтарство своих соратников более определенное содержание (призыв к объединению Германии в «Геце>, развернутую критику немецкого общества в «Вертере»).
Шиллер, еще столь восприимчивый к неистовому пафосу своих старших современников, руководствуясь верным инстинктом, продолжал дальнейшую конкретизацию проблематики, выдвинутой «бурными гениями». Он четко назвал в первой же своей драме реальных виновников народных бедствий: владетельного князя, министра, лукавого попа, продавца почетных чинов и должностей, раболепных чиновников, — и столь же четко указал на единственную форму вооруженного протеста народных масс, знакомую тогдашней Германии. Избрание героем драмы разбойника — не пустая дань юношескому романтизму. Толки о великодушных разбойниках, щадивших простой народ и по-рою щедро делившихся с бедняками своей добычей, не переставал и занимать народную фантазию. В самый год написания «Разбойников» была раскрыта и уничтожена в баварских лесах разбойничья шайка, насчитывавшая более девятисот человек. Имена знаменитых атаманов Зокненвирта и Матиаса Клостермейера помнились всеми. Примечательно, что оба они, подобно разбойнику Моору, мучились раскаянием, а первый из них и вправду предал себя в руки правосудия.
Так смутное бунтарство «бурных гени,ев» обрядилось в «Разбойниках» в конкретную форму стихийного народного протеста.
Шиллер привнес в немецкую драматургию еще одно существенное качество. Идеи большого революционного накала встречались у многих его предшественников и современников. Но Шиллер отвел идеям, идеологиям совсем особое место. «До сих пор обычно довольствовались тем, — писал он в предисловии к «Философским письмам», — что рассматривали страсти в их крайностях, заблуждениях и последствиях, не принимая в расчет того, как тесно они связаны с системой мышления индивида». Не так в его собственной драматургии. Уже первое его произведение («Разбойники»), как мы убедимся в дальнейшем, — трагедия не только страстей, но и философских воззрений, которые, завладев сознанием героев, отуманивают их разум и тем вернее приводят к неизбежной гибели.
И Карл и Франц, главные герои драмы, — враждующие братья, сыновья владетельного графа Моора — бесконечно переросли свои литературные прототипы: Карла и Вильгельма из краткой новеллы Шубарта. У Шиллера Карл не только пылкий юноша, предающийся широкому разгулу: его студенческие проказы, ввергающие в трепет лейпцигских обывателей, — своеобразная форма протеста и бунта против существующего порядка, бунта, стоящего в прямой связи с его ненавистью к «веку бездарных борзописцев», к поколению, не способному на «великие деяния». Карл мечтает стать во главе войска таких же молодцов, как он сам, чтобы преобразить Германию в республику, «рядом с которой Рим и Спарта покажутся женскими монастырями».
Но, всматриваясь в немецкую действительность, презирая «хилый век кастратов», не способных на «великие деяния», Карл Моор, так страстно грезивший за чтением Плутарха республиканским строем и античной добродетелью, вместе с тем не верит в осуществимость своих мечтаний. Мы знакомимся с главным героем драмы в тот кризисный час его жизни, когда он уже намерен отказаться от благородной цели: «ferro et igne» (железом и огнем) оздоровить немецкое общество, уже готов перейти из лагеря «вольнолюбивых буршей» в лагерь «благонамеренных филистеров». Он малодушно стремится к «иным радостям» — к мирной жизни «в объятиях Амалии», своей невесты, воспитанницы старого Моора.
Коварные интриги Франца делают невозможным задуманное бегство под «тень дедовских рощ». Вопреки просьбе старика Моора: «...не доводи моего сына до отчаяния», Франц безжалостно возвещает брату родительское проклятие, лишение наследства. Сознание, что ему, еще вчера предпочтенному сыну и — по праву первородства — законному наследнику владетельного графа, заказаны не только «великие деяния», но даже тихие «домашние услады», приводит пылкого юношу к возмущению, к бунту: «Я могу улыбаться, глядя, как мой заклятый враг поднимает бокал, наполненный кровью моего сердца... Но если кровная любовь предает меня, если любовь отца превращается в мегеру, о, тогда возгорись пламенем, долготерпение мужа, обернись тигром, кроткий ягненок!»
Филистерский застой университетского городка сам по себе еще не сделал бы из молодого мечтателя разбойничьего атамана. Только сознание полной испорченности людского племени, каким оно сложилось под воздействием вековой политической и социальной неправды («Поцелуй на устах и кинжал в сердце!»), доводит Карла Моора до великого гнева; только перед лицом утраты «семейного рая» — этого, по его убеждению, последнего убежища человека от зла, царящего в мире, — решается он на попрание существующих законов, становится разбойником, мстителем за униженных и оскорбленных. Более того, к чувству ненависти должно было приобщиться иное чувство, прежде чем Карл вооружился разбойничьим кинжалом, чтобы «нанести жгучую рану людскому племени, этому порождению ехидны». Имя этому чувству — отчаяние.
«Выбора? У вас нет выбора? — иронически вопрошает Шпигельберг. — А не хотите ли сидеть в долговой яме и забавлять друг дружку веселыми анекдотами?.. Не то можете потеть с мотыгой и заступом в руках из-за куска черствого хлеба! Или с жалостной песней вымаливать под чужими окнами тощую милостыню! Можно также облечься в серое сукно, ...а там, повинуясь самодуру-капралу, пройти все муки чистилища или в такт барабану прогуляться под свист шпицрутенов!.. А вы говорите: выбора нет! Да выбирайте любое!»
Как ни отличается Карл — силою духа, моральным пафосом, политическими идеалами (пусть они смутны и противоречивы!) — от пройдохи Шпигельберга и прочих «распутных молодых людей, позднее разбойников», нельзя не помнить, что и перед ним, не в меньшей мере, чем перед его товарищами, не было теперь выбора. (На деле, конечно, так только казалось Карлу, поскольку он не чуял обмана в письме коварного брата.)
И все же решение стать разбойником, уйти в богемские леса, не было для Карла Моора одним лишь актом отчаяния. Несправедливость, которую он претерпел, для него — красноречивейший обвинительный материал против лицемерного века, породившего людей, «чьи слезы — вода, чьи сердца — железо», главный довод, позволяющий ему смотреть на себя и свою шайку как на «карающих ангелов», призванных восстановить на земле поруганную «божественную справедливость», «Этот рубин, — воскликнет он в сознании своей правоты, своей причастности к «высшей премудрости», — снят с пальца одного министра... Падение предшественника послужило ему ступенью к высоким почестям; он всплыл на слезах обобранных сирот. Этот алмаз я снял с одного советника, который продавал почетные чины и должности... и прогонял от своих дверей скорбящего о родине патриота. Этот агат я ношу в память о гнусном попе, которого я придушил собственными руками за то, что он в своей проповеди плакался на упадок инквизиции».
Но, вменяя себе в заслугу страшный суд над высокородными элодеями, Карл вместе с тем содрогается при мысли о том, что рука разбойника помимо его воли поражает также и безвинных. К тому же он видит, что им повергаются во прах одни лишь «пигмеи», «титаны» же, истинные виновники социального зла, полновластно царившего в Германии, остаются безнаказанными.
Так Шиллер заставляет своего героя постепенно проникнуться убеждением, что его замысел «восстановить закон беззаконием» несостоятелен. Но это горестное сознание не приводит Карла Моора к идее необходимости всенародной борьбы за новую законность, за другую, лучшую жизнь «под демократическим небом». Моор, романтический бунтарь, благородный разбойник» так и не становится революционером. Напротив, он сознает себя «неразумным мальчишкой», беззаконно посягнувшим на «право воздаяния», принадлежащее, как он теперь полагает, одному Лишь господу богу. Если Карл в первом действии хочет бежать под «тень дедовских рощ», в объятия своей Амалии, то к исходу второго действия он мечтает забиться в темную щель, в мрак безвестности. Только опасность, грозящая его товарищам, — окружение богемских лесов карательными отрядами правительства, — заставляет разбойника Моора не прекращать борьбы, вступить в неравный бой с сильнейшим противником.
В постоянных колебаниях разбойника Моора, во все более овладевающей его сознанием вере в то, что бог, допустивший зло существующего миропорядка, в нужный час сам, без его помощи, восстановит «нарушенную гармонию», с достаточной четкостью отражается общее неверие бюргерских классов тогдашней Германий в свою способность насильственно покончить со столь живучим немецким феодализмом.
Не может не броситься в глаза налет религиозного мышления, лежащий на мятежных речах, равно как и на горьких сомнениях разбойника Моора в нравственной правомерности чинимой им кровавой расправы. Никакие ссылки ученых филологов на литературные источники «Разбойников» (поэзию Мильтона, Клоп-штока) не разъясняют этого глубоко не случайного обстоятельства. Здесь, надо думать, мы имеем дело со своеобразной национальной революционной традицией — традицией, восходящей к немецким религиозно-политическим войнам XVI века. Величайшая из незавершенных западноевропейских буржуазных революций позднего средневековья — Реформация и Крестьянская война в Германии 1525 года — кончилась неслыханным разгромом восставшего народа. Тридцатилетняя война завершила этот разгром, вытоптав все, что было в Германии еще способно сопротивляться феодальному гнету. Разодранная на части (на триста почти самостоятельных, государств) Германия с тех пор не знала народно-повстанческих движений. Но память о великой гражданской войне, «когда немецкие крестьяне и плебеи носились с идеями и планами, которые довольно часто приводили в содрогание й ужас их противников»4, память о бурных временах, когда Томас Мюнцер имел революционную смелость выводить из богословской мысли о «равенстве перед богом» политическую мысль о равенстве гражданском и имущественном, достаточно прочно укоренилась в народном сознании. Отсюда и неизжитое «низами» немецкого общества ложное представление о неразрывности двух понятий — «революции» и «религии». Так удивительно ли, что молодой Шиллер, плоть от плоти немецкого плебейства XVIII века, наделил своего героя религиозно-политическими воззрениями из арсенала 1525 года?
Напротив, антипод великодушного Карла — злодей и интриган Франц Моор — изображен юным автором «Разбойников» как вульгарный материалистический атеист. Понятно и последнее. Немецкий мелкобуржуазно-революционный идеалист, Шиллер (тем более в ранний свой период) не был способен понять всемирно-историческое значение материализма XVIII века, не видел в нем прогрессивной идеологии, сокрушающей устои феодально-абсолютистского общества. Для него материализм был мировоззрением ненавистной ему аристократии (сотрапезников Фридриха II, клевретов Карла-Евгения) — аристократии, часть которой и в самом деле на свой лад и в своих интересах усвоила .некоторые стороны материалистической философии.
Аргументами, почерпнутыми из механического материализма XVIII века у аристократия по сути лишь подкрепляла собственную, практически уже сложившуюся философию наслаждения. Именно слабая сторона материализма просветителей — их неспособность охватить методом материалистического мышления также общественные, исторические явления — и привлекала к себе европейскую (в частности немецкую) аристократию, позволяя ей выводить из новейшего философского учения далеко не новые своекорыстные взгляды. Неверная, односторонняя (ибо не учитывающая активной, жизнепреобразующей деятельности человека) теория детерминизма материалистов XVIII века понимала мир как бездушный механизм, управляемый геометрической и механической закономерностью. Перед «железным богом меры и числа», перед этой всеобусловливающей непреложной необходимостью — последовательно рассуждая — добро и зло равноценны, всякая моральная оценка неправомерна (сколько б ни возмущалось, против этого сердце униженного человека, испытывая гнет неравенства).
Революционные буржуазные материалисты не считались с таким пессимистическим выводом из их же теорий и, вопреки .ему, страстно боролись за свободу и равенство, против социальной несправедливости. Иное дело аристократы. Их меньше всего беспокоило исчезновение с «обезбоженной земли» всех и всяких моральных оценок, — при условии, конечно, чтобы в тайну такого солютного морального нигилизма не был посвящен простой народ (включая сюда и буржуа). «Честное имя, совесть? Что говорить, весьма похвальные понятия, — иронизирует Франц Моор. — Дураков они держат в репшекте, чернь — под каблуком, а умникам развязывают руки».
В этой своей аристократической, антинародной форме материализм (каким он предстает перед нами, скажем, в философии Гобса) становится предметом ненависти радикальной буржуазной оппозиции как в Англии, так позднее и во Франции, не говоря уже об экономически и политически отсталой Германии. Более того, нередко радикальные буржуа и плебеи (такие их идеологи, как Руссо, Робеспьер) распространяли свою ненависть и на материалистическое мировоззрение в целом. То же следует сказать и о молодом Шиллере.
Моральный нигилизм аристократов, столь ненавистный автору «Разбойников», их вульгарный физиологический материализм, отчасти восходивший к сочинениям Ламеттри, всего полнее раскрывается в монологе Франца над телом отца (которого он считает умершим): «Теперь долой тягостную личину кротости и добродетели!.. Мой отец не в меру подслащал свою власть... Он гладил и ласкал строптивую выю. Гладить и ласкать — не в моих обычаях. Я вонжу в ваше тело губчатые шпоры и заставлю вас отведать кнута. Скоро в моих владениях картофель и жидкое пиво станут праздничным угощением... Бледность нищеты и рабского страха — вот цвет моей ливреи. И я одену вас в эту ливрею».
Такова политическая программа нового мелкого тирана, ценою преступлений, в обход первенцу Карлу, ставшего «владетельным графом Моором». Все интриги и злодеяния Франца в его собственных глазах «оправданы» усвоенной им философией. Отцеубийство, вероломство по отношению к брату, стремление обольстить его невесту Амалию — на все это Франц идет с холодным сердцем и разумом, не щадя ни одной «моральной святыни» на дороге, ведущей его к власти, к богатству, к почестям.
Напротив, благородный правдолюбец Карл решился на «беззаконие» не раньше, чем пришел к горькому убеждению, что в «законопослушном» мире не осталось ни одного уголка, не пораженного всеобщей моральной и социальной скверной, что даже его отец, которого он так любил, не возвышается над «стаей гиен», над людьми, которые от него, Карла, «заслоняют человечество».
В какую же трагическую бездну бросает его открытие, что все, из чего он исходил, принимая решение «восстановить закон беззаконием», — лишь подлый обман, бессовестная подтасовка Франца, что старик отец хотел простить его, Амалия осталась ему верна, семейный рай для него не закрывался! Для Карла это открытие означало не только потерю возможного земного счастья, но вместе с тем и утрату наиболее веского довода, позволившего ему взять на себя роль восстановителя попранной правды: «Обманут, обманут!.. Убийца, разбойник! И все из-за... черных козней!.. О, я слепой, слепой глупец!»
Перед лицом неисчислимых бедствий (самоубийство брата» смерть отца, гибель Амалии, сожжение замка Мооров) Карл предает себя в руки правосудия. «Со скрежетом зубовным» приходит он к сознанию: «Два человека, мне подобных, могли бы разрушить все здание нравственного миропорядка!.. Тебе отмщение, и ты воздашь! Нет нужды тебе в руке человеческой!»
Обе «системы мышления» — правдоискателя Карла и амо-ралиста Франца — оказываются равно гибельными для каждого из братьев и к тому же — теоретически и практически — равно несостоятельными.
Ведь не только атеизм Франца разрушается изнутри и извне: под напором собственных сомнений злодея и богословских доводов заступника бедных, пастора Мозера; характерно, что и Карл, убедившись в том, что очень уж не оригинально вышло с выдуманной им теорией мщения, что его разбой, «причастный к высшей премудрости», слишком похож на самый обыкновенный раз-бой, в свою очередь (стремясь оправдать содеянное) хватается за аргументы морального нигилизма: «Души, загубленные мною, вы думаете — я содрогнусь? Нет, я не содрогнусь! Ваш дикий предсмертный визг, посинелые лица удавленников, ваши страшные зияющие раны — только звенья единой, неразрывной цени рока. Цепь эту выковали мои досуги, причуды моих мамок и воспитателей, темперамент моего отца, кровь моей матери». Словом, вины нет, морали нет; существует только неизбежное сцепление обстоятельств. Все это мог бы сказать и Франц — до того, как его атеизм разбился о «скалу религии».
Правда, это рассуждение Карла только краткий логический эпизод в его напряженной умственной работе. Разбойник Моор, как сказано, возвратится на путь религии, смирится перед «божественным промыслом»... Но остро пережитый им пароксизм «материалистического атеизма», конечно, не случаен. За мыслями героев — вполне продуманное убеждение молодого Шиллера в односторонности и шаткости противоположных друг другу мировоззрений: механического (или физиологического) материализма и религиозно-окрашенного идеализма, эпикурейства и стоицизма, равно как и признапйе необходимым теоретического синтеза этих учений5.
Позднее, как мы увидим, Шиллер-философ, стремясь осуществить такой синтез, сближается с учением Канта. Но в своих ранних драмах он показывал не примирение, а борьбу теоретических крайностей, гибельную дерзость человека, стремящегося дойти до последних столбов на пути завладевшего им мировоззрения — пока не стукнется о них лбом, часто лишь для того, чтобы метнуться в обратную крайность, чтобы все до последней черты «объяснить в другую сторону» (религиозное раскаяние Франца, апелляция исстрадавшегося Карла к железпым законам всеобщего детерминизма).
Вместе с тем чутьем художника Шиллер догадывался, что «системы мышления» Имеют «свои эпохи, свои судьбы». Многоразличные идеологии не только порождены, но и ограничены конкретным историческим временем, стечением исторических обстоятельств. Об этой догадке, в частности, свидетельствует характеристика Карла Моора, данная Шиллером в предисловии к драме. Карл, поясняет здесь автор, принадлежит к разряду выдающихся, значительных людей, наделенных «исключительной силой», а такой человек «в зависимости от направления», которое получает эта сила, «неизбежно становится Брутом илп Катилиной. Несчастное стечение обстоятельств делает его вторым, и только после ряда чудовищных заблуждений он становится первым».
Карл Моор, конечно, не Катилина, то есть не своекорыстный политический авантюрист, каким Шиллер представлял себе римского мятежника, но его деятельность авантюристична уже в силу того, что в Германии конца XVIII века всякое восстание было обречено на неудачу; Карл Моор, конечно, Брут по бескорыстности республиканских помыслов, по горячности любви к простому человеку, — но Брут, лишенный поддержки народа и потому исторически обреченный на бездействие. А так как Моор, вопреки действительности и рассудку, все же действует, он, как говорит Шиллер в том же предисловии, неизбежно становится «новым Дон Кихотом, который... кажется нам то отвратительным, то достойным любви, то заслуживающим восхищения, то вызывающим жалость».
Такова судьба нового Брута в политически-аморфной немецкой действительности XVIII века, заставляющей его идти на компромиссы с существующим строем, а в иных случаях, — как мы видим на примере Карла Моора, — и смиряться перед «неведомым замыслом провидения».
К счастью, идейное содержание «Разбойников» не сводится к смиренному выводу, к которому приходит главный герой в финальной сцене трагедии. Жизнь, отображенная в «Разбойниках, — страдания немецкого народа, трагическая судьба жертвы княжеского произвола Косинского, злодейства графа Франца, — вновь и вновь укрепляет Карла Моора в его решимости бороться с «неправедными властями», вновь и вновь возвращает нас к изречению Гиппократа, которое Шиллер поставил эпиграфом к драме: «Чего не исцеляет лекарство, исцеляет железо; чего не исцеляет железо, исцеляет огонь».
Шиллер никогда не смотрел на раскаяние Карла Моора как на конечный вывод человеческой мысли, стремящейся построить справедливое общество. Напротив, в своем дальнейшем творчестве он стремится с разных сторон подойти к разрешению все той же великой задачи.
Несмотря на все противоречия, несмотря на смутность общественного идеала, провозглашаемого в этой драме (колебания между «Римом и Спартой», то есть республиканским строем и патриархальным управлением старого графа Моора), «Разбойники», более чем какое-либо другое произведение немецкой литературы XVIII века, будили гражданское сознание немецкого — да и не только немецкого — народа.
4
«Разбойники» сразу покорили передовую часть немецкого общества. На первом издании драмы, вышедшем в 1781 году, имени автора пе значилось, но оно тут же стало известным всем друзьям и недругам этой пьесы. Директор Мангеймского театра, чопорный барон фон Дальберг, заигрывая с демократическим зрителем, первый решился поставить «Разбойников», с непременным, однако, условием: чтобы автор перенес действие пьесы из XVIII в более отдаленное — XVI столетие.
Первое представление «Разбойников» состоялось в январе 1782 года. «Партер походил на дом умалишенных, — свидетельствует очевидец, — горящие глаза, сжатые кулаки, топот, хриплые возгласы! Незнакомые бросались друг другу в объятия... Казалось, в этом хаосе рождается новое мироздание». Сам Шиллер, никем незамеченный, сидел в директорской ложе, тихо торжествуя свою первую победу. Он тайно приехал в Мангейм на те жалкие сорок четыре гульдена, которые ему выдал Дальберг за драму, неизменно обогащавшую кассы немецких театров.
Ведя переписку с бароном Дальбергом о первой постановке драмы, Шиллер непрестанно работал над своей «Антологией на 1782 год». Эта антология, почти единственным автором которой был Шиллер (даром что под включенными в нее стихотворениями значилось более тридцати интригующих инициалов), не произвела и отдаленно того впечатления, какое вызвали «Разбойники». И читающая Германия конца XVIII века была здесь отчасти права.
Пусть печать юношеской неопытности и незрелости лежала и на драматическом первенце Шиллера: излишняя риторичность, злоупотребление уже отживавшими свой век сценическими приемами и среди них особенно бросающимся в глаза мотивом не-узнавания (неузнанным остается не только хорошо известный и старику Моору и Амалии бастард Герман, но позднее и Карл, после двух лет скитаний вернувшийся в родовой замок Мооров), неудачный, абстрактный образ невесты ‘Карла — Амалии фон Эдельрейх. Но все эти недостатки с лихвой искупаются глубиною идей, яростью плебейской критики общества, стремительным развитием действия, выразительностью массовых сцен, обилием реалистических образов, второстепенных и эпизодических (порочного, преступного Шпигельберга рядом с отважным Роллером, низкого Шуфтерле рядом с глубоко преданным атаману Швейцером и т. д.), наконец богатством языка — то грубо-житейского, то саркастично-светского, то исполненного мятежной мощи.
Незрелость «Антологии» не искупается столь очевидными достоинствами. Бесспорных поэтических удач в ней не так много. Но «Антология» содержит в себе целую программу литературнообщественной деятельности. Призыв: «In tyrannos!» («Против тиранов!») грозно звучит и в ранней лирике Шиллера. Так, стихотворение «Дурные монархи» (несколько расплывчатое и растянутое) кончается такой знаменательной, энергичной строфой:
Прячьте же свой срам и злые страсти
Под порфирой королевской власти,
Но страшитесь голоса певца!
Сквозь камзолы, сквозь стальные латы —
Все равно! — пробьет, пронзит стрела расплаты
Хладные сердца!
Не менее примечательно другое стихотворение «Антологии» — «Руссо», с его эпиграмматически четким заключением:
Язвы мира ввек не заживали!
Встарь был мрак, — и мудрых убивали,
Нынче — свет, а меньше ль палачей?
Пал Сократ от рук невежд суровых,
Пал Руссо, но от рабов Христовых,
За порыв создать из них людей.
Рядом с этими образцами высокой дидактики в «Антологии» были представлены и другие жанры, обращенные к широким читательским массам: мужественная баллада о швабском герое графе Эберхарде Грейнере и дерзкие, буйные застольные песни и послания (вроде «Вытрезвления Бахуса» или «Колесницы Венеры»), Впоследствии историческая баллада станет излюбленным жанром Шиллера; напротив, застольная песня утратит свою непринужденную веселость, поднимется до одического стиля песни «К радости», до «высокой оратории» (Белинский) «Торжества победителей». Но источник народного юмора, так жизнерадостно бивший в простодушных песнях «Антологии» или, в «Мужицкой серенаде», в творчестве Шиллера не иссякнет. Достаточно вспомнить в этой связи крепкий солдатский язык «Лагеря Валленштейна». Одно лишь ученическое следование образцам, заимствованным у Гете, не могло бы, конечно, породить такие почвенные, глубоко народные драматические сцены.
В «Антологии» намечены все пути и направления, которых держался впоследствии Шиллер-лирик. Характерен в этом смысле также и цикл стихотворений, обращенный к Лауре. Навряд ли существует в мировой поэзии любовная лирика, менее согретая непосредственным чувством. Перед нами не признания любящего, а проповедь своеобразной философии любви, в которой эмпедоклова мысль о том, что все мироздание зиждется на любви и создателем мира является Зрос, перекрещивается с теорией всемирного тяготения Ньютона. Впрочем, любовной, авно как и пейзажной лирикой Шиллер так пикогда и не овладел. Эти области изящной словесности, по собственному признанию писателя, не сделались «провинциями (его) поэтического царства». Голос Шиллера-лирика крепнет вместе с созреванием мысли, почерпнутой в пристальном созерцании действительности, вместе с гневным осуждением общественного миропорядка. И здесь он сразу становится подлинным поэтом, по поэтом-мысли-телем, поэтом рефлексии. Истинно великие образцы философской лирики поэту удалось создать значительно позже, но скромные зачатки этого излюбленного Шиллером жанра нетрудно обнаружить и в первом его сборнике.
Как и драматический первенец поэта, «Антология на 1782 год» вышла без обозначения имени автора. Однако, радея о коммерческом успехе предприятия, издатель поспешил сообщить в печати, что «редактором и автором большинства стихотворений этой «Антологии» является творец «Разбойников».
Герцог Карл-Евгений был достаточно тщеславен, чтобы испытывать известное удовлетворение от сознания, что автор нашумевшей драмы — его бывший «питомец». Но придворная камарилья не преминула разъяснить своему господину «опасные тен* денции шиллеровской музы». (Стихотворение «Дурные монархи» слишком очевидно подтверждало их «правоту».) Герцог призвал к себе дерзкого сочинителя и с показным благодушием попенял ему за «нарушение правил хорошего вкуса». Одновременно он вызвался быть цензором произведений молодого поэта, предполагаемых к напечатанию.
К вящему неудовольствию герцога, Шиллер решительно отказался от его опеки. Более того, он вскоре позволил себе прямой выпад против своего «благодетеля» в стихотворении, написанном на смерть «его превосходительства, безвременно скончавшегося генерала фон Регера». Этот генерал был ничуть не лучше большинства слуг Карла-Евгения. В прошлом истязатель солдат п жестокий дрессировщик рекрутов, Регер к концу своей мало почтенной деятельности стал комендантом тюремного замка Гогенасперга, в каземате которого томился несчастный Шубарт. Но Регеру (непосредственно перед назначением его на должность тюремного коменданта) пришлось и самому испытать немилость герцога — отведать тюремной похлебки. Этого было достаточно, чтобы поэт-тираноборец изобразил генерала как благородную жертву самовластья.
Карл-Евгений стерпел этот вызов, но не простил его неосторожному юноше. Случай для сведения счетов не замедлил пред: ставиться. Герцогу стало известно о двух поездках Шиллера в Мангейм, на первое и одно из последующих представлений «Разбойников», а Мангейм для вюртембержцев был «заграницей». Разгневанный не столько самовольными отлучками поэта, сколько всей его литературно-политической деятельностью, герцог призвал к себе ослушника и, категорически запретив ему заниматься сочинительством, тут же отправил его на гауптвахту. При этом он заявил, что всякая новая, хотя бы и однодневная, его отлучка будет приравнена к дезертирству. Над автором «Разбойников» нависла горькая судьба Шубарта.
Настал час, когда поэту приходилось выбирать между полным смирением и открытым разрывом с герцогом, а это означало бегство из полка и из пределов Вюртемберга. Шиллер решился на последнее. Он вступил в переговоры с Дальбергом о поступлении к нему в театр на должность драматурга (заведующего репертуарной частью). Не зная, что речь идет о самовольном оставлении герцогской службы, барон согласился на это предложение.
22 сентября 1782 года Шиллер и его верный друг музыкант Штрейхер, такой же бедняк, как он, покинули пределы герцогства: Накануне он побывал у родителей, не выдавая, однако, своих намерений (это могло бы повредить его отцу). Из Штуттгарта друзья выехали через Эслингенские ворота. «Доктор Риттер и доктор Вольф — на пути следования в город Эслинген», — гласила запись в журнале караула, сделанная со слов Штрейхера.
Молча ехали они кружными дорогами, пока не выбрались на тракт, ведущий к границе. В полночь небо над резиденцией герцога, Людвигсбургом, загорелось пышным заревом иллюминации в честь посетившей Карла-Евгения русской великокняжеской четы — Павла Петровича и Марии Федоровны, родной племянницы герцога. Ясно обрисовался дворец со всеми пристройками. Шиллер без труда обнаружил домик родителей. «Матушка! Матушка!» — вздохнул он и снова погрузился в молчание.
В восемь часов утра 23 сентября 1782 года герцогство Вюртембергское осталось позади. Позади осталась и целая полоса жизни Шиллера. Нищий беглец, он прибыл в Мангейм.
Там ждал его ряд разочарований.
Шиллер передал дирекции Мангеймского театра рукопись новой пьесы — «Заговор Фиеско в Генуе». Благоприятные отзывы о ней главных пайщиков театра ничуть не приблизили ее появления на мангеймской сцене. Дальберг решительно отклонил ее, знав о «дезертирстве» молодого драматурга; он не хотел и слышать о более тесном сотрудничестве с «беглым лекарем». Малый запас денег обоих друзей быстро подходил к концу, и Шиллеру пришлось бы очень туго, если б ему не предложила крова и стола местная небогатая помещица, госпожа фон Вольцоген, мать двух его соучеников по академии. Шиллер поселился в ее пустующей усадьбе Бауэрбах под именем «доктора Ритера», — так было безопаснее и для него самого и для сыновей госпожи фон Вольцоген, которые служили в войсках герцога Вюртембергского и могли чувствительно пострадать за поддержку, оказанную их матерью автору «Разбойников».
В тиши Бауэрбаха Шиллер усердно работал над новой пьесой — «Луиза Миллер» (позднее, по совету актера и плодовитого драматурга Иффлянда, названной «Коварством и любовью»). Закончена пьеса была только в июне 1783 года. Работу над ней отчасти задерживал другой драматический замысел — «Дон Карлос», постепенно все более завладевавший сознанием поэта.
Тем временем дела Шиллера стали поправляться. Полное молчание, которым обходил Карл-Евгений бегство поэта, несколько успокоило не в меру осторожного Дальберга и побудило его возобновить переговоры с многообещающим юношей. На короткое время Шиллер становится штатным драматургом Ман-аг геймского театра. В сезоны 1783-1784 годов его «Фиеско» и «Коварство и любовь» идут на сцене театра Дальберга — первая драма без особого успеха, вторая, напротив, под громкие овации, заставившие вспомнить о первой постановке «Разбойников».
Неодинаковый прием, оказанный публикой этим драмам, имеет свое объяснение.
«Заговор Фиеско в Генуе» (1783) — первая историческая драма Шиллера. Более отчетливо, чем «Разбойники», она продемонстрировала одну из сильнейших сторон гениального дарования поэта — его умение создавать массовые сцены, групповые портреты большой выразительности и жизненной правды. Не в меньшей степени, чем первая его драма, «Фиеско» — скопище ярких характеров: величавый Андреа Дория рядом со спесивым его племянником Джанеттино, суровый Веррина и его несчастная дочь Берта, благородный, пылкий Бургоньино и пустой любезник Кальканьо, целомудренная Леонора — жена Фиеско, и кокетка Джулия Империали — сестра Джанеттино, наконец наемный убийца мавр (одна из лучших фигур трагедии). По справедливому замечанию немецкого ученого Карла Бергера, этот персонаж — «превосходное драматургическое изобретение поэта»: выполняя поручение Фиеско и отчитываясь перед ним, мавр все время держит зрителя в курсе нарастающего политического заговора.
«Заговор Фиеско» полон острых драматических положений и увлекательной подвижности. В пьесе оживает Италия с ее бурными страстями, эпоха Возрождения с ее пышной благородной культурой и разящим, находчиво-точным языком.
При несомненно возросшем драматическом мастерстве «Заговор Фиеско» в одном решающем пункте заметно уступает «Разбойникам». Идея драмы, сама по себе достаточно ясная — скорбное признание общества морально неподготовленным для возобновления «римской добродетели» и республиканского строя, — не получает в пьесе должного развития.
В центре драмы поставлен политический заговорщик, граф Фиеско. Подобно Карлу Моору, и он из разряда тех «исключительных», волевых людей, которые, смотря по обстоятельствам, «становятся либо Брутом, либо Катилиной».
Шиллер впервые натолкнулся на имя Фиеско, перелистывая «Примечательные мысли Жан-Жака Руссо» в переводе Георга Штурца: «В истории нового времени имелся один человек, достойный пера Плутарха. Это — граф Фиеско». Знакомясь с научной литературой, посвященной заговору в Генуе 1547 года, Шиллер пришел, однако, к оценке личности Фиеско, далеко не совпадающей с отзывом Руссо. Эпиграфом к драме автор поставил слова Саллюстия о Катилине: «Сие злодейство почитаю из ряда вон выходящим по необычности и опасности преступления».
Эта цитата из римского историка сразу дает понять, что из двух возможных путей непокорства — пути Брута и пути Каталины — Фиеско, по убеждению Шиллера, избрал последний. Но было бы неверным полагать, что альтернатива Брут или На-тилина представлена в драме лишь как борьба двух главных деятелей заговора — Фиеско и Веррины. Нет, бескорыстный патриотизм Брута и суетное тщеславие Каталины борются друг с другом и в груди самого Фиеско, и Брут в ней порою торжествует над Катилиной. Ведь не кто иной, как Фиеско, в час, когда в его голове «вихрем проносятся тайные думы», произносит эти проникнутые «римской добродетелью» слова: «Завоевать венец — великое деяние, отбросить его — деяние божественное!»
Фиеско — натура сложная, человек, созданный для великих дел, но сам глубоко зараженный «безнравственностью века». Эпикуреец, тщеславный и сластолюбивый, он меньше всего бескорыстный поборник свободы. «Божественное деяние» — отказ от герцогской короны — для него не более, чем показное великодушие, желание восхитить сограждан и увенчаться новыми лаврами.
Но оценят ли генуэзские аристократы такой поступок? Для них, как, собственно, и для Фиеско, республика — пустое понятие, возможный переворот — лишь наилучший выход из различных житейских обстоятельств. Так, Кальканьо надеется на увлечение Фиеско политическим заговором, чтобы тем легче завладеть неприступным сердцем его жены, добродетельной Леоноры. Так, Сакко доверительно признается: «Если нынешний порядок в республике не полетит к чертям я — нищий... Вся моя надежда — государственный переворот. Тогда только я вздохну свободно. Пусть переворот не поможет мне расплатиться с долгами, но он отучит моих кредиторов требовать уплаты! — «Понимаю, — цинически вторит ему Кальканьо... Вот и повторяй избитую басню о высокой добродетели, когда судьба республики зависит от пустого кармана вертопраха и от прихоти сладострастника! Ей-богу, Сакко, мы с тобой восхитительный пример тонкости замыслов провидения: покрывая тело злокачественными гнойниками, оно спасает сердце организма».
Нет, этим светским негодяям не понять его великодушного порыва! Так что же делать Фиеско? Удивлять «римской добродетелью» единственного праведника . Генуи — Веррину? Или простой народ, который для графа-заговорщика всего лишь «толпа», «слепой неуклюжий колосс»? Нет и нет! Опираясь на народ и аристократов-заговорщиков, Фиеско решается низложить обоих Дория и, перешагнув через труп республики, облачиться в пурпур самодержца.
Фиеско уверенно идет к своей цели. Он коварен и скрытен. Ни его давние друзья, знавшие о былых республиканских идеалах Фиеско, ни герцог Андреа Дория не верят, что этот пустившийся в большой разврат «волокита» еще думает о политических переворотах. Даже племянник герцога, принц Джанеттино, всегда считавший его опаснейшим врагом, ставит под сомнение собственную прозорливость, узнав, что Фиеско — любовник его сестры, «гордой кокетки» графини Империали. Ничего не знает о тайных замыслах Фиеско и его жена Леонора, которую он — лишь бы до срока не раскрыть своих карт! — заставляет терзаться ужасной ревностью и подвергает насмешкам мнимой соперницы (Фиеско позднее жестоко расплатится с Империали за ее временное торжество).
Только заручившись Согласием Пармы, Франции и папы; только выждав благоприятную обстановку, Фиеско сбрасывает личину, открывается генуэзским патриотам. Все расчеты Фиеско сходятся. Все способствует заговору. Неучтенной остается только недоступная пониманию Фиеско незыблемость республиканских воззрений Веррины. Об эти воззрения и разбивается честолюбивый замысел графа-заговорщика. Веррина, остающийся гражданином и патриотом даже в час, когда узнает, что его дочь обесчещена принцем Джанеттино, Веррина, мечтающий видеть Фиеско во главе восстания, смиренно довольствуясь второй ролью, — угадывает чутьем республиканца-патриота, что «человек, чья улыбка обманула всю Италию, равных себе в Генуе не потерпит... Бесспорно, Фиеско свергнет тирана; еще бесспорнее: Фиеско станет самым грозным тираном Генуи». И потому Фиеско должен пасть от его руки.
Антагонизм между Брутом-Верриной и Катилиной-Фиеско (а под Каталиной Шиллер теперь понимает изменника революции) в дальнейшем не получает подлинно драматического выражения. Заговор благополучно завершается. Джанеттино убит, Андреа покидает город под охраной немецких наемников, заговорщики, изменяя собственному делу, провозглашают Фиеско герцогом генуэзским, и тот, несмотря на постигшее его несчастье (невольное убийство жены), не отказывается от предложенной ему верховной власти, становится, как то и предвидел Веррина, волком, зарезавшим «агнца-республику».
Лишь после переворота выступает на сцену событий неподкупный республиканец, до того почти не влиявший на их развитие. По убеждению Веррины (и стоявшего за ним Шиллера), Фиеско «гнусно согрешил против истинного бога», ибо «руками добродетели сотворил свое злодейство, руками патриотов совершил насилие над Генуей». Пусть новый герцог будет и милостив, и справедлив, и великодушен, но на нем «мерзостный пурпур» низложенных Дория, а в пурпур рядятся монархи, чтобы кровавый цвет скрыл следы их злодеяний. Тем самым Фиеско принимает наследие тирании, подтверждает самый принцип насилия: право на убийство себе подобных, коль скоро они не будут покорствовать его самодержавной власти. И за это Веррина его убивает, не страшась ощутить в своей груди «пустоту, которой не заполнить всему человечеству». Веррина сбрасывает Фиеско с корабельного трапа, и тяжкие латы устремляют его ко дну. (Здесь Шиллер всего заметнее отступает от летописных данных: исторический Фиеско, добившись высшей власти, гибнет случайно; но поэт не хотел воспользоваться такой развязкой, полагая, «что природа драмы не терпит вмешательства случая или рока».)
Уничтожение друга, ставшего изменником революции, — в этом республиканский подвиг Веррины. На короткий миг кажется, что убийство Катилины-Фиеско новым Брутом означает победу революционного принципа над политическим авантюризмом. Но нет! Веррина совершает свой подвиг в час, когда уже не верит в борьбу за республику, проданную и преданную самими заговорщиками, более того — когда он решается «идти к Андреа», предпочитая старую тиранию — новой, кощунственно воздвигнутой руками добродетели.
Все это внешне напоминает смирение Карла Моора перед существующим строем и его правосудием. Но такое сходство — лишь кажущееся: мечтатель Карл преклоняется перед «божьим промыслом» («Тебе отмщение, и ты воздашь!.. Нет нужды тебе в руке человеческой!»); политик Веррина скорбно сознает крах республиканской идеи, измельчание аристократов-генуэзцев, вовлеченных в корыстный заговор, политическое и моральное падение этих наследственных патрициев, чья гордость, — по выражению Фиеско, — «запакована в тюки левантинских товаров, а душонки боязливо трепещут за благополучие кораблей, плывущих в Ост-Индию».
«Заговор Фиеско в Генуе» не мог покорить немецкого зрителя, подобно тому как покорили его «Разбойники» и позднее — «Коварство и любовь». Во-первых, уже в силу того, что герой этой «республиканской трагедии», Фиеско, не был республиканцем, а носитель республиканской идеи, Веррина, не был двигателем событий, пружиной драматического действия. И во-вторых — потому, что эта драма Шиллера не призыв к действию, а скорбная элегия о несбыточном идеальном строе, о гибели республиканских помыслов.
5
Тем большее впечатление произвела на передовую часть немецкого общества третья пьеса Шиллера — «Коварство и любовь» (1784).
Главное ее достоинство Ф. Энгельс усматривает в том, чте это «первая немецкая политически-тенденциозная драма»6. онечно, политически-тенденциозными драмами были и «Эмилия Галотти» Лессинга, многое в театре «бури и натиска», «Гец фон Берлихинген» Гете, наконец те же «Разбойники» и «Фиеско». Но в «Коварстве и любви», этой «мещанской трагедии», как назвал ее Шиллер, бесправие народных масс, угнетавшихся немецкими властями, отражено особенно полно, особенно драматично. Более того, — и это главное, — самый конфликт трагедии здесь только производное от большого исторического конфликта, от противоречий общественного строя Германии XVIII века (да и не одной только Германии), от непримиримой вражды и борьбы двух сословий, двух классов. Шиллер не побоялся прямо заявить, что «действие происходит при одном из немецких дворов». Исследователи установили, что прототипами ряда действующих лиц этой драмы — президента фон Вальтера, фаворитки леди Мильфорд, секретаря Вурма — послужили живые люди из ближайшего окружения герцога Вюртембергского. Но дело, конечно, не в этом. На сцене любого немецкого театра драма «Коварство и любовь» звучала одинаково выразительно, ибо произвол и насилие, коварные интриги и узаконенный разврат, унижение человеческого достоинства и торговля «пушечным мясом» были в равной мере типичны почти для всех немецких дворов того времени.
В «Коварстве и любви» Шиллер сошел с героико-романтических высот «Разбойников» и «Фиеско», встал на твердую почву реальной немецкой действительности. Реализм, глубоко национальная окраска драмы сказались и на ее языке. Пожалуй, ни одна из пьес Шиллера не обладает столь индивидуализированным языком действующих лиц: каждого персонажа, каждой социальной группы, представленных в этой драме. Даже близкие к высо кой патетике первых драм Шиллера речи двух любящих, Луизы и Фердинанда, речи, которые в значительной степени выполняют функцию «рупора времени», чаще звучат вполне естественно: так произносятся «благородные великие мысли» простодушными молодыми людьми, только что усвоившими новые взгляды на окружающую действительность (учение Руссо и энциклопедистов). Фердинанд познакомился с ними в университете, Луиза переняла их у Фердинанда. Примечательно, что последнее прямо подчеркнуто в сцене двух соперниц, Луизы и леди Мильфорд, где, в ответ на возвышенную тираду девушки из народа, видавшая виды фаворитка запальчиво, но с несомненной прозорливостью восклицает: «Нет, моя милая, тебе меня не провести!.. Это у ебя не прирожденное величие! И его не мог внушить тебе отец — в нем слишком много молодого задора. Не отпирайся! Я слышу голос другого учителя».
Вообще мысли, системы воззрений в «Коварстве и любви» — в отличие от «Фиеско» и тем более «Разбойников» — не играют столь решающей роли. В драме нет тех самодовлеющих философских глубин, нет тех «бумажных (умственных) страстей», которые движут поступками героев и доводят их до роковой черты. Не стремится Шиллер в этой драме и к установлению идеального типа революционера или желательного характера революционных действий, равно как и к разрешению или постановке общих, абстрактных проблем грядущего преображения человечества. Всю свою творческую энергию поэт направляет на другую задачу: на изображение «несовместимых с моралью» противоречий между жизнью угнетателей и угнетенных, на показ конкретно-исторической, социальной почвы, на которой с неотвратимостью рока должно взойти семя революции, — если не теперь, то не в далеком будущем, если не в Германии, так в какой-либо другой европейской дворянской монархии.
В «Коварстве и любви» сталкиваются в непримиримой вражде два социальных мира: феодальный, придворно-дворянский — и мещанство, крепко спаянное судьбою и традицией с широкими народными массами. К первому принадлежит по рождению Фердинанд, сын президента фон Вальтера (обязанный этой среде своим относительно высоким военным чином и университетским образованием); ко второму, к миру униженных и оскорбленных, — возлюбленная Фердинанда, Луиза.
Сложность характера — отличительная черта почти всех действующих лиц этой драмы; и в этом, конечно, сказывается возросшая реалистическая зоркость Шиллера, понявшего сердцем художника и, отчасти, умом мыслителя, что поступки и сознание людей определяются не только «прирожденными свойствами», но и их положением в обществе.
Отсюда — глубокая испорченность и вместе с тем великодушие леди Мильфорд (ее разрыв с герцогом и отъезд из его владений). Отсюда — властолюбие и тщеславие президента фон Вальтера, способного поступиться счастьем единственного сына (женить его на всесильной герцогской фаворитке), лишь бы удержать за собой первенствующее положение в стране; но вот — перед лицом самоубийства Фердинанда — обнажается его истинное отцовское чувство и заставляет его, честолюбца и карьериста, предать себя в руки правосудия: прощение, вымоленное у умирающего сына, для него теперь важнее всего...
Отсюда же — строптивость, артистическая гордость, но также и трусливое пресмыкательство, приниженность старого Миллера. В одной из сцен, где старый музыкант, «то скрипя зубами от бешенства, то стуча ими от страха», выставляет за дверь оскорбителя его дочери — президента, — эти противоречивые свойства проступают даже одновременно.
А Вурм? Какая сложная, «подпольная» натура! Лойяльный бюрократ, он пресмыкается перед высшими и презирает простой народ, из которого он вышел; но вместе с тем он отнюдь не «верный раб» власть имущих: пустого гофмаршала фон Кальба он осмеивает открыто, президента ненавидит тайно. В последней сцене Вурм испытывает своего рода удовлетворение, ввергая президента (отнявшего у него сперва честь и совесть, а затем и Луизу) в ту бездну позора, которого не избежать и ему, но которая теперь, когда он все потерял, его уже не устрашает. «Я всему виною? — кричит он в исступлении фон Вальтеру. — И ты мне это говоришь, когда от одного вида этой девушки холод пробирает меня до костей... Я обезумел, то правда. Это ты свел меня с ума, вот я и буду вести себя, как сумасшедший! Об руку с тобою на эшафот! Об руку с тобою в ад! Мне льстит, что я буду осужден вместе с таким негодяем, как ты!» В этом взрыве отчаяния и жгучей ненависти — своего рода проблеск человечности, извращенной всем рабским, низким его существованием.
Такая сложность душевной жизни — прорывающаяся сквозь наносные дурные чувства и помыслы человека лучшая, исконная его природа — глубоко связана с руссоистской верой Шиллера в благую основу человека, искалеченную, но не умерщвленную существующим общественным порядком.
И еще об одной черте этой драмы. Никто до Шиллера не показывал с такой пронзительной силой испытания, через которые проходит человеческое сердце, в частности — сердце простого человека.
В прямой связи со сказанным всего естественнее вспомнить сцену, где секретарь Вурм вымогает у Луизы им же сочиненную «любовную записку» гофмаршалу фон Кальбу — улику, которая, как полагает Вурм, должна побудить Фердинанда фон Вальтера добровольно отказаться от девушки, столь очевидно «недостойной» его высокого чувства. Но сцена эта, при всем ее ключевом значении для хода действия и ее неоспоримых драматических достоинствах, все же носит на себе печать мещанской мелодрамы; тирады Луизы здесь не свободны от условной риторики, в которой слышится не столько крик раненого сердца героини, сколько политическая страсть стоящего за нею автора.
Новой страницей в истории немецкого реализма, гениально глубоким воссозданием душевного надрыва униженного, исстрадавшегося человека, нам представляется сцена объяснения старика Миллера с Фердинандом. Миллер возвратился из арестного дома благодаря «любовной записке» Луизы, тюрьма и жестокая расправа ему уже не грозят; более того, ему удалось отвратить свою дочь от ужасной мысли о самоубийстве. Он хочет бежать из этого города «дальше, дальше, как можно дальше!» «Луиза, утешение мое! Я в сердечных делах не знаток, но как больно вырывать из сердца любовь — это-то уж я понимаю!.. Я переложу на музыку сказание о твоем злосчастии, сочиню песню о дочери, из любви к отцу разбившей свое сердце. С этой балладой мы будем ходить от двери к двери, и нам не горько будет принимать подаяние от тех, у кого она вызовет слезы». В таком состоянии умиленного восторга он встречается с молодым фон Вальтером. Фердинанд дает ему большую сумму денег за уроки музыки, которые он у него брал, столь большую, что Миллер сначала не решается и принять ее, но Фердинанд успокаивает его словами: «Я отправляюсь в путешествие, и в стране, где я собираюсь поселиться, деньги этой .чеканки не имеют хождения». Так, значит, не придется играть под окнами, вымаливая милостыню, ему и его любимой дочери? В приступе болезненного, слепого эгоизма он хочет и Фердинанда, мнимо обманутого любовника, приобщить к счастью своему и Луизы: «Жаль только, что вы уезжаете! Посмотрели бы, какой я стану важный, как буду нос задирать!.. А дочка, дочка-то моя, сударь!.. Для мужчины деньги — тьфу, деньги тьфу... Но девчонке все эти блага вот как нужны!.. Она у меня и по-французски выучится как следует, и менуэт танцевать, и петь, да так, что о ней в газетах напечатают». И все это он говорит мнящему себя обманутым Фердинанду, уже задумавшему отравить Луизу, свою мнимую изменницу! Правда, Миллер помнит о его горе, но он рад избавиться от зятя-дворянина; а позади тюрьма, страх перед казнью или позорным наказанием, и сверх того — гордость великодушным поступком дочери! «Эх! Будь вы простым, незаметным мещанином и не полюби вас моя девчонка, да я бы ее придушил своими руками!»
Но обратимся к раскрытию конфликта «мещанской трагедии». Шиллер удачно выбрал для отца Луизы профессию музыканта и столь же удачно назначил местом столкновения двух социальных миров его дом. Выходец из народа, занимаясь искусством, усваивал более тонкие чувства, более возвышенный образ мысли; да и посещение его дома знатным учеником было в порядке вещей, а потому чувство, соединявшее Фердинанда и Луизу, могло надолго остаться незамеченным.
Молодой дворянин новых, «просвещенных» воззрений, Фердинанд полюбил дочь простого музыканта. Он грезил не о тайных любовных встречах, а о том, как поведет Луизу к алтарю, назовет своею перед целым миром. В его глазах она не только равна ему, но и единственно желанна: «Подумай, что старше: мои дворянские грамоты или же мировая гармония? Что важнее: мой герб или предначертание небес во взоре моей Луизы: «Эта женщина рождена для этого мужчины»?»
Любви Фердинанда и Луизы приходится преодолевать вражду двух непримиримых сословий, к которым они принадлежат. И эта вражда так глубока, что ею в известной степени затронуты и сердца обоих любящих, прежде всего сердце Луизы, более болезненно переживающей горесть неравенства. Еще недавно она разделяла с отцом его неприязнь к высшим классам. И вдруг ею завладевает любовь к знатному дворянину, к сыну всесильного президента, к юноше, который не только не кичится своим сословием, но вместе с нею мечтает о временах, когда «цену будут иметь лишь добродетель и беспорочное сердце». Но, при всей своей любви к Фердинанду, Луиза не может в себе заглушить страх девушки из народа перед «сильными мира сего», перед отцом Фердинанда, а потому не способна смело ринуться в борьбу с существующим порядком — в борьбу, быть может, грозящую гибелью ее родным.
Предчувствия Луизы оправдались. Пусть первая попытка президента насильно разлучить любящих и женить сына на фаворитке герцога, леди Мильфорд, была парирована Фердинандом, пригрозившим отцу губительными разоблачениями. «Сорвалось!» — должен был признать устрашенный президент фон Вальтер. Но тут-то Вурм, его секретарь, сам мечтавший жениться на дочери музыканта, и выдвинул другой, более сложный план действия: отцу надо для виду согласиться на неравный брак Фердинанда; тем временем родители Луизы берутся под стражу, Миллеру грозит эшафот, его жене — смирительный дом, — и единственное возможное их освобождение — «письмецо», записка, в которой Луиза назначает «очередное свидание» гофмаршалу фон Кальбу и смеется над слепотой молодого фон Вальтера, верящего в ее невинность. «Теперь давайте посмотрим, как это у нас с вами все ловко выйдет. Девушка утратит любовь майора, утратит свое доброе имя. Родители после такой встряски... еще в ножки мне поклонятся, если я женюсь на их дочери и спасу ее честь». — «А мой сын? — недоуменно вопрошает президент. — Ведь он же мигом обо всем проведает! Ведь он же придет в неистовство!» — «Положитесь на меня, ваша милость! Родители будут выпущены из тюрьмы не прежде, чем вся семья даст клятву держать происшествие в строжайшей тайне...» — «Клятву? Да чего она стоит, эта клятва, глупец!» — «Для нас с вами, ваша милость, ничего. Для таких же, как они, клятва — это все».
И Фердинанд попадает в эту «чертовски тонко» сплетенную сеть, становится жертвой коварной интриги президента и Вурма, построенной на циничном учете религиозных предрассудков мещанства, ибо оказывается неспособным — вопреки обманчивой очевидности — верить «только своей Луизе и голосу собственного сердца». И в том, что он не попимает Луизы, психологического склада простой бюргерской девушки, — один из источников трагической развязки их любви. С младенчества не знавший чувства приниженности, Фердинанд видит в малодушных колебаниях своей возлюбленной лишь недостаточную силу ее страсти. Ревность Фердинанда, приведшая его к убийству невинной Луизы, а затем и к самоубийству, родилась много раньше, чем Вурмом было составлено письмо Луизы к ничтожному гофмаршалу. Оно дало только новую пищу его старым подозрениям.
Тем самым гибель этих любящих (в отличие от гибели Ромео и Джульетты) — не результат столкновения их согласно бьющихся сердец с внешним миром. Напротив, она подготовлена изнутри, ибо Фердинанд и Луиза, несмотря на всю их готовность порвать со своей средой, с сословными предрассудками, сами затронуты растлевающим влиянием общества: социальные перегородки не до конца ими разрушены и в собственных душах. «Рожденным друг для друга», им все же не удалось одолеть построенный на неравенстве несправедливый, калечащий людей общественный порядок, — как не удалось Карлу Моору «поддержать закон беззаконием», как не удалось суровому Веррине увидеть возрождение генуэзской республики. Каждая из этих попыток вырваться из-под гнета тирании, царившей в Германии и за ее пределами, оказывалась несостоятельной.
6
Тема четвертой, и последней, юношеской драмы Шиллера «Дон Карлос, инфант испанский» — крушение еще одной попытки разрушить мир костров и бичей, поддерживающих угнетение человека человеком; попытки горячим словом убедить верховную власть стать на сторону угнетенных.
Подобно «Коварству и любви», «Дон Карлос» первоначально писался Шиллером как «семейная драма», правда разыгравшаяся в королевском доме и «на земле испанской» — исконной почве папистско-габсбургской реакции. Приступая к осуществлению нового драматургического замысла, Шиллер тогда же писал другу Рейнгольду (в письме от 14 апреля 1783 г.): «Считаю своим долгом отомстить моим изображением инквизиции за поруганное человечество, пригвоздить к позорному столбу их гнусные деяния Я хочу... чтобы нож трагедии вонзился в самое сердце той людской породы, которую он до сих пор лишь слегка царапал».
В основу трагедии автором положен недостоверный исторический анекдот о любви наследного принца Карлоса к своей мачехе и бывшей невесте — Елизавете, супруге Филиппа II, короля Испании. Согласно первоначальным намерениям автора, любовники, опутанные интригой светских и духовных сыщиков Филиппа, падают жертвой его гнева; их невинность обнаруживается слишком поздно. Король не в силах поправить содеянное и предается неистовой скорби.
Позднее Шиллер коренным.образом изменили форму и содержание своей драмы. Ранее написанный прозой, «Дон Карлос» отлился в пятистопные ямбы — по образцу драматических поэм Лессинга («Натан Мудрый») и Гете («Ифигения в Тавриде»); «семейная драма» усдожнилась, переросла в драму политическую. События озарены пламенем народного восстания в Нидерландах; рядом с Карлосом вырастает второй герой, маркиз Поза, друг инфанта, красноречивый «посланник человечества». Да и сам Карлос теперь не только злосчастный любовник, но и будущий республиканец на троне. Для него королевский пурпур, который должен лечь на его плечи, — лишь маскарадный наряд, не более:
Покуда длится масленица, мы
Обману верим, избранные роли
С насмешливой серьезностью играем.
Осью трагедии стала политическая дружба Карлоса и Позы — дружба единомышленников, одушевленная благородной идеей раскрепощения человечества. Несчастная любовь Карлоса к Елизавете, некогда поставленная в центр конфликта, теперь, в окончательной редакции пьесы, превратилась лишь в наиболее выразительную деталь драматического фона, на котором развертывается борьба светлых и темных сил истории. Вместе с тем эта запретная, ото всех таимая любовь играет вдвойне роковую роль в ходе действия: она ослабляет волю к борьбе Дон Карлоса, наиболее сильного (по своему положению в стране) единомышленника и соратника Позы, и в то же время помогает противникам Карлоса, Альбе и Доминго — мечу и кресту реакции, — ускорить гибель принца, поставив его под удар отцовского гнева. Сама по себе никакая преступная близость между пасынком и мачехой не могла ни смутить, ни даже удивить таких прожженных циников, как Альба и Доминго. Да они и не верит в эту кровосмесительную связь, зная строгую добродетель королевы, стремившейся направить сердечный пыл Карлоса на более возвышенную цель — служение народам, подвластным испанской короне. Но восшествие на престол наследника Филиппа означало бы падение Альбы и Доминго и стоящей за ними феодальной реакции. Так как же было им не ухватиться хотя бы за призрак оскверненного отцовского (и вместе королевского) ложа, как за орущие, наиболее гибельное для ненавистного им принца-республиканца?
Историческая обстановка «Дон Карлоса» — позднее средневековье, эпоха зарождения капитализма — время, когда экономически окрепшие города-республики Нидерландов повели освободительную борьбу против испанского владычества. В эту пору, как говорит Шиллер в своих «Письмах о «Дон Карлосе», «более, чем когда-либо, шла речь о правах человека и свободе совести», всюду в Европе наблюдалось брожение умов, анархия мнений, борьба тьмы и света, а таковым, по убеждению Шиллера, был искони час рождения «необыкновенных людей».
При дворе короля Филиппа II такими «необыкновенными людьми» были — вопреки их высокому происхождению — Дон Карлос и маркиз Поза. В силу отзывчивости на все доброе и справедливое, которой их наделил Шиллер, они выступают здесь как поборники свободы, равенства, идеального республиканского строя — идей, жизненность которых подтверждало восстание в Нидерландах.
В пламенном сердце Позы эти высокие идеи «дозрели до степени страсти». Обаяние маркиза-народолюбца столь велико, что ему поддается и сам Филипп, жестокий притеснитель народов, глава средневековой реакции. Великодушный, бескорыстный юноша — первая любовь короля:
Я любил его, любил!
Он стал мне сыном. В этом юном духе
Я видел утро новой, лучшей жизни.
Впервые в нем полюбив человека, Филипп — нежданно для себя — начинает проникаться любовью ко всему человечеству, считать людей достойными свободы. Он идет на сотрудничество с маркизом, хочет стать человеком на престоле.
Король, его наследник Карлос, королева Елизавета — все на время превращаются в сообщников маркиза-республиканца и все по-разному становятся жертвами темных сил реакций, окружающих испанский престол. С помощью отвергнутой Карлосом мстительной принцессы Эболи Доминго и Альба представляют Филиппу лживые доказательства измены королевы, будто бы ответившей на любовь инфанта. Позе удается на время отвлечь подозрение на себя, за что его и поражает пуля, пущенная по повелению разгневанного Филиппа.
Вы дружбы
Просили у него — и не сумели
Пред легким испытаньем устоять.
... Вы лишь одно могли: убить его,
Сломать рукой жестокой эту лиру, —
кричит в лицо отцу и королю Дон Карлос над трупом поверженного друга.
При всем том Филипп, в понимании Шиллера, отнюдь не чудовище. В предисловии, предпосланном «Дон Карлосу» в «Рейнской Талии», Шиллер прямо заявляет: «Когда речь идет о Филиппе И, все ждут не знаю какого чудовища, но моей пьесе конец, если он в ней окажется таковым». Вразрез с показаниями историографов, чтобы тем рельефнее провести мысль о диалектике исторических сил, не зависящей от чувств и свойств отдельного человека, Шиллер наделяет своего Филиппа острым умом и горячим темпераментом, отзывчивостью на благородные порывы, нетерпимостью к лести, даже известным великодушием — словом, чертами выдающегося человека и властелина. Но Филипп прикован к политическому принципу абсолютизма, и этот «преступный принцип» продолжает определять его поступки даже тогда, когда он хочет от него отречься, когда он под обаянием Позы, сам себе в том не признаваясь, готов встать под светлое знамя юного человеколюбца. Несмотря на влечение к добру, к любви, к дружбе, Филипп остается тираном, палачом людей и народов, убийцей единственного друга...
Маркизу Позе не удается ценою жизни спасти Карлоса, в котором он видит будущего короля-республиканца, благоде-детеля человечества. И Карлос и Елизавета попадаются в сети придворной интриги. Чтобы пресечь измену в своем доме и планы Карлоса, мечтающего возглавить восстание в Нидерландах, Филипп обращается к помощи инквизиции. По повелению короля к нему вводят слепого старца, великого инквизитора.
В беседе с ним Филипп, дотоле мнивший себя полновластным монархом, впервые сознает, что и он — только раб всевластной церкви и феодально-католического государства. Страшный старец говорит ему о Позе:
На что он был вам нужен?
Что мог открыть вам этот человек?
Иль неизвестен вам язык хвастливый
Глупцов, что бредят улучшеньем мира?
.....................Меня не обмануть.
Я вижу все. От нас бежать вы мнили.
Вам тяжки цепи ордена. Свободным,
Самим собой вы пожелали быть.
Бог отомстил...
Вы к нам вернулись, и, не стой я здесь,
Клянусь вам богом сущим — вы бы завтра
Стояли так передо мной.
И дальше, на вопрос короля, кому он передаст наследство, если Карлос будет уничтожен:
Тленью,
Но не свободе...
...Во имя справедливости извечной
Сын божий был распят.
Поистине в этой сцене «пож трагедии вонзается в самое сердце» реакционных сил истории в ее прошлом и настоящем. Беседа короля с инквизитором перекликается с его же беседой с маркизом Позой, когда прекраснодушный юноша восклицает с безграничной верой в человечество: «О, дайте людям свободу мысли» — и красноречиво говорит королю о счастье раскрепощенных народов, которое составит и его счастье, об ужасе управления безропотными рабами, столь знакомом Филиппу.
В отличие от Позы, великий инквизитор глубоко убежден, что человек, и тем более простой человек (хотя бы он порою и восставал на церковь- и освященную ею феодальную иерархию власти, духовной и светской), — лишь невольник, созданный для покорства «земному богу». Если он, монарх, поставленный на царство католической церковью, :только допустит, что в этом мире есть ему равные, что тогда дает ему «право над равными возвысйться безмерно»? И, прикованный к политическому принципу самовластья, Филипп подчиняется голосу римской церкви. Как человек он умирает. Теперь он только деспот, бестрепетно предающий сына и жену в руки инквизиции.*
Не раз отмечалось историками литературы, что Шиллер в «Дон Карлосе» переходит от тираноборчества «Разбойников», «Фиеско» и «Коварства и любви» к идее «революции сверху», к ставке на просвещенного монарха. Если даже это и так, то Шиллер здесь наименее оригинален. На «революцию сверху», на «добрую волю государей» возлагали надежды и такие умы, как Дидро и Вольтер, а позднее великие социалисты-утописты. Существеннее, что Шиллер показал (быть может, вопреки его тогдашним теоретическим убеждениям), что всякое сотрудничество сторонников прогресса с реакционным государством невозможно, что готовность верховной власти встать на сторону угнетенных неизменно парализуется правящими классами, истинными хозяевами «самодержавного» государства, «абсолютной» монархии.
Несостоятельной оказалась и эта новая попытка — попытка освободить человека и человечество от гнета «неправой власти», от «бичей и костров» с помощью просветительских идей. Как известно, такие попытки делались в годы, когда писался «Дон Карлос», масонами и иллюминатами, стремившимися распространить республиканский образ мыслей среди дворянства, министров и государей. Шиллер внимательно присматривался к их деятельности и был достаточно зорок, чтобы видеть ее бесплодность. Провозвестник героических освободительных идей, «жрец свободы духа», он не видел путей к искомой цели — построению общества, отвечающего интересам народа, всего поруганного человечества.
7
За годы работы над «Дон Карлосом» Шиллеру пришлось немало пережить и перестрадать. Согласно контракту на сезон 1783-1784 года, заключенному с Дальбергом, поэт должен был представить театру три новые пьесы: «Фиеско», «Коварство и любовь» и «Дон Карлос». Третью пьесу Шиллеру помешала закончить тяжелая болезнь, на долгие месяцы приковавшая его к постели. Такого «нарушения условий» было достаточно, чтобы Дальберг, и без того решивший расстаться с дерзким автором «Коварства и любви», драмы, столь досадившей немецким правителям, отказался от возобновления контракта с Шиллером на следующий сезон.
Поэт вновь оказался в тяжелом материальном положении. Его душили долги, теснили заимодавцы. Правда, пьесы Шиллера шли повсеместно и книги быстро распродавались, но театры в лучшем случае отделывались грошовыми подачками, издатели же и вовсе ничего не платили за бесчисленные перепечатки его произведений. Поэту грозила долговая тюрьма.
Помощь пришла неожиданно. Шиллера выручил его квартирохозяин, столяр Антон Гельцель, отдавший бедствовавшему литератору все, что он и его жена успели приберечь на черный день за долгую трудовую жизнь. Чистые сердцем простые люди оказали великодушную поддержку «заступнику простых людей».
Находились и другие отзывчивые, бескорыстные друзья. Таков был круг дрезденских почитателей Шиллера, сплотившихся вокруг Кернера, юриста по образованию и просвещенного ценителя литературы и искусства. Кернер уплатил неотложные долги поэта и на время избавил его от житейских забот; «как брат, как верный друг» он решил сопровождать Шиллера в его «романтическом путешествии к правде, к славе и к счастью».
На дружеских чувствах, связывавших Шиллера с кругом Кернера, лежит отблеск политического подъема, охватившего европейское общество накануне французской революции 1789 года. Здесь, в кругу Кернера, рождались строфы гимна «К радости», проникнутые духом героического оптимизма, гимна» явившегося первым бессмертным образцом той «лирики мысли», которая позднее прославила имя Шиллера. Дружба, воспетая в этом гимне, понималась автором как залог исчезновения всех социальных пороков, омрачавших жизнь человека и человечества:
Стойкость в муке нестерпимой,
Помощь тем, кто угнетен,
Сила, клятвы нерушимой —
Вот священный наш закон!
Гордость пред лицом тирана
(Пусть то жизни стоит нам),
Смерть служителям обмана,
Слава праведным делам!
Но Шиллер был слишком предан светлой идее раскрепощения человечества, чтобы довольствоваться благодушно-поверхностной застольной болтовней своих новых друзей и сотрапезников, их восторженными, но смутными мечтами о счастливых временах, сужденных человечеству. «Энтузиазм и идеалы... страшно пали в моих глазах, — писал он 5 октября 1785 года другу Губеру. — Обычная наша ошибка — расценивать будущее... в свете наших идиллических часов. Энтузиазм — это смелый, сильный бросок, взметающий ядро в воздух; но дурак тот, кто думает, что оно будет вечно сохранять свое направление и скорость. В воздухе сила его иссякает, и ядро описывает дугу... Не пренебрегай этой аллегорией, мой милый!»
И здесь, в кругу вольнолюбивых единомышленников, Шиллера по-прежнему томило неведение путей к лучшему будущему человечества. Поистине он «впал бы в отчаяние, если бы не нашел прибежища в науке»7. Тяга к науке, к более глубокому пониманию общественных явлений все настойчивее овладевала поэтом: «Я до боли чувствую, как страшно много мне еще надо учиться»8, — признавался он Кернеру.
Но была ли современная ему наука, а тем более немецкая наука, сколько-либо достоверным источником познания общества, действительности?
Первой областью знания, с которой соприкоснулся Шиллер еще в работе над «Дон Карлосом», была история. Далекая от правильного понимания общественного процесса, немецкая историческая наука XVIII века носила описательный, в лучшем случае публицистический характер. В силу своего боевого темперамента Шиллер, естественно, больше тяготел к историко-публицистическому жанру.
И правда, его «История отпадения объединенных Нидерландов от испанской короны» содержит много гневных страниц, направленных против кровавого произвола тиранов — против всех покушений на свободу человека. Шиллер смело звал немецкий народ последовать примеру нидерландской буржуазной революции: «Сила, с какою действовали народы Нидерландов, не иссякла и у нас. Успех, увенчавший их смелое начинание, может выпасть на долю и нам, когда... сходный повод призовет нас к сходным подвигам». К сожалению, «История отпадения Нидерландов» не была дописана. Шиллер довел свое повествование до отъезда нидерландской наместницы Маргариты Пармской, то есть всего лишь до кануна восстания. Но фрагмент этот написан Шиллером с поразительной драматической силой: могучие пласты событий и портреты отдельных исторических деятелей наделены одинаковой выразительностью. Симпатии ко всему передовому, к светлым силам истории, к народу — отличительная черта Шиллера-историка, что отнюдь не мешает ему объяснять события с научной беспристрастностью. Нельзя, однако, не отметить, что, отзываясь о нидерландской революции, Шиллер всегда подчеркивал ее «законность», восхвалял ее за отсутствие «героического величия», за мещанскую умеренность, в которой .он усматривал «подлинную бюргерскую силу». Такой взгляд на природу буржуазных революций позднее определил неприятие Шиллером первой французской буржуазной революции 1789 года в период ее наивысшего подъема.
Позднейшие исторические работы Шиллера: «История Тридцатилетней войны», а также «История французских смут, предшествовавших воцарению Генриха IV», хотя и законченные, написаны со значительно меньшей затратой сил на изучение источников. Но и их отличает блестящий драматизм изложения, прозрачный, сдержанно-энергичный язык — высокий образец повествовательной прозы. К тому же исторические занятия были для Шиллера необходимой школой реализма, не пройдя которую он никогда бы не создал своих исторических трагедий.
К историческим занятиям вскоре присоединились и занятия философией, чему отчасти способствовал переезд Шиллера в Веймарское герцогство, где в расположенном вблизи от Веймара университетском городке Иене тогда профессорствовал ученик и усердный популяризатор Канта — Рейнгольд.
Шиллер прибыл в Веймар 21 июня 1787 года. Его влекло в этот город, где жили три корифея тогдашней немецкой литературы — Гердер, Виланд и Гете, и где он думал развить более широкую научную и литературную деятельность. Гердер и Виланд приняли Шиллера радушно, но Гете в городе не оказалось — он все еще путешествовал по Италии. Их встреча состоялась только год спустя, в сентябре 1788 года, но на первых порах не привела к более тесному сближению поэтов. Это, впрочем, не помешало Гете выхлопотать автору «Истории отпадения Нидерландов» должность экстраординарного профессора истории в Иене и небольшую правительственную пенсию, позволившую Шиллеру жениться на бесприданнице Лотте фон Ленгефельд.
Вступительная лекция Шиллера прошла с большим успехом, при огромном стечении университетской молодежи. Но педагогическая деятельность требовала подготовки, а Шиллер был связан рядом литературных обязательств. Работая по четырнадцать часов в сутки, он вконец подорвал свое здоровье. В 1791 году Шиллер захворал чахоткой и в продолжение нескольких недель находился между жизнью и смертью. Болезнь, позднее сведшая его в могилу, на этот раз была приостановлена, но вынужденное безделье привело к новым долгам, и это обстоятельство; тяготившее поэта, в свою очередь затягивало болезнь. Только значительный денежный дар, пришедший из Дании от либерального принца Аугустенбургского избавил Шиллера от беспросветной нужды и позволил ему, покинув Иенский университет, вновь предаться научно-литературным занятиям. Предметом этих занятий Шиллера была эстетика.
Эстетические взгляды поэта складывались в годы, предшествовавшие первой французской буржуазной революции, и далее с 1789 по 1794 год, когда «героический период революции» был уже позади. Через все его статьи и трактаты по эстетике («О грации и достоинстве», «О возвышенном», «Письма об эстетическом воспитании человека», «О наивной й сентиментальной поэзии» и т. д.) проходит, по выражению Гете, идея свободы, неизменно воодушевлявшая и его художественное творчество.
В 90-х годах XVIII века вся немецкая философская мысль испытывала на себе сильнейшее влияние Канта, в философии которого эклектически сочетались некоторые передовые лозунги эпохи Просвещения с системой воззрений, направленной против идущих из Франции радикальных революционных идей философского материализма, равно как, позднее, и против учения якобинцев об обществе и государстве.
Субъективно-психологический путь, приведший Канта в лагерь реакции, был не во всем и не всегда преднамеренно реакционен. Не как сознательный реакционер возражал Кант против метафизического материализма французских просветителей и не принимал их мира, в котором, как он думал, безраздельно царила непредотвратимая абсолютная необходим моешь, по сути исключавшая понятия «свободы», «свободной воли».
Правда, к счастью для себя и для прогресса общественной мысли, великие французские просветители-материалисты не запутались в столь смутивших Канта действительных противоречиях их философии, не стали рабами собственной несовершенной теории. Неспособные материалистически изъяснять общественные явления и проблемы, они предпочитали идеалистическое их толкование бессильному смирению перед ложно понимаемой ими «необходимостью». Куда бы их ни заносила неполноценная мысль, они никогда не теряли из виду стоявшей перед ними исторической задачи: революционной борьбы с дворянской монархией.
Кабинетный ученый до мозга костей, Кант не хотел и не мог терпеть подобной теоретической непоследовательности. Но поскольку ни уровень тогдашней науки и техники, ни степень развития производительных сил и производственных отношений, ни, наконец, расстановка классовых сил в Германии конца XVIII века не позволяли создать на базе материализма единую теорию, способную охватить и природу с ее объективной закономерностью и человека с его преобразующей действительность исторической активностью, — Кант не мог пойти дальше того, что Ленин называл эклектическим примирением материализма с идеализмом.
Всю бесцельность такого «примирения» нетрудно усмотреть уже в том, что Канту, да и всем немецким идеалистам, так и не удалось вырвать «свободу» из фаталистических тисков «необходимости». Более того, не решаясь и заикнуться о насильственном низложении феодально-абсолютистских монархий, Кант усматривал подлинный смысл всякого общественного порядка в том, что таковой, не снимая противоречий между устремлениями и интересами отдельных людей (классов, сословий), сглаживает эти противоречия, ограничивая «свободу индивидуума» ем, что заставляет его применяться к «свободе другого индивидуума».
Стоит только дать себе отчет в том, что все это взаимоприспособление «индивидуальных свобод» («свобода» короля и «свобода» народа, «свобода» феодала и «свобода» крепостного) мыслилось Кантом в условиях существующего общества, чтобы сразу понять весь безнадежный формализм кантовской философии свободы. Во имя такого призрачного бытия «свободы», ничего на деле уже не означавшей, Кант, говоря гневными словами Чернышевского, «изломал все, на чем опирался Дидро со своими друзьями» х.
Развивая свое эстетическое учение, Шиллер не мог пройти мимо учения Канта. Стремление спасти человеческую волю из «железных тисков природы (необходимости)», которое декларировалось этой философией, не могло не подкупить его. Оно совпадало с его собственным давним убеждением. Темперамент художника, политического трибуна никогда не позволял Шиллеру быть последовательным кантианцем. Но не подлежит сомнению, что он ко многому, сказанному Кантом, относился с доверием ученика. В частности, Шиллер нередко оценивал явления французской революции 1789 года под углом кантовской этики.
Как и большинство немецких буржуазных интеллигентов XVIII века, Шиллер начал с горячего признания французской революции 1789 года. Шиллеру было лестно, когда парижский Конвент 1792 года даровал ему, автору «Разбойников» и «Фиеско», права гражданина молодой французской республики. Он не отказался от этого почетного звания, несмотря на протесты веймарского придворного мирка.
Но в 1793 году, испуганный политической практикой якобинства, Шиллер стал сомневаться в подготовленности тогдашнего общества для жизни под знаком свободы и равенства. «Здание старого мира, — говорит он в одном из «Писем об эстетическом воспитании человека», — колеблется. Его прогнивший фундамент оседает. Сдается, явилась физическая возможность обосновать царство закона, где будет уважаться человек как самоцель, возможность положить в основу политического союза истинную свободу. Тщетные надежды! Для этого недостает моральной возможности, и щедрый миг встречает невосприимчивое поколение»9.
Разумеется, якобинское государство не было истинно народным, и исполненный «римской добродетели» героический гражданин Франции 1793 года по сути продолжал творить дело буржуазии. Буржуазное общество, в муках рождавшееся во Франции, мало походило на «гармоническое общество», не знающее ни сословий, ни классов, какое смутно рисовалось воображению поэта. Но критика якобинского государства велась Шиллером с весьма нечетких позиций. Когда Шиллер настаивает на уважении к человеку как самоцели, требует, чтобы, строя новое общество, не рисковали «физическим, действительным человеком ради проблематического, нравственного», он выступает с абстрактно-гуманистических позиций, горячо сочувствуя человеку как таковому. Другое дело, когда — в разрез с немецким левым якобинцем Георгом Форстером, мечтавшим, что «мы вскоре будем свидетелями того, как народ станет единственным хозяином всех богатств», ибо «любому мероприятию, ущемляющему богатых, успех обеспечен», — Шиллер, напротив, настаивал на том, что «законодатель должен быть одинаково справедлив и к богатым и к бедным». Здесь Шиллер стоит уже не на абстрактной, а на достаточно реальной позиции, защищая буржуазно-ограниченное содержание французской революции, в соответствии с учением Канта о сглаживании противоречий как основном назначении государства.
По мере обострения классовой борьбы в революционной Франции Шиллер все более проникался убеждением, что осуществление счастливого и совершенного человеческого общества вообще не может удастся какой бы то ни было государственной власти — феодально-монархической или якобинской. Ибо, как рассуждает Шиллер, «государство... должно само быть основано на лучшем существе человека, а потому не может способствовать возникновению совершенного общества».
Пробудить «лучшее существо человека» (без чего нельзя построить совершенное общество), по убеждению Шиллера, может только искусство. Только оно способно воспитать человека еще в рамках существующего общества, заботиться о том, чтобы он мог «и в этой грязи быть чистым, и в этом рабстве свободным», — правда, в надежде на то, что вслед за нравственным обновлением общества наступит и политическое его обновление. Не раньше, однако, чем искусство воскресит «гармонию человеческой личности», нарушенную установившимся в обществе «разделением труда».
Но, чтобы воспитать общество в духе республиканской добродетели — от короля до раба, — в духе свободы, равенства и братства, продолжает развивать свою эстетику Шиллер, искусство должно предварительно перевоспитать себя, возвыситься над своим веком, избавиться от его недугов: «Пусть художник в образе пришельца вернется в свое столетие, чтобы беспощадно... очистить его. Содержание он, конечно, возьмет из современности, но форму — из более благородного времени», у великих мастеров Древности, в арсенале классического искусства.
Взгляды Шиллера на литературу и стоящую перед ней задачу в значительной степени складывались под живым впечатлением примера Гете. Долго, почти шесть лет, не сходились жизненные пути обоих поэтов, но сейчас они сошлись. «Давно уже, хотя и издали, следил я за продвижением вашего духа, — говорит Шиллер в письме к Гете от 23 августа 1794 года, ознаменовавшем начало их литературной дружбы. — ...Так как вы родились немцем, так как ваш греческий дух был ввергнут в этот северный мир, вам не осталось иного выхода, как или самому сделаться северным художником, или, при содействии способности мышления, возместить своему воображению то, что отнимала у него действительность, и, таким образом, как бы изнутри, рациональным путем, породить Грецию... а этого, конечно, можно достигнуть, только следуя руководящим понятиям...» (художественным правилам античного искусства. — Я. В.). «Но это логическое направление не уживается с эстетическим. Таким образом, перед вами возникает новая работа, ибо точно так же, как вы переходили от созерцания к абстракции, вы должны теперь превратить обратно понятия в интуицию, преобразить мысли в чувства, ибо гений может творить, лишь обратившись к чувству. Так приблизительно сужу я о шествии вашего духа».
Так примерно представлял себе Шиллер и собственное развитие, более того — развитие всего современного искусства. Издававшиеся Шиллером (при участии Гете) журнал «Оры» и «Альманах муз» должны были содействовать укоренению такого нового классицизма, преодолевающего средствами формы разорванность человеческой личности, противоречия века. Здесь следует, однако, подчеркнуть, что художественная практика как Шиллера, так и Гете была прогрессивнее их эстетических теорий. Недаром Шиллер позднее писал своему другу, что идеалистические теории искусства ему мешают свободно творить, что подлинное мастерство может быть достигнуто только методом реализма.
При всем том было бы неверно недооценивать работы Шиллера по эстетике. Исходя, как сказано, из кантовской теории познания, Шиллер — сколь он ни скован основными положениями и терминологией этой философской системы — все же продвигается вперед, преодолевая субъективный идеализм Канта. Додумывая отдельные его мысли, он нередко дает им другое, более широкое и жизненное обоснование.
В настоящей статье мы не имеем возможности отметить все то новое, что Шиллер привнес в эстетику, в философию. Остановимся только на двух примечательных моментах. В отлично от Канта, Шиллер усматривал центральную проблему эстетики не в «созерцании прекрасного», а в той роли, которую выполняет искусство в развитии человечества — от полуживотного до современного культурного его состояния. Взгляд на художественную деятельность человека как на сотворение человеком самого себя — излюбленная идея Шиллера, получившая дальнейшее развитие в гегелевой «Феноменологии духа» (известно, с каким сочувствием отзывался К. Маркс об этой мысли, одушевляющей названное произведение Гегеля).
Второй момент шиллеровской эстетики, который мы хотели бы здесь подчеркнуть, имеет прямое отношение к драматической практике поэта.
Так, Шиллер, в противоположность Канту, отнюдь не считает, что любой трагический конфликт неизбежно должен вытекать из столкновения двух начал, действующих в человеке: разума с его «категорическим императивом» (властным призывом к выполнению нравственного долга) и чувственных влечений (заложенных в человека природой). Шиллер, напротив, считает, что трагический конфликт может быть и результатом двух разпых (или даже одинаковых) нравственных побуждений: «Таково положение Химены и Родрига в «Сиде» Пьера Корнеля... — говорит он в статье «О трагическом искусстве». — Долг чести и сыновней любви вооружает руку Родрига против отца его возлюбленной, а мужество дает ему победу; долг чести и дочерней любви заставляет Химену мстить за убитого отца, стать суровейшей обвинительницей Родрига. Оба действуют наперекор своей любви, которая столь же боязливо трепещет перед несчастьем преследуемого существа, сколь настоятельно моральный долг повелевает обоим добиваться этого несчастья».
Ясно, что такой взгляд на трагическое — как на столкновение двух проявлений нравственного долга — несовместим с кановской этикой (с приведенным выше кантовским обоснованием трагического конфликта как столкновения долга и вожделений). Но Шиллер, хоть и считавший себя «кантианцем», здесь явно порывает с учением Канта. Он был автором «Дон Карлоса», показавшим на примере созданного им образа короля Филиппа, что дурные поступки (цепь таких поступков) могут вытекать не из личных чувств, не под воздействием «чувственности» (чтобы держаться привычной для Шиллера терминологии), а, напротив, из доводов «разума». Иными словами, диалектике (борьбе) исторических сил должна, не может не соответствовать, по убеждению Шиллера, диалектика (борьба) различных моральных классовых, сословных, религиозных убеждений. Филиппу (или стоящему за ним великому инквизитору) столь же ненавистны ересь и еретики, как маркизу Позе тиран и тирания.
Более того, Шиллер видит трагические конфликты и положения там, где о морали и вовсе нет речи, где мы имеем дело только с губительной ошибкой при исчислении реальных исторических сил, на которые думает опереться в своей борьбе поли-тик-«реалист» (в отличие от «идеалиста», — по Шиллеру, — не руководствующийся высокими идеалами, а взвешивающий реальные обстоятельства, ожидающий того или иного оборота событий). Трагедия здесь, очевидно, зависит уже не от моральной сути, а от исторических масштабов события, порождающего неисчислимое множество частных бед и малых трагедий.
Так, Шиллер, интерпретируя ограниченную и противоречивую теорию Канта, при всей половинчатости и робости своей критики, рукой художника-реалиста вносил в нее существенней*» пше, плодотворные исправления.
Совершенно так же и несостоятельная (ибо насквозь идеалистическая) попытка Гете и Шиллера насадить у себя на родине, в полуфеодальной Германии, классическое искусство, не уступающее античному, вопреки всем противоречиям нового, капиталистического общества, привела отнюдь не только к спорным и ошибочным философским положениям и художественным неудачам. Напротив, вопреки ложным исходным позициям, рассуждения обоих поэтов в их «эпоху классицизма» вскрывают многие законы художественного творчества, существо отдельных литературных жанров, взаимосвязи искусства, литературы с развитием общества, в частности европейского общества, каким оно сложилось после французской революции.
Но сотрудничество Гете с Шиллером было для них плодотворно не только как для эстетиков и теоретиков искусства и литературы, — многим важнее, что в тесном дружеском общении оба поэта вернулись к прерванной ими литературно-художественной деятельности.
Что касается Шиллера, то он с 1789 и по 1794 год не создал ни одного художественного произведения, всецело погрузившись в занятия историей и философией. То были годы нового ученичества, отчасти вынужденного: немецкие зрители под влиянием лицеприятной реакционной критики остыли к Шиллеру-драматургу. Долгие годы работы над «Дон Карлосом» (с 1783 но 1787 гг.) только закрепили это пренебрежение публики. Шиллер на время становится беллетристом и, лишь убедившись в том, что и беллетристика не может принести ему необходимых средств существования, решается стать профессиональным историком и эстетиком, чтобы добиться прочного положения при одном из немецких университетов.
В беллетристику (область, не получившую достаточного развития в его творчестве) Шиллер привносил чисто драматическую напряженность сюжета и слога. Это сказывается не столько в его новеллах (написанных в 1786-1787 годах), где большое место занимает анализ причин, приводящих человека к преступлению («Преступник из-за потерянной чести», «Игра судьбы»), сколько в незаконченном романе «Духовидец». Задуманный как разоблачение шарлатанствующих мистиков (вроде пресловутого Калиостро) и деятельности ордена иезуитов, этот роман с его сложным, интригующим сюжетом сразу захватывает читателя, пораженного сказочным видением Венеции, куда попадает протестантский немецкий принц, которого думает залучить в свои сети католическая церковь. Перед читателем проходит пестрое шествие венецианских патрициев, кардиналов, монахов, нищих и бандитов, таинственных масок, дерзких обманщиков и коварных красавиц. Но это шествие обрывается прежде, чем мы становимся свидетелями обещанного разоблачения козней и «завлекательных чудес» иезуитов. Шиллер не дописал романа, несмотря на необычайный успех фрагмента, печатавшегося в журнале «Талия» за 1787-1789 годы небольшими отрывками, каждый раз под давлением острой материальной нужды. В 1788 году Шиллер публикует «Боги Греции», большое стихотворение, в котором достаточно ясно высказывает свою неприязнь к христианской религии, свое восхищение светлым, жизнерадостным мировоззрением древних. В 1789 году выходит отдельной книгой «Духовидец», а также философское стихотворение «Художники». На этом Шиллер надолго, на целых шесть лет, обрывает свое художественное творчество.
Дружба с Гете воскресила в Шиллере поэта, художника. Образ Валленштейна, мрачная фигура, высящаяся над трагическим хаосом Тридцатилетней войны (1618-1648), мощно завладевает его воображением. Но новое понимание исторического развития общества и задач драматического искусства, наконец трудно поддающийся законам сцены исторический материал потребовали от поэта пересмотра привычных коллизий, совершенно новой художественной формы. Выполнение замысла затягивалось на годы. Первая мысль о Валленштейне, мелькнувшая в сознании поэта еще в 1791 году, была закреплена в первоначальном плане только в 1794 году. В марте 1796 года он решился приступить к ее осуществлению. В 1799 году трагедия о Валленштейне, выросшая в трилогию, была завершена.
Ожившая поэтическая активность позволяла Шиллеру наряду с работой над «Валленштейном» создавать множество мелких и крупных лирических произведений. В 1795 году он пишет ряд наиболее известных своих философских стихотворений. Философская лирика Шиллера далеко не равноценна. Рядом с вершинами этого жанра, такими стихотворениями, как «Раздел земли», «Власть песнопения», «Пегас в ярме», «Прогулка» иди «Жалоба Цереры», где сила пластического языка сообщает абстракции вес и блеск неподдельного «золота поэзии», встречаются также поэтически худосочные рассуждения в стихах («Идеалы и жизнь», «Гений»), читая которые, отчасти соглашаешься с Шиллером, когда он пишет о себе Гете: «...сила воображения вредит моим абстракциям, а. холодный рассудок — моему поэтическому творчеству».
В 1796 году Шиллер, частично в соавторстве с Гете, написал более четырехсот эпиграмм, направленных против вульгарных просветителей, узколобых богословов, а также против романтиков (так называемой «иенской школы»), в которых Шиллер плебейским чутьем угадал будущих идеологов реакции, философски и литературно подготовивших политическую систему Меттерниха.
Но особенно знаменателен в творческой биографии Шиллера 1797 год. В этом году им были созданы его всемирно известные баллады, в которых чувствуется властная рука драматурга, писавшая их одновременно со сценами «Валленштейна». Баллады Шиллера переносят нас не в мир сказок и доисторических преданий, а на конкретную почву истории, где «чудесное» существует разве лишь как черта психологии людей отдаленной эпохи. Герои большинства шиллеровских баллад — подвижники, люди большой отваги, верящие в правду своих деяний, своего жизненного пути. Такие баллады, как «Рыцарь Тогенбург», «Кубок», «Перчатка», «Порука», «Поликратов перстень,» «Ивиковы журавли», «Бой с драконом», никогда не перестанут волновать читателя. Все это образцы замечательной исторической живописи. Так, рядом со старинной, восходящей к устному народному творчеству сказочной балладой (классическим примером которой служит «Лесной царь» Гете) Шиллер создает свою историческую балладу, нашедшую самый широкий отклик в народных массах. Эти баллады писались в соревновании с Гете, который не только дружески критиковал своего младшего собрата, но в одном случае даже уступил ему давно облюбованную тему («Ивиковых журавлей»), полагая, что она более соответствует драматическому дарованию Шиллера.
Особое место в шиллеровской лирике занимает «Песнь о колоколе» (1799), в которой, более чем в каком-либо другом стихотворении поэта, переплетаются сильнейшие и слабейшие стороны его мировоззрения. «Песнь о колоколе» — вдохновенная здравица в честь труда, в честь трудовой жизни простого народа с ее буднями и празднествами, радостями и печалями, в честь мирной, созидательной работы человечества:
Труд — народов украшенье
И ограда от нужды.
Королю за трон почтенье,
Нам почтенье за труды.
Тем досаднее, что идея труда и мира в «Песне о колоколе» увязана с идеей безропотного мещанского прозябания, филистерски противопоставлена практике французской революции. Когда Писарев упрекал Шиллера и Гете в том, что они «украсили на вечные времена свиную голову немецкого филистерства лавровыми листьями бессмертной поэзии», он, несомненно, имел в виду и это стихотворение, где как бы обрел философский голос тот самый филистерский мирок, который Гете противопоставил «ужасам французской революции» в «Германе и Доротее».
8
Начиная с 1797 года Шиллер, вновь почти всецело отдавшийся драматическому творчеству, создает семь драм за те восемь лет, которые отделяют его от смерти: «Лагерь Валленштейна» (1797), «Пикколомини» (1798), «Смерть Валленштейна» (1799), «Мария Стюарт» (1800), «Орлеанская дева» (1801), «Мессинская невеста» (1803) и «Вильгельм Телль» (1804). Восьмая — «Деметриус», драма об «обманутом обманщике» Лжедимитрии, — отсталась незаконченной.
За исключением «Мессинской невесты», все это — исторические драмы, освещающие великие поворотные пункты в жизни человечества, которые, по мысли Шиллера, одни лишь достойны внимания автора трагедий. Так, в «Валленштейне» (трилогии, охватывающей «Лагерь Валленштейна», «Пикколомини» и «Смерть Валленштейна») Шиллер изобразил Тридцатилетнюю войну с ее борьбой одних за единство Германии, других за сохранение ее раздробленности. В «Марии Стюарт» он показал столкновение сил реформации с силами контрреформации, в «Орлеанской деве» — борьбу за национальное освобождение Франции, в «Телле» — восстание швейцарских крестьян против крупного феодального хищника, Австрии.
Шиллер отнюдь не сводит действительные коллизии той или иной эпохи к одним лишь проблемам отвлеченной морали (в духе кантовской этики). Под его пером художника-реалиста с замечательной драматической картинностью оживают действительные силы, двигавшие исторической жизнью человечества.
В отличие от Карла Моора, Фердинанда, Позы или Дон Карлоса, герои позднейших драм Шиллера — меньше всего простые возвестители политических убеждений автора. Напротив, в своем большинстве они принадлежат к тому разряду людских характеров, которые Шиллер обозначил термином «реалист», — то есть, как мы уже говорили, человек, действующий не в соответствии с законами отвлеченной морали, установленной разумом, а сообразно реальным обстоятельствам.
Стремясь к широкому объективному взгляду на историю человечества и на выдающихся исторических деятелей, Шиллер отказался от первоначальной мысли превратить Валленштейна, главного героя трилогии, в бескорыстного борца за объединение политически раздробленной Германии. Такой «великодушный» ерой вполне отвечал бы симпатиям автора, но противоречил бы исторической правде.
Валленштейн Шиллера (подобно историческому Валленштейну) сознает необходимость централизации Германо-римской империи, сплочения немецких земель в единый политический организм. Он видит, в какие бедствия ввергнута страна непре-кращаклцейся междоусобной войной. Идея объединения империи (или хотя бы ее замирения), однако, не владеет всецело сознанием этого гениально одаренного полководца, но тщеславного, безудержного властолюбца, — бескорыстное служение родине не является истинной целью его жизни. Валленштейн смотрит на всю свою деятельность политика и полководца как на средство для личного возвышения. Он прав, сознавая всю шаткость своего положения «полновластного имперского главнокомандующего», прав, полагая, что сможет влиять на судьбы империи, изгнать чужеземцев, даровать мир государству, равноправие католикам и протестантам, лишь сделавшись королем Богемии. Но богемская корона, личная слава ему дороже и блага империи и благоденствия населяющих ее племен и народов. Человек великих дарований и сильной воли, Валленштейн — все же сын «ужасного века», не возвышающийся над нравственным уровнем растленной имперской знати. Мысль, высказанная свояком Валленштейна, графом Терцким: «Корысть людьми и миром управляет», вполне разделяется и Валленштейном. Более того, эта мысль и есть та практическая философия, которая движет жизнью и Валленштейна и всех «валленштейнцев» — генералов Терцкого, Илло, Изолани, Бутлера (образ каждого из них полнокровен и обособлен). Впрочем, той же «философии» держатся и противники Валленштейна — Октавио, Пикколомини, Квестенберг. Император или его главнокомандующий? В глазах обеих партий — это не два политических принципа, а всего лишь две ставки в игре с изменчивой судьбой.
Валленштейн не верит в чистоту людских побуждений и потому, желая удержать за собою армию, играет на самых низких инстинктах своих солдат и военачальников. Одних он покупает поощрением мародерства, других щедрыми подачками, третьих иными, столь же недостойными средствами. Так, возбуждая перед императором ходатайство о возведении в графское достоинство генерала Бутлера — выходца из народных низов, он тут же, в частном письме, советует не потакать честолюбию зарвавшегося стве, пришедший из императорской канцелярии, делает Бутлера тем более безоговорочным «валленштейнцем».
Теми же способами — подкупом, посулами, игрой на честолюбии — будет действовать, стремясь подчинить себе армию, и «императорская партия» во главе со старым Пикколомини, антиподом Валленштейна. Посвященный в историю ходатайства о присвоении ему графского титула, Бутл ер становится убийцей главнокомандующего.
Борьба за обладание армией — такова реальная пружина действия трилогии о Валленштейне. Шиллер с подлинным реалистическим мастерством изображает войско Валленштейна, пестрый сброд, ставший под энамена удачливого полководца. В веселой подвижности оживает перед нами эта армия (в «Лагере Валленштейна»): при поимке шулера, за слушанием яростной проповеди капуцина, у прилавка маркитантки. Канониры, стрелки, егеря, аркебузиры, уланы, кирасиры... каждый из них — реальное лицо, но на каждом печать родовой общности: полка, края, народности. Немцы рядом с валлонцами, итальянцы рядом с хорватами. У каждого свое прошлое — темное, горестное, беспутное, на которое они смотрят с высоты вахмистрского чина, глазами видавшего виды воина, с беспечностью подвыпившего рекрута. О, они прекрасно знают, каково живется народу. Но вольно же ему не идти в войско «фридландца», к их кумиру Валленштейну!
Лишь там не унижен еще человек,
Лишь там мы кое-что значим!
Валленштейн — некогда бедный дворянин, а теперь герцог Фридландский и всесильный генералиссимус имперских войск — для своих солдат и офицеров и отец и прообраз боевого и личного успеха.
В беседе со шведским полковником Врангелем этот умный, расчетливый полководец и политик ясно определяет нравственное лицо своего войска: у австрийца
Отчизна есть, и любит он ее,
Да и недаром любит. Но у этих
Имперских войск, как называют их,
Ни крова, ни отчизны нет.
...И здесь, в краю богемском, за который
Воюем мы, привязанности нет
К властителю...
Озлоблен чех гонением за веру,
Насильем он запуган — не смирен.
...Забыть возможно ль сыну, что отца
К латинской литургии гнали псами?
Когда народ такие снес обиды,
Его страшна покорность, как и месть.
Такая армия, по убеждению Валленштейна, пойдет за пим против кого бы он ни выступил.
Так что же мешает ему воспользоваться этой армией, поднять свой меч на императора? Прежде всего именно то, что он — не бескорыстный борец за счастье родины, что лозунг «единство Германии — или смерть!» — не его лозунг. Валленштейн расчетлив, он не хочет второго Регенсбурга (на регенсбургском сейме император однажды уже отрешил его от командования). Он знает, как переменчива удача, от какого множества причин и неожиданностей она зависит:
Мой помысел, хранимый в недрах сердца,
В моей был власти: выпущенный вон
Из своего родимого приюта,
Заброшенный в быт внешний, он подвластен
Тем силам злым, с которыми дружиться
Пытается напрасно человек.
Валленштейн желает действовать наверняка, завладеть искусством точного учета причин и следствий. Это приводит его к увлечению астрологией, которую он понимает в духе «наивного материализма» своего времени — как науку о неотвратимой необходимости, о извечной обусловленности бытия. «Научно», «по взаимному расположению планет» хочет он теперь принимать великие решения, которые приведут его к желанной цели. Астрология и стоящее за ней мировоззрение завладевают сознанием Валленштейна, исполняют его гибельной дерзостью: дойти до конца по пути, на который его толкнула система мышления, прельстившая его разум. Тем самым в его реалистический образ мысли вторгается иррациональное начало. Валленштейн уже не оценивает холодным умом все prо и соntrа, не взвешивает вероятности удачи, не вмешивается активной волей в ход событий, не слушает сторонних советов. Он только вчитывается в «небесные письмена», желая сохранить за собой свободу действовать в возвещенный звездами, наиболее благоприятный час. На самом деле он лишь упускает время, компрометирует себя в глазах верховной имперской власти, становится рабом независящих от него обстоятельств, и безвольно, в напряженном созерцательном бездействии, идет навстречу гибели.
Так он вступает в Эгер, покинутый генералами, войском, но все еще верящий в свою счастливую звезду, — в Эгер, который он считает своим надежным оплотом и который станет его могилой. Здесь приходит конец его пути — совершается убийство (или казнь) Валленштейна.
Думая о своем «Валленштейне» (по верному предположению немецкого ученого Кюнеманна), но, конечно, и на более общую тему, Шиллер пишет в своей статье «О возвышенном», что человек напрасно сочиняет «какую-то гармонию благополучия... между тем как в действительном мире нет и следа чего-либо подобного. Лицом к лицу стоим мы перед злым роком! Наше спасение не в неведении окружающих нас опасностей, — ибо оно должно же когда-либо прекратиться, — а только в знакомстве с ними. Это знакомство мы приобретаем благодаря ужасающечудесному зрелищу все сокрушающей, и вновь созидающей, и вновь сокрушающей смены явлений, то медленно подкапывающей, то быстро нападающей на нас гибели; это знакомство мы приобретаем благодаря патетическим картинам борьбы, которую ведет человечество с судьбою, картинам неудержимо исчезающего счастья, обманутой безопасности, торжествующей несправедливости и побежденной невинности, которых так много в истории и которые изображает перед нашими взорами трагическое искусство. Разве можно себе представить человека с не совсем искаженными моральными устоями, который... не преклонился бы в ужасе пред суровым законом необходимости...»
Именно в этой мысли — философское зерно трилогии о Валленштейне, по мере приближения к развязке поднимающейся по ступеням комедии («Лагерь Валленштейна») и драмы («Пикколомини») на вершину большой исторической трагедии («Смерть Валленштейна»).
Но Шиллер не ограничился отображением реальных исторических сил, их борьбы за единство и разобщенность Германии, а также тщетного стремления Валленштейна использовать эту борьбу в своих корыстных целях, — стремления, приведшего к гибели героя и к крушению тех, кто с ним связал свою судьбу. Автор трилогии о Валленштейне счел нужным усложнить свой замысел абстрактно-этическим мотивом. В этом привнесенном аспекте измена Валленштейна императору, его переход на сторону шведов и немецких князей-протестантов вырастает в трагическую вину» героя, взывающую к отмщению, в преступление, которое не должно остаться безнаказанным.
Шиллер не искажает характера своего героя. Валленштейн остается «реалистом». Его «вина», его «преступление» им, собственно, даже не осознаются. Он не раскаивается в содеянном. Отмщение, кара ударяют в него, как нежданная молния. Последние слова Валленштейна на сцене:
Спокойной ночи, Гордон!
Я думаю, что долго буду спать,
Все эти дни тревог мне было много, —
Так слишком рано не будить меня.
Он даже не догадывается о том, какой роковой смысл получит это последнее его приказание.
Сознание «вины» Валленштейна, его «преступность» доходят до нас благодаря вплетенной в трилогию теме Макса — Тэклы: полюбивших друг друга сына Октавио Пикколомини, главы императорской партии, и дочери Валленштейна. Их душевная чистота противопоставлена корысти всех других действующих лиц трилогии. Макс и Тэкла искренне любят Валленштейна, восторгаются его высоким духом, широтою его воззрений; и Валленштейн отвечает им столь же горячим чувством. Но «идеалист» Макс не может «принять» измену своего кумира, и Тэкла судит о ней не иначе. Макс оставляет Валленштейна и гибнет в сражении. Тэкла кончает самоубийством: «Таков удел прекрасного на свете». Людям чистого сердца не место в растленном, морально разложившемся обществе.
Но здесь напрашивается вопрос: почему Макс, человек «чистого сердца», должен быть непременно человеком «вчерашнего дня», почему разрыв Валленштейна с императором ему представляется столь ужасным? Ведь традиционная власть римского императора ко времени Тридцатилетней войны стала тормозящим началом немецкой истории, да и всегда (в силу своей антинациональной идеи: быть межнациональной высшей светской властью для всего христианско-католического мира) играла отрицательную, реакционную роль в жизни немецкого народа. Здесь уязвимое место концепции. Привнесенная автором идея «трагической вины» героя дает событиям драмы совсем особое освещение: абстрактно-этический мотив выделяется из цепи естественных причин и следствий, становится особым «мистическим фактором» истории, определяет исход борьбы героя с действительностью.
Силою замечательного драматического дара Шиллер сумел свести воедино по сути противоречащие друг другу реальные и абстрактно-этические мотивы трилогии, подчинить их единой концепции. Но это ему удалось лишь ценою ущербной, идеалистической трактовки истории, — объяснением неудачи, постигшей Валленштейна в его борьбе за централизацию Германии, не реальными причинами — объективным соотношением борющихся сил (включая сюда его личную роль в ходе событий), а вмешательством «высших сил», гарантирующих торжество «сверхисторической правды», абстрактной этики.
9
«Мария Стюарт», трагедия, освещающая одну из наиболее драматических глав в истории английской реформации и контрреформации, — новый шаг Шиллера в сторону реализма.
Действие трагедии начинается за день до казни Марии, шотландской королевы, томящейся в английском заточении, и кончается утром рокового для нее дня — 8 февраля 1587 года. Таким образом, вся прошлая жизнь злосчастной королевы вынесена за рамки трагедии. Шиллеру, несравненному мастеру драматической композиции, удалось «отмести весь судебный процесс и политическую возню и сразу начать с приговора». Строго говоря, в первом же акте автором дается не только завязка, но и развязка трагедии. Создавая видимость ухода от неизбежного конца, действие тем неукоснительнее движется ему навстречу.
Только со слов действующих лиц, и в первую очередь самой Марии, мы узнаем о ее прошлой блестящей и греховной жизни, о совершенном ею мужеубийстве, об утрате шотландского трона и бегстве в Англию — в надежде на помощь Елизаветы, права которой на английский престол она так дерзко и неосторожно оспаривала. С первого же дня вступления на английскую почву и до самой смерти Мария, хотя и лишенная свободы, являлась вольным и невольным оружием католической реакции, знаменем многочисленных восстаний. Обвиненная в заговоре против королевы, своей кровной родственницы, она была привлечена к суду и на основании документов сомнительной достоверности признана виновной.
Таким образом, к началу действия нерешенным остался только один вопрос: будет ли приговор подписан Елизаветой, скатится ли с плахи голова Марии?
В глазах Елизаветы, в глазах большинства английского народа казнь Марии исторически необходима. Только с ее исчезновением прекратятся кровавые заговоры, только ее смерть навсегда избавит Англию от католической реакции.
Когда на сцене впервые появляется Мария
...с распятием в руках,
С надеждой суетной в надменном сердце, —
кажется несправедливым, предвзятым такое определение сущности развенчанной шотландской королевы, данное ее тюремщиком, суровым Полетом. И действительно, в беседе с кормилицей Мария искренне готова примириться со своей участью, считает справедливым кровью искупить содеянное ею кровавое преступление. Слова кормилицы:
Если есть
На вас грехи какие, им судья —
Не королева и ее парламент.
Насильники они! Вы перед их
Судом неправедным и самозванным
С отвагою невинности предстаньте! —
ее не убеждают.
Но вот племянник Полета, юный Мортимер, тайный агент католической реакции, передает ей письмо из Франции и возвещает намерение, свое и своих сообщников, освободить ее из заточения. И что же? В кающейся грешнице сразу оживают погребенные было надежды — и вместе с ними ее женское чувство, ее любовь к Лейстеру, всесильному фавориту Елизаветы. Мы с изумлением узнаем, что, несмотря на всю свою удрученность, Мария хранила за поясом письмо к лорду Лейстеру и только ждала надежного человека, чтобы при его помощи возобновить связь с могучим сообщником.
Эти внезапно воспрянувшие надежды помогают ей с честью провести политический и вместе правовой спор с бароном Берли, пришедшим ей сообщить о произнесенном над нею смертном приговоре. Едва ли и позднее (в кульминационной сцене третьего действия — знаменитом свидании двух королев) Мария перешла бы так быстро от смирения к взрыву королевского гнева, если б не считалась с возможностью своей конечной победы над Елизаветой, если б не знала о кровавом заговоре против английской королевы, не верила — хотя бы отчасти — в свое воцарение на престоле Тюдоров. Даже после бурных любовных домогательств Мортимера, заставивших ее в ужасе воскликнуть:
О Анна! Как от дерзкого укрыться?
И на какой замкнуться мне запор?
Какому мне святителю молиться?
Насилье — здесь, там — плаха и топор! —
Мария не перестает цепляться за жизнь, бороться с соперницей. Вплоть до прихода шерифа и плотников, явившихся воздвигнуть эшафот, она надеется на избавление и победу, и только уразумев истинный смысл внезапно поднявшегося шума, — смиряется, кончает счеты с жизнью, вновь проникается чувством раскаяния, сознанием заслуженной кары. Две бездны — глубочайшего раскаяния и безудержного упоения борьбой — одинаково готовы поглотить все ее существо. Такова эта страстная, не знающая удержу, нежная и гневная женская натура.
Не менее страстна в любви и ненависти ее соперница Елизавета, несмотря на всю ее холодную расчетливость и коварство. Обе королевы играют фальшивую игру в сцене свидания: Елизавета, желающая сперва унизить, а затем простить свою соперницу, чтобы позднее прикончить ее рукою наемного убийцы; и Мария, пытающаяся искусственно воссоздать лик смиренницы, который еще так недавно (до обнадеживающей встречи с Мортимером) был ее непритворным ликом, чтобы уйти из-под топора, дождаться убийства Елизаветы и воцариться на ее престоле. Обе не выдерживают взятой на себя роли. Гнев и взаимная ненависть опрокидывают их хорошо продуманные намерения.
И все же Шиллер, все более склонявшийся тогда к реализму, объясняет ход событий не роковым столкновением двух женских характеров: прямого, пылкого — у Марии, и расчетливого жестокого — у Елизаветы. За этими характерами — борьба партий, схватка реальных исторических сил: реформации и контрреформации, французской и английской политики. Неудачное покушение на Елизавету, весть, что Мортимер, предполагаемый убийца Марии, а на деле ее сторонник, разоблачен и покончил с собою, сомнение в верности Лейстера, в его непричастности к заговору в пользу Стюарт побуждают английскую королеву решиться па казнь соперницы, которой требуют и возмущенный народ и ее советники. Если бы не произошло столкновения этих двух страстных натур, Елизавета, конечно, предпочла бы помилование и тайное убийство Марии. Но необходимость ее смерти сама по себе ни ею, ни всеми сторонниками реформации никогда не ставилась под сомнение. Королева была бесспорно права, саркастически вопрошая Марию:
Скажите, кто поручится за вас,
Когда я вам прощу деянья ваши?
Каким замком запру я вашу верность,
Чтоб ключ Петра ее не отомкнул?
Пока Мария жива, козни контрреформации не могут прекратиться. Елизавете остается только разыграть комедию с секретарем Дэвисоном, уклониться от прямого ответа: положить ли под сукно, или передать для исполнения подписанный ею смертный приговор, чтобы снять с себя обвинение в насильственной смерти кровной родственницы:
Никто не станет Меня убийцей звать! Зальюсь слезами Горючими над сестринской могилой...
Факт исторический. Так и поступила Елизавета Английская, не только отрицавшая свою причастность к смерти Марии, но и объявившая национальный траур по случаю ее кончины.
Замечательно мастерство, с каким Шиллер плетет живую нить драматического действия, чередуя успехи и провалы то одной, то другой из борющихся сторон, вплоть до конечного поражения и гибели шотландской королевы! Покаяние Марии, приятие ею смертного приговора как заслуженной кары за некогда совершенное мужеубийство — все это составляет трагическое содержание ее личных душевных переживаний, отнюдь не преображаясь в своего рода «мистический фактор», движущий историческими событиями, как то в известной мере имело место в «Валленштейне».
Пусть в «Марии Стюарт» не воскресает перед нами такая обширная картина эпохи, как в трилогии из времен Тридцатилетней войны, пусть действие этой трагедии разворачивается всего лишь в узкой сфере придворного мирка, — но внутри этих более тесных границ Шиллер в основном остается верен реалистической трактовке истории.
В этом смысле «Марию Стюарт» следует признать вершиной реалистического искусства Шиллера, до которой ему уже не удалось подняться ни в «Орлеанской деве», ни даже в «Вильгельме Телле», ни тем более в «Мессинской невесте», что не мешает, конечно, и «Орлеанской деве» и «Вильгельму Теллю» в некоторых других, существеннейших, отношениях значительно превосходить трагедию о злосчастной шотландской королеве.
10
Да! Чистое чернится не впервые,
И доблесть в прах затоптана стократ.
Но не страшись! Еще сердца людские
Прекрасным и возвышенным горят! —
с такими словами утешения Шиллер обратился к крестьянке из Дом-Реми, приступая, к работе над «романтической трагедией», которой он хотел вернуть поруганной Жанне д’Арк былой ореол ее славы великой французской патриотки, столь беспощадно рассеянный поэмой Вольтера «Орлеанская девственница» (произведением, впрочем, и поныне сохраняющим свою ценность острой сатиры на католическую церковь и тиранию).
Правда, Шиллер полемизировал в своей «Орлеанской деве» не с одним лишь Вольтером, а и с Шекспиром, также исказившим и принизившим образ отважной воительницы в «Генрихе VI». Наконец, спорил Шиллер своей «романтической трагедией» и с реакционными немецкими романтиками (в первую очередь с Людвигом Тиком), противопоставляя их мистической драматургии и слепой приверженности к готической старине свое понимание средневековья, свой интерес к ранним движениям народных масс, сумевших — вопреки политической немощи и прямому предательству правящих классов — избавить Францию от британского ига. Как и в своих исторических балладах, Шиллер, в отличие от реакционных романтиков, вводит в эту драмму религиозно-фантастический элемент лишь как черту отдаленной эпохи.
В разгаре работы над «Орлеанской девой» Шиллер писал другу Кернеру: «Моя новая пьеса должна возбудить большую симпатию уже своим сюжетом. Здесь один главный персонаж, все остальные персонажи, число которых достаточно велико, не могут идти с ним ни в какое сравнение по тому участию, которое он возбуждает»10. И правда, в известном смысле «Орлеанская дева» — монодрама. Почти все действующие лица, равно как и массовые сцены, здесь выдержаны в блеклых, приглушенных тонах, чтобы тем ярче и рельефнее выделялся мощный образ Иоанны.
В «Орлеанской деве» Шиллер более, чем где-либо, злоупотребляет своим сентенциозно-многозначительным стилем. Действующие лица в этой трагедии очень много рассуждают, рефлектируют, мыслят; но — вопреки декартовскому «cogito ergo vit» («я мыслю, а значит — я существую») — этим не доказывают реальность своего бытия. Героиня трагедии «Орлеанская дева» — личность исключительная, трагически одинокая, чужая в отцовском доме и при королевском дворе, постоянно живущая идеей служения родине. Пастушка из Дом-Реми глубоко убеждена в своей избранности, в том, что на нее возложена небом великая миссия освободительницы Франции, при условии, что она не поступится своим целомудрием, не привяжется сердцем к мужчине, к семье, к домашнему очагу.
Высокая патетика ее монологов не имеет ничего общего ни с кроткими или страстными словами Марии Стюарт, ни с рассудительным холодом тронных речей и горьких раздумий Елизаветы. Насколько язык всех персонажей «Марии Стюарт» реалистичен даже в сценах наибольшего драматического напряжения, настолько монологи Иоанны всегда возвышенно-условны — как будто раздается Роландов рог и начинается народный эпос, героический миф. Было бы неправомерно возражать против «неестественности» речей и поступков героини в драме, где автор меньше всего добивался какой бы то ни было «естественности», где он сознательно отступает если не от реалистического толкования событий, то от реалистической стилистики, от обыденности речей и поступков. И пресловутая жестокость Иоанны в сцене с Монгомери, и торжественные античные триметры, в которых она ему возвещает о своем высоком назначении, вполне вяжутся с экстатическим образом «святой воительницы». И уж тем более понятно, что нарушение обета — внезапно завладевшее ею «греховное чувство» к мужчине, да еще к врагу Франции — должно было надломить ее уверенность в своей сверхъестественной силе. Только покорно приняв жестокие воздаяния за совершенную вину — проклятие отца, обвинение в колдовстве, английский плен, только подавив в себе чувство к Лионелю, Иоанна снова ощущает себя существом, вдохновленным свыше, и умирает, просветленная, на поле битвы, спасая родину (Шиллер не дает ей погибнуть на костре, как то было в действительности).
В отличие от «Марии Стюарт», трагедия «Орлеанская дева» стремится охватить жизнь всей страны, всех сословий и социальных слоев королевства. Но именно потому, что Шиллер хотел сообщить своей героине черты исключительности, вывести ее пророчицей, «избранницей небес», ясновидящей, он должен был оторвать Иоанну от ее среды, отобщить от родных, от крестьянства, народа. Тем самым Франция с ее сословиями и классами здесь — всего лишь подвижный декоративный фон, на котором протекает самоотверженная жизнь Иоанны. Поэтому тема «герой и народ» не могла стать центральной темой «Орлеанской девы», и осью драматического действия здесь должна была послужить излюбленная коллизия французских трагиков: борьба между «долгом» и «чувством», между высоким призванием героини и ее вдвойне греховной любовью к британцу Лионелю.
Мысль о воздействии воли народных низов на ход истории, о глубокой связи героя с народом, поставленная в «Орлеанской деве», но не получившая в ней должного драматического развития, стала центральным мотивом последней из законченных драм Шиллера — «Вильгельма Телля».
11
Шиллер не сразу перешел от «Орлеанской девы» к «Вильгельму Теллю», народно-романтической драме о знаменитом стрелке, с именем которого швейцарцы связывают свое освобождение от австрийского ига. Раньше «Телля» была закончена «Мессинская невеста», самая «античная» из шиллеровских драм, единственная драма, работая над которой поэт вступил в противоречие с собственным утверждением, что художнику следует брать «форму из более благородных времен» лишь для того, чтобы «в образе пришельца вернуться в свое столетие». «Мессинская невеста», написанная по схеме софокловых трагедий и подчиненная давно отжившей идее рока, не имела живого контакта с современностью, была и осталась чисто эстетическим экспериментом. Здесь следует, однако, оговорить, что рок (фатум) получил в этой трагедии не достаточно величественное отображение — и по сравнению с античной его трактовкой и по сравнению с собственным, шиллеровским, его пониманием как необходимости, неотвратимого результата бесчисленного множества предпосылок. Слишком большое место среди таких предпосылок отведено здесь элементу «чистой случайности». Нельзя не согласиться с Фридрихом Геббелем, немецким драматургом XIX века, находившим, что в «Мессинской невесте» судьба попросту «играет с человеком в жмурки». И если, несмотря на сказанное, эта трагедия все же покоряла немецкого зрителя, то только благодаря ее бесспорным сценическим достоинствам напряженному развитию фабулы, великолепию стихотворного языка и трагическому лиризму хоров:
Не прилепляйся беспечной душой
К зыбкого счастья дарам богатым!
Кто в достатке, готовься к утратам,
Кто в удаче, свыкайся с бедой!
«Мессинская невеста» была паузой, необходимым роздыхом для Шиллера, на время прервавшим его напряженную работу над освоением столь значительной темы, как «свобода и народ», «свобода и родина». Однако только паузой, а отнюдь не бегством от убогой немецкой действительности (подобно «Ифигении в Тавриде» или «Римским элегиям» Гете), — ибо сейчас же по написании «Мессинской невесты» Шиллер снова взялся за эту на время оставленную актуальнейшую тему.
«Вильгельм Телль» писался Шиллером в 1803-1804 годах. К этому времени наполеоновские войны в значительной степени очистили «огромные Авгиевы конюшни Германии»11, сотни самостоятельных карликовых государств были уничтожены, «Священная Римская империя германской нации» явно доживала свои последние дпи (окончательно ликвидирована она была в 1806 году). Перед немецким обществом все настоятельнее вставал вопрос: какие формы, какой метод объединения Германии должен быть выбран? Естественно, что Шиллер не мог пройти мимо этого вопроса, волновавшего лучшие немецкие умы, как естественно и то, что автор «Орлеанской девы», уже однажды провозгласивший правомерность и плодотворность народного вмешательства в судьбы страны, признал наиболее желательным демократическое объединение немцев без помощи «феодальных опекунов», стремившихся объединить Германию «сверху», сводя до самых малых размеров необходимые социальные и политические реформы (первый разработанный проект такого юнкерского объединения Германии во главе с прусским королем в качестве императора был составлен в 1806 году).
«Вильгельм Телль» бесспорно является ответом на этот столь жизненный для Германии вопрос.
Пусть средневековое крестьянское восстание, приведшее к объединению швейцарских кантонов, нимало не сходствовало с историческим моментом, переживавшимся немецким народом на стыке XVIII и XIX столетий, пусть швейцарские крестьяне «освободились от господства австрийского орла, чтобы попасть под иго цюрихских, люцернских, бернских и базельских буржуа»12, — Шиллер не мог не знать об этом. Для этого ему было достаточно прочесть известное место в «Письмах из Швейцарии» Гете: «Как, швейцарцы свободны? Свободны эти жалкие бедняки, ютящиеся по отвесным скалам? Они однажды освободились от тирана и на мгновение вообразили себя свободными. И вдруг под лучами солнышка совершилось странное превращение — из трупа поработителя возник целый рой маленьких тиранов». Но Шиллер игнорировал последующую, капиталистическую фазу швейцарской истории и даже реакционный, партикуляристский характер крестьянского восстания, увековеченного им в «Вильгельме Телле». На материале отдаленной исторической эпохи Шиллер решал вопрос, насущно важный для его современников: вправе ли народ восставать с оружием в руках против власти, угнетающей и грабящей его?
«Тебе отмщение, и ты воздашь!.. Нет нужды тебе в руке человеческой!» — некогда воскликнул Карл Моор, сознавая себя неразумным мальчишкой, посягнувшим на право воздаяния, принадлежащее, как он полагал, одному только богу.
Нет, есть предел насилию тиранов!
Когда жестоко попраны права
И бремя нестерпимо, к небесам
Бестрепетно взывает угнетенный
И все свои права там достает,
Что неотъемлемы и нерушимы
В небесной выси звездами сияют;
Вернется первобытная пора,
Когда повсюду равенство царило.
И если все испробованы средства,
Тогда разящий остается меч.
Мы благо высшее имеем право
Оборонять! —
убежденно говорит повстанец Штауффахер. Отдельный человек, быть может, должен терпеть и страдать (Шиллер во многих местах делает эту оговорку), но народ вправе сам ковать свое счастье, обороняться от насилия.
Неверие Карла Моора в свое право на бунт тесно связано с сознанием бюргерскими классами XVIII века собственной немощи. Напротив, уверенность Штауффахера в праве народа на вооруженное восстание отражает новую фазу немецкого национального сознания, свидетельствует о великом уроке, вынесенном передовыми немцами из опыта французской революции, говорит о том, что право народа на разрушение старой, дурной, и построение новой, лучшей, жизни получило широкое признание и за рубежами Франции, в том числе на родине Шиллера.
От трагедии одинокого бунтаря Карла Моора к прославлению народного восстания, к убийству тирана — таков творческий путь Шиллера, сложный, извилистый, противоречивый и все же достаточно ясный по своей устремленности.
Мы отнюдь не склонны забывать о мещанском страхе Шиллера перед французской революцией, перед улицей якобинского Парижа, как о том свидетельствует «Песня о колоколе». Правда, это стихотворение было написано в 1799 году, но тот же мещанский страх в известной степени ощущается и в «Вильгельме Телле». Вся сцена с герцогом Иоганном, по прозвищу «Парри-цида», убившим императора Альбрехта I, своего дядю и опекуна, введена специально для того, чтобы несколько смягчить «террористический акт» альпийского стрелка. Телль приходит в ужас от свершенного Паррицидой, изгоняет его из своего дома. Вообще, строго говоря, Шиллер прославляет в «Телле» всего лишь «оборонительную» буржуазную революцию, революцию во имя нарушенных властями «старых прав». Но под этим реакционным лозунгом стихийных народных движений сокрушалась не одна твердыня, воздвигнутая господствующим классом.
Известно, что Шиллер думал написать драму из жизни революционного Парижа; позднее он отказался от этой идеи. Но и теперь, погрузившись в далекое прошлое, вглубь XIV века, в жизнь средневековой крестьянской общины, Шиллер по сути уяснял себе смысл явлений новейшей истории. Изображая «узкий локальный мирок», он хотел «бросить взгляд из этой узости локально-характерного на дальнейшие перспективы развития человечества. Так из узкого ущелья человек смотрит в открывающиеся впереди просторы необъятной равнины». С тем большей обстоятельностью и любовью воссоздавал он швейцарский пейзаж, почти не тронутый человеком, и этих патриархальных поселян с узостью их воззрений, с их консерватизмом и суеверным почитанием «доброго старого времени», чтобы затем показать, как в этих простодушных, терпеливых людях пробуждается готовность к борьбе, сознание своей социальной правоты, своего человеческого достоинства. Ведь еще на сходке в Рютли один из вождей-повстанцев говорит такие «благоразумные» слова:
Цель наша — свергнуть ненавистный гнет
И отстоять старинные права,
Завещанные предками. Но мы
Не гонимся разнузданно за новым.
Вы кесарево кесарю отдайте,
И пусть вассал несет свой долг, как прежде, —
и так далее, в том же смиренном духе.
Сам Вильгельм Телль столь же, если не более, смиренен, как эта своеобразная швейцарская «вольница». Человек мощных благородных душевных движений, но кроткий сердцем и привыкший к послушанию — таков этот своеобразный герой, сын народа, но никак не вождь его. Альпийский охотник, он много бродит в горах, мало общается с людьми, редко задумывается над жизнью своей общины. Он ничуть не лукавит, говоря, что лишь по неразумию, по легкомыслию не поклонился шляпе фохта!
Но все смирение Телля не избавляет его от суровой расправы и беспощадного глумления Гесслера. На собственном опыте Телль узнает, что значит владычество Австрии. Человек, имевший жестокость потребовать от него, мирного селянина, не пошедшего даже на сходку в Рютли, чтобы он поразил из лука яблоко, положенное на голову сына, не должен жить, как не должна существовать и власть, поставившая над Теллем и его односельчанами, такого изверга.
К этому решению приходит герой драмы. Он дает себе клятву уничтожить Гесслера и, невольный свидетель нового преступления фохта — его издевательства над беспомощной матерью и ее детьми, — с тем большей верой в свою правоту совершает казнь над ненавистным ставленником Австрии. Твердая рука и чистая совесть своего народа, Телль убивает Гесслера и тем подает сигнал к восстанию объединившимся швейцарским кантонам:
Один народ, и воля в нем едина.
Как бы автор «Вильгельма Телля» ни подчеркивал исключительность жестокости Гесслера и исключительность обиды, нанесенной родительскому сердцу Телля, весь смысл этой героической драмы достаточно ясно подтверждает право народа на восстание, на революционное устройство своей судьбы.
Уверенной рукой художника-реалиста Шиллер воссоздал сторический и местный колорит отдаленной эпохи, — его Вильгельм Телль ни в малой мере не носитель собственных воззрений автора. И все же Шиллер был вынужден прибегнуть в этой драме к старому, уже отвергнутому лм творческому приему — сознательному обнажению политической тенденции своего замысла. Чем, как не прямым «рупором духа времени», являются слова владетельного барона, умирающего старика Аттингаузена:
Как без поддержки рыцарства крестьянин
Дерзнул подобный подвиг совершить?
О, если он в свои так верит силы,
Тогда ему мы больше не нужны,
В могилу можем мы сойти спокойно.
Бессмертна жизнь... Иные силы впредь
К величию народы приведут.
Конечно, феодал XIV века не говорил, да и не мог говорить таких слов, — но Шиллеру было слишком важно сообщить зрителю свое новое сгейо, обрисовать те «перспективы дальнейшего развития человечества», которые ему открылись «из узости локально-характерного». Он верил теперь в плодотворность смены общественных формаций, в бессмертную жизнь, упраздняющую некогда необходимые исторические силы (дворянство, феодализм) и заменяющую их другими силами, тоже подлежащими смене, покуда трудовой человек не станет, наконец, полным хозяином земли. Добровольное освобождение крепостных крестьян племянником Аттингаузена Руденцем лишь дополняет слова умирающего барона. Апофеоз во славу меткого стрелка Телля перерастает в апофеоз освобожденного от угнетения народа. «Свобода! Свобода! Свобода!» — таковы последние слова этой драмы, главным действующим лицом которой является сам народ, идущий навстречу счастливой жизни.
Вера в народ, в его способность осуществить национальное объединение на демократической, подлинно народной основе — таков пафос, одушевляющий «Вильгельма Телля», таков итог раздумий Шиллера о судьбе своей родины. Характерно, что Шиллер назвал «Вильгельма Телля» не трагедией, а драмой. Убийство тирана, ставленника императора, не вызывает ни в ком (включая тираноборца Телля) каких-либо трагических чувств и размышлений. Шиллер усматривал в «Телле» новый литературный жанр, партитуру народного праздничного действа в ознаменование дня давней победы над тиранией. В «Телле» Шиллер переходит от трагического восприятия истории (какое он некогда обнаружил в статье «О возвышенном») к вновь окрепшей в нем вере в оптимистическое разрешение истории человечества.
В следующей драме, «Деметриусе», — драме о «невольном обманщике» Лжедимитрии, — Шиллер реализовал давний замысел: изобразить трагическую судьбу самозванца (первоначальным героем такой трагедии должен был быть Варбек, выдававший себя за Ричарда Йорка, младшего из двух сыновей Эдуарда IV, умерщвленных Ричардом III).
В основе «Деметриуса» лежат две органически связанные темы: тема душевной драмы «невольного обманщика», первоначально считавшего себя царевичем и лишь позднее узнавшего об истинном своем происхождении, и тема освобождения России от польской интервенции, перекликающаяся с патриотическими мотивами «Орлеанской девы» и «Вильгельма Телля».
Фрагменты драмы и краткий ее план, оставшиеся нам после смерти Шиллера, дают основание для самых различных догадок о том, во что мог бы вылиться этот замысел. Великолепные прения в польском сейме, эскиз замечательной сцены свидания самозванца с матерью убитого царевича, инокиней Марфой, написаны с огромной драматической силой. Вместе с тем, обратившись к давнему замыслу — трагедии самозванства, Шиллер на время отошел от проблем, положенных в основу «Вильгельма Телля» и «Орлеанской девы». В этом смысле не «Деметриус», а «Вильгельм Телль» — последнее слово Шиллера, его высший идейный взлет, и вместе с тем его политическое завещание потомству.
Смерть вырвала перо из рук благородного поэта-гуманиста в момент, когда его взору открывались новые горизонты, когда его расплывчатые идеалы уже начинали принимать более четкие очертания и в нем крепла вера в политическую самодеятельность народа.
Бунтарские юношеские драмы Шиллера волновали и продолжают волновать всех тех, кто ненавидит темные силы истории, кто стремился и стремится к полному раскрепощению человека. «Разбойники», «Фиеско», «Коварство и любовь» — богатейший арсенал революционных идей. Недаром А. Н. Островский в драме «Лес» заставляет воскликнуть барина Милонова в ответ на цитату из «Разбойников»: «Но позвольте, за эти слова можно вас и к ответу притянуть!»
Но и позднее, когда Шиллер на время проникся горьким сознанием того, что счастливая «республика равных» мыслима лишь в «царстве идеала», он остается страстным «адвокатом человечества» (В. Белинский). И такие драмы, как «Мария Стюарт» или трилогия о Валленштейне, доносили до сознания читателей и зрителей мысль о пагубности общества, построенного на угнетении человека человеком, делающего из людей с хорошими, иногда выдающимися задатками — злодеев, преступников.
Со временем же, когда под влиянием французской буржуазной революции Шиллер начал постепенно переходить от страха перед народными движениями к вере в плодотворность самодеятельности масс, его творчество ознаменовалось такими народно-романтическими произведениями, как «Орлеанская дева», как «Вильгельм Телль» — этот апофеоз свободы, национального возрождения, демократического преображения мира.
Пусть многое и здесь еще половинчато, смутно, но вспомним знаменитую строфу из «Эпилога к шиллерову Колоколу» Гете:
Его ланиты зацвели румяно
Той юностью, конца которой нет,
Тем мужеством, что поздно или рано,
Но победит тупой, враждебный свет,
Той верой, что дерзает неустанно
Идти вперед, терпеть удары бед,
Чтоб среди нас добро росло свободно,
Чтоб день пришел всему, что благородно.
В 1955 году Всемирный Совет Мира постановил повсеместно отметить 150-летие со дня смерти великого Шиллера. Имя того, чье сердце, по слову другого великого человеколюбца, Белинского, всегда исходило «самою живою, пламенною и благородною кровию любви к человеку и человечеству, ненависти к фанатизму религиозному и национальному, к предрассудкам, к кострам и бичам, которые разделяют людей и заставляют их забывать, что они — братья друг другу»1, — это имя будет по праву стоять на знамени миролюбивых сил всех стран и всех народов.
Ник. ВИЛЬМОНТ
1 В.Г.Белинский. Собр. соч., т. VII, стр. 488.
2 Там же, т. VIII, стр. 136.
3 К.Маркс и Ф. Энгельс, V, стр. 142.
4 К.Маркс и Ф. Энгельс, Сочинения, т. VIII, стр. 115.
5 Об этом, в частности, свидетельствует его диссертация «О связи между духовной и .животной природой человека».
6 К.Маркс и Ф. Энгельс, Сочинения, т. XXVII, стр. 505.
7 К.Маркс и Ф. Энгельс, Сочинения, т. V, стр. 7.
8 Письмо от 15 апреля 1786 года.
9 Н.Г.Чернышевский, Поли. собр. соч., т. XV, стр. 198.
10 Из письма к Кернеру от 13 июля 1800 года.
11 К.Маркс и Ф. Энгельс, Сочинения, т. V, стр. 1.
12 К.Маркс и Ф. Энгельс, Сочинения, т. V, стр. 229.
Баллады
Рыцарь Тогенбург
«Сладко мне твоей сестрою,
Милый рыцарь, быть;
Но любовию иною
Не могу любить:
При разлуке, при свиданье
Сердце в тишине, —
И любви твоей страданье
Непонятно мне».
Он глядит с немой печалью —
Участь решена:
Руку сжал ей; крепкой сталью
Грудь обложена;
Звонкий рог созвал дружину,
Все уж на конях;
И помчались в Палестину,
Крест на раменах.
Уж в толпе врагов сверкают
Грозно шлемы их;
Уж отвагой изумляют
Чуждых и своих.
Тогенбург лишь выйдет к бою:
Сарацин бежит...
Но душа в нем все тоскою
Прежнею болит.
Год прошел без утоленья...
Нет уж сил страдать;
Не найти ему забвенья —
И покинул рать.
Зрит корабль — шумят ветрилы,
Бьет в корму волна, —
Сел и поплыл в край тот милый,
Где цветет она.
Но стучится к ней напрасно
В двери пилигрим;
Ах, они с молвой ужасной
Отперлись пред ним:
«Узы вечного обета
Приняла она
И, погибшая для света,
Богу отдана».
Пышны праотцев палаты
Бросить он спешит;
Навсегда покинул латы;
Конь навек забыт;
Власяной покрыт одеждой
Инок в цвете лет,
Не украшенный надеждой
Он оставил свет.
И в убогой келье скрылся
Близ долины той,
Где меж темных лип светился
Монастырь святой;
Там — сияло ль утро ясно,
Вечер ли темнел —
В ожиданье, с мукой страстной,
Он один сидел.
И душе его унылой
Счастье там одно:
Дожидаться, чтоб у милой
Стукнуло окно,
Чтоб прекрасная явилась,
Чтоб от вышины
В тихий дол лицом склонилась,
Ангел тишины.
И, дождавшися, на ложе
Простирался он;
И надежда: завтра то же!
Услаждала сон.
Время годы уводило...
Для него ж одно:
Ждать, как ждал он, чтоб у милой
Стукнуло окно;
Чтоб прекрасная явилась;
Чтоб от вышины
В тихий дол лицом склонилась,
Ангел тишины.
Раз — туманно утро было —
Мертв он там сидел,
Бледен ликом, и уныло
На окно глядел.
Кубок
«Кто, рыцарь ли знатный, иль латник простой,
В ту бездну прыгнет с вышины?
Бросаю мой кубок туда золотой:
Кто сыщет во тьме глубины?
Мой кубок и с ним возвратится безвредно,
Тому он и будет наградой победной».
Так царь возгласил и с высокой скалы,
Висевшей над бездной морской,
В пучину бездонной, зияющей мглы
Он бросил свой кубок златой.
«Кто, смелый, на подвиг опасный решится?
Кто сыщет мой кубок и с ним возвратится?»
Но рыцарь и латник недвижно стоят;
Молчанье — на вызов ответ;
В молчанье на грозное море глядят;
За кубком отважного нет.
И в третий раз царь возгласил громогласно:
«Отыщется ли смелый на подвиг опасной?»
И все безответны... вдруг паж молодой
Смиренно и дерзко вперед;
Он снял епанчу, снял пояс он свой;
Их молча на землю кладет...
И дамы и рыцари мыслят, безгласны:
«Ах! юноша, кто ты? Куда ты, прекрасный?»
И он подступает к наклону скалы
И взор устремил в глубину...
Из чрева пучины бежали валы,
Шумя и гремя, в вышину;
И волны спирались, и пена кипела:
Как будто гроза, наступая, ревела.
И воет, и свищет, и бьет, и шипит,
Как влага, мешаясь с огнем,
Волна за волною; и к небу летит
Дымящимся пена столбом;
Пучина бунтует, пучина клокочет...
Не море ль из моря извергнуться хочет?
И вдруг, успокоясь, волненье легло;
И грозно из пены седой
Разинулось черною щелью жерло;
И воды обратно толпой
Помчались во глубь истощенного чрева;
И глубь застонала от грома и рева.
И он, упредя разъяренный прилив,
Спасителя-бога призвал...
И дрогнули зрители, все возопив, —
Уж юноша в бездне пропал.
И бездна таинственно зев свой закрыла:
Его не спасет никакая уж сила.
Над бездной утихло... в ней глухо шумит...
И каждый, очей отвести
Не смея от бездны, печально твердит:
«Красавец отважный, прости!»
Все тише и тише на дне ее воет...
И сердце у всех ожиданием ноет.
«Хоть брось ты туда свой венец золотой,
Сказав: Кто венец возвратит,
Тот с ним и престол мой разделит со мной! —
Меня твой престол не прельстит.
Того, что скрывает та бездна немая,
Ничья здесь душа не расскажет живая.
Немало судов, закруженных волной,
Глотала ее глубина:
Все мелкой назад вылетали щепой
С ее неприступного дна...»
Но слышится снова в пучине глубокой
Как будто роптанье грозы недалекой.
И воет, и свищет, и бьет, и шипит,
Как влага, мешаясь с огнем,
Волна за волною; и к небу летит
Дымящимся пена столбом...
И брызнул поток с оглушительным ревом,
Извергнутый бездны зияющим зевом.
Вдруг... что-то сквозь пену седой глубины
Мелькнуло живой белизной...
Мелькнула рука и плечо из волны...
И борется, спорит с волной...
И видят — весь берег потрясся от клича —
Он левою правит, а в правой добыча,
И долго дышал он, и тяжко дышал,
И божий приветствовал свет...
И каждый с весельем «Он жив! — повторял. —
Чудеснее подвига нет!
Из темного гроба, из пропасти влажной,
Спас душу живую красавец отважной».
Он на берег вышел; он встречен толпой;
К царевым ногам он упал;
И кубок у ног положил золотой;
И дочери царь приказал
Дать юноше кубок с струей винограда;
И в сладость была для него та награда.
«Да здравствует царь! Кто живет на земле,
Тот жизнью земной веселись!
Но страшно в подземной таинственной мгле...
И смертный пред богом смирись:
И мыслью своей не желай дерзновенно
Знать тайны, им мудро от нас сокровенной.
Стрелою стремглав полетел я туда...
И вдруг мне навстречу поток;
Из трещины камня лилася вода;
И вихорь ужасный повлек
Меня в глубину с непонятною силой...
И страшно меня там кружило и било.
Но богу молитву тогда я принес,
И он мне спасителем был:
Торчащий из мглы я увидел утес
И крепко его обхватил;
Висел там и кубок на ветви коралла:
В бездонное влага его не умчала.
И смутно все было внизу подо мной
В пурпуровом сумраке там,
Все спало для слуха в той бездне глухой;
Но виделось страшно очам,
Как двигались в ней безобразные груды,
Морской глубины несказанные чуды.
Я видел, как в черной пучине кипят,
В громадный свивался клуб,
И млат водяной, и уродливый скат,
И ужас морей однозуб;
И смертью грозил мне, зубами сверкая,
Мокой ненасытный, гиена морская.
И был я один с неизбежной судьбой,
От взора людей далеко;
Один, меж чудовищ, с любящей душой,
Во чреве земли, глубоко
Под звуком живым человечьего слова,
Меж страшных жильцов подземелья немова,
И я содрогнулся... вдруг слышу: ползет
Стоногое грозно из мглы,
И хочет схватить, и разинулся рот...
Я в ужасе прочь от скалы!..
То было спасеньем: я схвачен приливом
И выброшен вверх водомета порывом».
Чудесен рассказ показался царю:
«Мой кубок возьми золотой;
Но с ним я и перстень тебе подарю,
В котором алмаз дорогой,
Когда ты на подвиг отважишься снова
И тайны все дна перескажешь морскова».
То слыша, царевна с волненьем в груди,
Краснея, царю говорит:
«Довольно, родитель, его пощади!
Подобное кто совершит?
И если уж должно быть опыту снова,
То рыцаря вышли, не пажа младова».
Но царь, не внимая, свой кубок златой
В пучину швырнул с высоты:
«И будешь здесь рыцарь любимейший мой,
Когда с ним воротишься ты;
И дочь моя, ныне твоя предо мною
Заступница, будет твоею женою».
В нем жизнью небесной душа зажжена;
Отважность сверкнула в очах;
Он видит: краснеет, бледнее она;
Он видит: в ней жалость и страх...
Тогда, неописанной радостью полный,
На жизнь и погибель он кинулся в волны.
Утихнула бездна... и снова шумит...
И пеною снова полна...
И с трепетом в бездну царевна глядит...
И бьет за волною волна...
Приходит, уходит волна быстротечно:
А юноши нет и не будет уж вечно.
Перчатка
Перед своим зверинцем,
С баронами, с наследным принцем,
Король Франциск сидел;
С высокого балкона он глядел
На поприще, сраженья ожидая;
За королем, обворожая
Цветущей прелестию взгляд,
Придворных дам являлся пышный ряд.
Король дал знак рукою —
Со стуком растворилась дверь:
И грозный зверь
С огромной головою,
Косматый лев
Выходит,
Кругом глаза угрюмо водит;
И вот, все оглядев,
Наморщил лоб с осанкой горделивой,
Пошевелил густою гривой,
И потянулся, и зевнул,
И лег. Король опять рукой махнул —
Затвор железной двери грянул,
И смелый тигр из-за решетки прянул;
Но видит льва, робеет и ревет,
Себя хвостом по ребрам бьет,
И крадется, косяся взглядом,
И лижет морду языком,
И, обошедши льва кругом,
Рычит и с ним ложится рядом.
И в третий раз король махнул рукой —
Два барса дружною четой
В один прыжок над тигром очутились;
Но он удар им тяжкой лапой дал,
А лев с рыканьем встал...
Они смирились,
Оскалив зубы, отошли,
И зарычали, и легли.
И гости ждут, чтоб битва началася.
Вдруг женская с балкона сорвалася
Перчатка... все глядят за ней...
Она упала меж зверей.
Тогда на рыцаря Делоржа с лицемерной
И колкою улыбкою глядит
Его красавица и говорит:
«Когда меня, мой рыцарь верной,
Ты любишь так, как говоришь,
Ты мне перчатку возвратишь»
Делорж, не отвечав ни слова,
К зверям идет,
Перчатку смело он берет
И возвращается к собранью снова.
У рыцарей и дам при дерзости такой
От страха сердце помутилось;
А витязь молодой,
Как будто ничего с ним не случилось,
Спокойно всходит на балкон;
Рукоплесканьем встречен он;
Его приветствуют красавицыны взгляды...
Но, холодно приняв привет ее очей,
В лицо перчатку ей
Он бросил и сказал: «Не требую награды».
Поликратов перстень
На кровле он стоял высоко
И на Самос богатый око
С весельем гордым преклонял.
«Сколь щедро взыскан я богами!
Сколь счастлив я между царями!» —
Царю Египта он сказал.
«Тебе благоприятны боги;
Они к твоим врагам лишь строги
И всех их предали тебе;
Но жив один, опасный мститель;
Пока он дышит... победитель,
Не доверяй своей судьбе».
Еще не кончил он ответа,
Как из союзного Милета
Явился присланный гонец:
«Победой ты украшен новой;
Да обовьет опять лавровый
Главу властителя венец;
Твой враг постигнут строгой местью;
Меня послал к вам с этой вестью
Наш полководец Полидор».
Рука гонца сосуд держала;
В сосуде голова лежала;
Врага узнал в ней царский взор.
И гость воскликнул с содроганьем:
«Страшись! Судьба очарованьем
Тебя к погибели влечет.
Неверные морские волны
Обломков корабельных полны;
Еще не в пристани твой флот».
Еще слова его звучали...
А клики брег уж оглашали,
Народ на пристани кипел;
И в пристань, царь морей крылатый,
Дарами дальних стран богатый,
Флот торжествующий влетел.
И гость, увидя то, бледнеет.
«Тебе Фортуна благодеет...
Но ты не верь, здесь хитрый ков,
Здесь тайная погибель скрыта:
Разбойники морские Крита
От здешних близко берегов».
И только выронил он слово,
Гонец вбегает с вестью новой:
«Победа, царь! Судьбе хвала!
Мы торжествуем над врагами:
Флот Критский истреблен богами:
Его их буря пожрала».
Испуган гость нежданной вестью...
«Ты счастлив; но Судьбины лестью
Такое счастье мнится мне:
Здесь вечны блага не бывали,
И никогда нам без печали
Не доставалися оне.
И мне все в жизни улыбалось;
Неизменяемо, казалось,
Я Силой вышней был храним;
Все блага прочил я для сына...
Его, его взяла Судьбина;
Я долг мой сыном заплатил.
Чтоб верной избежать напасти,
Моли невидимые Власти
Подлить печали в твой фиал.
Судьба и в милостях мздоимец:
Какой, какой ее любимец
Свой век не бедственно кончал
Когда ж в несчастье Рок откажет,
Исполни то, что друг твой скажет:
Ты призови несчастье сам.
Твои сокровища несметны:
Из них скорей, как дар заветный,
Отдай любимое богам».
Он гостю внемлет с содроганьем:
«Моим избранным достояньем
Доныне этот перстень был;
Но я готов Властям незримым
Добром пожертвовать любимым...»
И перстень в море он пустил.
Наутро, только луч денницы
Озолотил верхи столицы,
К царю является рыбарь:
«Я рыбу, пойманную мною,
Чудовище величиною,
Тебе принес в подарок, царь!»
Царь изъявил благоволенье...
Вдруг царский повар в исступленье
С нежданной вестию бежит:
«Найден твой перстень драгоценный,
Огромной рыбой поглощенный,
Он в ней ножом моим открыт».
Тут гость, как пораженный громом,
Сказал: «Беда над этим домом!
Нельзя мне другом быть твоим;
На смерть ты обречен Судьбою:
Бегу, чтоб здесь не пасть с тобою...»
Сказал и разлучился с ним.
Ивиковы журавли
К Коринфу, где во время оно
Справляли праздник Посейдона,
На состязание певцов
Шел кроткий Ивик, друг богов.
Владея даром песнопенья,
Оставив Регий вдалеке,
Он шел, исполнен вдохновенья,
С дорожным посохом в руке.
Уже его пленяет взоры
Акрокоринф, венчая горы,
И в Посейдонов лес густой
Он входит с трепетной душой.
Здесь всюду сумрак молчаливый,
Лишь в небе стая журавлей
Вослед певцу на юг счастливый
Станицей тянется своей.
«О птицы, будьте мне друзьями!
Делил я путь далекий с вами,
Был добрым знамением дан
Мне ваш летучий караван.
Теперь равны мы на чужбине, —
Явившись издали сюда,
Мы о приюте молим ныне,
Чтоб не постигла нас беда!»
И бодрым шагом вглубь дубравы
Спешит певец, достойный славы,
Но, притаившиеся тут,
Его убийцы стерегут.
Он борется, но два злодея
Разят его со всех сторон:
Искусно лирою владея,
Был неискусен в битве он.
К богам и к людям он взывает,
Но стон его не достигает
Ушей спасителя: в глуши
Не отыскать живой души.
«И так погибну я, сраженный,
И навсегда останусь нем,
Ничьей рукой не отомщенный
И не Оплаканный никем!»
И пал он ниц, и пред кончиной
Услышал ропот журавлиный,
И громкий крик, и трепет крыл
В далеком небе различил.
«Лишь вы меня, родные птицы,
В чужом не бросили краю!
Откройте ж людям, кто убийцы,
Услышьте жалобу мою!».
И труп был найден обнаженный,
И лик страдальца, искаженный
Печатью ужаса и мук,
Узнал в Коринфе старый друг.
«О, как безгласным и суровым
Тебя мне встретить тяжело!
Не я ли мнил венком сосновым
Венчать любимое чело?»
Молва про злое это дело
Мгновенно праздник облетела,
И поразились все сердца
Ужасной гибели певца.
И люди кинулись к пританам,
Немедля требуя от них
Над песнопевцем бездыханным
Казнить преступников самих.
Но где они? В толпе несметной
Кто след укажет незаметный
Среди собравшихся людей
Где укрывается злодей
И кто он, этот враг опасный, —
Завистник злой иль жадный тать
Один лишь Гелиос прекрасный
Об этом может рассказать.
Быть может, наглыми шагами
Теперь идет он меж рядами
И, невзирая на народ,
Преступных дел вкушает плод.
Быть может, на пороге храма
Он здесь упорно лжет богам
Или с толпой людей упрямо
Спешит к театру, бросив храм.
Треща подпорами строенья,
Перед началом представленья,
Скамья к скамье, над рядом ряд,
В театре эллины, сидят.
Глухо шумящие, как волны,
От гула множества людей,
Вплоть до небес, движенья полны,
Изгибы тянутся скамей.
Кто здесь сочтет мужей Фокиды,
Прибрежных жителей Авлиды,
Гостей из Спарты, из Афин
Они явились из долин,
Они спустились с гор окрестных,
Приплыли с дальних островов
И внемлют хору неизвестных,
Непостижимых голосов.
Вот перед ними тесным кругом,
Из подземелья друг за другом,
Чтоб древний выполнить обряд,
Выходит теней длинный ряд.
Земные жены так не ходят,
Не здесь родные их края,
Их очертания уводят
За грань земного бытия.
Их руки тощие трепещут,
Мрачно-багровым жаром плещут
Их факелы, и бледен вид
Их обескровленных ланит.
И, к приведеньям безобидны,
Вокруг чела их, средь кудрей
Клубятся змеи и ехидны
В свирепой алчности своей.
И гимн торжественно согласный
Звучит мелодией ужасной
И сети пагубных тенет
Вкруг злодеяния плетет.
Смущая дух, волнуя разум,
Эринний слышится напев,
И в страхе зрители, и разом
Смолкают лиры, онемев.
«Хвала тому, кто, чист душою,
Вины не знает за собою!
Без опасений и забот.
Дорогой жизни он идет.
Но горе тем, кто злое дело
Творит украдкой тут и там!
Исчадья ночи, мчимся смело
Мы вслед за ними по пятам.
Куда б ни бросились убийцы, —
Быстрокрылатые, как птицы,
Мы их, когда настанет срок,
Петлей аркана валим с ног.
Не слыша горестных молений,
Мы гоним грешников в Аид
И даже в темном царстве теней
Хватаем тех, кто не добит».
И так, зловещим хороводом,
Они поют перед народом,
И, чуя близость божества,
Народ вникает в их слова.
И тишина вокруг ложится,
И в этой мертвой тишине
Смолкает теней вереница
И исчезает в глубине.
Еще меж правдой и обманом
Блуждает мысль в сомненье странном,
Но сердце ужасом полно,
Незримой властью смущено.
Ясна лишь сердцу человека,
Но скрытая при свете дня,
Клубок судьбы она от века
Плетет, преступников казня.
И вдруг услышали все гости,
Как кто-то вскрикнул на помосте:
«Взгляни на небо, Тимофей,
Накликал Ивик журавлей!»
И небо вдруг покрылось мглою,
И над театром, сквозь туман,
Промчался низко над землею
Пернатых грозный караван.
«Что? Ивик, он сказал?» И снова
Амфитеатр гудит сурово,
И, поднимаясь, весь народ
Из уст в уста передает:
«Нага бедный Ивик, брат невинный,
Кого убил презренный тать!
При виде стаи журавлиной
Что этот гость хотел сказать?»
И вдруг, как молния, средь гула
В сердцах догадка промелькнула,
И в ужасе народ твердит:
«Свершилось мщенье Эвменид!
Убийца кроткого поэта
Себя нам выдал самого!
К суду того, что молвил это,
И с ним — приспешника его!»
И так всего одно лишь слово
Убийцу уличило злого,
И два злодея, смущены,
Не отрекались от вины.
И тут же, схваченные вместе
И усмиренные с трудом,
Добыча праведная мести, —
Они предстали пред судом.
Хождение на железный завод
Был добр и скромен Фридолин.
Страшась греховных скверн,
Служил он, мальчик-селянин,
Графине де Саверн,
Она была кротка, нежна,
И что б ни молвила она,
Ее любое повеленье
Он исполнял в благоговенье.
Рассвет ли красит небосклон,
Иль вечер у дверей,
Слуга в заботу погружен
О госпоже своей.
И скажет дама не в укор:
«Сядь, отдохни!» — влажнеет взор:
Ведь служба — от грехов ограда —
Ему не тягость, а отрада.
Его графиня предпочла,
На зависть прочих слуг,
Не раз высокая хвала
Ему ласкала слух.
И для графини Фридолин
Был не слуга, а словно сын,
В расположении глубоком
За ним следила ясным оком.
Но Роберт — графский стремянной
Не мог обиды снесть,
Давно он черною душой
Взлелеял злую месть.
И, на охоту с графом мчась,
Коварной мыслью соблазнясь,
Он, полон лжи и лицемерья,
Стал сеять семя недоверья.
«О, сколь вы счастливы, мой граф,
Лукавя, начал он, —
Сомнений горьких не познав*,
Блаженный видеть сон.
Ведь кто б, придя в любовный пыл,
Супруге вашей ни грозил,
Клянусь — и небо в том свидетель
Ее опора — добродетель!»
Насупил брови граф тогда:
«Ты что там мелешь, раб
Как волны зыбки, как вода
Любовь и верность баб!
Размякнут пред любым хлыщом!..
О нет! Я строю на другом:
Одно лишь имя де Саверна
Страшит любезников безмерно».
«Вы трижды правы, господин, —
Обманщик говорит. —
Как глупо тот простолюдин
Себя надеждой льстит!
Подумать лишь: мужик, нахал
К графине страстью воспылал...» —
«Что?! — крикнул граф. — К какой графине?!
И сей безумец жив поныне?»
«Ужель до графа не дошло
То, что известно всем
Но коль вы скрыть решили зло,
Я буду глух и нем!» —
«Ты близок к смерти, жалкий пес! —
Граф, багровея, произнес. —
Ответствуй! Кто ж тот червь презренный?» —
«Да Фри долин — ваш раб смиренный.
Он, правда, недурен собой, —
Плетет злодей рассказ,
Меж тем как графа хлад и зной
Бросают в дрожь тотчас. —
С графини, бог его прости,
Не в силах взора он свести.
Стоит за стулом да вздыхает,
А вас почти не замечает.
А вот и вирши, наконец,
Взгляните поскорей!» —
«О, тварь!» — «Взаимности, наглец,
Здесь требует у ней.
Графиня все молчала, знать
Вас не желая огорчать.
Эх, мне бы сразу догадаться!
Ведь вам-то, граф, чего пугаться?!»
И граф помчался на коне
В ту рощу, где в печи
На жарком плавятся огне
Подковы и мечи.
Там неустанною рукой
Рабы трудились день-деньской.
Клокочет пламя, дуют парни,
Как стеклодувы в стекловарне.
Единство пламени и вод
Увидишь в том лесу.
Поток бушующий дает
Вращенье колесу.
И молоткам немолчным в лад
Бьет по листу огромный млат,
И, размягчаемое жаром,
Железо гнется под ударом.
И двум разнузданным рабам
Граф отдает приказ:
«Кто будет мною послан к вам
И первым спросит вас:
— Свершен ли графский приговор? —
Того швырните в печь, в костер,
Чтоб он, став пеплом и золою
Вовек не встретился со мною!»
Уж предвкушают крови вкус
Два дюжих кузнеца,
У коих, как железный брус,
Бесчувственны сердца.
Как громок, как свиреп их смех!
И раздувают парни мех.
Полны жестокости звериной,
Убийцы жертвы ждут невинной.
А Роберт к дому прискакал
И молвит: «Фридолин!
Поторопись! Тебя искал
Зачем-то господин».
И Фридолина граф зовет:
«Отправься в рощу, на завод,
И там узнай без промедленья,
Исполнено ль мое веленье».
«Быть, — тот ответил, — по сему!» —
Собрался побыстрей.
Но тут приходит мысль ему:
«А вдруг я нужен ей?»
Он пред графиней предстает:
«Я отправляюсь на завод.
Не дашь ли ты мне приказанья
Мой долг — свершать твои желанья!»
Графиня очи подняла,
И мальчик услыхал:
«На мессу б нынче я пошла,
Но сын мой захворал.
Так загляни в господень храм
И, вечным каясь небесам,.
Воздай мою молитву богу..*»
И он отправился в дорогу.
Спешит. Душа его светла.
Он видит милый лик.
И лишь окраины села
Он на бегу достиг —
С ближайшей колокольни он
Услышал тихий перезвон,
Торжественно зовущий к требе,
Широко разливаясь в небе.
«Коль бога на пути своем
Ты встретишь — подойди!» —
Он рек, вступая в божий дом
С молитвою в груди.
Но пусто в храме. Стар и мал
В ту пору жатву собирал.
Причетник с ними был. Священник
Один спускался со ступенек.
И Фридолин решает сам
Долг причета свершить:
«Не может служба небесам
Помехой делу быть».
Он ризу белую берет,
Святому старцу подает,
Идет в алтарь он и оттуда
Несет священные сосуды.
Расставил чаши, а засим,
Взяв в руки требник, он
За настоятелем благим
Вступает на амвон.
И, на колени пав с мольбой,
Звонит он в колокольчик свой,
Когда над ним, в конце хорала,
Три раза «Sanctus» прозвучало.
Священник, небом осиян,
Ввысь устремляет взор,
Над головами прихожан
Распятие простер.
И слезы катятся с ланит.
А служка в колокол звонит
И все склоняется в усердье,
Христово славя милосердье.
Он службу ревностно несет.
Церковный ритуал
И светлой мессы обиход
Еще он в детстве знал.
И не отхлынет чувств прилив,
Пока, молебен завершив,
Святой отец в поклоне низком
Не скажет: «Dominus vobiscum!»
Но, прежде чем покинуть храм,
Идет он за алтарь
И молча складывает там
Сосуды и стихарь.
С благословения небес
Теперь к печам спешит он, в лес,
И «Pater Nos ter» без тревоги
Негромко шепчет по дороге.
А вот и печь. Сквозь черный дым
Рабов он увидал.
«Исполнено ль, — кричит он им, —
Что граф вам приказал?»
Скривив отвисшую губу,
Кузнец кивает на трубу:
«Печь нажралась и зубы скалит.
Пусть граф рабов своих похвалит!»
И к графу в замок мчится он,
Ответ рабов узнав.
Как будто громом поражен,
Его встречает граф:
«Мертвец! Откуда ты идешь?!» —
«С завода». — «Быть не может! Ложь!
Иль ты не сразу в путь пустился?» —
«Тотчас, как богу помолился.
Когда я утром в лес пошел, —
Простите, но скажу, —
Что долгом я своим почел
Проведать госпожу.
Она зайти велела в храм
И, сердцем вняв ее словам,
Молитву я вознес с любовью
О вашем и ее здоровье».
И, мучим страхом и тоской,
Граф в ужасе спросил:
«Но подожди! Ответ какой
Ты в роще получил?» —
«Мой граф! Запутанную речь
Сказал кузнец, кивнув на печь:
Мол, нажралась и зубы скалит,
Пусть граф рабов своих похвалит!»
«А где же Роберт? — граф вскричал,
Догадкою сражен. —
Его ты разве не встречал
Мной в лес был послан он!» —
«Нет, ни в лесу, ни у пруда
Я не видал его следа».
Тут граф воскликнул: «Ты свободен!
Свершился правый суд господень!»
И с непривычной добротой
Он говорит: «Идем!» —
И предстает перед женой,
Не знавшей ни о чем:
«Сей мальчик чист, как серафим!
Да будет милость наша с ним!
Кого людской навет ославил,
В беде всевышний не оставил!»
Порука
Мерос проскользнул к Дионисию в дом,
Но скрыться не мог от дозорных, —
И вот он в оковах позорных
Тиран ему грозно: «Зачем ты с мечом
За дверью таился, накрывшись плащом?» —
«Хотел я покончить с тираном». —
«Распять в назиданье смутьянам!»
«О царь! Пусть я жизнью своей заплачу —
Приемлю судьбу без боязни.
Но дай лишь три дня мне до казни:
Я замуж сестру мою выдать хочу.
Тебе же, пока не вернусь к палачу,
Останется друг мой порукой.
Солгу — насладись его мукой».
И, злобный метнув на просящего взгляд,
Тиран отвечает с усмешкой:
«Ступай, да смотри же — не мешкай.
Быстрее мгновенья три дня пролетят,
И если ты в срок не вернешься назад,
Его я на муку отправлю,
Тебя ж на свободе оставлю».
И к другу идет он: «Немилостив рок!
Хотел я покончить с проклятым,
И быть мне, как вору, распятым,
Но дал он трехдневный до казни мне срок,
Чтоб замуж сестру мою выдать я мог.
Останься порукой тирану,
Пока я на казнь не предстану».
И обнял без слов его преданный друг
И тотчас к тирану явился,
Мерос же в дорогу пустился.
И принял сестру его юный супруг,
Но солнце обходит уж третий свой круг,
И вот он спешит в Сиракузы,
Чтоб снять с поручителя узы.
И хлынул невиданный ливень тогда.
Уже погружает он посох
В потоки на горных откосах.
И вот он выходит к реке, но беда! —
Бурлит и на мост напирает вода,
И груда обломков чугунных
Гремит, исчезая в бурунах.
Он бродит по берегу взад и вперед,
Он смотрит в смятенье великом,
Он будит безмолвие криком, —
Увы, над равниной бушующих вод
Лишь ветер, беснуясь, гудит и ревет;
Ни лодки на бурном просторе,
А волны бескрайны, как море.
И к Зевсу безумный подъемлет он взгляд
И молит, отчаянья полный:
«Смири исступленные волны!
Уж полдень, часы беспощадно летят,
А я обещал, лишь померкнет закат,
Сегодня к царю воротиться, —
Иль с жизнию друг мой простится».
Но тучи клубятся, и ветер жесток,
И волны, сшибаются люто.
Бежит за минутой минута...
И страх, наконец, в нем решимость зажег;
Он смело бросается в грозный поток,
Валы рассекает руками,
Плывет — и услышан богами!
И снова угрюмою горной тропой
Идет он и славит Зевеса,
Но вдруг из дремучего леса,
Держа наготове ножи пред собой,
Выходят разбойники буйной толпой;
И, путь преграждая пустынный,
Грозит ему первый дубиной.
И в вопле Мероса — смертельный испуг:
«Клянусь вам, я нищ! Не владею
И самою жизнью своею!
Оставьте мне жизнь, иль погибнет мой друг!»
Тут вырвал у вора дубину он вдруг, —
И шайка спасается в страхе,
Три трупа оставив во прахе.
Как жар сицилийского солнца жесток!
Как ломит колени усталость!
А сколько до цели осталось!
«Ты силы мне дал переплыть чрез поток,
Разбойников ты одолеть мне помог, —
Ужель до царя не дойду я
И друга распнет он, ликуя!»
Но что там? Средь голых и выжженных круч
Внезапно журчанье он слышит...
Он верить не смеет, не дышит...
О чудо! Он видит: серебряный ключ,
Так чист и прозрачен, так нежно певуч,
Сверкает и манит омыться,
Гортань освежить и напиться.
И вновь он шагает, минуя в пути
Сады, и холмы, и долины.
Уж тени глубоки и длинны.
Два путника тропкой идут впереди.
Он шаг ускоряет, чтоб их обойти,
И слышит слова их: «Едва ли —
Мы, верно, на казнь опоздали».
Надежда и страх его сердце теснят,
Летят, не идут его ноги.
И вот — о великие боги! —
Пред ним Сиракузы, пылает закат,
И верный привратник его Филострат,
Прождавший весь день на пороге,
Навстречу бежит по дороге.
«Назад, господин! Если друга не спас,
Хоть сам не давайся им в руки!
Его повели уж на муки.
Он верил, юн ждал тебя с часу на час,
В нем дружбы священный огонь не погас,
И царь наш в ответ на глумленье
Лишь гордое встретил презренье».
«О, если уж поздно, и он на кресте,
И предал я друга такого,
Душа моя к смерти готова.
Зато мой палач не расскажет нигде,
Что друг отказался от друга в беде!.
Он кровью двоих насладится,
Но в силе любви убедится».
И гаснет закат, но уж он у ворот,
И видит он крест на агоре,
Голов человеческих море.
Веревкою связанный, друг его ждет,
И он раздвигает толпу, он идет.
«Тиран! — он кричит. — Ты глумился,
Но видишь — я здесь! Я не скрылся!»
И в бурю восторженный гул перерос,
Друзья обнялись, и во взоре
У каждого радость и горе;
И нет ни единого ока без слез;
И царь узнает, что вернулся Мерос,
Глядит на смятенные лица, —
И чувство в царе шевелится.
И он их велит привести перед трон,
Он влажными смотрит очами:
«Ваш царь побежденный пред вами;
Он понял, что дружба — не призрак, не сон,
И с просьбою к вам обращается он:
На диво грядущим столетьям
В союз ваш принять его третьим».
Геро и Леандр
Видишь — там, где в Дарданеллы,
Изумрудный, синий, белый,
Геллеспонта плещет вал,
В блеске солнца золотого
Два дворца глядят сурово
Друг на друга с темных скал.
Здесь от Азии Европу
Отделила бездна вод,
Но ни бурный вал, ни ветер
Уз любви не разорвет.
В сердце Геро, уязвленном
Беспощадным Купидоном,
Страсть к Леандру расцвела;
И в ответ ей — смертной Гебе —
Вспыхнул он, стрелою в небе
Настигающий орла.
Но меж юными сердцами
Встал отцов нежданный гнев;
И до срока плод волшебный
Поникает, не созрев.
Где, штурмуя Сеет надменный,
Геллеспонт громадой пенной
Бьет в незыблемый утес,
Дева юная сидела
И, печальная, глядела
На далекий Абидос.
Горе! Нет моста к Леандру,
Нет попутного челна, —
Но любовь не знает страха,
И везде пройдет она.
Обернувшись Ариадной,
Тьмой ведет нас непроглядной,
Вводит смертных в круг богов,
Льва и вепря в плен ввергает
И в алмазный плуг впрягает
Огнедышащих быков.
Даже Стикс девятикружный
Не преграда ей в пути,
Если тень она захочет
Из Аида увести.
И любовь Леандра гонит;
Лишь багряный шар потонет
За чертою синих вод,
Лишь померкнет день враждебный, —
Уж туда, в приют волшебный,
Смелый юноша плывет.
Рассекая грудью волны,
Он спешит сквозь мрак ночной
К той скале, где обещаньем
Светит факел смоляной.
Там, из плена волн студеных,
В плен восторгов потаенных
Он любимой увлечен;
И лобзаньям нет преграды,
И божественной награды
Полноту приемлет он.
Но заря счастливца будит,
И бежит, как сон, любовь, —
Он из пламенных объятий
В холод моря кинут вновь.
Так, в безумстве нег запретных,
Тридцать солнц прошло заветных, —
По таинственным кругам
Пронеслись они короче
Той блаженной брачной ночи,
Что завидна и богам.
О, лишь тот изведал счастье,
Кто срывал небесный плод
В темных безднах преисподней,
Над пучиной адских вод.
Непрестанно в звездном хоре
Мчится Веспер вслед Авроре;
Но счастливцам недосуг
Сожалеть, что роща вянет,
Что зима вот-вот нагрянет
В колеснице снежных вьюг.
Нет, их радует, что рано
Скучный день уходит прочь, —
И не помнят, чем грозит им
Возрастающая ночь.
Вот сентябрь под зодиаком
Свет уравнивает с мраком, —
На утесе дева ждет,
Смотрит вдаль, где кони Феба
Вниз бегут по склону неба,
Завершая свой полет.
Неподвижен сонный воздух,
Точно зеркало чиста,
Синий купол отражая,
Дремлет ясная вода.
Там, сверкнув на миг спиною
Над серебряной волною,
Резвый выпрыгнул дельфин,
Там Фетиды влажной стая
Роем черных стрел, играя,
Из немых всплыла глубин.
Тайна страсти нежной зрима
Им одним из темных вод,
Но безмолвием Геката
Наказала рыбий род.
Глядя в синий мрак пролива,
Дева ласково и льстиво
Молвит: «О прекрасный бог!
Ты ль обманчив, ты ль неверен
Нет! И лжив и лицемерен,
Кто тебя ославить мог!
Безучастны только люди,
И жесток лишь мой отец;
Ты же, кроткий, облегчаешь
Горе любящих сердец.
Безутешна, одинока,
Отцвела бы я до срока,
Дни влача, как в тяжком сне, —
Но твоя святая сила
Без моста и без ветрила
Мчит любимого ко мне.
Страшны мглы твоей глубины,
Грозен шум твоих валов,
Но отваге ты покорен,
Ты любви помочь готов.
Ибо сам во время оно
Стал ты жертвой Купидона —
В час, как бросив отчий дом,
Увлекая брата смело,
Поплыла в Колхиду Гелла
На баране золотом.
Вспыхнув страстью, в блеске бури
Ты восстал из недр, о бог,
И красавицу в пучину
С пышнорунного совлек.
Там живет богиня с богом,
Тайный грот избрав чертогом,
В глуби волн бессмертной став;
Челн хранит рукой незримой
И, добра к любви гонимой,
Твой смиряет буйный нрав.
Гелла! Светлая богиня!
Я пришла к тебе с мольбой:
Приведи и ныне друга
Той же зыбкою тропой».
С неба сходит вечер мглистый.
Геро факел свой смолистый
Зажигает на скале,
Чтоб звездою путеводной
По равнине вод холодной
Вел он милого во мгле.
Но темнеет, пенясь, море,
Ветра свист и гром вдали;
Звезды кроткие погасли,
Небо тучи облегли.
Ночь идет. Завесой темной
Хлынул дождь на Понт огромный,
Грозовым взмахнув крылом,
С гор, из дикого провала,
Буря вырвалась, взыграла — *
Трепет молний, блеск и гром.
Вихрь сверлит, буравит волны, —
Черным зевом глубина,
Точно бездна преисподней,
Разверзается до дна.
Геро плачет: «Горе, горе!
Успокой, Кронион, море!
О мой рок! Не я ль виной
Мне, безумной, вняли боги,
Если в гибельной дороге
С бурей бьется милый мой.
Птицы, вскормленные морем,
На земле приют нашли;
Не боящиеся ветра,
В бухте скрылись корабли.
Только мой Леандр и ныне,
Знаю, вверился пучине, —
Ибо сам в блаженный час,
Мощным богом вдохновенный,
Он мне дал обет священный,
И лишь смерть разделит нас.
В этот миг — о сжальтесь, оры! —
Обессиленный борьбой,
Он в последний раз, быть может,
Небо видит над собой.
Понт! Свирепая пучина!
Твой лазурный блеск — личина:
Ты неверен, ты жесток!
Ты его, коварства полный,
В притаившиеся волны
Лживой ясностью завлек.
И теперь, вдали от брега,
Беззащитного пловца
Всеми ужасами гонишь
К неизбежности конца».
Страшно бешенство стихии!
Ходят горы водяные,
Бьют в береговую твердь.
Горе! Горе! Час недобрый!
И корабль дубоворебрый
Здесь нашел бы только смерть.
Буря погашает факел,
Рвет спасительную нить.
Страшно быть в открытом море,
Страшно к берегу подплыть!
У великой Афродиты
Молит скорбная защиты
Для отважного пловца;
Ветру в дар заклать клянется,
Если милый к ней вернется,
Златорогого тельца;
Молит всех богов небесных,
Всех богинь подводной мглы
Лить смягчающее масло
На бурлящие валы.
«Помоги моей кручине,
Вновь рожденная в пучине,
Левкотея, встань из вод!
Кинь Леандру покрывало,
Как не раз его кидала
Жертвам бурных непогод, —
Чтоб, его священной ткани
Силой тайною храним,
Утопающий из бездны
Выплыл жив и невредим!»
И смолкает грохот бури.
В распахнувшейся лазури
Кони Эос мчатся ввысь.
Вновь на зеркало похоже,
Дремлет море в древнем ложе,
Скалы блестками зажглись,
И, шурша о берег мягко,
Волны к острову бегут
И, ласкаясь и играя,
Тело мертвое влекут.
Это он! И бездыханный —
Верен ей, своей желанной.
Видит хладный труп она
И стоит, как неживая,
Ни слезинки не роняя,
Неподвижна и бледна;
Смотрит в небо, смотрит в море,
На обрывы черных скал, —
И в лице бескровном пламень
Благородный заиграл.
«Я постигла волю рока:
Неизбежно и жестоко
Равновесье бытия.
Рано сниду в мрак могилы,
Но хвалю благие силы, —
Ибо счастье знала я.
Юной жрицей, о Венера,
Я вошла в твой гордый храм
И, как радостную жертву,
Ныне жизнь тебе отдам».
И она, светла, как прежде,
В белой взвившейся одежде,
С башни кинулась в провал.
И в объятия стихии
Принял бог тела святые
И приют им вечный дал.
И, безгневный, примиренный,
Вновь во славу бытию
Из великой светлой урны
Льет он вечную струю.
Кассандра
Все в обители Приама
Возвещало брачный час,
Запах роз и фимиама,
Гимны дев и лирный глас.
Спит гроза минувшей брани,
Щит, и меч, и конь забыт,
Облечен в пурпурны ткани
С Поликсеною Пелид.
Девы, юноши четами
По узорчатым коврам,
У крашенные венками,
Идут веселы во храм;
Стогны дышут фимиамом,
В злато царский дом одет;
Снова счастье над Пергамом...
Для Кассандры счастья нет.
Уклонясь от лирных звонов,
Нелюдима и одна,
Дочь Приама в Аполлонов
Древний лес удалена.
Сводом лавров осененна,
Сбросив жрический покров,
Провозвестница священна
Так роптала на богов:
«Там шумят веселых волны,
Всем душа оживлена,
Мать, отец надеждой полны,
В храм сестра приведена.
Я одна мечты лишенна:
Ужас мне — что радость там;
Вижу, вижу: окрыленна
Мчится Гибель на Пергам.
Вижу факел — он светлеет
Не в Гименовых руках,
И не жертвы пламя рдеет
На сгущенных облаках;
Зрю пиров уготовленье...
Но... горе, по небесам.
Слышно бога приближенье,
Предлетящего бедам.
И вотще мое стенанье,
И печаль моя мне стыд:
Лишь с пустынями страданье
Сердце сирое делит.
От счастливых отчужденна,
Веселящимся позор, —
Я тобой всех благ лишенна,
О предведения взор!
Что Кассандре дар вещанья
В сем жилище скромных чад
Безмятежного незнанья
И блаженных им стократ
Ах! почто она предвидит
То, чего не отвратит?.*
Неизбежное приидет,
И грозящее сразит.
И спасу ль их, открывая
Близкий ужас их очам
Лишь незнанье — жизнь прямая;
Знанье — смерть прямая нам
Феб, возьми твой дар опасной,
Очи мне спеши затмить:
Тяжко истины ужасной
Смертною скуделью быть.
Я забыла славить радость,
Став пророчицей твоей.
Слепоты погибшей сладость,
Мирный мрак минувших дней,
С вами скрылись наслажденья!
Он мне будущее дал,
Но веселие мгновенья
Настоящего отнял.
Никогда покров венчальный
Мне главы, не осенит:
Вижу факел погребальный,
Вижу: ранний гроб открыт.
Я с родными скучну младость
Всю утратила в тоске, —
Ах, могла ль делить их радость,
Видя скорбь их вдалеке
Их ласкает ожиданье;
Жизнь, любовь передо мной;
Все окрест очарованье —
Я одна мертва душой.
Для меня весна напрасна,
Мир цветущий пуст и дик...
Ах, сколь жизнь тому ужасна,
Кто во глубь ее проник!
Сладкий жребий Поликсены!
С женихом рука с рукой,
Взор, любовью распаленный,
И, гордясь сама собой,
Благ своих не постигает:
В сновидениях златых
И бессмертья не желает
За один с Пелидом миг.
И моей любви открылся
Тот, кого мы ждем душой:
Милый взор ко мне стремился,
Полный страстною тоской...
Но — для нас перед богами
Брачный гимн не возгремит;
Вижу: грозно между нами
Тень стигийская стоит.
Духи, бледною толпою
Покидая мрачный ад,
Вслед за мной и предо мною
Неотступные летят,
В резвы юношески лики
Вносят ужас за собой;
Внемля радостные клики,
Внемлю их надгробный вой.
Там сокрытый блеск кинжала,
Там убийцы взор горит;
Там невидимого жала
Яд погибелью грозит.
Все предчувствуя и зная,
В страшный путь сама иду:
Ты падешь, страна родная, —
Я в чужбине гроб найду...»
И слова еще звучали...
Вдруг... шумит священный лес...
И зефиры глас примчали:
«Пал великий Ахиллес!»
Машут Фурии змиями,
Боги мчатся к небесам...
И карающий громами
Грозно смотрит на Пергам.
Граф Габсбургский
Торжественным Ахен весельем шумел;
В старинных чертогах, на пире,
Рудольф, император избранный, сидел
В сиянье венца и в порфире.
Там кушанья рейнский фальцграф разносил,
Богемец напитки в бокалы цедил;
И семь избирателей, чином
Устроенный древле свершая обряд,
Блистали, как звезды пред солнцем блестят,
Пред новым своим властелином.
Кругом возвышался богатый балкон,
Ликующим полный народом,
И клики, со всех прилетая сторон,
Под древним слива лися сводом.
Был кончен раздор; перестала война;
Бесцарственны, грозны прошли времена:
Судья над землею был снова,
И воля губить у меча отнята;
Не брошены слабый, вдова, сирота
Могущим во власть без покрова.
И кесарь, наполнив бокал золотой,
С приветливым взором вещает:
«Прекрасен мой пир; все пирует со мной,
Все царский мой дух восхищает...
Но где ж утешитель, пленитель сердец
Придет ли мне душу растрогать певец
Игрой и благим поученьем
Я песней был другом, как рыцарь простои;
Став кесарем, брошу ль обычай святой
Пиры услаждать песнопеньем?»
И вдруг из среды величавых гостей
Выходит, одетый таларом,
Певец в красоте поседелых кудрей,
Младым преисполненный жаром.
«В струнах золотых вдохновенье живет.
Певец о любви благодатной поет,
О всем, что святого есть в мире,
Что душу волнует, что сердце манит...
О чем же властитель воспеть повелит
Певцу на торжественном пире?»
«Не мне управлять песнопевца душой
(Певцу отвечает властитель),
Он высшую силу признал над собой:
Минута ему повелитель.
По воздуху вихорь свободно шумит:
Кто знает, откуда, куда он летит
Из бездны поток выбегает:
Так песнь зарождает души глубина,
И темное чувство, из дивного сна
При звуках воспрянув, пылает».
И смело ударил певец по струнам,
И голос приятный раздался:
«На статном коне по горам, по полям
За серною рыцарь гонялся;
Он с ловчим одним выезжает сам-друг
Из чащи лесной на сияющий луг,
И едет он шагом кустами.
Вдруг слышат они: колокольчик гремит;
Идет из кустов пономарь и звонит,
И следом священник с дарами.
И набожный граф, умиленный душой,
Колена своп преклоняет
"С сердечною верой с горячей мольбой
Пред тем, что живит и спасает.
Но лугом стремился кипучий ручей,
Свирепо надувшись от сильных дождей,
Он путь заграждал пешеходу;
И спутнику пастырь дары отдает,
И обувь снимает, и смело идет
С священною ношею в воду.
«Куда?» — изумившийся граф вопросил.
«В село; умирающий нищий
Ждет в муках, чтоб пастырь его разрешил,
И алчет небесныя пищи.
Недавно лежал через этот поток
Сплетенный из сучьев для пеших мосток —
Его разбросало водою;
Чтоб душу святой благодатью спасти,
Я здесь неглубокий поток перейти
Спешу обнаженной стопою».
И пастырю витязь коня уступил
И подал ноге его стремя,
Чтоб он облегчить покаяньем спешил
Страдальцу греховное бремя;
И к ловчему сам на седло пересел
И весело в чащу на лов полетел;
Священник же, требу святую
Свершивши, при первом мерцании дня
Является к графу, смиренно коня
Ведя за узду золотую.
«Дерзну ли помыслить я, — граф возгласил,
Почтительно взоры склонивши, —
Чтоб конь мой ничтожной забаве служил,
Спасителю богу служивши
Когда ты, отец, не приемлешь коня,
Пусть будет он даром благим от меня
Отныне тому, чье даянье
Все блага земные, и сила, и честь,
Кому не помедлю на жертву принесть
И силу, и честь, и дыханье».
«Да будет же вышний господь над тобой
Своей благодатью святою,
Тебя да почтит он в сей жизни и в той,
Как днесь он почтен был тобою.
Гельвеция славой сияет твоей,
И шесть расцветают тебе дочерей,
Богатых дарами природы:
Да будут же (молвил пророчески он)
Уделом их шесть знаменитых корон,
Да славятся в роды и роды».
Задумавшись, голову кесарь склонил:
Минувшее в нем оживилось.
Вдруг быстрый он взор на певца устремил —
И таинство слов объяснилось:
Он пастыря видит в певце пред собой, —
И слезы свои от толпы золотой
Порфирой закрыл в умиленье...
Все смолкло, на кесаря очи подняв, —
И всяк догадался, кто набожный граф,
И сердцем почтил провиденье.
Примечания
Свят (лат.)
С вами бог (лат.)
«Отче наш» (лат.)
Торжество победителей
Пал Приамов град священный;
Грудой пепла стал Пергам;
И, победой насыщенны,
К острогрудым кораблям
Собрались эллены — тризну
В честь минувшего свершить
И в желанную отчизну,
К берегам Эллады плыть.
Пойте, пойте гимн согласный:
Корабли обращены
От враждебной стороны
К нашей Греции прекрасной.
Брегом шла толпа густая
Илионских дев и жен:
Из отеческого края
Их вели в далекий плен.
И с победной песнью дикой
Их сливался тихий стон
По тебе, святой, великий,
Невозвратный Илион.
Вы, родные холмы, нивы,
Нам вас боле не видать;
Будем в рабстве увядать...
О, сколь мертвые счастливы!
И с предведеньем во взгляде
Жертву сам Калхас заклал:
Грады зиждущей Палладе
И губящей (он воззвал),
Буреносцу Посидону,
Воздымателю валов,
И носящему Горгону
Богу смертных и богов!
Суд окончен; спор решился;
Прекратилася борьба;
Все исполнила Судьба:
Град великий сокрушился.
Царь народов, сын Атрея
Обозрел полков число:
Вслед за ним на брег Сигея
Много, много их пришло...
И незапный мрак печали
Отуманил царский взгляд:
Благороднейшие пали...
Мало с ним пойдет назад.
Счастлив тот, кому сиянье
Бытия сохранено,
Тот, кому вкусить дано
С милой родиной свиданье!
И не всякий насладится
Миром, в свой пришедши дом:
Часто злобный ков таится
За домашним алтарем;
Часто Марсом пощаженный
Погибает от друзей
(Рек, Палладой вдохновенный,
Хитроумный Одиссей).
Счастлив тот, чей дом украшен
Скромной верностью жены!
Жены алчут новизны:
Постоянный мир им страшен.
И стоящий близ Елены
Менелай тогда сказал:
Плод губительный измены —
Ею сам изменник пал;
И погиб виной Парида
Отягченный Илион...
Неизбежен суд Кронида,
Всё блюдет с Олимпа он.
Злому злой конец бывает:
Гибнет жертвой Эвменид,
Кто безумно, как Парид,
Право гостя оскверняет.
Пусть веселый взор счастливых
(Оилеев сын сказал)
Зрит в богах богов правдивых;
Суд их часто слеп бывал:
Скольких бодрых жизнь поблёкла!
Скольких низких рок щадит!..
Нет великого Патрокла;
Жив презрительный Терсит.
Смертный, царь Зевес Фортуне
Своенравной предал нас:
Уловляй же быстрый час,
Не тревожа сердца втуне.
Лучших бой похитил ярый!
Вечно памятен нам будь,
Ты, мой брат, ты, под удары
Подставлявший твердо грудь,
Ты, который нас, пожаром
Осажденных, защитил...
Но коварнейшему даром
Щит и меч Ахиллов был.
Мир тебе во тьме Эрева!
Жизнь твою не враг отнял:
Ты своею силой пал,
Жертва гибельного гнева.
О Ахилл! о мой родитель!
(Возгласил Неоптолем)
Быстрый мира посетитель,
Жребий лучший взял ты в нем.
Жить в любви племен делами —
Благо первое земли;
Будем вечны именами
И сокрытые в пыли!
Слава дней твоих нетленна;
В песнях будет цвесть она:
Жизнь живущих неверна,
Жизнь отживших неизменна!
Смерть велит умолкнуть злобе
(Диомед провозгласил):
Слава Гектору во гробе!
Он краса Пергама был;
Он за край, где жили деды,
Веледушно пролил кровь;
Победившим — честь победы!
Охранявшему — любовь!
Кто, на суд явясь кровавый,
Славно пал за отчий дом:
Тот, почтённый и врагом,
Будет жить в преданьях славы.
Нестор, жизнью убеленный,
Нацедил вина фиал
И Гекубе сокрушенной
Дружелюбно выпить дал.
Пей страданий утоленье;
Добрый Вакхов дар вино:
И веселость и забвенье
Проливает в нас оно.
Пей, страдалица! Печали
Услаждаются вином:
Боги жалостные в нем
Подкрепленье сердцу дали.
Вспомни матерь Ниобею:
Что изведала она!
Сколь ужасная над нею
Казнь была совершена!
Но и с нею, безотрадной,
Добрый Вакх недаром был:
Он струею виноградной
Вмиг тоску в ней усыпил.
Если грудь вином согрета
И в устах вино кипит:
Скорби наши быстро мчит
Их смывающая Лета.
И вперила взор Кассандра,
Вняв шепнувшим ей богам,
На пустынный брег Скамандра,
На дымящийся Пергам.
Все великое земное
Разлетается, как дым:
Ныне жребий выпал Трое,
Завтра выпадет другим...
Смертный, силе, нас гнетущей,
Покоряйся и терпи;
Спящий в гробе, мирно спи;
Жизнью пользуйся, живущий.
Лирика
ПРОЩАНИЕ ГЕКТОРА
Андромаха
Для чего стремится Гектор к бою,
Где Ахилл безжалостной рукою
За Патрокла грозно мстит врагам?
Если Орк угрюмый нас разлучит,
Кто малютку твоего научит
Дрот метать и угождать богам?
Гектор
Слез не лей, супруга дорогая!
В поле битвы пыл свой устремляя,
Этой дланью я храню Пергам.
За богов священную обитель
Я паду и - родины спаситель -
Отойду к стигийским берегам.
Андромаха
Не греметь твоим доспехам боле;
Ржавый меч твой пролежит в неволе,
И Приама оскудеет кровь.
В область мрака ты сойдешь отныне,
Где Коцит слезится по пустыне.
Канет в Лету Гектора любовь!
Гектор
Весь мой пыл, все мысли и стремленья
Я залью волной реки забвенья,
Но, не пламенник любви.
Чу! Дикарь у стен уж кличет к бою.
Дай мне меч и не томись тоскою!
Леты нет для Гектора любви.
ФАНТАЗИЯ К ЛАУРЕ
О Лаура, как назвать ту силу,
Что сближает и роднит тела, —
Как назвать, когда в волшебном вихре
Две души в одну она слила?
Посмотри: планеты мчатся в безднах, —
Что велит им вечный круг свершать?
Что влечет их в пляску круговую,
Как детей, приветствующих мать?
В золотых потоках света греясь,
Их лучистый хоровод
Черплет жизнь из огненной амфоры, —
Так из мозга тело жизнь берет.
Если атом к атому стремится,
Если строй миров ненарушим,
Если сфер мелодии созвучны —
Эту связь любовь дарует им.
Изыми любовь из сил природы —
Естество рассыплется во прах,
Все поглотит дикий древний хаос, —
Плачь, о Ньютон, о былых мирах!
Изыми из сонма душ богиню —
И, как телу, смерть им суждена.
Без любви не станет жизни,
Без любви не расцветет весна.
И какою силой, о Лаура,
Пламень в сердце поцелуй твой льет,
Заставляет вспыхнуть щеки,
Устремляет смелый дух в полет?
Крови тесно в берегах природных,
Чувствам тесно в алчущей груди, —
Две души в одном огне сгорают,
Тело в тело жаждет перейти.
В вечных сменах неживой природы
Ту же власть любви вручил творец,
Что и в тонкой арахнейской ткани
Чутко внемлющих сердец.
Посмотри, Лаура, тьму страданий
Озаряет радостью любовь,
Холоду отчаянья враждебна,
Льет надежду пламенную в кровь.
В роковую ночь угрюмой скорби
Брызнет счастья кроткий луч -
И уже сквозь золотые слезы
Взор блестит, как солнце из-за туч.
Да, есть зло. Но страстному влеченью
Разве силы зла не подлежат?
Если небу наш порок враждебен -
Разве с ним не дружен ад?
Вслед греху послали Евмениды
Лютых змей - раскаянье и стыд.
Дан орлиный взлет величью,
Но за ним предательство следит.
Гордости грозит паденье,
Счастью зависть преграждает путь,
Сладострастье, как сестру родную,
Привлекает смерть к себе на грудь.
И, любви грядущего покорно,
Прошлое встает из темных урн,
Но свою невесту - Вечность -
Долго ищет сумрачный Сатурн.
Час пробьет, — так возвестил оракул, —
Вспыхнет брачным факелом весь мир.
Время Вечность приведет на тризну -
Это будет свадебный их пир.
Новый день не сменит брачной ночи,
Не смутит блаженные сердца.
И любовь меж нами будет длиться -
Радуйся, Лаура! - без конца.
ЛАУРА У КЛАВЕСИНА
Чуть коснешься ты струны послушной -
Чудо! - то, как статуя, бездушный,
То бесплотный, молча я стою.
Смертью, жизнью - всем ты завладела.
Словно Филадельфиа, из тела
Душу исторгаешь ты мою.
Мир, как будто зачарован,
К звукам сладостным прикован,
Обрывая дней полет,
Полноту блаженства пьет.
Самый воздух, замирая,
Чутко внемлет песням рая.
Как меня твой дивный взор -
Все пленяет звуков хор.
Вот они, как в сладострастной буро,
Гимном счастью вознеслись, —
Так новорожденные, в лазури,
Ангелы стремятся ввысь,
Так из тьмы, где Хаоса владенья,
В грозовую ночь миротворенья
Роем огненных шаров
Извергались тысячи миров.
Звуки льются, то журча украдкой,
Словно ключ по гальке гладкой,
То сильны, как бурный вал,
Бьющий в твердь гранитных скал,
Грозны, как гром, что в оркестр урагана
Мощно врывается гулом органа,
Смутны, как ветер весной
В липовой чаще,
Дышащий негой ночной,
Томный, пьянящий.
Горестны, как полный грустных пеней
Ропот сожалений в той ночи, где тени
Бродят плача, где Коцит
Волны слез в глухую даль стремит.
Дева, молви! Не сошла ль ты с неба,
Вестница возвышенная Феба?
Не в Элизии ль возник
Твой божественный язык?
РУССО
Монумент, возникший злым укором
Нашим дням и Франции - позором,
Гроб Руссо, склоняюсь пред тобой!
Мир тебе, мудрец уже безгласный!
Мира в жизни ты искал напрасно:
Мир нашел ты, но в земле сырой.
Язвы мира ввек не заживали:
Встарь был мрак - и мудрых убивали,
Нынче - свет, а меньше ль палачей?
Пал Сократ от рук невежд суровых,
Пал Руссо - но от рабов Христовых,
За порыв создать из них людей.
ДЕТОУБИЙЦА
Слышишь: полночь в колокол забила,
Кончен стрелок кругооборот.
Значит, с богом!.. Время наступило!
Стражники толпятся у ворот.
Жизнь, прощай! Любовь мою возьми ты,
Слезы, чувства, сны, последний взгляд.
Мир весенний, мы с тобою квиты,
Бесконечно сладок был твой яд.
Луч горячий солнца золотого,
В мрак могилы не проникнешь ты,
Никогда не встретимся мы снова,
Радужные девичьи мечты.
Я прощаюсь с вами в час печали,
Дети рая - грезы юных лет;
Не успев родиться, вы увяли
И вовек не явитесь на свет.
А давно ли девушкой невинной
Я была и пурпур алых роз
Оттенял наряд мой лебединый,
Вились розы в золоте волос?
Я сегодня в том же белом платье -
Жертва ада - здесь стою, нема.
Только вместо роз - как знак проклятья -
Смерти черная тесьма.
Плачьте ж надо мной, кто непорочно
Лилию невинности хранит, —
Девы, сочетающие прочно
Твердость воли с нежностью ланит.
Моему позору оправданье -
Это сердце, полное огня,
Злого искусителя лобзанья,
Усыпившие меня.
Ах, быть может, со змеиной лаской
Он к другой красавице прильнет
В страшный миг, когда дорогой тряской
Повезут меня на эшафот.
И когда в глухой предсмертной муке
Вскрикну я и ливнем хлынет кровь,
Будет он, другой целуя руки,
Пить блаженство и любовь.
Нет, Иосиф! Где б ты ни скрывался,
Знай - тебя найдет Луизы стон.
Слышишь: гул колоколов раздался.
Пусть в твой слух ворвется этот звон,
Пусть твое спокойствие отравит,
В час, когда "люблю" шепнет она,
Пусть мой голос рану пробуравит
В голубых картинах сна.
О изменник! Иль тебе нет дела,
Как страдала молодая мать?
Это горе - горе без предела -
Тигра бы заставило дрожать!
Парус поднят - ты ушел надменно.
Вслед тебе смотрела я в слезах.
Девушкам на побережье Сены
Ты скулишь фальшивейшее "ах!"
А ребенок, милый мой ребенок,
Мирно спал, не зная ни о чем,
Улыбался ласково спросонок,
Пробужденный утренним лучом.
И душа на части разрывалась,
Глядя на святое существо,
И любовь отчаяньем сменялась
В сердце матери его.
"Женщина! Где мой отец?" - безмолвный
Лепет сына громом грохотал.
"Женщина! Где муж твой?" - боли полный,
Каждый угол сердца вопрошал.
Нет, мой мальчик! Звать отца не время, —
Он других голубит сыновей.
Проклянешь ты, презираем всеми,
Наслажденья матери своей.
Адский жар в груди моей пылает,
В целом мире я теперь одна.
Так зачем твой взор напоминает
Канувшие в бездну времена?
Детский смех твой воскрешает снова
Счастья дни, огонь любви былой,
Входит в душу, разорвав покровы,
Горькою, смертельною стрелой.
Ад мне, ад жить без тебя на свете!
Быть с тобою рядом - трижды ад!
Поцелуи ласковые эти
Об иных лобзаньях говорят.
Вопиют они о ложной клятве мужа,
Каждый звук той клятвы не забыт.
Сердце сжалось, и петля все туже...
Так был мною сын убит.
Но, Иосиф, где б ты ни был, помни:
Гневный призрак за тобой придет,
Сладкий сон развеет ночью темной,
Хладными руками обовьет.
Будь в раю, — но и в пределы рая,
В звездную полуночную тишь
Явится - провижу, умирая, —
Матерью удавленный малыш.
Здесь он, здесь, сынок мой бездыханный,
Я его сквозь сумрак узнаю.
Кровь струится из открытой раны
И с собой уносит жизнь мою...
Вот палач стучит. Бьет в сердце молот.
Радостно на казнь спеши!
Пусть скорей погасит смерти холод
Пламень мук истерзанной души.
Знай, Иосиф! Я тебя простила.
Да простит тебя господь!
Ты свободен: письма поглотило
Пламя, что ничем не побороть.
Ложные пылают обещанья,
Поцелуи корчатся в огне, —
Все, что столько сладкого страданья
Принесло в минуты счастья мне.
Сестры! Розам юности не верьте,
Не поддайтесь лжи мужских речей!
На пороге неизбежной смерти
Шлю проклятья юности своей!
Слезы? Слезы палача?! Не надо!
Жалость не нужна мне. Так не плачь!
Лилию ломая без пощады,
Не бледней, руби, палач!
ОТРЕЧЕНИЕ
И я на свет в Аркадии родился,
И я, как все кругом,
Лишь в колыбели счастьем насладился;
И я на свет в Аркадии родился,
Но сколько слез пролил потом.
Май жизни только раз цветет, прекрасный,
И мой отцвел давно.
Благой господь-о, плачь, мой брат несчастный!-
Благой господь задул мой светоч ясный,
И вот - вокруг темно.
О Вечность жуткая, стою, вздыхаю
У входа твоего.
Свидетельство на счастье я вручаю,
Его тебе я целым возвращаю,
О счастье я не ведал ничего.
Вот, справедливая, с мольбою трудной
У ног твоих, я тут.
На той звезде я верил сказке чудной,
Что, царствуя, ты судишь правосудно, —
Все Мстительницей там тебя зовут.
Здесь, говорят, ты грешников караешь
И праведным отраду, шлешь,
Все муки сердца здесь ты исцеляешь,
Извечные загадки разрешаешь
И за страданья честно разочтешь.
Сюда изгнанник как домой вернется,
Здесь всех дорог страдальческих концы.
Дитя богов, что Истиной зовется,
Что всех бежит, немногим достается,
Мою судьбу схватило под уздцы:
"С тобой я рассчитаюсь в жизни новой,
Взяв молодость твою.
Дать векселя я не могу иного".
Беру я вексель, жду я жизни новой,
А молодость взамен даю.
"Отдай мне ту, кого так любишь нежно,
Лауру дай твою.
Ты в барыше здесь будешь неизбежно".
И вот я ту, кого люблю так нежно,
С рыданьем громким отдаю.
"Расписка, выданная трупу, — мненье
Свое с усмешкой высказал мне свет.-
Та лгунья, у тиранов в услуженье,
Не истиной манит тебя, а тенью.
Срок векселю, а уж тебя и нет".
Шипят везде насмешки дерзновенно:
"Такой пустой ты тешишься мечтой?
Фальшивые спасители вселенной,
Как могут божества помочь мгновенно
Людскою выдумкой нужде людской?
Какое будущее за гробами?
Что Вечность чванная твоя?
Она, нас разлучившая с телами, —
Наш ужас, отраженный зеркалами
Пугливой совести, наш страх небытия.
Как мумию времен, как призрак хилый,
Живою притворившуюся ложь,
Которую Надежда из могилы,
Набальзамировав, к нам притащила, —
Вот это ты бессмертием зовешь?
Надеждам - ложь их тленье покарало -
Кто подлинные блага отдает?
Шесть тысяч лет все мертвое молчало,
И вдруг мертвец, из гроба встав сначала,
Вручает Мстительнице счет?"
Я видел: Время на крылах стремилось
К тебе, к твоим брегам.
Природа, вялый труп, за ним влачилась.
Мертвец не встал, могила не открылась.
И я доверился богам.
Тебе отдавший все свои услады,
Я пред тобою распростерт в мольбе.
Презрев толпы насмешки без досады,
Я, Мстительница, требую награды.
Я всем пожертвовал одной тебе.
"Всех чад своих люблю без исключенья! -
Вскричал незримый некий дух.-
Есть два цветка, они полны значенья,
Есть два цветка - Надежда, Наслажденье,
И мудрый выберет один из двух.
Избрав один, другим не соблазняйся,
Искать другой - напрасный труд!
Кто не имеет веры, наслаждайся,
А верующий - благ земных лишайся!
История и есть всемирный суд.
Надеявшийся награжден не мало, —
Награду вера всю в себе несет.
Тебе недаром мудрость подсказала:
Что у тебя Минута отобрала,
То никакая Вечность не вернет".
К РАДОСТИ
Радость, пламя неземное,
Райский дух, слетевший к нам,
Опьяненные тобою,
Мы вошли в твой светлый храм.
Ты сближаешь без усилья
Всех разрозненных враждой,
Там, где ты раскинешь крылья,
Люди - братья меж собой.
Хор
Обнимитесь, миллионы!
Слейтесь в радости одной!
Там, над звездною страной, —
Бог, в любовь пресуществленный.
Кто сберег в житейской вьюго
Дружбу друга своего,
Верен был своей подруге, —
Влейся в наше торжество!
Кто презрел в земной юдоли
Теплоту душевных уз,
Тот в слезах, по доброй воле,
Пусть покинет наш союз!
Хор
Все, что в мире обитает,
Вечной дружбе присягай!
Путь ее - в надзвездный кран,
Где Неведомый витает.
Мать-природа все живое
Соком радости поит.
Все - и доброе и злое -
К ней влечение таит.
Нам дает лозу и счастье
И друзей в предсмертный миг,
Малой твари сладострастье,
Херувиму божий лик...
Хор
Ниц простерлись вы в смиренье?
Мир! Ты видишь божество?
Выше звезд ищи его;
В небесах его селенья.
Радость двигает колеса
Вечных мировых часов,
Свет рождает из хаоса,
Плод рождает из цветов.
С мировым круговоротом
Состязаясь в быстроте,
Водит солнца в звездочетам
Недоступной высоте.
Хор
Как миры без колебаний
Путь свершают круговой,
Братья, в путь идите свой,
Как герой на поле брани.
С ней мудрец читает сферы,
Пишет правды письмена,
На крутых высотах веры
Страстотерпца ждет она.
Там парят ее знамена
Средь сияющих светил,
Здесь стоит она склоненной
У разверзшихся могил.
Хор
Выше огненных созвездий,
Братья, есть блаженный мир.
Претерпи, кто слаб и сир, —
Там награда и возмездье!
Не нужны богам рыданья!
Будем равны им в одном:
К общей чаше ликованья
Всех скорбящих созовем.
Прочь и распри и угрозы!
Не считай врагу обид!
Пусть его не душат слезы
И печаль не тяготит.
Хор
В пламя, книга долговая!
Мир и радость - путь из тьмы.
Братья, как судили мы,
Судит бог в надзвездном крае.
Радость льется по бокалам.
Золотая кровь лозы
Дарит кротость каннибалам,
Робким силу в час грозы.
Братья, встаньте, пусть, играя,
Брызжет пена выше звезд!
Выше, чаша круговая!
Духу света этот тост!
Хор
Вознесем ему хваленья
С хором ангелов и звезд.
Духу света этот тост
Ввысь, в надзвездные селенья!
Стойкость в муке нестерпимой,
Помощь тем, кто угнетен,
Сила клятвы нерушимой -
Вот священный наш закон!
Гордость пред лицом тирана
(Пусть то жизни стоит нам),
Смерть служителям обмана,
Слава праведным делам!
Хор
Братья, в тесный круг сомкнитесь
И над чашею с вином
Слово соблюдать во всем
Звездным судией клянитесь!
БОГИ ГРЕЦИИ
В дни, когда вы светлый мир. учили
Безмятежной поступи весны,
Над блаженным пламенем царили
Властелины сказочной страны, —
Ах, счастливой верою владея,
Жизнь была совсем, совсем иной
В дни, когда цветами, Киферея,
Храм увенчивали твой!
В дни, когда покров воображенья
Вдохновенно правду облекал,
Жизнь струилась полнотой творенья,
И бездушный камень ощущал.
Благородней этот мир казался,
И любовь к нему была жива;
Вещим взорам всюду открывался
След священный божества.
Где теперь, как нас мудрец наставил,
Мертвый шар в пространстве раскален,
Там в тиши величественной правил
Колесницей светлой Аполлон.
Здесь, на высях, жили ореады,
Этот лес был сенью для дриад,
Там из урны молодой наяды
Бил сребристый водопад.
Этот лавр был нимфою молящей,
В той скале дочь Тантала молчит,
Филомела плачет в темной чаще,
Стон Сиринкса в тростнике звучит;
Этот ключ унес слезу Деметры
К Персефоне, у подземных рек;
Зов Киприды мчали эти ветры
Вслед отшедшему навек.
В те года сынов Девкалиона
Из богов не презирал никто;
К дщерям Пирры с высей Геликона
Пастухом спускался сын Лето.
И богов, и смертных, и героев
Нежной связью Эрос обвивал,
Он богов, и смертных, и героев
К аматунтской жертве звал.
Не печаль учила вас молиться,
Хмурый подвиг был не нужен вам;
Все сердца могли блаженно биться,
И блаженный был сродни богам.
Было все лишь красотою свято,
Не стыдился радостей никто
Там, где пела нежная Эрато,
Там, где правила Пейто.
Как дворцы, смеялись ваши храмы;
На истмийских пышных торжествах
В вашу честь курились фимиамы,
Колесницы подымали прах.
Стройной пляской, легкой и живою,
Оплеталось пламя алтарей;
Вы венчали свежею листвою
Благовонный лен кудрей.
Тирсоносцев радостные клики
И пантер великолепный мех
Возвещали шествие владыки:
Пьяный Фавн опережает всех;
Перед Вакхом буйствуют менады,
Прославляя плясками вино;
Смуглый чашник льет волну отрады
Всем, в чьем кубке сухо дно.
Охранял предсмертное страданье
Не костяк ужасный. С губ снимал
Поцелуй последнее дыханье,
Тихий гений факел опускал.
Даже в глуби Орка неизбежной
Строгий суд внук женщины творил,
И фракиец жалобою нежной
Слух эринний покорил.
В Елисейских рощах ожидала
Сонмы теней радость прежних дней;
Там любовь любимого встречала,
И возничий обретал коней;
Лин, как встарь, былую песнь заводит,
Алкестиду к сердцу жмет Адмет,
Вновь Орест товарища находит,
Лук и стрелы - Филоктет.
Выспренней награды ждал воитель
На пройденном доблестно пути,
Славных дел торжественный свершитель
В круг блаженных смело мог войти.
Перед тем, кто смерть одолевает,
Преклонялся тихий сонм богов;
Путь пловцам с Олимпа озаряет
Луч бессмертных близнецов.
Где ты светлый мир? Вернись, воскресни,
Дня земного ласковый расцвет!
Только в небывалом царстве песни
Жив еще твой баснословный след.
Вымерли печальные равнины,
Божество не явится очам;
Ах, от знойно-жизненной картины
Только тень осталась нам.
Все цветы исчезли, облетая
В жутком вихре северных ветров;
Одного из всех обогащая,
Должен был погибнуть мир богов.
Я ищу печально в тверди звездной:
Там тебя, Селена, больше нет;
Я зову в лесах, над водной бездной:
Пуст и гулок их ответ!
Безучастно радость расточая,
Не гордясь величием своим,
К духу, в ней живущему, глухая,
Не счастлива счастием моим,
К своему поэту равнодушна,
Бег минут, как маятник, деля,
Лишь закону тяжести послушна,
Обезбожена земля.
Чтобы завтра сызнова родиться,
Белый саван ткет себе она,
Все на той же прялке будет виться
За луною новая луна.
В царство сказок возвратились боги,
Покидая мир, который сам,
Возмужав, уже без их подмоги
Может плыть по небесам.
Да, ушли, и все, что вдохновенно,
Что прекрасно, унесли с собой, —
Все цветы, всю полноту вселенной, —
Нам оставив только звук пустой.
Высей Пинда, их блаженных сеней,
Не зальет времен водоворот:
Что бессмертно в мире песнопений,
В смертном мире не живет.
ВЕЧЕРПо одной картине
Бог лучезарный, спустись! - жаждут долины
Вновь освежиться росой; люди томятся;
Медлят усталые кони, —
Спустись в золотой колеснице!
Кто, посмотри, там манит из светлого моря
Милой улыбкой тебя! Узнало ли сердце?
Кони помчались быстрее,
Манит Тефида тебя.
Быстро в объятия к ней, вожжи покинув,
Спрянул возничий; Эрот держит за узды;
Будто вкопаны, кони
Пьют прохладную влагу.
Ночь по своду небес, прохладою вея,
Легкой стопою идет с подругой-любовью.
Люди, покойтесь, любите!
Феб влюбленный почил.
ВЛАСТЬ ПЕСНОПЕНИЯ
Вот, грохоча по кручам горным,
Потоки ливня пролились,
Деревья вырывая с корнем
И скалы скатывая вниз.
И, страхом сладостным объятый.
Внимает путник шуму вод.
Он слышит громкие раскаты,
Но где исток их - не поймет.
Так льются волны песнопенья,
Но тайной скрыто их рожденье.
Кто из покорных вещим девам,
Что тянут жизни нить в тиши,
К волшебным не склонял напевам
Певцом разбуженной души.
Одной лишь силой вдохновенья
Он, как божественным жезлом,
Свергает в адские селенья,
Возносит к небу с торжеством,
Сердцами чуткими играя
Меж скорбью и блаженством рая.
Как в мир ликующих нежданно,
Виденьем страшным, на порог
Стопою тяжкой великана
Необоримый всходит рок,
И вмиг смолкают гул и крики
Под грозным взором пришлеца,
И ниц склоняются владыки,
И маски падают с лица,
И перед правдой непроложной
Бледнеет мир пустой и ложный, —
Так человек: едва лишь слуха
Коснется песни властный зов,
Он воспаряет в царство духа,
Вседневных отрешась оков.
Там, вечным божествам подобный,
Земных не знает он забот,
И рок ему не страшен злобный,
И власть земная не гнетет,
И расправляются морщины -
Следы раздумий и кручины.
Как сын, изведав боль разлуки
И совершив обратный путь,
В слезах протягивает руки,
Чтоб к сердцу матери прильнуть, —
Так странник, песнею ведомый,
Спешит, покинув чуждый свет,
Под тихий кров родного дома,
К отрадам юношеских лет,
От леденящих правил моды
В объятья жаркие природы.
МЕТАФИЗИК
"Ого! Высоко я залез!
Людишек суетню я еле вижу с крыши.
Да, ремесло мое, что всех ремесел выше,
Меня взметнуло до небес!" -
Так, с башни глядя гордым взором,
Кичился кровельщик. Так, карлик-великан,
Ганс-Метафизикус за письменным прибором
Вопит... О карлик-великан,
Та башня, с высоты которой ты взираешь,
На чем она стоит? Как сам ты полагаешь?
Зачем такая высь нужна тебе, ответь? -
Чтоб просто сверху вниз на публику глядеть!
КОЛУМБ
Далее, смелый пловец! Пускай невежды смеются;
Пусть, утомившийся, руль выпустит кормчий из рук,
Далее, далее к западу! Должен там берег явиться:
Ясно видится он мысли твоей вдалеке!
Веруй вожатаю - разуму! Бодро плыви океаном!
Если земли там и нет - выйдет она из пучин.
В тесном союзе и были и будут природа и гений:
Что обещает нам он - верно исполнит она!
ДОСТОИНСТВО ЖЕНЩИН
Женщинам слава! Искусно вплетая
В жизнь эту розы небесного рая,
Узы любви они сладостно вьют.
В туники граций одевшись стыдливо,
Женщины бережно и терпеливо
Чувства извечный огонь стерегут.
Сила буйная мужчины
Век блуждает без путей,
Мысль уносится в пучины
Необузданных страстей.
Не нашедшему покоя
Сердцу вечно вдаль нестись,
За крылатою мечтою
Уноситься к звездам ввысь.
Женщина теплым, колдующим взглядом
Манит безумца к домашним усладам,
В тихие будни, от призраков прочь.
Нравом застенчива, в хижине отчей
Путника днем поджидает и ночью
Доброй природы покорная дочь.
Но мужчина в рвенье рьяном
Беспощаден и упрям,
В жизнь врываясь ураганом,
Рушит все, что создал сам.
Страсти вспыхивают снова,
Укрощенные едва,
Так у гидры стоголовой
Отрастает голова.
Женщина к славе не рвется спесиво,
Робко срывает, хранит бережливо
Быстротекущих мгновений цветы;
Много свободней, хоть связаны руки,
Много богаче мужчин, что в науке
Ищут познаний, свершений мечты.
Род мужской в душе бесстрастен,
Сам собою горд всегда,
К нежным чувствам не причастен,
Близость душ ему чужда.
Не прильнет к груди с повинной,
Ливнем слез не изойдет, —
Закален в боях мужчина,
Дух суровый в нем живет.
Женские души со струнами схожи.
Ветер Эолову арфу тревожит,
Тихо в отзывчивых струнах дыша.
Райской росою при виде страданий
Слезы сверкают у нежных созданий,
Чуткая, в страхе трепещет душа.
Сила властвует над правом,
Нрав мужской ожесточив.
Перс - в цепях. Мечом кровавым
Потрясает грозный скиф.
Налетают страсти бурей,
Дух вражды в сердцах горит,
Слышен хриплый голос фурий,
Где умолкнул зов харит.
Мягкою просьбой, простым уговором
Женщина путь преграждает раздорам,
Властью любви пересиливши гнев;
В тихое русло враждебные силы
Вводит, в порыве сердечного пыла
Непримиримость страстей одолев.
ИДЕАЛ И ЖИЗНЬ
Вечно юны и прекрасны боги.
Там, в блаженном их чертоге,
Жизнь чиста, безбурна и светла.
Что им бег времен и поколений!
Неизменны в этой вечной смене
Розы их бессмертного чела.
Мир души иль чувственное счастье -
Люди могут выбрать лишь одно.
В полноте изведать обе части
Лишь жильцам небес дано.
Хочешь быть подобен им, блаженным,
Стать свободным в мире бренном -
Не срывай манящего плода!
Взор насыть отрадой созерцанья:
Прежде срока все убьет желанья
Наслаждений беглых пестрота.
Дочери Цереры не преграда
Даже Стикса многокружный бег,
Но сорвавшей яблоко - из ада
Ей не вырваться вовек.
Лишь над телом властвуют жестоко
Силы гибельного рока,
Но, с косой Сатурна незнаком,
Однодомец духом совершенных,
Первообраз там, в кругах блаженных,
Меж богов сияет божеством.
Всем пожертвуй, что тебя связало,
Если крылья силятся в полет, —
Возлети в державу идеала,
Сбросив жизни душной гнет!
Там блистает чистотой от века
Первосущность человека
С нимбом совершенства вкруг чела, —
Так в сени Элизия безгласной
Чисты тени жизни той прекрасной,
Что в надмирной тишине цвела
До поры, как в бренные селенья
Низошла бессмертная с высот.
От живого скрыт исход боренья,
Здесь - его победа ждет.
Не затем, чтоб вывести из боя,
Дать усталым час покоя,
Им победа поднесет венок.
Пусть бойцы предаться жаждут негам,
Жизнь умчит их мощным водобегом,
Увлечет их времени поток.
Если ж духа иссякает сила
И в оковах тщетно бьешься ты,
Вспомни цель, что взор твой поразила
С горних высей красоты.
В жажде славы, золота иль власти
Гибельно бушуют страсти,
И боец кровавой сече рад.
Мужество летит навстречу силе,
Колесницы мчатся в тучах пыли,
И, гремя, ломается булат.
Только самым смелым удается
Выдержать великую борьбу.
Там, где слабый в ужасе сдается,
Сильный победит судьбу.
Но, утесы миновав, где волны
Бились, ярым гневом полны,
По цветущим землям красоты
Жизнь рекою плавного струится,
И в нее с улыбкою глядится
Хор светил с небесной высоты.
Враг исчез: покорны нежным узам,
Позабыв кровавый свой разлад,
Братским примиренные союзом,
Все желанья мирно спят.
Мертвый камень оживляя смело,
Создает богини тело
Вдохновенья пламенный порыв,
Но художник лишь в борьбе упорной
Побеждает мрамор непокорный,
Разуму стихию подчинив.
Только труд, не знавший отступлений,
Истину постигнет до конца,
И над глыбой торжествует гений
Непреклонностью резца.
Но своим последним, мощным взмахом
Он свершает чудо с прахом:
След усилий тщетно ищешь ты.
Массы и материи не стало,
Стройный, легкий, сходит с пьедестала
Образ воплощенной красоты.
Больше нет борьбы и колебаний,
Здесь победы высшей торжество.
Смолк раздор бытийственных желаний
Пред гармонией его.
Если ты в бессилии исконном
Предстоишь перед законом
И вина святыню лицезрит, —
Перед высшей правдой идеала
Все отринь, что дух твой увлекало,
Что питало повседневный быт.
Этой цели женщиной рожденный
Никогда еще не достигал,
Здесь зияет гибельный, бездонный,
Неизведанный провал.
Но едва, раздвинув чувств пределы,
К солнцу мысли выйдет смелый,
Страшный призрак скроется, как сон,
Вечной бездны ты не видишь боле, —
Высший долг сверши по доброй воле,
И покинет бог свой горний трон.
Пред лицом закона поникает
Дух, смиренный рабством. Но едва
Человек воспрял, он низвергает
Неприступность божества.
Если в горе стонут люди-братья,
Если к небу крик проклятья,
Корчась в муках, шлет Лаокоон,
Человек восстань! Пусть эти крики
Сотрясут надмирный трон владыки,
Пусть ответит им твой скорбный стон,
Пусть от щек в смятенье кровь отхлынет
И, земной покорствуя судьбе,
Пред священным состраданьем сгинет
Все бессмертное в тебе.
Лишь в высоких образах искусства
Гармоничны бури чувства,
Боль не ранит сердце никому,
Не смутят покой ничьи рыданья,
Скорбь ни в ком не вызовет страданья-
Дух противоборствует ему.
Чистый, словно радуга Ириды
В поздних каплях тучи грозовой,
Там, сквозь боль и муки, сквозь обиды,
Блещет купол голубой.
Брошен в жизнь, как в вечное сраженье,
В беспримерном униженье
Был слугой ничтожного Алкид,
С вепрем бился, с Гидрою сражался,
Чтоб друзей спасти, не убоялся
К мертвецам, живой, сойти в Аид.
Тяжесть мук, которыми герою
Мстила Зевса грозная жена,
Добровольно, собственной рукою
Возложил на рамена.
И свершив земное, роковое,
Мощно сбросил все людское
Чрез огонь очистившийся бог
И, полету радуясь впервые,
Устремился в выси голубые,
Кинув долу груз земных тревог.
Встречен там гармониями неба,
Входит, светлый, он в Кронидов зал.
И ему сияющая Геба
Полный подает фиал.
МУДРЕЦЫ
Тот тезис, в ком обрел предмет
Объем и содержанье,
Гвоздь, на который грешный свет
Повесил Зевс, от страшных бед
Спасая мирозданье, —
Кто этот тезис назовет,
В том светлый дух, и гений тот,
Кто сможет точно взвесить,
Что двадцать пять - не десять.
От снега - холод, ночь - темна,
Без ног - не разгуляться,
Сияет на небе луна.
Едва ли логика нужна,
Чтоб в этом разобраться.
Но метафизик разъяснит,
Что тот не мерзнет, кто горит,
Что все глухое - глухо,
А все сухое - сухо.
Герой врагов разит мечом,
Гомер творит поэмы.
Кто честен - жив своим трудом,
И здесь, конечно, ни при чем
Логические схемы.
Но коль свершить ты что-то смог,
Тотчас Картезиус и Локк
Докажут без смущенья
Возможность совершенья.
За силой - право. Трусить брось -
Иль встанешь на колени!
Издревле эдак повелось,
И скверно б иначе пришлось
На жизненной арене.
Но чем бы стал порядок тот,
Коль было б все наоборот,
Расскажет теоретик -
Истолкователь этик:
"Без человека человек
Благ не обрящет вечных.
Единством славен этот век.
Сотворены просторы рек
Из капель бесконечных!"
Чтоб нам не быть под стать волкам,
Герр Пуффендорф и Федер нам
Подносят, как лекарство:
"Сплотитесь в государство!"
Но их профессорская речь -
Увы! - не всем доступна
И чтобы землю уберечь
И нас в несчастья не вовлечь,
Природа неотступно
Сама крепит взаимосвязь,
На мудрецов не положась.
И чтобы мир был молод,
Царят любовь и голод!
ДЕВА С ЧУЖБИНЫ
Из года в год в начале мая,
Когда не молкнет птичий гам,
Являлась дева молодая
В долину к бедным пастухам.
Она жила в стране нездешней,
В краю, куда дороги нет.
Уйдет она - ив дымке вешней
Растает девы легкий след.
Она с собою приносила
Цветы и сочные плоды.
Их солнце юга золотило,
Растили пышные сады.
И отрок и старик с клюкою -
Навстречу ей спешили все,*
Хоть что-то чудилось чужое
В ее чарующей красе.
Она дарила прихотливо
Цветы одним, плоды другим,
И каждый уходил счастливый
Домой с подарком дорогим.
И все довольны; но, бывало,
Чета влюбленных к ней придет, -
С улыбкой дева выбирала
Им лучший цвет и лучший плод.
ЖАЛОБА ЦЕРЕРЫ
Снова гений жизни веет;
Возвратилася весна;
Холм на солнце зеленеет;
Лед разрушила .волна;
Распустившийся дымится
Благовониями лес,
И безоблачен глядится
В воды зеркальны Зевес;
Все цветет - лишь мой единый
Не взойдет прекрасный цвет;
Прозерпины, Прозерпины
На земле моей уж нет.
Я везде ее искала,
В дневном свете и в ночи;
Все за ней я посылала
Аполлоновы лучи;
Но ее под сводом неба
Не нашел всезрящий бог,
А подземной тьмы Эреба
Луч его пронзить не мог:
Те брега недостижимы,
И богам их страшен вид...
Там она! неумолимый
Ею властвует Аид.
Кто ж мое во мрак Плутона
Слово к ней перенесет?
Вечно ходит челн Харона,
Но лишь тени он берет.
Жизнь подземного страшится;
Недоступен ад и тих;
И с тех пор, как он стремится,
Стикс не видывал живых;
Тьма дорог туда низводит,
Ни одной оттуда нет;
И отшедший не приходит
Никогда опять на свет.
Сколь завидна мне, печальной,
Участь смертных матерей!
Легкий пламень погребальный
Возвращает им детей;
А для нас, богов нетленных,
Что усладою утрат?
Нас, безрадостно-блаженных,
Парки строгие щадят...
Парки, парки, поспешите
С неба в ад меня послать;
Прав-богини не щадите:
Вы обрадуете мать.
В тот предел - где, утешенью
И веселию чужда,
Дочь живет, — свободной тенью
Полетела б я тогда;
Близ супруга, на престоле,
Мне предстала бы она,
Грустной думою о воле
И о матери полна;
И ко мне бы взор склонился,
И меня узнал бы он,
И над нами б прослезился
Сам безжалостный Плутон.
Тщетный призрак! стон напрасный!
Все одним путем небес
Ходит Гелиос прекрасный;
Все навек решил Зевес;
Ненавидя адску ночь,
Он и сам отдать неволен
Мне утраченную дочь.
Там ей быть, доколь Аида
Не осветит Аполлон
Или радугой Ирида
Не сойдет на Ахерон!
Нет ли ж мне чего от милой
В сладкопамятный завет:
Что осталось все, как было,
Что для нас разлуки нет?
Нет ли тайных уз, чтоб ими
Снова сблизить мать и дочь,
Мертвых с милыми живыми,
С светлым днем подземну ночь?.
Так, не все следы пропали!
К ней дойдет мой нежный клик:
Нам святые боги дали
Усладительный язык.
В те часы, как хлад Борея
Губит нежных чад весны,
Листья падают, желтея,
И леса обнажены:
Из руки Вертумна щедрой
Семя жизни взять спешу
И, его в земное недро
Бросив, Стиксу приношу;
Сердцу дочери вверяю
Тайный дар моей руки
И, скорбя, в нем посылаю
Весть любви, залог тоски.
Но когда с небес слетает
Вслед за бурями весна:
В мертвом снова жизнь играет,
Солнце греет семена;
И, умершие для взора,
Вняв они весны привет
Из подземного затвора
Рвутся радостно на свет:
Лист выходит в область неба,
Корень ищет тьмы ночной;
Лист живет лучами Феба,
Корень - Стиксовой струей.
Ими та́инственно слита
Область тьмы с страною дня,
И приходят от Коцита
С ними вести для меня;
И ко мне в живом дыханье
Молодых цветов весны
Подымается признанье,
Глас родной из глубины;
Он разлуку услаждает,
Он душе моей твердит:
Что любовь не умирает
И в отшедших за Коцит.
О! приветствую вас, чада
Расцветающих полей;
Вы тоски моей услада,
Образ дочери моей;
Вас налью благоуханьем,
Напою живой росой
И с Аврориным сияньем
Поравняю красотой;
Пусть весной природы младость,
Пусть осенний мрак полей
И мою вещают радость
И печаль души моей.
НАДОВЕССКИЙ ПОХОРОННЫЙ ПЛАЧ
Вот сидит он на цыновке,
Выстлавшей вигвам,
Как живой, посажен ловко,
Величав и прям.
Но кулак уж не сожмется,
На устах - замок.
К горним духам не взовьется
Трубочный дымок.
Где, скажите, взор соколий,
Что, на след напав,
Не терял его в раздолье,
В колыханье трав.
Ноги скрещены покорно -
Не пуститься в бег
С быстротой косули горной
Сквозь буран и снег.
Жизнь ушла из этих вяло
Свесившихся рук,
Не согнуть уж, как бывало,
Им упругий лук.
Он ушел для лучшей доли
В край бесснежный тот,
Где маис на тучном поле
Сам собой растет.
Где леса богаты дичью,
Реки рыб полны,
С каждой ветки песни птичьи
Звонкие слышны.
Духи с ним пируют вместе
В солнечной дали.
Нас оставил он, чтоб с честью
Тело погребли!
Все, что может быть отрадой
Воину в пути,
С похоронным плачем надо
В дар ему снести.
Сложим здесь, у изголовья;-
Путь его далек, —
Мы топор, облитый кровью,
И медвежий бок.
Острый нож положим с краю,
Он сверкал не раз,
С головы врага сдирая
Скальп в возмездья час.
Горстку краски в руку вложим, —
С нею погребен,
Пусть предстанет краснокожим
В мире духов он.
ЖАЛОБА ДЕВУШКИ
Дубы расшумелись,
И туча летит;
В траве над водою
Пастушка сидит.
У ног ее плещет волна, волна,
И во мраке печально вздыхает она,
Ей взоры слеза затемнила.
"И сердце разбито,
И пуст весь свет,
И больше желаний
Не будет и нет.
Позвать свою дочь, богоматерь, вели,
Уже я изведала счастье земли,
Уже отжила, отлюбила".
"Бессильные слезы,
Напрасен их бег,
Твой стон не разбудит
Умерших вовек;
Но ты утешенье мне назови,
Скажи, чем помочь от несчастной любви, —
И я помогу благосклонно".
"Пусть слезы бессильны,
Напрасен их бег,
Пусть стон не разбудит
Умерших вовек -
Но знай, богоматерь, и всем объяви.
Что слаще всего при погибшей любви
Любовные муки и стоны!"
ЭЛЕВЗИНСКИЙ ПРАЗДНИК
Свивайте венцы из колосьев златых;
Цианы лазурные в них заплетайте;
Сбирайтесь плясать на коврах луговых
И пеньем благую Цереру встречайте.
Церера сдружила враждебных людей,
Жестокие нравы смягчила
И в дом постоянный меж нив и полей
Шатер подвижной обратила.
Робок, наг и дик, скрывался
Троглодит в пещерах скал;
По полям номад скитался
И поля опустошал;
Зверолов с копьем, стрелами,
Грозен, бегал по лесам...
Горе брошенным волнами
К неприютным их брегам!
С Олимпийския вершины
Сходит мать Церера вслед
Похищенной Прозерпины.
Дик лежит пред нею свет:
Ни угла, ни угощенья
Нет нигде богине там;
И нигде богопочтенья
Не свидетельствует храм.
Плод полей и грозды сладки
Не блистают на пирах,
Лишь дымятся там остатки
На кровавых, алтарях;
И куда печальным оком
Там Церера не глядит:
В унижении глубоком
Человека всюду зрит.
"Ты ль, Зевесовой рукою
Сотворенный человек?
Для того ль тебя красою
Олимпийскою облек
Бог богов и во владенье
Мир земной тебе отдал,
Чтоб ты в нем, как в заточенье
Узник брошенный, страдал?
Иль ни в ком между богами
Сожаленья к людям нет
И могучими руками
Ни один из бездны бед
Их не вырвет? Знать, к блаженным
Скорбь земная не дошла?
Знать, одна я огорченным
Сердцем горе поняла?
Чтоб из низости душою
Мог подняться человек,
С древней матерью-землею
Он вступил в союз навек;
Чти закон времен спокойной,
Знай теченье лун и лет,
Знай, как движется под стройной
Их гармониею свет".
И мгновенно, расступилась
Тьма, лежавшая на ней,
И небесная явилась
Божеством пред дикарей.
Кончив бой, они, как тигры,
Из черепьев вражьих пьют
И ее на зверски игры
И на страшный пир зовут.
Но богиня, с содроганьем
Отвратясь, рекла: "Богам
Кровь противна; с сим даяньем
Вы, как звери, чужды нам.
Чистым чистое угодно;
Дар, достойнейший небес:
Нивы голос первородной
Сок оливы, плод древес".
Тут богиня исторгает
Тяжкий дротик у стрелка,
Острием его пронзает
Грудь земли ее рука;
И берет она живое
Из венца главы зерно,
И в пронзенное земное
Лоно брошено оно.
И выводит молодые
Класы тучная земля;
И повсюду, как златые
Волны, зыблются поля;
Их она благословляет
И, колосья в сноп сложив,
На смиренный возлагает
Камень жертву первых нив.
И гласит: "Прими даянье,
Царь Зевес, и с высоты
Нам подай знаменованье,
Что доволен жертвой ты.
Вечный бог, сними завесу
С них, не знающих тебя:
Да поклонятся Зевесу,
Сердцем правду возлюбя".
Чистой жертвы не отринул
На Олимпе царь Зевес;
Он во знамение кинул
Гром излучистый о небес.
Вмиг алтарь воспламенился,
К небу жертвы дым взлетел;
И над ней горе явился
Зевсов пламенный орел.
И чудо проникло в сердца дикарей;
Упали во прах перед дивной Церерой;
Исторгнулись слезы из грубых очей,
И сладкой сердца растворилися верой.
Оружие кинув, теснятся толпой
И ей воздают поклоненье,
И с видом смиренным, покорной душой
Приемлют ее поученье.
С высоты небес нисходит
Олимпийцев светлый сонм;
И Фемида их предводит,
И своим она жезлом
Ставит грани юных, жатвой
О златившихся полей
И скрепляет первой клятвой
Узы первые людей.
И приходит благ податель,
Друг пиров, веселый Ком;
Бог, ремесл изобретатель.
Он людей дружит с огнем;
Учит их владеть клещами;
Движет мехом, млатом бьет
И искусными руками
Первый плуг им создает.
И вослед ему Паллада
Копьеносная идет
И богов к строенью града
Крепкостенного зовет:
Чтоб приютно-безопасный
Кров толпам бродящим дать
И в один союз согласный
Мир рассеянный собрать.
И богиня утверждает
Града нового чертеж;
Ей покорный, означает
Термин камнями рубеж.
Цепью смерена равнина,
Холм глубоким рвом обвит;
И могучая плотина
Гранью бурных вод стоит.
Мчатся Нимфы, Ореады
(За Дианой, по лесам,
Чрез потоки, водопады,
По долинам, по холмам,
С звонким скачущие луком);
Блещет в их руках топор;
И обрушился со стуком
Побежденный ими бор.
И, Палладою призванный,
Из зеленых вод встает
Бог, осокою венчанный,
И тяжелый строит плот;
И, сияя, низлетают
Орлы легкие с небес
И в колонну округляют
Суковатый ствол древес.
И во грудь горы вонзает
Свой трезубец Посидон,
Слой гранитный отторгает
От ребра земного он;
И в руке своей громаду
Как песчинку он несет
И огромную ограду
Во мгновенье создает.
И вливает в струны пенье
Светлоглавый Аполлон:
Пробуждает вдохновенье
Их согласно-мерный звон;
И веселые Камены
Сладким хором с ним поют;
И красивых зданий стены
Под напев их восстают.
И творит рука Цибелы
Створы врат городовых:
Держат петли их дебелы,
Утвержден замок на них;
И чудесное творенье
Довершает, в честь богам,
Совокупное творенье
Всех богов, великий храм.
И Юнона, с оком ясным,
Низлетев от высоты,
Сводит с юношей прекрасным
В храме деву красоты;
И Киприда обвивает
Их гирляндою цветов,
И с небес благословляет
Первый брак отец богов.
И с торжественной игрою
Сладких лир, поющих в лад,
Вводят боги за собою
Новых граждан в новый град;
В храме Зевсовом царица,
Мать Церера там стоит,
Шжет курения, как жрица,
И пришельцам говорит:
"В лесе ищет зверь свободы,
Правит всем свободно бог,
Их закон - закон природы.
Человек, прияв в залог
Зоркий ум - звено меж ними, —
Для гражданства сотворен:
Здесь лишь нравами одними
Может быть свободен он".
Свивайте венцы из колосьев златых,
Цианы лазурные в них заплетайте;
Сбирайтесь плясать на коврах луговых
И с пеньем благую Цереру встречайте!
Всю землю богинин приход изменил:
Признавши ее руководство,
В союз человек с человеком вступил
И жизни постиг благородство.
ПЕСНЬ O КОЛОКОЛЕ
Vivos voco. Mortuos plango. Fulgura frango
{Живых призываю. Мертвых оплакиваю. Молнии ломаю (лат.)}
Вот уж форма затвердела,
Обожженная огнем.
Веселей, друзья, за дело -
Выльем колокол! Начнем!
Пусть горячий пот
По лицу течет, —
Труд наш, если бог поможет,
Славу мастера умножит.
В счастливый миг, с дерзаньем новым
И речи мудрые придут:
Ведь, сдобренный разумным словом,
Живей и радостнее труд.
Итак, все вдумчиво обсудим,
Чтоб не трудиться наугад.
Презренье тем ничтожным людям,
Что необдуманно творят.
В том человеку украшенье
И честь, живущая века,
Что сердцем чует он значенье
Того, что делает рука.
Больше в яму положите
Дров сосновых, дров сухих,
Чтобы сжатое в укрытье
Пламя охватило их.
Медь сперва расплавь,
Олова прибавь,
Чтобы к вящей нашей славе
Все слилось в едином сплаве!
И то, что ныне в яме темной
Рука усердная вершит,
С высокой башни в мир огромный
О нашей славе возвестит;
И, трогая сердца людские,
Потомков звоном будет звать,
Сливаться с хором литургии,
В груди скорбящего рыдать;
И что сынам земли в наследье
Во мгле готовит рок слепой,
Все отзовется в гулкой медц
Тысячекратною волной.
Цель все ближе час от часу:
Плавка в блестках пузырей.
Поташу прибавьте в массу,
Чтобы плавилась быстрей.
Живо, не зевай!
Пену всю снимай!.
Чтоб металл и наших внуков
Трогал чистотою звуков.
Пусть колокол, зовя к веселью.
Пошлет к младенцу свой привет,
Когда, склонясь над колыбелью,
Мать сторожит его рассвет,
Пока в объятьях сладкой дремы
Он мир встречает незнакомый
И дремлют в золотом тумане
Его надежды и желанья.
Но год за годом мчится вслед,
И, верный доброму завету,
Уходит отрок, вдаль влеком;
Он бродит с посохом по свету
И вновь вступает в отчий дом.
И здесь, как неземное диво,
Вдруг видит юный пилигрим:
Ресницы опустив стыдливо,
Подруга детства перед ним.
И вот, с тоской невыразимой
В глуби встревоженной души,
Он ловит каждый взгляд любимой
И тайно слезы льет в тиши;
Вздыхая, бродит вслед за нею,
Покинув шумный круг друзей;
В полях срывает он лилею
И молча преподносит ей.
О грезы счастья, трепет тайный!
Любови первый светлый сон!
Душе открылся мир бескрайний,
И взор блаженством озарен!
О, если б, вечно расцветая,
Сияла нам пора златая!
Смесь бурлит водоворотом,
Стержень опущу в струю:
Чуть покроется налетом -
Время приступать к литью
А теперь ковшом
Пробу зачерпнем
И проверим живо, все ли
Там слилось по нашей воле.
Где сила с лаской в дружной смеси,
Тепло и строгость в равновесье,
Там звук отменно чист всегда.
И тот, кто друга выбирает,
Пусть сердцем сердце проверяет, —
Ведь грезам - день, слезам - года.
Вот невеста молодая,
Вкруг чела венок лежит.
В божий храм людей скликая,
Медный колокол гудит.
Ах, мгновенье золотое!
Праздник счастья и весны!
Вместе с поясом, с фатою
Неземные тают сны.
Жар сердца пройдет,
Любовь остается.
Цветок опадет,
Но плод разовьется.
Муж выйдет в простор
Житейского поля;
Чтоб радостной доли
И счастья добиться,
Он будет трудиться,
С людьми состязаться,
В борьбе изощряться,
За благом гоняться.
И вот уж добро без конца и без края
В амбары течет, наполняет сараи;
И множатся службы, и ширится двор.
И всюду хозяйка
Царит молодая,
Мать нежных малюток:
И правит с уменьем
Семьею, именьем,
И девочек учит,
И мальчиков школит,
И вечно в заботе,
В движенье, в работе,
И дом бережет,
И множит доход,
И в ларчик душистый сбирает пожитки,
И крутит на прялке немолкнущей нитки,
И прячет в сундук стародавних времен
Волнистую шерсть и мерцающий лен,
И мир охраняет семейного круга,
Не зная досуга.
И с балкона дома отец,
Все хозяйство взглядом окинув -
В новом доме каждый венец,
Двор, сараи из свежих бревен,
Скирды хлеба с крышей вровень,
Скот в задворье жирный, сытый,
В поле волны зрелого жита, —
Молвит, гордый собой:
"Создан моим трудом,
Против беды любой
Век устоит мой дом!"
Но судьба хитра и лжива,
Краток с ней союз счастливый:
Срок пришел - и горе в дом.
Смесь уже давно поспела:
Весь в зазубринах излом.
Подставляйте желоб смело,
И с молитвою начнем.
Краны открывай!
Боже, счастья дай!
Дай нам счастья и удачи
В форму слить металл горячий!
Огонь священный! Испокон
Великих благ источник он.
За все, что строим, что творим,
В душе огонь благодарим.
Но страшен этот дар богов,
Когда, свободный от оков,
Лавиной с каменных вершин
Летит он, неба вольный сын.
Горе, если невозбранно
Мчится он, неудержим,
С дикой силой урагана
По строеньям городским:
Ведь стихии обуяны
Злобою к делам людским.
Вот из тучи
Льется щедро
Дождь могучий.
Но из тех же черных туч -
Молний луч.
Чу, набат на башне бьют!
Все бегут!
Багровеет
Небосвод!
То не солнечный восход:
Гарью веет.
Дым столбом.
Гул кругом.
Клокоча и свирепея,
Смерча дикого быстрее
Вьются огненные змеи.
Пышет жар; огнем объятый,
Рухнул дом; трещат накаты;
Душен воздух раскаленный.
Плачут дети, плачут жены,
С воем звери
Бьются в двери,
Люди мечутся, как тени, —
Все бежит, ища спасенья.
Ночь светла, как день весенний.
По рукам легко и бодро
Мчатся ведра,
В небо бьют воды потоки...
Вдруг сорвался вихрь жестокий,
Закружился, и, стеня,
Подхватил он столб огня;
И, сдружившись, две стихии
В бревна бросились сухие,
На дощатые сараи.
Будто в ярости желая
Закружить весь шар земной
В страшной вьюге огневой,
Вверх поднялся коловертью
ИСПОЛИН!
Средь руин,
Отступив пред высшей силой,
Человек стоит уныло,
Видя все в объятьях смерти.
Стихло все.
В пепелище
Сиротливо ветер свищет,
Бродит ужас,
И в оконницы слепые
Смотрят тучи грозовые
С высоты.
Бросив взор,
Взор прощальный,
На печальный,
Черный, опустевший двор,
Хозяин в путь собрался дальний.
Пусть все под пеплом, все мертво, —
Он тем утешен, слава богу,
Что, сосчитав родных с тревогой,
Увидел - все вокруг него.
Форма налита, как чаша.
Славно потрудились мы!
Но каким созданье наше
Выйдет в божий свет из тьмы?
Вдруг да сплав не тот?
Вдруг да газ пройдет?
И пока работа длится,
В двери к нам беда стучится.
В родной земли святое лоно
Мы льем горячий сплав, равно
Как пахарь лучшее зерно
Бросает с верой непреклонной,
Что в добрый час взойдет оно.
Как плод, что жизни нам дороже,
Земле мы с верой предаем,
Что встанет с гробового ложа
Он в мире радостном, ином..
С башни дальной
В небосвод
Погребальный
Звон плывет.
Провожает колокол сурово
В путь последний странника земного.
Ах, то верная супруга,
Мать малюток неутешных,
Отошла в долину смерти
От любви и ласки друга,
От хозяйства, от детей,
Что росли на радость ей
День за днем, за годом год
Под лучом ее забот.
Ах, судьба без сожаленья
Дома связь разорвала,
Обитает в царстве теней
Та, что матерью была!
Вместе с ней любовь святая,
Кротость нежная ушла.
Скоро в дом войдет чужая -
Без любви и без тепла.
Что ж, пока не остудится
Медь, чтоб колоколом стать,
Беззаботен, словно птица,
Каждый может отдыхать.
Звездочки горят.
Подмастерье рад:
Звон его вечерний манит.
Только мастер вечно занят.
Одиноко в роще темной
Путник весело шагает
К хижине своей укромной.
У ворот толпятся овцы,
И вразвалку
Крутолобые коровы
В стойло сумрачное входят.
Воз тяжелый
Со снопами
Подъезжает.
Он венками
И цветами
Весь повит.
Вот идут с веселой песней
Толпы жниц.
СТИХЛИ улицы и рынок;
Собралась вокруг лампады
Вся семья; и городские,
Скрипнув, заперлись ворота.
Ночь ложится.
Но спокойный,
Мирный житель не боится
Тьмы густой:
В ней, быть может, зло таится,
Но не спит закон святой.
О святой порядок - дивный
Сын богов, что в неразрывный
Круг связует всех, кто равны,
Городов зиждитель славный,
Что с полей ли, из лесов ли
Дикарей собрал под кровли,
Их спаял в единой речи,
Нрав привил им человечий,
Дал им для совместной жизни
Высший дар - любовь к отчизне!
Сотни душ в одном порыве,
В сопряженье дружных рук
Трудятся на мирной ниве,
Охраняют общий круг.
Каждый счастлив, каждый волен,
И, как равный средь людей,
Кто работает, доволен
Скромной участью своей.
Труд - народов украшенье
И ограда от нужды.
Королю за трон почтенье,
Нам почтенье - за труды!
Мир блаженный,
Дух единства,
Охраняйте
Стражей. верной город наш!
Пусть отныне не ворвутся
Злые вражеские толпы
В эту тихую долину,
Где извечно
В синей чаше поднебесья
Тишина.
Пусть же города и веси
Кровью не зальет война!
Разберите бревна сруба:
Отслужил - долой его!
Ах, как сердцу видеть любо
Смелой мысли торжество!
Бей по форме, бей!
Смело, не робей!
Чтобы мира вестник новый
Нам явился без покрова!
Разбить ее имеет право
Лишь мастер мудрою рукой.
Но горе, если хлынет лава,
Прорвавшись огненной рекой!
С громовым грохотом на части
Она взрывает хрупкий дом
И, словно пламя адской пасти,
Все губит на пути своем!
Где диких сил поток развязан,
Там путь к искусству нам заказан;
Где торжествует своеволье,
Нет ничего святого боле.
И горе, если накопится
Огонь восстанья в городах,
И сам народ крушит темницы
И цепи разбивает в прах.
И меди грозные раскаты
Раскалывают небосвод:
То колокол - любви глашатай -
Призыв к насилью подает.
Бегут с оружьем горожане,
"Свобода! Равенство!" - орут.
Кипит на площади восстанье,
Вершит свой беспощадный суд.
И жены в этот час суровый,
Свирепей тигров и волков,
Зубами разрывать готовы
Сердца испуганных врагов.
Здесь все забыто: благочестье,
Добро и дружба: вместо них -
Разгул вражды и черной мести
И пиршество пороков злых.
Опасен тигр, сломавший двери,
Опасно встретиться со львом, —
Но человек любого зверя
Страшней в безумии своем.
И горе тем, кто поручает
Светильник благостный слепым:
Огонь его не светит им,
Лишь стогны в пепел превращает.
Боже, радость нам какая!
Вот по милости творца
Колокол стоит, сверкая
От ушка п до венца.
Зорькой золотой
Блещет шлем литой,
И в гербе горит реченье,
Славя новое творенье.
Друзья, кольцом
Вкруг колокола тесно станем
Й, верные благим желаньям,
Его Согласьем наречем.
К единству, дружбе, благостыпе
Пусть он людей зовет отныне;
И в мире то исполнит он,
Чему он нами посвящен.
Пусть, в небесах паря над нами,
Над жизнью жалкою земной,
Перекликается с громами,
С далекой звездною страной,
И свой глагол вольет по праву
В хорал блуждающих планет,
Создателю поющих славу,
Ведущих вереницу лет.
И пусть, рожденный в темной яме,
О светлом вечном учит нас.
И Время легкими крылами
Его тревожит каждый час.
Велениям судьбы послушный
И сам к страданьям глух и слеп,
Пусть отражает равнодушно
Игру изменчивых судеб.
И звуком, тающим в эфире,
В свой мир последний возвестит,
Что все непрочно в этом мире,
Что все земное отзвучит.
Ну-ка, дружно за канаты!
Вознесем его в простор,
В царство звуков, под богатый
Голубых небес шатер!
Взяли! Разом! В ход!
Тронулся! Идет!
Пусть раздастся громче, шире
Первый звон его о Мире!
К ГЕТЕ,КОГДА ОН ПОСТАВИЛ "МАГОМЕТА" ВОЛЬТЕРА
Не ты ли, кто от гнета ложных правил
К природе нас и правде возвратил
И, с колыбели богатырь, заставил
Смириться змея, что наш дух сдавил,
Кто взоры толп к божественной направил
И жреческие ризы обновил, —
Пред рухнувшими служишь алтарями
Порочной музе, что не чтится нами?
Родным искусствам царствовать довлеет
На этой сцене, не чужим богам.
И указать на лавр, что зеленеет
На нашем Пинде, уж нетрудно нам.
Германский гений, не смущаясь, смеет
В искусств святилище спускаться сам,
И, вслед за греком и британцем, вправе
Он шествовать навстречу высшей славе.
Там, где рабы дрожат, тираны правят,
Где ложный блеск тщеславиться привык -
Творить свой мир искусство не заставят, —
Иль гений при Людовиках возник?
На ремесло свои богатства плавит
Художник, не сокровища владык;
Лишь с правдою обручено искусство,
Лишь в вольных душах загорится чувство.
Не для того, чтоб вновь надеть оковы,
Ты старую игру возобновил,
Не для того, чтоб к дням вернуть нас снова
Младенчески-несовершенных сил.
Ты встретил бы отпор судеб суровый,
Когда бы колесо остановил
Времен, бегущих обручем крылатым:
Восходит новь, былому нет возврата.
Перед театром ширятся просторы,
Он целый мир шумливый охватил;
Не пышных слов блестящие уборы -
Природы точный образ сердцу мил;
Не чопорные нравы, разговоры -
Герой людские чувства затвердил,
Язык страстей гремит свободным взрывом,
И красота нам видится в правдивом.
Но плохо слажен был возок феспийский,
Он с утлой лодкой Ахерона схож:
Лишь тени встретишь на волне стигийской;
Когда же ты живых в ладью возьмешь?
Ей кладь не вынести на берег близкий,
Одних лишь духов в ней перевезешь.
Пусть плоти зыбкий мир не обретает:
Где жизнь груба - искусство увядает.
Ведь на подмостках деревянной сцены
Нас идеальный мир спешит объять,
Здесь подлинны лишь чувств живые смены.
Растроганность ужель безумством звать!
Но дышит правдой голос Мельпомены,
Спешащий небылицу передать;
И эта сказка часто былью мнилась,
Обманщица живою притворилась.
Грозит искусство сцену бросить ныне.
Свой дикий мир фантазия творит -
С театром жизнь смешать, в своей гордыне,
С возвышеннейшим низкое спешит.
Один француз не изменил богине,
Хоть он и вровень с высшим не стоит,
И, взяв искусство в жесткие оковы,
Не даст поколебать его основы.
Ему подмостки шаткие священны,
И изгонять он издавна привык
Болтливой жизни шум несовершенный, —
Здесь песней стал суровый наш язык.
Да, это мир -- в величье неизменный!
Здесь замысел звеном к звену приник,
Здесь строгий свод священный храм венчает
И жест у танца прелесть занимает.
Французу мы не поклонимся снова,
В его вещах живой не веет дух,
Приличием чувств и пышным взлетом слова
Привыкший к правде не прельстится слух.
Но пусть зовет он в лучший мир былого,
Пусть явится, как отошедший дух, —
Вернуть величье оскверненной сцене, —
В приют достойный, к древней Мельпомепе.
НЕМЕЦКАЯ МУЗА
Века Августа блистанье,
Гордых Медичей вниманье
Не пришлось на долю ей:
Не обласкана приветом,
Распустилась пышным цветом
Не от княжеских лучей.
Ей из отческого лона,
Ей от Фридрихова трона
Не курился фимиам.
Может сердце гордо биться,
Может немец возгордиться:
Он искусство создал сам.
Вот и льнет к дуге небесной,
Вот и бьет волной чудесной
Наших песен вольный взлет;
И в своем же изобилье
Песнь от сердца без усилья
Разбивает правил гнет.
НАЧАЛО НОВОГО ВЕКА
Где приют для мира уготован?
Где найдет свободу человек?
Старый век грозой ознаменован,
И в крови родился новый век.
Сокрушались старых форм основы,
Связь племен разорвалась; бог Нил,
Старый Рейн и океан суровый -
Кто из них войне преградой был?
Два народа, молнии бросая
И трезубцем двигая, шумят,
И, дележ всемирный совершая,
Над свободой страшный суд творят.
Злато им, как дань, несут народы,
И, в слепой гордыне буйных сил,
Франк свой меч, как Бренн в былые годы,
На весы закона положил.
Как полип тысячерукий, бритты
Цепкий флот раскинули кругом
И владенья вольной Амфитриты
Запереть мечтают, как свой дом.
След до звезд полярных пролагая,
Захватили, смелые, везде
Острова и берега, но рая
Не нашли и не найдут нигде.
Нет на карте той страны счастливой,
Где цветет златой свободы век,
Зим не зная, зеленеют нивы,
Вечно свеж и молод человек.
Пред тобою мир необозримый!
Мореходу не объехать свет!
Но на всей земле неизмеримой
Десяти счастливцам места нет.
Заключись в святом уединенье,
В мире сердца, чуждом суеты!
Красота цветет лишь в песнопенье,
А свобода - в области мечты.
ЖЕЛАНИЕ
Озарися, дол туманный,
Расступися, мрак густой;
Где найду исход желанный?
Где воскресну я душой?
Испещренные цветами,
Красны холмы вижу там...
Ах! зачем я не с крылами?
Полетел бы я к холмам.
Там поют согласны лиры,
Там обитель тишины;
Мчат ко мне оттоль зефиры
Благовония весны;
Там блестят плоды златые
На сенистых деревах,
Там не слышны вихри злые
На пригорках, на лугах.
О предел очарованья!
Как прелестна там весна!
Как от юных роз дыханья
Там душа оживлена!
Полечу туда... напрасно!
Нет путей к сим берегам:
Предо мной поток ужасной
Грозно, мчится по скалам.
Лодку вижу... где ж вожатый?
Едем!.. Будь, что суждено!..
Паруса ее крылаты,
И весло оживлено.
Верь тому, что сердце скажет,
Нет залогов от небес;
Нам лишь чудо путь укажет
В сей волшебный край чудес.
ДРУЗЬЯМ
Лучше было встарь, чем в наше время,
Это, други, признается всеми;
Благородней был и род людской.
Если б мы истории не знали,
Нам о том бы камни рассказали,
Вырытые из груди земной.
Но те радостные поколенья
Все исчезли, головы сложив.
Мы, мы живы! Наши все мгновенья!
А ведь прав лишь тот, кто жив.
Есть и край, друзья, счастливей края,
Где живем мы с вами прозябая, —
Странники твердят нам без конца.
Нас природа многого лишила,
Но зато искусство наградило:
Греются в его лучах сердца.
Лавров здесь не сыщешь, вот досада,
С миртом зимы обошлись бы зло,
Но растут здесь лозы винограда, —
Ими увенчай чело.
Как хорош богатый и обширный
В устье шумной Темзы торг всемирный,
С четырех стран света корабли
Появляются и исчезают,
Все богатства мира там сверкают,
Царствуют там деньги - бог земли.
Но не в том ручье, который несся
После ливня, мутен, шумен, дик, —
В ясной водной глади, в тихом плесе
Отразился солнца лик.
Северян богаче несравнимо
Нищий в Ангельских воротах Рима:
Ибо созерцает вечный Рим,
Ибо весь он окружен прекрасным;
Как второе небо в небе ясном,
Высится собор Петра над ним.
Да, но Рим, при всем своем сверканье,
Лишь гробница сгинувших веков.
Любит жизнь вдыхать благоуханье
Расцветающих цветов.
Лучше нас живет, быть может, всякий,
Наша жизнь тиха, скромна; однако
Новым солнца не видал никто;
Мы ж времен величье, ближних, дальних,
Видим на подмостках театральных,
Чувств и смысла полное, зато
Все исчезло, скрылось, миновало,
Лишь, фантазия, ты молода,
То, чего на свете не бывало,
Не стареет никогда.
ТЭКЛАГолос духа
Где теперь я, что теперь со мною,
Как тебе мелькает тень моя?
Я ль не все покончила с землею,
Не любила, не жила ли я?
Спросишь ты о соловьях залетных,
Для тебя мелодии свои
Расточавших в песнях беззаботных?
Отлюбив, исчезли соловьи.
Я нашла ль потерянного снова?
Верь, я с ним соединилась там,
Где не рознят ничего родного,
Там, где места нет уже слезам.
Там и ты увидишь наши тени,
Если любишь, как любила я;
Там отец мой, чист от преступлений,
Защищен от бедствий бытия.
Там его не обманула вера
В роковые таинства светил,
Там всему по силе веры мера:
Тот, кто верил, к правде близок был.
Есть в пространствах оных бесконечных
Упованьям каждого ответ.
Ройся ты в своих сомненьях вечных:
Смысл глубокий в грезах детских лет.
БЛАГОВОЛЕНЬЕ МИГА
Вновь наш круг, как прежде, тесен
И унынья минул срок
Заплетем же свежих песен
Зеленеющий венок!
Кто из всех богов вселенной
Первым должен быть воспет?
Тот, кто силой вдохновенной
Порождает счастья свет.
Пусть Церера нам в усладу
За плодом приносит плод,
Сок пурпурный винограда
Бахус щедро в чаши льет.
Если гром с небес не грянет,
Чтоб алтарь воспламенить,
Дух в веселье не воспрянет,
Сердцу мрака не избыть.
Боги нам даруют счастье,
И любой из них велик,
Но в природе высшей властью
Наделен властитель миг.
С той поры, когда с землею
Разлучился звездный рой,
В мире самое святое -
Вспышка мысли огневой,
В беге дней неотвратимом
Чуть пластов заметен сдвиг,
Но творенье ощутимым
Стать стремится в краткий миг.
Солнца луч в мгновенье ока
Ткет ковер цветистый свой,
Вмиг Церера мост высоко
Воздвигает над землей.
Так и каждый дар прекрасный,
Отодвинув тени прочь,
Проблеснет зарницей ясной,
Безвозвратно канет в ночь.
ПУНШЕВАЯ ПЕСНЯ
Внутренней связью
Сил четырех
Держится стройно
Мира чертог.
Звезды лимона
В чашу на дно!
Горько и жгуче
Жизни зерно.
Но растопите
Сахар в огне:
Где эта жгучесть
В горьком зерне?
Воду струями
Лейте сюда:
Все обтекает
Мирно вода.
Каплю по капле
Лейте вино:
Жизнь обновляет
Только оно!
Выпьем, покамест
Кубок наш жгуч:
Только кипучий
Сладостен ключ!
ПУТЕШЕСТВЕННИКПесня
Дней моих еще весною
Отчий дом покинул я:
Все забыто было мною -
И семейство и друзья.
В ризе странника убогой,
С детской в сердце простотой,
Я пошел путем-дорогой -
Вера был вожатый мой.
И в надежде, в уверенье
Путь казался недалек,
"Странник, — слышалось, — терпенье!
Прямо, прямо на восток.
Ты увидишь храм чудесной;
Ты в святилище войдешь;
Там в нетленности небесной
Все земное обретешь".
Утро вечером сменялось,
Вечер утру уступал;
Неизвестное скрывалось:
Я искал - не обретал.
Там встречались мне пучины;
Здесь высоких гор хребты,
Я взбирался на стремнины,
Чрез потоки стлал мосты.
Вдруг река передо мною -
Вод склоненье на восток;
Вижу зыблемый струею
Подле берега челнок.
Я в надежде, я в смятенье,
Предаю себя волнам;
Счастье вижу в отдаленье:
Все, что мило, — мнится - там!
Ах! в безвестном океане
Очутился мой челнок;
Даль попрежнему в тумане,
Брег невидим и далек.
И вовеки надо мною
Не сольется, как поднесь,
Небо светлое с землею...
Там не будет вечно здесь.
ГОРНАЯ ПЕСНЯ
Над страшною бездной дорога бежит,
Меж жизнью и смертию мчится;
Толпа великанов ее сторожит;
Погибель над нею гнездится.
Страшись пробужденья лавины ужасной:
В молчанье пройди по дороге опасной.
Там мост через бездну отважной дугой
С скалы на скалу перегнулся;
Не смертною был он поставлен рукой -
Кто смертный к нему бы коснулся?
Поток под него разъяренный бежит,
Сразить его рвется и ввек не сразит.
Там, грозно раздавшись, стоят ворота:
Мнишь, область теней пред тобою;
Пройди их - долина, долин красота,
Там осень играет с весною.
Приют сокровенный! желанный предел!
Туда бы от жизни ушел, улетел.
Четыре потока оттуда шумят -
Не зрели их выхода очи.
Стремятся они на восток, на закат;
Стремятся к полудню, к полночи;
Рождаются вместе; родясь, расстаются;
Бегут без возврата и ввек не сольются.
Там в блеске небес два утеса стоят,
Превыше всего, что земное;
Кругом облака золотые кипят,
Эфира семейство младое;
Ведут хороводы в стране голубой;
Там не был, не будет свидетель земной.
Царица сидит высоко и светло
На вечно-незыблемом троне;
Чудесной красой обвивает чело
И блещет в алмазной короне;
Напрасно там солнцу сиять и гореть:
Ее золотит, но не может согреть.
Драмы
Разбойники(Драма в пяти действиях)
Стихотворения в переводах М.Достоевского
Quae medlcamenta non zanat, ferrum sanat:
quae ferrum non sanat, ignis sanat.
Hippokrates
In tyrranos!
Действующие лица
Максимилиан, владетельный граф фон Моор.
Карл,
Франц - его сыновья.
Амалия фон Эдельрейх.
Шпигельберг,
Швейцер,
Гримм,
Рацман,
Шуфтерле,
Роллер,
Косинский,
Шварц - беспутные молодые люди, потом разбойники.
Герман, побочный сын дворянина.
Даниэль, слуга графа фон Моора.
Пастор Мозер.
Патер.
Шайка разбойников.
Второстепенные действующие лица.
Место действия - Германия; время - около двух лет.
Акт первый
СЦЕНА ПЕРВАЯ
Франкония. Зал в замке Мооров. Франц, старик Моор.
Франц. Здоровы ли вы, отец? Вы так бледны.
Старик Моор. Здоров, мой сын. Ты что-то хотел мне сказать?
Франц. Почта пришла... Письмо из Лейпцига от нашего стряпчего...
Старик Моор (взволнованно). Вести о моем сыне Карле?
Франц. Гм, гм! Вы угадали! Но я опасаюсь... Право, не знаю... Ведь ваше здоровье... Точно ли вы себя хорошо чувствуете, отец?
Старик Моор. Как рыба в воде! Он пишет о моем сыне? Но что ты так забеспокоился обо мне? Второй раз спрашиваешь меня о здоровье.
Франц. Если вы больны, если чувствуете хоть легкое недомогание, увольте... Я дождусь более подходящей минуты. (Вполголоса.) Эта весть не для хилого старца.
Старик Моор. Боже! Боже! Что я услышу?
Франц. Дозвольте мне сперва отойти в сторонку и пролить слезу сострадания о моем заблудшем брате. Я бы должен был вечно молчать о нем - ведь он ваш сын; должен был бы навеки скрыть его позор - ведь он мой брат. Но повиноваться вам - мой первый, печальный долг. А потому не взыщите...
Старик Моор. О Карл, Карл! Если бы ты знал, как своим поведением ты терзаешь отцовское сердце! Одна-единственная добрая весть о тебе прибавила бы мне десять лет жизни, превратила бы меня в юношу... Но - ах! - каждая новая весть еще на шаг приближает меня к могиле!
Франц. О, коли так, несчастный старик, прощайте! Не то мы еще сегодня будем рвать волосы над вашим гробом.
Старик Моор (опускаясь в кресло). Не уходи! Мне осталось сделать лишь один шаг... А Карл... Вольному воля! Грехи отцов взыскуются в третьем и четвертом колене... Пусть добивает!
Франц (вынимает письмо из кармана). Вы знаете нашего стряпчего? О, я бы дал отсечь себе руку за право сказать: он лжец, низкий, черный лжец! Соберитесь же с силами! Простите, что я не даю вам самому прочесть письмо. Всего знать вы еще не должны.
Старик Моор. Все, все! Сын, ты избавишь меня от немощной старости...
Франц (читает). «Лейпциг, первого мая. Не будь я связан нерушимым словом сообщать тебе, любезный друг, все, что узнаю о похождениях твоего братца, мое скромное перо не стало бы так терзать тебя. Мне известно по множеству твоих писем, что подобные вести пронзают твое братское сердце. Я уже вижу, как ты льешь горючие слезы из-за этого гнусного, беспутного...» (Старик Моор закрывает лицо руками.) Видите, батюшка, а ведь я читаю еще самое невинное... "...льешь горючие слезы..." Ах, они текли, они лились солеными ручьями по моим щекам! «Я уже вижу, как твой старый, почтенный отец, смертельно бледный...» Боже! Вы и впрямь побледнели, хотя не знаете еще и малой доли!..
Старик Моор. Дальше! Дальше!
Франц. "...смертельно бледный, падает в кресло, кляня день, когда он впервые услышал лепет: «Отец». Всего разузнать мне не удалось, а потому сообщаю лишь то немногое, что мне стало известно. Твой брат, как видно, дошел до предела в своих бесчинствах; мне, во всяком случае, не придумать ничего, что уже не было бы совершено им, но, быть может, его ум окажется изобретательнее моего. Вчера ночью, сделав долгу на сорок тысяч дукатов..." Недурные карманные денежки, отец! "...а до того обесчестив дочь богатого банкира и смертельно ранив на дуэли ее вздыхателя, достойного молодого дворянина, Карл с семью другими товарищами, которых он вовлек в распутную жизнь, принял знаменательное решение - бежать от рук правосудия". Отец! Ради бога, отец! Что с вами?
Старик Моор. Довольно, перестань, сын мой!
Франц. Я пощажу вас. «Ему вдогонку послана беглая грамота... Оскорбленные вопиют об отомщении. Его голова оценена... Имя Мооров...» Нет! Мой злосчастный язык не станет отцеубийцей. (Разрывает письмо.) Не верьте письму, отец! Не верьте ни единому слову!
Старик Моор (горько плачет). Мое имя! Мое честное имя!
Франц (падает ему на грудь). Презренный, трижды презренный Карл! Разве я не предчувствовал этого еще в детстве, Когда мы услаждали душу молитвами, а он, как преступник от темницы, отвращал свой взор от божьего храма, таскался за девками, гонял по лугам и горам с уличными мальчишками и всяким сбродом, выклянчивал у вас монеты и бросал их в шапку первого встречного нищего? Разве я не предчувствовал этого, видя, что он охотнее читает жизнеописания Юлия Цезаря, Александра Великого и прочих столь же нечестивых язычников, чем житие кающегося Товия? Сотни раз я предсказывал вам, - ибо любовь к брату всегда уживалась во мне с сыновним долгом, - что этот мальчик ввергнет нас в позор и гибель. О, если бы он не носил имени Мооров! Если б в моем сердце было меньше любви к нему! Безбожная любовь, которую я не в силах вырвать из своего сердца! Она еще будет свидетельствовать против меня перед престолом всевышнего.
Старик Моор. О, мои надежды! Мои золотые грезы!..
Франц. Вот именно. Про что же я вам и толкую. Этот пылкий дух, что бродит в мальчике, говаривали вы тогда, делающий его столь чутким ко всему великому и прекрасному, эта искренность, благодаря которой его душа, как в зеркале, отражается в его глазах, эта чувствительность, заставляющая его проливать горючие слезы при виде любого страдания, эта мужественная отвага, подстрекающая его залезать на вершины столетних дубов и вихрем переноситься через рвы, изгороди и стремительные потоки, это детское честолюбие, это непреклонное упорство и прочие блистательные добродетели, расцветающие в сердце вашего любимца, - о, со временем они сделают из него верного друга, примерного гражданина, героя, большого, великого человека! Вот и полюбуйтесь теперь, отец! Пылкий дух развился, окреп - и что за прекрасные плоды принес он! Полюбуйтесь-ка на эту искренность - как она быстро обернулась наглостью, а чувствительность - как она пригодилась для воркования с кокетками, как живо отзывается она на прелести какой-нибудь Фрины. Полюбуйтесь на этот пламенный дух: за каких-нибудь шесть годков он начисто выжег в нем все масло жизни, и Карл, еще не расставшись с плотью, призраком бродит по земле, а бесстыдники, глазея на него, приговаривают: "С'est l'amour qui a fait ca!" Да, полюбуйтесь на этот смелый, предприимчивый ум, как он замышляет и осуществляет планы, перед которыми тускнеют геройские подвиги всех Картушей и Говардов. А то ли еще будет, когда великолепные ростки достигнут полной зрелости! Да и можно ли ждать совершенства в столь нежном возрасте? И быть может, отец, вы еще доживете до радости видеть его во главе войска, что квартирует в священной тиши дремучих лесов и наполовину облегчает усталому путнику тяжесть его ноши! Может быть, вам еще доведется, прежде чем сойти в могилу, совершить паломничество к памятнику, который он воздвигнет себе между небом и землей! Может быть... О отец, отец, отец! Ищите себе другое имя, или все мальчики и торговцы, видевшие на лейпцигском рынке портрет вашего сынка, станут указывать на вас пальцами.
Старик Моор. И ты тоже, мой Франц? Ты тоже? О, мои дети! Они разят меня прямо в сердце!
Франц. Видите, и я могу быть остроумным. Но мой юмор - жало скорпиона... И вот этот «сухой, заурядный человек», этот «холодный, деревянный Франц» или - не знаю, на какие там еще милые прозвища вдохновляло вас различие между мною и братом, когда он, сидя на отцовских коленях, теребил вас за щеки, - этот Франц умрет в родном углу, истлеет и будет позабыт, в то время как слава того всемирного гения пронесется от полюса к полюсу! О создатель! (Молитвенно воздевая руки.) Холодный, сухой, деревянный Франц благодарит тебя за то, что он не таков, как тот!
Старик Моор. Прости меня, сын мой! Не гневайся на отца, обманутого в своих надеждах! Господь, что заставил меня лить слезы из-за Карла, осушит их твоей рукой, мой милый Франц!
Франц. Да, отец, я осушу их. Франц готов пожертвовать своей жизнью, чтобы продлить вашу. Ваша жизнь - для меня оракул, которого я вопрошаю перед любым начинанием; зеркало, в котором я все созерцаю. Для меня нет долга, даже самого священного, которого бы я не нарушил, когда дело идет о вашей бесценной жизни. Верите ли вы мне?
Старик Моор. На тебя лягут еще и другие обязанности, сын мой. Господь да благословит тебя за то, чем ты был для меня и чем будешь.
Франц. Скажите, если бы вы того сына не должны были называть сыном, почли бы вы себя счастливым?
Старик Моор. Молчи! О, молчи! Когда повивальная бабка впервые подала мне его, я высоко его поднял и воскликнул: «Разве я не счастливый человек!»
Франц. Так вы сказали, да не так оно вышло. Теперь вы завидуете последнему из ваших крестьян, что он не отец такого сына. Нет, вам не избыть горя, покуда у вас есть этот сын. Оно станет зреть вместе с Карлом. Оно подточит вашу жизнь.
Старик Моор. О, оно уже сделало меня восьмидесятилетним старцем!
Франц. Итак... А что, если вы отречетесь от этого сына?
Старик Моор (вздрагивая). Франц! Франц! Что ты говоришь?
Франц. Но разве не любовь к нему заставляет вас так страдать? Без этой любви он для вас не существует. Вез этой преступной, проклятой любви он мертв для вас, никогда не рождался. Не плоть и кровь - сердце делает нас отцами и детьми. Если вы его не любите, этот выродок уже не сын вам, хоть бы он и был плотью от плоти вашей. Доныне он был для вас зеницею ока, но «аще соблазняет тебя око, - гласит писание, - вырви его вон». Лучше с одним глазом в раю, нежели с двумя в геене огненной. Лучше бездетным предстать господу, нежели обоим, отцу и сыну, низринуться в ад. Так глаголет бог!
Старик Моор. Ты хочешь, чтобы я проклял моего сына?
Франц. Нет, нет! Вам незачем проклинать сына! Кого вы зовете своим сыном? Того, кому вы дали жизнь и кто делает все, чтобы сократить вашу?
Старик Моор. О, ты прав, ты прав! Это суд божий надо мною! Господь избрал его своим орудием.
Франц. Полюбуйтесь же на сыновние чувства вашего любимца! Он душит вас вашим же отеческим снисхождением, убивает вас вашей же любовью. Он подкупил ваше отчее сердце, чтобы оно отказалось служить вам. Не станет вас - и он хозяин ваших земель, властелин своих страстей! Плотина рухнула, и поток его вожделений мчится, не встречая препон. Поставьте себя на его место! Как часто должен он призывать смерть на своего отца, на своего брата, безжалостно преграждающих дорогу его распутству. И это - любовь за любовь? И это - сыновняя благодарность за отцовскую кротость, когда мгновенному приливу похоти он жертвует десятью годами вашей жизни, когда, обуреваемый сладострастием, он ставит на карту славу своих предков, не запятнанную на протяжении семи столетий? И его вы называете сыном? Отвечайте! Его - своим сыном?
Старик Моор. Безжалостное дитя! Ах, но все же мое дитя!
Франц. Мое дитя! Милое, прелестное дитя, которое только о том и думает, как бы поскорее осиротеть. О, когда же вы это поймете! Когда спадет пелена с ваших глаз! Ведь ваша снисходительность позволит ему закоренеть в разврате, ваше потворство послужит ему оправданием. Правда, так вы отведете проклятие, тяготеющее над его головой, но на вас, на вас, отец, падет оно тогда.
Старик Моор. Да, ты прав! Мой грех, мой грех!
Франц. Сколько тысяч людей, жадно пивших из чаши наслаждений, искупили свои грехи страданием! И разве телесный недуг, спутник всяких излишеств, - не есть перст божий? Вправе ли человек своей жестокой мягкостью отвращать этот перст? Вправе ли отец навеки погубить залог, врученный ему небом? Подумайте, отец: если вы хоть на время отступитесь от Карла, не будет ли он вынужден исправиться и обратиться на путь истины? Если же он и в великой школе несчастья останется негодяем, тогда горе отцу, потворством и мягкосердечием разрушившему предначертания высшей мудрости! Ну как, отец?
Старик Моор. Я напишу, что лишаю его отцовской поддержки.
Франц. Вы поступите правильно и разумно!
Старик Моор. И чтобы он мне и на глаза не показывался.
Франц. Это окажет спасительное действие.
Старик Моор (нежно). Покуда не исправится.
Франц. Хорошо, очень хорошо! А ну как он вернется, прикрывшись личиной добродетели, выплачет у вас сострадание, выклянчит прощение, а назавтра уйдет и в объятиях распутниц станет насмехаться над вашей слабостью?.. Но нет, нет, отец! Он вернется по доброй воле, лишь когда совесть перестанет упрекать его.
Старик Моор. Так я ему и напишу.
Франц. Погодите! Еще одно, отец! Я боюсь, как бы в гневе у вас не сорвалось с пера слишком жестокое слово: оно смертельно ранит его сердце. И вдобавок не сочтет ли он прощением уже то, что вы удостоили его собственноручного письма? А потому не лучше ли вам поручить это мне?
Старик Моор. Хорошо, сын мой! Ах! Это и вправду разбило бы мое сердце. Напиши ему.
Франц (быстро). Значит, так тому и быть?
Старик Моор. Напиши ему, что ручьи кровавых слез, что тысячи бессонных ночей... Но не доводи моего сына до отчаяния!
Франц. Не хотите ли прилечь, отец? Все это так потрясло вас.
Старик Моор. Напиши ему, что отцовское сердце... Но повторяю тебе: не доводи моего сына до отчаяния! (Уходит, опечаленный.)
Франц (со смехом глядя ему вслед). Утешься, старик! Ты никогда уж не прижмешь его к своей груди! Путь туда ему прегражден, как аду путь к небесам. Он был вырван из твоих объятий, прежде чем ты успел подумать, что сам того пожелаешь! Жалким был бы я игроком, если б мне не удалось отторгнуть сына от отцовского сердца, будь он прикован к нему даже железными цепями. Я очертил тебя магическим кругом проклятий, которого ему не переступить! В добрый час, Франц! Нет больше любимого сынка - поле чисто! Надо, однако, подобрать эти клочки, а то кто-нибудь еще узнает мою руку. (Собирает клочки разорванного письма.) Теперь горе живо приберет старика. Да и у нее из сердца я вырву этого Карла, хотя бы вместе с ним пришлось вырвать половину ее жизни. У меня все права быть недовольным природой, и, клянусь честью, я воспользуюсь ими. Зачем не я первый вышел из материнского чрева? Зачем не единственный? Зачем природа взвалила на меня это бремя уродства? Именно на меня? Словно она обанкротилась перед моим рождением. Почему именно мне достался этот лапландский нос? Этот рот как у негра? Эти готтентотские глаза? В самом деле, мне кажется, что она у всех людских пород взяла самое мерзкое, смешала в кучу и испекла меня из такого теста. Ад и смерть! Кто дал ей право одарить его всем, все отняв у меня? Разве может кто-нибудь задобрить ее, еще не родившись, или разобидеть, еще не увидев света? Почему она так предвзято взялась за дело? Нет, нет! Я несправедлив к ней. Высадив нас, нагих и жалких, на берегу этого безграничного океана - жизни, она дала нам изобретательный ум. Плыви, кто может плыть, а неловкий - тони! Меня она ничем не снабдила в дорогу. Все, чем бы я ни стал, будет делом моих рук. У всех одинаковые права на большое и малое. Притязание разбивается о притязание, стремление о стремление, мощь о мощь. Право на стороне победителя, а закон для нас - лишь пределы наших сил. Существуют, конечно, некие общепринятые понятия, придуманные людьми, чтобы поддерживать пульс миропорядка. Честное имя - право же, ценная монета: можно неплохо поживиться, умело пуская ее в оборот. Совесть - о, это отличное пугало, чтобы отгонять воробьев от вишневых деревьев, или, вернее, ловко составленный вексель, который выпутает из беды и банкрота. Что говорить, весьма похвальные понятия! Дураков они держат в решпекте, чернь под каблуком, а умникам развязывают руки. Шутки в сторону, забавные понятия! Напоминают мне плетни, которыми наши крестьяне так хитро обносят свои поля, чтобы, сохрани боже, по ним не пробежал какой-нибудь заяц. Заяц - вот именно! Но барин пришпоривает коня и мягко скачет по блаженной памяти жатве. Бедный заяц! Жалкий удел быть зайцем на этом свете! Но зайцы-то и нужны господину. Итак, скачи смелей! Кто ничего не боится - не менее силен, чем тот, кого боятся все. Нынче в моде пряжки на панталонах, позволяющие, по желанию, то стягивать, то распускать их. Мы велим сшить себе и совесть по новому фасону, чтобы пошире растянуть ее, когда раздобреем! Наше дело сторона! Обратитесь к портному! Мне столько врали про так называемую кровную любовь, что у иного честного дурака голова пошла бы кругом. «Это брат твой!» Переведем на язык рассудка: он вынут из той же печи, откуда вынули и тебя, а посему он для тебя... священен. Вдумайтесь в этот мудрейший силлогизм, в этот смехотворный вывод: от соседства тел к гармонии душ, от общего места рождения к общности чувств, от одинаковой пищи к одинаковым склонностям. И дальше: «Это твой отец! Он дал тебе жизнь, ты его плоть и кровь, а посему он для тебя... священен». Опять хитрейший силлогизм! Но спрашивается, почему он произвел меня на свет? Ведь не из любви же ко мне, когда я еще только должен был стать собою. Да разве он меня знал до того, как меня смастерил? Или он хотел сделать меня таким, каким я стал? Или, желая сотворить именно меня, знал, что из меня получится? Надеюсь, нет: иначе мне пришлось бы наказать его за то, что он все-таки произвел меня на свет. Уж не возблагодарить ли мне его за то, что я родился мужчиной? Так же бессмысленно, как жаловаться, если бы я оказался женщиной! Могу ли я признавать любовь, которая не основана на уважении к моему "я"? А какое могло здесь быть уважение к моему "я", когда это "я" само возникло из того, чему бы должно было служить предпосылкой? Где же тут священное? Уж не в самом ли акте, благодаря которому я возник? Но он был не более как скотским удовлетворением скотских инстинктов. Или, быть может, священен результат этого акта? Но от него бы мы охотно избавились, не грози это опасностью нашей плоти и крови. Или я должен прославлять отца за то, что он меня любит? Но ведь это - только тщеславие, первородный грех всех художников, кичащихся своим произведением, даже если оно безобразно. Вот вам и все колдовство, которое вы так прочно окутали священным туманом, чтобы во зло употребить нашу трусость. Неужто же и мне, как ребенку, ходить на этих помочах? Итак, живо! Смелее за дело! Я выкорчую все, что преграждает мне дорогу к власти. Я буду властелином и силой добьюсь того, чего мне не добиться располагающей внешностью. (Уходит.)
СЦЕНА ВТОРАЯ
Корчма на границе Саксонии. Карл Моор, углубленный в чтение. Шпигельберг пьет за столом.
Карл Моор (закрывает книгу). О, как мне гадок становится этот век бездарных борзописцев, когда я читаю в моем милом Плутархе о великих мужах древности.
Шпигельберг (продолжая пить, ставит перед ним стакан). Почитай-ка лучше Иосифа Флавия!
Карл Моор. Сверкающая искра Прометея погасла. 'Ее заменил плаунный порошок - театральный огонь, от которого не раскуришь и трубки. Французский аббат утверждает, что Александр был жалким трусом; чахоточный профессор, при каждом слове подносящий к носу флакончик с нашатырем, читает лекции о силе; молодчики, которые, единожды сплутовав, готовы тут же упасть в обморок от страха, критикуют тактику Ганнибала; желторотые мальчишки выуживают фразы о битве при Каннах и хнычут, переводя тексты, повествующие о победах Сципиона.
Шпигельберг. Это называется скулить по-александрийски.
Карл Моор. Недурная награда за пот, лившийся с вас в битвах: вы живете теперь в гимназиях, и школьники нехотя таскают в ранцах ваше бессмертие! Недурное вознаграждение за щедро пролитую кровь - пойти на обертку грошовых пряников в лавке нюрнбергского торгаша или, в случае особой удачи, попасть в руки французскому драматургу, который поставит вас на ходули и начнет дергать за веревочки! Ха-ха-ха!
Шпигельберг (пьет). Почитай-ка Иосифа, прошу тебя.
Карл Моор. Пропади он пропадом, этот хилый век кастратов, способный только пережевывать подвиги былых времен, поносить в комментариях героев древности или корежить их в трагедиях. В его чреслах иссякла сила, и людей плодят теперь с помощью пивных дрожжей!
Шпигельберг. Нет! Чая, братец, чая!
Карл Моор. Они калечат свою здоровую природу пошлыми условностями, боятся осушить стакан вина: а вдруг не за того выпьешь, подхалимничают перед последним лакеем, чтобы тот замолвил за них словечко его светлости, и травят бедняка, потому что он им не страшен; они до небес превозносят друг друга за удачный обед и готовы друг друга отравить из-за подстилки, которую у них перехватили на аукционе. Они проклинают саддукея за то, что неусердно посещает храм, а сами подсчитывают у алтаря свои ростовщические проценты; они преклоняют колена, чтобы попышнее распустить свой плащ, и не сводят глаз с проповедника, высматривая, как завит у него парик; они падают в обморок, увидев, как режут гуся, и рукоплещут, когда их конкурент обанкротится на бирже. Как горячо жал я им руку: «Один только день!» Тщетно: «В тюрьму, собаку!» Мольбы, клятвы, слезы!.. (Топая ногой.) О, силы ада!
Шпигельберг. И все из-за каких-то паршивых двух тысяч дукатов.
Карл Моор. Нет! Я не хочу больше об этом думать! Это мне-то сдавить свое тело шнуровкой, а волю зашнуровать законами? Закон заставляет ползти улиткой и того, кто мог бы взлететь орлом! Закон не создал ни одного великого человека, лишь свобода порождает гигантов и высокие порывы. Проникши в брюхо тирана, они потворствуют капризам его желудка и задыхаются от его ветров! О, если бы дух Германа восстал из пепла! Поставьте меня во главе войска таких молодцов, как я, и Германия станет республикой, перед которой и Рим и Спарта покажутся женскими монастырями. (Бросает шпагу на стол и встает.)
Шпигельберг (вскакивая). Браво, брависсимо! Вот ты и дошел до моей мысли! Я сейчас шепну тебе на ухо, Моор, то, что уже давно засело мне в голову. Ты для такого дела самый подходящий человек! Пей, братец, пей! Что, если нам объявить себя иудеями и восстановить Иудейское царство?
Карл Моор (хохочет во все горло). А! Я вижу, ты собрался вывести из моды крайнюю плоть, потому что твоя уже сделалась добычей цирюльника?
Шпигельберг. Чтоб тебя, окаянный! Со мной и вправду случилась такая оказия. Но признайся, что это хитрый и отважный план. Мы издадим манифест, разошлем его на все четыре стороны света и призовем в Палестину всех, кто не жрет свиного мяса. Там я документально доказываю, что Ирод-тетрарх - мой предок, и так далее и так далее. То-то начнется ликование, братец, когда они опять почувствуют почву под ногами и примутся за отстройку Иерусалима. И тут, пока железо горячо, гони турок из Азии, руби ливанские кедры, строй корабли, сбывай кому попало старье и обноски! Тем временем...
Карл Моор (улыбаясь, берет его за руку). Полно, друг, пора бросить дурачества.
Шпигельберг (озадаченно). Тьфу, пропасть! Уж не хочешь ли ты разыграть из себя блудного сына? Ты, удалец, написавший шпагой на физиономиях больше, чем три писца в високосный год успеют написать в приказной книге?.. Уж не напомнить ли тебе о пышном собачьем погребении? Ладно же! Я воскрешу в твоей памяти твой собственный образ. Быть может, это вольет огонь в твои жилы, раз уж ничто другое тебя не вдохновляет. Помнишь еще, как господа из магистрата приказали отстрелить лапу твоей меделянской суке, а ты в отместку предписал пост всему городу? Все гоготали над твоим рескриптам; но ты, не будь дурак, велишь скупить все мясо в городе, так что через восемь часов во всей округе не сыскать даже обглоданной кости и рыба начинает подниматься в цене. Магистрат, бюргеры алчут мести! Тысяча семьсот наших ребят выстроились мигом, ты во главе, а позади мясники, разносчики, трактирщики, цирюльники и портные - словом, все цеха, готовые в щепы разнести город, если кого-нибудь из наших хоть пальцем тронут. Ну, тем, конечно, и пришлось повернуть оглобли. Ты немедленно созываешь докторов - целый консилиум - и сулишь три дуката тому, кто пропишет собаке рецепт. Мы страшились, что у господ врачей хватит гордости заупрямиться и отказаться, и уж готовы были применить силу. Как бы не так! Почтенные медики передрались из-за трех дукатов и живо сбили цену до трех баценов; в минуту появилась добрая дюжина рецептов, так что сука тут же и околела.
Карл Моор. Подлецы!
Шпигельберг. Погребение совершается с отменным великолепием; надгробных речей, восхваляющих пса, не обобраться. И вот среди ночи мы, чуть ли не тысяча человек, выстраиваемся, каждый с фонарем в одной и рапирой в другой руке, да так, под колокольный звон, бряцая оружием, и проходим через весь город до места последнего упокоения собаки. Затем до самого рассвета идет жратва. Наконец ты встаешь, благодаришь за участие и велишь пустить в продажу остатки мяса за полцены! Mort de ma vie! Мы глядели на тебя с не меньшим почтением, чем гарнизон завоеванной крепости глядит на победителя.
Карл Моор. И тебе не стыдно этим похваляться? У тебя хватает совести не стыдиться таких проделок?
Шпигельберг. Молчи, молчи! Ты больше не Моор. Не ты ли за бутылкою вина тысячи раз насмехался над старым скрягой, приговаривая: «Пусть себе копит да скряжничает, а я буду пить так, что небу станет жарко!» Ты это помнишь? Хе-хе! Помнишь? Эх ты, бессовестный, жалкий хвастунишка! Это было сказано по-молодецки, по-дворянски, а нынче...
Карл Моор. Будь проклят ты за то, что напоминаешь мне об этом! Будь проклят я, что говорил так! Но это я говорил в винном чаду: сердце не слышало, что болтал язык.
Шпигельберг (качая головой). Нет! Нет! Нет! Не может быть! Не верю, что ты говоришь серьезно. Скажи, братец, уж не нужда ли настроила тебя на подобный лад? Дай-ка я расскажу тебе один случай из моего детства. Возле нашего дома находился ров шириной ни много ни мало футов в восемь, и мы, ребята, бывало, взапуски стараемся через него перескочить. Да все напрасно. Хлоп! - и ты лежишь на дне, а вокруг крик, хохот, всего тебя закидают снежками. У соседнего дома сидела на цепи собака, такая злющая тварь, что девкам просто прохода не было: чуть зазеваются, она и хвать за юбку! Лучшей моей утехой было чем ни попадя дразнить собаку. Я прямо подыхал со смеху, когда эта бестия уставится на меня, кажется, так и ринулась бы, как бы не цепь. И что же случилось? Раз как-то я опять взялся за свои проделки и угодил ей камнем в ребро; она в бешенстве сорвалась с цепи и прямо на меня. Черт подери! Я помчался сломя голову, но вот беда - проклятый ров как раз передо мной. Что делать? Собака гонится по пятам. Размышлять тут некогда. Я разбежался - скок! - и перемахнул через ров. Этому прыжку я обязан жизнью. Пес разорвал бы меня в куски.
Карл Моор. К чему ты клонишь?
Шпигельберг. К тому, что силы растут с нуждой... Вот почему я никогда не трушу, когда доходит до крайности. Мужество растет с опасностью: чем туже приходится, тем больше сил. Судьба, верно, хочет сделать из меня великого человека, раз так упорно ставит мне преграды.
Карл Моор (досадливо). Право, не знаю, на что нам еще мужества и когда нам его не хватало?
Шпигельберг. Ах, так? Значит, ты хочешь, чтобы твои способности пошли прахом? Хочешь зарыть свой талант в землю? Может, ты воображаешь, что твои лейпцигские шалости - предел человеческого остроумия? Нет, голубчик, пустимся-ка в свет: в Париж и в Лондон, где можно живо заработать оплеуху, назвав кого-нибудь честным человеком. Душа радуется, как там поставлено дело! Ты, брат, рот разинешь, глаза вытаращишь! А как там подделывают подписи, передергивают карты, взламывают замки и вытряхивают требуху из сундуков! Этому, брат, поучись у Шпигельберга! На виселицу того каналью, который согласен голодать, имея ловкие руки!
Карл Моор (рассеянно). Как! Ты уже и на это пошел?
Шпигельберг. Чего доброго, ты мне не веришь? Постой, дай мне только развернуться! Ты увидишь чудеса! У тебя голова пойдет кругом, когда мой изобретательный ум с воем разрешится от бремени! (Встает, с жаром.) Как все во мне проясняется! Великие мысли занимаются в душе моей! Гигантские планы бродят в моем творческом мозгу! (Ударяет себя по лбу.) Будь проклята сонная одурь, которая до сей поры сковывала мои силы, преграждала мне путь, мешала моим начинаниям! Но вот я просыпаюсь, я сознаю, кто я такой и кем должен стать.
Карл Моор. Ты дурак! Это вино в тебе колобродит.
Шпигельберг (все более разгорячаясь). «Шпигельберг, - будут говорить, - ты чародей, Шпигельберг!» - «Жаль, что ты не сделался генералом, Шпигельберг, - скажет король. - Ты бы сквозь игольное ушко прогнал всю австрийскую армию!» - «Ах, - сетуют доктора, - ужасно, непростительно, что этот человек не занялся медициной! Он изобрел бы новый порошок против зоба!» - "Ах, как жаль, что он не захотел быть министром финансов, - вздыхают новые Сюлли в своих кабинетах, - он бы камни превратил в луидоры!" - «Шпигельберг! Шпигельберг!» - будут говорить на востоке и западе. Пресмыкайтесь же в грязи, вы, бабье, гадины! А Шпигельберг, расправив крылья, полетит в храм бессмертия.
Карл Моор. Счастливого пути! Карабкайся по позорному столбу на вершину славы. В тени дедовских рощ, в объятиях моей Амалии меня ждут иные радости. Еще на прошлой неделе в письме к отцу я умолял его о прощении; я не скрыл ни одного своего проступка. А где чистосердечие, там сострадание и помощь. Простимся, Мориц! Мы видимся сегодня в последний раз. Почта пришла. Отцовское прощение уже здесь, в стенах города.
Входят Швейцер, Гримм, Роллер, Шуфтерле, Рацман.
Роллер. Знаете ли вы, что нас выслеживают?
Гримм. Что нас могут схватить каждую минуту?
Карл Моор. Меня это не удивляет. Будь что будет! Не встречался ли вам Шварц? Не говорил ли, что у него есть письмо для меня?
Роллер. Что-то такое говорил. Он давно тебя ищет.
Карл Моор. Где он? Где, где? (Порывается бежать.)
Роллер. Постой! Мы велели ему прийти сюда. Ты дрожишь?
Карл Моор. Нет! Отчего бы мне дрожать? Друзья, это письмо... Радуйтесь вместе со мной! Счастливее меня нет человека под солнцем! Отчего мне дрожать? (Входит Шварц. Бежит ему навстречу.) Брат! Брат! Письмо, письмо!
Шварц (подает ему письмо. Моор поспешно его распечатывает). Что с тобою? Ты белее мела.
Карл Моор. Рука моего брата!
Шварц. Да что это со Шпигельбергом?
Гримм. Малый рехнулся! Дергается, как в пляске святого Вита.
Шуфтерле. У него ум за разум зашел! Похоже, что он сочиняет стихи.
Рацман. Шпигельберг! Эй, Шпигельберг! Не слышит, скотина!
Гримм (трясет его). Эй, парень, ты бредишь, что ли?
Шпигельберг, в продолжение всего разговора сидевший в углу и жестикулировавший, как человек, занятый разработкой сложного плана действий, стремительно вскакивает, кричит: "La bourse ou la vie!" - и хватает за горло Швейцера, который преспокойно отбрасывает его к стене. Моор роняет письмо и выбегает как безумный. Все вскакивают.
Роллер (вслед ему). Моор! Куда ты, Моор? Что с тобой?
Гримм. Что с ним? Что с ним? Он бледен как смерть.
Швейцер. Хорошие, должно быть, вести. Посмотрим!
Роллер (поднимает с пола письмо и читает). «Несчастный брат!» Веселое начало! «Я должен вкратце уведомить тебя, что твои надежды не оправдались. Ступай, велит тебе сказать отец, туда, куда тебя ведут твои постыдные деянья. Далее он велит передать, чтобы ты не надеялся на коленях вымолить у него прощение, если не хочешь лакомиться хлебом и водой в подвалах его башен до тех пор, пока волосы не вырастут у тебя с орлиные перья и ногти не уподобятся птичьим когтям. Это его собственные слова. Он приказывает мне кончить письмо. Прощай навеки. Мне жаль тебя! Франц фон Моор».
Швейцер. Милейший братишка! Что и говорить! Францем зовут этого пройдоху?
Шпигельберг (тихонько подходит к ним). Вы говорите о хлебе и воде? Хорошая жизнь! Я для вас припас кое-что получше. Разве я всегда не говорил вам, что мне еще в конце концов за всех вас придется думать?
Швейцер. Что там брешет эта баранья голова? Осел хочет думать за нас всех?
Шпигельберг. Зайцы вы, калеки, хромоногие собаки, если у вас не хватает духу отважиться на что-нибудь великое!
Роллер. Ну, ладно! Пусть так! Но твоя-то выдумка поможет нам выбраться из этого проклятого положения? А?
Шпигельберг (с надменным хохотом). Несчастные! Выбраться из этого проклятого положения? Ха-ха-ха!.. Из проклятого положения? На что-нибудь более тонкое твой жалкий умишко не способен? С прежним грузом по старым лузам? Сукин сын был бы Шпигельберг, если бы он на это только и был еще способен! Героями, говорю я тебе, баронами, князьями, богами сделает вас моя затея.
Рацман. Не много ли с одного-то маху? Но на такой работе, верно, можно и -шею сломать?
Шпигельберг. Ничуть! Здесь требуется только смелость, так как по части ума и изобретательности я все беру на себя. Смелее, говорю я, Швейцер! Смелее, Роллер, Гримм, Рацман, Шуфтерле! Смелее!
Швейцер. Смелее? Если дело только за этим, у меня хватит смелости босиком пройти через ад.
Шуфтерле. А у меня - под самой виселицей подраться с чертом за душу бедного грешника.
Шпигельберг. Вот это по мне! Если в вас точно есть мужество, пускай кто-нибудь выйдет и скажет: есть у него еще что терять или он может только выиграть?
Шварц. У меня нашлось бы немало что потерять, если б можно было терять то, что еще предстоит приобрести.
Рацман. Да, черт возьми, и немало приобрести, если бы хотелось приобретать то, чего уже нельзя потерять.
Шуфтерле. Случись мне потерять что на мне надето, да и то с чужого плеча, - завтра мне и впрямь нечего будет терять.
Шпигельберг (становится посреди них и говорит голосом заклинателя). Итак, если в вас есть еще хоть капля крови германских героев - за мной! Мы поселимся в богемских лесах, соберем шайку разбойников и... Что вы на меня уставились? Смелость, видно, уже испарилась?
Роллер. Ты не первый мошенник, который смотрит поверх виселицы. А впрочем, твоя правда - выбора у нас нет.
Шпигельберг. Выбора? У вас нет выбора? А не хотите ли сидеть в долговой яме и забавлять друг дружку веселыми анекдотами, покуда не протрубят к Страшному суду? А не то можете потеть с мотыгой и заступом в руках из-за куска черствого хлеба! Или с жалостной песней вымаливать под чужими окнами тощую милостыню! Можно также облечься в серое сукно; но тут возникает вопрос: доверятся ли вашим рожам? А там, повинуясь самодуру капралу, пройти все муки чистилища или в такт барабану прогуляться под свист шпицрутенов! Или в галерном раю таскать на себе весь железный склад Вулкана! А вы говорите, выбора нет. Да выбирайте любое!
Роллер. Шпигельберг не так уж не прав. Я тоже состряпал кое-какие планы, но все они в конце концов свелись к одному: что, думал я, если нам засесть да скропать альманах - карманную книжонку или что-нибудь в этом роде, - да начать пописывать грошовые рецензии, как это нынче в моде?
Шуфтерле. Черт возьми! Ну, да это недалеко ушло от моих проектов. Я тоже втихомолку подумывал: сделаюсь-ка я пиетистом, да и начну еженедельно проводить назидательные беседы.
Гримм. Отлично! А не получится - безбожником: можно всыпать хорошенько четырем евангелистам, так, чтобы нашу книгу предали потом сожжению, - вот и сделали бы дельце!
Рацман. А не ополчиться ли нам на французскую болезнь - я знаю одного доктора, который построил себе дом из чистой ртути, как о том свидетельствует дощечка на его двери.
Швейцер (встает и протягивает Шпигельбергу руку). Мориц, либо ты великий человек, либо желудь найден слепою свиньей.
Шварц. Прекрасные планы! Честные занятия! Как, однако, тяготеют друг к другу великие души. Нам недостает только превратиться в девок и своден или торговать своей невинностью.
Шпигельберг. Чепуха! Чепуха! А что вам мешает соединить все это в одно? Мой план вас живо выведет в люди, а бессмертие и слава приложатся. Эх вы, голоштанники! Надо ведь и об этом подумать - о посмертной славе, о сладостном сознании своей незабвенности!
Роллер. Ио первом месте в списке честных людей. Ты славный оратор, Шпигельберг, когда дело идет о том, чтобы сделать из честного человека мошенника. Но куда же это запропастился Моор?
Шпигельберг. Из честного? Неужели ты думаешь, что тогда ты будешь менее честен, чем теперь? И что ты называешь «честностью»? Помогать богатым скрягам сбыть с шеи хотя бы треть забот, лишающих их золотого сна; пускать в оборот залежавшиеся капиталы; восстанавливать имущественное равновесие - одним словом, воскресить золотой век на земле, освободить господа бога от кое-каких обременительных нахлебников, сократить потребность в войнах, в моровой язве, в голодухе и докторах - вот что, по-моему, значит быть честным, быть достойным орудием в руках провидения! Ведь тогда при каждом куске жаркого, отправляемого в рот, ты можешь тешить себя лестным сознанием, что этим куском ты обязан своей хитрости, своему львиному мужеству, своим бессонным ночам. Быть в почете у всех от мала до велика...
Роллер. И наконец, заживо вознестись поближе к небу и, несмотря на бурю и ветер, несмотря на прожорливый желудок прадедушки-времени, качаться под солнцем, луной и мерцающими звездами - там, где неразумные птицы небесные, привлеченные благородной жадностью, поют сладостные песни, а хвостатые ангелы собираются на свой синедрион! Не так ли? И пускай, в то время как монархов и владетельных князей пожирают черви, на твою долю выпадает честь принимать визиты Юпитерова орла! Мориц! Мориц! Берегись, берегись трехногого зверя!
Шпигельберг. И тебя это пугает, заячья душа? Разве мало великих гениев, способных преобразить мир, сгнило на живодерне? И разве память о них не сохраняется века, тысячелетия, тогда как множество королей и курфюрстов были бы позабыты, если б историки не страшились пробелов в преемственности или не стремились удлинить на несколько страниц свои книги, за которые им платит наличными издатель? А если прохожий увидит, как ты раскачиваешься на ветру, он проворчит себе под нос: «Похоже, малый был не промах!» - и посетует на худые времена.
Швейцер (треплет его по плечу). Славно, Шпигельберг, славно! Что же, черт возьми, вы стоите там и медлите?
Шварц. Пусть это называется проституцией - не велика беда! И потом, разве нельзя на всякий случай носить с собой порошок, который тихонько спровадит тебя за Ахерон, где уж ни один черт не знает, кто ты таков? Да, брат Мориц! Твой план не плох. Таков и мой катехизис!
Шуфтерле. Гром и молния! И мой также! Шпигельберг, ты меня завербовал!
Рацман. Ты, как новый Орфей, усыпил своею музыкой рыкающего зверя - мою совесть. Бери меня со всеми потрохами!
Гримм. Si omnes consentiunt, ego non dissentio. Заметьте, без запятой. В моей голове целый аукцион: и пиетисты, и шарлатаны, и рецензенты, и мошенники! Кто больше даст, за тем и пойду. Вот моя рука, Мориц!
Роллер. Ты тоже, Швейцер? (Подает Шпигельбергу правую руку.) Ну что ж, и я закладываю душу дьяволу.
Шпигельберг. А свое имя - звездам. Не все ли равно, куда отправятся наши души? Когда сонмы курьеров возвестят о нашем сошествии, а черти вырядятся по-праздничному, сотрут с ресниц тысячелетнюю сажу и высунут мириады рогатых голов из дымящихся жерл серных печей, чтобы посмотреть на наш въезд! (Вскакивает.) Други! Живее, други! Что сравнится с этим пьянящим восторгом? Вперед!
Роллер. Потише, потише! Куда? И зверю нужна голова, ребятки.
Шпигельберг (язвительно). Что он там проповедует, этот кунктатор? Разве голова не варила, когда тело еще бездействовало? За мной, друзья!
Роллер. Спокойно, говорю я! Свобода тоже должна иметь господина. Без головы погибли Рим и Спарта.
Шпигельберг (льстиво). Да, погодите, Роллер прав. И это должна быть светлая голова! Понимаете? Тонкий политический ум. Подумать только, чем были вы час назад и чем стали теперь? От одной удачной мысли! Да, конечно, у вас должен быть начальник. Ну, а тот, кому пришла в голову такая мысль, - скажите, разве это не тонкий политический ум?
Роллер. О, если б можно было надеяться, мечтать... Но нет, боюсь, он никогда не согласится.
Шпигельберг. Почему? Говори напрямик, друг! Как ни трудно вести корабль против ветра, как ни тяжко бремя короны... Говори смелее, Роллер! Может быть, он и согласится...
Роллер. Все пойдет ко дну, если он откажется. Без Моора мы - тело без души.
Шпигельберг (недовольный, отходит от него). Остолоп!
Моор (входит в сильном волнении и мечется по комнате, разговаривая сам с собою). Люди! Люди! Лживые, коварные ехидны! Их слезы - вода! Их сердца - железо! Поцелуй на устах - и кинжал в сердце! Львы и леопарды кормят своих детенышей, вороны носят падаль своим птенцам, а он, он... Черную злобу научился я сносить. Я могу улыбаться, глядя, как мой заклятый враг поднимает бокал, наполненный кровью моего сердца... Но если кровная любовь предает меня, если любовь отца превращается в мегеру, - о, тогда возгорись пламенем, долготерпение мужа, обернись тигром, кроткий ягненок, каждая жилка наливайся злобой и гибелью!
Роллер. Послушай, Моор! Как ты думаешь, ведь разбойничать лучше, чем сидеть на хлебе и воде в подземелье?
Моор. Зачем такая душа не поселилась в теле тигра, яростно терзающего человеческую плоть? И это - отцовские чувства? И это - любовь за любовь? Я хотел бы превратиться в медведя, чтобы заставить всех полярных медведей двинуться на подлый род человеческий! Раскаянье - и нет прощенья! О, я хотел бы отравить океан, чтобы из всех источников люди пили смерть! Такая доверчивость, такая непреклонная уверенность - и нет милосердия!
Роллер. Да послушай же, Моор, что я тебе скажу!
Моор. Нет, этому нельзя поверить! Это сон! Бред! Такая смиренная мольба, такое живое изображение горя и слезного раскаяния... Сердце дикого зверя растаяло бы от состраданья, камни бы расплакались... И что же? О, если рассказать, это покажется злобным пасквилем на род человеческий. И что же, что? О, если б я мог протрубить на весь мир в рог восстания и воздух, моря и землю поднять против этой стаи гиен!
Гримм. Да послушай же, Моор! Ты от бешенства ничего не слышишь.
Моор. Прочь! Прочь от меня! Разве имя твое не человек? Разве не женщина родила тебя? Прочь с глаз моих, ты, что имеешь обличье человека! Я так несказанно любил его! Ни один сын не любил так своего отца! Тысячу жизней положил бы я за него! (В бешенстве топает ногой.) О, кто даст мне в руки меч, чтобы нанести жгучую рану людскому племени, этому порождению ехидны! Кто скажет мне, как поразить самое сердце его жизни, раздавить, растерзать его, тот станет мне другом, ангелом, богом! Я буду молиться на него!
Роллер. Такими друзьями мы и хотим стать. Выслушай же нас!
Шварц. Пойдем с нами в богемские леса! Мы наберем шайку разбойников, а ты...
Моор дико смотрит на него.
Швейцер. Ты будешь нашим атаманом! Ты должен быть нашим атаманом!
Шпигельберг (в ярости бросается в кресло). Холопы! Трусы!
Моор. Кто нашептал тебе эти слова? Послушай, дружище! (Хватает Шварца за руку.) Ты извлек их не со дна твоей души - души человека. Кто нашептал тебе эту мысль? Да, клянусь тысячерукой смертью, мы это сделаем! Мы должны это сделать! Мысль, достойная преклоненья! Разбойники и убийцы! Клянусь спасением души моей - я ваш атаман!
Все (с шумом и криками). Да здравствует атаман!
Шпигельберг (вскакивая, про себя). Атаман, покуда я его не спроважу!
Моор. Точно бельмо спало с глаз моих. Каким глупцом я был, стремясь назад, в клетку! Дух мой жаждет подвигов, дыханье - свободы! Убийцы, разбойники! Этими словами я попираю закон. Люди заслонили от меня человечество, когда я взывал к человечеству. Прочь от меня сострадание и человеческое милосердие! У меня нет больше отца, нет больше любви!.. Так пусть же кровь и смерть научат меня позабыть все, что было мне дорого когда-то! Идем! Идем! О, я найду для себя ужасное забвение! Решено: я - ваш атаман! И благо тому из нас, кто будет всех неукротимее жечь, всех ужаснее убивать; ибо, истинно говорю вам, он будет награжден по-царски! Становитесь все вокруг меня, и каждый да поклянется мне в верности и послушании до гроба! Пожмем друг другу, руки!
Все (протягивая ему руки). Клянемся тебе в верности и послушании до гроба.
Моор. А моя десница будет порукой, что я преданно и неизменно, до самой смерти, останусь вашим атаманом! Да умертвит эта рука без промедленья того, кто когда-нибудь струсит, или усомнится, или отречется! И пусть так же поступит со мной любой из вас, если я когда-либо нарушу свою клятву. Довольны вы?
Шпигельберг в бешенстве бегает взад и вперед.
Все (бросая вверх шляпы). Довольны! Довольны!
Моор. Итак, в путь! Не страшитесь ни смерти, ни опасностей! Ведь нами правит неумолимый рок: каждого настигнет конец - будь то на мягкой постели, в чаду кровавой битвы, на виселице или на колесе. Другого удела нет.
Уходят.
Шпигельберг (глядя им вслед, после некоторого молчания). В твоем перечне остался пробел. Ты не назвал яда. (Уходит.)
СЦЕНА ТРЕТЬЯ
В замке Моора. Комната Амалии. Франц, Амалия.
Франц. Ты отворачиваешься, Амалия? Разве я не стою того, чего стоит проклятый отцом?
Амалия. Прочь! О, этот чадолюбивый, милосердный отец, отдавший сына на съедение волкам и чудовищам! Сидя дома, он услаждает себя дорогими винами и покоит свое дряхлое тело на пуховых подушках, в то время как его великий, прекрасный сын - в тисках нужды! Стыдитесь, вы, чудовища! Стыдитесь, драконовы сердца! Вы - позор человечества! Своего единственного сына...
Франц. Я считал, что у него их двое.
Амалия. Да, он заслуживает таких сыновей, как ты. На смертном одре он будет тщетно протягивать иссохшие руки к своему Карлу и с ужасом отдернет их, коснувшись ледяной руки Франца. О, как сладостно, как бесконечно сладостно быть проклятым твоим отцом! Скажи, Франц, любящая братская душа, что нужно сделать, чтобы заслужить его проклятье?
Франц. Ты в бреду, моя милая. Мне жаль тебя.
Амалия. Оставь! Жалеешь ты своего брата? Нет, чудовище! Ты ненавидишь его! Ты и меня ненавидишь!
Франц. Я люблю тебя, как самого себя, Амалия!
Амалия. Если ты меня любишь, то, верно, не откажешь мне в просьбе?
Франц. Никогда, никогда, если ты не потребуешь большего, чем моя жизнь.
Амалия. О, если так, то эту просьбу ты очень легко, очень охотно исполнишь... (Гордо.) Ненавидь меня! Я сейчас сгорела от стыда, когда, думая о Карле, представила себе, что ты не питаешь ко мне ненависти. Ты обещаешь мне это? Теперь ступай! Оставь меня! Я люблю быть одна.
Франц. Прелестная мечтательница! Как восхищаюсь я твоим нежным, любящим сердцем! Здесь (касаясь ее груди), здесь царил Карл, как божество в своем храме! Карл стоял перед тобой наяву, Карл являлся тебе в сновидениях. Вся вселенная сливалась для тебя в Карле, все отражало его, все твердило о нем.
Амалия (взволнованная). Да, правда! Признаюсь! Назло вам, извергам, признаюсь перед целым светом: я люблю его!
Франц. Бесчеловечно! Жестоко! Так заплатить за эту любовь! Позабыть ту...
Амалия (вспылив). Что? Позабыть меня?
Франц. Разве ты не надела ему на прощанье брильянтового кольца в залог твоей верности?.. Но, впрочем, как устоять юноше перед прелестями какой-нибудь блудницы! Кто осудит его, если ему нечего было отдать ей? И к тому же разве она не заплатила ему с лихвою ласками и объятиями?
Амалия (возмущенная). Мое кольцо - блуднице?
Франц. Фу, как это подло! Но если б это было все!.. Перстень, как бы он ни был дорог, можно достать у любого жида. Может быть, Карлу не понравилась работа и он выменял его на лучший?
Амалия (гневно). Но мой перстень, говорю я, мой перстень?
Франц. Да, твой, Амалия! Такое бы сокровище - и на моем пальце! И от кого? От Амалии! Сама смерть не вырвала бы его у меня, Амалия! Ведь не чистота брильянта, не искусная работа - любовь придает ему цену! Милое дитя, ты плачешь? Горе тому, кто исторг драгоценные капли из твоих божественных глаз! Ах, если бы ты знала все, если бы ты видела его самого... и в таком обличье!
Амалия. Чудовище! Как? В каком обличье?
Франц. Нет, нет, ангел души моей, не расспрашивай меня! (Как будто про себя, но достаточно громко.) О, если бы существовала завеса, чтобы скрыть от глаз света этот гнусный порок! Но нет! Он глядит из пожелтевших глаз, обведенных свинцовыми кругами, он выдает себя мертвенно-бледным, осунувшимся лицом, уродливо заостренными скулами. Вот он бормочет глухим, охрипшим голо- сом, вот он вопит о себе, дрожащий, качающийся скелет, он проникает до мозга костей и сокрушает мужественную силу юности, вот, вот брызжет он со лба, со щек, изо рта, со всего тела гнойной, разъедающей пеной, мерзостно гнездится в постыдных скотских язвах. Тьфу, тьфу! Мне тошно! Нос, глаза, уши - все ходит ходуном... Ты помнишь, Амалия, несчастного, который умер, задохнувшись от кашля в нашей больнице? Казалось, стыд отворачивает от него свои взоры! Ты вскрикнула в ужасе, увидав его. Воскреси этот образ в своей душе - и перед тобой возникнет Карл. Его поцелуи - чума, его губы дышат отравой.
Амалия (дает ему пощечину). Бесстыжий клеветник!
Франц. Тебя ужасает такой Карл? Даже этот бледный образ вызывает в тебе отвращение? Поди полюбуйся на него сама, на своего прекрасного, ангелоподобного, божественного Карла. Поди упейся бальзамом его дыхания, дай умертвить себя запаху амброзии, вырывающемуся из его пасти. Один его вздох вдохнет в тебя ту губительную, смертоносную дурноту, какую вызывает вонь разлагающейся падали, усеянное трупами поле битвы. (Амалия отворачивается.) Какой вихрь любви! Какое сладострастие в объятиях! Но справедливо ли осуждать человека за его неприглядную внешность? Ведь и в жалком теле калеки Эзопа, как рубин в грязи, блистала великая, достойная душа! (Злобно улыбаясь.) Даже из уст, покрытых язвами, любовь может... Конечно, если порок не расшатает силы характера, если вместе с целомудрием не улетучится и добродетель, как запах из увядшей розы, если вместе с телом калекой не станет дух...
Амалия (радостно вскакивает). О Карл! Я снова узнаю тебя! Ты все тот же, тот же! Все это ложь! Ужели ты не знаешь, злодей, что Карл не может стать иным? (Франц некоторое время стоит в глубоком раздумье, затем внезапно поворачивается, собираясь уйти.) Куда так поспешно! Бежишь от собственной совести?
Франц (закрыв лицо руками). Отпусти меня! Отпусти! Дать волю слезам! Тиран отец! Лучшего из своих сыновей предать во власть нужды, публичного позора! Пусти меня, Амалия! Я паду к его ногам, я на коленях буду молить его переложить на меня тяжесть отцовского проклятия - лишить меня наследства, меня... Моя кровь... моя жизнь... все...
Амалия (бросается ему на шею). Брат моего Карла! Добрый, милый Франц!
Франц. О Амалия! Как я люблю тебя за эту непоколебимую верность моему брату! Прости, что я посмел так жестоко искушать твою любовь!.. Как прекрасно ты оправдала мои надежды! Эти слезы, вздохи, этот гнев... как дороги, как близки они мне!.. Наши братские сердца бились так согласно!
Амалия. О нет, этого не было никогда!
Франц. Ах, они пребывали в такой гармонии! Мне всегда казалось, будто мы родились близнецами! Если б не это досадное внешнее несходство, не будь которого, Карл, к сожалению, утратил бы свои преимущества, нас бы путали десять раз на дню. Ты, часто говорю я себе, ты вылитый Карл, его эхо, его подобие.
Амалия (качая головой). Нет, нет! Клянусь непорочным небом - ни одной его черточки, ни искорки его чувства!
Франц. Мы так схожи и в склонностях! Роза была его любимым цветком. Какой цветок мне милее розы? Он несказанно любил музыку. Звезды небесные, вас призываю в свидетели, в мертвой тишине ночи, когда все вокруг погружалось во мрак и дремоту, вы подслушивали мою игру на клавесине! Как можешь ты еще сомневаться, Амалия? Ведь наша любовь сходилась в одной точке совершенства; а если любовь одна, как могут быть несхожими те, в чьих сердцах она гнездится? (Амалия удивленно смотрит на него.) Был тихий, ясный вечер, последний перед его отъездом в Лейпциг, когда он привел меня в беседку, где вы так часто предавались любовным грезам. Мы долго сидели молча. Потом он схватил мою руку и тихо, со слезами в голосе сказал: «Я покидаю Амалию... Не знаю почему, но мне чудится, что это навеки. Не оставляй ее, брат! Будь ее другом - ее Карлом, если Карлу не суждено возвратиться!» (Бросается перед ней на колени и с жаром целует ей руки.) Никогда, никогда, никогда не возвратится он, а я дал ему священную клятву!
Амалия (отпрянув от него). Предатель! Вот когда я уличила тебя! В этой самой беседке он заклинал меня не любить никого, если ему суждено умереть. Слышишь ты, безбожный, мерзкий человек! Прочь с глаз моих!
Франц. Ты не знаешь меня, Амалия, совсем не знаешь!
Амалия. Нет! Я знаю тебя! Теперь-то я знаю тебя... И ты хотел быть похожим на него? И это перед тобой он плакал обо мне? Скорее он написал бы мое имя на позорном столбе! Вон, сейчас же вон!
Франц. Ты оскорбляешь меня!
Амалия. Вон, говорю я! Ты украл у меня драгоценный час. Пусть вычтется он из твоей жизни!
Франц. Ты ненавидишь меня!
Амалия. Я тебя презираю! Уходи!
Франц (топая ногами). Постой же! Ты затрепещешь передо мной! Мне предпочесть нищего?! (Уходит.)
Амалия. Иди, негодяй! Теперь я снова с Карлом. «Нищего», сказал он? Все перевернулось в этом мире! Нищие стали королями, а короли нищими. Лохмотья, надетые на нем, я не променяю на пурпур помазанников божьих! Взгляд его, когда он просит подаяния, - о, это гордый, царственный взгляд, обращающий в пепел пышность, великолепие, торжество богатых и сильных! Валяйся в пыли, блестящее ожерелье! (Срывает с шеи жемчуг.) Носите его, богатые, знатные! Носите это проклятое золото и серебро, эти проклятые алмазы! Пресыщайтесь роскошными яствами, нежьте свои тела на мягком ложе сладострастья! Карл! Карл! Вот теперь я достойна тебя! (Уходит.)
Акт второй
СЦЕНА ПЕРВАЯ
Франц фон Моор сидит, задумавшись, в своей комнате.
Франц. Нет, это тянется слишком долго... Врач говорит, что дело идет на поправку. Старики живучи! А ведь передо мною открылась бы ровная, свободная дорога, если бы не этот постылый, жилистый кусок мяса, который, как та подземная собака из волшебной сказки, преграждает мне доступ к моим сокровищам. Неужто моим замыслам склониться под железное ярмо естества? Неужто мне приковать свой парящий дух к медленному, черепашьему шагу материи? Задуть огонь, который и без того чуть тлеет на выгорающем масле - не более! И все же я не хотел бы это сделать сам... Из-за людской молвы. Я хотел бы не убить его, но сжить со свету. Я хотел бы поступать, как мудрый врач, только наоборот: не ставить преград на пути природы, а торопить ее шаг. Ведь удается же нам удлинять жизнь; так почему бы не попытаться укоротить ее? Философы и медики утверждают, что состояние духа и работа всего человеческого организма находятся в тесной взаимосвязи. Подагрические ощущения всякий раз сопровождаются расстройством механических отправлений; страсти подрывают жизненную силу; не в меру отягощенный дух клонит к земле свою оболочку - тело. Так как же быть? Кто сумеет смерти расчистить дорогу в замок жизни; поразив дух, разрушить тело? Ах! Неглупая мысль! Но кто ее осуществит? А мысль-то бесподобная! Пораскинь мозгами, Моор! Вот это был бы эксперимент! Право же, лестно впервые произвести его! Ведь довели же смешение ядов до степени чуть ли не подлинной науки и путем опытов вынудили природу указать, где ее границы. Так что теперь на несколько лет вперед высчитывают биение сердца и говорят пульсу: доселе и не дальше. Отчего же и нам не испробовать силу своих крыльев? Но с чего начать? Как нарушить это сладостное, мирное единение души и тела? Какую категорию чувств избрать мне? Какая из них злее поразит цвет жизни? Гнев - этот изголодавшийся волк слишком скоро насыщается. Забота - для меня этот червь точит слишком медленно; тоска - эта ехидна ползет так лениво; страх - надежда не дает ему воли. Как? И это все палачи человека? Ужели так быстро истощился арсенал смерти? (Задумывается.) Как? Ну же! Нет! А! (Вскакивая.) Испуг! Какие пути заказаны испугу? Что разум, религия против ледяных объятий этого исполина? И все же... Если старик устоит и против этой бури? Если он... О, тогда придите ко мне на помощь ты, жалость, и ты, раскаяние - адская Эвменида, подколодная змея, вечно жующая свою жвачку и пожирающая собственные нечистоты, вечная разрушительница, без устали обновляющая свой яд! Явись и ты, вопиющее самообвинение, - ты, что опустошаешь собственное жилище и терзаешь родную мать! Придите и вы ко мне на помощь, благодетельные грации: прошлое, с кроткой улыбкой на устах, и ты, цветущая будущность, со своим неисчерпаемым рогом изобилия! Легкокрылыми стопами ускользая из его жадных объятий, покажите ему в своем зеркале все наслаждения рая. Так, удар за ударом, ураган за ураганом, обрушусь я на непрочную жизнь, покуда все это полчище фурий не замкнет собою отчаяние. Славно! Славно! План готов, небывало трудный, искусный, надежный, верный, ибо (насмешливо) нож анатома здесь не найдет ни следов ранений, ни разъедающего яда. (Решительно.) Итак, за дело! (Входит Герман.) A? Deus ex machina! Герман!
Герман. К вашим услугам, сударь.
Франц (подает ему руку). И ты будешь щедро вознагражден за них, Герман!
Герман. Вы уже не раз награждали меня.
Франц. Вскоре я стану еще щедрее, куда щедрее, Герман! Мне надо поговорить с тобой.
Герман. Я весь обратился в слух.
Франц. Я знаю тебя, ты решительный малый, солдатское сердце. Спуску не даешь. А мой отец ведь очень обидел тебя, Герман.
Герман. Будь я проклят, если я это забуду!
Франц. Вот это голос мужа! Месть подобает мужественному сердцу. Ты мне нравишься, Герман! Возьми этот кошелек. Он весил бы больше, будь я здесь господином.
Герман. Это мое всегдашнее желание, ваша милость! Благодарю вас!
Франц. В самом деле, Герман? Ты хочешь, чтобы я был здесь господином? Но у моего отца львиные силы, и к тому же я младший сын.
Герман. Я хотел бы, чтоб вы были старшим сыном, а у вашего отца было не больше сил, чем у чахоточной девушки.
Франц. О! Как бы награждал тебя этот старший сын! Он бы сделал все, чтобы поднять тебя из грязи к блеску, достойному твоего ума и высокого происхождения. Он осыпал бы тебя золотом с ног до головы! Ты проносился бы по улицам в карете, запряженной четверней! Да, правда, так бы оно и было! Но что я хотел сказать тебе? Ты еще не забыл фрейлейн фон Эдельрейх, Герман?
Герман. Гром и молния! Зачем вы напомнили мне о ней?
Франц. Мой брат отбил ее у тебя.
Герман. Он за это поплатится.
Франц. Она тебе отказала, а он чуть ли не спустил тебя с лестницы.
Герман. За это он полетит у меня в ад!
Франц. Он говорил, будто все шепчутся, что ты зачат под забором и что твой отец не может глядеть на тебя без того, чтобы не бить себя в грудь и не стонать: «Господи, прости меня, грешного!»
Герман (в ярости). Тысяча чертей! Да замолчите ли вы?
Франц. Он советовал тебе продать дворянскую грамоту с аукциона, а на вырученные деньги заштопать себе чулки!
Герман. Проклятие! Я выцарапаю ему глаза собственными руками!
Франц. Что? Ты сердишься? Как можешь ты сердиться на него? Где тебе с ним справиться? Что может крыса против льва? Твой гнев лишь подсластит его торжество. Тебе только и остается, что скрежетать зубами да вымещать свою злобу на черством хлебе.
Герман (топая ногами). Я его в порошок сотру!
Франц (треплет его по плечу). Фу, Герман, ведь ты же дворянин, ты не можешь стерпеть такой обиды. Ты не можешь позволить, чтобы у тебя из-под носа выхватили возлюбленную. Ни за что на свете, Герман! Черт побери! Я пошел бы на все, будь я на твоем месте.
Герман. Я не успокоюсь, покуда и тот и другой не будут лежать в могиле.
Франц. Не горячись, Герман! Подойди ближе... Амалия будет твоей.
Герман. Будет! Назло всем чертям - будет!
Франц. Ты получишь ее, клянусь тебе! И получишь из моих рук. Подойди ближе, говорят тебе. Ты, верно, не знаешь, что Карл, можно сказать, уже лишен наследства?
Герман. (приближаясь к нему). Неужели? В первый раз слышу!
Франц. Успокойся и слушай дальше, подробнее я расскажу в другой раз. Да, говорю тебе, скоро год, как отец, можно сказать, выгнал его из дому. Но старик уже раскаивается в столь поспешном шаге, на который он (со смехом), можешь быть уверен, решился не по своей воле. К тому же и Амалия с утра до ночи донимает его жалобами и упреками. Рано или поздно он начнет искать Карла по всему свету, а отыщет - так пиши пропало! Тебе останется только подсадить его в карету, когда он поедет с ней к венцу.
Герман. Я удавлю его у алтаря!
Франц. Отец передаст ему графскую власть, а сам будет жить на покое в своих замках. И вот вожжи в руках у надменного вертопраха, вот он смеется над своими врагами и завистниками, а я, кто хотел сделать тебя богатым, знатным, - я сам, Герман, буду, низко склонившись, стоять у его порога...
Герман (с жаром). Нет, как правда то, что меня зовут Германом, - этого не будет! Если хоть искра разума еще тлеет в моем мозгу, с вами этого не случится!
Франц. Уж не ты ли тому воспрепятствуешь? Он в тебя, мой милый Герман, заставит отведать кнута; он будет плевать тебе в лицо при встрече на улице, - и горе тебе, если ты посмеешь хотя бы вздрогнуть или скривить рот. Вот как обстоит дело с твоим сватовством к Амалии, с твоими планами, с твоей будущностью.
Герман. Скажите, что мне делать?
Франц. Слушай же, Герман! И ты увидишь, какой я тебе преданный друг и как близко принимаю к сердцу твою судьбу! Ступай переоденься, чтобы никто не мог узнать тебя. Вели доложить о себе старику, скажи, что ты прямо из Богемии, что ты вместе с моим братом участвовал в сражении под Прагой и видел, как он пал на поле битвы.
Герман. Но поверят ли мне?
Франц. Хо-хо! Об этом уж я позабочусь! Вот тебе пакет: тут подробная инструкция и, кроме того, бумаги, которые убедят и олицетворенное сомнение. А теперь постарайся незаметно выйти отсюда. Беги через черный ход на двор, там перелезай через садовую стену. Развязку же этой трагикомедии предоставь мне!
Герман. Она не замедлит свершиться! Виват новому владетельному графу Францискусу фон Моору!
Франц (треплет его по щеке). Хитрец! Этим способом мы живо достигнем всех наших целей: Амалия утратит надежду на него; старик обвинит себя в смерти сына и тяжко захворает, - а ветхому зданию не нужно землетрясения, чтобы обвалиться. Он не переживет этой вести. И тогда я - единственный сын. Амалия, лишившись опоры, станет игрушкой в моих руках. Остальное легко можешь себе представить. Короче говоря, все примет желательный оборот. Но и ты не должен отступаться от своего слова.
Герман. Что вы? (Радостно.) Скорее пуля полетит назад и разворотит внутренности стрелка! Положитесь на меня! Предоставьте мне действовать! Прощайте!
Франц (кричит ему вслед). Жатва твоя, любезный Герман! (Один.) Когда вол свез в амбар весь хлеб, ему приходится довольствоваться сеном. Скотницу тебе, а не Амалию! (Уходит.)
СЦЕНА ВТОРАЯ
Спальня старика Моора. Старик Моор спит в кресле. Амалия.
Амалия (тихонько подходит к нему). Тише, тише! Он задремал! (Останавливается перед ним.) Как он прекрасен, как благостен! Такими пишут святых. Нет, я не могу на тебя сердиться! Седовласый старец, я не могу на тебя сердиться! Спи спокойно, пробудись радостно. Я одна приму на себя страдания..
Старик Моор (во сне). Сын мой! Сын мой! Сын мой!
Амалия (берет его за руку). Тсс! Тсс! Ему снится сын.
Старик Моор. Ты ли это? Ты здесь? Ах, какой у тебя жалкий вид. Не смотри на меня таким горестным взором! Мне тяжко и без того.
Амалия (будит его). Проснитесь! Это только сон! Придите в себя!
Старик Моор (спросонок). Разве он не был здесь? Разве я не сжимал его руку? Жестокий Франц! Ты и во сне хочешь отнять у меня сына?
Амалия. Так вот оно что.
Старик Моор (проснувшись). Где он? Где? Где я? Это ты, Амалия?
Амалия. Лучше ли вам? Вы так сладко спали.
Старик Моор. Мне снился сын. Зачем я проснулся? Быть может, я услышал бы из его уст слова прощения.
Амалия. Ангелы не помнят зла! Он вас прощает. (С чувством берет его за руку.) Отец моего Карла, я прощаю вас!
Старик Моор. Нет, дочь моя! Мертвенная бледность твоего лица меня обвиняет. Бедная девочка! Я лишил тебя всех наслаждений юности! О, не проклинай меня!
Амалия (с нежностью целует его руку). Вас?
Старик Моор. Знаком ли тебе этот портрет, дочь моя?
Амалия. Карл!
Старик Моор. Таков он был, когда ему пошел шестнадцатый год. Теперь он другой. О, мое сердце истерзано. Эта кротость сменилась озлоблением, эта улыбка - гримасой отчаяния. Не правда ли, Амалия? Это было в жасминной беседке, в день его рождения, когда ты писала с него портрет? О дочь моя! Ваша любовь делала счастливым и меня.
Амалия (не сводя глаз с портрета). Нет! Нет! Это не он! Клянусь богом, это не Карл! Здесь, здесь (указывая на свое сердце и голову) он совсем другой... Блеклые краски не могут повторить высокий дух, блиставший в его огненных глазах! Ничуть не похож. На портрете он только человек. Какая же я жалкая художница!
Старик Моор. Этот приветливый, ласковый взор... О, если б он стоял у моей постели, я жил бы и мертвый... Никогда, никогда бы я не умер!
Амалия. Никогда бы вы не умерли! Смерть была бы как переход от одной мысли к другой - к лучшей. Его взор светил бы вам и за гробом, его взор Вознес бы вас превыше звезд.
Старик Моор. Как тяжко, как печально! Я умираю, а моего сына Карла нет при мне, меня снесут на кладбище, а он не будет плакать на моей могиле. Как сладостно засыпать вечным сном, когда тебя баюкает молитва сына: это - колыбельная песнь.
Амалия (мечтательно). Да, сладостно, несказанно сладостно засыпать вечным сном, когда тебя баюкает песня любимого. Кто знает, может быть, этот сон продолжаешь видеть и в могиле! Долгий, вечный, нескончаемый сон о Карле, пока не прозвучит колокол воскресения. (Восторженно.) И тогда - в его объятия навеки!
Пауза. Она идет к клавесину и играет.
Милый Гектор! Не спеши в сраженье,
Где Ахиллов меч без сожаленья
Тень Патрокла жертвами дарит!
Кто ж малютку твоего наставит
Чтить богов, копье и лук направит,
Если дикий Ксанф тебя умчит?
Старик Моор. Что за чудная песнь, дочь моя? Ты споешь мне ее перед смертью.
Амалия. Это прощание Гектора с Андромахой. Мы с Карлом часто певали эту песнь под звуки лютни.
Милый друг, копье и щит скорее!
Там, в кровавой сече, веселее...
Эта длань отечество спасет.
Власть богов да будет над тобою!
Я погибну, но избавлю Трою.
Но с тобой Элизиум цветет.
Входит Даниэль.
Даниэль. Вас спрашивает какой-то человек. Он просит принять его; говорит, что пришел с важными вестями.
Старик Моор. Мне в целом свете важно только одно... Ты знаешь что, Амалия. Если это несчастный, нуждающийся в помощи, он не уйдет отсюда без утешения.
Амалия. Если это нищий, впусти его поскорей.
Даниэль уходит.
Старик Моор. Амалия! Амалия! Пожалей меня!
Амалия (поет).
Смолкнет звук брони твоей, о боги!
Меч твой праздно пролежит в чертоге,
И Приамов вымрет славный род.
Ты сойдешь в места, где день не блещет,
Где Коцит волною сонной плещет:
В Лете злой любовь твоя умрет!
Все мечты, желанья, помышленья
Потоплю я в ней без сожаленья,
Только не свою любовь.
Чу! Дикарь опять уж под стенами!
Дай мне меч, простимся со слезами:
В Лете не умрет моя любовь!
Франц, переодетый Герман, Даниэль.
Франц. Вот этот человек. Он говорит, что привез вам страшные вести. В состоянии ли вы его выслушать?
Старик Моор. Для меня существует только одна весть. Подойти ближе, любезный, и не щади меня. Дайте ему вина.
Герман (измененным голосом). Сударь, не лишайте бедняка ваших милостей, если он против воли пронзит вам сердце. Я чужой в этих краях, но вас знаю хорошо. Вы отец Карла фон Моора.
Старик Моор. Откуда ты это знаешь?
Герман. Я знал вашего сына.
Амалия (вскакивая). Он жив? Жив? Ты знаешь его? Где он? Где? Где? (Срывается с места.)
Старик Моор. Ты знаешь что-нибудь о моем сыне?
Герман. Он учился в Лейпциге и оттуда исчез неизвестно куда. По его словам, он босиком и с непокрытой головой исходил вдоль и поперек всю Германию, вымаливая подаяние под окнами. Пять месяцев спустя снова вспыхнула эта злополучная война между Пруссией и Австрией, и так как ему не на что было надеяться в этом мире, то он дал барабанному грому победоносного Фридриха увлечь себя в Богемию. "Дозвольте мне, - сказал он великому Шверину, - пасть смертью храбрых: у меня нет более отца!"
Старик Моор. Не смотри на меня, Амалия!
Герман. Ему вручили знамя. И он помчался вперед по пути прусской славы. Как-то раз мы спали с ним в одной палатке. Он много говорил о своем престарелом отце, о счастливых днях, канувших в прошлое, о несбывшихся надеждах. Слезы текли из наших глаз!
Старик Моор (прячет лицо в подушки). Молчи! О, молчи!
Герман. Восемь дней спустя произошла жаркая битва под Прагой. Смею вас уверить, ваш сын вел себя, как подобает храброму воину. Он совершал чудеса на глазах у всей армии. Пять полков полегло вокруг него - он все стоял. Раскаленные ядра сыпались частым градом - ваш сын стоял. Пуля раздробила ему правую руку - он взял знамя в левую и продолжал стоять!
Амалия (с восторгом). Гектор! Гектор! Слышите? Он не дрогнул.
Герман. Тем же вечером я снова натолкнулся на него. Вокруг свистели пули, он лежал на земле, левой рукой стараясь унять льющуюся кровь, правой впиваясь в землю. «Брат, - крикнул он мне, - по рядам прошел слух, что наш генерал уже час как убит». - «Да, он пал, - ответил я. - Ты ранен?» - «Как храбрый солдат, - вскричал он, отнимая левую руку от раны, - я иду за своим генералом». И его великая душа отлетела вослед герою.
Франц (яростно наступая на Германа). Да прилипнет твой проклятый язык к гортани! Или ты явился сюда, чтобы нанести смертельный удар нашему отцу? Отец! Амалия! Отец!
Герман. Вот последняя воля моего покойного товарища. «Возьми, этот меч, - прохрипел он, - и отдай моему старому отцу; кровь его сына запеклась на нем. Отец может радоваться: он отомщен. Скажи ему, что его проклятье погнало меня в битву, навстречу смерти. Скажи, что я умер в отчаянии!» Последний вздох его был: «Амалия!»
Амалия (словно пробудившись от мертвого сна). Его последний вздох был: «Амалия!»
Старик Моор (с воплем рвет на себе волосы). Мое проклятие убило его! Он умер в отчаянии!
Франц (бегает взад и вперед по комнате). О! Что вы сделали, отец! Карл! Брат мой!
Герман. Вот меч и портрет, который он снял со своей груди. Точь-в-точь эта барышня. «Это моему брату Францу!» - прошептал Моор. Что он хотел этим сказать, я не знаю.
Франц (с удивлением). Мне - портрет Амалии? Мне... Карл... Амалию? Мне?
Амалия (в гневе подбегает к Герману). Низкий, подкупленный обманщик! (Пристально смотрит на него.)
Герман. Вы ошибаетесь, сударыня! Взгляните, разве это не ваш портрет? Вы, верно, сами его дали ему?
Франц. Клянусь богом, Амалия, это твой портрет! Право же, твой!
Амалия (отдавая портрет). Мой, мой! О боже!
Старик Моор (с воплем раздирает себе лицо). Горе, горе мне! Мое проклятье убило его, он умер в отчаянии!
Франц. И он вспомнил обо мне в последний трудный час кончины! Обо мне - ангельская душа! Когда черное знамя смерти уже реяло над ним - обо мне!
Старик Моор (тихо бормочет). Мое проклятье убило его! Он умер в отчаянии!
Герман. Я не в силах больше смотреть на эти страдания! Прощайте, сударь! (Тихо, Францу.) К чему вы все это затеяли? (Хочет уйти.)
Амалия (бежит за ним). Стой! Стой! Что было его последним словом?
Герман. Его последний вздох был: «Амалия!» (Уходит.)
Амалия. Его последний вздох был: «Амалия!» Нет, ты не обманщик! Так это правда! Правда! Он умер! Умер! (Шатается и падает.) Умер! Карл умер!
Франц. Что я вижу? Что это кровью написано на мече? Амалия!
Амалия. Его рукой?
Франц. Наяву это или во сне? Посмотри, кровью выведено: «Франц, не оставляй моей Амалии!» Смотри же, смотри! А на другой стороне: «Амалия, твою клятву разрешила всемогущая смерть!» Видишь! Видишь! Он писал это костенеющей рукой, писал горячей кровью своего сердца на торжественном рубеже вечности. Его душа, готовая отлететь, помедлила, чтобы соединить Франца и Амалию.
Амалия. Боже милосердный! Это его рука! Он никогда не любил меня! (Поспешно уходит.)
Франц (топая ногой). Проклятье! Все мое искусство бессильно перед этой строптивицей!
Старик Моор. Горе, горе мне! Не оставляй меня, дочь моя! Франц, Франц, верни мне моего сына!
Франц. А кто проклял его? Кто погнал своего сына на поле смерти? Кто вверг его в отчаяние? О, это был ангел, жемчужина в венце всевышнего! Да будут прокляты его палачи! Будьте и вы прокляты!
Старик Моор (ударяя себя кулаком в грудь). Он был ангелом! Он был жемчужиной в венце всевышнего! Проклятие, проклятие, гибель и проклятие на мою голову! Я отец, убивший своего доблестного сына! Он любил меня до последней минуты и мне в угоду ринулся в бой, навстречу смерти! О, я чудовище, чудовище! (Неистовствует.)
Франц. Его уже нет, к чему запоздалые стенанья? (Злобно улыбаясь.) Убить легче, чем воскресить. Вам не вернуть его из могилы.
Старик Моор. Никогда, никогда, никогда не вернуть из могилы! Нет его! Потерян навеки! Ты своими наговорами вырвал проклятье из моего сердца!.. Ты... ты!.. Верни мне сына!
Франц. Не доводите меня до бешенства! Я оставляю вас наедине со смертью.
Старик Моор. Чудовище! Чудовище! Отдай мне моего сына! (Вскакивает с кресла и хочет схватить Франца за горло, но тот с силой отбрасывает его.)
Франц. (Немощный скелет... Вы еще смеете?.. Умирайте! Казнитесь!.. (Уходит.)
Старик Моор. Тысячи проклятий да грянут над тобою! Ты украл у меня сына! (Мечется в кресле.) Горе, горе мне! Так отчаиваться и - жить!.. Они бегут, оставляют меня наедине со смертью... Ангел-хранитель покинул меня! Святые отступились от седовласого убийцы! Горе, горе мне! Никто не хочет поддержать мою голову, освободить мою томящуюся душу! Ни сыновей, ни дочери, ни друга! Только чужие! Никто не хочет... Один, всеми покинут! Горе, горе мне! Так отчаиваться и - жить!.. (Амалия входит с заплаканными глазами.) Амалия, посланница небес! Ты пришла освободить мою душу?
Амалия (ласково). Вы потеряли доблестного сына.
Старик Моор. Убил, хочешь ты сказать. Виновный в убийстве сына, я предстану перед престолом всевышнего...
Амалия. Нет, нет, многострадальный старец! Небесный отец призвал его к себе. Иначе мы были бы слишком счастливы здесь, на земле... Там, там, превыше светил небесных, мы свидимся вновь.
Старик Moop. Свидимся, свидимся! Нет! Меч пронзит мою душу, если я, блаженный, в сонме блаженных увижу его. И на небесах ужаснут меня ужасы ада, и перед лицом вечности меня будет душить сознание: я убил своего сына.
Амалия. О, он с улыбкой прогонит из вашего сердца страшные воспоминания! Ободритесь же, милый отец: ведь я бодра. Разве он не пропел небесным силам на арфе серафимов имя Амалии и разве небесные силы не вторили ему? Ведь его последний вздох был: «Амалия!» Так разве же не будет и его первый крик восторга: «Амалия!»
Старик Моор. Сладостное утешение источают уста твои! Он улыбнется мне, говоришь ты? Простит? Останься же при мне, возлюбленная моего Карла, и в час моей кончины.
Амалия. Умереть - значит ринуться в его объятия! Благо вам! Я вам завидую. Почему мое тело не дряхло, мои волосы не седы? Горе молодости! Благо тебе, немощная старость: ты ближе к небу, ближе к моему Карлу!
Входит Франц.
Старик Моор. Подойди ко мне, сын мой! Прости, если я был слишком суров к тебе! Я прощаю тебя. И хочу с миром испустить дух свой.
Франц. Ну что? Досыта наплакались о вашем сыне? Можно подумать, что он у вас один.
Старик Моор. У Иакова было двенадцать сыновей, но о своем Иосифе он проливал кровавые слезы.
Франц. Гм!
Старик Моор. Возьми Библию, дочь моя, и прочти историю об Иакове и Иосифе: она и прежде всегда меня трогала, а я не был еще Иаковом.
Амалия. Какое же место прочесть вам? (Перелистывает Библию.)
Старик Моор. Читай мне о горести осиротевшего отца, когда он меж своих детей не нашел Иосифа и тщетно ждал его в кругу одиннадцати; и о его стенаниях, когда он узнал, что Иосиф отнят у него навеки.
Амалия (читает). «И взяли одежду Иосифа, и закололи козла, и вымарали одежду кровью, и послали разноцветную одежду, и доставили отцу своему, и сказали: »Мы это нашли; посмотри, сына ли твоего эта одежда или нет?" (Франц внезапно уходит.) Он узнал ее и сказал: «Это одежда сына моего, хищный зверь съел его; верно, растерзан Иосиф».
Старик Моор (откинувшись на подушку). «Хищный зверь съел его; верно, растерзан Иосиф».
Амалия (читает дальше). «И разорвал Иаков одежды свои, и возложил вретище на чресла свои, и оплакивал сына своего многие дни. И собрались все сыновья и все дочери его, чтобы утешить его; он не хотел утешиться и сказал: »С печалью сойду к сыну моему во гроб..."
Старик Моор. Перестань, перестань! Мне худо!
Амалия (роняет книгу и подбегает к нему). Боже мой! Что с вами?
Старик Моор. Это смерть!.. Чернота... плывет... перед моими глазами... Прошу тебя... позови священника... Пусть принесет... святые дары... Где мой сын Франц?
Амалия. Он бежал! Боже, смилуйся над нами!
Старик Моор. Бежал... бежал... от смертного одра! И это все... все... от двух сыновей, с которыми связывалось столько упований... Ты их дал... ты их отнял... Да святится имя твое!..
Амалия (вдруг вскрикивает). Умер! Не бьется сердце! (Убегает в отчаянии.)
Франц (входит радостный). «Умер!» - кричат они. Умер! Теперь я господин. По всему замку вопят: «Умер!» А что, если он только спит? Да, конечно, конечно, это сон. Но уснувший таким сном уже никогда не услышит «с добрым утром». Сон и смерть - близнецы. Только переменим названия. Добрый, желанный сон! Мы назовем тебя смертью. (Закрывает отцу глаза.) Кто же теперь осмелится прийти и потянуть меня к ответу или сказать мне в глаза: «Ты подлец!»? Теперь долой тягостную личину кротости и добродетели! Смотрите на подлинного Франца и ужасайтесь! Мой отец не в меру подслащал свою власть. Подданных он превратил в домочадцев; ласково улыбаясь, он сидел у ворот и приветствовал их, как братьев и детей. Мои брови нависнут над вами, подобно грозовым тучам; имя господина, как зловещая комета, вознесется над этими холмами; мое чело станет вашим барометром. Он гладил и ласкал строптивую выю. Гладить и ласкать - не в моих обычаях. Я вонжу в ваше тело зубчатые шпоры и заставлю отведать кнута. Скоро в моих владениях картофель и жидкое пиво станут праздничным угощением. И горе тому, кто попадется мне на глаза с пухлыми, румяными щеками! Бледность нищеты и рабского страха - вот цвет моей ливреи. Я одену вас в эту ливрею! (Уходит.)
СЦЕНА ТРЕТЬЯ
Богемские леса. Шпигельборг, Рацман, Разбойники.
Рацман. Ты здесь? Тебя ли вижу? Дай задушить тебя в объятиях, дружище Мориц! Привет тебе в богемских лесах! Эк ты раздобрел и окреп! Черт подери, да ты, никак, и рекрутов привел с собой целую ватагу? Ай да вербовщик!
Шпигельберг. А ведь правда, здорово, братец, здорово? Молодчики-то как на подбор! Ты не поверишь! Надо мной прямо-таки божья благодать! Был я голодным беднягой, ничего не имел, кроме этого посоха, когда перешел Иордан, а теперь нас семьдесят восемь молодцов, все больше разорившиеся купцы, выгнанные чиновники да писаря из швабских провинций. Это, братец, доложу я тебе, отряд таких молодцов, таких славных ребят, что каждый у другого на ходу подметки режет и чувствует себя спокойно рядом с соседом, лишь держа в руках заряженное ружье. Ни в чем им нет отказа, а слава о них- такая на сорок миль в округе, что диву даешься. Нынче, брат, не сыщешь ни одной газеты, в которой не было бы статейки о ловкаче Шпигельберге. Только потому я их и читаю. С ног до головы так меня описали, что как живой стою. Пуговиц на моем кафтане и тех не позабыли. А мы только и знаем, что водить за нос этих дуралеев. Как-то недавно захожу в типографию, заявляю, что видел пресловутого Шпигельберга, и диктую тамошнему щелкоперу живой портрет одного докторишки из их округи. Все пошло как по писаному, притянули голубчика к ответу, допросили с пристрастием, а этот дурак со страха возьми да и признайся - провалиться мне на этом месте! - что он-де и есть Шпигельберг... Гром и молния! Меня так и подмывало пойти с повинной в магистрат, чтобы этот каналья не бесчестил моего имени. Что же ты думаешь? Три месяца спустя повесили-таки моего доктора. Мне пришлось заложить в нос изрядную понюшку табаку, когда я потом, прогуливаясь около виселицы, смотрел, как этот лже-Шпигельберг качается на ней во всей своей красе. И вот, в то время как лже-Шпигельберг болтается в петле, истинный Шпигельберг осторожненько из петли выпутывается и натягивает премудрой юстиции такой длинный нос, что даже жаль становится ее, бедняжку.
Рацман (со смехом). А ты, дружище, нимало не переменился!
Шпигельберг. Да, как видишь, я все тот же душой и телом! Послушай-ка, дуралей, какую я штуку выкинул намедни в обители святой Цецилии. Попадается мне, значит, на пути этот монастырей. Уже вечерело, а я в тот день еще не издержал ни одного патрона. Ты же знаешь, я до смерти не люблю diem perdidi, но коли день пропал, надо хоть ночью заварить такую кашу, чтоб чертям тошно стало. Ну так вот. Мы ведем себя смирно до наступления темноты. Воцаряется тишина. Огни гаснут. Эге, думаем мы, видно, монашенки-то улеглись. Я беру с собой приятеля Гримма, а другим велю дожидаться у ворот, покуда не свистну, сговариваюсь с привратником и, получив от него ключи, прокрадываюсь в помещение, где спят послушницы. Я живо стибрил ихние платья, связал в узел и вынес за ворота. Потом мы прошлись по кельям и забрали одежду у всех сестер, а под конец и у самой настоятельницы. Тут я свистнул, и мои молодцы, что остались за воротами, подняли такой шум и гам, точно настал день Страшного суда, и затем с криком и гиканьем рассыпались по всей обители. Ха-ха-ха! Посмотрел бы ты, какая там началась кутерьма... Мои ребята живо поняли меня! Словом, я унес оттуда не меньше чем на тысячу талеров всякого добра да еще воспоминанье о веселой ночке...
Рацман (топнув ногой). Черт побери, почему меня там не было!
Шпигельберг. Вот видишь! Попробуй-ка сказать после этого, что плоха беспутная жизнь! Вдобавок ты остаешься свеж, бодр да еще в тело входишь не хуже римского прелата. Видно, есть во мне что-то такое магнетическое, коли сброд со всего белого света липнет ко мне, как сталь и железо.
Рацман. Ты и впрямь магнит! Хотел бы я, черт побери, понять, каким колдовством ты этого добиваешься...
Шпигельберг. Колдовством? Колдовство тут ни при чем. Тут, брат, нужна голова да немного практической сметки, которую, конечно, из пальца не высосешь. Видишь ли, я всегда говорю: честного человека можно сделать из любого пня. Но мошенника - это дело посложнее! Тут необходим подлинный национальный гений и известный, как бы это сказать, мошеннический климат. Поэтому я советую тебе, съезди-ка в Граубюнден. Это Афины нынешних плутов.
Рацман. А мне, брат, особенно расхваливали Италию.
Шпигельберг. Да, да! Надо быть справедливым. В Италии тоже имеются Доблестные мужи. Но если Германия будет продолжать в том же духе и окончательно порвет с Библией, на что можно уже твердо надеяться, то со временем и из нее выйдет что-нибудь путное. Вообще, должен тебе сказать, особого значения климат не имеет; гений принимается на любой почве, а все остальное, братец... Сам знаешь: из дикого яблока и в райском саду не получится ананаса. Но что я хотел сказать? На чем бишь я остановился?
Рацман. На мошеннической сноровке.
Шпигельберг. Да, верно, на мошеннической сноровке. Итак, приехав в какой-нибудь город, ты первым делом разузнаешь у надзирателей за нищими, у приставов и дозорных, кого чаще всего к ним приводят, и затем отыскиваешь этих голубчиков. Далее ты становишься завсегдатаем кофеен, публичных домов, трактиров и там вынюхиваешь, кто больше всех ругает дешевизну, низкую процентную ставку, губительную чуму полицейских постановлений, кто всех злобнее поносит правительство или разъяряется на физиогномику и тому подобное... Вот ты, братец, и у цели! Честность шатается, как гнилой зуб, остается только подцепить его козьей ножкой... Или, и того лучше, ты бросаешь полный кошелек прямо на мостовую, а сам где-нибудь прячешься и смотришь, кто его поднимет. Немного погодя ты уже бежишь вслед за ним, охаешь и, догнав, спрашиваешь: «Не поднимали ли вы, сударь, кошелька с деньгами?» Скажет: «Да», - черт с ним, ступай своей дорогой; начнет отпираться: «Нет, извините, сударь... не припомню... очень сожалею...» - тогда победа, братец, победа! Гаси фонарь, хитроумный Диоген! Ты нашел твоего человека.
Рацман. Да ты малый не промах!
Шпигельберг. Бог мой! Как будто я когда-нибудь в этом сомневался! Когда же молодец попался в твой сачок, действуй расторопно, чтобы не упустить его. Я, братец, проделывал это следующим образом: стоило мне только напасть на след, я прицеплялся к намеченной жертве, как репейник, пил с ним на брудершафт. Nota bene! Угощай его на свой счет. Конечно, накладно, но ничего не поделаешь! Далее ты вводишь его в игорные дома, знакомишь со всякой швалью, вовлекаешь в драки, запутываешь в мошеннические проделки, покуда он не промотает свои силы, деньги, совесть и доброе имя. Потому что, incidenter, ничего не выйдет, должен тебе сказать, если с самого начала ты не погубишь его души и тела. Верь мне, братец! Я раз пятьдесят убеждался на собственном опыте. Если сгонишь честного человека с насиженного места - быть ему у черта под началом. Переход этот так легок, так легок, как скачок от шлюхи к святоше. Но чу! Что за грохот?
Рацман. Гром гремит! Ну, продолжай!
Шпигельберг. Есть путь еще лучше и короче: обери молодчика, да так, чтоб у него ни кола ни двора не осталось. Будет без рубахи, так и сам прибежит к тебе. Впрочем, ученого учить - только портить! Спроси-ка лучше вон того меднорожего... Черт возьми, его я здорово поддел: помахал у него перед носом сорока дукатами, посулил ему эти денежки за восковой слепок с хозяйского ключа... Что ж ты думаешь, эта бестия все исполнил: принес, черт его побери, ключ и требует денег. «Мосье, - говорю я ему, - а знаешь ли ты, что я с этим ключом прямехонько отправлюсь в полицию и найму тебе квартирку на виселице?» Тысяча дьяволов! Посмотрел бы ты, как малый выпучил глаза и задрожал, словно мокрый пудель. «Ради бога, смилуйтесь, сударь! Я хочу... я хочу...» - «Чего ты хочешь? Хочешь собрать свои манатки и вместе со мной пойти к черту?» - «О, от всего сердца, с превеликим удовольствием!» Ха-ха-ха! Любезный! Мышей на сало ловят. Да смейся же над ним, Рацман! Ха-ха-ха!
Рацман. Ха-ха-ха! Ну разодолжил! Золотыми буквами напишу я у себя на лбу твою лекцию. Видно, сатана неплохо знает людей, если сделал тебя своим маклером.
Шпигельберг. Право, дружище! Я думал, что, если навербую ему еще с десяток таких молодчиков, он отпустит меня на все четыре стороны. Ведь дает же издатель комиссионеру каждый десятый экземпляр бесплатно. Так неужто же черт станет скряжничать? Рацман! Что-то порохом потянуло.
Рацман. Черт возьми! Я сам уже давно слышу. Берегись, здесь неподалеку что-нибудь да не так. Ей-ей! Говорю тебе, Мориц, что ты со своими рекрутами прямо находка для атамана. Он тоже залучил бравых молодцов.
Шпигельберг. Но мои, мои...
Рацман. Что правда, то правда! Может, и у твоих золотые руки, но, говорю тебе, слава нашего атамана ввела в соблазн многих даже честных людей.
Шпигельберг. Ты уж чего не наскажешь.
Рацман. Кроме шуток! И они не стыдятся служить под его началом. Он убивает не для грабежа, как мы. О деньгах он, видно, и думать перестал с тех пор, как может иметь их вволю; даже ту треть добычи, которая причитается ему по праву, он раздает сиротам или жертвует на учение талантливым, но бедным юношам. Но если представляется случай пустить кровь помещику, дерущему шкуру со своих крестьян, или проучить бездельника в золотых галунах, который криво толкует законы и серебром отводит глаза правосудию, или другого какого господчика того же разбора, тут, братец ты мой, он в своей стихии. Тут словно черт вселяется в него, каждая жилка в нем становится фурией.
Шпигельберг. Гм, гм!
Рацман. Недавно в корчме мы узнали, что по большой дороге будет проезжать богатый граф Регенсбург, выигравший миллионную тяжбу благодаря плутням своего адвоката. Он сидел за столом и играл в шахматы. «Сколько нас?» - спросил он меня, поспешно вставая. Я видел, как он закусил нижнюю губу, - верный признак того, что он в ярости. «Всего пятеро!» - отвечал я. «Справимся!» - сказал он, бросил хозяйке деньги на стол, оставил вино нетронутым, и мы пустились в путь. Во всю дорогу он не вымолвил ни слова, ехал в сторонке один и только по временам спрашивал, не видать ли чего, да приказывал нам прикладывать ухо к земле. Наконец видим: едет граф. Карета нагружена до отказа. Рядом с ним сидит адвокат, впереди скачет форейтор, по бокам двое слуг верхами. Вот тут бы ты посмотрел на него, как он с двумя пистолетами в руках подскакал к карете! А голос, которым он крикнул: «Стой!» Кучер, не пожелавший остановиться, полетел с козел вверх тормашками. Граф выстрелил в воздух. Всадники - наутек. «Деньги, каналья! - заорал он громовым голосом. Граф свалился, как бык под обухом. - А! Это ты, прохвост, правосудие делаешь продажной девкой?» У адвоката зубы застучали от страха. И вот кинжал уже торчит у него в брюхе, как жердь в винограднике. «Я свое совершил! - воскликнул атаман и гордо отворотился от нас. - Грабеж - ваше дело!» С этими словами он умчался в лес.
Шпигельберг. Гм, гм! Послушай-ка, дружище! То, что я тебе сейчас рассказывал, пусть останется между нами; ему незачем это знать. Понимаешь?
Рацман. Понимаю, понимаю.
Шпигельберг. Ты ведь знаешь его. У него есть свои странности. Понимаешь?
Рацман. Понимаю, понимаю. (Шварц вбегает запыхавшись.) Кто там? Что там такое? Проезжие в лесу?
Шварц. Живо! Живо! Где остальные? Тысяча чертей! Вы стоите здесь и языки чешете! Не знаете, что ли?.. Так вы ничего не знаете? Ведь Роллер...
Рацман. Что с ним, что с ним?
Шварц. Роллер повешен, и с ним еще четверо.
Рацман. Роллер? Проклятье! Как? Когда? Откуда ты знаешь?
Шварц. Уже три недели, как он в тюрьме, а мы ничего не знаем; три раза его водили к допросу, а мы ничего не слышали! Его под пыткой допрашивали, где атаман. Молодчага ничего не выдал! Вчера вынесли приговор, а сегодня он на курьерских отправился к дьяволу.
Рацман. Проклятье! Атаман знает?
Шварц. Только вчера узнал. Он беснуется, как дикий зверь. Ты ведь знаешь, он всегда отличал Роллера... И еще эта пытка... Веревки и лестница были уже принесены к башне. Ничего не помогло. Он сам, переодевшись капуцином, проник к Роллеру и хотел поменяться с ним платьем. Роллер наотрез отказался. И вот он дал клятву, - да так, что у нас кровь застыла в жилах, - зажечь ему погребальный факел, какого не зажигали еще ни одному королю; такой, чтобы у них от жара шкура скорежилась. Мне страшно" за город. Он уже давно зол на него за позорное ханжество; а ты знаешь, если он скажет: «Я сделаю», то это все равно, что мы, грешные, уже сделали.
Рацман. Это правда, я знаю атамана. Если он дьяволу даст слово отправиться в ад, то уж молиться не станет, даже если бы одно «Отче наш» могло спасти его. Ах, бедняга Роллер! Бедняга!
Шпигельберг. Memento mori! Впрочем, меня это не волнует. (Поет.)
Я мыслю, если ненароком
Наткнусь на виселицу я:
Ты, брат, висишь здесь одиноко,
Кто ж в дураках, ты или я?
Выстрелы и шум.
Рацман (вскакивая). Слышишь? Выстрел!
Шпигельберг. Еще один! Рацман. Третий! Атаман!
За сценой слышна песня:
"Нюренбергцам нас повесить
Не придется никогда!"
Швейцер и Роллер (за сценой). Эй, вы! Го-го!
Рацман. Роллер! Роллер! Черт меня подери!
Швейцер и Роллер (за сценой). Рацман! Шварц! Шпигельберг! Рацман!
Рацман. Роллер! Швейцер! Гром и молния! Град и непогода! (Бежит им навстречу.)
Разбойник Моор верхом, за ним Швейцер, Роллер, Гримм, Шуфтерле и толпа разбойников, покрытых грязью и пылью.
Моор (спешиваясь). Свобода! Свобода! Ты в безопасности, Роллер! Отведи моего коня, Швейцер, да вымой его вином. (Бросается на землю.) Ох, жарко пришлось!
Рацман (Роллеру). Клянусь горнилом Плутона, уж не восстал ли ты с колеса?
Шварц. Ты его дух? Я круглый дурак... или ты в самом деле?..
Роллер (запыхавшись). Это я. Собственной персоной. Цел и невредим. Откуда, ты думаешь, я явился?
Шварц. Что за чертовщина! Ведь судья уже переломил палочку.
Роллер. Еще бы, даже больше! Я явился прямехонько с виселицы. Ох, дай дух перевести. Пусть Швейцер расскажет. Налейте мне стакан водки. И ты опять здесь, Мориц? Я думал было увидеться с тобой совсем в другом месте. Да налейте же мне водки! У меня все кости ломит. О мой атаман! Где мой атаман?
Шварц. Сейчас! Сейчас! Да говори же, рассказывай, как ты улизнул оттуда? Каким чудом ты опять с нами? У меня голова идет кругом. Прямо с виселицы, говоришь ты?
Роллер (залпом выпивает бутылку водки). Ох, славно! Вот жжет-то! Прямо с виселицы, говорю. Я был в каких-нибудь трех шагах от лестницы, по которой всходят в лоно Авраамово... До того близко, до того близко... Моя шкура была уже запродана в анатомический театр, ты мог бы сторговать мою жизнь за понюшку табаку. Атаману я обязан воздухом, свободой и жизнью!
Швейцер. Это была такая штука, братцы, о которой стоит порассказать! За день до того мы пронюхали через наших лазутчиков, что Роллеру каюк и что завтра, то есть сегодня, если только небо не обвалится, он разделит судьбу всего смертного. «Ребята, - сказал атаман, - чего не сделаешь для друга? Спасем ли мы его или нет, во всяком случае, зажжем ему такой погребальный факел, какой еще не возжигали ни одному королю и от которого у них вся шкура скорежится». Вся шайка поднята на ноги. Мы шлем к нему нарочного, и тот подбрасывает ему в похлебку записочку.
Роллер. Я отчаивался в успехе.
Швейцер. Мы ждали, пока опустеют улицы. Весь город валом валил на интересное зрелище; всадники, пешеходы, экипажи смешались в кучу, на всю округу слышались шум и пение погребальных псалмов. «Теперь, - сказал атаман, - зажигай! Зажигай!» Наши ребята помчались стрелой, зажгли город разом с тридцати трех концов, разбросали зажженные фитили у пороховых погребов, церквей и амбаров... Morbleu! Не прошло и четверти часа, как северо-восточный ветер, у которого, видимо, тоже был зуб на этот город, подоспел нам на помощь и взметнул пламя до самых крыш. Между тем мы, как фурии, носимся по улицам и вопим на весь город: «Пожар, пожар!» Вой, крик, треск! Гудит набат! Пороховой погреб взлетает на воздух! Точно земля раскололась надвое, небо лопнуло и ад ушел еще на десять тысяч сажен глубже!
Роллер. Мой конвой оглянулся. Город - что твои Содом и Гоморра! Весь горизонт в огне, в дыму и сере. Кажется, все окрестные горы взревели, вторя этой сатанинской шутке. Панический страх пригибает всех к земле. Тут я пользуюсь минутой - р-раз! - и с быстротой ветра освобождаюсь от уз под самым носом стражников, окаменевших, как Лотова жена. Рывок! Я рассекаю толпу и давай бог ноги! Отбежав эдак шагов пятьдесят, сбрасываю с себя платье, кидаюсь в реку и плыву под водой до тех пор, пока мне не кажется, что я в безопасности. Мой атаман уже тут как тут с лошадьми и платьем. Так я удрал. Моор! Моор! Попал бы ты поскорей в такую же переделку, чтобы я мог отплатить тебе тем же!
Рацман. Гнусное пожеланье, за которое тебя следовало бы вздернуть. Но шутка такая, что лопнуть можно.
Роллер. Да, то была истинная помощь в нужде! Чтобы понять это, надо, как я, с веревкой на шее заживо прогуляться к могиле. А эти страшные приготовления, эти живодерские церемонии! Ты ступаешь дрожащими ногами, и с каждым шагом все ближе - до ужаса близко! - встает перед тобой в лучах страшного утреннего солнца проклятая машина с петлей, уготованной для твоей шеи! А поджидающие тебя живодеры! А мерзостная музыка - она еще и теперь гремит у меня в ушах! А карканье голодного воронья, которое обсело моего полусгнившего предшественника!.. Это все... все... И сверх того еще предвкушение блаженства, тебя ожидающего. Братья! Братья! И вдруг - призыв к свободе! То-то был треск, словно обруч лопнул на небесной бочке. Верьте мне, канальи! Прыгнув из раскаленной печи в ледяную воду, не ощутишь такого контраста, какой почувствовал я, оказавшись на том берегу.
Шпигельберг (хохочет). Бедняга! Ну, да все это уже ветром сдуло! (Пьет.) Со счастливым воскресением из мертвых!
Роллер (бросает наземь свой стакан). Нет, клянусь всеми сокровищами Мамона, не хотел бы я еще раз пережить такое! Смерть, пожалуй, посерьезнее, чем прыжок арлекина; но страх смерти еще страшней, чем она сама.
Шпигельберг. А вспорхнувшая на воздух пороховая башня! Смекаешь теперь, Рацман? Оттого-то и воняло серой на всю округу, словно Молох проветривал на свежем воздухе свой гардероб. Это была великолепная шутка, атаман! Завидую тебе!
Швейцер. Если весь город потешается над тем, что нашего товарища прирезывают, как затравленного кабана, то нам ли, черт побери, корить себя за то, что мы разорили город из любви к другу. Вдобавок наши ребята сумели там неплохо поживиться. Ну, показывайте свою добычу!
Один из шайки. Во время суматохи я пробрался в церковь святого Стефана и спорол бахрому с алтарного покрова. «Господь бог богат, - подумал я, - и может сделать золото из простой веревки».
Швейцер. И правильно поступил! Кому этот хлам нужен в церкви? Они жертвуют его господу богу, которому, право же, ни к чему такое барахло, а между тем божьи создания голодают. Ну, а ты, Шпангелер? Куда ты закинул сети?
Второй. Мы с Бюгелем обобрали лавку и притащили разных материй - человек на пятьдесят хватит.
Третий. Я стянул двое золотых часов да дюжину серебряных ложек.
Швейцер. Хорошо, хорошо! А мы им спроворили такой пожар, что его и за две недели не потушить. Чтобы унять огонь, придется затопить водою весь город. Не знаешь, Шуфтерле, сколько там погибло народу?
Шуфтерле. Говорят, восемьдесят три человека. Одна башня разнесла на куски человек шестьдесят.
Моор (очень серьезно). Ты дорого обошелся, Роллер!
Шуфтерле. Подумаешь, важность! Добро бы это еще были мужчины, а то все грудные младенцы, которые только и знают, что золотить свои пеленки, да сгорбленные старухи, которые от них мух отгоняли, да еще иссохшие старики, что повскакали с лежанок и с перепугу дверей не нашли. Эти пациенты жалобным визгом призывали доктора, торжественно следовавшего за процессией. Ведь все, кто легок на подъем, выскочили поглазеть на комедию. Стеречь дома остались подонки населенья.
Моор. О, бедные создания! Больные, говоришь ты? Старики и дети?
Шуфтерле. Да, черт возьми! Вдобавок еще роженицы да женщины на сносях, страшившиеся выкинуть под самой виселицей, или брюхатые бабенки, убоявшиеся, как бы эти три перекладины не отпечатались на горбах их ребят, да еще нищие поэты, которым не во что было обуться, так как единственную пару сапог они отдали в починку, и прочая шушера, о которой и говорить не стоит. Так вот, иду я мимо одной лачуги и слышу какой-то писк, заглядываю - и что же вижу? Младенец, пухлый такой и здоровый, лежит под столом, а стол уже вот-вот вспыхнет! «Эх ты, горемыка, - сказал я, - да ты тут замерзнешь!» - и швырнул его в огонь.
Моор. Ты правду говоришь, Шуфтерле? Так пусть же это пламя пылает в твоей груди, покуда не поседеет сама вечность. Прочь, негодяй! Чтоб я больше не видел тебя в моей шайке! Вы, кажется, ропщете, сомневаетесь? Кто смеет сомневаться, когда я приказываю? Гоните его! Слыхали?! Среди вас уже многие созрели для кары! Я знаю тебя, Шпигельберг! И не далек день, когда я произведу вам жестокий смотр. (Все уходят в трепете. Один, ходит взад и вперед.) Не слушай их, мститель небесный! Чем виноват я, да и ты, если ниспосланные тобою мор, голод, потопы равно губят и праведника и злодея? Кто запретит пламени, которому назначено жечь осиные гнезда, перекинуться на благословенные нивы? Но детоубийство? Убийство женщин? Убийство больных? О, как тяжко гнетут меня эти злодеяния! Ими отравлено лучшее из того, что я сделал. И вот перед всевидящим оком творца стоит мальчик, осмеянный, красный от стыда. Он дерзнул играть палицей Юпитера и поборол пигмея, тогда как хотел низвергнуть титанов. Уймись! Уймись! Не тебе править мстительным мечом верховного судии. Ты изнемог от первой же схватки. Я отрекаюсь от дерзостных притязаний. Уйду, забьюсь в какую-нибудь берлогу, где дневной свет не озарит моего позора. (Хочет идти.)
Несколько разбойников (поспешно вбегают). Берегись, атаман! Тут что-то нечисто! Отряды богемских всадников рыщут по лесу! Видно, сам дьявол навел их на след!
Другие разбойники. Атаман, атаман! Нас выследили. Несколько тысяч солдат оцепили лесную чащу.
Еще несколько разбойников. Беда, беда! Мы пойманы! Мы погибнем на колесе, на виселице! Тысячи гусаров, драгун и егерей носятся по холмам и отрезают все пути к отступлению.
Моор уходит. Швейцер, Гримм, Роллер, Шварц, Шуфтерле, Шпигельберг, Рацман. Толпа разбойников.
Швейцер. Так мы вытряхнули их наконец из мягких постелей? Радуйся же, Роллер! Давно меня разбирала охота схватиться с этими дармоедами. Где атаман? Вся ли шайка в сборе? Пороху довольно?
Рацман. Пороху хоть отбавляй, да нас-то всего восемьдесят душ. Стало быть, один против двадцати.
Швейцер. Тем лучше! Пускай хоть пятьдесят против одного моего большого пальца! Ведь дождались же, черти, что мы подожгли у них тюфяки под задницей. Братцы, братцы! Не велика беда! Они продают свою жизнь за десять крейцеров, а мы деремся разве не за свою голову, не за свою свободу? Мы обрушимся на них, как всемирный потоп! Молнией грянем на их головы! Но где же, черт возьми, атаман?
Шпигельберг. Он бросил нас в беде, так не дать ли и нам тягу?
Швейцер. Дать тягу?
Шпигельберг. Ох, зачем я не остался в Иерусалиме?
Швейцер. Чтоб тебе задохнуться в сточной яме, грязная душонка! Против голых монахинь ты храбрец, а увидел кулак, так и труса празднуешь? А ну, покажи свою удаль, не то мы зашьем тебя в свиную шкуру и затравим собаками.
Рацман. Атаман, атаман!
Моор (медленно входит). Я довел до того, что их окружили со всех сторон! Теперь они должны драться как безумные! (Громко.) Ребята! Шутки плохи! Мы должны или погибнуть, или биться не хуже разъяренных вепрей.
Швейцер. Я клыками распорю им брюхо, так что у них кишки повылезут! Веди нас, атаман! Мы пойдем за тобой хоть в пасть самой смерти.
Моор. Зарядить все ружья! Пороху достаточно?
Швейцер (вскакивая). Пороху хватит! Захотим, так земля до луны взлетит.
Рацман. У нас по пяти заряженных пистолетов на брата да по три ружья в придачу.
Моор. Хорошо, хорошо! Теперь пусть один отряд залезет на деревья или спрячется в чащу, чтобы открыть по ним огонь из засады.
Швейцер. Это по твоей части, Шпигельберг.
Моор. А мы между тем, точно фурии, накинемся на их фланги!
Швейцер. А вот это уж но моей!
Моор. А затем рыскайте по лесу и дудите в свои рожки! Мы напугаем их нашей мнимой численностью. Спустите всех собак! Они рассеют этих молодцов и пригонят под наши выстрелы. Мы трое - Роллер, Швейцер и я - будем драться в самой гуще.
Швейцер. Славно, отлично! Мы так на них набросимся, что они и понять не успеют, откуда сыплются оплеухи. Мне случалось выбивать вишню, уже поднесенную ко рту. Пусть только приходят!
Шуфтерло дергает Швейцера за рукав, тот отводит атамана и тихо говорит с ним.
Моор. Молчи!
Швейцер. Прошу тебя...
Моор. Прочь! Его позор сохранит ему жизнь: он не должен умереть там, где я, и мой Швейцер, и мой Роллер умираем! Вели ему снять платье, я скажу, что это путник, ограбленный мною,не грусти, Швейцер, он не уйдет от виселицы.
Входит патер.
Патер (про себя, озираясь). Так вот оно - драконово логовище! С вашего позволения, судари мои, я служитель церкви, а там вон стоит тысяча семьсот человек, оберегающих каждый волос на моей голове.
Швейцер. Браво, браво! Вот это внушительно сказано. Береженого и бог бережет.
Моор. Молчи, дружище! Скажите коротко, господин патер, что вам здесь надобно?
Патер. Я говорю от лица правительства, властного над жизнью и смертью. Эй вы, воры, грабители, шельмы, ядовитые ехидны, пресмыкающиеся во тьме и жалящие исподтишка, проказа рода человеческого, адово отродье, снедь для воронов и гадов, пожива для виселицы и колеса...
Швейцер. Собака! Перестань ругаться! Или... (Приставляет ему к носу приклад.)
Моор. Стыдись, Швейцер! Ты собьешь его с толку. Он так славно вызубрил свою проповедь. Продолжайте, господин патер! Итак, "...для виселицы и колеса...".
Патер. А ты, славный атаман, князь карманщиков, король /куликов, Великий Могол всех мошенников под солнцем, сходный с тем первым возмутителем, который распалил пламенем бунта тысячи легионов невинных ангелов и увлек их за собой в бездонный омут проклятия! Вопли осиротевших матерей несутся за тобой по пятам! Кровь ты лакаешь, точно воду. Люди для твоего смертоносного кинжала - все равно что мыльные пузыри!
Моор. Правда, сущая правда! Что же дальше?
Патер. Как? Правда, сущая правда? Разве это ответ?
Моор. Видно, вы к нему не приготовились, господин патер? Продолжайте же, продолжайте! Что еще вам угодно сказать?
Патер (разгорячившись). Ужасный человек, отыди от меня! Не запеклась ли кровь убитого имперского графа на твоих проклятых пальцах? Не ты ли воровскими руками взломал святилище господне и похитил священные сосуды? Что? Не ты ли разбросал горящие головни в нашем богобоязненом граде и обрушил пороховую башню на головы добрых христиан? (Всплеснув руками.) Гнусные, гнусные злодеяния! Смрад их возносится к небесам, торопя Страшный суд, который грозно разразится над вами. Ваши злодейства вопиют об отмщении. Скоро, скоро зазвучит труба, возвещающая день последний
Моор. До сих пор речь построена великолепно. Но к делу! Что же возвещает мне через вас достопочтенный магистрат?
Патер. То, чего ты вовсе не достоин. Осмотрись, убийца и поджигатель! Куда ни обратится твой взор, всюду ты окружен нашими всадниками! Бежать некуда. Как на этих дубах не вырасти вишням, а на елях не созреть персикам, так не выбраться и вам целыми и невредимыми из этого леса.
Моор. Ты слышишь, Швейцер? Ну, что же дальше?
Патер. Слушай же, злодей, как милосердно, как великодушно обходится с тобою суд! Если ты тотчас же смиришься и станешь молить о милосердии и пощаде, строгость в отношении тебя обернется состраданием, правосудие станет тебе любящей матерью. Оно закроет глаза на половину твоих преступлений и ограничится - подумай только! - ограничится одним колесованием!
Швейцер. Ты слышишь, атаман? Не сдавить ли мне горло этому облезлому псу, чтобы красный сок брызнул у него изо всех пор?
Роллер. Атаман! Ад, гром и молния! Атаман! Ишь как он закусил губу! Не вздернуть ли мне этого молодчика вверх тормашками?
Швейцер. Мне! Мне! На коленях прошу тебя: мне подари счастье растереть его в порошок!
Патер кричит.
Моор. Прочь от него! Не смейте его и пальцем тронуть! (Вынимая саблю, обращается к патеру.) Видите ли, господин патер, здесь семьдесят девять человек. Я их атаман. И ни один из них не умеет обращаться в бегство по команде или плясать под пушечную музыку. А там стоят тысяча семьсот человек, поседевших под ружьем. Но слушайте! Так говорит Моор, атаман убийц и поджигателей: да, я убил имперского графа, я поджег и разграбил доминиканскую церковь, я забросал пылающими головнями ваш ханжеский город, я обрушил пороховую башню на головы добрых христиан... И это еще не все. Я сделал больше. (Вытягивает правую руку.) Видите эти четыре драгоценных перстня у меня на руке? Ступайте же и пункт за пунктом изложите высокочтимому судилищу, властному над жизнью и смертью, все, что вы увидите и услышите! Этот рубин снят с пальца одного министра, которого я на охоте мертвым бросил к ногам его государя. Выходец из черни, он лестью добился положения первого любимца; падение предшественника послужило ему ступенью к высоким почестям, он всплыл на слезах обобранных сирот. Этот алмаз я снял с одного финансового советника, который продавал почетные чины и должности тому, кто больше даст, и прогонял от своих дверей скорбящего о родине патриота. Этот агат я ношу в память гнусного попа, которого я придушил собственными руками за то, что он в своей проповеди плакался на упадок инквизиции. Я мог бы рассказать еще множество историй о перстнях на моей руке, если б не сожалел и о тех немногих словах, которые на вас потратил.
Патер. Ирод! Ирод!
Моор. Слышали? Заметили, как он вздохнул? Взгляните, он стоит так, словно призывает весь огонь небесный на шайку нечестивых; он судит нас пожатием плеч, проклинает христианнейшим «ах». Неужели человек может быть так слеп? Он, сотнею Аргусовых глаз высматривающий малейшее пятно на своем ближнем, так слеп к самому себе? Из поднебесной выси грозным голосом проповедуют они смирение и кротость и богу любви, словно огнерукому Молоху, приносят человеческие жертвы. Они поучают любви к ближнему и с проклятиями отгоняют восьмидесятилетнего слепца от своего порога; они поносят скупости, и они же в погоне за золотыми слитками опустошили страну Перу и, словно тягловый скот, впрягли язычников в свои повозки. Они ломают себе голову, как могла природа произвести на свет Иуду Искариота, но - и это еще не худшие из них! - с радостью продали бы триединого бога за десять сребреников! О вы, фарисеи, лжетолкователи правды, обезьяны божества! Вы не страшитесь преклонять колена перед крестом и алтарями, вы бичуете и изнуряете постом свою плоть, надеясь этим жалким фиглярством затуманить глаза того, кого сами же - о, глупцы! - называете всеведущим и вездесущим. Так всех злее насмехаются над великими мира сего те, что льстиво уверяют, будто им ненавистны льстецы. Вы кичитесь примерной жизнью и честностью, но господь, насквозь видящий ваши сердца, обрушил бы свой гнев на тех, кто вас создал такими, если бы сам не сотворил нильского чудовища! Уберите его с глаз моих!
Патер. Злодей, а сколько гордыни!
Моор. Нет! Гордо я еще только сейчас заговорю с тобой! Ступай и скажи досточтимому судилищу, властному над жизнью и смертью: я не вор, что, стакнувшись с полуночным мраком и сном, геройствует на веревочной лестнице. Без сомнения, я прочту когда-нибудь в долговой книге божьего промысла о содеянном мною, но с жалкими его наместниками я слов терять не намерен. Скажи им, что мое ремесло - возмездие, мой промысел - месть. (Отворачивается от него.)
Патер. Так ты отказываешься от милосердия и пощады? Ладно! С тобой я покончил. (Обращается к шайке.) Слушайте же, что моими устами возвещает вам правосудие. Если вы сейчас же свяжете и выдадите этого и без того обреченного злодея, вам навеки простятся все ваши злодеяния! Святая, церковь с обновленной любовью примет заблудших овец в свое материнское лоно, и каждому из вас будет открыта дорога к любой почетной должности. (С торжествующей улыбкой.) Ну что? Как это пришлось по вкусу вашему величеству? Живо! Вяжите его - и вы свободны!
Моор. Вы слышали? Поняли? Чего же вы медлите? О чем задумались? Церковь предлагает вам свободу, а ведь вы ее пленники! Она дарует вам жизнь - и это не пустое бахвальство, ибо вы осуждены на смерть. Она обещает вам чины и почести, а вашим уделом, если вам даже удастся вырваться из кольца, все равно будет позор, преследования и проклятья. Она возвещает вам примиренье с небом, а вы ведь давно прокляты. Ни на одном из вас нет и волоска, не обреченного аду. И вы еще медлите, еще колеблетесь? Разве так труден выбор между небом и адом? Да помогите же им, господин патер!
Патер (в сторону). Не спятил ли этот малый? (Громко.) Уж не боитесь ли вы, что это ловушка, для того чтобы поймать вас живьем? Читайте сами: вот подписанная амнистия. (Дает Швейцеру бумагу.) Ну что? Все еще сомневаетесь?
Моор. Вот видите! Чего ж вам еще нужно? Собственноручная подпись - это ли не безграничная милость! Или вы, памятуя о том, что слово, данное изменникам, не держат, боитесь, что обещание будет нарушено? Откиньте страх! Политика принудит их держать слово, будь оно дано хоть сатане. Иначе кто поверит им впредь? Как воспользуются они им вторично? Я голову дам на отсечение, что они искренни. Они знают, что я один вас возмутил и озлобил. Вас они считают невинными, ваши преступления они готовы истолковать как ошибки, как опрометчивость юности. Одного меня им нужно. Один я понесу наказание. Так, господин патер?
Патер. Какой дьявол говорит его устами? Так, конечно, так! Нет, этот малый сведет меня с ума!
Моор. Как? Все нет ответа? Уж не думаете ли вы оружием проложить себе дорогу? Оглядитесь же вокруг! Оглядитесь! Нет, вы не можете думать так! Это было бы ребячеством! Или, увидев, как я радуюсь схватке, вы и себя тешите мыслью геройски погибнуть? О, выбросьте это из головы! Вы не Мооры! Вы безбожные негодяи, жалкие орудия моих великих планов, презренные, как веревка в руках палача! Воры не могут пасть смертью героев. Жизнь - выигрыш для вора. Вслед за ней наступает ужас: воры вправе трепетать перед смертью. Слышите, как трубит их рог? Видите, как грозно блещут их сабли? Как? Вы еще не решаетесь? Вы сошли с ума или одурели? Это непростительно! Я не скажу вам спасибо за жизнь! Я стыжусь вашей жертвы!
Патер (в чрезвычайном удивлении). Я с ума сойду! Лучше убежать отсюда! Слыханное ли это дело?
Моор. Или вы боитесь, что я лишу себя жизни и самоубийством уничтожу договор, предусматривающий лишь поимку живого? Нет, ребята, ваш страх напрасен! Вот, смотрите, я бросаю кинжал, и пистолеты, и этот пузырек с ядом, который мог бы мне еще пригодиться. Я теперь так бессилен, что не имею власти даже над собственной жизнью. Как? Все еще не решаетесь? Уж не думаете ли вы, что я начну защищаться, когда вы приметесь вязать меня? Смотрите, я привязываю свою правую руку к этому дубу - теперь я вовсе беззащитен, ребенок может сладить со мной. Ну! Кто из вас первый покинет в беде своего атамана?
Роллер (в исступлении). Никто! Хотя бы весь ад девятикратно обступил нас! (Размахивая саблею.) Кто не собака, спасай атамана!
Швейцер (разрывает амнистию и бросает клочки ее в лицо патеру). Амнистия - в наших пулях! Убирайся, каналья! Скажи сенату, что послал тебя: в шайке Моора не нашлось ни одного изменника. Спасайте, спасайте атамана!
Все (шумно). Спасайте, спасайте атамана!
Моор (вырываясь, радостно). Теперь мы свободны, друзья! Теперь я чувствую у себя в кулаке целую армию! Смерть или свобода! Живыми не дадимся!
Трубят наступление, шум и грохот. Все уходят с обнаженными саблями.
Акт третий
СЦЕНА ПЕРВАЯ
Амалия в саду играет на лютне.
Амалия.
Добр, как ангел, молод и прекрасен,
Он всех юношей прекрасней и милей;
Взгляд его так кроток был и ясен,
Как сиянье солнца средь зыбей.
От его объятий кровь кипела,
Сильно, жарко билась грудь о грудь,
Губы губ искали... все темнело,
И душе хотелось к небу льнуть.
В поцелуях - счастие и мука!
Будто пламя с пламенем шло в бой,
Как два с арфы сорванные звука
В звук один сливаются порой -
Так текли, текли они и рвались;
Губы, щеки рдели, как заря...
Небеса с землею расплавлялись,
Мимо нас неслися, как моря.
Нет его! Напрасно, ах, напрасно
Звать его слезами и тоской!
Нет его! И все, что здесь прекрасно,
Вторит мне и вздохом и слезой.
Входит Франц.
Франц. Опять ты здесь, строптивая мечтательница? Ты украдкой покинула веселый пир и омрачила радость гостей.
Амалия. Сожалею об утрате этих невинных радостей! В твоих ушах еще должен был бы звучать погребальный напев, раздававшийся над могилой отца.
Франц. Неужели ты вечно будешь сетовать? Предоставь мертвых мирному сну и осчастливь живущих! Я пришел...
Амалия. А скоро ты уйдешь?
Франц. О боже! Не напускай на себя столько холода и мрака. Ты огорчаешь меня, Амалия! Я пришел сказать тебе...
Амалия. Верно, мне придется услышать, что Франц фон Моор стал владетельным графом?
Франц. Да, ты права. Об этом я и пришел сообщить тебе. Максимилиан покоится в склепе своих предков. Я - господин. Но я хотел бы стать им в полной мере, Амалия. Ты знаешь, кем ты была в нашем доме? Ты воспитывалась как дочь Моора, его любовь к тебе пережила даже смерть. Ты ведь никогда не позабудешь об этом?
Амалия. Никогда, никогда! Да и кто мог бы позабыть об этом среди веселых пиршеств?
Франц. За любовь отца ты должна воздать сыновьям. Но Карл мертв... Ты поражена? Смущена? Да, конечно, в этой мысли столько лестного, что она должна ошеломить даже женскую гордость. Франц попирает надежды знатнейших девиц. Франц приходит и предлагает бедной, беспомощной сироте свое сердце, свою .руку и вместе с нею все свое золото, все свои дворцы и лесные угодья. Франц, кому все завидуют, кого все боятся, добровольно объявляет себя рабом Амалии.
Амалия. Как молния не расщепит нечестивый язык, посмевший выговорить злодейские слова! Ты убил моего возлюбленного, и тебя Амалия назовет супругом? Ты...
Франц. Не гневайтесь так, всемилостивейшая принцесса! Да, Франц не изгибается перед тобой, как воркующий селадон. Франц не умеет, подобно томному аркадскому пастушку, заставлять эхо гротов и скал вторить его любовным сетованиям. Франц говорит, а если ему не отвечают, то будет... повелевать!
Амалия. Ты, червь, повелевать? Повелевать мне? А если ответом на твои повеления будет только презрительный смех?
Франц. На это ты не осмелишься. Я знаю средство, которое живо сломит гордость строптивой упрямицы, - монастырские стены!
Амалия. Браво! Чудесно! Монастырские стены навеки укроют меня от этого взгляда василиска. Там будет у меня довольно досуга думать, мечтать о Карле. Привет тебе, монастырь! Скорее, скорее прими меня!
Франц. Так вот как! Ха-ха! Ну, берегись! Ты научила меня искусству мучить. Нет, моя близость, подобно огневолосой фурии, изгонит из твоей головы вечную скорбь о Карле. Страшный образ Франца притаится за образом возлюбленного, будет караулить его, как пес из волшебной сказки, стерегущий подземные сокровища. За волосы поволоку я тебя к венцу! С мечом в руке исторгну у тебя брачный обет! Приступом возьму твое девственное ложе! Твою горделивую стыдливость сломлю своею, большей гордостью.
Амалия (дает ему пощечину). Сперва получи вот это в приданое!
Франц (яростно). О, теперь я воздам тебе сторицей. Не супругой - нет, много чести! - моей наложницей будешь ты! Честные крестьянки станут показывать на тебя пальцами, когда ты отважишься выйти на улицу. Что ж! Скрежещи зубами! Испепеляй меня огнем и злобой твоих глаз! Меня веселит гнев женщины. Он делает тебя еще прекраснее, еще желаннее! Идем, твоя строптивость украсит мое торжество, придаст остроту насильственным объятиям. Идем ко мне в спальню, я горю желанием! Теперь, сейчас же ты пойдешь со мной. (Хочет силой увести ее.)
Амалия (бросается ему на шею). Прости меня, Франц! (Он пытается обнять ее, она выхватывает у него из ножен шпагу и быстро отходит.) Смотри, негодяй, теперь я расправлюсь с тобой. Да, я женщина, но разъяренная женщина! Осмелься только нечестивым прикосновением осквернить мое тело - эта сталь пронзит твое похотливое сердце! Дух дяди направит мою руку. Спасайся скорее! (Прогоняет его.) Ах, как мне хорошо! Наконец я могу вздохнуть свободно: я почувствовала себя сильной, как огнедышащий конь, злобной, как тигрица, преследующая того, кто похитил ее детенышей. «В монастырь», сказал он? Спасибо за счастливую мысль! Обманутая любовь нашла себе пристанище! Монастырь, святое распятье - вот оплот обманутой любви. (Хочет уйти.)
Герман входит нерешительным шагом.
Герман. Фрейлейн Амалия! Фрейлейн Амалия!
Амалия. Несчастный! Зачем ты меня беспокоишь?
Герман. Эту тяжесть я должен снять с сердца, прежде чем она увлечет меня в ад. (Бросается перед ней на колени.) Простите! Простите! Я жестоко обидел вас, фрейлейн Амалия!
Амалия. Встань! Уходи! Я ничего не хочу слушать. (Хочет уйти.)
Герман (удерживая ее). Нет! Останьтесь! Ради бога! Ради предвечного бога! Вы должны все узнать!
Амалия. Ни слова больше. Я прощаю тебя. Иди с миром!
Герман. Выслушайте хоть одно слово! Оно вернет вам покой.
Амалия (возвращается и удивленно смотрит на него). Как, друг мой? Кто на земле или на небе может вернуть мне покой?
Герман. Одно-единственное слово из уст моих. Выслушайте меня!
Амалия (сострадательно берет его руку). Добрый человек, как может слово из твоих уст сорвать засовы вечности?
Герман (поднимается). Карл жив!
Амалия (кричит). Несчастный!
Герман. Да, это так. И еще одно... Ваш дядя...
Амалия (бросаясь к нему). Ты лжешь!
Герман. Ваш дядя...
Амалия. Карл жив еще?
Герман. И ваш дядя тоже. Не выдавайте меня! (Поспешно уходит.)
Амалия (долго стоит в оцепенении, потом бросается вслед за ним). Карл жив!
СЦЕНА ВТОРАЯ
Местность близ Дуная. Разбойники расположились на пригорке под деревьями. Лошади пасутся внизу.
Моор. Здесь я прилягу. (Бросается на землю.) Я весь разбит. Во рту пересохло. (Швейцер незаметно исчезает.) Я хотел попросить принести мне пригоршню воды из этой реки, но и вы все до смерти устали.
Шварц. И вино в наших бурдюках все вышло.
Моор. Смотрите, какие прекрасные хлеба! Деревья гнутся под тяжестью плодов. Полны надежд виноградные лозы.
Гримм. Год выдастся урожайный.
Моор. Ты думаешь? Итак, хоть одна капля пота вознаградится на этом свете. Одна... Но ведь ночью может выпасть град и побить урожай.
Шварц. Вполне возможно. И все погибнет перед самой жатвой.
Моор. Вот и я говорю - все погибнет. Да и почему должно удаваться человеку то, что роднит его с муравьями, когда то, в чем он равен богу, ему не удается? Или такова уж людская доля?
Шварц. Вот чего не знаю.
Моор. Хорошо сказано и еще лучше сделано, если ты и вправду не стремился проникнуть в суть вещей. Брат! Я видел людей, их пчелиные заботы и гигантские замыслы, их божественные устремления и мышью суетню, их диковинно-странную погоню за счастьем! Один доверяет себя бегу коня, другой - нюху осла, третий - собственным ногам. Такова пестрая лотерея жизни! В погоне за выигрышем многие проставляют чистоту и спасение души своей, а вытаскивают одни лишь пустышки: выигрышных билетов, как оказалось, и не было вовсе. От этого зрелища, брат мой, глотку щекочет смех, а на глаза навертываются слезы!
Шварц. Как величественно заходит солнце!
Моор (погруженный в созерцание). Так умирает герой! Хочется склонить перед ним колена.
Гримм. Ты, кажется, очень растроган?
Моор. Еще в детстве моей любимой мечтой было так жить и так умереть. (Со сдерживаемой горечью.) Ребяческая мысль!
Гримм. Что и говорить!
Моор (надвигает шляпу на глаза). В то время... Оставьте меня одного, друзья!
Шварц. Моор! Моор! Что за дьявольщина! Как он изменился в лице.
Гримм. Тысяча чертей! Что с ним? Ему дурно?
Моор. В то время я не мог уснуть, если с вечера забывал помолиться.
Гримм. Да ты рехнулся? Что за ребячество?
Моор (кладет голову на грудь Гримма). Брат! Брат!
Гримм. Что ты? Не будь ребенком, прошу тебя!
Моор. О, если бы мне стать им снова!
Гримм. Тьфу, тьфу!
Шварц. Ободрись! Взгляни, какой живописный вид, какой тихий вечер.
Моор. Да, друзья мои, мир прекрасен!
Шварц. Вот это правильно замечено!
Моор. Земля так обильна!
Гримм. Верно, верно! Вот за это люблю!
Моор (поникнув). А я так гадок среди этого дивного мира, а я чудовище на этой прекрасной земле!
Гримм. Вот напасть-то!
Моор. Моя невинность! О, моя невинность! Смотрите! Все вокруг греется в мирных лучах весеннего солнца! Почему лишь мне одному впивать ад из всех радостей, даруемых небом? Все счастливо кругом, все сроднил этот мирный дух! Вселенная - одна семья, и один отец там, наверху! Отец, но не мне отец! Я один отвержен, один изгнан из среды праведных! Сладостное имя «дитя» - мне его не услышать! Никогда, никогда не почувствовать томного взгляда любимой, объятий верного друга! Никогда! Никогда! (С ужасом отшатывается.) Среди убийц, среди шипенья гадов, железными цепями прикованный к греху, по шаткой жерди порока бреду я к гибели - Абадонна, рыдающий среди цветения счастливого мира!
Шварц (к другим разбойникам). Непостижимо! Никогда его таким не видывал!
Моор (горестно). О, если бы я мог возвратиться в чрево матери! Если бы мог родиться нищим! Нет, ничего не хотел бы я больше, о небо, как сделаться таким вот поденщиком! О, я хотел бы трудиться так, чтобы со лба у меня лился кровавый пот! Этой ценой купить себе усладу послеобеденного сна... блаженство единой слезы!
Гримм. Ну вот! Припадок пошел на убыль.
Моор. Было время, когда слезы лились так легко! О, безмятежные дни! Отчий замок и вы, зеленые задумчивые долы! Блаженные дни моего детства! Раздели со мною скорбь, природа! Никогда, никогда они не возвратятся! Никогда ласковым дуновением не освежат мою пылающую грудь! Все ушло, ушло невозвратно!
Появляется Швейцер со шляпой, наполненной водой.
Швейцер. Пей, атаман! Воды тут вволю, холодной, как лед.
Шварц. Ты в крови? Что ты сделал?
Швейцер. Дурак я! Такое, что чуть было не стоило мне обеих ног и головы. Спускаюсь с песчаного холма к реке... вдруг вся эта дрянь поползла подо мной, и я полетел вниз на добрый десяток рейнских футов. Лежу это я и, чуть придя в чувство, вижу: в гравии течет самая что ни на есть прозрачная вода. «Ладно, - подумал я, - хоть я и накувыркался, да атаману вода придется по вкусу».
Моор (возвращает шляпу и отирает ему лицо). А то не видно шрамов, которыми переметили твой лоб богемские уланы. Вода превосходная! Эти шрамы тебе к лицу.
Швейцер. Ба, места хватит еще для добрых тридцати.
Моор. Да, ребята, денек выдался жаркий! А потеряли мы только одного человека. Мой Роллер погиб геройской смертью. Над его прахом воздвигли бы мраморный монумент, если б он умер не за меня. Довольствуйтесь хоть этим! (Вытирает глаза.) А сколько человек полегло с неприятельской стороны?
Швейцер. Сто шестьдесят гусаров, девяносто три драгуна и сорок егерей - всего триста человек.
Моор. Триста за одного! Каждый из вас имеет право на эту голову. (Снимает шляпу.) Вот я подымаю кинжал. Клянусь спасением моей души, я никогда не оставлю вас.
Швейцер. Не клянись! Может быть, тебе еще суждено счастье и ты будешь раскаиваться.
Моор. Клянусь прахом моего Роллера! Я никогда не оставлю вас!
Входит Косинский.
Косинский (в сторону). Мне сказали, что где-нибудь здесь поблизости я найду их. Эге! Это что за люди? Уж не они ли? Что, если они? Да, да, так оно и есть. Попробую с ними заговорить.
Шварц. Стой! Кто идет?
Косинский. Господа, прошу прощения! Боюсь, не ошибся ли я?
Моор. Ну, а кто же мы такие, если вы не ошиблись?
Косинский. Мужи!
Швейцер. Разве мы не доказали этого, атаман?
Косинский. Мужей ищу я, которые прямо смотрят в лицо смерти, опасность превращают в прирученную змею, а свободу ценят выше чести и жизни. Мужей, одно имя которых, бесценное для бедных и угнетенных, храбрейших заставляет содрогаться и тиранов бледнеть.
Швейцер (обращаясь к атаману). Этот малый мне нравится. Послушай, дружище! Ты нашел тех, кого искал.
Косинский. Похоже на то! И вскоре надеюсь сказать, что нашел братьев. Но тогда укажите мне того великого мужа, которого я ищу, вашего атамана, славного графа фон Моора.
Швейцер (жмет ему руку, горячо). Милый юноша, мы - друзья!
Моор (приближаясь). А знаком ли вам атаман?
Косинский. Это ты! Какое лицо! Увидя тебя, кто станет искать другого? (Долго всматривается в него.) Я всегда мечтал увидеть того человека с презрительным взглядом, который сидел на развалинах Карфагена. Теперь не буду мечтать об этом.
Швейцер. Вот это хват!
Моор. А что привело вас ко мне?
Косинский. О атаман, моя горькая судьбина. Я потерпел кораблекрушение в бурных волнах житейского моря; я видел, как пошли ко дну упования всей моей жизни, и мне не осталось ничего, кроме мучительных воспоминаний об их гибели, воспоминаний, которые свели бы меня с ума, если б я не старался заглушить их беспрерывной деятельностью.
Моор. Еще один жалобщик на господа бога! Продолжай!
Косинский. Я сделался солдатом. Несчастье и тут преследовало меня. Я стал участником экспедиции в Ост-Индию, мой корабль разбился о скалы - опять только несбывшиеся планы! Наконец, слышу, везде и всюду толкуют о твоих делах - «злодействах», как их называли, - и вот я отправился сюда, за тридцать миль, с твердым решением служить под твоим началом, если ты захочешь принять меня. Уважь мою просьбу, достойный атаман!
Швейцер (вскакивая). Здорово! Здорово! Значит, Роллер тысячекратно возмещен нам! Вот это так собрат для нашей шайки!
Моор. Как твое имя?
Косинский. Косинский.
Моор. Косинский? А знаешь ли ты, что ты ветреный мальчик и шутишь, как неразумная девчонка, таким важным поступком? Здесь тебе не придется играть в мяч или в кегли, как ты воображаешь.
Косинский. Я знаю, что ты хочешь сказать. Мне двадцать четыре года, но я видел, как сверкают шпаги, и слышал, как жужжат пули над головой.
Моор. Вот как, молодой человек? Значит, ты затем научился фехтованию, чтобы ради одного какого-нибудь талера убивать бедных путников или вонзать нож в спину женщинам? Ступай, ступай отсюда! Ты сбежал от няньки, которая припугнула тебя розгой!
Швейцер. Какого черта, атаман? О чем ты думаешь? Уж не хочешь ли ты отослать назад этого Геркулеса? Да он выглядит так, будто может половником оттеснить за Ганг самого маршала Саксонского.
Моор. Тебе не удались твои ребячьи затеи, и вот ты приходишь сюда, чтобы стать мошенником, убийцей? Убийство! Мальчик, да понимаешь ли ты это слово? Когда сбиваешь маковые головки, можно заснуть спокойно. Но, имея на совести убийство...
Косинский. Я готов держать ответ за любое убийство, на которое ты пошлешь меня.
Моор. Что? Ты так умен? У тебя хватает дерзости ловить меня на удочку лести? Откуда ты знаешь, что я не вижу по ночам страшных снов, что я не покроюсь бледностью на смертном одре? Много ли тебе приходилось делать такого, за что бы ты нес ответственность?
Косинский. Правда, пока еще мало! Но все же... Хотя бы мой приход к вам, благородный граф.
Моор. Не подсунул ли тебе твой гувернер историю Робина Гуда - таких неосмотрительных мерзавцев следовало бы ссылать на галеры! - и не она ли распалила твое детское воображение, заразила тебя безумным стремлением к величию? Ты, верно, льстишься на громкие титулы и почести? Хочешь купить бессмертие поджогами и разбоем? Знай, честолюбивый юноша: не для убийц и поджигателей зеленеют лавры! Не слава встречает разбойничьи победы, но проклятия, опасности, смерть, позор! Видишь виселицу там, на холме?
Шпигельберг (сердито шагает взад и вперед). Ох, как глупо! Как противно! Непростительно глупое обхожденье! Нет, я поступал по-другому.
Косинский. Чего бояться тому, кто не боится смерти?
Моор. Браво! Бесподобно! Ты, видно, здорово учился в школе и назубок знаешь своего Сенеку! Но, милый друг, такими сентенциями ты не обманешь страдающую природу, не притупишь стрелы горя. Подумай хорошенько, сын мой! (Берет его за руку.) Подумай, я советую тебе, как отец: измерь глубину, прежде чем броситься в пропасть, если ты еще можешь испытать хоть единый миг радости... Настанет минута, когда ты очнешься, и тогда... будет слишком поздно. Здесь ты выходишь из круга людского и должен стать либо существом высшего порядка, либо дьяволом. Еще раз, сын мой: если где-нибудь теплится для тебя искра надежды, оставь это страшное братство. В него вступают только с отчаяния, если не видят в нем высшей премудрости! Можно обмануться, верь мне, можно принять за твердость духа то, что в конце концов только отчаяние. Верь мне и поспеши отсюда!
Косинский. Нет! Теперь уж я не побегу. Если мои просьбы не трогают тебя, то выслушай историю моих злоключений. Ты тогда сам вложишь кинжал в мои руки. Садитесь все в круг и слушайте внимательно.
Моор. Я тебя слушаю.
Косинский. Итак, знайте, я богемский дворянин. Ранняя смерть отца сделала меня владельцем немалой дворянской вотчины. Места это были райские, ибо там обитал ангел - девушка, украшенная всеми прелестями цветущей юности и целомудренная, как свет небесный. Но кому я это говорю? Для вас это пустой звук! Вы никогда не любили, никогда не были любимы.
Швейцер. Полегче, полегче! Наш атаман вспыхнул, как огонь.
Моор. Перестань! Я выслушаю тебя в другой раз - завтра, па днях или насмотревшись крови!
Косинский. Кровь! Кровь! Слушай же дальше! И сердце твое обольется кровью. Она была немка из мещанок, но один вид ее рассеивал все дворянские предрассудки. Робко и скромно приняла она из моих рук обручальное кольцо; послезавтра я должен был вести мою Амалию к алтарю. (Моор стремительно поднимается.) В чаду ожидающего меня блаженства, среди приготовлений к свадьбе нарочный привозит мне вызов ко двору. Являюсь. Мне показывают письма, дышащие изменой и будто бы написанные мною. Кровь бросилась мне в лицо от такого коварства! У меня отняли шпагу, меня заточили в тюрьму, все мои чувства отмерли.
Швейцер. А тем временем... Ну, продолжай, я уже чую, чем тут пахнет.
Косинский. Я пробыл там целый месяц, не понимая, как все это произошло. Я трепетал за Амалию, которая из-за меня переживала смертельный ужас. Но вот является первый министр двора и в притворно сладких выражениях поздравляет меня с установлением моей невиновности, читает мне указ об освобождении и возвращает шпагу. Теперь остается, торжествуя, лететь в свой замок, в объятия Амалии... Но что же? Она исчезла. Ее увезли темной ночью, никто не знал куда. С тех пор она словно в воду канула. Меня молнией осенила мысль! Я спешу в город, пытаюсь что-нибудь узнать у придворных. Все таращат на меня глаза, никто ничего не разъясняет... Наконец во дворце, за потаенной решеткой, я ее обнаруживаю. Она бросила мне записку.
Швейцер. Ну что, разве я не говорил?
Косинский. Ад, смерть и ад! Вот что я прочел! Ее поставили перед выбором: допустить мою смерть или стать любовницей князя. В борьбе между честью и любовью она избрала последнюю... и (хохочет) я был спасен.
Швейцер. И что же ты сделал?
Косинский. Я стоял словно ошеломленный тысячью громов. «Кровь!» - была моя первая мысль; «кровь!» - последняя. С пеной у рта мчусь я домой, хватаю трехгранную шпагу и вне себя врываюсь в дом министра, ибо он, только он мог быть адским сводником. Меня, видимо, заметили еще на улице. Когда я поднялся наверх, все двери были заперты. Я мечусь, расспрашиваю. Ответ один: он уехал к государю. Я устремляюсь туда, но там его и в глаза не видели. Возвращаюсь к нему, взламываю двери, нахожу его... Но человек пять служителей выскакивают из засады и обезоруживают меня.
Швейцер (топая ногой). И он остался цел, а ты ушел ни с чем?
Косинский. Меня схватили, предали суду, опозорили и - заметьте, в виде особой милости, - выслали за границу. Мои поместья достались министру; моя Амалия в когтях тигра, она гаснет, стеня и рыдая, а моя месть бессильно сгибается под ярмом деспотизма.
Швейцер (вскакивая и размахивая шпагой). Это льет воду на нашу мельницу, атаман! Тут найдется, что поджечь.
Моор (доселе ходивший взад и вперед в сильном волнении, резко останавливается. К разбойникам). Я должен видеть ее. Живо! Стройтесь! Ты остаешься с нами, Косинский! Торопитесь!
Разбойники. Куда? Что?
Моор. Куда? Кто спросил - куда? (Гневно, Швейцеру.) Предатель, ты хочешь задержать меня? Но, клянусь небом...
Швейцер. Предатель? Я? Отправляйся хоть в ад, я пойду с тобою!
Моор (бросается ему на шею). Брат! Ты идешь со мной! Она плачет, угасает! Поднимайтесь! Живо! Все! Во Франконию! Мы должны быть там через неделю...
Все уходят.
Акт четвертый
СЦЕНА ПЕРВАЯ
Сельская местность вблизи замка Мооров. Разбойник Моор. В отдалении Косинский.
Моор. Ступай и доложи обо мне. Помнишь, что тебе надо сказать?
Косинский. Вы - граф фон Бранд, едете из Мекленбурга; я - ваш стремянный. Не беспокойтесь, я хорошо сыграю свою роль. Прощайте. (Уходит.)
Моор. Привет тебе, родная земля! (Целует землю.) Родное небо, родное солнце! Холмы и долы! Леса и потоки! Всем сердцем приветствую вас! Каким целительным воздухом веет с гор моей родины! Какое блаженство струится в грудь несчастного изгнанника! Элизиум! Поэтический мир! Остановись, Моор! Ты вступаешь во храм! (Подходит ближе.) А вот и ласточкины гнезда во дворе замка! И садовая калитка! И тот уголок у забора, где ты так часто подстерегал и дразнил ловчего филина. Вот лужайка, где ты, отважный Александр, вел своих македонян в атаку при Арбеллах, и поросший травою холм, откуда ты прогнал персидского сатрапа; на этой вершине победно реяло твое знамя! (Улыбается.) Золотые майские годы детства вновь оживают в душе несчастного. Здесь был ты так счастлив, так бесконечно, безоблачно весел!.. А ныне в обломках лежат твои замыслы! По этой земле ты должен был ступать славным, достойным, всеми почитаемым мужем; здесь в цветущих детях Амалии тебе предстояло вторично пережить свои детские годы; здесь, здесь быть кумиром своих подданных! Но враг человеческий злобно насмеялся надо мною! (Вздрагивает.) Зачем я пришел сюда? Чтобы почувствовать себя узником, которого звон цепей пробуждает от снов о свободе? Нет, я вернусь к своей юдоли... Узник позабыл свет солнца, но мечта о свободе, как молния, прорезала ночь вкруг него, чтобы сделать ее еще темнее. Прощайте, родные долины! Когда-то вы видели мальчика Карла, и этот мальчик был счастлив; теперь вы увидели мужчину, и он полон отчаяния. (Быстро оборачивается и идет в дальний угол сцены, внезапно останавливается и с тоской смотрит на замок.) Не увидеть ее, не бросить на нее ни единого взгляда, когда только стена разделяет меня и Амалию? Нет! Я увижу ее. Я увижу его, чего бы то ни стоило! (Повертывает обратно.) Отец, отец, твой сын идет к тебе! С дороги, черная дымящаяся кровь! С дороги, пустой, недвижный, леденящий взгляд смерти! Дай мне свободу только на этот час! Амалия! Отец! Ваш Карл идет к вам. (Быстрыми шагами направляется к замку.) Пытай меня, когда забрезжит день, неотступно преследуй меня в ночном мраке, мучь ужасными снами! Не отрави мне лишь этот единый миг наслаждения! (Останавливается у ворот.) Что со мной? Что это значит, Моор? Мужайся! Смертный ужас!.. Страшное предчувствие!.. (Входит в замок.)
СЦЕНА ВТОРАЯ
Галерея в замке. Разбойник Моор. Амалия входит.
Амалия. И вы думаете узнать его портрет среди всех других?
Моор. О, безусловно. Его образ всегда стоял перед моими глазами. (Осматривает картины.) Это не он.
Амалия. Вы угадали! Это родоначальник графов. Барбаросса возвел его в дворянство за расправу над морскими разбойниками.
Моор (продолжая вглядываться в картины). И это не он, и этот, и тот. Его нет среди них.
Амалия. Как? Вглядитесь получше! Я думала, вы знаете его.
Моор. Знаю, как родного отца! Вот этому недостает мягкой улыбки, отличавшей его среди тысяч... Это не он.
Амалия. Я поражена. Как? Не видеть восемнадцать лет, и все еще...
Моор (быстро, вспыхнув). Вот он! (Стоит как пораженный молнией.)
Амалия. Прекраснейший человек!
Моор (не отрываясь глядит на портрет). Отец, отец, прости меня! Да, прекраснейший человек! (Вытирает глаза.) Святой человек!
Амалия. Вы, кажется, очень почитали его?
Моор. О, превосходный человек! И его уже нет в живых?
Амалия. Да! Он ушел, как уходят лучшие радости жизни. (Дотрагивается до его руки.) Милый граф, счастье не успевает расцвести в подлунном мире!
Моор. Да, правда, правда... Но когда вы успели убедиться в этом? Вам ведь не больше двадцати трех лет.
Амалия. И все-таки я успела. Все живет для того, чтобы умереть в печали. Мы стремимся к счастью и обретаем его, чтобы снова с болью утратить.
Моор. Вы уже утратили что-то?
Амалия. Ничего... Все! Ничего... Не пройти ли нам дальше, граф?
Моор. Вы так спешите? Чей это портрет там, направо? Такое скорбное лицо.
Амалия. Налево портрет его сына, нынешнего владетельного графа... Идемте же! Идемте!
Моор. Но этот портрет направо?
Амалия. Не угодно ли вам пройти в сад?
Моор. Но этот портрет направо? Ты плачешь, Амалия? (Амалия быстро уходит.) Она любит меня! Любит! Все ее существо встрепенулось, предательские слезы полились из глаз. Она любит меня! Несчастный, разве ты это заслужил? Разве я не стою здесь, как преступник перед плахой? Не это ли софа, на которой я утопал в блаженстве, обнимая ее? Не это ли покои отчего дома? (Растроганный портретом отца.) Ты, ты! Глаза твои извергают огонь! Проклятье, проклятье! Отреченье! Где я? Ночь перед моими глазами. Кары господни! Я, я убил его! (Убегает.)
Франц Моор (входит, погруженный в раздумье). Прочь этот образ! Жалкий трус! Чего ты робеешь? И перед кем? С тех пор как этот граф в моем замке, мне все мерещится, что какой-то шпион, подосланный адом, по пятам крадется за мной. Я когда-то видел его! Что-то величественное и знакомое есть в его суровом загорелом лице. Да и Амалия неравнодушна к нему! Она то и дело бросает на этого молодчика тоскующие, томные взгляды, а на них она обычно скупится! Разве я не видел, как ее слеза украдкой скатилась в вино, которое он пил за моей спиной так жадно, точно хотел проглотить и бокал. Да, я видел это в зеркале, видел собственными глазами. Берегись, Франц! За всем этим кроется какое-то чреватое гибелью чудовище! (Пытливо вглядывается в портрет Карла.) Его длинная, гусиная шея, его черные огненные глаза, гм-гм-гм, темные нависшие густые брови. (Вздрагивая.) Злорадствующий ад, не ты ли насылаешь на меня это предчувствие? Да, это Карл. Теперь все его черты ожили передо мною. Это он! Он! Личина его не скроет! Это он! Смерть и проклятие! (В ярости ходит большими шагами по сцене.) Разве для того я бодрствовал по ночам, для того срывал скалы и засыпал пропасти? Разве для того я восстал против всех человеческих инстинктов, чтобы этот беспокойный бродяга обратил в ничто все мои хитросплетения? Спокойствие! Главное - спокойствие! Осталась пустячная работа! Я и без того по уши погряз в смертных грехах. Глупо плыть обратно, когда берег далеко позади. О возвращении нечего и думать. Милосердие пошло бы по миру, отпустив мои грехи, и вечное сострадание стало бы банкротом! Итак, вперед, как подобает мужу! (Звонит.) Пусть соединится с духом отца и тогда приходит. Мертвецы мне не страшны. Даниэль! Эй! Даниэль! Бьюсь об заклад, они и его вовлекли в заговор! У старика загадочный вид.
Даниэль входит.
Даниэль. Что прикажете, сударь?
Франц. Ничего. Иди налей вина в этот кубок, да живей поворачивайся! (Даниэль уходит.) Погоди, старик, я поймаю тебя! Я так посмотрю тебе в глаза, что уличенная совесть заставит тебя побледнеть, и эта бледность будет видна и сквозь маску. Он должен умереть. Разиня тот, кто бросает дело на полдороге и, отойдя в сторону, глазеет: что-то будет дальше? (Даниэль с вином.) Поставь сюда! Смотри мне прямо в глаза! Да у тебя колени трясутся? Как ты дрожишь! Признавайся, старик! Что ты сделал?
Даниэль. Ничего, ваша милость! Клянусь богом и спасением бедной души моей!
Франц. Выпей это вино! Что? Ты медлишь? Ну, говори, живо! Чего ты подсыпал в кубок?
Даниэль. Господи, спаси и помилуй! Как? Я - в кубок?
Франц. Яду подсыпал ты в вино! Ты бледен как смерть! Признавайся же, признавайся! Кто дал тебе яд? Не правда ли, граф? Граф дал тебе его?
Даниэль. Граф? Пресвятая дева! Граф ничего мне не давал.
Франц (хватает его). Я буду душить тебя, покуда ты не посинеешь, седой обманщик! Ничего? А почему вы все время торчите вместе? Он, ты и Амалия? О чем перешептываетесь? Выкладывай! Какие тайны, какие тайны он поверял тебе?
Даниэль. Бог свидетель, он никаких тайн не поверял мне.
Франц. Так ты запираешься? Какие козни вы замышляете, чтобы убрать меня с дороги? А? Собираетесь задушить меня во сне? Зарезать бритвой? Попотчевать отравой в вине или шоколаде? Говори! Говори! Или в тарелке супа поднести мне вечное упокоение? Говори! Мне все известно.
Даниэль. Разрази меня бог, если я не говорю вам чистейшей правды!
Франц. На этот раз я прощу тебя. Но он, наверно, совал деньги тебе в кошелек? Пожимал руку крепче, чем это принято? Как жмут руку старым знакомым?
Даниэль. Никогда, ваша милость.
Франц. Говорил он тебе, к примеру, что знавал тебя? Что и ты должен бы знать его? Что с твоих глаз когда-нибудь спадет пелена? Что? Как? Он никогда не говорил ничего подобного?
Даниэль. Ни словечка.
Франц. Что известные обстоятельства удерживали его... Что часто приходится надевать личину, чтобы проникнуть к врагу, что он хочет отомстить за себя, жестоко отомстить?
Даниэль. Ни о чем таком он и не заикался.
Франц. Как? Решительно ни о чем? Подумай хорошенько... Что он близко, очень близко знал старого графа? Что любит его, бесконечно любит, любит, как родной сын?..
Даниэль. Что-то в этом роде я и вправду слыхал от него.
Франц (бледнея). Так он говорил это? В самом деле говорил? Но что? Скажи? Говорил, что он брат мне?
Даниэль (озадаченный). Что, ваша милость? Нет! Этого он не говорил! Но когда фрейлейн Амалия водила его по галерее - я как раз вытирал пыль с картин, - он вдруг остановился перед портретом покойного графа как громом пораженный. Фрейлейн Амалия, указав на портрет, сказала: «Прекраснейший человек!» - «Да, да! Прекраснейший человек», - подтвердил и он, утирая слезы.
Франц. Слушай, Даниэль! Ты знаешь, я всегда был тебе добрым господином; я кормил, одевал тебя и неизменно щадил твою старость.
Даниэль. Да вознаградит вас господь! И я всегда служил вам верой и правдой.
Франц. Об этом я и говорю. Ты никогда в жизни не перечил мне, так как отлично знаешь, что обязан исполнять мою волю, что бы я ни приказывал!
Даниэль. От всего сердца, господин граф, если только это не идет против господа и моей совести!
Франц. Вздор, вздор! Как тебе не стыдно? Старик, а веришь бабьим россказням. Брось, Даниэль, эти глупости! Ведь я господин, меня покарают бог и совесть, если бог и совесть существуют.
Даниэль (всплескивая руками). Боже милосердный!
Франц. Вспомни о долге повиновения! Понимаешь ты это слово? Во имя этого долга я приказываю тебе: уже завтра графа не должно быть среди живых.
Даниэль. Господи, спаси и помилуй! Да за что же?
Франц. Помни о слепом повиновении! Ты мне за все ответишь!
Даниэль. Я? Пресвятая матерь! Спаси и помилуй! Я? В чем я, старик, провинился?
Франц. Здесь некогда раздумывать! Твоя судьба в моих руках. Выбирай - либо томиться всю жизнь в самом глубоком из моих подвалов, где голод заставит тебя глодать собственные кости, а жгучая жажда лакать собственную воду, либо до конца дней в мире и покое есть хлеб свой.
Даниэль. Как, сударь? Мир, покой - и убийство?
Франц. Отвечай на мой вопрос!
Даниэль. О, мои седины, мои седины!
Франц. Да или нет?
Даниэль. Нет! Боже, смилуйся надо мною!
Франц (делая вид, что уходит). Ладно! Скоро божья милость тебе пригодится.
Даниэль (удерживая его, падает перед ним на колени). Смилуйтесь, сударь, смилуйтесь!
Франц. Да или нет?
Даниэль. Ваша милость! Мне уже семьдесят второй год. Я всегда почитал своих родителей. Я, сколько помню, ни у кого гроша не взял обманом. Я честно держался своей веры. Я сорок четыре года прослужил в вашем доме и жду теперь спокойной, мирной кончины. Ах, сударь, сударь! (С жаром обнимает его колени.) А вы хотите отнять у меня последнее утешение перед смертью. Хотите, чтобы совесть, как червь, подточила мою последнюю молитву и чтоб я заснул навеки, став чудовищем перед богом и людьми. Нет, нет, мой дорогой, мой бесценный, мой любимый граф! Вы этого не хотите! Этого вы не можете хотеть от семидесятилетнего старика!
Франц. Да или нет? Что за болтовня?
Даниэль. Я буду отныне еще усерднее служить вам! Не покладая старых рук буду, как поденщик, работать на вас, буду еще раньше вставать и еще позже ложиться, денно и нощно молить за вас бога, и господь не отринет молитвы старика.
Франц. Повиновение лучше жертвы. Статочное ли дело, чтобы палач жеманился перед казнью!
Даниэль. Да, да, верно. Но удавить невинного...
Франц. Может быть, я обязан тебе отчетом? Разве топор спрашивает палача, зачем рубить эту голову, а не другую? Но видишь, как я милостив: я предлагаю тебе награду за то, к чему тебя обязывает служба.
Даниэль. Но я надеялся остаться христианином на вашей службе.
Франц. Хватит болтать! Даю тебе день на размышление. Так взвесь же: счастье или беда? Слышишь? Понял? Величайшее счастье или ужаснейшая беда! Я превзойду себя в пытках!
Даниэль (после некоторого раздумья). Я все сделаю, завтра сделаю. (Уходит.)
Франц. Искушение сильно, а старик не рожден мучеником за веру. Что ж!.. На здоровье, любезный граф! Похоже, что нынче вечером состоится ваша последняя трапеза. Все зависит от того, как смотреть на вещи; и дурак тот, кто не блюдет своей выгоды. Отец, быть может выпивший лишнюю бутылку вина, загорается желанием - и в результате возникает человек; а ведь о человеке вряд ли много думают за этой геркулесовой работой. Вот и на меня теперь нашло желание - и человека не станет. И уж конечно, в этом больше ума и преднамеренности, чем при его зачатии. Бытие большинства людей стоит в прямой зависимости от жаркого июльского полдня, от красивого покрывала на постели, от горизонтального положения задремавшей кухонной граций или от потухшей свечи. Если рождение человека - дело скотской похоти, пустой случайности, то зачем так ужасаться отрицанию его рождения? Будь проклята глупость кормилиц и нянек, пичкающих наше воображение страшными сказками и начиняющих наш слабый мозг мерзостными картинами Страшного суда! Они сажают наш пробудившийся разум на цепь темного суеверия, так что кровь леденеет в жилах и приходит в смятение самая смелая решимость! Убийство! Сонмище фурий вьется вокруг этого слова! Природа позабыла сделать еще одного человека: не перевязали пуповины, отец во время брачной ночи оказался не на высоте - и всей игры теней как не бывало! Было что-то - и не осталось ничего... Разве это не то же самое, что: ничего не было, ничего и не будет! А нет ничего, так и говорить не о чем. Человек возникает из грязи, шлепает некоторое время по грязи, порождает грязь, в грязь превращается, пока наконец грязью не налипнет на подошвы своих правнуков! Вот и вся песня, весь грязный круг человеческого предназначения. Итак, счастливого пути, любезный братец! Пусть совесть, этот желчный подагрический моралист, гонит морщинистых старух из публичных домов и терзает на смертном одре старых ростовщиков! У меня ей никогда не добиться аудиенции! (Уходит.)
СЦЕНА ТРЕТЬЯ
Другая комната в замке. Разбойник Моор входит с одной стороны. Даниэль с другой.
Моор (поспешно). Где фрейлейн Амалия?
Даниэль. Ваша милость! Дозвольте бедному человеку обратиться к вам с просьбой.
Моор. Говори! Чего тебе надобно?
Даниэль. Немного и всего, очень малого и вместе с тем очень многого. Дозвольте мне поцеловать вашу руку!
Моор. Нет, добрый старик. (Обнимает его.) Ты мне годишься в отцы.
Даниэль. Вашу руку, вашу руку! Прошу вас.
Моор. Нет, нет!
Даниэль. Я должен. (Берет его руку, смотрит на нее и падает перед ним на колени.) Милый, бесценный Карл!
Моор (пугается, овладевает собою, сухо). Что ты говоришь, друг мой? Я тебя не понимаю.
Даниэль. Что ж, отпирайтесь, притворяйтесь! Ладно, ладно! Вы все же мой дорогой, бесценный господин! Боже милостивый! Я, старик, сподобился такой радости. Дурак я, что не сразу... Отец небесный! Вот вы вернулись, а старый-то граф в земле... А вы опять здесь. Что я за слепой осел (ударяет себя по лбу), что не сразу... Господи боже ты мой! Кто бы мог подумать! О чем я слезно молился... Иисусе Христе!.. Вот он стоит собственной персоной в своей прежней комнате!
Моор. Что за странные речи? Да что вы, в белой горячке, что ли? Или хотите на мне испробовать, как вам удается роль в какой-то комедии?
Даниэль. Тьфу ты! Господи, и не грех вам потешаться над старым слугой? Этот шрам... Да помните ли... Великий боже! То-то страху нагнали вы на меня в ту пору! Я вас так любил всегда, а вы... То-то было бы горе!.. Вы сидели у меня на руках... Помните, там, в круглом зале... Бьюсь об заклад, вы, верно, уже позабыли и кукушку, что так любили слушать! Подумать только, кукушка разбилась вдребезги. Старая Сусанна уронила ее, когда мела комнату... Да, так вот вы сидели у меня на руках да вдруг как закричите: «Но-но!» Я и побежал за вашей лошадкой. Господи Иисусе, и куда только я, старый осел, понесся? Меня как варом обдало, когда я еще в сенях услышал ваш крик. Вбегаю, вы лежите на полу, а кровь так и хлещет. Матерь божья! Меня словно ледяной водой окатили! И всегда ведь так, чуть недоглядишь за ребенком! Боже милосердный, а что, если бы в глазок попало? Ведь и то, как нарочно, в правую руку. До конца дней моих, сказал я себе тогда, не дам ребенку ножа или ножниц или чего другого острого! Так и сказал... Слава богу, еще господин и госпожа были в отъезде. Да, да, это был мне урок на всю жизнь! Иисусе Христе, ведь меня могли со двора согнать! Господи, прости вас, упрямое дитя!.. Но, слава богу, рана зажила, только вот рубец остался.
Моор. Не понимаю ни слова из всего, что ты говоришь!
Даниэль. Будто бы? То-то было времечко! Сколько раз, бывало, потихоньку подсунешь вам пряничек, или бисквит, или лепешку... А помните, что вы мне сулили в конюшне, когда я вас сажал на чалого коня старого графа и пускал кататься по большому лугу? «Даниэль, - бывало, скажете вы, - Даниэль, подожди, я вырасту большой, сделаю тебя управляющим, и ты будешь разъезжать со мной в карете». - «Да, - говорю я и смеюсь, - если пошлет нам бог дней и здоровья и вы не будете стыдиться старика, я у вас попрошу тот домик внизу в деревне, что уж давно стоит пустой, заведу там погребок ведер на двадцать вина, да и стану хозяйствовать на старости лет». Ладно, смейтесь, смейтесь! У вас небось все вылетело из головы! Старика и знать не желаете! Так говорите с ним - холодно, гордо... а все-таки вы мой золотой Карл! Правда, вы всегда были ветреник, не в обиду вам будь сказано! Ну, да вся молодежь такова... А потом, глядишь, все и образуется!
Моор (бросается ему на шею). Да, Даниэль, не буду больше запираться. Я твой Карл, твой заблудший Карл. Что моя Амалия?
Даниэль (плачет). Это мне-то, старому грешнику, такая радость! Значит, и покойный граф понапрасну проливал слезы! Ну, теперь стыдите с миром, седая голова, дряхлые кости! Мой господин и повелитель жив! Довелось-таки свидеться!
Моор. И он сдержит свое обещание! Возьми это, честный старец, за чалого. (Сует ему в руки тяжелый кошелек.) Я не забыл тебя, старина!
Даниэль. Что? Что вы делаете? Куда так много? Вы ошиблись.
Моор. Не ошибся, Даниэль. (Даниэль хочет упасть ему в ноги.) Встань! Скажи, что моя Амалия?
Даниэль. Господь да наградит вас! Боже ты мой! Ваша Амалия? Ох, да она не переживет этого, она умрет от счастья.
Моор (живо). Она не позабыла меня?
Даниэль. Позабыла? Что вы такое говорите? Забыть вас? Надо было вам видеть своими глазами, как она убивалась, когда до нас дошел слух, который распустил теперешний господин, будто вы умерли...
Моор. Что ты говоришь? Мой брат...
Даниэль. Да, ваш брат, наш господин, ваш брат... В другой раз, на досуге, я вам расскажу побольше... А как она отгоняла его, когда он каждый божий день приставал к ней с предложением стать его супругой. О, мне надо бежать, сказать ей... (Хочет уйти.)
Моор. Постой, постой! Она не должна знать! Никто не должен знать. Мой брат тоже.
Даниэль. Ваш брат? Нет, боже упаси! Он ничего не должен знать! Не должен! Если только он уже не знает больше, чем следует. Ох, поверьте, есть на свете дурные люди, дурные братья, дурные господа... Но я и за все господское золото не стану дурным слугой... Ваш брат считал вас умершим!
Моор. Что ты там бормочешь?
Даниэль (еще тише). И правда, когда так непрошено воскресают... Ваш брат был единственным наследником покойного графа...
Моор. Старик! Что ты там бормочешь сквозь зубы, словно чудовищная тайна вертится у тебя на языке и не смеет, не может с него сорваться? Говори яснее!
Даниэль. Нет, лучше я соглашусь глодать собственные кости и пить собственную воду, чем убийством заслужить богатство и благополучие. (Быстро уходит.)
Моор (выходя из ужасного оцепенения). Обманут! Обманут! Как молнией осенило меня... Злодейские козни! Ад и небо! Не ты, отец! Злодейские козни!.. Убийца, разбойник - и все из-за... черных козней! Он очернил меня! Подделал, перехватил мои письма. Сердце исполнено любви! О, я глупейший из глупцов! Отцовское сердце полно любви... О, подлость, подлость! Мне стоило только упасть к его ногам... одной моей слезы было б достаточно. О, я слепой, слепой глупец! (Бьется головой об стену.) Я мог быть счастлив!.. О, коварство, коварство! Счастье моей жизни разрушено подлыми плутнями! (В ярости мечется по сцене.) Убийца, разбойник! Из-за его черных козней! Он даже не сердился на меня! Даже мысль о проклятии не закрадывалась в его сердце!.. О, злодей! Непостижимый, коварный, гнусный злодей.
Входит Косинский.
Косинский. Куда это ты запропастился, атаман? В чем дело? Я вижу, ты не прочь и еще задержаться здесь.
Моор. Быстрее! Седлай коней! Еще до захода солнца мы должны быть за пределами графства!
Косинский. Ты шутишь?
Моор (повелительно). Живо! Живо! Не медли ни минуты! Бросай все! Чтоб никто тебя не видел! (Косинский уходит.) Я бегу из этих стен. Малейшее промедление доведет меня до бешенства, а он все же сын моего отца. Брат! Брат! Ты сделал меня несчастнейшим из людей! Я никогда не обижал тебя. Ты поступил не по-братски. Пожинай спокойно плоды своего злодейства, мое присутствие не отравит твоего счастья!.. Но это не по-братски! Мрак да покроет твои деяния и смерть да не обличит их!
Косинский возвращается.
Косинский. Кони оседланы. Можете ехать, если угодно.
Моор. Как ты скор! Зачем так поспешно? Значит, никогда не увидеть ее?
Косинский. Расседлаю, если прикажете. Вы же сами велели в минуту обернуться.
Моор. Еще раз! Еще только одно «прости»! Я должен выпить до дна яд этого блаженства и тогда... Повремени, Косинский! Еще десять минут... Жди меня за стенами замка, и мы умчимся!
СЦЕНА ЧЕТВЕРТАЯ
В саду.
Амалия. «Ты плачешь, Амалия?» Это он сказал таким голосом, таким голосом! Казалось, вся природа помолодела. Былая весна любви вновь забрезжила передо мною! Соловей щелкал, как тогда, цветы благоухали, и я, опьяненная счастьем, склонилась к нему на грудь. О лживое, вероломное сердце! Ты хочешь приукрасить измену! Нет, нет! Прочь из души моей, святотатственный образ! Я не нарушила клятвы, о мой единственный! Прочь из моей души, коварные, безбожные желания! В сердце, где царил Карл, нет места для смертного. Но почему моя душа все время против воли тянется к этому пришельцу? Он так неразрывно слился с образом моего Карла! Он стал вечным спутником того, единственного! «Ты плачешь, Амалия?» О, я скроюсь, убегу от него! Никогда глаза мои не увидят этого человека! (Разбойник Моор отворяет калитку. Вздрогнув.) Чу! Скрипнула калитка? (Завидя Карла, вскакивает.) Он? Куда? Зачем? Я словно приросла к земле и не могу бежать... Отец небесный, не оставляй меня! Нет, ты не вырвешь у меня моего Карла! В моей душе нет места для двух божеств! Я простая смертная девушка! (Вынимает портрет Карла.) Ты, Карл, будь моим ангелом-хранителем! Оборони меня от этого незнакомца, этого похитителя любви! На тебя, на тебя смотреть не отрываясь! Ни одного нечестивого взгляда на того! (Сидит, молча уставившись на портрет.)
Моор. Вы здесь, сударыня? И так печальны? Слезы блестят на этом медальоне! (Амалия не отвечает ему.) Кто тот счастливец, из-за которого слезы серебрятся в глазах ангела? Дозвольте и мне... (Хочет взглянуть на медальон.)
Амалия. Нет! Да!.. Нет!..
Моор (отпрянув). О! И он заслуживает такого обожания? Заслуживает? Он?
Амалия. О, если бы вы знали его!
Моор. Я завидовал бы ему.
Амалия. Преклонялись бы, хотели вы сказать.
Моор. Гм!
Амалия. О! Вы бы полюбили его... В нем было так много... В его чертах, в его взоре, в звуке его голоса было так много сходного с вами, того, что я так люблю. (Моор стоит потупившись.) Здесь, где вы стоите, тысячи раз стоял и он! А возле него та, что в его близости забывала и небо и землю. Здесь его взор блуждал по цветущей природе. И она, казалось, чувствовала его награждающий взгляд, хорошела от восхищения своего любимого. Здесь, зачарованные небесной музыкой, ему внимали пернатые слушатели. Вот с этого куста он срывал розы, срывал для меня. Здесь, здесь он меня обнимал. Его уста пылали на моих устах, и цветы радостно умирали под ногами влюбленных.
Моор. Его нет больше!
Амалия. Вихри носят его по бурным морям, но любовь Амалии сопутствует ему. Он бродит по далеким песчаным пустыням, но любовь Амалии для него превращает раскаленную почву в зеленеющий луг, заставляет цвести дикий кустарник. Полуденное солнце жжет его непокрытую голову, его ноги леденеют в северных снегах, град хлещет ему в лицо, но любовь Амалии убаюкивает его и в бурях. Моря, горы, целые страны разделяют любящих, но их души, вырвавшись из пыльных темниц, соединяются в райских кущах любви. Вы, кажется, опечалены, граф?
Моор. Слова любви воскрешают и мою любовь.
Амалия (побледнев). Что? Вы любите другую?.. Горе мне! Что я сказала?
Моор. Она считала меня мертвым и сохранила верность мнимоумершему. Она услыхала, что я жив, и пожертвовала мне венцом праведницы. Она знает, что я скитаюсь в пустынях и в горе влачу свою жизнь, - и ее любовь в скитаниях и горестях сопутствует мне. Ее зовут Амалия, как и вас, сударыня.
Амалия. Как я завидую вашей Амалии!
Моор. О, она несчастная девушка! Ее любовь принадлежит погибшему человеку и никогда не вознаградится!
Амалия. Нет! Она вознаградится на небе. Ведь есть же, говорят, лучший мир, где печальные возрадуются и любящие соединятся.
Моор. Да! Мир, где спадают завесы и где любящим уготована страшная встреча... Вечностью зовется он... Моя Амалия - несчастная девушка!
Амалия. Несчастная? Но ведь вы любите ее?
Моор. Несчастная, потому что она любит меня! А что, если я убийца? Что бы вы сказали, сударыня, если б на каждый поцелуй вашего возлюбленного приходилось по убийству? Горе моей Амалии! Она несчастная девушка!
Амалия (весело и быстро поднимаясь). О! Зато какая же я счастливая! Мой возлюбленный - отблеск божества, а божество - это милосердие и жалость! Он и мухи не обидит! Его душа далека от кровавых помыслов, как полдень от полуночи.
Моор быстро отходит в сторону и неподвижно смотрит вдаль.
Амалия (берет лютню и играет).
Милый Гектор! Не спеши в сраженье,
Где Ахиллов меч без сожаленья
Тень Патрокла жертвами дарит!
Кто ж малютку твоего наставит
Чтить богов, копье и лук направит,
Если дикий Ксанф тебя умчит?
Моор (молча берет лютню и играет).
Милый друг, копье и щит скорее!
Там, в кровавой сече, веселее.
(Бросает лютню и убегает.)
СЦЕНА ПЯТАЯ
Лес близ замка Мооров. Ночь. В середине развалины башни. Разбойники расположились на земле.
Разбойники (поют).
Резать, грабить, куролесить
Нам уж не учиться стать.
Завтра могут нас повесить,
Нынче будем пировать!
Мы жизнь разгульную ведем,
Жизнь, полную веселья:
Мы ночью спим в лесу густом,
Нам бури, ветер нипочем,
Что ночь - то новоселье.
Меркурий, наш веселый бог,
Нас научил всему, как мог.
Мы нынче у попов кутим,
А завтра - в путь-дорогу.
Что нам не надобно самим,
То жертвуем мы богу.
И только сочный виноград
У нас в башках забродит -
Мы поднимаем целый ад.
И нам тогда сам черт не брат,
И все вверх дном заходит.
И стон зарезанных отцов,
И матерей напрасный зов,
И вой детей, и женщин крики
Для нас приятнее музыки.
О, как они страшно визжат под ножом!
Как кровь у них хлещет из горла ручьем!..
А нас веселят их кривлянья и муки:
В глазах у нас красно, в крови у нас руки.
Когда ж придет мой смертный час -
Палач, кончай скорее!
Друзья! Всех петля вздернет нас:
Кутите ж веселее!
Глоток на дорогу скорее вина!
Ура! Ай-люли! Смерть на людях красна!
Швейцер. Уж ночь, а нашего атамана все нет.
Рацман. А обещал ровно в восемь вернуться!
Швейцер. Если с ним случилась беда, мы все сожжем, ребята! Не пощадим и грудных младенцев!
Шпигельберг (отводя Рацмана в сторону). Два слова, Рацман.
Шварц. (Гримму). Не выслать ли нам лазутчиков?
Гримм. Брось! Он вернется с таким уловом, что мы со стыда сгорим.
Швейцер. Ну, это едва ли, черт тебя подери! Когда он уходил, было непохоже, что он собирается выкинуть какую-нибудь штуку. Помнишь, что он говорил, когда вел нас полем? «Если кто стащит здесь хоть одну репу, не сносить тому головы, не будь я Моором». Здесь нам нельзя разбойничать.
Рацман (тихо Шпигельбергу). Куда ты клонишь? Говори яснее!
Шпигельберг. Шш-шш! Не знаю, что у нас с тобой за понятия о свободе! Тянем этот воз, как волы, хотя день и ночь разглагольствуем о вольной жизни. Мне это не по нутру.
Швейцер (Гримму). Что еще затевает эта продувная бестия?
Рацман (тихо Шпигелъбергу). Ты говоришь об атамане?
Шпигельберг. Да тише ты! У него везде уши... Атаман, сказал ты? А кто его поставил над нами атаманом? Не присвоил ли он себе титул, по праву принадлежащий мне? Как? Мы ставим свою жизнь на карту, переносим все превратности судьбы за счастье быть его крепостными, когда могли бы жить по-княжески! Клянусь богом, Рацман! Мне это не по нутру!
Швейцер (обращаясь к другим). В лягушек камнями бросать - на это ты герой! А стоит ему только чихнуть, как ты давай бог ноги.
Шпигельберг. Я уже годами мечтаю, Рацман, как бы все это изменить. Рацман, если ты тот, за кого я тебя считаю... Рацман! Он не идет, его уже считают погибшим... Рацман! Сдается мне, его час пробил! Как? Ты и бровью не ведешь, когда колокол возвещает тебе свободу? У тебя даже не хватает мужества понять мой смелый намек?
Рацман. Ах, сатана, ты хочешь оплести мою душу?
Шпигельберг. Что, клюнуло? Хорошо! Так следуй же за мной! Я заметил, куда он улизнул. Идем! Два пистолета редко дают осечку, а там мы первые бросимся душить сосунков! (Хочет увлечь его за собой.)
Швейцер (в ярости хватается за нож). А-а! Скотина! Ты мне кстати напомнил про богемские леса! Не ты ли, трус, первый защелкал зубами, когда крикнули: «Враг повсюду!» О, я тогда же поклялся!.. Умри, подлый убийца! (Закалывает его.)
Разбойники (в смятении). Убийство! Убийство! Швейцер! Шпигельберг! Разнимите их!
Швейцер (бросает нож через его голову). Вот тебе! Подыхай! Спокойствие, друзья! Нечего шуметь по пустякам! Он, изверг, вечно злобствовал на атамана, а на собственной шкуре - ни единого рубца. Да угомонитесь же, говорю вам! Гнусный живодер! Исподтишка вздумал напасть на такого человека! Исподтишка! Хорош! Разве мы затем обливались потом, чтобы подохнуть, как собаки, сволочь ты эдакая? Для того прошли огонь и воду, чтобы околевать, как крысы?
Гримм. Но, черт возьми, дружище! Что у вас там вышло? Атаман придет в бешенство.
Швейцер. Это уж моя забота. (Рацману.) А ты, безбожная твоя душа, ты был с ним заодно! Убирайся с глаз моих! Шуфтерле недалеко от тебя ушел и висит теперь в Швейцарии, как ему предрекал атаман.
Выстрел.
Шварц (вскакивая). Слушай! Выстрел. (Снова выстрел.) Еще один! Ура! Атаман!
Гримм. Погоди! Он должен выстрелить три раза!
Еще один выстрел.
Шварц. Это он, он! Стреляй, Швейцер! Надо ему ответить.
Стреляют. Моор и Косинский входят.
Швейцер (идет им навстречу). Добро пожаловать, атаман!.. Я без тебя немного погорячился. (Подводит его к трупу Шпигельберга.) Будь ты судьей между мною и этим. Он хотел из-за угла убить тебя.
Разбойники (изумленно). Как? Атамана?
Моор (погруженный в созерцание, потом горячо). Непостижимо! Перст карающей Немезиды! Не он ли первый пропел мне в уши песнь сирены? Посвяти свой нож мрачной мстительнице! Не ты это сделал, Швейцер!
Швейцер. Клянусь богом, это сделал я. И, черт побери, это не худшее из того, что я сделал в жизни. (Раздосадованный, уходит.)
Моор (в раздумье). Понимаю, небесный кормчий!.. Понимаю... Листья падают с дерев... Пришла и моя осень. Уберите его!
Труп Шпигельберга уносят.
Гримм. Приказывай, атаман! Что делать дальше?
Моор. Скоро, скоро свершится все. Подайте мне лютню! Я потерял самого себя, побывав там! Лютню, говорю я! Пением я восстановлю свои силы... Оставьте меня!
Разбойники. Уж полночь, атаман.
Моор. Все это лишь театральные слезы. Нужна римская песнь, чтобы мой уснувший дух снова встрепенулся. Дайте же лютню! Полночь, говорите вы?
Шварц. Дело к утру, сон свинцом ложится на наши веки. Трое суток мы не смыкали глаз.
Моор. Как? Целительный сон смежает и глаза мошенников? Зачем же он бежит меня? Я никогда не был ни трусом, ни подлецом. Ложитесь спать! Завтра чуть свет мы двинемся дальше.
Разбойники. Доброй ночи, атаман! (Ложатся на землю и засыпают.)
Глубокая тишина.
Моор (берет лютню и играет).
Брут
Привет мой вам, вы, мирные долины!
Последнего примите из римлян!
С Филиппов, где сражались исполины,
Душа взвилась к вам из отверстых ран.
Мой Кассий, где ты? Рим наш погибает!
Мои полки заснули - спят во мгле.
Твой Брут к теням покойников взывает:
Для Брута нет уж места на земле!
Цезарь
Чья это тень с печатью отверженья
Задумчиво блуждает по горам?
О, если мне не изменяет зренье,
Походка римлянина видится мне там.
Давно ль простился Тибра сын с землею?
Стоит иль пал наш семихолмный Рим?
Как часто плакал я над сиротою,
Что больше нет уж Цезаря над ним!
Брут
А! Грозный призрак, ранами покрытый!
Кто потревожил тень твою, мертвец?
Ступай к брегам печального Коцита!
Кто прав из нас - покажет то конец.
На алтаре Филиппов угасает
Святой свободы жертвенная кровь,
Да, Рим над трупом Брута издыхает,
И Брут его не оживит уж вновь!
Цезарь
И умереть от твоего кинжала!..
И ты - и ты поднять мог руку, Брут?
О сын, то был отец твой! Сын - подпала
Земля бы вся под царский твой трибут!
Ступай! Ты стал великим из великих,
Когда отца кинжалом поражал.
Ступай! И пусть услышат мертвых лики,
Что Брут мой стал великим из великих,
Когда отца кинжалом поражал.
Ступай! И знай, что мне в реке забвенья
От лютой скорби нету исцеленья.
Харон, скорей от этих диких скал!
Брут
Постой, отец! Среди земных творений
Я одного лишь только в мире знал,
Кто с Цезарем бы выдержал сравненье:
Его своим ты сыном называл.
Лишь Цезарь Рим был в силах уничтожить,
Один лишь Брут мог Цезаря столкнуть;
Где Брут живет, там Цезарь жить не может.
Иди, отец! И здесь наш розен путь.
(Опускает лютню на землю и задумчиво ходит взад и вперед.) Кто просветит меня?.. Все так сумрачно! Запутанные лабиринты... Нет выхода, нет путеводной звезды. Если б все кончилось вместе с этим последним вздохом! Кончилось, как пошлая игра марионеток... Но к чему эта страстная жажда райского счастья? К чему этот идеал недостижимого совершенства? Откладыванье недовершенных замыслов? Ведь ничтожный нажим на эту ничтожную пружинку (подносит ко лбу пистолет) равняет мудреца с дураком, труса с отважным, честного с мошенником! Божественная гармония царит в бездушной природе; так откуда же этот разлад в разумном существе? Нет! Нет! Тут что-то большее, ведь я еще не был счастлив! Души, загубленные мною, вы думаете, я содрогнусь? Нет, я не содрогнусь! (Дрожит, как в лихорадке.) Ваш дикий предсмертный визг, посинелые лица удавленников, ваши страшные зияющие раны - только звенья единой неразрывной цепи рока. Цепь эту выковали мои досуги, причуды моих мамок и воспитателей, темперамент моего отца, кровь моей матери! (Содрогаясь от ужаса.) О, зачем новый Перилл сделал из меня быка, в пылающем чреве которого сгорает человечество? (Приставляет пистолет к виску.) Время и вечность, слитые в одном мгновении! Страшный ключ! Он запрет за мною темницу жизни и отомкнет обиталище вечной ночи! Скажи, о, скажи: куда, куда ты влечешь меня? В чужую страну, которую не огибал еще ни один корабль? Смотри! При виде ее изнемогает человечество, ослабевают земные силы и фантазия, эта дерзкая обезьяна чувств, морочит странными ужимками наше легковерие. Нет, нет! Мужчина не должен спотыкаться! Чем бы ты ни было, безымянное «там», лишь бы мое "я" не покинуло меня; будь чем угодно, лишь бы оно перешло со мною в тот мир... Все внешнее - только тонкий слой краски на человеке... Я сам свое небо, сам свой ад. А вдруг ты мне там предоставишь лишь испепеленный клочок мироздания, от которого ты давно отвратил свои взоры, и одинокая ночь да вечная пустыня будут всем, что ждет меня за чертою жизни? Я населю тогда немую пустыню своими фантазиями, а вечность даст мне желанный досуг распутать запутанный клубок людских страданий. Или ты хочешь чрез лабиринт вечно новых рождений, чрез вечно новые арены бедствий, ступень за ступенью, привести меня к гибели? Но разве я не смогу разорвать нить существования, сплетенную для меня в потустороннем мире, так же легко, как эту, земную? Ты можешь превратить меня в ничто, - этой свободы тебе у меня не отнять! (Заряжает пистолет. Внезапно останавливается.) Так, значит, умереть от страха перед мучительной жизнью? Дать себя победить несчастьям? Нет! Я все стерплю. (Швыряет пистолет в сторону.) Муки отступят перед моей гордыней! Пройду весь путь.
Сцена постепенно темнеет.
Герман (пробирается лесом). Чу, как страшно ухает сова! В деревне пробило полночь. Да, да! Злодейство спит! В этой глуши нет соглядатаев! (Подходит к башне и стучится.) Поднимись сюда, злосчастный узник! Вот твой ужин.
Моор (тихо отступая). Что это значит?
Голос (из башни). Кто там стучит? А? Это ты, Герман, мой ворон?
Герман. Да, я, Герман, твой ворон. Подойди к решетке и ешь. (Ухает сова.) Страшно поют твои ночные товарищи, старик. Что? Вкусно?
Голос. Я очень проголодался. Благодарю тебя, господи, посылающего мне врана в пустыне! А как поживает мой сынок, Герман?
Герман. Тише! Слушай! Какой-то шум, похожий на храп. Слышишь?
Голос. Как? Как? И ты слышишь что-то?
Герман. Это ветер стонет в расселинах башни - ночная музыка, от которой зубы стучат и синеют ногти. Нет, послушай! Мне все чудится храп. Ты здесь не один, старик. Ой-ой-ой!
Голос. Ты видишь что-нибудь?
Герман. Прощай, прощай! Страшные это места. Полезай обратно в яму. Твой мститель там, в небесах. Проклятый сын! (Хочет бежать.)
Моор (объятый ужасом, приближается к нему). Стой!
Герман (кричит). Горе мне!
Моор. Стой, говорят тебе!
Герман. Горе, горе, горе! Все раскрыто!
Моор. Стой! Говори! Кто ты? Что ты делаешь здесь? Отвечай!
Герман. Сжальтесь, сжальтесь, мой грозный повелитель! Выслушайте хоть одно слово, прежде чем прикончить меня!
Моор (вытаскивает шпагу). Что я услышу?
Герман. Вы под страхом смерти запретили мне... Я не мог иначе, не смел... Есть господь на небесах! Ваш родной отец - там... Я пожалел его - убейте меня!
Моор. Здесь какая-то тайна. Говори! Не медли! Я должен все узнать.
Голос. Горе! Горе! Это ты, Герман, там разговариваешь? С кем ты разговариваешь, Герман?
Моор. Еще кто-то там, внизу. Что здесь происходит? (Бежит к башне.) Здесь узник, отверженный людьми? Я разобью его цепи! Подай голос еще раз! Где дверь?
Герман. Помилосердствуйте, сударь! Не ходите дальше. Из состраданья покиньте это место! (Заступает ему дорогу.)
Моор. Четыре замка! Прочь с дороги! Я должен узнать... Теперь впервые зову тебя на помощь, воровское искусство. (Вынимает отмычки и отворяет решетчатую дверь.)
Из глубины появляется старик, иссохший, как скелет.
Старик Моор. Сжальтесь над несчастным! Сжальтесь!
Моор (в ужасе отпрянув). Голос моего отца.
Старик Моор. Благодарю тебя, господи! Настал час избавления.
Моор. Дух старого Моора! Что потревожило тебя в могиле? Или ты сошел в новый мир с грехом на душе, который преграждает тебе путь к вратам рая? Я стану служить обедни, чтобы вернуть блуждающий дух в место вечного упокоения. Или ты зарыл в землю золото вдов и сирот и в этот полночный час с воем бродишь вокруг него? Я вырву подземные сокровища из когтей дракона, даже если он изрыгнет на меня адское пламя и вопьется зубами в мою шпагу. Или ты явился на мой призыв - разгадать мне загадку вечности? Говори! Говори! Я не из тех, что бледнеют от страха.
Старик Моор. Я не призрак. Дотронься до меня! Я живу... Но какой ужасной, жалкой жизнью!
Моор. Что? Так ты не был похоронен?
Старик Моор. Был. Но в склепе моих предков лежит дохлая собака, а я три месяца как томлюсь в этом мрачном подземелье. Сюда не проник ни один солнечный луч. Ни разу не повеял теплый ветерок. И ни один друг не посетил меня здесь, где только дико каркают вороны да ухают полночные совы.
Моор. Боже праведный! Кто смел это сделать?
Старик Моор. Не проклинай его! Это сделал мой сын Франц.
Моор. Франц? Франц? О, вечный хаос!
Старик Моор. Если ты человек, мой неведомый избавитель, если у тебя человеческое сердце, так выслушай, какие муки уготовили отцу его сыновья. Уже три месяца кричу я об этом каменным стенам, но лишь глухое эхо вторит моим стенаниям. А потому, если ты человек, если в тебе бьется человеческое сердце...
Моор. На этот призыв и дикие звери вышли бы из своего логова.
Старик Моор. Я лежал на одре болезни и едва стал оживать после тяжкого недуга, как ко мне привели человека, объявившего, что мой первенец погиб на поле битвы. Он передал мне меч, обагренный его кровью, и его последнее прости; сказал, что мое проклятие довело его до отчаяния и погнало в бой, навстречу смерти.
Моор (резко отворачиваясь от него). Все раскрылось!
Старик Моор. Слушай дальше! При этой вести я потерял сознание. Меня, верно, сочли мертвым. Когда я очнулся, я лежал в гробу, одетый в саван, как мертвец. Я стал скрести крышку гроба. Ее подняли. Кругом была темная ночь... Мой сын Франц стоял передо мною. «Как, - ужасным голосом вскричал он, - ужели ты будешь жить вечно?» И крышка тотчас же захлопнулась. От этих страшных слов я лишился сознания. Очнувшись снова, я почувствовал, что мой гроб ставят на телегу. Меня везли с полчаса. Наконец гроб открыли. Я стоял у входа в это подземелье. Мой сын передо мной и человек, передавший мне окровавленный меч Карла. Я обнимал колени сына, молил, заклинал и снова молил. Мольбы отца не тронули его сердца. «В яму это чучело! - загремел он. - Пожил, и хватит». И меня безжалостно столкнули вниз, а мой сын Франц запер дверь темницы.
Моор. Этого не может быть, не может быть! Вы ошиблись.
Старик Моор. Допустим, я ошибся. Слушай дальше, но сдержи свой гнев. Так пролежал я целые сутки; и ни один человек не вспомнил обо мне в моем несчастье. Нога человеческая уже давно не ступала по этим пустынным местам, ибо, по народному поверию, в полночный час тени моих предков бродят в этих развалинах, волоча за собой гремящие цепи и хрипло распевая похоронные песни. Наконец я снова услышал скрип двери; этот человек принес мне хлеба и воды и поведал, что я осужден на голодную смерть и ему может стоить жизни, если откроется, что он носит мне пищу. Эти крохи поддерживали меня довольно долгое время, но непрестанный холод, вонь от моих нечистот, безмерное горе!.. Силы мои подорвались, тело исчахло. Тысячи раз со слезами молил я смерти у господа бога, но, видно, мера моего наказания не преисполнилась. Или, быть может, еще ждет меня нечаянная радость, раз я чудом уцелел доселе? Но я по заслугам терплю эти мучения. Мой Карл! Мой Карл! И ведь он еще не дожил до седин...
Моор. Довольно! Поднимайтесь! Эй вы, чурбаны, тюфяки, ленивые, бесчувственные сонливцы! Вставайте! Ни один не проснулся. (Стреляет в воздух из пистолета.)
Разбойники (всполошившись). Гей, гей! Что там случилось?
Моор. Так этот рассказ не стряхнул с вас дремоты? Он мог бы пробудить человека и от вечного сна! Смотрите сюда! Смотрите! Законы вселенной превращены в игральные кости! Связь природы распалась, древняя распря вырвалась на волю! Сын убил своего отца!
Разбойники. О чем ты, атаман?
Моор. Нет, не убил! Это слишком мягко! Сын тысячекратно колесовал отца, жег его на медленном огне, пытал, мучил. Нет, и эти слова слишком человечны! Грех покраснеет от его деяний, каннибалы содрогнутся! Мозг дьявола не измыслит подобного! Сын - своего родного отца! О, смотрите, смотрите, люди! Он лишился чувств. В это подземелье сын заточил отца! Страх, сырые стены, муки голода, жажда! О, смотрите, смотрите! Это мой отец! Я больше не таюсь от вас.
Разбойники (вскакивают и окружают старика). Твой отец? Твой отец?
Швейцер (благоговейно приближается к нему и опускается на колени). Отец моего атамана, земно кланяюсь тебе! Мой кинжал ждет твоих приказаний.
Моор. Мстить, мстить, мстить за тебя, жестоко оскорбленный, поруганный старец! Я навеки разрываю братские узы! (Разрывает сверху донизу свою одежду.) Каждую каплю братской крови проклинаю перед лицом небес! Внемлите мне, месяц и звезды! Внемли, полночное небо, взиравшее на это позорное злодеяние! Внемли мне, трижды грозный бог, царящий в надзвездном мире, казнящий и осуждающий! Ты, что пронзаешь пламенем сумрак ночи! Здесь преклоняю я колена. Здесь простираю десницу в страшный мрак, здесь клянусь я, - и да изрыгнет меня природа из своего царства, как последнюю тварь, если я нарушу эту клятву! - клянусь не встретить дневного света, прежде чем кровь отцеубийцы, пролитая у этого камня, не воздымится к солнцу!
Разбойники. Это сатанинское дело! А говорят, мы негодяи! Нет, черт возьми, такого нам не выдумать!
Моор. Да, клянусь страшным хрипом тех, кто погиб от наших кинжалов, тех, кого пожрал зажженный мною огонь, раздавила взорванная мною башня! Даже мысль об убийстве или грабеже не должна зародиться в вашем мозгу, покуда ваши одежды не станут багряными от крови этого злодея! Вам, верно, и не снилось, что вы станете карающей десницей всевышнего? Запутанный узел рока развязан! Нынче, нынче незримая сила облагородила наше ремесло! Молитесь тому, кто судил вам высокий жребий, кто привел вас быть страшными ангелами его грозного суда! Обнажите головы! Падите ниц, во прах, и встаньте очистившимися от скверны!
Они преклоняют колена.
Швейцер. Приказывай, атаман! Что делать?
Моор. Встань, Швейцер! Коснись этих священных седин! (Подводит его к своему отцу и дает ему дотронуться до волос старика.) Помнишь, как ты раскроил череп богемскому драгуну, когда он занес надо мною саблю, а я, едва дыша, измученный жарким боем, упал на колени? Я обещал тогда отблагодарить тебя по-царски, но и посейчас не мог уплатить этот долг.
Швейцер. Да, ты поклялся! Это правда, но дозволь мне считать тебя моим вечным должником!
Моор. Нет, теперь я расплачусь с тобой! Швейцер, ни один смертный еще не сподобился такой чести! Отомсти за моего отца!
Швейцер (встает). Великий атаман! Сейчас впервые я почувствовал гордость. Повелевай: где, когда, как мне убить его?
Моор. Каждая минута на счету, ты должен торопиться; выбери достойнейших из шайки и веди их прямо к графскому замку! Вытащи его из постели, если он спит или предается сладострастию, выволоки его из-за стола, если он пьян, оторви от распятья, если он на коленях молится перед ним! Но, говорю тебе, приказываю: доставь мне его живым! Я разорву в клочья и отдам на съедение коршунам тело того, кто нанесет ему хоть царапину, кто даст хоть волосу упасть с его головы! Живьем нужен он мне! И если ты доставишь его целым и невредимым, то получишь в награду миллион. С опасностью для жизни я выкраду его у любого из королей, ты же будешь свободен, как ветер в поле. Понял? Торопись!
Швейцер. Довольно, атаман! Вот моя рука. Ты либо увидишь нас обоих, либо ни одного. Карающие ангелы Швейцера, за мной! (Уходит с отрядом.)
Моор. Остальным рассыпаться по лесу. Я остаюсь.
Акт пятый
СЦЕНА ПЕРВАЯ
Анфилада комнат. Темная ночь. Даниэль.
Даниэль (входит с фонарем и вещами, завязанными в узелок). Прощай, мой милый, родимый дом! Много насмотрелся я здесь доброго и хорошего, когда был жив покойный граф. Много пролил я слез по нему, давно истлевшему в сырой могиле! Но такого потребовать от старого слуги! Сей дом был приютом сирых, пристанищем скорбящих, а этот сын превратил его в разбойничий вертеп! Прощай и ты, милый пол графских покоев! Как часто подметал тебя старый Даниэль. Прощай, милая печка! Старику не легко расстаться с тобой. Со всем этим я так свыкся! Трудно тебе, старый Елеазар! Но господь в своем милосердии избавит меня от лукавого, не введет во искушение. Сир пришел я сюда, сир и уйду. Зато душа моя спасется. (Хочет уйти. Врывается Франц, одетый в шлафрок.) Господи, спаси и помилуй! Мой господин. (Задувает фонарь.) Франц. Измена! Измена! Духи поднимаются из могил! Царство мертвых восстало от вечного сна и вопиет: «Убийца! Убийца!» Кто там копошится?
Даниэль (испуганно). Пресвятая матерь божия, заступись за меня. Это вы, сударь, так страшно кричите на весь замок, что спящие вскакивают с постелей?
Франц. Спящие? А кто велит вам спать? Поди зажги свет! (Даниэль уходит, входит другой слуга.) Никто не должен спать в этот час! Слышите! Пусть все будут на ногах, при оружии. Зарядить карабины. Видел ты, как они неслись по сводчатой галерее?
Слуга. Кто, ваша милость?
Франц. Кто, болван? Кто? Так хладнокровно, так равнодушно ты спрашиваешь: кто? Меня это потрясло до дурноты! Кто? Осел! Кто? Духи и черти! Который час?
Слуга. Сторож прокричал два!
Франц. Что? Эта ночь хочет продлиться до Страшного суда! Ты не слыхал шума вблизи, победных кликов, топота скачущих коней? Где Карл... граф, хочу я сказать?
Слуга. Не знаю, ваша милость.
Франц. Ты не знаешь? Ты тоже в этой шайке? Я вырву у тебя сердце из груди за твое проклятое «не знаю»! Живо приведи пастора!
Слуга. Ваша милость!
Франц. Ты что-то бормочешь? Ты медлишь? (Слуга поспешно уходит.) Как? Эти нищие тоже в заговоре против меня? Небо, ад, все в заговоре?
Даниэль (входит со свечой). Ваша милость...
Франц. Нет, я не дрожу! Это был всего-навсего сон. Мертвые еще не восстали. Кто сказал, что я дрожу и бледнею? Мне так легко, так хорошо...
Даниэль. Вы бледны, как смерть. Ваш голос дрожит от испуга.
Франц. У меня лихорадка! Скажи пастору, когда он придет, что у меня лихорадка. Завтра я велю пустить себе кровь. Скажи это пастору.
Даниэль. Не прикажете ли накапать немного бальзаму на сахар?
Франц. Хорошо. Накапай бальзаму! Пастор придет не так скоро. Мой голос дрожит, словно от страха. Дай мне бальзаму на сахаре!
Даниэль. Позвольте мне ключи, я схожу вниз, возьму из шкафа...
Франц. Нет! Нет! Останься! Или мне пойти с тобой? Ты видишь, я не могу быть один! Ты же видишь, я могу лишиться чувств, если останусь один... Погоди! Погоди! Сейчас пройдет. Останься.
Даниэль. О, да вы серьезно больны!
Франц. Ну да, да! В том-то и дело... А болезнь расстраивает мозг, насылает безумные, нелепые сны. Сны ничего не значат. Правда, Даниэль? Сны - это от желудка; они ничего не значат. Я видел сейчас забавный сон. (Падает без чувств.)
Даниэль. Господи Иисусе! Что ж это такое? Георг! Конрад! Бастиан! Мартин! Да откликнитесь же! (Трясет его.) Пресвятая дева Мария! Магдалина! Иосиф! Очнитесь! Еще скажут, что я его убил. Боже, смилуйся надо мною!
Франц (в смятении). Прочь! Прочь! Что ты так трясешь меня, мерзкий скелет? Мертвые еще не восстали.
Даниэль. Боже милостивый! Он потерял рассудок!
Франц (с трудом приподнимаясь). Где я? Ты, Даниэль? Что я тут говорил? Не обращай внимания! Я все вру... Что б я ни сказал, подойди! Помоги мне!.. Это просто головокружение! Оттого... оттого, что я не выспался...
Даниэль. Хоть бы Иоганн пришел! Я сейчас кликну на помощь, позову врачей.
Франц. Стой! Сядь рядом со мной на софу. Так! Ты же смышленый, хороший человек. Я все расскажу тебе.
Даниэль. Не теперь, в другой раз! Я отведу вас в постель, покой вам нужнее.
Франц. Нет, прошу тебя, я все расскажу. А ты хорошенько высмей меня! Слушай же, мне привиделось, будто я задал царский пир, и на сердце у меня было легко, и я, опьяненный, лежал на траве в нашем саду, как вдруг - это было в полуденный час, - вдруг... но смейся, смейся же надо мной!
Даниэль. Что вдруг?
Франц. Вдруг неистовый удар грома поразил мой дремлющий слух... Трепеща от страха, я поднялся на ноги, и вот... мне почудилось, что весь горизонт пылает огнем! Горы, леса и города расплавляются, как воск в печи! И ураган, воя, сметает прочь моря, небо и землю... Тут, точно из медной трубы, загремело: «Земля, отдай своих мертвецов, отдай мертвецов своих, море!» И голая степь стала трескаться и выбрасывать черепа и ребра, челюсти и кости. Они срастались в человеческие тела и неслись необозримым потоком - живой ураган! Тогда я поднял взор, и вот я уже стою у подножья громоносного Синая и подо мной, и надо мной кишат толпы, а там, на вершине горы, на трех дымящихся престолах, три старца, взгляда которых бежит все живое.
Даниэль. Да ведь это совсем как на Страшном суде!
Франц. Не правда ли, какой дикий вздор? Тут один из них, ликом как звездная ночь, выступил вперед, в руке у него было железное кольцо с печатью; он поднял его между востоком и западом и рек: «Вечно, свято, справедливо, непреложно! Есть только одна истина, только одна добродетель! Горе, горе усомнившемуся червю!» И выступил второй, у него в руке было блестящее зерцало; он поднял его между востоком и западом и рек: «Это зерцало - истина. Лицемерие и притворство не устоят перед ним». Тут я и весь народ затрепетали, ибо увидели морды тигров, леопардов и змей отраженными в этом ужасном зерцале. Но вот выступил третий, у него в руке были железные весы; он поднял их между востоком и западом и рек: «Приблизьтесь, дети Адама! Я взвешиваю ваши помыслы на чаше гнева моего, дела ваши - гирями злобы моей».
Даниэль. Господи помилуй!
Франц. Белее снега стояли все вокруг, и в ожидании сердце робко билось в каждой груди. И вдруг мне послышалось, словно имя мое было первым произнесено горными вихрями; и мозг закоченел в моих костях, и мои зубы громко застучали. Часто, часто зазвенели весы, загрохотала скала, и часы потекли один за другим вкруг левой чаши весов, и каждый час, один за другим, бросал в эту чашу смертный грех.
Даниэль. Да будет над вами милость господня!
Франц. Ее не было! Чаша выросла с гору, хотя другая, полная крови искупления, еще удерживала ее высоко в воздухе... Но вот появился старик, в три погибели согбенный горестями; он грыз свою руку от лютого голода. При виде его все глаза робко потупились. Я узнал старика. Он отрезал прядь своих седых волос, бросил ее на чашу грехов. И она опустилась... вдруг опустилась до самого ада, а чаша искупления взвилась высоко в поднебесье. И я услышал голос, вещавший из дыма, застлавшего скалу: «Прощение, прощение всем грешникам земли и преисподней! Ты один отвержен!» (Долгая пауза.) Ну? Почему же ты не смеешься?
Даниэль. До смеха ли, когда мороз подирает по коже? Сны ниспосылаются небом.
Франц. Чур, чур! Не говори так! Назови меня глупцом, суеверным, вздорным глупцом! Сделай это, добрый Даниэль! Прошу тебя, как следует поиздевайся надо мной!
Даниэль. Сны ниспосылаются небом. Я помолюсь за вас!
Франц. Ты лжешь, говорю я! Иди сейчас же, беги, лети, узнай, куда запропастился пастор, вели ему торопиться! Но повторяю: ты лжешь!
Даниэль (уходя). Господь да смилостивится над вами!
Франц. Мудрость черни! Трусость черни! Еще не доказано, что прошедшее не прошло, что в надзвездном мире есть всевидящее око. Гм! Гм! Кто внушил мне это? Мститель там, в небесах? Нет! Нет! Да! Да! Страшный шепот вокруг: «Есть судия на небесах?» И ты предстанешь надзвездному судии еще этой ночью! Нет, говорю вам! Жалкая нора, в которой хочет укрыться твоя трусость!.. Пустынно, безжизненно, глухо там, над звездами! Ну а если там, за ними, все же есть нечто большее? Нет, нет, там пустота! Я приказываю!.. Там ничего нет!.. А если? А если?.. Горе, если все тебе зачтется! Зачтется еще этой ночью! Отчего ужас пробегает по моим жилам? Умереть!.. Отчего это слово так леденит меня? Дать отчет надзвездному мстителю... А что, если он судит праведно? Все сироты, вдовы, все угнетенные, замученные мною возопиют к нему! Но если он судит праведно, почему они страдали? Почему я торжествовал над ними:"
Пастор Мозер входит.
Мозер. Вы посылали за мной, сударь? Я удивлен. Первый раз в жизни! Угодно вам насмехаться над религией? Или вы начинаете трепетать перед нею?
Франц. Насмехаться или трепетать - смотря по твоим ответам. Слушай, Мозер, я докажу тебе, что ты либо сам дурак, либо дурачишь других. А ты будешь отвечать. Слышишь? Если тебе дорога жизнь, ты будешь мне отвечать.
Мозер. Вы хотите судить всевышнего, и всевышний вам однажды ответит...
Франц. Сейчас я хочу узнать! Сейчас, сию же минуту! Чтоб не натворить постыдных безумств и в страхе не воззвать к идолу черни! За бутылкой бургундского я часто спьяна говорил тебе: «Бога нет». Теперь я говорю серьезно. Я заявляю: его нет! Ты можешь опровергать меня любыми доводами, имеющимися в твоем распоряжении. Они сгинут, стоит мне на них только дунуть.
Мозер. О, если б ты с такою легкостью мог отвести гром; что с непомерной силой грянет над твоей надменной душой! Всемогущему богу, которого ты, глупец и злодей, изгоняешь из его же творения, нет нужды оправдывать себя устами праха. Он так же велик в твоих жестокостях, как и в улыбке всепобеждающей добродетели.
Франц. Хорошо, поп! Отменно! Молодчина!
Мозер. Я служитель высшего владыки и говорю с червем, подобным мне, угождать которому не намерен! Я, конечно, счел бы себя чудотворцем, если бы мне удалось исторгнуть раскаяние у тебя, закоренелого злодея. Но если твоя уверенность так непреклонна, то зачем ты послал за мной? Скажи, зачем ты призвал меня среди ночи?
Франц. Потому что мне скучно. Даже шахматы сегодня не веселят меня. Вот мне и вздумалось шутки ради полаяться с попом. Этим вздором меня не застращаешь! Я знаю отлично: на вечность уповает лишь тот, кому не повезло здесь, на земле. Но он жестоко заблуждается. Мне довелось читать, что вся наша сущность сводится к кровообращению. С последней каплей крови исчезают и дух и мысль. Дух разделяет все слабости тела, так разве он может пережить его, не испариться при его распаде? Если к тебе в мозг проникнет хоть капля воды, твоя жизнь на мгновенье прервется, она будет граничить с небытием, а затем наступит и смерть. Чувства - не более как колебания струн, а разбитый клавесин звучать не может. Если я сровняю с землей семь моих замков, если разобью вон ту Венеру, это будет значить, что нет больше ни симметрии, ни красоты. То же и с вашей бессмертной душой!
Мозер. Такова философия вашего отчаяния. Но от этих доводов ваше собственное сердце пугливо бьется в груди, изобличая вас во лжи. Все хитросплетения подобной философской системы разрывает одна-единственная мысль: «Ты должен умереть!» Что ж, я вызываю вас, и да послужит вам это испытанием! Если и в смертный час вы не поколеблетесь, если ваши убеждения не предадут вас и тогда - победа за вами. Но если в этот час хоть малый страх посетит вас, тогда - горе вам. Вы обманулись!
Франц (смущенно). Если в час смерти меня охватит страх?
Мозер. Немало довелось мне видеть таких несчастных, которые всю жизнь с чудовищной настойчивостью противоборствовали истине, но в час смерти их заблуждения сами собой, исчезали. Я буду стоять у вашего смертного одра. Мне даже хочется видеть, как тиран расстается с жизнью... Я не сведу глаз с вашего лица; и когда врач возьмет вашу хладеющую, влажную руку, с трудом различая слабый, чуть слышный пульс, взглянет на вас и, равнодушно пожав плечами, заявит: «Человек тут бессилен!» - о, тогда берегитесь! Берегитесь походить на Ричарда или Нерона.
Франц. Нет! Нет!
Мозер. И ваше «нет» в смертный час прозвучит как громогласное «да». Внутренний судья, которого не подкупишь скептическими домыслами, пробудится и начнет вершить свой суд над вами. И это будет как пробуждение заживо погребенного во чреве могилы, это будет как возмущение самоубийцы, уже нанесшего себе смертельный удар и раскаивающегося! Это будет как молния, внезапно прорезавшая полночь вашей жизни, как озарение! И если вы и тогда не поколеблетесь - победа за вами.
Франц (в беспокойстве ходит из угла в угол). Поповские бредни! Поповские бредни!
Мозер. Тогда мечи вечности впервые рассекут мрак вашей души, впервые, - но слишком поздно! Мысль о боге пробуждает страшного соседа, имя ему - судия! Подумайте, Моор, жизнь тысяч людей подчинена одному мановению вашей руки, из каждой тысячи девятьсот девяносто девять вы сделали несчастными. Вам недостает только Римской империи, чтобы стать Нероном, или Перу, чтобы стяжать себе славу Писарро. Неужто, вы думаете, господь дозволит, чтобы один человек неистово хозяйничал в его мире и все переворачивал вверх дном? Неужто вы думаете, что эти девятьсот девяносто девять рождены для гибели, для того, чтобы быть куклами в вашей сатанинской игре? Не думайте так! Он взыщет с вас за каждое мгновение, которое вы украли у них, за каждую радость, которую вы им отравили, за каждый шаг к совершенству, который вы преградили им. И если вы и тут найдете ответ, то, Моор, - победа за вами.
Франц. Довольно! Ни слова больше! Уж не хочешь ли ты, чтоб я подчинился твоим желчным размышлениям?
Мозер. Помни, что людские судьбы пребывают меж собой в прекрасном и страшном равновесии. Чаша весов, опустившись в этой жизни, возвысится в той; возвысившись в этой, в той опустится до земли. И то, что было здесь преходящим страданием, там станет вечным торжеством, а то, что здесь было преходящим торжеством, там станет вечным, безграничным отчаянием.
Франц (яростно наступает на него). Пусть гром поразит тебя немотою, низкий лжец! Я вырву у тебя из глотки твой проклятый язык.
Мозер. А! Так вы уже ощутили бремя истины? А я ведь еще не привел доказательств. Что ж, приступим к ним!
Франц. Молчи, проваливай к черту со своими доказательствами! Душа наша сгниет вместе с телом, говорю тебе! И ты не смеешь мне возражать.
Мозер. Вот почему визжат духи ада и качает головой вездесущий. Ужели вы думаете в пустынном царстве вечного «ничто» ускользнуть от карающей десницы мстителя? Взнесетесь ли вы на небо - он там! Спуститесь ли в преисподнюю - он опять там! Вы крикнете ночи: «Обволоки меня!», крикнете тьме: «Укрой меня!» - и тьма возблещет вокруг вас, и полночь озарит светом отверженного. Нет! Ваш бессмертный дух противится этим словам, побеждает ослепшую мысль!
Франц. Но я не хочу быть бессмертным... Кто хочет, пусть будет им, мое дело сторона. Я заставлю его меня уничтожить! Я доведу его до ярости, чтобы он в ярости уничтожил меня! Назови мне тягчайший грех, который всех больше прогневит его.
Мозер. Мне ведомы только два таких греха. Но не люди их совершают и не люди судят за них.
Франц. Два греха?
Мозер (очень значительно). Отцеубийством зовется один, братоубийством другой! Почему вы вдруг так побледнели?
Франц. Как, старик? Ты в заговоре с адом или с небом? Кто тебе это сказал?
Мозер. Горе тому, у кого на душе они оба! Лучше бы ему не родиться! Но успокойтесь! У вас нет больше ни отца, ни брата.
Франц. Как? И страшнее ты грехов не знаешь? Подумай еще: смерть, небо, вечность, проклятие витают на твоих устах. Не знаешь страшнее?
Мозер. Не знаю.
Франц (падает на стул). Конец! Конец!
Мозер. Радуйтесь же, радуйтесь! Почитайте себя счастливым! При всех ваших злодеяниях вы праведник по сравнению с отцеубийцей. Проклятие, готовое поразить вас, - песнь любви рядом с проклятием, тяготеющим над его головой... Возмездие...
Франц (вскакивая). Тысячу смертей на тебя, ворон! Кто звал тебя сюда? Пошел вон, или я проколю тебя шпагой!
Мозер. Как? Поповские бредни довели до бешенства такого философа? Ведь они сгинут, стоит вам только дунуть на них. (Уходит.)
Франц бросается в кресло и мечется в нестерпимом волнении. Глубокое молчание. Вбегает слуга.
Слуга. Амалия бежала! Граф внезапно исчез!
Даниэль боязливо входит.
Даниэль. Ваша милость, отряд неистовых всадников скачет к замку. Они кричат: «Смерть, смерть!» Вся деревня в смятении!
Франц. Иди! Вели звонить во все колокола! Всех сгоняй в церковь! Пусть падут на колени!.. Пусть молятся за меня! Отпустить заключенных! Беднякам я все возмещу - вдвое, втрое! Я... Да иди же, зови духовника! Пусть он отпустит мне мои прегрешения! Что ж ты стоишь?
Шум и топот становятся слышнее.
Даниэль. Господи, прости меня и помилуй! Как мне это понять? Ведь вы отовсюду изгоняли религию, швыряли мне в голову Библию и требник, когда заставали меня на молитве...
Франц. Ни слова больше! Смерть! Ты видишь? Смерть! Будет поздно! (Слышно, как неистовствует Швейцер.) Молись же! Молись!
Даниэль. Я всегда говорил вам: вы издеваетесь над святой молитвой, но берегитесь, берегитесь! Когда гром грянет, когда поток захлестнет вас, вы отдадите все сокровища мира за одну христианскую молитву. Вот видите, вы поносили меня! И теперь дождались! Видите!
Франц (порывисто обнимает его). Прости, милый, добрый, хороший мой Даниэль! Прости, я озолочу тебя! Но молись же! Я сыщу тебе невесту, я... Молись же, заклинаю тебя, на коленях заклинаю! Во имя дьявола, молись!
Шум на улице, крик, стук.
Швейцер (на улице). На приступ! Бей! Ломай! Я вижу свет, он должен быть там.
Франц (коленопреклоненно). Услышь мою молитву, господи! В первый раз!.. Никогда больше не обращусь к тебе! Услышь меня, господи!
Даниэль. Господи Иисусе! Что вы делаете? Это безбожная молитва.
Сбегается народ.
Народ. Воры! Убийцы! Кто поднял такой ужасный шум среди ночи?
Швейцер (все еще на улице). Отгоните их, ребята! Это черт явился, чтобы утащить вашего господина! Где Шварц со своими людьми? Окружай замок! Гримм! Бери приступом стены!
Гримм. Тащите сюда горящие головни! Либо мы вломимся к нему, либо он спустится вниз! Я подожгу его хоромы!
Франц (молится). Я был не простым убийцей, господи!.. Никогда не грешил по пустякам...
Даниэль. Господи! Будь к нам милостив! У него и молитвы-то греховные!
Летят камни и головни, стекла разбиваются. Замок пылает.
Франц. Не могу молиться!.. Здесь, здесь (бьет, себя в грудь и в лоб) все пусто... Все выжжено! (Поднимается.) Нет, я не стану молиться, не доставлю небу этого торжества! Не позволю аду посмеяться надо мною!
Даниэль. Господи! Пресвятая матерь божья! На помощь, спасите! Весь замок в огне!
Франц. Возьми шпагу! Живо! Всади мне ее в живот! Не то эти молодцы надругаются надо мной.
Пожар усиливается.
Даниэль. Увольте! Увольте! Я никого не хочу прежде времени отправлять на небо, тем более... (Убегает.)
Франц (неподвижно смотрит ему вслед; после паузы). ...в ад, хотел ты сказать! И вправду! Я уже чую его! (Охваченный безумием.) Так это вы заливаетесь звонким смехом?.. Я слышу, как шипят гады преисподней!.. Они взбегают по лестнице, осаждают дверь!.. Почему я робею перед этим острием? Дверь трещит, подается!.. Бежать некуда! Так смилуйся ты надо мной!
Срывает золотой шнурок со шляпы и удавливается. Швейцер со своими людьми.
Швейцер. Где ты, каналья? Вы видели, как все разбежались? Не много же у него друзей! Куда он забился, этот негодяй?
Гримм (спотыкается о труп). Стой! Что здесь лежит на дороге? Посвети мне!..
Шварц. Он нас опередил. Вложите мечи в ножны! Вот он валяется, как дохлая кошка.
Швейцер. Мертв? Как? Не дождавшись меня? Лжете, говорю вам!.. Полюбуйтесь, как он живо вскочит на ноги. (Толкает его.) Эй, ты! Представляется случай убить отца!
Гримм. Не трудись понапрасну: он мертвешенек.
Швейцер (отходит от трупа). Да, он не обрадовался этому случаю! Он и вправду подох! Подите скажите атаману: он мертв! Меня Моор больше не увидит. (Стреляет себе в висок.)
СЦЕНА ВТОРАЯ
Декорация последней сцены четвертого акта. Старик Моор сидит на камне. Напротив него разбойник Моор. Разбойники шныряют по лесу.
Разбойник Моор. Его все нет! (Ударяет кинжалом по камню так, что сыплются искры.)
Старик Моор. Прощение да будет ему карой; удвоенная любовь - моей местью.
Разбойник Моор. Нет! Клянусь злобой души моей! Этого не будет! Я этого не потерплю! Пусть тащит за собой в вечность великий позор своего злодеяния! Иначе зачем бы я стал убивать его?
Старик Моор (разражаясь рыданиями). О, мое дитя!
Разбойник Моор. Что? Ты плачешь о нем?.. Возле этой башни?..
Старик Моор. Помилосердствуй! О, помилосердствуй! (Страстно ломая руки.) Сейчас, сейчас вершится суд над моим сыном.
Разбойник Моор (испуганно.) Над которым?
Старик Моор. Что значит твой вопрос?
Разбойник Моор. Ничего! Ничего!
Старик Моор. Ты пришел глумиться над моим несчастьем?
Разбойник Моор. Предательская совесть! Не обращайте внимания на мои слова.
Старик Моор. Да, я замучил одного сына, и теперь другой мучает меня. Это перст божий!... О Карл! Карл! Если ты витаешь надо мной в ангельском обличье, прости, прости меня!
Разбойник Моор (живо). Он вас прощает. (В смущении.) Если он достоин называться вашим сыном, он должен простить вас.
Старик Моор. О, он был слишком хорош для меня! Но я поспешу к нему навстречу - с моими слезами, с моей бессонницей, со страшными видениями! Я обниму его колена, громко крича: «Я согрешил перед собою и тобой! Я недостоин называться отцом твоим!»
Разбойник Моор (растроганно). Он был вам дорог, ваш второй сын?
Старик Моор. Господь тому свидетель! Зачем я поддался коварству злого сына? Среди смертных не было отца счастливее! Рядом со мной цвели мои дети и тешили меня надеждами. Но - о, горестный час! - злой дух вселился в сердце младшего! Я доверился змею! И потерял обоих детей. (Закрывает лицо руками.)
Разбойник Моор (отходит от него). Потерял навеки!
Старик Моор. О, я всем сердцем чувствую то, что сказала мне Амалия! Дух мщения говорил ее устами: «Напрасно будешь ты простирать холодеющие руки к сыну! Напрасно искать теплую руку твоего Карла! Он никогда не будет стоять у твоего смертного одра». (Разбойник Моор, отворачиваясь, подает ему руку.) О, если б это была рука моего Карла! Но он лежит далеко в тесном дому, спит свинцовым сном и никогда не услышит гласа моего горя. Горе мне! Умереть на чужих руках... Нет больше сына!.. Сына, который бы закрыл мне глаза...
Разбойник Моор (в сильнейшем волнении). Теперь пора! Теперь! (К разбойникам.) Оставьте меня! И все же... Разве я могу возвратить ему сына? Hex! Возвратить ему сына я не могу!.. Это я не сделаю!..
Старик Моор. Что, друг мой? Что ты там бормочешь?
Разбойник Моор. Твой сын... Да, старик... (Чуть внятно.) Твой сын... Он... навеки потерян.
Старик Моор. Навеки?
Разбойник Моор (в ужасном смятении обращает взоры к небу). О, только на этот раз не дай ослабеть моей душе!.. Только на этот раз поддержи меня!
Старик Моор. Навеки, сказал ты?
Разбойник Моор. Не расспрашивай больше! Навеки, сказал я.
Старик Моор. Незнакомец! Незнакомец! Зачем ты освободил меня из этой башни?..
Разбойник Моор. А что, если мне похитить его благословение? Похитить и, как вору, ускользнуть с этой священной добычей... Говорят, отцовское благословение никогда не пропадает...
Старик Моор. И мой Франц тоже погиб?
Разбойник Моор (падая перед ним на колени). Я сломал затворы твоей темницы. Благослови меня!
Старик Моор (с болью). О, зачем ты хоронишь сына, спаситель отца? Ты видел сам: милосердие господне не оскудевает. А мы, жалкие черви, отходим ко сну, унося с собой свою злобу. (Кладет руку на голову разбойника.) Будь столь же счастлив, сколь и милосерден.
Разбойник Моор (поднимается, растроганный). О, где ты, мое былое мужество? Мои мускулы ослабели; кинжал валится у меня из рук.
Старик Моор. Хорошо, когда братья льнут друг к другу, как роса гермонских вершин к горе Сиону. Научись понимать эту радость, юноша, и ангелы господни станут греться в лучах твоей славы. Твоя мудрость да будет мудростью старца. Но сердце... пусть останется сердцем невинного дитяти.
Разбойник Моор. О, предвкушение счастья! Поцелуй меня, святой старец!
Старик Моор (целует его). Пусть тебе кажется, что это поцелуй отца, я же буду думать, что целую сына. Как? Ты умеешь плакать?
Разбойник Моор. Мне почудилось, что это поцелуй отца! Горе мне, если они сейчас приведут его. (Появляется траурное шествие. Спутники Швейцера идут, опустив головы и закрыв лица.) Боже! (Робко отступает, пытаясь скрыться.)
Они проходят мимо него. Он смотрит в сторону. Долгая пауза. Они останавливаются.
Гримм (тихо). Атаман!
Разбойник Моор не отвечает и отходит еще дальше.
Шварц. Дорогой атаман!
Разбойник Моор отступает еще.
Гримм. Мы не виновны, атаман!
Разбойник Моор (не глядя на них). Кто вы такие?
Гримм. Ты даже не смотришь на нас! Мы - твои верные слуги.
Разбойник Моор. Горе вам, если вы были мне верны!
Гримм. Прими последний привет от твоего слуги Швейцера! Никогда не возвратится твой слуга Швейцер.
Разбойник Моор (вздрагивает). Так вы не нашли его?
Шварц. Нашли мертвым.
Разбойник Моор (с радостью). Благодарю тебя, вседержитель! Обнимите меня, дети мои! Милосердие - отныне наш лозунг! Значит, и это преодолено, все преодолено.
Еще разбойники и Амалия.
Разбойники. Хо, хо! Добыча! Славная добыча!
Амалия (с развевающимися волосами). «Мертвые, - кричат они, - встают из гроба на его голос...» Мой дядя жив... Он в этом лесу... Где он? Карл! Дядя! О! (Бросается в объятия старика.)
Старик Моор. Амалия! Дочь моя! Амалия! (Сжимает ее в объятиях.)
Разбойник Моор (отпрянув). Кто воскресил предо мною этот образ?
Амалия (вырывается из объятий старика Моора, бежит к разбойнику и в упоении обнимает его). Он опять со мной, о небо! Опять со мной!
Разбойник Моор (вырываясь, разбойникам). Подымайтесь! Сатана предал меня!
Амалия. Жених мой! Жених мой! Ты обезумел! Или это от счастья? Но почему же я так бесчувственна в этом вихре блаженства? Так холодна?
Старик Моор (поднимаясь). Жених? Дочь моя? Дочь! Твой жених?
Амалия. Навеки твоя! Навеки, навеки, навеки мой! О силы небесные! Разрешите меня от этого смертельного блаженства - или я паду под его бременем!
Разбойник Моор. Оторвите ее от меня! Убейте ее! Убейте его! Меня! Себя! Убейте всех! Весь мир да погибнет! (Порывается бежать.)
Амалия. Куда? Зачем? Любовь! Вечное, бескрайнее блаженство! А ты бежишь?
Разбойник Моор. Прочь! Прочь! Несчастнейшая из невест! Смотри сам, спрашивай, слушай, несчастнейший из отцов! Боже, дай мне силы навсегда, навеки покинуть их!
Амалия. Поддержите меня! Ради бога, поддержите! Ночь перед моими глазами!.. Он покидает меня!
Разбойник Моор. Слишком поздно! Напрасно!.. Твое проклятье, отец!.. Не спрашивай более! Я... мне... Твое проклятье!.. Твое мнимое проклятье!.. Кто заманил меня сюда? (Обнажает шпагу и бросается на разбойников.) Кто из вас заманил меня сюда, исчадия ада? Так погибни же, Амалия!.. Умри, отец! Умри в третий раз - из-за меня!.. Твои спасители - разбойники и убийцы! А твой Карл - их атаман! (Старик Моор умирает. Амалия стоит неподвижно, как статуя. Вся шайка хранит страшное молчание. Ударяясь головой о дуб.) Души тех, кого я придушил во время любовных ласк, кого я поразил во время мирного сна, души тех... Ха-ха-ха! Слышите этот взрыв пороховой башни над постелями рожениц? Видите, как пламя лижет колыбели младенцев? Вот он, твой венчальный факел! Вот она, твоя свадебная музыка! О, господь ничего не забывает, он умеет все связать воедино. А потому прочь от меня, блаженство любви! А потому любовь для меня пытка! Вот оно, возмездие!
Амалия. Это правда! О, господи! Так это правда? Чем я согрешила, безвинная овечка? И его я любила!
Разбойник Моор. Нет! Это выше сил человеческих! Я слышал, как смерть свистела мне навстречу из тысяч ружейных стволов, и ни на шаг не отступил перед ней! Так неужели я буду теперь дрожать, как женщина? Дрожать перед женщиной? Нет, женщине не поколебать моего мужества... Крови, крови! Все это лишь минутная бабья слабость. Я должен упиться кровью... и все пройдет. (Хочет убежать.)
Амалия (падает в его объятия). Убийца! Дьявол! Я не отпущу тебя! Ангел!
Разбойник Моор (отталкивает ее). Прочь, коварная змея! Ты глумишься над одержимым! Но я померюсь силами с судьбой! Что? Ты плачешь? О вы, злобные, изменчивые звезды! Она притворяется плачущей! Будто хоть одна душа еще может плакать обо мне! (Амалия падает ему на грудь.) Что это?.. Она не плюет мне в лицо? Не отталкивает меня? Или ты забыла? Или не знаешь, кого держишь в объятиях, Амалия?
Амалия. Единственный! Навеки!
Разбойник Моор (просветлев, в экстатическом упоении). Она прощает меня! Она меня любит!.. Я чист, как эфир небесный! Она меня любит!.. Слезно благодарю тебя, всемилосердный! (Падает на колени и рыдает.) Мир снова воцарился в душе моей! Мука унялась! Нет больше ада! О, посмотри, посмотри! Дети света плачут на груди рыдающих дьяволов. (Поднимаясь, к разбойникам.) Плачьте ж и вы! Плачьте, плачьте! И вы сподобились счастья! О Амалия, Амалия! (Приникает к ее устам; они замирают в молчаливом объятии.)
Один из разбойников (злобно выступает вперед). Остановись, предатель!.. Отними-ка руки! Или я скажу такое словечко, от которого звон пойдет у тебя в ушах и зубы застучат от ужаса. (Разделяет их мечом.)
Старый разбойник. Вспомни богемские леса! Слышишь? Ты дрожишь? Вспомни-ка о богемских лесах! Отступник, где твои клятвы? Или так скоро забываются раны? Когда мы для тебя поставили на карту счастье, честь, жизнь, когда мы стеной окружили тебя, как щиты, принимали удары, грозившие твоей жизни... разве ты не поднял тогда руки для нерушимой клятвы, не поклялся никогда не покидать нас, как и мы тебя не покинули? Бесчестный! Клятвопреступник! И ты хочешь уйти от нас? В угоду плачущей шлюхе?
Третий разбойник. Позор клятвопреступнику! Дух принесшего себя в жертву Роллера, который ты призывал в свидетели из загробного мира, покраснеет за твое малодушие и во всеоружии подымется из гроба, чтобы покарать тебя.
Разбойники (кричат наперебой и рвут на себе одежды). Смотри сюда! Смотри! Узнаешь эти рубцы? Ты наш! Мы поработили тебя кровью наших сердец! Ты наш, хотя бы сам архангел Михаил вступил за тебя в единоборство с Молохом! Иди с нами! Жертва за жертву! Амалию за нашу шайку!
Разбойник Моор (выпускает ее руку). Все кончено! Я хотел повернуть вспять и пойти по следам отца, но тот, в небесах, судил иначе. (Сдержанно.) Слепой глупец, как мог я этого хотеть? Разве великий грешник еще может вернуться на путь истины? Нет, великому грешнику не обратиться. Это мне давно следовало знать. Спокойствие! Слышишь, спокойствие! Так должно быть! Я не откликался, когда господь призывал меня! И вот теперь, когда я ищу его, он отвратился от меня. Что может быть справедливее? Не ищи его! Ты ему не нужен! Разве нет у него великого множества других созданий? Ему легко обойтись без одного из них. И этот один - я. В путь, други!
Амалия (с силой удерживает его). Остановись! Остановись! Один удар! Один смертельный удар! Быть снова покинутой! Обнажи свой меч и сжалься надо мной!
Разбойник Моор. Жалость полетела ко всем чертям! Я не убью тебя!
Амалия (обнимая его колени). О, ради бога! Ради божественного милосердия! Я ведь больше не прошу любви! Я знаю, там, в вышине, наши созвездия враждебно бегут друг друга... Я прошу лишь смерти! Оставлена, оставлена!.. Пойми весь ужас этого слова! Оставлена! Мне не пережить! Ты же знаешь, ни одной женщине этого не пережить. Смерть - вот вся моя мольба! Взгляни! Мои руки дрожат! У меня нет сил нанести себе удар. Я боюсь этого блестящего острия!.. А тебе это так легко, так легко! Ты ведь мастер убивать! Обнажи свой меч - и я счастлива...
Разбойник Моор. Ты хочешь одна быть счастливой? Прочь! Я не убиваю женщин!
Амалия. Ах, душегуб! Ты умеешь убивать только счастливых! А тех, кто пресытился жизнью, не убиваешь! (На коленях подползает к разбойникам.) Так сжальтесь хоть вы надо мной, подручные палача! В ваших взорах столько кровожадного сострадания, что надежда брезжит в сердце несчастной. Ваш повелитель - пустой, малодушный хвастун!
Разбойник Моор. Женщина, что ты говоришь?
Разбойники отворачиваются.
Амалия. Ни одного друга? И среди этих. (Поднимается.) Ну, тогда ты, Дидона, научи меня умереть! (Хочет уйти.)
Один из разбойников прицеливается.
Разбойник Моор. Стой! Посмей только!.. Возлюбленная Моора умрет лишь от его руки. (Закалывает ее.)
Разбойники. Атаман! Атаман! Что ты сделал? Ты с ума сошел!
Разбойник Моор (не сводя глаз с трупа). Она сражена! Еще одно содрогание, и все кончено. Вот - видите?! Чего еще вы потребуете от меня? Вы пожертвовали мне жизнью - жизнью, которая вам уже не принадлежала, жизнью, полной мерзости и позора... Я ради вас убил ангела. Смотрите же сюда! Теперь вы довольны?
Гримм. Ты с лихвой заплатил свой долг. Ты совершил то, чего не совершил бы во имя чести ни один человек. Теперь в путь!
Разбойник Моор. Что ты сказал? Согласись, жизнь праведницы за жизнь мошенника - неравная мена. О, говорю вам: если каждый из вас взойдет на кровавую плаху, и ему будут раскаленными щипцами рвать тело кусок за куском, и мученье продлится одиннадцать долгих летних дней, - это не перетянет одной ее слезы! (С горьким смехом.) Рубцы! Богемские леса! Да, за это надо платить!
Шварц. Успокойся, атаман! Идем с нами! Тебе нечего здесь делать. Веди нас дальше!
Разбойник Моор. Стой! Еще одно слово, прежде чем двинуться в путь. Запомните, вы, злорадные исполнители моих варварских велений! С этого часа я перестаю быть вашим атаманом. С ужасом и стыдом бросаю я здесь мой кровавый жезл, повинуясь которому вы мнили себя вправе совершать преступление, осквернять божий мир. Идите на все четыре стороны. Одни! Пусть нас ничто больше не связывает.
Разбойники. А, малодушный! Где твои великие планы? Или они - только мыльные пузыри, лопнувшие от одного вздоха женщины?
Разбойник Моор. О, я глупец, мечтавший исправить свет злодеяниями и блюсти законы беззаконием! Я называл это мщением и правом! Я дерзал, о провидение, стачивать зазубрины твоего меча, сглаживать твои пристрастия! Но... О, жалкое ребячество! Вот я стою у края ужасной бездны и с воем и скрежетом зубовным познаю, что два человека, мне подобных, могли бы разрушить все здание нравственного миропорядка! Умилосердись, умилосердись над мальчишкой, вздумавшим предупредить твой суд! Тебе отмщение, и ты воздашь! Нет нужды тебе в руке человеческой. Правда, я уже не властен воротить прошедшее. Загубленное мною - загублено. Никогда не восстановить поверженного! Но я еще могу умиротворить поруганные законы, уврачевать израненный мир. Ты требуешь жертвы, жертвы, которая всему человечеству покажет нерушимое величие твоей правды. И эта жертва - я! Я сам должен принять смерть за нее.
Разбойники. Отнимите у него кинжал!.. Он заколет себя!
Разбойник Моор. Дурачье, обреченное на вечную слепоту! Уж не думаете ли вы, что смертный грех искупают смертным грехом? Или, по-вашему, гармония мира выиграет от нового богопротивного диссонанса? (С презрением швыряет оружие к их ногам.) Они получат меня живым! Я сам отдамся в руки правосудия!
Разбойники. В оковы его! Он сошел с ума!
Разбойник Моор. Нет! Я не сомневаюсь, рано или поздно правосудие настигнет меня, если так угодно провидению. Но оно может врасплох напасть на меня спящего, настигнуть, когда я обращусь в бегство, силой и мечом вернуть меня в свое лоно. А тогда исчезнет и последняя моя заслуга - по доброй воле умереть во имя правды. Зачем же я, как вор, стану укрывать жизнь, давно отнятую у меня по приговору божьих мстителей?
Разбойники. Пусть идет! Он высокопарный хвастун! Он меняет жизнь на изумление толпы.
Разбойник Моор. Да, я и вправду могу вызвать изумление. (После короткого раздумья.) По дороге сюда я, помнится, разговорился с бедняком. Он работает поденщиком и кормит одиннадцать ртов... Тысяча луидоров обещана тому, кто живым доставит знаменитого разбойника. Что ж, бедному человеку они пригодятся! (Уходит.)
1781
Примечания
«Разбойники» - первая опубликованная и поставленная на сцене пьеса Ф. Шиллера. Он создавал ее в 1777-1782 годах с перерывом в 1779-1780 годах для работы над философско-медицинской диссертацией «Опыт о связи между животной и духовной природой человека», принятой и напечатанной в конце 1780 года.
Ф. Шиллер рано почувствовал склонность к драматургии, но свои первые опыты («Христиане», «Студент из Нассау», «Козимо Медичи») он уничтожил, и мы почти ничего о них не знаем. Период создания «Разбойников» - период интенсивней - шего духовного роста молодого писателя, он читает Плутарха, Руссо, Сервантеса, Лессинга, Шекспира, Гете, горячо воспринимает и осваивает круг антифеодальных гуманистических идей «Бури и натиска».
В 1775 году в «Швабском журнале» был помещен набросок повести Шубарта «Из истории человеческого сердца» - о двух братьях, Карле и Вильгельме, очень различных по натуре и склонностям, об их старом отце и перипетиях их судеб. Во введении Шубарт подчеркивал, что разработка приводимого им сюжета поможет понять и раскрыть немецкий национальный характер; завершил он свой сюжетный набросок словами: «Когда же появится тот философ, который сойдет в недра человеческого сердца, проследит каждый поступок до его зарождения, подметит все изгибы души и затем напишет историю человеческого сердца, в которой сотрет фальшивую краску с лица притворщика и отстоит против него права открытого сердца?» Авторское предисловие к первой (анонимной) публикации «Разбойников» (1781) Шиллер начинает следующей фразой: «На эту пьесу следует смотреть не иначе как на драматическое повествование, которое использует преимущества драматического приема, - возможность подсмотреть самые сокровенные движения души...» Очевидно, что талантливый юноша откликнулся на призыв знаменитого в те годы земляка, с которым Шиллер и лично беседовал в тюремной камере крепости Хохенасперг, где Шубарт десять лет сидел без суда и следствия по приказанию вюртембергского герцога Карла-Евгения.
13 января 1782 года «Разбойники» были поставлены на сцене Маннгеймского театра, руководимого бароном фон Дальбергом. По настоянию Дальберга Шиллер переработал отдельные эпизоды драмы; особенно важные сюжетные изменения коснулись заключительных сцен: Франц не кончает самоубийством, но Швейцер приводит его в лес, где происходит очная ставка между братьями и где приговор разбойников обрекает Франца на голодную смерть в яме, куда тот заточил отца.
В начале 1782 года издатель Тобиас Леффлер выпустил «второе, улучшенное издание» «Разбойников» по рукописи, полученной от Дальберга и представляющей собой первую попытку Шиллера (летом 1781 г.) самостоятельной доработки драмы для сцены. Дальберга эта попытка не удовлетворила, но рукопись он Шиллеру не вернул. Шиллер, хотя и написал к этому изданию небольшое вступление, после выхода его отзывался о нем отрицательно. Это издание, в основном повторяя первое анонимное издание «Разбойников», содержит, однако, некоторые поправки стилистического характера. Внимание последующих исследователей Шиллера это промежуточное издание привлекло в первую очередь потому, что на титульном листе был помещен рисунок, изображавший льва, а под рисунком надпись "In tirannos" - «На тиранов». Надпись эта, естественно, в значительной мере политически заостряла тираноборческий, антифеодальный пафос пьесы, но до сих пор не обнаружено никаких свидетельств, что надпись эта сделана самим Шиллером или была напечатана хотя бы с его ведома и согласия.
После успешной премьеры пьесы (роли исполняли известные актеры: А.-В. Иффланд - Франца Моора, И.-М. Бек - Карла Моора, Э. Тосканини - Амалию, И.-Г. Кирхгефер - старика Моора) Шиллер стал готовить окончательную редакцию драмы, используя и опыт театральной постановки, и оба вышедших ранее текста. При этом он отверг ряд поправок, внесенных в пьесу Дальбергом. Это издание «Разбойники, трагедия Фридриха Шиллера. Новое, улучшенное для Маннгеймского театра издание» вышло также в 1782 году в Маннгейме в типографии книгопродавца Швана, друга Шиллера. В сопроводительном письме Швану Шиллер писал: "Теперь у Вас будет наконец вся моя драма, и я прошу Вас при наборе не менять в ней ни буквы (не исключая порядка сцен и их количества). Это - моя последняя редакция, и на этом поставим точку". Но в душе последняя точка так и не была поставлена. В тех случаях, когда Шиллеру самому впоследствии приходилось цитировать фразы или сцены из «Разбойников», он продолжал их редактировать, до конца жизни его не покидало желание еще раз вернуться к своей драме и еще раз переработать ее, но уже исходя из самого первого (анонимного) варианта. Таким образом, круг текстологических проблем, связанных с «Разбойниками», необычайно сложен, и их ни в коей мере нельзя считать в настоящее время окончательно разрешенными.
На русский язык «Разбойники» до сих пор, как правило, переводились с первого (анонимного) издания или со «второго, улучшенного» издания Т. Леффлера. Первый русский перевод Н. Н. Сандунова опубликован в 1793 году. На сцене этот перевод прозвучал в 1814 году - в юбилей актера А. С. Яковлева, который исполнял роль Карла Моора. Позднее эту роль с успехом играл замечательный русский актер П. С. Мочалов. В 30-40-е годы XIX века «Разбойники» чаще игрались в переводе Н. X. Кетчера (друга Огарева и Герцена), опубликованном в 1828 году. Впоследствии к этой драме Шиллера обращались и другие переводчики. Особой популярностью «Разбойники» Шиллера пользовались в России после 1917 года, когда эта драма исполнялась не только в профессиональных, но и в многочисленных любительских коллективах.
Чего не исцеляют лекарства, исцеляет железо; чего не исцеляет железо, исцеляет огонь. Гиппократ (лат.). Гиппократ - древнегреческий врач и философ, прозванный «отцом медицины». Шиллер взял эпиграф из так называемых «Афоризмов» Гиппократа, но опустил конец изречения: "...а то, чего не излечивает огонь, следует считать неизлечимым" .
На тиранов! (лат.)
Франкония - старинное (с конца IX в.) герцогство, к северу от Швабии.
Юлий Цезарь (I в. до н. э.) - римский полководец и государственный деятель, ставший диктатором. Был убит республиканцами-заговорщиками во главе с Брутом и Кассием.
Александр Великий (IV в. до н. э.) - Александр Македонский, один из величайших полководцев и государственных деятелей древнего мира.
Товий - герой одной из апокрифических книг Библии.
Фрина - знаменитая древнегреческая гетера.
Это любовь его доконала! (фр.)
Картуш и Говард - знаменитые в XVIII в. воры и разбойники.
...памятнику, который он воздвигнет себе между небом и землей! - Речь идет о виселице.
...видевшие на лейпцигском рынке портрет вашего сынка... - В те времена было принято вешать на рыночных площадях у позорного столба портреты преступников, которых не удалось поймать.
Зачем не я первый вышел из материнского чрева? - Согласно феодальному праву наследования, основное недвижимое имущество безраздельно переходило к старшему сыну.
Плутарх (I-II вв. н. э.) - древнегреческий историк и писатель, автор так называемых «Сравнительных жизнеописаний», одной из любимых книг юного Шиллера.
Иосиф Флавий (I в. н. э.) - римский историк Иудеи.
Ганнибал. Битва при Каннах. Победы Сципиона. - Ганнибал (III-II вв. до н. э.) - величайший полководец Карфагена, одержал в битве при Каннах (216 г. до н. э.) блестящую победу над римлянами. В 202 г. до н. э. войско Ганнибала было разбито римским полководцем Сципионом Старшим. В 146 г. до н. э. римские войска под предводительством Сципиона Младшего после трехлетней осады овладели Карфагеном и разрушили город до основания.
Саддукеи - религиозно-политическая секта в Древней Иудее.
Герман (Арминий) - вождь одного из германских племен, разбивший в Тевтобургском лесу (9 г. н. э.) римские легионы Вара.
Ирод-тетрарх - правитель иудейской области Галилеи и Переи (I в. н. э.), находившихся под римским владычеством, получил от отца, Ирода Великого, по завещанию четвертую часть его владений.
Клянусь честью! (фр.)
Сюлли - герцог Максимилиан де Сюлли (1559-1641), министр финансов и сподвижник французского короля Генриха IV.
Кошелек или жизнь! (фр.)
...в галерном раю... - то есть на каторге. Выражение «сослать на галеры» уже в древности обозначало ссылку на каторжные работы вообще.
...таскать на себе весь железный склад Вулкана! - То есть быть закованным в кандалы. Вулкан (рим. миф.) - бог огня и кузнечного ремесла.
...сделаюсь-ка я пиетистом... - Пиетизм - религиозное протестантское течение XVIII в. в Западной Европе.
Синедрион - совет старейшин в Древней Иудее. В переносном значении - собрание, сборище (шутл.).
Юпитеров орел. - Намек на миф о Прометее, печень которого терзал орел Зевса (Юпитера).
...берегись трехногого зверя! - то есть виселицы.
Ахерон (Ахеронт) (миф.) - река в подземном царстве.
Катехизис (греч.) - начальный курс христианского богословия, здесь: основные тезисы каких-либо убеждений (устар.).
Орфей - легендарный древнегреческий певец.
Если все согласны, то и я не перечу (лат.)
Амброзия (миф.) - пища богов.
Эзоп (VI в. до н. э.) - греческий баснописец; был, по преданию, уродлив.
Философы и медики утверждают... - Здесь, как и в некоторых других местах драмы, Шиллер использует идеи и выводы, к которым он пришел в своей философско-медицинской диссертации.
Ведь довели же смешенье ядов до степени чуть ли не подлинной науки... - В первом издании драмы Шиллер поместил к этому месту следующее примечание: «Говорят, что некая женщина в Париже с помощью правильно поставленных опытов с ядовитыми порошками дошла до таких результатов, что могла с известной достоверностью заранее определять день смерти. Позор для наших врачей, которых эта женщина посрамила своими прогнозами». Шиллер имел в виду Марию-Мадлену Добре маркизу Бренвалье, обезглавленную в 1676 г. на Гревской площади в Париже по обвинению в отравлении отца и брата.
Эвменида (миф.) - Эвмениды или Эринии - богини мщения, обитательницы Аида; позднее считалось, что они олицетворяют и муки совести преступника.
Грации - римское обозначение древнегреческих богинь харит, вначале божеств плодородия, а затем олицетворявших красоту, радость, женскую прелесть.
Буквально: бог из машины (лат.), неожиданная развязка.
...участвовал в сражении под Прагой... - Согласно замыслу Шиллера, действие «Разбойников» относилось к середине XVIII в., то есть в данном случае имеется в виду, что Карл участвовал в сражении под Прагой 6 мая 1757 г., - когда прусский король Фридрих II в начале Семилетней войны одержал победу над австрийскими войсками. По настоянию Дальберга, боявшегося, что драма прозвучит со сцены слишком злободневно, Шиллер изменил эту сцену, хотя именно в вопросе о времени действия драмы аргументация Дальберга представлялась ему наименее убедительной.
В песне Амалии (перевод М. Достоевского) речь идет о прощании троянского героя со своей супругой Андромахой и сыном Астианаксом. Ксанф, или Скамандр - река, с трех сторон окружавшая троянский кремль и защищавшая подступы к Трое. Элизиум - в представлении древних греков обетованная земля, нечто вроде античного рая. Коцит - в древнегреческой мифологии подземная «река плача», Лета - в древнегреческой мифологии «река забвения».
Шверин - прусский генерал-фельдмаршал, убитый в битве под Прагой.
У Иакова было двенадцать сыновей, но о своем Иосифе он проливал кровавые слезы. - Здесь и далее речь идет о библейской истории Иакова и его двенадцати сыновей. Братья продали Иосифа, любимца Иакова, в Египет. Амалия читает вслух отрывки из Библии.
Потерять день (лат.)
...съезди-ка в Граубюнден. Это Афины нынешних плутов. - Это место навлекло на Шиллера гнев герцога Карла-Евгения, поскольку власти швейцарского кантона Граубюнден решительно протестовали против этой реплики.
...разъяряется на физиогномику... - И.-К. Лафатер (1741-1801), швейцарский ученый и писатель, оказавший заметное влияние на движение «Бури и натиска», в своих «Физиогномических фрагментах, написанных с целью поощрения человеческих знаний и человеческой любви» (тт. 1-4, 1775-1778), отстаивал идею единства физиологически-духовных и моральных сторон человеческой личности.
Гаси фонарь, хитроумный Диоген! - О древнегреческом философе Диогене (V-IV вв. до н. э.) рассказывали, что он ходил днем с зажженным фонарем и на вопросы, зачем он это делает, отвечал: «Я ищу человека».
Заметь себе! (лат.)
Кстати (лат.)
...переодевшись капуцином... - Капуцин - католический монах ордена св. Франциска, носящий рясу с капюшоном.
Помни о смерти! (лат.)
Плутон (миф.) - владыка подземного мира и царства мертвых.
...всходят в лоно Аврамово... - То есть умирают, отправляются к праотцам.
Черт возьми! (фр.)
Содом и Гоморра - города, по библейскому преданию, сожженные небесным огнем за грехи их жителей.
Лотова жена. - Согласно Библии, жена Лота, невзирая на запрет, во время бегства из Содома оглянулась на пылавший город и была за это превращена в соляной столб.
Мамон (устар.). - Маммона, мамона (от арамейского - сокровище) - у древних сирийцев бог богатства, которому некоторое время поклонялись и древние евреи. В Новом завете - злой дух, идол, покровительствующий богатству. Олицетворение корыстолюбия, стяжательства, алчности.
Молох - здесь: дьявол. Молох также - имя семитического божества, которому приносились человеческие жертвы.
...Великий Могол всех мошенников... - Великий Могол - один из титулов представителей мусульманской династии Бабуридов в Индии XVI-XVII вв.
Доминиканская церковь - церковь монашеского ордена св. Доминика, ведавшая инквизицией. В рассказе Карла Моора содержатся намеки на действительные факты, имевшие место в Вюртемберге.
...сотнею Аргусовых глаз... - Аргус (миф.) - великан, все тело которого было усеяно глазами, которые бодрствовали и отдыхали, сменяя друг друга.
...опустошили страну Перу... - Испанцы, завоевав Перу (1551 г.), подвергли страну разграблению и опустошению.
Иуда Искариот - согласно Евангелию, один из апостолов Христа, предавшей своего учителя.
Нильское чудовище - крокодил.
...воркующий селадон. - Селадон - нарицательное имя от имени героя романа французского писателя XVII в. О. д'Юрфе «Астрея»; томящийся влюбленный, дамский угодник, волокита.
Аркадский пастушок - нарицательное понятие, обозначающее счастливого человека, живущего на лоне природы. Аркадия располагалась в центре древнего Пелопоннеса.
Василиск - страшное мифическое животное, описанное в «Естественйой истории» Плиния Старшего (I в. н. э.).
Абадонна (Аваддон) - имя падшего ангела, встречающееся в поэзии.
...человека с презрительным взглядом, который сидел на развалинах Карфагена. - Имеется в виду римский полководец и политический деятель Гай Марий (II-I вв. до н. э.), согласно Плутарху, посетивший развалины Карфагена во время своего изгнания из Рима.
Маршал Саксонский - полководец XVIII в.
Робин Гуд - герой английских народных баллад.
Сенека (I в. н. э.) - римский философ-стоик, политический деятель, писатель.
Арбеллы - город в Малой Азии, где располагалась армия персидского царя Дария перед битвой при Гавгамелах (331 г. до в. э.), в которой победил Александр Македонский.
Персидский сатрап - наместник царя в Древней Персии.
Барбаросса - (по-итальянски: «Рыжая борода») - прозвище Фридриха I (XII в.), императора так называемой Священной Римской империи.
Меркурий (миф.) - бог, покровитель стад, купцов и торговли, глашатай олимпийских богов, покровитель путников.
Немезида (миф.) - богиня мести.
Сирены (миф.) - полуптицы-полуженщины, увлекавшие своим пением мореходов и затем губившие их.
С Филиппов, где сражались исполины... - В 42 г. до н. э. недалеко от македонского города Филиппы состоялась битва войск республиканцев Кассия и Брута с войсками Антония и Октавиана.
И ты... Брут? - Брут был ближайшим сподвижником Цезаря, в Риме ходили слухи, что он был его побочным сыном. Фраза «И ты, Брут?», с которой умирающий от ножей республиканских заговорщиков Цезарь якобы обратился к Вруту, стала крылатым выражением.
Харон - по древнегреческим мифам, перевозчик, переправляющий души умерших через реки подземного царства до врат Аида.
Перилл - древнегреческий мастер-медник, изготовивший, по преданию, медного быка, в котором можно было сжечь человека; стоны (сжигаемого при этом как будто бы походили на мычанье быка.
Это ты, Герман, мой ворон? - согласно библейской легенде, пророк Илья, спасаясь от преследования, бежал в пустыню, поселился у источника, и вороны приносили ему пищу.
Елеазар - имя слуги библейского патриарха Авраама, синоним верного слуги.
Синай - гора в Аравии, где, по библейской легенде, бог дал жрецу древних евреев Моисею таблицы с десятью заповедями нравственности.
Берегитесь походить на Ричарда или Нерона. - Ричард III, король Англии (1483-1485), достигший трона ценою кровавых преступлений. Нерон - римский император (I в. н. э.), известный своей жестокостью.
Писарро (1475-1541) - испанский авантюрист, завоевавший и разграбивший древнеиндейское государство инков.
...роса гермонских вершин... - Гермон - самая высокая гора Антиливана, горной цепи, идущей параллельно Ливану. Сион - гора вблизи Иерусалима, входящая в ту же горную цепь.
Дидона - первоначально одно из финикийских божеств, мифы о которой перекочевали к древним грекам и римлянам, а также в Северную Африку. В «Энеиде» Вергилия Дидона кончает жизнь самоубийством из-за того, что ее покидает возлюбленный Эней.
Заговор Фиеско в Генуе(Республиканская трагедия)
Nam id facinus imprimis ego memorabile existimo, sceleris at que pariculi novitate.
Сие злодейство почитаю из ряда вон выходящим по необычности и опасности преступления.
Саллюстий о Каталине
Действующие лица
- Андреа Дория, дож Генуи. Почтенный старец восьмидесяти лет. Следы былого огня. Главная черта: величавость, в речах — строгая, повелительная краткость.
- Джанеттино Дория, его племянник и наследник. Двадцати шести лет. Речь и манеры вызывающие. Груб и неотесан. Спесь выскочки. (Оба Дория носят пурпур.)
- Фиеско, граф ди Лаванья, глава заговора. Стройпый, поразительно красивый молодой человек двадцати трех лет. Горд, но без заносчивости. Величественно приветлив. Светски ловок и столь же коварен. (Все дворяне в черном. Костюмы средневековые.)
- Веррина, республиканец, заговорщик. Шестидесяти лет. Суров, строг и мрачен. Резкие черты лица.
- Бургоньино, заговорщик. Юноша двадцати лет. Внешность благородная и располагающая. Горд, пылок и непосредственен.
- Кальканьо, заговорщик. Тощий сластолюбец. Тридцати лет. Манеры любезные и вкрадчивые.
- Сакко, заговорщик. Сорока пяти лет. Ничем не примечателен.
- Ломеллино, доверенный Джанеттино. Иссохший царедворец.
- Центурионе,
- Цибо,
- Ассерато — недовольные.
- Романо, художник, в обращении прост, свободен и горд.
- Мулей Гассан, тунисский мавр. Продувная шельма. Физиономия: оригинальная смесь плута и озорника.
- Леонора, супруга Фиеско. Восемнадцати лет. Бледная и хрупкая. Чувствительна и нежна. Очаровывает, но не ослепляет. Выражение меланхолической мечтательности. Одета в черное.
- Джулия, вдовствующая графиня Империали. Сестра Дория. Дама двадцати пяти лет. Высокая и пышная. Гордая кокетка. Красоте ее вредит манерничание. Ослепляет, но не привлекает. На лице — выражение злой насмешки. Одета в черное.
- Берта — дочь Веррины. Невинная девушка.
- Роза,
- Арабелла — камеристки Леоноры.
- Немец из телохранителей герцога. Честен и простодушен, отважен и стоек.
- Трое мятежных граждан.
- Дворяне, граждане, немцы, солдаты, слуги, воры.
Место действия — Генуя. Время — 1547 год.
Действие первое
Зал во дворце Фиеско. Издали доносится музыка и шум бала.
ЯВЛЕНИЕ ПЕРВОЕ
Леонора в маске. Роза, Арабелла в смятении выбегают на сцену.
Леонора (срывая с себя маску). Довольно! Ни слова! Сомнений быть не может. (Бросается в кресла.) Это меня убивает.
Арабелла. Графиня...
Леонора (вскочив). На моих глазах! С кокеткой, ославленной на всю Геную! На виду у всего дворянства! (Скорбно.) Роза! Белла! И мои слезы не остановили его.
Роза. Да не принимайте вы этого так близко к сердцу — обычная светская любезность...
Леонора. Любезность? А как трепетно он ловил ее взор! Как неотступно следовал за нею! Каким бесконечно долгим поцелуем припал к ее обнаженной руке! Какой пламенный след на ней оставили его зубы! Ах! А это упоение, в которое он погрузился, недвижный, как олицетворенный восторг! Он сидел, словно забыв обо всем, словно весь мир испарился и в извечной пустоте — только он и эта Джулия. Любезность? Милочка, тебе ли, никогда не любившей, толковать о любви и о любезностях?
Роза. Тем лучше, мадонна! Говорят: потерять супруга — значит, приобрести десять поклонников.
Леонора. Потерять? Лишь мгновение наши сердца бились не в лад — и Фиеско потерян? Прочь, ядовитая болтунья! Прочь с глаз моих, и навеки! То была просто невинная шалость, быть может пустая любезность! Не так ли, Белла, доброе ты мое сердечко?
Арабелла. Да конечно же, конечно же так!
Леонора (в глубоком раздумье). Ужели она вправду воцарилась в его сердце? Ужели все его помыслы только о ней? Ужель во всей природе он видит ее одну? Что это? Что я говорю? Где я? Ужели все величавое мироздание для него лишь алмаз, на котором запечатлены ее черты, черты Джулии? Ужели он любит ее? О, дай мне руку, Белла! Я падаю. (Пауза. Снова слышится музыка. Приподнявшись.) Чу! Мне послышался голос Фиеско. И он способен смеяться, когда его Леонора плачет в одиночестве? Нет, нет, дитя мое! То мужицкий голос Джанеттино Дория!
Арабелла. Да, да, синьора! Перейдемте скорее в другую комнату.
Леонора. Ты побледнела, Белла! Ты лжешь! В ваших глазах, в глазах всех генуэзцев я вижу что-то... вижу... (Закрывает лицо руками.) Сомнения нет! Генуэзцы знают больше, чем подобает слышать ушам супруги.
Роза. О, ревность, как она сразу все преувеличивает!
Леонора (грустно, задумчиво). Когда он был еще просто Фиеско... в померанцевой роще, куда мы, девушки, ходили гулять... Там он явился нам... Прелесть Аполлона сочеталась в нем с мужественной красотой Антиноя. Гордо и величественно выступал он, словно все благородство Генуи покоилось на его юных плечах, а наши взоры воровски крались за ним и, как застигнутые врасплох святотатцы, устремлялись в бегство, встречаясь с зарницами его очей. Ах, Белла! Как ловили мы каждый его взгляд, как пристрастно, с трепетной завистью следили, не взглянул ли он на соперницу! Подобно золотому яблоку раздора падал его взор между нами: нежные глаза загорались огнем, юные перси вздымались волной, ревность разрывала узы нашей дружбы...
Арабелла. Да, помню. Все дамы Генуи всполошились, узнав о вашей дивной победе.
Леонора (с воодушевлением). И вот, наконец, назвать его моим! О головокружительное, дерзкое счастье! Первый рыцарь Генуи — мой! (С грацией.) Он мой, во всем совершенстве, каким наделил его резец величайшей из художниц, он, в ком слились воедино все доблести сильного пола! Девушки, слушайте! Больше я не в силах об этом молчать! Слушайте, девушки! Я доверю вам (таинственно) одну тайную мысль. Когда я стояла перед алтарем рядом с Фиеско — его рука в моей, — я думала о том, о чем нам, женщинам, не дозволено и помышлять: этот Фиеско, чья рука сейчас лежит в твоей, — этот Фиеско... Но тише! чтобы ни один мужчина не подслушал, как мы гордимся даже крохами их достоинств. Этот твой Фиеско... О, горе вам, если это чувство не увлечет вас ввысь! Этот твой Фиеско освободит нам Геную от тирана!
Арабелла (с удивлением). И такая мысль пришла девице в день ее свадьбы!
Леонора. Да, дивись, Белла! Невесте, в день ее торжества! (С жаром.) Я женщина, но я не забываю, чья кровь течет в моих жилах. Мне несносно, что эти Дории хотят возвыситься над нашим родом! Андреа кроток духом — сладостно ему повиноваться. Пусть он всегда зовется герцогом Генуи. Но Джанеттино — его племянник, его наследник — сердцем нагл и высокомерен. Генуя трепещет перед ним, а Фиеско (снова скорбно)... Фиеско — плачьте обо мне! — любит его сестру.
Арабелла. Бедняжка вы наша...
Леонора. Идите же полюбуйтесь этим идолом генуэзцев! Взгляните, как он восседает в постыдном обществе кутил и потаскух, забавляет их непристойными шутками, рассказывает им небылицы о зачарованных принцессах. И это Фиеско!.. Ах, девушки! Не только Генуя утратила своего героя — и я лишилась супруга!
Роза. Говорите тише! Кто-то идет сюда по галерее.
Леонора (вздрогнув). Это Фиеско. Бежим! Я боюсь опечалить его своим видом. (Выбегает в соседнюю комнату. Девушки за ней.)
ЯВЛЕНИЕ ВТОРОЕ
Джанеттино Дория в маске, на нем зеленый плащ. Мавр входит, разговаривая.
Джанеттино. Ты меня понял?
Мавр. Да, вполне.
Джанеттино. Белая маска.
Мавр. Да, да.
Джанеттино. Запомни: белая маска!
Мавр. Да, да, да!
Джанеттино. Слышишь? Можешь промахнуться, но только (указывая себе на грудь) сюда!
Мавр. Не беспокойтесь.
Джанеттино. И ударь как следует!
Мавр. Останется доволен.
Джанеттино (ядовито). Чтоб бедный граф не долго мучился!
Мавр. Виноват, а сколько примерно потянет его голова?
Джанеттино. Сто цехинов.
Мавр (дует себе на пальцы). Пуф! Легче пуха!
Джанеттино. Что ты там бормочешь?
Мавр. Да так; говорю: работа легкая.
Джанеттино. Дело твое. Этот человек — магнит! Все беспокойные умы устремляются к его полюсам! Гляди, малый, не промахнись!
Мавр. Да, вот что, хозяин! Ведь как сделаю дело, мне надо сразу же в Венецию...
Джанеттино. Возьми награду вперед! (Бросает ему вексель.) Чтоб через три дня, не позже, он был на погосте! (Уходит.)
Мавр (поднимая вексель с полу). Вот это называется кредит! Принц верит моему воровскому слову без расписки! (Уходит.)
ЯВЛЕНИЕ ТРЕТЬЕ
Кальканьо, за ним Сакко. Оба в черные плащах.
Кальканьо. Я замечаю, что ты следишь за каждым моим шагом.
Сакко. А я — что ты каждый свой шаг от меня скрываешь. Послушай, Кальканьо! Вот уже не первую неделю я вижу по твоей физиономии, что ты не печешься о благе отечества. По-моему, дружище, мы могли бы сменять тайну на тайну.. Сделка не плохая, — пожалуй, ни один из нас в накладе не будет. Хочешь мне открыться?
Кальканьо. Так хочу этого, что ежели твоим ушам нет охоты склониться к моей груди, то мое сер дно пойдет тебе навстречу и решится на признание: я люблю графиню Фиеско.
Сакко (отступает в удивлении). Вот этого я бы не угадал, перебери я хоть все на свете! Ты сыграл дурную шутку с моей проницательностью: если тебе повезет — я погиб!
Кальканьо. Да! Говорят, графиня образец строжайшей добродетели.
Сакко. Лгут. Она целый фолиант, наполненный этой дребеденью! Одно из двух, Кальканьо: или махни рукой на эту затею, или на самого себя...
Кальканьо. Граф ей изменяет. А ревность — ловкая сводня! Заговор против Дория должен завладеть всеми помыслами Фиеско, а тем временем я славно потружусь в его дворце. Пока он будет выгонять волка из овчарни, ласка заберется в его курятник!
Сакко. Ты бесподобен, братец! Вот удружил! Теперь мне нечего краснеть. Открою тебе то, о чем я и думать стыдился. Если нынешний порядок в республике не полетит к чертям, я — нищий.
Кальканьо. У тебя так много долгов?
Сакко. Десятая доля их оборвет нить моей жизни, будь она в восемь раз длиннее! Вся моя надежда — государственный переворот. Тогда только я вздохну свободно. Пусть переворот не поможет мне расплатиться с долгами, но он отучит моих кредиторов требовать уплаты!
Кальканьо. Понимаю. И если сверх того Генуя обретет свободу, Сакко примет титул отца отечества! Вот и повторяй избитые басни о высокой добродетели, когда судьба республики зависит от пустого кармана вертопраха и от прихоти сладострастника! Ей-богу, Сакко, мы с тобой восхитительный пример тонкости замыслов провидения: покрывая тело злокачественными гнойниками, оно спасает сердце организма. Веррина знает о твоих планах?
Сакко. Столько, сколько об этом полагается знать такому патриоту. Ты же сам знаешь: Генуя — ось, вокруг которой с железным упорством вертятся все его помыслы. Теперь его соколиный взор впился в Фиеско. Да и на тебя он словно бы рассчитывает, как на будущего заговорщика.
Кальканьо. Нюх у него превосходный. Навестим-ка Веррину и подогреем его свободолюбивые замыслы своими.
Уходят.
ЯВЛЕНИЕ ЧЕТВЕРТОЕ
Джулия, разгоряченная. Фиеско в белом плаще спешит за нею.
Джулия. Слуги! Скороходы!
Фиеско. Куда вы, графиня? Что вы делаете?
Джулия. Ничего, ровным счетом ничего. (Слугам.) Подать мне карету!
Фиеско. Молю вас, останьтесь! Вас оскорбили?
Джулия. Этого еще недоставало! Прочь! Вы разорвете мне кружева. Оскорбили? Кто может меня оскорбить? Ступайте же!
Фиеско (опустившись на колено). Нет, пока вы пе назовете наглеца!
Джулия (подбоченясь). Чудно! Чудно! Бесподобное зрелище! Пригласить бы графиню Лаванья на этот прелестный спектакль! Как, граф? К лицу ли это супругу? Такая поза была бы уместна только в спальне вашей жены, когда она, перелистывая запись ваших ласк, обнаружит недочет. Встаньте же! Идите к дамам, с которыми вам легче сторговаться. Ах, встаньте же! Или вы хотите своими любезностями искупить дерзости вашей супруги?
Фиеско (вскочив). Дерзости? По отношению к вам?
Джулия. Вдруг подняться, оттолкнуть кресло, встать спиной к столу — к тому, граф, за которым сижу я!
Фиеско. Это непростительно.
Джулия. Только-то? Какая наглость! Разве я виновата (самодовольно улыбаясь), что у графа есть глаза!
Фиеско. Преступление перед вашей красотой, мадонна, что у него их только одна пара.
Джулия. Оставьте любезности, граф! Здесь речь идет о моей чести. Я требую удовлетворения. Найду ли я его у вас? Или мне прибегнуть к власти герцога?
Фиеско. В объятиях любви, которая умолит вас простить выходку, продиктованную ревностью.
Джулия. Ревностью? Ревностью? Что еще взбрело на ум этой дурочке? (Позируя перед зеркалом.) Разве не похвала ее вкусу, если его разделяю я? (Гордо.) Дория и Фиеско? Неужели графиня Лаванья по должна чувствовать себя польщенной, если бы племянница герцога нашла ее выбор завидным? (Кокетливо протягивая графу руку для поцелуя.) Заметьте, граф, я сказала: «если бы».
Фиеско (пылко.) Жестокая! Вам все бы мучить меня! Я знаю, божественная Джулия, что должен чувствовать к вам одну лишь почтительность. Рассудок приказывает мне верноподданнически склонять колена перед кровью Дориев, но мое сердце боготворит красоту Джулии! Моя любовь — преступница, но также и героиня, у которой достанет отваги пробить брешь в стене высокого сана и устремить свой полет к всесожигающему солнцу величия.
Джулия. Большая, большая сиятельная ложь проковыляла на ходулях! Ваши уста боготворят меня, а сердце бьется под медальоном с силуэтом другой.
Фиеско. Скажите лучше, синьора, оно бьется, силясь сбросить его. (Снимает медальон на голубой ленте с силуэтом Леоноры и передает его Джулии.) Воздвигните свой образ на этом алтаре, и прежний кумир повержен!
Джулия (поспешно прячет медальон; довольным тоном). Великая жертва! Клянусь честью, она заслуживает награды. (Вешает ему на шею свой медальон.) Вот, раб! Носи цвета своей владычицы. (Уходит.)
Фиеско (с жаром). Джулия любит меня! Джулия! Я не завидую богам! (Ликующим голосом, в зал.) Да будет эта ночь праздником, достойным богов! Да ые знает веселье пределов! Эй, люди! (Множество слуг.) Пусть нектар Кипра льется в этих чертогах и музыка разгонит свинцовый сон полуночи! Свечей! Да посрамят они сияние утренней зари! Пусть веселятся все! Пусть от вакхической пляски с грохотом обрушатся своды преисподней! (Поспешно уходит.)
Под звуки шумного аллегро поднимается средний занавес, открывая большой, ярко освещенный зал, где танцует много масок. Вдоль стен столы с угощением, а также игорные столы, вокруг которых толпятся гости.
ЯВЛЕНИЕ ПЯТОЕ
Джанеттино (полупьяный). Ломеллино, Цибо, Центурионе, Веррина, Сакко, Кальканьо — все в масках. Несколько дам и дворян.
Джанеттино (шумливо). Браво! Браво! Вино так и льется в глотку. Паши плясуньи скачут a merveille! Эй! кто-нибудь там! Дай знать всей Генуе, что я сегодня весел! Пусть радуются вместе со мной! Не будь я Дория, они отметят красным этот день в календаре и напишут под числом: «Сегодня принц веселился».
Гости (чокаясь). За нашу республику!
Гремят трубы.
Джанеттино (с размаху разбивает стакан об пол). Так ее!
Три черные маски вскакивают и окружают его.
Ломеллино (отводит Джанеттино в сторону). Ваша светлость, вы недавно изволили мне говорить об одной особе женского пола, повстречавшейся вам в церкви святого Лоренцо...
Джанеттино. Да, да! Говорил! И непременно хочу свести с ней знакомство.
Ломеллино. Сочту за честь услужить вашей светлости.
Джанеттино (живо). Не врешь? Ломеллино, ты на днях просил о месте прокуратора? Ты его получишь.
Ломеллино. Всемилостивейший принц! Место это — второе в государстве. Его ищут более шестидесяти дворян, и все богаче и знатнее покорного раба вашей светлости.
Джанеттино (надменно обрывает его). Гром и Дория! Ты будешь прокуратором! (Три маски приближаются.) Генуэзские дворяне? Седой волос из бороды моего дяди перевесит на чаше весов всех дворян с их предками и гербами. Ты будешь прокуратором! Я так сказал! Мое слово стоит всех голосов сената.
Ломеллино (понизив голос). Девица — единственная дочь известного Веррины.
Джанеттино. Девица хороша! И, всем чертям назло, я ею попользуюсь!
Ломеллино. Ваша милость! Она единственная дочь самого закоснелого из республиканцев.
Джанеттино. Пошел ты к черту со своими республиканцами! Моя страсть — и гнев какого-то вассалишки! Башня маяка не рухнет оттого, что мальчишки кидают в нее ракушками. (Три черные маски подходят ближе.) Не для того ли герцог Андреа сражался за этих подлых республиканцев, не для того ли он весь изрублен, чтобы его родной племянник вымаливал благосклонность генуэзских дочерей и невест? Гром и Дория! Ничего! Проглотят! Я так хочу! Не то я велю воздвигнуть над костями дяди виселицу, на которой вольность Генуи лишь ногами подрыгает перед смертью.
Три маски отступают.
Ломеллино. Девица сейчас как раз одна. Отец ее здесь — одна из тех трех масок.
Джанеттино. Тем лучше, Ломеллино! Веди меня немедля к ней!
Ломеллино. Но, боюсь, вы надеетесь найти в ней распутницу, а найдете чувствительную дурочку.
Джанеттино. Сила — лучший вид красноречия! Веди меня сию же минуту! Посмотрел бы я на ту республиканскую собаку, которая посмеет кинуться на медведя Дория! (Сталкивается в дверях с Фиеско.) Где графиня?
ЯВЛЕНИЕ ШЕСТОЕ
Те же и Фиеско.
Фиеско. Я усадил ее в карету. (Хватает руку Джанеттино и прижимает к своей груди.) Принц, теперь я привязан к вам двойными узами. Джанеттино властвует над моей головой и Генуей, а его очаровательная сестра — над моим сердцем!
Ломеллино. Фиеско стал сущим эпикурейцем. Отечество в вас много потеряло.
Фиеско. Но я в нем ничего не утратил. Что мне отечество? Жить — значит грезить, Ломеллино. Быть мудрым — значит предаваться светлым грезам. А где грезится лучше: под перунами ли власти, под неумолчный грохот колес государственной машины или в томных объятиях возлюбленной? Пусть Джанеттино Дория властвует над Генуей. Фиеско будет любить.
Джанеттино. Ломеллино, пора! Скоро полночь. Уже поздно, Лаванья! Благодарю за гостеприимство. Я доволен.
Фиеско. Принц, это все, что я могу желать.
Джанеттино. Доброй ночи. Завтра игра во дворце Дория. Ты приглашен. Идем, прокуратор!
Фиеско. Музыку! Свечей!
Джанеттино (надменно идет прямо навстречу трем маскам). Место наследнику герцога!
Одна из трех масок (негодующе, сквозь зубы). В преисподней, но в Генуе — никогда!
Гости (в движении). Принц уезжает. Доброй ночи, Лаванья! (Шумно расходятся.)
ЯВЛЕНИЕ СЕДЬМОЕ
Три черные маски. Фиеско. Пауза.
Фиеско. Я замечаю на моем празднике гостей, которые не разделяют общего веселья.
Маски (досадливо бормочут). Таких не мало.
Фиеско. Совесть не простит мне, если хоть один генуэзец уйдет отсюда недовольным. Слуги, живо! Пусть снова шумит наш праздник! Наполним кубки! Я не хочу, чтоб кто-нибудь скучал. Чем развлечь вас: фейерверком? искусством моего шута? или, быть может, милым женским обществом? А не то сядем за фараон и убьем время игрою?
Одна из масок. Мы привыкли тратить его на дело.
Фиеско. Ответ, достойный мужа! И это — Веррина!
Веррина (снимает маску). Ты легче узнаешь друзей под их масками, чем мы тебя под твоей, Фиеско.
Фиеско. Я тебя не понимаю. Но что означает черная повязка у тебя на руке, Веррина? Неужели ты похоронил кого-нибудь, а я ничего не слыхал об этом?
Веррина. Печальные вести неуместны на твоих веселых пирах, Фиеско.
Фиеско. Но если друг хочет разделить твое горе? (С жаром жмет ему руку.) Друг души моей! Кто умер у нас с тобой?
Веррина. У нас с тобой? Ты более чем прав! Но не все сыны скорбят о смерти матери.
Фиеско. Прах твоей матери давно истлел?
Веррина (значительно). Помнится, Фиеско называл меня братом лишь потому, что я был сыном его родины...
Фиеско (шутливо). А, вот оно что! Ты решил пошутить, надев траур по Генуе? Ты прав: Генуя и в самом деле при последнем издыхании. Идея нова и оригинальна. Кузен, ты с годами становишься остряком!
Кальканьо. Он не шутит, Фиеско!
Фиеско. О, конечно, конечно! Взгляните только на его физиономию! В этом вся соль его шутки! Ни тени улыбки, плаксивый тон. Еще бы! Когда шутник смеется своей остроте, она теряет цену. Никогда не думал, что угрюмый Веррина на старости лет станет таким весельчаком.
Сакко. Пойдем, Веррина! Он никогда не будет наш.
Фиеско. Веселей, дружище! Возьмем пример с лукавых наследников: шагая за катафалком, они прячут лицо в платок, будто рыдая, а сами давятся от смеха. За это нам, пожалуй, достанется злая мачеха. Не беда, пусть ворчит, а мы будем пить, есть и веселиться!
Веррина. И ничего не делать? Проклятье! До чего ты дошел, Фиеско! Где он, великий тираноборец? Я помню время, когда при одном виде короны ты содрогался от ярости. Ломаного гроша я не дам за бессмертие моей души, раз время могло так износить твою, падший сын республики!
Фиеско. Ты вечно брюзжишь. Пусть он всю Геную засунет себе в карман и продаст тунисскому корсару, нам-то что? Мы будем пить кипрское вино и целовать хорошеньких женщин.
Веррина (сурово глядит на него). Ты серьезно, Фиеско? Это твое искреннее убеждение?
Фиеско. Почему бы и нет, друг мой? Велико ли удовольствие быть ногой этой ленивой многоногой твари, именуемой республикой? Поблагодарим того, кто даст ей крылья и освободит ноги от их обязанностей. Пусть Джанеттино Дория станет герцогом. По крайней мере у нас от государственных дел больше голова болеть не будет.
Веррина. Ты серьезно, Фиеско? Это твое искреннее убеждение?
Фиеско. Андреа усыновляет племянника и объявляет его наследником своих владений. Кто будет так глуп, чтобы оспаривать у него унаследованную власть?
Веррина (в крайнем, негодовании). Пойдемте отсюда, генуэзцы! (Быстро уходит, остальные следуют за ним.)
Фиеско. Веррина! Веррина! Этот республиканец тверд, как сталь.
ЯВЛЕНИЕ ВОСЬМОЕ
Фиеско. Неизвестный в маске.
Маска. Лаванья, найдется ли у вас свободная минута?
Фиеско (любезно). Хоть целый час, коли вам угодно.
Маска. Не откажите в любезности пройтись со мною за город.
Фиеско. Через десять минут — полночь.
Маска. Вы не откажете мне, граф.
Фиеско. Я велю заложить карету.
Маска. Нужды нет. Я вышлю вперед верховую лошадь. Этого достанет. Я надеюсь, что назад вернется только один из нас.
Фиеско (пораженный). Как?
Маска. От вас потребуют ответа кровью за пролитые слезы.
Фиеско. Слезы? Чьи?
Маска. Некоей графини Лаванья. Я хорошо знаком с этой дамой и желал бы знать, чем она заслужила участь быть принесенной в жертву пошлой дуре?
Фиеско. Теперь я вас понял. Могу ли я узнать имя того, кто сделал мне столь странный вызов?
Маска. Он — тот, кто некогда боготворил девицу Цибо и отступил перед сватовством Фиеско.
Фиеско. Сципион Бургоньино?
Бургоньино (сняв маску). Он явился отомстить за свою честь, поруганную соперником, который оказался столь низок, что терзает самое кротость.
Фиеско (горячо обнимает его). Благородный юноша! Я готов благословить страдания моей супруги, которым я обязан столь драгоценным знакомством. Ваше негодование прекрасно, но драться я не стану.
Бургоньино (отступая на шаг). Неужели граф Лаванья такой трус, что его страшит первая проба моей шпаги?
Фиеско. Бургоньино! Меня не устрашит вся французская армия, но с вами я драться не стану. Я чту ваш пыл, а еще более — предмет, его вызвавший. Ваш порыв достоин лавров, но наш поединок был бы ребячеством.
Бургоньино (взволнованно). Ребячеством, граф? Женщина может ответить на оскорбление только слезами. Для чего же создан мужчина?
Фиеско. Прекрасно сказано. Но драться я не стану.
Бургоньино (поворачивается к нему спиной, собираясь уйти). Я буду презирать Бас!
Фиеско (с жаром). Нет, юноша! Видит бог, никогда, хотя бы сама добродетель потеряла цену! (Спокойно берет его за руку.) Разве в свое время я не внушал вам, как бы это сказать... глубокого уважения?
Бургоньино. Отступил бы я перед кем-нибудь, если бы не почитал его первейшим из людей?
Фиеско. Так вот, друг мой! Я бы не спешил выражать презрение к человеку, которого когда-то уважал. Узор, выведенный рукою мастера, слишком тонок, — новичку не понять его с первого взгляда. Идите домой, Бургоньино, и поразмыслите хорошенько, почему Фиеско поступает так, а не иначе. (Бургоньино молча удаляется.) Прощай, благородный юноша! Не устоять дому Дория, если такое пламя разгорится во имя отчизны!
ЯВЛЕНИЕ ДЕВЯТОЕ
Фиеско. Мавр осторожно входит, опасливо оглядывается по сторонам.
Фиеско (смерив его пронзительным и пытливым взглядом). Чего тебе? Кто ты?
Мавр (с той же опаской). Раб республики.
Фиеско. Рабство — ремесло низкое. (Не сводя с него настороженного взгляда.) Чего тебе надо?
Мавр. Сударь, я честный человек.
Фиеско. Твоя физиономия нуждается в таком заверении. Но чего тебе надобно?
Мавр (пытается подойти ближе; Фиеско отступает). Сударь, я не злоумышленник.
Фиеско. Хорошо, что ты и это добавил; впрочем, не так-то хорошо. (Нетерпеливо.) Так чего тебе надо?
Мавр (подходя). Вы будете граф Лаванья?
Фиеско (гордо). В Генуе даже слепые узнают мою поступь. На что тебе граф?
Мавр (рядом с ним). Будьте начеку, Лаванья!
Фиеско (отпрянув). И впрямь!
Мавр (та же игра). Против вас замышляют худое, Лаванья.
Фиеско (снова отступив). Вижу.
Мавр. Берегитесь Дория.
Фиеско (доверчиво подходит к нему). Друг мой! Ужели я тебя напрасно обидел? Я в самом деле страшусь этого имени.
Мавр. Так бегите от этого человека. Вы умеете читать?
Фиеско. Смешной вопрос! Сразу видно — ты человек светский! Что у тебя? Письмо?
Мавр. Черный список, и в нем ваше имя. (Подав записку, подбирается вплотную к нему.)
Фиеско отходит к зеркалу, продолжая следить за мавром поверх бумаги. Мавр, крадучись, обходит его, потом вдруг вынимает кинжал и замахивается.
Фиеско (проворно обернувшись, ловит его руку). Легче, мерзавец! (Вырывает у него кинжал.)
Мавр (яростно топнув ногой). Черт! Простите! (Пытается улизнуть.)
Фиеско (хватает его; громко). Стефания Друло! Антонио! (Берет мавра за горло.) Постой, дружок! Дьявольская затея! (Вбегают слуги.) Ни с места! Однако плохо ты работаешь. Кто ж тебе заплатит за это? Отвечай!
Мавр (поем многих тщетных попыток освободиться, решительно). Выше виселицы меня не вздернут!
Фиеско. На этот счет не беспокойся. Выше луны тебя не вздернут, а все ж небо тебе с овчинку покажется. Но ты выбрал жертву слишком разумно для твоих простецких мозгов; тут действовал государственный ум. Говори, кто тебя подрядил?
Мавр. Сударь, зовите меня мерзавцем — стерплю, но дураком ругать не позволю!
Фиеско. Вот гордая бестия! Говори, тварь, кто тебя подрядил?
Мавр (в раздумье). Гм, не одному же мне оставаться в дураках! Кто подрядил? И дал-то всего одну сотню цехинов! Принц Джанеттино.
Фиеско (в негодовании расхаживает взад и вперед). Сто цехинов за голову Фиеско! (Язвительно() Стыдись, наследный принц Генуи! (Спешит к шкатулке.) На, молодчик, вот тебе тысяча! И скажи своему господину, что он слишком скуп для убийцы! (Мавр меряет его взглядом.) Чего ты раздумываешь? (Мавр берет деньги, кладет их на место, снова берет, глядя на Фиеско со все возрастающим удивлением.) Ты что?
Мавр (решительно бросает деньги на стол). Сударь, я их не заслужил!
Фиеско. Безмозглый негодяй! Виселицу ты заслужил! Разъяренный слон топчет человека, а не червяка! Мне достаточно сказать слово, чтобы тебя вздернули, но я и этим словом себя утруждать не желаю.
Мавр (радостно кланяясь). Вы чересчур добры ко мне, сударь.
Фиеско. Не к тебе! Сохрани боже! Просто мне нравится, что от моей прихоти зависит жизнь и смерть такой твари, а потому — ступай! Пойми: твой промах — мне знамение свыше. Я спасен для великого дела, а потому и милостив. Ты свободен.
Мавр (простодушно). По рукам, Лаванья! Честь за честь! Мешает тебе на этом полуострове чья-нибудь голова, вели — отрежу. Безвозмездно.
Фиеско. Любезный мерзавец! Расплачивается чужими головами!
Мавр. Мы подарков не принимаем, сударь. И наш брат честь знает.
Фиеско. Честь головорезов?
Мавр. Она закалкой покрепче, чем у ваших честных людей. Они нарушают клятвы, данные господу богу, а мы блюдем верность дьяволу.
Фиеско. Занятный негодяи!
Мавр. Рад, что пришелся вам по вкусу. Хотите — любой экзамен сдам не готовясь. Идет? Хоть сейчас представлю вам аттестат за все воровские гильдии, от первой до последней!
Фиеско. Что я слышу! (Усаживается.) У мошенников свои законы, свои гильдии? А ну, начни с самой низшей.
Мавр. Фу, сударь! Это воинство длинной руки — так, шушера! Жалкое ремесло: в большие люди им не выбиться. Плеть да колодки — вот и вся их награда. До виселицы редко кто дотянет.
Фиеско. Достойная цель! Любопытно, кто же над ними?
Мавр. Лазутчики и соглядатаи. Это господа поважнее, к ним и вельможи обращаются, чтоб знать все на свете. Такой народ: вопьются в душу, как пиявки, весь яд из сердца высосут и отрыгнут властям.
Фиеско. Знаю. Дальше!
Мавр. Еще повыше чином — убийцы и отравители, те, что долго выслеживают свою жертву и потом нападают на нее из-за угла. Трусоватый народец, а все ж черту за науку платят своими душонками. От правосудия им особый почет: косточки их распяливают на колесе, а хитроумные головушки насаживают на колья. Это третья гильдия.
Фиеско. Ну, а скоро ты доберешься до своей?
Мавр. Сию минуту, сударь! В ней-то все и дело! Я побывал во всех. Мои таланты еще смолоду все мерки переросли. Вчера вечером я сдал пробу на третью гильдию, а вот час назад — опростоволосился в четвертой.
Фиеско. Что ж это за четвертая?
Мавр (живо). О, вот это люди! (С жаром.) Ни перед чем не отступаются! Кого им надо, и за каменными стенами найдут: нагрянут — он и ахнуть не успеет. Мы их так и называем: чертовы курьеры. Разыграется аппетит у сатаны, только он мигнет — жаркое уж тут как тут, еще тепленькое!
Фиеско. Ну, ты прожженный грешник. Такого я давно искал. Давай руку. Беру тебя к себе.
Мавр. Вы шутите?
Фиеско. И не думаю. Тысяча цехинов в год.
Мавр. Идет, Лаванья. Я ваш. Черт с ней, с воль-> пой жизнью! Я буду для вас всем, чем только пожелаете: ищейкой, волкодавом, лисицей, змеей, хоть сводней, а не то и палачом! На любое дело, лишь бы не на честное, — тут я чурбан чурбаном!
Фиеско. Не беспокойся. Волку пасти овечку я не поручу. Итак, завтра же пройдись по Генуе и разнюхай, куда в нашей республике ветер дует. Поговори с людьми, узнай, что они думают о правительстве, что шепчут- о доме Дория, а кстати примечай, как нашим согражданам нравятся мои кутежи и мой новый роман. Заливай им мозги вином, пока не всплывет, что таится у них на душе! Вот деньги. Пощедрее угощай молодцов из шелкопрядилен.
Мавр (смотрит на него в недоумении). Сударь...
Фиеско. Не пугайся. Тут ничего честного нет. Иди созывай всю свою шайку на подмогу. Завтра доложишь мне новости. (Уходит,)
Мавр (ему вслед). Положитесь на меня. Сейчас четыре часа утра. Завтра в восемь вы узнаете столько нового, сколько способны подслушать семьдесят пар ушей. (Уходит,)
ЯВЛЕНИЕ ДЕСЯТОЕ
Покои в доме Веррины. Берта, уронив голову на руки, лежит на софе. Входит Веррина, он мрачен.
Берта (в ужасе вскакивает). Боже! Это он!
Веррина (останавливается, удивленно смотрит па нее). Дочь испугалась своего отца?
Берта. Бегите меня! Нет, мне должно бежать вас! Я боюсь вас, отец.
Веррина. Ты? Мое единственное дитя?
Берта (в отчаянии смотрит на него). Нет, другая, другая дочь нужна вам!
Веррина. Ужель тебя так тяготит моя любовь?
Берта. Она пригибает меня к земле, отец!
Веррина. Как? Что за встреча? Я привык, чтобы Берта летела ко мне навстречу, когда я возвращаюсь домой. Пусть горы невзгод теснят мою грудь — Берта засмеется, и нет их! Подойди, обними меня, дочь моя! На твоей жаркой груди отогреется мое сердце, заледеневшее у смертного ложа отчизны. О дитя мое! Сегодня я простился со всеми радостями жизни, только ты (с надрывом) у меня осталась.
Берта (долго молча смотрит на него). Бедный отец!
Веррина (подавленный, обнимает ее), Берта! Дитя мое единственное! Берта! Последняя моя надежда! Свобода Генуи пала — Фиеско погибший человек! (Сжав ее в объятиях, сквозь зубы.) Остается лишь тебе стать девкой!
Берта (вырываясь). Боже правый! Вы знаете?
Веррина (дрожит). Что?
Берта. Моя девичья честь...
Веррина (в бешенстве). Что?
Берта. Этой ночью...
Веррина (в исступлении). Что?
Берта. Насилие! (Падает на софу.)
Веррина (после долгой, страшной паузы, глухо). Берта! Это мой последний вздох! (Чуть слышно, задыхаясь.) Кто?
Берта. Он бледен, как мертвец! Боже, помоги мне! Гнев убьет его. Он задыхается, дрожит!
Веррина. Я должен знать, дочь моя, кто?
Берта. Успокойтесь, успокойтесь, отец! Дорогой, любимый!
Веррина. Ради всего святого! Кто? (Собирается упасть перед ней на колени.)
Берта. Он был в маске.
Веррина (отступает, мечется, обуреваемый мыслями). Нет, не может быть! Не от бога эта мысль! (Дико хохочет.) Старый дурень! Будто на целом свете только одна ядовитая жаба! (Берте, спокойнее.) Ростом с меня или ниже?
Берта. Выше.
Веррина (торопливо). Волосы чёрные? Курчавые?
Берта. Черные как сажа, и курчавые.
Веррина (неверными шагами отступает от нее). Боже, ум мутится! Голос?
Берта. Грубый, низкий.
Веррина (поспешно). Какого цвета... Нет, ни слова более... Плащ какого цвета?
Берта. Плащ? Кажется, зеленый.
Веррина (закрыв лицо руками, падает на софу). Сейчас пройдет, дочь моя. Это так, просто голова кружится. (Руки его бессильно опускаются. Лицо как у мертвеца.)
Берта (ломая руки). Боже милосердный! Нет у меня больше отца!
Веррина (после паузы, с сардоническим хохотом). Поделом! Поделом тебе, Веррина, жалкий трус! Мало тебе было, что этот негодяй осквернил святыни закона, ты ждал, пока он осквернит святыню твоей крови? (Вскакивает.) Живей! Зови Николо! Мою пороховницу! Нет, стой, стой! Я передумал. Лучше... подай мой меч! Читай «Отче наш»! (Хватается за голову.) Что я делаю?
Берта. Отец, мне страшно!
Веррина. Подойди ко мне, сядь. (Значительно.) Скажи мне, Берта, как поступил тот седовласый римлянин, когда его дочь тоже.... как это сказать... тоже удостоилась милостивого внимания? Вспомни, Берта, что сказал Виргиний своей падшей дочери?
Берта (содрогаясь). Я не знаю, что он сказал.
Веррина. Глупый ребенок. Ничего он не сказал. (Вскочив, хватается за меч.) Он схватил тесак...
Берта (в ужасе бросается к нему). Великий боже! Что вы хотите делать?
Веррина (отшвырнув меч). Нет! Есть еще правосудие в Генуе!
ЯВЛЕНИЕ ОДИННАДЦАТОЕ
Те же. Сакко. Кальканьо.
Кальканьо. Скорей, Веррина! Собирайся! Сегодня мы выбираем новых сенаторов, надо пораньше прийти в синьорию. Улицы кишат народом. Все дворянство устремилось к ратуше. Ты, конечно, пойдешь с нами (с насмешкой), чтобы посмотреть на торжество нашей свободы?
Сакко. В зале на полу — меч? Веррина в ярости. У Берты красные глаза...
Кальканьо. Клянусь богом, верно! Теперь и я вижу... Сакко, здесь случилось несчастье!
Веррина (пододвигая два кресла). Садитесь.
Сакко. Друг, ты нас пугаешь.
Кальканьо. Таким я тебя никогда не видел, друг. Не будь Берта в слезах, я бы подумал, что гибнет Генуя.
Веррина (трагически). Да, гибнет. Садитесь.
Оба садятся.
Кальканьо (с испугом). Веррина, заклинаю тебя!
Веррина. Слушайте.
Кальканьо. Я предчувствую... Сакко!
Веррина. Генуэзцы! Вы знаете, сколь древен мой род. Ваши предки поддерживали край мантии моих предков. Мужи в нашем роду бились за республику. Жены ставились в пример генуэзкам. Честь была единым нашим достоянием, наследием, переходившим от отца к сыну. Посмеет ли кто утверждать противное?
Сакко. Никто.
Кальканьо. Как бог свят, никто.
Веррина. Я последний в роду. Моя жена в могиле. Дочь — вот все, что она мне завещала. Генуэзцы, вы свидетели того, как я ее растил. Кто упрекнет меня, что я оставлял Берту в небрежении?
Кальканьо. Твоя дочь — образец для всей страны.
Веррина. Други, я стар. Если я потеряю эту дочь, другой у меня не будет. Память обо мне угаснет. (В отчаянии.) Я потерял ее. Мой род обесчещен!
Оба (потрясенные). Господь не попустит этого!
Берта, рыдая, мечется на софе.
Веррина. Нет. Не отчаивайся, дочь моя. Мужи эти отважны и добры. Если они прольют над тобой слезу, значит вскоре прольется чья-то кровь. Выв недоумении, генуэзцы? (Медленно, значительно.) Пощадит ли девичью честь тот, кто поработил Геную?
Оба (вскакивают, оттолкнув кресла). Джанеттино Дория!
Берта (с воплем). Стены, обрушьтесь на меня! Мой Сципион!
Входит Бургоньино.
ЯВЛЕНИЕ ДВЕНАДЦАТОЕ
Те же. Бургоньино.
Бургоньино (с жаром). Радуйся, Берта! Счастливая весть! Благородный Веррина, от вашего слова я жду небесного блаженства! Давно я уже люблю вашу дочь, но не осмеливался просить ее руки, ибо все мое состояние было вверено утлым судам, плывущим из Кормандоля. И вот сейчас я узнал, что они благополучно вошли в гавань и принесли мне несметные сокровища. Теперь я богат. Отдайте мне Берту, я сделаю ее счастливой.
Берта закрывает лицо. Долгая пауза.
Веррина (с трудом). Молодой человек! Ужели вам пришла охота бросить в грязь свое сердце?
Бургоньино (хватается за шпагу, но сразу же отдергивает руку). И это сказал отец?..
Веррина. Это скажет всякий проходимец в Италии. Иль вам по вкусу объедки с чужого стола?
Бургоньино. Старик, ты сведешь меня с ума!
Кальканьо. Бургоньино, старик говорит правду.
Бургоньино (вскипев, бросается к Берте). Правду? Так меня одурачила распутница?
Кальканьо. Ошибаешься, Бургоньино. Девушка чиста, как ангел.
Бургоньино (в изумлении). Клянусь спасением моей души! Чиста — и обесчещена! Я ничего не понимаю! Вы смотрите друг на друга и молчите. Какое же чудовищное злодеяние сковало вам языки? Заклинаю вас, пощадите мой бедный рассудок! Она чиста? Кто сказал — чиста?
Веррина. Дочь моя не виновна. Бургоньино. Насилие? (Хватает меч с пола.) Генуэзцы! Всеми грехами в подлунном мире заклинаю вас! Где, где мне найти злодея?
Веррина. Там, где ты найдешь похитителя Генуи. (Бургоньино цепенеет. Веррина в раздумье расхаживает по комнате, потом останавливается.) О вечный промысел, я понял твой знак! Ты избрал мою дочь орудием освобождения Генуи! (Подходит к ней и, медленно снимая креп со своей руки, торжественно говорит.) Прежде чем кровь из сердца Дория не смоет позорного пятна с твоей чести, да не упадет луч солнца на твои щеки! До тех пор (набрасывая на нее креп) ослепни! (Пауза. Потрясенные присутствующие молча смотрят на него. Торжественно кладет руку на голову Берты.) Будь проклят воздух, что овевает тебя! Будь проклят сон, который тебя освежает! Будь проклята тень сострадания, что смягчила бы твои муки! Сойди в подземелье под моим домом. Визжи, кричи, останови ход времени своею скорбью! (Содрогание прерывает его речь.) Пусть жизнь твоя уподобится корчам издыхающего червя, упорной мучительной борьбе бытия с небытием! И да пребудет над тобой это проклятье, пока Джанеттино Дория не испустит свой последний вздох! Если же нет — неси это проклятье в вечность, покуда людп не доищутся, где она смыкает свои звенья!
Долгое молчание. На лицах присутствующих ужас. Веррина обводит всех твердым, пронизывающим взглядом.
Бургоньино. Детоубийца! Что ты сделал? Как мог отец столь чудовищно проклясть свое несчастное, ни в чем не повинное дитя?
Веррина. Не правда ли, это чудовищно, о нежный жених? (Очень торжественно.) Кто из вас отныне посмеет разглагольствовать о хладнокровии и отсрочке? Судьба Генуи стала судьбою Берты, мое отцовское сердце в ответе перед моим гражданским долгом. Найдется ли среди нас малодушный, кто станет медлить с освобождением Генуи, зная, что за его трусость бесконечной мукой расплачивается этот невинный агнец? Клянусь богом, я в здравом уме и твердой памяти! Я дал клятву и не пощажу свое дитя, покуда Дория не будет повержен во прах, хотя бы мне пришлось самому изобретать для дочери все новые пытки, хотя бы мне пришлось, как палачу, своими руками растерзать на дыбе этого ангела! Вы содрогаетесь... вы бледны, как мертвецы... Ты слышал, Сципион? Она заложница, доколе тыне убьешь тирана! Этой драгоценной нитью связал я твой, и мой, и наш общий долг. Деспот должен пасть, — или дочь моя погибнет в муках! Я не отступлюсь от слов моих.
Бургоньино (бросаясь к ногам Берты). Он падет! Падет, как жертвенный бык на алтаре Генуи! Я поверну меч в сердце Дория — это так же верно, как то, что я запечатлею поцелуй нареченного на твоих устах. (Встает.)
Веррина. Вот первая чета, благословенная фуриями! Подайте друг другу руки. Ты повернешь меч в сердце Дория? Тогда — возьми ее, она твоя!
Кальканьо (опускаясь на колено). Еще один генуэзец преклоняет колена и кладет грозную сталь к стопам невинности. И да найдет Кальканьо путь к небу, как эта его шпага — путь к груди Дория. (Поднимается.)
Сакко. Последним, но с неменьшей решимостью, преклоняет колена Рафаэль Сакко. Если этот мой клинок не отомкнет темницу Берты, то да замкнется слух всевышнего для моей последней молитвы! (Встает.)
Веррина (просветлев). Генуя благодарит вас моими устами, друзья! Теперь иди, дочь моя! Радуйся: ты приносишь себя в жертву отечеству!
Бургоньино (обнимая ее). Иди! Уповай на бога и Бургоньино! Один и тот же день принесет св.ободу тебе и Генуе!
Берта удаляется.
ЯВЛЕНИЕ ТРИНАДЦАТОЕ Те же, без Берты.
Кальканьо. Прежде чем приступить к делу, еще одно слово, генуэзцы!
Веррина. Я догадываюсь.
Кальканьо. Достанет ли сил у четверых патриотов низвергнуть могучую гидру тирании? Не следует ли нам взбунтовать чернь, привлечь на нашу сторону дворянство?
Веррина. Понимаю. Слушайте же. Я давно покровительствую одному живописцу, который вложил все свое искусство в картину, изображающую историю низвержения Аппия Клавдия. Фиеско — поклонник искусств, возвышенные сюжеты пробуждают жар в его сердце. Мы отправим полотно к нему и придем, когда он будет им любоваться. Быть может, это зрелище разбудит его дух. Быть может...
Бургоньино. На что он нам! Девиз героя: удвойте опасность, но не число помощников! Давно уже что-то терзало, точило мою грудь, и лишь теперь я понял (с героическим жестом): это тиран!
Занавес
Действие второе
Аванзала во дворце Фиеско
ЯВЛЕНИЕ ПЕРВОЕ
Леонора, Арабелла.
Арабелла. Да нет же! Вы ошиблись. Глаза ревности видят все в черном свете.
Леонора. Это Джулия. Джулия п никто иная. Тебе меня не разуверить. Мой медальон на голубой ленте, а у этого лента красная, красная, как огонь! Судьба мря решена.
ЯВЛЕНИЕ ВТОРОЕ
Те же. Джулия.
Джулия (входя, высокомерно). Граф предложил мне полюбоваться из окон его дворца шествием к ратуше. Боюсь, мне придется поскучать. Пока принесут шоколад, займите меня, мадам!
Арабелла выходит и сразу же возвращается.
Леонора. Прикажете позвать сюда собравшихся гостей?
Джулия. Какая нелепость! Неужели вы думаете, что я ищу их общества? Развлекайте меня сами, мадам (прохаживается, охорашиваясь)... если сумеете. Впрочем, яя и так ничего не потеряю.
Арабелла (язвительно). Но тем больше потеряет эта бесценная парча, синьора. Подумайте только, как жестоко лишить лорнеты молодых повес такой прекрасной мишени! Ах, как дивно переливается жемчуг — глазам больно! Господи боже мой! Вы, верно, опустошили весь океан?
Джулия (перед зеркалом). Тебе это в диковинку? Но ты, я вижу, милочка, и язычок свой отдала господам в услужение? Charmant, графиня! В вашем доме челядь потчует гостей комплиментами!
Леонора. Я очень огорчена, синьора, но дурное расположение духа омрачает мне радость вашего посещения.
Джулия. Скорее дурное воспитание, которое делает вас смешной и нелепой. Больше огня, остроумия, иначе вам мужа не удержать!
Леонора. Мне известен только один способ, графиня. А все ваши не более как симпатические средства.
Джулия (делая вид, что не слышит). И потом вы совершенно не следите за собой, синьора! Фи! Больше внимания своей внешности! Прибегайте к помощи искусства, если уж природа была вам мачехой! Бедняжечка! Подкрасьте щечки, побледневшие от страсти, — иначе такое личико не привлечет покупателей!
Леонора (весело Арабелле). Поздравь меня, девочка. Не может быть, чтобы я потеряла Фиеско, или я в нем ничего не потеряла!
Приносят шоколад. Арабелла наливает.
Джулия. Вы что-то лепечете о потере? Но боже мой! Как только могла вам прийти в голову несчастная мысль выйти за Фиеско?.. Дитя мое, зачем было забираться на такую высоту, где вас непременно заметят, где начнут вас сравнивать? Ей-богу, милочка, вас свел с Фиеско дурак или плу?. (Покровительственно беря ее за руку.) Кошечка моя, мужчина, принятый в высшем свете, тебе не пара. (Берет чашку.)
Леонора (улыбаясь, Арабелле). А зачем ему высший свет?
Джулия. Граф — человек представительный, вполне светский, со вкусом. Графу посчастливилось завязать высокие знакомства. В графе столько страсти, огня! И вот он, еще разгоряченный, покидает изысканное общество. Приходит домой. Супруга встречает его будничными нежностями, гасит его пыл мокрым, холодным поцелуем — скупо, словно суп нахлебнику, отпускает ему свои ласки. Несчастный муж! Там ему улыбается чарующий идеал, здесь — жалкая чувствительность, которая ему претит. Ради бога, синьора, скажите: на кого падет его выбор, если, конечно, он не лишился рассудка?
Леонора (подавая ей чашку). На вас, мадам, если он его лишился.
Джулия. Хорошо. Пусть это жало вонзится в твое собственное сердце. Дрожи, насмешница, — но прежде ты покраснеешь!
Леонора. А вам известно, что значит краснеть, синьора? Но что это я, вы же пользуетесь румянами.
Джулия. Смотрите, пожалуйста! Оказывается, надо было разгневать эту букашку, чтобы вызвать в ней искорку остроумия. Ну, довольно! Это была шутка, мадам. Дайте руку в знак примирения!
Леонора (подавая ей руку, с многозначительным взглядом). Империали! Гнева моего вам нечего опасаться.
Джулия. Какое великодушие! Но ведь и я способна быть великодушной, графиня! (Медленно, следя за действием своих слов.) Если я ношу при себе медальон с силуэтом некоей особы, разве это не значит, что мне мил и оригинал? Как по-вашему?
Леонора (покраснев, растерянно). Что вы сказали? Нет, ваше заключение, должно быть, чересчур поспешно.
Джулия. Я и сама так думаю. Сердце никогда не призывает на помощь разума. Истинное чувство не прячется за побрякушками.
Леонора. Боже милостивый! Как пришли вы к этой истине?
Джулия. Из сострадания, только из сострадания. Видите, синьора, ведь, верно, может быть и обратное: стоит мне вернуть вам эту побрякушку — и Фиеско снова ваш. (Подает ей медальон и злобно смеется.)
Леонора (с прорвавшейся горечью). Мой медальон? У вас? (В отчаянии бросается в кресла.) О! Безбожный человек!
Джулия (торжествующе). Ну что? Отплатила я вам? Больше нет в запасе булавочных уколов, мадам? (Громко, за сцену.) Карету! Дело сделано. (Леоноре, потрепав ее по подбородку.) Утешьтесь, дитя мое! Он дал мне медальон, лишившись рассудка! (Уходит.)
ЯВЛЕНИЕ ТРЕТЬЕ
Входит Кальканьо.
Кальканьо. Империали ушла в таком возбуждении, и вы расстроены, мадонна?
Леонора (с мучительной болью). Нет! Это неслыханно!
Кальканьо. Праведный боже! Ужели вы плачете?
Леонора. Прочь с глаз моих! Вы друг этого чудовища!
Кальканьо. Какого чудовища? Вы пугаете меня!
Леонора. Моего мужа. Нет! Не мужа — Фиеско!
Кальканьо. Что я слышу?
Леонора. Вы слышите о подлости, столь свойственной вам, мужчинам!
Кальканьо (порывисто хватает ее за руку). Мадонна, слезы добродетели всегда найдут отклик в мрем сердце.
Леонора (строго). Вы — мужчина. Да и не нужно мне сострадания.
Кальканьо. Я весь ваш, полон вами... О, если бы вы знали, как сильно, как бесконечно сильно...
Леонора. Ты мужчина — ты лжешь! Все это пустые заверения!
Кальканьо. Клянусь вам!..
Леонора. Лживой клятвой! Замолчи! Перо господне устало записывать ваши клятвы! Мужчины, мужчины! Если бы все ваши клятвы обратились в демонов, они заполонили бы небеса и ангелов увели бы в ад!
Кальканьо. Графиня, вы вне себя! Ожесточение делает вас несправедливой. Ужели весь род мужчин должен быть в ответе за грех одного из нас?
Леонора (смерив его взглядом). Несчастный! В нем одном я боготворила весь ваш род, как же мне не презирать его в нем одном?
Кальканьо. Графиня, попытайтесь в другой раз. Пусть однажды вы напрасно доверили ваше сердце, — я знаю для него более надежное убежище.
Леонора. О, вы способны оболгать самого творца! Я тебя и слушать не хочу.
Кальканьо. Вы сегодня же взяли бы назад эти слова в моих объятиях!
Леонора (настороженно). Как? Повтори!
Кальканьо.В моих объятиях! Они откроются, чтобы принять покинутую и вознаградить ее за утерянную любовь.
Леонора (проницательно взглянув на него). Любовь?
Кальканьо (бросается перед ней на колени, с жаром). Да! Слово сказано! Любовь, мадонна! Жизнь и смерть моя — в едином вашем слове! И если моя страсть — грех, то нет различия между пороком и добродетелью, одному проклятью преданы и ад и небо!
Леонора (отступив, в величавом негодовании). Так вот к чему клонилось твое участие, коварный льстец! Одним коленопреклонением ты предал и любовь и дружбу! Прочь с глаз моих навеки! О, мерзкий род! Доныне я думала, что вы обманываете лишь женщин! Я не знала, что вы предаете и самих себя!
Кальканьо (вставая, пораженный). Синьора...
Леонора. Ему мало, что он сломил священную печать доверия! На чистое зеркало добродетели этот лицемер дышит своим чумным дыханием и толкает меня на путь измены!
Кальканьо (поспешно). Вы не одна вступили бы на этот путь, синьора.
Леонора. Ах, вот что! Ты думал, мое оскорбленное чувство пойдет навстречу твоим чувственным вожделениям? Ничего ты не понимаешь! (Величественно.) Пусть Фиеско разобьет сердце женщины — столь возвышенное горе лишь облагородит ее. Ступай! Позор Фиеско ж не возвысит в моих глазах Кальканьо, а уронит все человечество. (Быстро уходит.)
Кальканьо (ошеломленный, смотрит ей вслед; ударив себе по лбу). Болван!
ЯВЛЕНИЕ ЧЕТВЕРТОЕ Мавр, Фиеско.
Фиеско. Кто это вышел отсюда?
Мавр. Маркиз Кальканьо.
Фиеско. Что это — на софе лежит платок? Здесь была моя жена?
Мавр. Я только что встретил ее; она очень взволнована.
Фиеско. Платок мокрый? (Прячет его.) Кальканьо был здесь. Леонора взволнована... (Подумав, мавру.) Вечером я спрошу тебя, что здесь произошло.
Мавр. Мамзель Белла любит, когда ей говорят, что она блондинка. Ответ вам будет.
Фиеско. Итак, прошло уже тридцать часов. Выполнил ты мое поручение?
Мавр. В точности, мой повелитель.
Фиеско (усаживаясь). Так скажи, что судачат о Дориях и о нынешнем правительстве?
Мавр. Тьфу! И слушать противно! При одном имени Дория людей трясет, как в лихорадке. Джанеттино ненавидят смертельно. Все ропщут. В народе говорят: французы были для Генуи что крысы; кот Дория их пожрал и теперь подбирается к мышам.
Фиеско. Похоже на правду... А собаки на этого кота они не подыскали?
Мавр (лукаво). Весь город на все лады толкует о некоем... о некоем... Вот тебе и раз! Неужели я запамятовал имя?
Фиеско (вставая). Дурак! Его так же легко запомнить, как трудно было создать. Есть ли в Генуе другое такое имя?
Мавр. Нет, если нет другого графа Лаванья.
Фиеско (садится). Это уже нечто. А что толкуют о моей веселой жизни?
Мавр (глядя ему прямо в лицо). Слушайте, граф Лаванья! Генуя, видно, высоко чтит вас. Не по нутру людям, чтобы первый рыцарь Генуи, богатый умом и талантом, в расцвете сил, с княжеской кровью в жилах, обладатель четырех миллионов ливров, — чтобы такой рыцарь, как Фиеско, к которому по первому знаку полетели бы все сердца...
Фиеско (с презрением отвернувшись). Слушать такие речи от негодяя...
Мавр. Чтобы великий сын Генуи проспал великий миг в судьбе Генуи. Многие сожалеют о вас, очень многие над вами насмехаются, большинство — вас проклинает. Все оплакивают государство, утратившее вас. А один иезуит будто бы даже пронюхал, что в шлафрок-то рядится лис.
Фиеско. Лис лиса чует издалека... Что говорят о моем новом романе с графиней Империали?
Мавр. То, о чем я предпочту умолчать.
Фиеско. Выкладывай, не бойся! Чем наглее, тем лучше! О чем же они шепчутся?
Мавр. Какое там шепчутся! Орут во всю глотку по всем кофейням, бильярдным, гостиницам, на бирже, на базаре.
Фиеско. Что? Я приказываю, говори!
Мавр (отступив). Что вы дурак.
Фиеско. Отлично. Вот тебе цехин за эту весть. Я нацепил на себя дурацкий колпак, чтобы потешить генуэзцев. Скоро я себе и голову обрею, пусть считают меня шутом! Как приняли в шелкопрядильнях мои подарки?
Мавр (кривляясь). Дурак, они вели себя словно приговоренные к смертной казни...
Фиеско. Дурак?.. Ты спятил, малый!
Мавр. Виноват! Я думал сорвать еще один цехин.
Фиеско (смеясь, дает ему цехин). Так, говоришь, словно приговоренные к смертной казни?
Мавр. Которые лежат уже на плахе — и вдруг слышат указ о помиловании. Они ваши душой и телом.
Фиеско. Рад слышать. Они вожаки генуэзской черни.
Мавр. Вот дело-то было! Немногого недоставало, черт побери, чтоб мне самому захотелось так швыряться деньгами! Они как сумасшедшие бросались мне на шею. Девки, казалось, всю жизнь мечтали о потомке черномазых родителей, так им приглянулась моя черная ряшка. Что ни говори, подумал я, деньги все могут, даже выбелить мавра!
Фиеско. Твоя мысль была лучше, чем навозная куча, на которой она произросла! Что ж, твои вести хороши, да вот обернутся ли они делами?
Мавр. Небеса заворчали, так жди грозы. Люди сбиваются в кучки, что-то шепчут друг другу; а чуть появится кто чужой, сразу — молчок! Душно, душно в Генуе. Недовольство, словно черная туча, нависло над республикой. Порыв ветра — и грянет гром.
Фиеско. Тсс! Слушай! Что это за странный шум?
Мавр (подбежав к окну). Это толпа идет от ратуши.
Фиеско. Сегодня выборы прокуратора. Вели подать мне коляску. Не может быть, чтобы заседание уже кончилось. Там, видно, что-то нечисто. Я должен туда поспеть. Плащ и шпагу! Где мой орден?
Мавр. Сударь я его украл и заложил.
Фиеско. Приятная новость.
Мавр. Как же теперь? Скоро мне награда выйдет?
Фиеско. За то, что ты и плаща не украл?
Мавр. За то, что я вора указал.
Фиеско. Шум приближается. Слушай! Это не похоже на клики одобрения! (Торопливо,) Живо, открой ворота! Я догадываюсь. Дория дерзок до безумия. Республика висит на волоске. Бьюсь об заклад, в синьории вышел скандал.
Мавр (у окна, кричит). Что это? Вся улица Бальби полна народу, тысячи людей... Сверкают алебарды, мечи! Сенаторы... все бегут сюда...
Фиеско. Это мятеж. Нырни в толпу! Выкликай мое имя! Сделай так, чтобы все они кинулись сюда. (Мавр поспешно выбегает.) Что муравей-рассудок трудолюбиво собирает по крохе, то ветер случая вмиг сметает воедино.
ЯВЛЕНИЕ ПЯТОЕ
Фиеско, Центурионе, Цибо, Ассерато врываются в комнату.
Цибо. Простите, граф! Гнев заставил нас вторгнуться к вам без доклада.
Центурионе. Я оскорблен, смертельно оскорблен племянником герцога перед лицом всей синьории!
Ассерато. Дория осквернил золотую книгу, чьи листы — все мы, дворяне Генуи.
Центурионе. Вот почему мы здесь. Всему дворянству брошен вызов в моем лице. Все дворянство должно мстить заодно со мной. Будь речь лишь о моей чести, я обошелся бы без помощников.
Цибо. В его лице оскорблено все дворянство. Все дворянство должно метать гром и молнии.
Ассерато. Права нации попраны. Республиканской вольности нанесен смертельный удар.
Фиеско. Я весь внимание.
Цибо. Он был двадцать девятым выборщиком и вынул золотой шар для выборов прокуратора. Двадцать восемь голосов было уже подано. Четырнадцать за меня, столько же за Ломеллино. Лишь Дория и он еще не положили своих шаров.
Центурионе (перебивая). Еще не положили. Я подал голос за Цибо. А Дория... Подумайте, какой удар для моей чести!.. Дория...
Ассерато (перебивая). С того дня, как океан омывает берега Генуи, не было подобного...
Центурионе (с еще большим жаром). Дория выхватывает шпагу, спрятанную под его пурпурным плащом, прокалывает мой шар и кричит собранию...
Цибо. «Сенаторы! Шар недействителен! Он с дырой! Ломеллино — прокуратор!»
Центурионе. «Ломеллино — прокуратор», и бросил шпагу на стол.
Ассерато. Так и крикнул: «Шар недействителен», и бросил шпагу на стол.
Фиеско (помолчав). На что вы решились?
Центурионе. Республике нанесен удар в самое сердце. На что мы решились?
Фиеско. Центурионе! Тростинку сломит и дыхание, но дуб повалит только буря. Я спрашиваю: на что вы решились?
Цибо. По-моему, надо спросить, что решит Генуя?!
Фиеско. Генуя? Генуя? Будет вам! Она прогнила насквозь и рассыпается в прах где ни притронься! Вы рассчитываете на патрициев? Не потому ли, что они строят кислые мины и пожимают плечами, когда речь заходит о государственных делах? Будет вам! Их геройство запаковано в тюки левантинских товаров, а душонки боязливо трепещут зв благополучие кораблей, плывущих в Ост-Индию.
Центурионе. Напрасно вы так низко ставите наших патрициев. Едва Дория совершил свою наглую выходку, как несколько сот человек, разорвав на себе одежды, ринулись на торговую площадь. Синьория разлетелась...
Фиеско (с насмешкой) Как разлетаются голуби, когда коршун нападает на стаю...
Центурионе. Нет, как пороховая бочка, когда в нее попадает горящий фитиль.
Цибо. И народ разъярен. А на что только не способен раненый вепрь!
Фиеско (смеется). Народ — слепой, неуклюжий колосс. Сперва он шумит, грозясь поглотить зияющей пастью все низкое и высокое, все ничтожное и благородное, а под конец падает, споткнувшись о протянутую нитку! Полно, генуэзцы! Генуя уже не прежняя владычица морей. Прежним осталось только имя. Генуя сейчас подобна Риму, некогда непобедимому и, словно мяч, упавшему в руки отрока Октавиана. Генуя больше не может быть свободной. Генуе нужен монарх, который ее оживит. Ей нужен самодержец! Так что идите лучше на поклон к самодуру Джанеттино!
Центурионе (вскипев). Скорее примирятся враждующие стихии и Северный полюс сойдется с Южным! Уйдемте, друзья!
Фиеско. Останьтесь, останьтесь! О чем вы задумались, Цибо?
Цибо. Ни о чем, а если хотите — о некоем скоморошьем действе под названием «землетрясение».
Фиеско (подводя его к статуе). Взгляните на эту статую.
Центурионе. Венера флорентийская. Прп чем тут она?
Фиеско. Она вам нравится?
Цибо. Еще бы! Иначе плохие бы мы были итальянцы. Но почему вы сейчас спрашиваете об этом?
Фиеско. В путь! Побывайте во всех частях света и выберите лучшую из живых копий этого произведения искусства, в котором сплелись бы воедино все прелести этой вымышленной Венеры.
Цибо. И что же будет наградой за наши старания?
Фиеско. Вы потеряете вкус к фантазиям площадных крикунов...
Центурионе (нетерпеливо). А что выиграем?
Фиеско. Выиграем затянувшуюся тяжбу между природой и искусством.
Центурионе (резко). А затем?
Фиеско. Затем? Затем? (Расхохотавшись.) Затем вы не захотите и взглянуть на то, как вольность Генуи рассыпается в прах.
Центурионе, Цибо, Ассерато уходят.
ЯВЛЕНИЕ ШЕСТОЕ
Шум за сценой усиливается.
Фиеско. Отлично! Отлично! Солома республики уже запылала! Огонь перекинулся на дома и башни. Разгорайся, пожар, разгорайся! Раздувай погибельное пламя, свирепый ветер, и пусть оно бушует, все превращая в хаос!
ЯВЛЕНИЕ СЕДЬМОЕ Мавр вбегает впопыхах. Фиеско.
Мавр. Толпа валит сюда.
Фиеско. Шире раствори ворота! Впусти всю улицу.
Мавр. Эх, республиканцы, республиканцы! Впряглись в ярмо свободы и кряхтят, как волы, под тяжестью ее аристократического великолепия.
Фиеско. Дурачье. Воображают, что Фиеско ди Лаванья будет продолжать то, чего Фиеско ди Лаванья и не начинал. Бунт пришелся кстати! Но заговор будет делом моих рук. Они уже на лестнице.
Мавр (выбегая). Эй! Эй! Да вы дом в щепы разнесете!
Народ врывается, выломив двери.
ЯВЛЕНИЕ ВОСЬМОЕ
Фиеско, двенадцать ремесленников.
Все. Месть Дориям! Месть Джанеттино!
Фиеско. Тише, тише, сограждане! Я ценю, что вы явились засвидетельствовать мне свое почтение, — это говорит о чистоте ваших сердец. Но пощадите мой слух!
Все (еще неистовей). Долой Дория! Долой и дядю и племянника!
Фиеско (улыбаясь, пересчитывает их). Дюжина? Внушительное войско!
Несколько человек. Надо выгнать Дориев! Заведем другие порядки в государстве!
Первый. Наших мировых судей сбросили с лестницы! Судей с лестницы спустили!
Второй. Подумайте только, Лаванья, он спустил их с лестницы, когда они стали ему перечить на выборах.
Все. Не потерпим этого! Не потерпим!
Третий. С мечом прийти в ратушу!
Первый. Меч! Знак войны! В доме мира!
Второй. В пурпуре явиться в сенат! Не в черных одеждах, как другие сенаторы!
Первый. Вздумал разъезжать по нашей столице в карете, запряженной восьмеркой лошадей!
Все. Тиран! Он изменил родине и правительству!
Второй. Купил себе у императора двести немцев-телохранителей!
Первый. Он с иностранцами против сынов отечества! С немцами против итальянцев! С солдатами против законов!
Все. Измена! Крамола! Генуя в опасности!
Первый. Намалевал герб республики на своей карете.
Второй. Поставил статую Андреа посреди двора синьории.
Все. В куски его! В мелкие куски! И каменного и живого!
Фиеско. Генуэзцы! Зачем вы все это говорите мне?
Первый. Вы не должны этого терпеть! Обуздайте его!
Второй. Вы этого не должны терпеть! Вы умный человек. Вам за нас и думать!
Первый. Вы дворянин почище его! Вы на него управу найдете! Вам нельзя этого терпеть!
Фиеско. Ваше доверие мне лестно! Но сумею ли я его оправдать делами?
Все (перебивая друг друга). Круши! Бей! Освободи нас!
Фиеско. Сначала согласитесь выслушать добрый совет.
Несколько человек. Говорите, Лаванья!
Фиеско (садится). Генуэзцы! Однажды поднялась в зверином царстве смута. Все пришло в брожение, партия встала на партию, в конце концов троном завладел большой меделянский пес. Пес тот, привыкнув на бойне загонять скотину под нож, на троне совсем озверел и стал рвать и кусать своих под-. данных, перегрызать им кости. Народ возмутился, смельчаки сговорились и придушили княжившего пса. Потом собрались на совет и стали судить и рядить, какое правление лучше. Голоса разделились натрое. Генуэзцы, за кого бы вы стояли?
Первый. За народ! Все за народ!
Фиеско. Народ и победил. Установили демократию. Каждый гражданин подавал свой голос. Все решалось большинством голосов. Спустя несколько недель человек объявил войну новоиспеченному свободному государству. Собралось все звериное царство. Конь, Лев, Тигр, Медведь, Слон, Носорог вышли и заревели: «К оружию!» Настал черед остальных, Овца, Заяц, Олень, Осел, все царство насекомых, птицы, трусливое рыбье племя — все вылезли и заскулили: «Мир!» Понятно, генуэзцы? Трусов было больше, чем борцов; глупых — больше, чем умных. А дела решались большинством. Звери сдались, и человек обложил их царство данью. Пришлось и эту форму правления признать негодной. Генуэзцы, что бы вы теперь предложили?
Первый и Второй. Назначить выборных! .Выборных! Ясное дело!
Фиеско. На том и порешили! Все государственные дела были разделены между палатами. Волки занялись финансами. Лисиц взяли к себе в секретари. Голуби заседали в уголовном суде. Тигры узаконивали полюбовные сделки. Козлы ведали бракоразводными делами. Солдатами были Зайцы. Львов и Слона отправили в обоз. Государственным советником стал Осел. А Крот — верховным смотрителем по делам управления. Как, по-вашему, генуэзцы, к чему привело такое мудрое решение? Кого Волк не зарежет, того Лиса надует. Кто от Лисы уйдет, того лягнет Осел. Тигр душил невинных. Голубь миловал воров и убийц. А когда один сдавал должность другому, смотритель Крот заявлял, что все в полном порядке, ни подо что не подкопаешься! Звери возмутились. «Изберем себе монарха! — в один голос закричали они. — Монарха зубастого, с головой, и брюхо у него только одно будет!» И все присягнули одному владыке, — заметьте, одному, генуэзцы! Но (величаво поднимается и встает в их круг), это был Лев!
Все (хлопают в ладоши, бросая вверх шапки). Браво! Браво! Это они ловко придумали!
Первый. Пусть и в Генуе будет так! В Генуе есть кого выбрать!
Фиеско. О нем не будем говорить. Ступайте по домам. Но помните о Льве! (Граждане с шумом выходят.) Все идет отлично. Народ и сенат против Дория! Народ и сенат за Фиеско!.. Гассан! Гассан!.. Проставим паруса! Ветер благоприятен. Гассан! Гассан!.. Надо разжечь их. ненависть. Подогреть их пыл. Сюда, Гассан! Исчадие преисподней! Гассан! Гассан!
ЯВЛЕНИЕ ДЕВЯТОЕ Мавр входит. Фиеско.
Мавр (грубо). У меня еще подошвы горят. Что там опять?
Фиеско. То, что я прикажу.
Мавр (вкрадчиво). Куда мне бежать сперва? Куда дотом?
Фиеско. На этот раз бегать тебе не придется. Тебя поволокут. Соберись-ка с духом. Я сейчас объявлю о твоем покушении на меня и передам тебя, связанного, заплечным мастерам.
Мавр (отступив на шесть шагов). Сударь, это против уговора!
Фиеско. Будь покоен. Все это комедия. Сейчас самое главное, чтобы получило огласку покушение Джанеттино на мою жизнь. Тебя будут допрашивать с пристрастием.
Мавр. А мне признаваться или отрицать?
Фиеско. Отрицать. Тебя подвергнут пытке. Первую степень ты выдержишь. Считай это расплатой за то, что ты поднял на меня руку. Во время второй — признаешься.
Мавр (качая головой, недоверчиво). Дьявол хитер! А что если этим господам вздумается продлить развлечение и они меня так, шутки ради, колесуют?
Фиеско. Уйдешь живой и здоровый. Моя графская честь тому залогом. Я потребую, чтобы мне в удовлетворение дали самому определить тебе казнь, и на глазах у всей республики помилую тебя.
Мавр. Делать нечего. Разомнут они мне косточки. Ну, не беда! Увертливей стану.
Фиеско. Так живей оцарапай мне руку кинжалом, чтобы видна была кровь. Я притворюсь, будто только что схватил тебя на месте преступления. Так. (Неистово кричит.) Убийца! Убийца! Держи его! Заприте ворота! (Хватает мавра за горло и волочит прочь).
На сцене пробегают слуги.
ЯВЛЕНИЕ ДЕСЯТОЕ
Леонора и Роза вбегают испуганные.
Леонора. Убийство! Кто-то кричал здесь: «Убийство!»
Роза. Наверно, какая-нибудь уличная драка. В Генуе дня без нее не обходится.
Леонора. Кричали: «Убийство!» И народ называл имя Фиеско! Жалкие обманщики! Они хотели пощадить мои глаза, но мое сердце их перехитрило! Скорей беги за ними! Узнай, куда они потащили его.
Роза. Успокойтесь! Белла уже побежала.
Леонора. Его угасающий взгляд падет на Беллу! Счастливица! Горе мне — я его убийца! Если бы я сумела сохранить любовь Фиеско, он никогда бы не покинул домашнего очага, не бросился бы навстречу кинжалам завистников. Вот Белла! Прочь! Ни слова, Белла!
ЯВЛЕНИЕ ОДИННАДЦАТОЕ Те же. Арабелла.
Арабелла. Граф цел и невредим. Я видела, как он проскакал по городу. Никогда еще наш господин не был так красив! Вороной конь играл под ним и, гордясь своим сиятельным седоком, разгонял теснящийся народ. Граф заметил меня, пролетая мимо, милостиво мне улыбнулся, кивнул, и послал три воздушных поцелуя. (Лукаво.) Что мне с ними делать, синьора?
Леонора (в восторге). Ветреная болтунья! Верни их ему!
Роза. Ну, видите! Вот вы и снова как маков цвет!
Леонора. Он бросает свое сердце под ноги потаскухам, а я ловлю каждый его взгляд! О женщины, женщины!
Уходят.
ЯВЛЕНИЕ ДВЕНАДЦАТОЕ
Во дворце Андреа. Джанеттино и Ломеллино быстро входят.
Джанеттино. Пусть их воют по своей свободе, как львица по львенку! Я не отступлюсь!
Ломеллино. Ваша милость, но...
Джанеттино. К дьяволу твои «но», прокуратор без году неделя! Не отступлюсь ни на волосок, хотя бы все башни Генуи трясли головами, а бушующее море ревело «нет!» Мне этот сброд не страшен!
Ломеллино. Чернь — всего лишь поленья, объятые пламенем; раздувает огонь дворянство. Вся республика в брожении. И народ и патриции.
Джанеттино. Что ж, я, как Нерон, буду любоваться с горы потешным пожаром.
Ломеллино. Покуда все мятежники не перекинутся к какому-нибудь вожаку, к честолюбцу, который только и мечтает пожать плоды смуты!
Джанеттино. Пустое! Пустое! Я знаю только одного, кто мог бы стать опасен, но о нем уже позаботились.
Ломеллино. Его светлость.
Входит Андреа. Оба низко кланяются.
Андреа. Синьор Ломеллино! Моя племянница собирается выезжать.
Ломеллино. Я буду иметь честь сопровождать ее. (Уходит.)
ЯВЛЕНИЕ ТРИНАДЦАТОЕ Андреа, Джанеттино.
Андреа. Слушай, племянник! Я тобою очень недоволен.
Джанеттино. Выслушайте меня, государь!
Андреа. Готов выслушать последнего нищего в Генуе, если он того заслуживает. Негодяя — никогда, будь он даже мой племянник. Большая милость и то, что я разговариваю с тобой как дядя: герцогу следовало бы призвать тебя к ответу в синьории.
Джанеттино. Одно слово, ваша светлость...
Андреа. Выслушай, что ты натворил, и потом держи ответ... Ты опрокинул здание, которое я полвека возводил вот этими руками. — мавзолей твоего дяди, его единственную пирамиду — любовь генуэзцев. Андреа прощает тебе это легкомыслие.
Джанеттино. Мой дядя и герцог...
Андреа. Не прерывай меня. Ты сломал мудрый механизм правления, который я, вдохновляемый свыше, подарил Генуе, — механизм, создание которого стоило мне стольких бессонных ночей, стольких опасностей, столько крови. Перед лицом всей Генуи ты запятнал мою княжескую честь, не воздав должного моим учреждениям. Для кого же они будут святыней, если моя собственная кровь презирает их?.. Твой дядя прощает тебе эту глупость.
Джанеттино (обиженно). Ваша светлость, вы воспитали меня как герцога Генуи.
Андреа. Молчи!.. Ты государственный изменник. Ты поразил государство в самую душу! А душа его — запомни, молокосос! — зовется повиновением! Если на закате дней своих пастырь решил отойти от трудов, ты вообразил, что стадо покинуто? Если Андреа сед как лунь, это еще не значит, что ты можешь вести себя, как уличный мальчишка, и попирать законы.
Джанеттино (строптиво). Довольно, герцог! И в моих жилах течет кровь Андреа, перед которым трепетала Франция!
Андреа. Молчал! Приказываю тебе! Я привык, чтоб море стихало, когда я говорю! Ты оплевал монаршую справедливость в самом ее храме. Знаешь ли ты, какова кара за это, .бунтовщик? Теперь отвечай! (Джанеттино молчит, потупив взгляд.) Несчастный Андреа! Кровью сердца своего вскормил ты червя, что точит плоды твоих трудов!.. Я воздвиг для генуэзцев здание, способное посрамить все бренное, и сам же впустил туда поджигателя! Вот он! Безрассудный человек, благодари мои старые кости, которые хотят, чтобы родные руки отнесли их в фамильный склеп. Благодари мою кощунственную любовь за то, что я не брошу с эшафота к стопам оскорбленного государства окровавленную голову бунтовщика. (Быстро уходит.)
ЯВЛЕНИЕ ЧЕТЫРНАДЦАТОЕ
Ломеллино, задыхаясь, перепуганный, Джанеттино молча, горящими глазами глядят вслед герцогу.
Ломеллино. Что я видел! Что слышал! Сейчас, сейчас бегите, принц! Все погибло!
Джанеттино. Что там такое погибло?
Ломеллино. Генуя, принц! Я прямо с базарной площади. Толпа народа окружила какого-то мавра, скрутила ему руки и поволокла в суд на пытку; граф Лаванья и более трехсот дворян следовали за ней. Мавра схватили, когда он покушался на жизнь графа Фиеско.
Джанеттино (топая ногой). Что? Никак все черти нынче вырвались на волю?
Ломеллино. Мавра допрашивали, хотели узнать, кто его подослал. Он це признался. Его подвергли пыткам первой степени. Он молчал. Применили вторую степень. Мавр заговорил и показал... Ваша милость, о чем вы думали? Как могли вы доверить вашу честь такой твари?
Джанеттино (в неистовстве). Не задавай мне вопросов!
Ломеллино. Слушайте дальше. Едва было названо имя Дория — ах, я предпочел бы прочесть свое имя в списке грешников, обреченных аду, чем услышать ваше там, на базарной площади! — Фиеско явился народу. Вы знаете его, этого человека, в устах которого приказание звучит, как просьба, знаете, как он умеет играть на чувствах толпы. Все слушали его затаив Дыхание, замерев от ужаса. Он был немногословен, он только протянул руку, с которой капала кровь, — и народ дрался за эти капли, как за священные реликвии. Мавра выдали ему головой, и Фиеско — это тяжкий удар для нас, — Фиеско его помиловал. Тут безмолвие народа превратилось в бешеный рев, каждый возглас грозил вам смертью, а Фиеско при тысячеголосых криках «виват!» был отнесен на руках во дворец.
Джанеттино (с зловещим смехом). Пусть волны мятежа дохлестнут до моего горла! Император Карл! Этим словом я усмирю их, и все колокола Генуи умолкнут!
Ломеллино. Богемия далека от Италии. Если Карл поторопится, он как раз поспеет на ваши поминки.
Джанеттино (достает письмо с большой печатью). Стало быть, хорошо, что он уже здесь!.. Ты поражен, Ломеллино? Неужели ты думал, что у меня достанет безрассудства дразнить бешеных республиканцев, не будь они все у меня в руках?
Ломеллино (смущенно). Не знаю, что и думать.
Джанеттино. Зато я знаю кое-что, о чем ты и не подозреваешь. Решение принято. Послезавтра слетят головы у двенадцати сенаторов. Дория — монарх, а император Карл — его покровитель. Ты пятишься от меня?
Ломеллино. Двенадцать сенаторов! Мое сердце не в силах объять двенадцатикратную кровавую вину!..
Джанеттино. Чудак! Мы ее сбросим у ступеней моего трона! Видишь ли, мы с министрами императора Карла пришли к заключению, что у французов есть еще сильные приверженцы в Генуе, они могут снова предать ее Франции, если мы их не выкорчуем. Старого императора эта мысль точит, как червяк. Он скрепил мой замысел своей подписью, а ты будешь писать то, что я тебе продиктую.
Ломеллино. Но я не знаю...
Джанеттино. Садись пиши!
Ломеллино. Что же мне писать? (Садится.)
Джанеттино. Имена двенадцати приговоренных: Франческо Центурионе.
Ломеллино (пишет). В награду за голосование он возглавит похоронную процессию.
Джанеттино. Корнелио Кальва.
Ломеллино. Кальва.
Джанеттино. Микаэле Цибо.
Ломеллино. Дабы охладить его желание стать прокуратором.
Джанеттино. Томазо Ассерато с тремя братьями. (Ломеллино перестает писать. Твердым голосом.) С тремя братьями.
Ломеллино (пишет). Дальше.
Джанеттино. Фиеско ди Лаванья.
Ломеллино. Берегитесь! Берегитесь! Об этот черный камень вы можете споткнуться и сломать себе шею.
Джанеттино. Сципион Бургоньино.
Ломеллино. Придется ему справлять свадьбу в другом месте.
Джанеттино. А я буду шафером. Рафаэль Сакко.
Ломеллино. Этому мне следовало бы выхлопотать прощение, покуда он не отдаст мои пять тысяч скудо. (Пишет.) Смерть все долги спишет.
Джанеттино. Висенте Кальканьо.
Ломеллино. Кальканьо. Двенадцатого я припишу на свой страх и риск: не забудем же мы своего главного врага!
Джанеттино. Конец — делу венец. Джузеппе Веррина.
Ломеллино. Вот она, голова гидры. (Поднимается, присыпает список песком и, пробежав его глазами, передает принцу Джанеттино.) Итак, послезавтра синьора Смерть дает роскошный праздник! Приглашены двенадцать знатнейших генуэзцев!
Джанеттино (подходит к столу, подписывает). Дело сделано. Через два дня выборы дожа. Когда синьория соберется, по взмаху платка один залп уложит всю дюжину, а мои двести немцев в это время займут ратушу. Едва все будет кончено, войдет Джанеттино Дория и позволит присягнуть себе.- (Звонит.)
Ломеллино. А как же Андреа? Джанеттино (презрительно). Он дряхл. (Входит слуга.) Если спросит герцог — я у обедни. (Слуга уходит.) Беса в моей душе иначе не спрячешь, как под маской благочестия.
Ломеллино. А список, принц? Джанеттино. Ты возьмешь его с собой и пустишь по рукам среди наших приверженцев. А это письмо должно быть доставлено с нарочным в Леванто. В нем я сообщаю Спиноле о моей затее и велю ему быть в столице к восьми часам утра. (Хочет уйти.)
Ломеллино. В нашей сети прореха, принц! Фиеско не бывает теперь в сенате.
Джанеттино (обернувшись). Должен же остаться в Генуе хоть один бунтовщик. Я о нем позабочусь. (Уходит в боковую дверь, Ломеллино — в другую.)
ЯВЛЕНИЕ ПЯТНАДЦАТОЕ
Аванзала во дворце Фиеско. Фиеско, в руках у которого письма и векселя. Мавр.
Фиеско. Итак, четыре галеры прибыли. Мавр. Благополучно бросили якорь в Дарсене.
Фиеско. Как раз вовремя. Откуда депеши?
Мавр. Из Рима, Пьяченцы и Франции.
Фиеско (вскрывает письма, пробегает их). Добро пожаловать! Добро пожаловать в Геную! (Очень обрадованный.) Нарочных угостить по-княжески.
Мавр. Гм... (Хочет идти.)
Фиеско. Стой, стой! Тут для тебя работы еще полно!
Мавр. Что угодно? Нюх ищейки или жало скорпиона?
Фиеско. На сей раз — трель подсадной пташки! Завтра поутру в город проберутся переодетыми две тысячи человек, чтобы поступить ко мне на службу. Расставь своих подручных у ворот и прикажи им зорко следить за прибывающими. Одни будут разыгрывать из себя паломников, направляющихся в Лоретто, другие монахов, савояров, комедиантов, торговцев, бродячих музыкантов. Большинство явится под видом отставных солдат, надеющихся сыскать себе пропитание в Генуе. Спрашивай у каждого, где он намерен остановиться. Кто ответит: «Под золотой змеей», того обласкать и указать дорогу к моему дворцу. Понял? Я рассчитываю на твою смекалку.
Мавр. Можете, сударь! Не меньше, чем на мое плутовство. Если я хоть муху проморгаю, зарядите моими глазами мушкет и стреляйте из него по воробьям. (Хочет идти.)
Фиеско. Постой! Еще одно дело. В городе, конечно, пойдут толки про галеры. Прислушивайся. А спросит кто-нибудь, скажи, что краем уха слышал, будто твой господин собирается на турка, понял?
Мавр. Понял. Прикроем коробочку басурманскими бородами, чтобы ни один черт не догадался, что там внутри! (Хочет идти.)
Фиеско. Не спеши. Еще одна предосторожность: у Джанеттино есть новый повод ненавидеть меня и ставить мне ловушки. Поразнюхай среди вашего брата, не пахнет ли где покушением. Дория посещает веселые дома — подзаймись-ка девами радости. Тайны двора часто скрыты в складках бабьих юбок. Посули им тароватых гостей, даже своего хозяина пообещай привести. Ничем не брезгай, ныряй в это болото с головой, пока не нащупаешь твердой почвы.
Мавр. Стойте-ка! Я ведь вхож к некоей Диане Бонони, года полтора поставлял ей гостей. Позавчера я видел, как прокуратор Ломеллино выходил из ее дома.
Фиеско. Как по заказу! Ломеллино — ключ ко всем сумасбродным планам Дория. Завтра же утром отправляйся к ней. Может статься, что этот Эндимион и нынешнюю ночь проводит у своей целомудренной Дианы.
Мавр. Еще одно, сударь! Как быть, если генуэзцы спросят, — а они спросят, черт меня подери! — что думает Фиеско о Генуе?.. Собираетесь вы сбросить маску или нет? Что мне отвечать?
Фиеско. Что отвечать? Отвечай: плод уже созрел. Схватки предвещают роды. Генуя лежит на плахе. А твоего господина зовут Джованни Лодовико Фиеско.
Мавр (сладко потягиваясь). Клянусь своей канальской честью, я это дельце обстряпаю! Ну, друг Гассан, ходи веселей! Первым делом в трактир! У моих ног полон рот хлопот! Надо брюхо задобрить, чтобы хоть оно за меня словечко замолвило! (Уходит, но тут же возвращается.) A propos! Чуть было не забыл, так заболтался! Вы желали знать, что получилось у Кальканьо с вашей супругой. Конфуз получился: Кальканьо ушел с носом — больше ничего. (Убегает.)
ЯВЛЕНИЕ ШЕСТНАДЦАТОЕ Фиеско один.
Фиеско. Примите мои сожаления, маркиз Кальканьо!.. Неужели вы думали, что я брошу на произвол судьбы такой деликатный предмет, как брачное ложе, не будь мне порукой добродетель моей жены и мои собственные достоинства? Но ты хороший солдат — милости просим в родство! Это мне сосватает твой меч на погибель Дория. (Расхаживает большими шагами по комнате.) Что ж, Дория, выходи на арену! Все пружины отважного предприятия пущены в ход. Инструменты настроены перед страшным концертом! Осталось только сбросить личину и показать генуэзским патриотам Фиеско; каков он есть. (Слышатся шаги.) Сюда идут! Кто это явился мне мешать в такую пору?
ЯВЛЕНИЕ СЕМНАДЦАТОЕ
Фиеско, Веррина, Романос мольбертом, Сакко, Бургоньино, Кальканьо. Все кланяются.
Фиеско (идет им навстречу; весело). Добро пожаловать, мои достойные друзья! Верно, важное дело привело вас ко мне всех вместе?.. И ты здесь, дорогой брат Веррина? Я мог бы забыть твои черты, если бы в мыслях ты не являлся мне чаще, чем в действительности. Насколько помнится, после того бала я так и не видел моего Веррины?
Веррина. Не сетуй на него, Фиеско. Тяжкое бремя легло в эти дни на его седую голову. Но довольно об этом.
Фиеско. Не довольно, чтобы утолить любознательность моей любви. Тебе придется рассказать мне подробнее, когда мы останемся одни. (Бургоньино.) Добро пожаловать, юный герой! Знакомство наше еще зелено, но мои дружеские чувства уже созрели. Не изменилось ли к лучшему ваше мнение обо мне?
Бургоньино. Ты не далек от истины.
Фиеско. Веррина, говорят, что этот юный дворянин станет твоим зятем. Я всем сердцем одобряю такой выбор. Мне только однажды довелось беседовать с ним, и тем не менее я был бы горд, если бы мне предстояло сделаться его тестем.
Веррина. Твой отзыв заставляет меня гордится своей дочерью.
Фиеско (к остальным). Сакко! Кальканьо!.. Все редкие гости в моем доме. Право же, я стыжусь своего гостеприимства, если им пренебрегаете вы, благороднейшие сыны Генуи!.. Теперь дозвольте мне приветствовать пятого гостя; хоть он мне и не знаком, но порукой ему служит этот достойный круг.
Романо. Он всего лишь живописец, синьор, по имени Романо, который добывает себе пропитание, обкрадывая природу; на его гербе — только кисть; в настоящее время он занят поисками (низко кланяясь) хорошей натуры для головы шута.
Фиеско. Вашу руку, Романо. Искусство, которому вы так верно служите, не чуждо этому дому. Я люблю его братской любовью. Ведь оно — правая рука природы. Природа создала только тварей, искусство — человека. Что вы пишете, Романо?
Романо. Сцены из древней истории, и поныне волнующие нас. Во Флоренции находится мой «Умирающий Геракл», в Венеции — моя «Клеопатра», в Риме, в Ватикане — там, где вновь оживают герои былых дней, — мой «Буйный Аякс».
Фиеско. А чем занята ваша кисть в настоящее время?
Романо. Она -заброшена, ваша милость. В наши дни светоч гения стал получать меньше масла, чем нужно светочу жизни. С недавних пор горит один лишь фитиль! Вот моя последняя работа!
Фиеско (оживленно). Она бы не могла оказаться более желанной гостьей. Сегодня во всем моем существе царит какое-то величавое спокойствие, дух мой необычайно ясен и восприимчив к извечной красоте природы. Поставьте сюда вашу картину. Это будет мне истинным праздником. Подойдите, друзья мои! В.се наше внимание художнику. Поставьте же сюда ваше полотно.
Веррина (делает знак остальным). Примечайте, генуэзцы!
Романо (устанавливает картину). Свет должен падать с этой стороны. Подымем ту занавесь, эту опустим. Так, хорошо. (Отходит в сторону.) Это история Виргинии и Аппия Клавдия.
Долгая выразительная пауза. Все рассматривают картину.
Веррина (с воодушевлением). Рази, седовласый отец! Трепещешь, тиран? Что вы стоите, как истуканы, римляне, что вы побледнели? За ним, римляне!.. Тесак сверкнул!.. За мной, генуэзцы! Что вы стоите, как истуканы?.. Смерть Дория! Смерть! Смерть! (Замахивается на картину.)
Фиеско (улыбаясь художнику). Каков успех? Ваше искусство превратило этого старца в безусого мечтателя!
Веррина (в изнеможении). Где я? Куда они исчезли? Как пузыри на воде. Ты здесь, Фиеско? Тиран еще жив, Фиеско?
Фиеско. Вот, видишь? Ну где твои глаза? Ты восхищен головой этого римлянина? Что ты нашел в ней? Взгляни лучше на девушку! Сколько "нежности, сколь женственен весь ее облик! Как прелестны эти увядающие уста! Какая нега в гаснущем взоре! Неподражаемо! Божественно, Романо!.. А эта ослепительно белая грудь, как живописно приподнял ее последний вздох! Пишите побольше таких нимф, Романо, и я преклоню колена перед вашими вымыслами и дам отставку природе!
Бургоньино. Веррина, это и есть то великое действие, на которое ты так надеялся?
Веррина. Не падай духом, сын мой! Провидение отвергло руку Фиеско затем, что избрало нас!
Фиеско (художнику). Да, это ваше последнее творение. Это предел, Романо, вы исчерпали себя! Не притрагивайтесь больше к кисти! Но, восхищаясь художником, я забываю любоваться его творением. Стоя перед этим полотном, я не заметил бы и землетрясения. Уберите вашу картину! Чтобы дать вам достойную цену за эту головку Виргинии, мне пришлось бы заложить всю Геную. Уберите!
Романо. Честь — высшая награда художнику. Я дарю вам эту картину. (Хочет идти.)
Фиеско. Подождите, Романо! (Величавой поступью расхаживает по комнате, погруженный в раздумье о чем-то большом и значительном; время от времени бросает на присутствующих пронзительный взгляд. Наконец, берет художника под руку и подводит его к картине.) Иди сюда, живописец! (С необычайной гордостью и достоинством.) Ты гордишься тем, что умеешь создавать видимость жизни на безжизненном холсте, ценою малых усилий увековечивать великие дела? Кичишься своим вдохновением, производящим на свет марионеток без крови в жилах, без сердца, без силы, рождающей деяния! Ты свергаешь тиранов на полотне, а сам остаешься жалким рабом. Мазком кисти ты освобождаешь государства, но не в силах разбить собственные цепи. (Громко, повелительно.) Поди! Твоя работа — скоморошество! Видимость, уступи место деянию!.. (Опрокинув мольберт, величественно.) Я сделал то, что ты лишь намалевал!
Все потрясены. Романо в смущении уносит картину.
ЯВЛЕНИЕ ВОСЕМНАДЦАТОЕ
Фиеско, Веррина, Бургоньино, Сакко, Кальканьо.
Фиеско (прерывая напряженное молчание). Вы думали, что лев спит, раз не слышно его рычания? У вас достало тщеславия, чтобы вообразить, будто вы единственные, кто ощущает цепи Генуи, единственные, кто хочет их разорвать? Да прежде чем вы издали услыхали звон цепей, Фиеско уже разбил их. (Отпирает шкатулку, достает пачку писем и бросает их на стол.) Вот солдаты Пармы!.. Вот золото Франции! Вот четыре галеры папы римского! Чего еще не хватает, чтобы обложить тирана в его берлоге? Что еще можете вы прибавить? (Все в оцепенении молчат. Фиеско, не дождавшись ответа, горделиво отходит в сторону.) Республиканцы, вы лучше умеете проклинать тиранов, чем ниспровергать их!
Все, кроме Веррины, безмолвно бросаются к его ногам.
Веррина. Фиеско, дух мой склоняется перед тобой, не колена. Ты великий человек... но... встаньте, генуэзцы!
Фиеско. Вся Генуя негодовала на сибарита Фиеско! Вся Генуя проклинала Фиеско — этого пошлого волокиту! Генуэзцы, генуэзцы! Мое волокитство обмануло коварного деспота, мои безумства скрыли от ваших глаз мою опасную мудрость. Пеленами разгула был повит великий замысел. Довольно! Генуя узнала меня через вас. Самая отважная мечта моя сбылась.
Бургоньино (с досадой бросается в кресла). Так я теперь — ничто.
Фиеско. Перейдем же быстрей от слов к делу. Механизм подготовлен к действию. Я могу штурмовать город с моря и с суши. Рим, Парма и Франция поддерживают меня. Дворянство возмущено. Сердца черни — мои. Тиранов я убаюкал. Республика готова к переплавке. Счастье уже сыграло нам на руку. У нас есть все. Только Веррина о чем-то еще размышляет.
Бургоньино. Терпенье! Я знаю слово, которое пробудит его быстрей, чем трубы страшного суда! (Подходит к Веррине и, повысив голос, окликает его.) Отец, очнись! Твоя Берта гибнет в муках!
Веррина. Кто произнес это? Генуэзцы, за дело! Фиеско. Продумайте план действий. Мы заговорились — уже глубокая ночь. Генуя спит. Тиран свалился с ног, устав от дневных грехов. Бодрствуйте за обоих.
Бургоньино. Прежде чем разойтись, скрепим клятвенным объятием наш героический союз. (Они становятся в круг, подав друг другу руки.) В канун великого мига, что решит судьбу Генуи, сердца пяти ее величайших мужей да сольются воедино! (Круг еще тесней.) Когда рухнет мироздание и приговор последнего суда разорвет узы крови, узы любви, сей пятилистник героев да пребудет неразрывным! (Расходятся.)
Веррина. Когда .мы соберемся вновь? Фиеско. Завтра в полдень я выслушаю ваши соображения.
Веррина. Итак, завтра в полдень. Покойной ночи, Фиеско! Бургоньино, идем! Ты услышишь нечто весьма необычное.
Оба уходят.
Фиеско (остальным). Пройдите через задние ворота, чтобы шпионы Дория ничего не заметили.
Все удаляются.
ЯВЛЕНИЕ ДЕВЯТНАДЦАТОЕ
Фиеско (в раздумье расхаживает взад и вперед по комнате). Какое смятение в моей груди! Вихрем проносятся тайные думы! Словно злодеи, что вышли на черное дело, боязливо опустив долу рдеющие лица, крадутся передо мною дивные видения. Стойте! Стойте! Дайте взглянуть вам в лицо!.. Достойные мысли закаляют сердце мужа и не страшатся дневного света. А! Я узнал вас!.. Узнал по ливрее — вы слуги отца лжи!.. Сгиньте! (После паузы, с новым жаром.) Республиканец Фиеско? Герцог Фиеско? Остановись! Впереди зияющая пропасть, граница добродетели, рубеж небес и преисподней. Здесь не раз оступались герои, срывались в бездну, и мир предавал проклятью их имена. И здесь же их одолевали сомнения; герои решали: ни шагу дальше — и становились полубогами! (Порывисто.) Видеть, что сердца генуэзцев — мои, что грозная Генуя склоняется по мановению моей руки!.. О, ты лукав, искуситель, твои адские слуги являются нам в ангельском обличье!.. Злосчастная гордыня! Извечный грех! Твой поцелуй заставлял ангелов позабывать о небесах и чрево твое порождало смерть... (Дрожа от ужаса.) Ангелов ты соблазнял напевом о бесконечности... а для смертных твоя приманка: золото, женщины и короны! (После раздумья, твердо.) Завоевать венец — великое деяние! Отбросить его — деяние божественное! (Решительно.) Погибни, тиран! Генуя, будь свободной, и я твой (растроганно) счастливейший гражданин.
Занавес
Действие третье
ЯВЛЕНИЕ ПЕРВОЕ
Жуткая глушь. Ночь. Веррина и Бургоньино входят.
Бургоньино (останавливаясь). Отец, куда ты меня ведешь? В твоем прерывистом дыханье мне слышится отзвук тяжкой муки, что прозвучала в твоем голосе, когда ты позвал меня. Прерви зловещее молчание! Говори! Я не пойду дальше.
Веррина. Мы на месте.
Бургоньино. Ужаснее его не найти. И если так же ужасно то, что ты задумал, отец, каждый волос на моей голове встанет дыбом.
Веррина. Здесь цветущий сад в сравнении с мраком в моей душе. За мной, туда, где тление пожирает трупы, где смерть правит свою чудовищную тризну! Туда, где дьявол ликует, упиваясь воплями погибших душ, где тщетные слезы страдания льются в дырявое решето вечности. Туда, сын мой, где миром правят иные законы, где провидение стирает со своего щита девиз всеблагости. Там я, дрожа, откроюсь тебе, и ты, стуча зубами, выслушаешь меня.
Бургоньино. О чем ты? Говори! Заклинаю тебя!
Веррина. Юноша! Я не решаюсь. Юноша! Светла еще кровь в твоих жилах, нежна и податлива плоть, — то свидетели нежности чувств. В пламени твоей чувствительности плавится моя жестокая мудрость. Когда бы мороз старости или свинец скорби сковали твоих жизненных духов... когда бы сгустки почернелой крови закрыли чужим страданиям доступ к твоему сердцу, тогда бы ты понял язык моей муки и преклонился перед моим решением.
Бургоньино. Выскажи его — и оно станет моим.
Веррина. Нет, сын мой. Веррина пощадит твою душу. О Сципион! Тяжкое бремя давит эту грудь... мысль, бегущая света, как ночь, мысль, столь чудовищная, что ее не выдержит даже сердце мужа! Поймешь ли? Я приведу ее в исполнение один... но снести ее один я не в .силах. Если бы я был гордецом, Сципион, я мог бы сказать: «Быть великим в одиночестве — мука!..» Самого творца тяготило его величие, и он сделал духов своими наперсниками... Внемли, Сципион!
Бургоньино. Моя душа жаждет слиться с твоей!
Веррина. Внемли же, но не противоречь ни словом! Ни словом, слышишь? Ни единым словом! Фиеско должен умереть!
Бургоньино (пораженный). Умереть? Фиеско?
Веррина. Умереть! Благодарю тебя, боже! Слово сказано... Фиеско должен умереть, сын мой, умереть от моей руки!.. Теперь иди!.. Есть деяния, неподвластные суду человеческому, им судья — одно лишь небо! Таково задуманное мною. Иди! Мне не надобно ни порицания, ни похвалы. Я знаю, чего оно мне стоит, этого довольно. Но постой! Боюсь, эти размышления сведут тебя с ума. Так слушай: ты видел вчера, как он любовался собою, любовался нашей растерянностью? Человек, чья улыбка обманула всю Италию, равных себе в Генуе не потерпит. Иди! Бесспорно, Фиеско свергнет тирана. Еще бесспорнее: Фиеско станет самым грозным тираном Генуи. (Быстро уходит.)
Бургоньино, пораженный, безмолвно глядит ему вслед, потом медленно идет за ним.
ЯВЛЕНИЕ ВТОРОЕ
Зал у Фиеско. На заднем плане посередине большие стеклянные двери, за которыми открывается вид на море и город. Светает.
Фиеско (у окна). Что это?.. Луна зашла, и пламенное утро встает из волн морских. Безумные видения смутили сон мой. Всю ночь я метался, томимый одним и тем же чувством. Простора мне, я хочу расправить плечи! (Распахивает стеклянные двери.) (Город и море горят в лучах утренней зари. Фиеско ходит по комнате широкими шагами.) Не я ли величайший муж Генуи? Разве не удел малых сих спешить под сень великих? Но я преступаю закон добродетели. (Останавливается.) Добродетель? Высокий ум знает иные искушения, нежели глупцы, как же ему разделять их добродетель? Придется ли по плечу великану панцырь, в который пигмеи втискивают свое жалкое тело? (Солнце всходит над Генуей.) Величественный город! (Спешит к дверям, простирая руки.) Ты мой! Воссиять над тобой, подобно царственному дню, хранить тебя монаршей десницей! Погрузить в этот бездонный океан все кипящие страсти, все ненасытные желания? Да! Как бы ни был хитер обманщик — обман не станет благородным делом. Зато великая цель облагородит и обманщика! Очистить кошелек — позор; присвоить миллион — наглость. Но похитить венец — несказанное величие! Чем больше грех, тем меньше стыд! (После паузы, многозначительно.) Повиноваться! Властвовать! Какая головокружительная пропасть! Она вмещает все, что есть дорогого у людей: ваши победы, полководцы; ваши бессмертные творения, художники; ваши наслаждения, эпикурейцы; ваши моря и острова, мореплаватели! Повиноваться и властвовать! Быть и не быть! Кто перешагнет пропасть, зияющую между вседержителем и последним из его ангелов, тому дано будет преодолеть и это расстояние. (С величественным жестом.) Стоять на страшной, головокружительной высоте... взирать свысока на бурный людской водоворот, где колесо слепой обманщицы Фортуны коварно играет судьбами людей, первым припадать к чаше радости, водить закон — этого титана в латах — на помочах, видеть, как тщетны все его старанья отплатить за нанесенные ему раны, ибо где-то там, внизу, он, в бессильной злобе наносит удары лишь по ограде, возведенной вокруг твоего величия! Мягкой игрой поводьев укрощать необузданные страсти народа, этого дикого табуна. Одним, одним дыханием повергать во прах гордого вассала, поднявшегося на дыбы. Видеть, как даже грезы, возникшие в воспаленном мозгу государя, воплощаются в жизнь единым мановением животворного монаршего жезла!.. О, при одной этой мысли восхищенный дух рвется из положенных ему пределов!.. Я — государь, хоть на миг! Что в сравнении с этим целая жизнь! Не в годах — в полноте жизни, вот в чем ценность бытия! Раздели гром на отдельные звуки — и они убаюкают ребенка; сплавь их вместе в единый внезапный удар — и царственный звук поколеблет вечные небеса... Я решился! (Победоносным шагом ходит взад и вперед.)
ЯВЛЕНИЕ ТРЕТЬЕ
Фиеско. Леонора входит с заметной робостью.
Леонора. Простите, граф. Я, кажется, нарушила ваш утренний покой.
Фиеско (в крайнем смущении отступает). Сознаюсь, синьора, ваше появление для меня неожиданно.
Леонора. Неожиданные встречи не удивляют только любящих.
Фиеско. Прелестная графиня, вы предаете свою красоту неверной утренней прохладе.
Леонора. Не знаю, стоит ли мне, беречь для скорби то, что осталось от моей красоты.
Фиеско. Для скорби, дорогая? Так я до сих пор заблуждался, полагая, что душевный покой — удел всех, кто не потрясает государств?
Леонора. Возможно... Но я чувствую, что тяжесть этого покоя раздавит мое женское сердце. Я пришла, синьор, потревожить вас ничтожной просьбой, если вы согласитесь пожертвовать для меня несколькими минутами. Семь месяцев мне снился страшный сон: будто я — графиня ди Лаванья. Сон отлетел. Я очнулась с головной болью. И только возврат всех радостей моего невинного детства исцелит мой дух от этого видения, так похожего на явь. Дозвольте мне вернуться в объятия моей доброй матушки!
Фиеско (ошеломленный). Графиня!
Леонора. Мое сердце — нежная, хрупкая вещь, сжальтесь над ним. Всё, что хоть чем-нибудь напомнит мне тот сон, может повредить моему больному воображению. Поэтому я возвращаю законному владельцу то, что еще осталось в залоге. (Кладет на стол несколько драгоценностей.) Вот и кинжал, пронзивший мое сердце... (Его любовное письмо.) И это... и... (Зарыдав, устремляется к выходу.) Мне осталась одна лишь рана!
Фиеско (потрясенный, спешит за нею, удерживает ее). Леонора! Что за речи? Ради всего святого!
Леонора (в изнеможении падаете его объятия). Я не заслужила чести быть вашей супругой, но, кажется, ваша супруга заслуживала бы уважения!.. Как шипят сейчас все злые языки! Как косо смотрят на меня дамы и девицы Генуи: «Взгляните, как вянет эта гордячка, выскочившая замуж за Фиеско!..» Жестокое возмездие за мое женское тщеславие! Да, преклонив колена с Фиеско пред алтарем, я бросила вызов всему своему полу!
Фиеско. Право же, синьора, это поистине странные речи!
Леонора (про себя). А, наконец-то! Его бросает то в жар, то в холод! У меня теперь достанет мужества.
Фиеско. Графиня, два дня — и тогда выносите мне приговор!
Леонора. Пожертвовать мною! О, я стыжусь тебя, девственная заря! Пожертвовать мною для развратницы! О, взгляните на меня, мой супруг! Неужели взгляд, перед которым рабски трепещет вся Генуя, трусливо спрячется от слез женщины?
Фиеско (в крайней растерянности). Ни слова больше, синьора! Ни слова!
Леонора (скорбно, с горечью). Растерзать слабое женское сердце! О, это достойно сильного пола!.. И я бросилась в объятия этого человека! Моя слабость так сладострастно прильнула к его силе! Ему я отдала все свое блаженство!.. И этот великодушный человек дарит его — кому?..
Фиеско (с жаром, перебивает ее). Моя Леонора! Нет!..
Леонора. Моя Леонора! Благодарю тебя, о небо! Снова я услышала чистый звук подлинной . любви! Изменник! Я должна тебя ненавидеть, а я жадно подбираю крохи твоей нежности!.. Ненавидеть! Я сказала «ненавидеть», Фиеско? Не верь! Твоя измена убьет меня, но не заставит ненавидеть. О сердце, как ты обмануто!
Слышны шаги мавра.
Фиеско. Леонора, исполните мою маленькую, пустячную просьбу.
Леонора. Проси меня о чем хочешь, Фиеско, только не о равнодушии.
Фиеско. Думайте, что вам будет угодно, как вам будет угодно (значительно), но, пока Генуя не станет двумя днями старше, не спрашивайте и не проклинайте. (Подает ей руку и церемонно уводит ее в другую комнату.)
ЯВЛЕНИЕ ЧЕТВЕРТОЕ
Мавр, впопыхах. Фиеско.
Фиеско. Что ты так запыхался!
Мавр. Скорей, ваша милость!..
Фиеско. Что-нибудь попало в сети?
Мавр. Читайте письмо. Ох, неужто я уже здесь? То ли Генуя стала на двенадцать улиц короче, то ли мои ноги в двенадцать раз длиннее. Вы бледнеете? Да, они играют на головы, и ваша — первая ставка. Как вам это нравится?
Фиеско (с содроганием бросает письмо на стол). Курчавый дьявол! Как ты завладел этим письмом?
Мавр. Примерно, как ваша милость республикой. Нарочный мчался с ним в Леванто. Я, чуя поживу, подстерег молодца в ущелье — бах! Хорек лапки кверху, а курочка — наша!
Фиеско. Кровь его на твоей совести! Письмо но оплатить никаким золотом.
Мавр. Не откажусь и от серебра. (Торжественно и серьезно.) Граф ди Лаванья! Недавно я охотился за вашей головой. (Указывая на письмо.) Вот, возвращаю ее вам... Теперь, думается мне, сиятельный синьор и негодяй — в расчете. За дальнейшее уж благодарите доброго друга. (Передает ему вторую записку.) Номер два.
Фиеско (с удивлением берет бумагу). В своем ли ты уме?
Мавр. Номер второй. (Дерзко подходит к нему, подбоченясь.) Лев-то не дурак был, что мышь помиловал, а? (Лукаво.) То-то! Хитер! Иначе кто бы прогрыз тенета, в которых он запутался?.. Ну, как вам это нравится?
Фиеско. Сколько чертей тебе служат?
Мавр. Один, да и тот на хлебах у вашего сиятельства.
Фиеско. Собственноручная подпись Дория! Где ты взял этот список?
Мавр. Из рук моей Бонони, еще тепленьким. Я отправился туда прошлой ночью, побренчал вашими сладкими речами и еще более сладкими цехинами. Последнее ее проняло. Мне было велено явиться снова к шести утра. Ломеллино и впрямь оказался там и этой бумажкой уплатил мыто за вход в райские врата!
Фиеско (горячо). Ничтожные юбочники!.. Собираются низвергать республики и не могут ничего утаить от шлюхи! Здесь черным по белому написано, что Дория и его присные порешили убить меня и еще одиннадцать сенаторов и посадить Джанеттино самодержавным государем!
Мавр. Точно так! Утром, в день выборов дожа — сего месяца третьего числа!
Фиеско (энергично). Надо, чтобы наша ночь успела задушить их утро еще во чреве матери!.. Живей, Гассан! Шевелись, Гассан!..
Мавр. Я еще не все новости вытряс из мешка! Две тысячи солдат благополучно пробрались в город. Я их пристроил у капуцинов. Там их даже самый любопытный солнечный луч не обнаружит. Они сгорают от желания видеть своего господина. Превосходные ребята, молодец к молодцу!
Фиеско. С каждой головы снимешь скуди урожая!.. Что болтают в городе о моих галерах?
Мавр. Потеха, да и только, ваша милость! Четыре с лишком сотни искателей приключений, оставшихся па мели, когда француз с немцем примирился, пристали к моим ребятам, просят замолвить за них словечко, не пошлете ли вы их на басурман! Я велел им вечером прийти к вам на двор.
Фиеско (радостно). Еще немного — и я брошусь к тебе в объятия, мерзавец! Ты мастер своего дела! Четыре сотни, говоришь? Теперь Геную не спасти! А ты заработал еще четыреста скуди!
Мавр (откровенно). Ну, каково, Фиеско? Мы вдвоем так встряхнем Геную, что все законы посыплются, хоть метлой подметай!.. Я вам еще не говорил, что у меня и в здешнем гарнизоне есть свои голубчики, в которых я так же уверен, как в том, что угожу в ад. Так вот: у каждых ворот в карауле стоит не меньше шести моих ребят. Они заговорят зубы остальным часовым и напоят их до бесчувствия. Стало быть, если вам придет охота идти на дело нынешней ночью, попомните: вся стража пьяна!
Фиеско. Довольно! До сих пор я катил эту чудовищную глыбу без всякой помощи, неужто же на последнем круге меня обойдет последний негодяй? Руку, мавр! Что тебе задолжал граф — заплатит герцог!
Мавр. Кроме всего прочего, вот еще записка от графини Империали. Она окликнула меня из окна, была очень милостива и насмешливо спросила, не разлилась ли желчь у графини Лаванья? Ваша милость, говорю, вас только ее здоровье интересует?
Фиеско (прочитав записку и бросив ее). Ответ не плох. А она?
Мавр. Сказала, что она опечалена вдовьей долей графини и в угоду ей готова в будущем запретить вашей милости волокитство.
Фиеско (саркастически). Оно, пожалуй, и так прекратилось бы до светопреставления! Это и все важное, Гассан?
Мавр (лукаво). Сударь, дамские дела на первом месте после политических...
Фиеско. Ну, разумеется! А дела этой дамы и подавно. Что у тебя там за бумажонка?
Мавр. Чертовщина почище первой. Порошок, который мне дала синьора, чтобы я ежедневно подсыпал его вашей супруге в шоколад.
Фиеско (побледнев, отступая). Дала тебе...
Мавр. Донна Джулия, графиня Империали.
Фиеско (вырывает пакетик у него из рук). Я велю живьем приковать тебя к флюгеру башни святого Лоренцо, если ты лжешь, каналья! Пусть ветер волчком вертит тебя! Так этот порошок...
Мавр (нетерпеливо). Донна Джулия Империали приказала подсыпать в пойло вашей жене, — то есть в шоколад, хотел я сказать.
Фиеско (вне себя). Чудовище! Чудовище! Этому кроткому созданию?.. Ужели целый ад вмещается в душе женщины? Благодарю тебя, господи, разрушившего, этот замысел рукой еще более злобного дьявола! Пути твои неисповедимы! (Мавру,) Пообещай ей все исполнить и молчи!
Мавр. Охотно. Последнее мне нетрудно: она заплатила чистоганом.
Фиеско. В этой записке она зовет меня к себе... Я приду, мадам! И уж сумею уговорить вас последовать, за мной сюда. Ладно. Беги что есть духу, сзывай всех заговорщиков.
Мавр. Я чуял, что последует такой приказ, и на свой страх и риск пригласил, всех к десяти часам.
Фиеско. Я слышу шаги. Ну, малый, ты заслужил такую виселицу, на какой не болтался еще ни один сын Адама. Ступай в прихожую, жди, пока я позвоню.
Мавр (уходя), Мавр сделал свое дело, мавр может уходить. (Уходит,)
ЯВЛЕНИЕ ПЯТОЕ
Все заговорщики.
Фиеско (идет им навстречу). Тучи надвинулись. Близится гроза. Не стучите. Заприте дверь на оба замка.
Веррина. Я запер все восемь комнат, которые мы прошли, измена не может подступить к нам ближе, чем на сто шагов.
Бургоньино. Здесь пет предателя, если им не станет наш страх.
Фиеско. Страху не переступить порога моего дома. Милости прошу каждого, кто остался таким же, как вчера. Садитесь!
Все садятся.
Бургоньино (расхаживая по комнате). Мне не сидится, когда я думаю о перевороте!
Фиеско. Генуэзцы, настал великий час.
Веррина. Ты призвал нас, чтобы обсудить план убийства тирана. Спрашивай! Мы пришли отвечать тебе.
Фиеско. Первый вопрос запоздал настолько, что вам он может показаться странным, — кто должен пасть?
Все молчат.
Бургоньино (наклоняясь над креслом Фиеско, многозначительно). Тираны.
Фиеско. Хорошо сказано: тираны. Прошу вас, вдумайтесь в это слово! Кто более тиран; тот, кто только замышляет ниспровергнуть свободу или тот, у кого на это достанет сил?
Веррина. Первого я ненавижу. Второго страшусь. Да падет Андреа Дория!
Кальканьо (взволнованно). Андреа? Дряхлый Андреа, чьи счеты с природой, может быть, завтра будут покончены?
Сакко. Андреа? Кроткий старец?
Фиеско. Ужасна кротость этого старца, милый Сакко! И только смехотворна наглость Джанеттино. Да падет Андреа Дория! Сама мудрость говорила твоими устами, Веррина!
Бургоньино. Стальные узы или шелковые — все равно узы. Да падет Андреа Дория!
Фиеско (подходя к столу). Приговор дяде и племяннику вынесен! Подпишите! (Все подписываются.) Кто — мы уже решили. (Все садятся.) Теперь столь же важный вопрос — как? Ваше слово первое, друг Кальканьо!
Кальканьо. Есть два пути: путь солдат и путь заговорщиков. Первый опасен, ибо заставляет посвятить в нашу тайну многих; ненадежен, ибо не вся нация на нашей стороне. Для второго — довольно пяти хороших кинжалов. Через три дня торжественная обедня в церкви святого Лоренцо. Оба Дория будут там. Перед лицом всемогущего тираны не внушают трепета. Я кончил.
Фиеско (отвернувшись). Кальканьо, твоя рассудительность отвратительна. Рафаэль Сакко?
Сакко. С доводами Кальканьо я согласен, путь, предложенный им, возмущает меня. Пусть лучше Фиеско пригласит дядю и племянника на пир; теснимые гневом республики, они должны будут сами избрать себе смерть: либо от наших кинжалов, либо в добром кипрском вине. Этот способ по крайней мере удобен.
Фиеско (с ужасом.) Сакко! А что, если вино, которого коснется их холодеющий язык, для нас обратится в кипящую смолу, в предвкушение адских мук?.. Плох твой совет! Говори ты, Веррина!
Веррина. На честное дело идут с поднятым забралом. Убийство из-за угла роднит нас с любым бандитом. Меч — оружие героя. Мое мнение: мы открыто подадим сигнал к восстанию и подвигнем на месть генуэзских патриотов. (Вскакивает со стула, остальные тоже.)
Бургоньино (кидается ему на шею). Вооруженной рукой завоюем благосклонность Фортуны. Во г голос чести и мой!
Фиеско. И мой! Стыдитесь, генуэзцы! (Обращаясь к Сакко и Кальканьо.) Фортуна и так немало потрудилась на нас, пора и нам приниматься за работу... Итак, восстание — нынче же ночью, генуэзцы!
Веррина и Бургоньино поражены, остальные испуганы.
Кальканьо. Как? Нынче же ночью? Тираны еще слишком могущественны, у нас не много приверженцев.
Сакко. Нынче ночью? Ничего еще не сделано, а солнце уже склоняется к западу.
Фиеско. Сомнения ваши вполне обоснованны, но прочтите вот это. (Подает им список Джанеттино и, прохаживаясь по комнате, лукаво поглядывает на них, пока они читают.) Счастливого пути, Дория, прекрасное светило! Гордо и надменно красовалось ты в небе Генуи, словно все оно было твоим владением! Разве ты не видел, что и солнце покидает небеса, чтобы делить с месяцем владычество над миром? Прощай же, Дория, прекрасное светило! И Патрокла нет на свете, А ведь он — не ты.
Бургоньино (прочитав список). Это ужасно!
Кальканьо. Двенадцать одним ударом!
Веррина. Завтра в синьории!
Бургоньино. Дайте мне этот список. Высоко держа его в руках, я во весь опор проскачу по улицам Генуи, так что камни сорвутся с мест и псы поднимут вой о неслыханном злодействе!
Все. Мщенье! Мщенье! Мщенье! Нынче же ночью!
Фиеско. Такими я хотел вас видеть! Когда настанет вечер, я созову к себе на праздник всю недовольную знать, всех, кто значится в черном списке Джанеттино, и еще Саули, Джентили, Вивальди и Везодимари, — словом, всех заклятых врагов Дория: убийца, видно, позабыл, что их ему тоже следует страшиться. Они с радостью схватятся за мое предложение примкнуть к нам, в этом я не сомневаюсь.
Бургоньино. И я не сомневаюсь.
Фиеско. Прежде всего надо обезопасить себя с моря. Галеры и матросы у меня есть. На всех двадцати кораблях Дория убраны паруса и отпущены команды, их нетрудно захватить. Мы запрем устья Дарсены и отнимем у них всякую надежду на бегство. А если гавань станет нашей — Генуя в оковах.
Веррина. Бесспорно.
Фиеско. Потом мы захватим все укрепленные места в городе. Самый важный — ворота святого Фомы, выход в гавань, там соединятся наши морские и сухопутные силы. Дория будут застигнуты в своих дворцах и убиты. Забьем тревогу на всех улицах, ударим в набат, призовем граждан встать на нашу сторону и биться за свободу Генуи. Если счастье будет нам благоприятствовать, вы услышите о дальнейшем в синьории.
Веррина. План хорош. Скажи, как мы распределим роли?
Фиеско (многозначительно). Генуэзцы! Вы добровольно поставили меня во главе заговора. Будете вы и впредь повиноваться моим приказам?
Веррина. Да, поскольку они будут наилучшими.
Фиеско. Веррина, знаешь ли ты девиз тех, кто встал под знамена?.. Генуэзцы, скажите ему: этот девиз — повиновение! Знайте, если эти головы не готовы повиноваться моему слову, если я не буду главою заговора — то считайте в нем одним участником меньше!
Веррина. Свободная жизнь стоит нескольких часов работы. Мы повинуемся.
Фиеско. Тогда идите. Один из вас пройдется по городу и доложит мне о сильных и слабых местах укреплений. Второй выведает пароль. Третий вооружит экипажи галер. Четвертый приведет две тысячи солдат к моему дворцу. Я сам закончу к вечеру все приготовления и, если посчастливится, еще сорву банк в фараон. Точно в девять всем быть во дворце, чтобы выслушать мои последние приказания. (Звонит.)
Веррина. Я беру на себя гавань. (Уходит.)
Бургоньино. А я солдат. (Уходит.)
Кальканьо. Пароль выведаю я. (Уходит.)
Сакко. Я отправлюсь на рекогносцировку в город. (Уходит).
ЯВЛЕНИЕ ШЕСТОЕ
Фиеско. Затем мавр.
Фиеско (присел к бюро и пишет). Как они извиваются от словечка «повиновение», словно гусеницы на булавке!.. Но поздно, республиканцы!
Мавр (входит). Ваша милость...
Фиеско. Всех, чьи имена стоят в этой записке, пригласишь к вечеру на комедию!
Мавр. Участвовать в ней? Плата за вход — голова?
Фиеско (враждебно и презрительно). Когда исполнишь это, я не стану тебя болёе задерживать в Генуе. (Уходя роняет кошелек с золотом.) Это будет твоим последним делом. (Уходит.)
ЯВЛЕНИЕ СЕДЬМОЕ
Мавр (ошеломленный, медленно поднимает кошелек, глядя вслед Фиеско). Так вот ты как со мной заговорил: «Я не стану тебя более задерживать в Генуе!» В переводе с христианского на мой басурманский это значит: «Когда я стану герцогом, я тебя, любезный друг, велю вздернуть на первом суку». Так, ясно. Я знаю все его плутни: он беспокоится, как бы я не замарал его честь своим языком, когда он станет герцогом. Легче, господин граф! Я еще, пожалуй, подумаю! Итак, старик Дория, твоя шкура у меня в руках. Пропал ты, если я промолчу. А пойди я сейчас и выдай весь заговор, я как-никак спасу герцогу жизнь и герцогство. В благодарность он мне как-никак наполнит до краев эту шляпу золотом. (Хочет идти, но внезапно останавливается.) Только не спеши, брат Гассан! Уж не собрался ли ты свалять дурака? А что, если эта резня не состоится да еще что-нибудь доброе выйдет?.. Ай-ай-ай! Чуть было жадность не сыграла со мной дьявольскую шутку... От чего будет больше зла: если я надую Фиеско или если я этого Дория подведу под нож?.. Ну-ка, черти, пораскиньте мозгами!.. Выгорит дело у Фиеско — и Генуя, чего доброго, процветать начнет! К черту! Не годится! Выскочит Дория цел и невредим — все останется по-старому, и в Генуе наступит мир — это еще хуже. Эх, а красивое было бы представление, кабы головы мятежников полетели в котел к нечистому!.. Славная вышла бы резня нынче ночью, кабы их светлостей придушили по команде мавра! Нет! В этой неразберихе разве только христианин разберется, а нехристь тут ногу сломит!.. Пойти кого ученого спросить!
ЯВЛЕНИЕ ВОСЬМОЕ
Покои у графини Империали. Джулия в неглиже. Джанеттино входит взбешенный.
Джанеттино. Добрый вечер, сестра!
Джулия (вставая). Какие чрезвычайные обстоятельства привели наследного принца Генуи к сестре?
Джанеттино. Сестра, вокруг тебя всегда вьются мотыльки, а вокруг меня — шершни. Как тут быть? Сядем.
Джулия. Моего терпения надолго не хватит.
Джанеттино. Сестра, когда у тебя в последний раз был Фиеско?
Джулия. Странный вопрос. Неужто я могу помнить о таких пустяках?
Джанеттино. Мне непременно нужно это знать.
Джулия. Ну... Он приходил вчера.
Джанеттино. Открыто? Не таясь?
Джулия. Как обычно.
Джанеттино. И все с теми же фантастическими бреднями?
Джулия (оскорбленно). Брат!
Джанеттино (повысив голос). Отвечай! Все с теми же бреднями?
Джулия (возмущенно встает). За кого вы меня принимаете, брат?
Джанеттино (продолжая сидеть, с издевкой). За кусок женского мяса, завернутый в большущую дворянскую грамоту. Это, конечно, между нами, сестрица, — нас ведь никто не подслушивает.
Джулия (запальчиво). Между нами, нас ведь никто не подслушивает, — вы наглая обезьяна, наживающаяся на имени своего дяди!
Джанеттино. Сестренка, сестренка! Не злись! Я просто доволен, что у Фиеско все те же бредни. Мне этого и надо. Честь имею кланяться. (Хочет идти.)
ЯВЛЕНИЕ ДЕВЯТОЕ Входит Ломеллино.
Ломеллино (целует Джулии руку). Простите мою дерзость, синьора. (Обращаясь к Джанеттино.) Дела, не терпящие отлагательства.
Джанеттино отводит его в сторону. Джулия в гневе подходит к клавесину и играет бурное аллегро.
Джанеттино. На завтра все готово?
Ломеллино. Все, принц! Но вот курьер, сегодня на заре отправленный в Леванто, не вернулся. Спинолы тоже нет. Что, если его перехватили? Я очень встревожен.
Джанеттино. Напрасно. Список при тебе?
Ломеллино (смущенно). Ваша милость... список... не знаю... верно, я забыл его в кармане своего вчерашнего камзола...
Джанеттино. Не беда. Только бы Спинола вернулся. Завтра утром Фиеско найдут мертвым в постели. Я распорядился.
Ломеллино. Это произведет ужасное впечатление.
Джанеттино. В том-то и залог нашего успеха, любезный! От будничных преступлений у людей в жилах закипает кровь, и они способны на все. От редкостных злодеяний кровь стынет в жилах, и человек уже бессилен! Знаешь сказку про голову медузы? Взгляд ее обращает в камень!.. А чего-чего только не успеешь сотворить, покуда камни оживут!
Ломеллино. Вы посвятили синьору?
Джанеттино. Да что ты! С ней надо быть осторожным, раз дело касается Фиеско. Но ничего. Вкусна плодов, она примирится с издержками! Пойдем! Я еще нынешним вечером жду войска из Милана, и мне надо отдать распоряжение страже у городских ворот. (Джулии.) Ну, сестрица, уже выбренчала свой гнев?
Джулия. Уходите! Вы грубиян!
Джанеттино хочет идти, но сталкивается с Фиеско.
ЯВЛЕНИЕ ДЕСЯТОЕ Фиеско входит.
Джанеттино (отпрянув). А!
Фиеско (с изысканной любезностью). Принн, вы предвосхитили мое намерение безотлагательно нанести вам визит...
Джанеттино. И для меня, граф, сейчас нет ничего желаннее, чем ваше общество.
Фиеско (подойдя к Джулии, почтительно целует ей руку). Когда бы я ни пришел к вам, синьора, действительность превосходит мои ожидания.
Джулия. Полноте, граф! Будь на моем месте другая, ваши слова прозвучали бы двусмысленно... Но я не одета. Простите, граф! (Хочет удалиться в свой кабинет.)
Фиеско. О, останьтесь, прекрасная, милостивая синьора! Женщина никогда не бывает так хороша, как в спальном уборе. (С улыбкой.) Это наряд ее ремесла!.. О, как жестоко стянуты ваши волосы, позвольте мне распустить их...
Джулия. Как вы, мужчины, любите все приводить в беспорядок!
Фиеско (с невинным видом, Джанеттино). И волосы и государства! Не правда ли, нам это равно приятно?.. Вот и эта лента не на месте. Садитесь, прелестная графиня... Ваша Лаура умеет обманывать глаза, но не сердца... Дозвольте мне быть вашей камеристкой!
Она садится, он поправляет ее платье.
Джанеттино (толкнув Ломеллино). Бедняжка! Беззаботный волокита!
Фиеско (занятый корсажем Джулии). Вот видите, это мы мудро скроем. Чувства — лишь тонны с завязанными глазами, не знающие о тайнах, которые доверяют друг другу природа и фантазия.
Джулия. Какие пустяки!
Фиеско. Вовсе нет! Самая интересная новость утрачивает свой интерес, став предметом городских пересудов... Ведь чувства — это чернь нашего внутреннего государства. Благородное сословие живет за ее счет, но презирает ее низкие вкусы. (Окончив туалет Джулии, подводит ее к зеркалу.) Клянусь честью, завтра этот наряд станет модным в Генуе! (Лукаво.) Разрешите мне теперь сопровождать вас на прогулку, графиня?
Джулия. Ах, хитрец! Как искусно он запутал меня в сеть своей лжи! Но у меня мигрень, и я останусь дома!
Фиеско. Простите, графиня! Вы вольны поступать, как хотите, но вы этого не хотите... Нынче в полдень сюда прибыла труппа флорентийских комедиантов и предложила дать представление в моем дворце... Я не мог противиться тому, чтобы большинство благородных генуэзских дам явилось зрительницами комедии, и теперь нахожусь в крайнем смущении — кому предоставить лучшую ложу, не обидев при этом моих щепетильных гостей. Я вижу один только выход (с низким поклоном), если бы вы оказали мне милость, синьора!
Джулия (краснеет и поспешно уходит в. кабинет). Лаура!
Джанеттино (подходит к Фиеско). Граф, вы, наверное, еще не забыли неприятную историю, которая недавно вышла между нами?..
Фиеско. Я бы желал, принц, чтобы мы оба забыли о ней... Людям свойственно действовать сообразно своим представлениям друг о друге; и не моя вина, что мой друг Дория недостаточно меня знал.
Джанеттино. Я по крайней мере никогда не буду вспоминать о ней, не испросив у вас от всей души прощения...
Фиеско. А я — не простив вас от всей души.
Джулия входит, наскоро переодевшись.
Джанеттино. Да, кстати, граф! Вы, кажется» собрались на турка?
Фиеско. Нынче вечером велю сняться с якоря... Как раз поэтому я нахожусь в затруднении, из которого меня могла бы вывести любезность моего друга Дория.
Джанеттино (с подчеркнутой учтивостью). С большим удовольствием!.. Все мое влияние к вашим услугам!
Фиеско. Это предприятие, несомненно, вызовет стечение народа в гавани и в моем дворце. Герцог, ваш дядюшка, может неправильно истолковать его...
Джанеттино (простодушно). Положитесь на меня! Действуйте спокойно, и я желаю вам всяческого успеха.
Фиеско (слащаво). Весьма признателен.
ЯВЛЕНИЕ ОДИННАДЦАТОЕ
Те же. Немец-телохранитель.
Джанеттино. Чего тебе?
Немец. У ворот святого Фомы было замечено большое число вооруженных солдат, спешивших к Дарсене и приготовлявших к отплытию галеры графа ди Лаванья...
Джанеттино. И только-то? Дальше не докладывай.
Немец. Слушаюсь. Замечено также передвижение подозрительных личностей из капуцинских монастырей в направлении рыночной площади. По выправке и внешнему виду можно предположить, что это солдаты.
Джанеттино (сердито). Усердие не по разуму. (Ломеллино, уверенно.) Это мои миланцы.
Немец. Прикажете арестовать их, ваша милость?
Джанеттино (громко, Ломеллино). Выясните, что там такое, Ломеллино! (Резко немцу.) Пошел! Довольно! (Ломеллино.) Заставьте этого немецкого осла держать язык за зубами!
Ломеллино и немец уходят.
Фиеско (который все это время любезничал с Джулией, искоса поглядывая в их сторону). Наш друг чем-то недоволен? Смею я узнать причину?
Джанеттино. Ничего удивительного. Вечные доклады и рапорты! (Стремительно уходит.)
Фиеско. И нам пора на спектакль. Дозвольте предложить вам руку, синьора.
Джулия. Не спешите. Я должна еще набросить плащ. Надеюсь, это не трагедия, граф? А то мне будут сниться страшные сны.
Фиеско (коварно). О, вы умрете со смеху, графиня. (Уводит ее.)
Занавес
Действие четвертое
Поздний вечер. Внутренний двор дворца Фиеско. Зажигаются фонари. Вносят оружие. Один из флигелей ярко освещен.
ЯВЛЕНИЕ ПЕРВОЕ Бургоньино разводит часовых.
Бургоньино. Стой!.. Четверо часовых — к главным воротам. По двое к каждой двери во дворец. (Караульные становятся на свои посты.) Впускать каждого желающего. Не выпускать никого. Кто попытается применить силу — приколоть. (Уходит с остальными во дворец.)
Часовые ходят взад и вперед. Пауза.
ЯВЛЕНИЕ ВТОРОЕ
Часовые у главных ворот (окликают). Кто идет?
Входит Центурионе.
Центурионе. Друг графа Лаванья. (Пересекает двор, подходит к правой двери дворца.) Часовой (у двери). Назад! (Центурионе, изумленный, идет к левой двери.) Назад!
Центурионе (в смущении останавливается. Пауза. Обращаясь к часовому у левой двери). Приятель, где тут пройти на представление?
Часовой. Не могу знать.
Центурионе (ходит по двору с возрастающим недоумением, потом подходит к часовому у правой двери). Приятель, когда начало представления? Часовой. Не могу знать.
Центурионе (в изумлении ходит взад и вперед; замечает оружие). Приятель, это что такое? Часовой. Не могу знать.
Центурионе (в испуге кутается в плащ). Странно!
Часовые у главных ворот (окликают). Кто идет?
ЯВЛЕНИЕ ТРЕТЬЕ Те же. Входит Цибо.
Цибо (проходя). Друг графа Лаванья. Центурионе. Цибо, куда мы попали?
Цибо. Что?
Центурионе. Посмотри кругом, Цибо! Цибо. Где? Что?
Центурионе. У всех дверей стража. Цибо. Здесь сложено оружие! Центурионе. Никто ничего не объясняет! Цибо. Да, странно!
Центурионе. Который час?
Цибо. Восемь пробило.
Центурионе. Б-рр, адский холод!
Цибо. Назначено было на восемь часов. Центурионе (покачивая головой). Тут что-то неладно.
Цибо. Фиеско решил сыграть с нами шутку. Центурионе. Завтра выборы дожа... Цибо, тут что-то неладно!
Цибо. Тсс... Тсс... Тсс!
Центурионе. Правое крыло дворца ярко освещено.
Цибо. Ты слышишь? Слышишь? Центурионе. Неясный говор внутри и вместе с тем...
Цибо. Глухой лязг, словно латы ударяются об латы...
Центурионе. Жутко! Жутко!
Цибо. Карета! Останавливается у ворот! Часовые у главных ворот. Кто идет?
ЯВЛЕНИЕ ЧЕТВЕРТОЕ
Те же. Четверо Ассерато.
Ассерато (входя). Друг Фиеско.
Цибо. А, это братья Ассерато! Центурионе. Добрый вечер, земляк! Ассерато. Идем смотреть комедию.
Цибо. Счастливого пути!
Ассерато. А вы разве не с нами?! Центурионе. Идите вперед! Мы хотим еще подышать свежим воздухом.
Ассерато. Скоро начало. Идемте! (Идут дальше.)
Часовой. Назад!
Ассерато. Что такое? Это из рук вон! Центурионе (смеясь). Нет, вон из дворца! Ассерато. Тут недоразумение!
Цибо. Очевидно!
Из правого флигеля доносится музыка.
Ассерато. Слышите увертюру? Представление начинается.
Центурионе. По-моему, оно уже началось, и мы играем роль шутов.
Цибо. Ну, я не так уж горю желанием мерзнуть. Я ухожу.
Ассерато. Здесь оружие.
Цибо. Пустяки! Бутафория!
Центурионе. Что ж, мы так и будем стоять здесь, как дураки перед Ахероном? Пойдемте в кофейню!
Все шестеро направляются к воротам.
Часовой (грозно). Назад!
Центурионе. Гром и молния! Мы в западне!
Цибо. Мой меч говорит: ненадолго!
Ассерато. В ножны! В ножны! Граф — человек чести!
Цибо. Мы преданы! Проданы! Комедия была приманкой, теперь мышеловка захлопнулась!
Ассерато. Не приведи бог! Мне страшно даже подумать, что может произойти!
ЯВЛЕНИЕ ПЯТОЕ
Часовой. Кто идет?
Веррина, Сакко входят.
Веррина. Друзья этого дома.
Появляются еще семеро дворян.
Цибо. Его приближенные. Сейчас все разъяснится.
Сакко (продолжая разговор с Верриной). Как я уже говорил, у ворот святого Фомы начальником караула Лескаро — лучший офицер Дория, слепо ему преданный.
Веррина. Это меня радует.
Цибо (подойдя к Веррине). Вы явились как раз кстати, Веррина, чтобы помочь нам рассеять этот мираж.
Веррина. Что такое? Что вы хотите сказать?
Центурионе. Нас пригласили на комедию.
Веррина. Значит, нам по пути.
Центурионе (нетерпеливо). По пути на тот свет. Это я знаю. Разве вы не видите, что у дверей часовые? Нас не впускают! Почему?
Цибо. Зачем это оружие?
Центурионе. Мы тут как на эшафоте!
Веррина. Граф выйдет сам.
Центурионе. Ему не мешало бы поторопиться. Мое терпение сейчас лопнет.
Все дворяне расхаживают по двору.
Бургоньино (выходит из дворца). Что в гавани, Веррина?
Веррина. Все благополучно доставлено на борт.
Бургоньино. Дворец тоже битком набит солдатами.
Веррина. Уже без малого девять.
Бургоньино. Граф что-то мешкает.
Веррина. А по-моему, излишне поспешает, Бургоньино! Я леденею при мысли, чем обернутся его надежды.
Бургоньино. Когда же Фиеско должен умереть?
Веррина. Когда Генуя станет свободной, Фиеско умрет!
Часовые. Кто идет?
ЯВЛЕНИЕ ШЕСТОЕ
Те же. Фиеско.
Фиеско (на ходу). Друг. (Все кланяются ему. Часовые берут на караул.) Добро пожаловать, дорогие гости! Вы, верно, уж негодуете, что хозяин дома заставил себя так долго ждать? Простите! (Тихо, Веррине.) Готово?
Веррина (на ухо ему). Вполне.
Фиеско (тихо Бургоньино). Ну как?
Бургоньино. Все в порядке!
Фиеско (Сакко). Ну как?
Сакко. Все хорошо.
Фиеско. А Кальканьо?
Бургоньино. Его еще нет.
Фиеско (громко, часовым у ворот). Запереть ворота! (Снимает шляпу и с непринужденным достоинством обращается к собравшимся.) Государи мои! Я имел смелость пригласить вас на спектакль, но не с тем, чтобы вас позабавить, а с тем, чтобы предложить каждому из вас в нем роль. Друзья мои! Довольно мы терпели дерзость Джанеттино Дория и высокомерие Андреа! Если мы хотим спасти Геную, друзья, больше медлить мы не вправе! К чему, скажите, - двадцать галер вошли в нашу родную гавань? К чему союзы, заключенные Дориями? К чему к самому сердцу столицы стянуты чужеземные войска?.. Теперь уже не время роптать и проклинать! Время рискнуть всем, чтобы все спасти. Тяжелый недуг требует отчаянных средств. У кого из вас в жилах течет столь холодная кровь, чтобы он согласился признать над собой господином себе равного? (Ропот.) Здесь нет никого, чьи предки не стояли бы у колыбели Генуи. Почему же, скажите мне, во имя всего святого, почему те двое граждан посмели дерзостно вознестись над нами?.. (Ропот усиливается.) К каждому из вас я обращаюсь с торжественным призывом встать на защиту Генуи против ее угнетателей!.. Ни один из вас не может на волос поступиться своими правами, не предав самого духа республики. (Бурное движение среди слушателей. Выждав, продолжает.) Вы чувствуете это — тогда дело выиграно! Я уже проложил вам путь к славе! Хотите идти по нему? Я готов вести вас! Пусть же приготовления, на которые вы только что глядели с ужасом, теперь вдохнут в вас дух героизма и отваги! Пусть трепет страха обернется достохвальным рвением к моему делу, к делу этих патриотов! Навеки низвергнем тиранов! Успех будет сопутствовать отважному предприятию, ибо я все предусмотрел! Правда на нашей стороне, ибо Генуя страждет. Этот замысел обессмертит нас, ибо он опасен и велик!
Центурионе (в бурном порыве). Довольно! Свободу Генуе! Вот наш боевой клич. С ним хоть против самого сатаны!
Цибо. А кто останется к нему глух, пусть кряхтит у весла, как галерный раб, покуда его не освободит трубный глас страшного суда!
Фиеско. Вот речь мужа! Теперь вы достойны узнать об опасности, нависшей над вами и над Генуей! (Передает им список, принесенный мавром.) Огня, солдаты! (Дворяне, теснясь вокруг факела, читают. Веррине.) Все шло, как я того желал, друг мой!
Веррина. Не говори так уверенно: там, возле левого флигеля, я заметил у многих побледневшие лица, дрожащие колена.
Центурионе (в ярости). Двенадцать сенаторов! Адский замысел! Все к оружию!
Все, за исключением двоих, схватывают приготовленное оружие.
Цибо. Твое имя тоже значится в списке, Бургоньино!
Бургоньино. Бог даст, еще нынче ночью мой меч впишет его в глотку Дория!
Центурионе. Осталось еще два меча. Цибо. Что? Что?
Центурионе. Двое не взяли мечей! Ассерато. Мои братья не могут видеть крови. Пощадите их!
Центурионе (запальчиво). Что? Что? Не могут видеть крови тиранов? Разорвем на куски этих трусов!. Вышвырнем ублюдков из нашей республики!
Часть присутствующих в ярости набрасывается на братьев Ассерато.
Фиеско (останавливает их). Стойте! Стойте! Неужели Генуя своей свободой будет обязана рабам? Неужели мы подмешаем к нашему золоту сей неблагородный металл, чтобы оно потеряло звон? (Освобождает братьев Ассерато.) Вам, господа, придется удовольствоваться одной из комнат моего дворца, покуда наше дело не будет свершено. (Солдатам.) Эти двое арестованы. Вы за них в ответе! Приставить к двери усиленный караул!
Братьев Ассерато уводят. В ворота стучат.
Часовые у ворот. Кто там?
Кальканьо (испуганно кричит). Отворите! Друг! Ради бога отворите!
Бургоньино. Голос Кальканьо. Что значит это «ради бога»?
Фиеско. Впустите его, солдаты!
ЯВЛЕНИЕ СЕДЬМОЕ
Те же. Кальканьо, испуганный, запыхавшийся.
Кальканьо. Кончено! Кончено! Спасайся, кто может! Все погибло!
Бургоньино. Что погибло? Разве они сделаны из железа, а наши мечи — лоза?
Фиеско. Подумай, прежде чем говорить, Кальканьо! Ошибку сейчас уже нельзя простить!
Кальканьо. Нас предали! Это адская истина! Этот негодяй, ваш мавр, Лаванья! Я только что из синьории. Он был на аудиенции у герцога.
Все дворяне бледнеют, даже Фиеско меняется в лице.
Веррина (решительно идет к часовым у ворот). Солдаты! Вонзите алебарды в мою грудь, дабы мне не умереть от руки палача!
Все дворяне мечутся в ужасе.
Фиеско (овладев собой). Куда вы? Что вы?.. Будь ты проклят, Кальканьо! Да он просто струсил, баба!.. Как можно сказать такое при этих мальчишках!.. И ты, Веррина? Бургоньино, и ты?.. Куда ты?
Бургоньино (пылко). Домой. Я убью мою Берту и вернусь сюда.
Фиеско (разражаясь хохотом). Остановитесь! Стойте! Где же ваше мужество, тираноубийцы?.. Ты отлично сыграл свою роль, Кальканьо!.. Неужели вы не догадались, что все это подстроено мною!.. Кальканьо, скажи, не я ли приказал тебе принести эту весть, чтобы испытать наших римлян?
Веррина. Ну, если ты способен смеяться... Я поверю тебе или навеки разуверюсь в том, что ты человек!
Фиеско. Позор вам, мужи! Не выдержать этого ребяческого испытания! Поднимите свое оружие!.. Вы должны драться, как тигры, и сточить эту зазубрину позора о латы врага! (Тихо, Кальканьо.) Вы сами там были?
Кальканьо. Я прорвался сквозь стражу, чтобы, согласно приказу, выведать пароль, и хотел уже идти, как вдруг ведут мавра.
Фиеско (громко). Значит, старик в постели? Мы его вытряхнем из перин! (Тихо.) Долго он говорил с герцогом?
Кальканьо. Я так оторопел и так спешил вас предупредить, что и двух минут там не пробыл.
Фиеско (громко и бодро). Поглядите-ка! Наших земляков все еще трясет, как в лихорадке!
Кальканьо. Напрасно вы поторопились все выложить им! (Тихо.) Граф, ради бога! Что вам даст эта ложь?
Фиеско. Время, друг мой, а там и оторопь пройдет. (Громко.) Эй! Принести вина! (Тихо.) Что ж, герцог побледнел? (Громко.) Веселей, друзья, мы еще чокнемся в честь пляски этой ночи! Так что же герцог, побледнел?
Кальканьо. Должно быть, первое слово мавра было «заговор». Старик отпрянул, побелев, как снег.
Фиеско (в замешательстве). Гм! Гм! Дьявол хитер, Кальканьо! Он молчал, покуда им не приставили нож к горлу! А теперь он у них в ангелах-хранителях! Хитрый мавр! (Фиеско подают бокал вина, он поднимает его навстречу собранию и пьет.) За нашу удачу, друзья!
Стучат.
Стража. Кто идет?
Голос. Посланец герцога!
Дворяне в отчаянии мечутся по двору.
Фиеско (бросается к ним). Не пугайтесь, дети! Не пугайтесь! Я здесь, с вами. Живей! Прячьте оружие! Прошу вас будьте мужчинами! Этот посланец... Его появление заставляет думать, что Андреа еще сомневается. Идите в дом! Соберитесь с духом. Солдаты, отворите!
Все уходят. Ворота отворяются.
ЯВЛЕНИЕ ВОСЬМОЕ
Фиеско делает вид, что он только что вышел из дворца. Трое немцев ведут связанного мавра.
Фиеско. Кто вызвал меня сюда?
Немец. Проводите нас к графу.
Фиеско. Граф перед вами. Кто желал меня видеть?
Немец (отдает ему честь). Герцог приветствует вас, ваша милость. Он приказал передать вам этого мавра связанным: негодяй проболтался. Остальное в записке.
Фиеско (с безразличным видом берет записку). Недаром я сегодня пообещал отправить тебя на галеру. (Немцу.) Хорошо, приятель. Мой нижайший поклон герцогу.
Мавр (кричит им вслед). И мой тоже! И скажи ему, что ежели бы он не ослу приказал вести меня сюда то узнал бы, что во дворце засело две тысячи солдат!
Немцы уходят, дворяне возвращаются.
ЯВЛЕНИЕ ДЕВЯТОЕ
Фиеско. Заговорщики. Мавр дерзко выходит на середину сцены.
Заговорщики (с трепетом отступают при виде мавра). А! Что это?
Фиеско (прочел записку, едва сдерживая гнев). Генуэзцы! Опасности более не существует, заговора — тоже!
Веррина (восклицает в изумлении). Как? Разве Дория мертвы?
Фиеско (глубоко потрясенный). Клянусь богом! Я был готов встретить всю военную мощь Генуи, но не это! Дряхлый старец четырьмя строчками разбил трехтысячное войско! (В бессилии опускает руки.) Дория разбил Фиеско!
Бургоньино. Говорите же! Мы ждем!
Фиеско (читает). «Лаванья, сдается мне, у вас один удел со мною: вам платят неблагодарностью за благодеяние. Этот мавр предупредил меня о некоем заговоре. Я возвращаю его вам связанным и нынче ночью отошлю телохранителей». (Роняет бумагу.)
Все переглядываются.
Веррина. И что же, Фиеско?
Фиеско (благородно). Ужели Дория превзойдет меня великодушием? Ужели в роду графов Лаванья недостает одной из доблестей? Нет! Нет! Пока меня зовут Фиеско, не бывать этому! Эй, расходитесь! Я иду к нему и во всем признаюсь. (Направляется к воротам.)
Веррина (удерживает его). В своем ли ты уме? Разве преступно наше дело? Стой! Разве против Андреа шел ты, а не против тирана? Стой, говорю я! Я арестую тебя как предателя родины!
Заговорщики. Хватайте его! Вяжите!
Фиеско (вырывает у одного из них шпагу и расчищает себе путь). Полегче! Ну, кто первый попытается накинуть аркан на тигра? Что, господа? Видите — я свободен! Могу идти, куда мне угодно!.. Теперь я остаюсь, — мне пришла другая мысль.
Бургоньино. Мысль о долге?
Фиеско (задетый, с гордостью). Мальчишка! Научитесь прежде выполнять свой долг передо мною. Вам ли меня учить? Спокойствие, господа! Все остается, как было. (Мавру, разрезая на нем веревки.) Ты дал повод совершиться великому делу! Беги!
Кальканьо (гневно). Как? Что? Нехристь останется жив? Жив, после того как он всех нас предал?
Фиеско. Жив... после того как он напугал вас всех! Беги, малый! Да смотри: носа в Геную не показывай, а то кое-кто еще попытается доказать свое мужество на твоей шкуре!
Мавр. Вот это называется: черт беса не подведет!.. Ваш покорный слуга, господа!.. Похоже на то, что в Италии для меня веревка не свита! Придется поискать ее где-нибудь в другом месте. (Уходит со смехом.)
ЯВЛЕНИЕ ДЕСЯТОЕ Входит слуга. Те же, кроме мавра.
Слуга. Графиня Империали уже три раза спрашивала о вашей милости.
Фиеско. Тьфу ты пропасть! И правда, пора начинать представление. Скажи, что я иду тотчас. Постой! Попросишь мою супругу прийти в концертный зал и ждать меня там за портьерами. (Слуга уходит.) Все ваши роли набросаны мною вот тут на бумаге: каждому остается только сыграть свою. Веррина сейчас же отправится в гавань и, как только корабли будут захвачены, пушечным выстрелом даст сигнал к выступлению. Я иду; меня ждет еще одно важное дело. Услыхав колокольчик, вы все пройдете в концертный зал. А пока — милости прошу, отдайте должное моему кипрскому вину!
Все расходятся.
ЯВЛЕНИЕ ОДИННАДЦАТОЕ
Концертный зал.
Леонора. Арабелла. Роза. Все встревожены;
Леонора. Фиеско обещал прийти в концертный зал, а его все нет. Уже двенадцатый час. Дворец дрожит от топота солдат и звона оружия, а Фиеско все нет!
Роза. И вам велено спрятаться за портьеры... Зачем это понадобилось его сиятельству?
Леонора. Он так хочет, Роза. Этого довольно, чтобы я повиновалась. Довольно и для того, чтобы ничего не бояться, Белла. И все же я дрожу, Белла, и сердце мое бьется в испуге! Девушки! Ради бога, не отходите от меня ни на шаг!
Арабелла. Не бойтесь ничего! Страх сковал даже наше любопытство!
Леонора. Куда ни гляну, везде чужие лица, искаженные, бледные, как у привидений. Кого ни позову — тот дрожит, как пойманный преступник, и скрывается во мрак, в это жуткое убежище нечистой совести. О чем я ни спрошу — мне отвечают неясным звуком, который замирает на дрожащих устах, словно боясь слететь с них. Фиеско! Я чувствую, что-то страшное готовится здесь... О (с грацией складывая руки), не оставьте же моего Фиеско, небесные силы! Овейте его своими крылами!
Роза (вздрогнув). Боже! Что за шум в галерее?
Арабелла. Это стража.
За сценой часовой кричит: «Кто идет?» Ему отвечают.
Леонора. Сюда идут. Спрячемся! Скорее!
Они прячутся.
ЯВЛЕНИЕ ДВЕНАДЦАТОЕ Джулия и Фиеско входят, разговаривая.
Джулия (возбужденно). Перестаньте, граф! Уже не равнодушный слух встречает ваши любезности, а кипящая кровь. Где я? Здесь нет никого, кроме обольстительницы ночи! Куда вы заманили мое беззащитное сердце своими речами?
Фиеско. Туда, где робкая страсть становится смелей, где порыв вольней сливается с порывом!
Джулия. Остановись, Фиеско! Во имя всего святого, ни шагу дальше! Не будь ночь так темна, ты увидел бы пламень моих щек и сжалился бы надо мной.
Фиеско. Ты ошибаешься, Джулия! Как раз тогда моя страсть, увидев пламенное знамя твоей, смело ринулась бы ей навстречу. (С жаром целует ее руку,)
Джулия. Фиеско, в твоем лице, в твоих речах — лихорадочный огонь! Увы, и на моих щеках пылает то же буйное, греховное пламя. Прошу тебя, пойдем туда, где светло. Взбунтовавшиеся чувства могут воспользоваться опасными намеками темноты. Идем! Эти безумные мятежники могли бы за спиной стыдливого дня приняться за свое безбожное дело! Иди к гостям, умоляю тебя!
Фиеско (настойчивее). Напрасны твои страхи, любимая! Владычице ли бояться своего раба?
Джулия. О вы, мужчины! И ваши вечные противоречия. Словно вы не всего опасней, когда сдаетесь на милость нашему самолюбию? Ты хочешь, чтоб я тебе призналась во всем, Фиеско? Даже в том, что лишь мои пороки охраняли мою добродетель? В том, что лишь моя гордость смеялась над твоими ухищрениями, а сама добродетель уже не может устоять? Отчаявшись в своем искусстве, ты воззвал к моей крови. И тут я теряю все.
Фиеско (заносчиво и легкомысленно). Что же ты теряешь, утратив все?
Джулия (взволнованно и горячо). Что я теряю, легкомысленно вручив тебе ключи к своей женской святыне и давая тебе возможность в любую минуту заставить меня краснеть от стыда? Все! И меньше, чем все, я утратить не могу. Что ты еще хочешь услышать от меня, насмешник? Признание в том, что вся тайная мудрость нашего пола — лишь жалкая попытка отвлечь противника от уязвимого пункта наших фортификаций, который осаждают всего лишь ваши уверения и который — краснея признаюсь я в этом — сам так хочет быть взят, что часто изменнически сдается врагу, стоит лишь добродетели отвернуться в сторону! Признание в том, что все наши женские уловки лишь для охраны этой беззащитной безделушки, как все фигуры на шахматной доске — для охраны беззащитного короля. Стоит напасть на него врасплох — и мат! После этого ты можешь опрокинуть доску со всеми фигурами! (После паузы, серьезно.) Вот и вся картина нашего пышного убожества. Будь великодушен!
Фиеско. И все же, Джулия, никто лучше не сбережет твоих сокровищ, чем моя бесконечная страсть!
Джулия. Конечно, никто лучше — и никто хуже! Скажи, Фиеско, как долго будет длиться эта бесконечность?! Ах! Я играла так несчастливо, что мне волей-неволей приходится ставить на карту и последнее свое достояние. Самонадеянная, я верила: мои прелести способны завлечь тебя; но я не верю, что они так всемогущи, чтобы тебя удержать. Но что я говорю! (Отступив, закрывает лицо руками.)
Фиеско. В едином слове — два прегрешения: недоверие к моему вкусу и святотатственное оскорбление твоего очарования, — которое из двух труднее простить?
Джулия (сдаваясь, томно). Ложь — оружие дьявола! Фиеско не нужно более прибегать к ней, чтобы его Джулия пала. (В изнеможении падает на софу. После паузы, торжественно.) Еще одно слово, Фиеско! Мы героини — пока наша добродетель вне опасности; дети — когда нам приходится ее защищать. (Горящим взором смотрит на него.) И фурии — когда мстим за нее. Запомни это, Фиеско, если ты холоден и задумал погубить меня.
Фиеско (с деланым возмущением). Холоден, холоден? О господи! Как же ненасытно тщеславие женщины, если она, видя, как мужчина пресмыкается перед ней, все еще питает сомнения? Но нет! Я чувствую, мужчина вновь пробуждается во мне! (Холодным тоном.) Хорошо, что у меня вовремя открылись глаза. О чем я хотел молить ее? Нет, малейшее унижение мужчины в обмен даже на величайшую благосклонность женщины — мотовство! (С низким, холодным поклоном.) Наберитесь мужества, мадам! Вам уже ничто не угрожает!
Джулия (ошеломленная). Граф, что с вами?
Фиеско (с полнейшим равнодушием). Ничего, мадам. Вы совершенно правы: обоим нам дано ставить честь на карту только один раз. (Учтиво целует ей руку.) Мне предстоит удовольствие при гостях засвидетельствовать вам свое почтение. (Быстро направляется к выходу.)
Джулия (бросается вслед за ним и удерживает его). Останься! Ты обезумел! Останься! Неужели я должна высказать... Сказать то, чего бы не вынудил у моей гордости весь род мужской, на коленях... в слезах... под пыткой? Даже мрак здесь слишком прозрачен, чтобы скрыть пожар на моих щеках, вызванный этим признанием, Фиеско... О, я наношу удар в самое сердце всем женщинам в мире! Все они будут вечно ненавидеть меня! Фиеско, я боготворю тебя! (Бросается к его ногам.)
Фиеско (отступает на три шага, не делая попытки ее поднять, и торжествующе смеется). Весьма сожалею, синьора! (Дергает сонетку, потом поднимает драпировку и выводит Леонору.) Вот моя жена — божественное создание. (Обнимает Леонору.)
Джулия (с воплем вскакивает). О! Какой неслыханный обман!
ЯВЛЕНИЕ ТРИНАДЦАТОЕ
Заговорщики входят все разом. Дамы входят с другой стороны. Фиеско, Леонора и Джулия.
Леонора. Супруг мой, вы слишком сурово поступили.
Фиеско. Поделом ее испорченному сердцу! Твои слезы взывали об отмщении. (Собравшимся.) Нет, милостивые государи и милостивые государыни, ребячливая пылкость мне не свойственна! Людская глупость способна долго забавлять меня, но есть предел и моему терпению. На эту женщину по заслугам обрушивается мой гнев: вот снадобье, которое она приготовила для такого ангела, как Леонора. (Показывает порошок собравшимся.)
Все в ужасе отступают.
Джулия (кусая губы, с яростью). Хорошо! Хорошо же, очень хорошо, сударь! (Хочет уйти.)
Фиеско (удерживает ее за руку). Наберитесь терпения, мадам! Мы еще не кончили!.. Не сомневаюсь, что всем присутствующим будет очень интересно узнать, почему я отрекся от своего разума, разыграл безумный роман с первой сумасбродкой Генуи...
Джулия (рванувшись). Невыносимо! Но берегись! (С угрозой.) Дория повелевает громами в Генуе, а я его сестра!
Фиеско. Плохи ваши дела, если это все, чем вы можете угрожать! К сожалению, я должен принести вам весть о том, что из венца, украденного вашим сиятельным братцем, Фиеско ди Лаванья свил веревку, на которой он намерен нынче ночью повесить узурпатора. (Видя, как она бледнеет, злорадно смеется.) Несколько неожиданно, синьора? (Еще язвительней.) Вот почему я счел нужным дать пищу непрошенному любопытству некоторых членов вашего дома; вот почему я надел шутовской колпак (указывая на нее) этой страсти! Вот почему (указывая на Леонору) пренебрегал этим сокровищем! И дичь сама ринулась в мои сети!.. Благодарю вас, синьора, за то, что вы столь любезно пошли мне навстречу, и снимаю эту шутовскую побрякушку! (С поклоном подает ей медальон.)
Леонора (с мольбой приникая к Фиеско). Мой Лодовико! Она плачет! Смею ли я обратиться к вам с покорной просьбой?
Джулия (надменно Леоноре). Молчи! Ненавистная!
Фиеско (слуге). Будь столь любезен, приятель, предложи этой даме руку, ей пришла охота осмотреть мою тюрьму. Гляди, чтобы благородную синьору никто не потревожил, — на дворе свежий ветер... Ты отвечаешь за нее головой! Буря, которая нынче ночью сокрушит древо Дория, может... испортить ей прическу.
Джулия (рыдая). Чума да поразит тебя, гнусный, коварный лицемер! (Со скрежетом, Леоноре.) Не спеши торжествовать, он и тебя погубит, и себя, и — сгинет. (Бросается вон.)
Фиеско (делая знак гостям). Вы были свидетелями — спасите же мою честь в глазах Генуи. (Заговорщикам.) Вы придете за мной, когда ударит пушка.
Все удаляются.
ЯВЛЕНИЕ ЧЕТЫРНАДЦАТОЕ
Леонора, Фиеско.
Леонора (робко подходит к нему). Фиеско! Фиеско! Я не совсем понимаю вас, но меня уже бросает в дрожь.
Фиеско (значительно). Леонора! Однажды мне пришлось видеть, как вы шли по левую руку от некоей генуэзки. Я видел, как в дворянских собраниях вам приходилось сносить, что рыцари не вам первой целовали руку... Леонора! Мне больно было это видеть. Я решил: больше тому не бывать; и больше этого не будет. Вы слышали бряцание оружия в моем дворне? Да, ваши опасения справедливы. Идите в опочивальню, графиня, наутро я разбужу герцогиню!
Леонора (заломив руки, бросается в кресло). Боже! Мое предчувствие! Я погибла!
Фиеско (спокойно, с достоинством). Любовь моя, выслушайте меня до конца. Двое моих предков носили папскую тиару. Лишь под пурпуром кровь Фиеско свободно течет в жилах. Ужели ваш супруг должен блистать лишь унаследованным блеском? Как? Ужели он должен всем своим величием быть обязан лишь прихоти случая, который в хорошую минуту состряпал Джованни Лодовико Фиеско из полуистлевших заслуг? Нет, Леонора! Я слишком горд, чтобы принять в дар то, что еще способен добыть сам. Нынче ночью я брошу в склеп предков блеск, взятый у них взаймы. Род графов Лаванья вымер — началась династия!
Леонора (покачивая головой, тихо грезит). Я вижу, как мой супруг падает, покрытый смертельными ранами... (Глухо.) Вот немые служители несут мне навстречу его истерзанный труп. (В ужасе вскочив.) Первая, единственная пуля пронзает сердце Фиеско!
Фиеско (ласково берет ее за руку). Успокойся, дитя! Этой единственной пули не будет.
Леонора (серьезно смотрит на него). С такой уверенностью ты бросаешь вызов небесам, Фиеско? О, будь это возможным лишь на одну миллионную долю — и эта миллионная доля могла бы лишить меня супруга! Подумай, Еедь ты ставишь на карту вечное блаженство! Да будь биллионы шансов на выигрыш против одного-единственного на проигрыш, — ужели бы у тебя достало смелости вступить в игру с творцом, затеяв столь дерзостный спор? Нет, мой супруг! Когда на карту поставлено все, каждый ход — святотатство!
Фиеско (с усмешкой). Не тревожься, я в ладах со счастьем.
Леонора. И это говоришь ты? Ты ведь не раз наблюдал эту игру, доводящую людей до безумия, — у вас она считается развлечением! Ты видел, как обманщица-судьба завлекает своего любимца мелкими удачами, покуда он не разгорячится, не вскочит, не пойдет ва-банк! И тут, в эту решительную минуту, она покидает его. О супруг мой! Ты идешь не на прогулку, не затем, чтобы потешить себя обожающими взглядами генуэзцев! Разбудить республиканцев от сна, напомнить коню о том, что он может взвиться на дыбы, — это не прогулка. Не доверяй мятежникам! Умные, что тебя подстрекают, тебя боятся; глупые, что тебя боготворят, тебе не помогут. Куда ни посмотрю, везде я вижу твою погибель, Фиеско.
Фиеско (большими шагами расхаживая по комнате). Малодушие — вот самая большая опасность; величие требует жертв.
Леонора. Величие, Фиеско?.. О, как несправедлив твой ум к моему сердцу!.. Ну, пусть! Я варю в твою удачу, я соглашаюсь — ты победишь. Горе тогда мне, несчастнейшей из женщин! Твоя неудача сулит мне горе, твой успех — еще большее! Выбора нет, мой возлюбленный! Фиеско погиб, если он не станет герцогом. Я же, обняв герцога, лишусь супруга.
Фиеско. Этого я не понимаю.
Леонора. Но это так, мой Фиеско. Вблизи престола, в царстве бурь вянет нежный цветок любви. Сердце человека, будь этот человек даже Фиеско, слишком тесно для двух всемогущих богов, — богов, враждующих друг с другом. Любовь знает слезы и понимает их язык;, у властолюбия — свинцовые глаза, в них никогда не блеснет жемчужина чувства! У любви лишь одно достояние, все другие она отвергает. Властолюбие терзается голодом, даже поглотив все мироздание. Властолюбие разрушает мир, превращая его в узилище, где слышится лишь звон цепей. Грезы любви — пустыню обращают в рай. Вот ты хочешь прильнуть к моей груди, но строптивый вассал потрясает твою державу. Я хочу броситься в твои объятия, но боязливый слух деспота чует за портьерами шаги убийцы и гонит тебя прочь, гонит из комнаты в комнату. Да, всепожирающий страх коснется своим губительным дыханием и семейного согласия. Вот твоя Леонора подает тебе освежительный напиток, но ты судорожно отталкиваешь бокал и самое нежность зовешь отравительницей.
Фиеско (в ужасе останавливается). Леонора, замолчи. Прогони от себя эти страшные видения!
Леонора. А картина еще не закончена. Я пожертвовала бы величию любовью, покоем, если бы при этом Фиеско оставался самим собою. О боже! Я как на пытке. Редко ангелы всходили на трон, еще реже сходили с него. Способен ли ощутить жалость к людям тот, кому никто из людей не страшен? Тот, кто каждое свое желание может сопроводить громовой стрелой, даст ли ему в спутники доброе слово? (Останавливается, затем робко подходит к нему; нежно, с горечью.) Властители, Фиеско, — это неудавшийся замысел природы, которая стремилась осуществить неосуществимое. Они пытаются встать между богом и человеком... Все они жалкие творения — и еще более жалкие творцы!
Фиеско (мечется по комнате). Леонора, перестань! Я сжег за собою мосты!
Леонора (нежно смотрит на него). Почему же, супруг мой? Только деяния нельзя зачеркнуть. (Томно, с нежностью и чуть лукаво.) Когда-то ты клялся, что моя красота опрокинула все твои планы. Либо ты лгал мне, лицемер, либо она безвременно отцвела. Спроси свое сердце, чья тут вина? (С жаром, обнимая его.) Вернись ко мне, опомнись! Наберись мужества! Любовь все возместит тебе! О Фиеско! Если уж мое сердце не может утолить твой голод — венец властителя и подавно не насытит тебя. (Ласкаясь.) Приди! Я затвержу на память все твои желания, все чары природы сольются в одном поцелуе любви, чтобы царственный пленник навек отказался от попыток сбросить эти божественные узы! Душа твоя беспредельна, но и любовь — тоже! Фиеско! (Еще нежнее.) Дать счастье бедному созданию, все блаженство которого лишь в твоих объятиях, — ужели твоей душе этого не довольно?
Фиеско (потрясенный). Леонора, что ты сделала? (Обессиленный падает в ее объятия.) Ни одному генуэзцу я не покажусь более на глаза!
Леонора (радостно-торопливо). Бежим, Фиеско! Оставим лежать во прахе всю эту пышную пустоту, будем жить среди природы для одной только любви! (В прекрасном порыве восторга прижимает его к сердцу.) Наши души будут чисты, как радостная лазурь небес, их не коснется более черное дыхание горя. В гармоническом слиянии, как мелодично журчащий ручеек, потекут наши жизни к предвечному...
Слышен пушечный выстрел. Фиеско вырывается из ее объятий. Входят все заговорщики.
ЯВЛЕНИЕ ПЯТНАДЦАТОЕ
Заговорщики. Час настал.
Фиеско (Леоноре, твердо). Прощай навек! Или завтра Генуя будет лежать у твоих ног! (Устремляется к выходу.)
Бургоньино (вскрикивает). Графине дурно!
Леонора падает в обморок. Все бросаются к ней на помощь. Фиеско у ее ног.
Фиеско (душераздирающим голосом). Леонора! Спасите ее! Ради бога, спасите ее! (Входят Роза и Арабелла, начинают приводить ее в чувство.) Она открыла глаза! (Вскакивает, решительно.) Теперь идем, нам пора закрыть их Дориям!
Заговорщики выходят из зала. Занавес
Действие пятое
Время за полночь. Улица в Генуе. Кое-где горят фонари, гаснущие один за другим. На заднем плане видны ворота святого Фомы, еще закрытые. Вдали море. Через площадь проходит несколько человек с фонарями, затем патрули. Все тихо, только шумит море.
ЯВЛЕНИЕ ПЕРВОЕ
Фиеско, в доспехах, останавливается перед палаццо Андреа Дория. Потом появляется Андреа.
Фиеско. Старик сдержал слово — во дворце темно, охрана снята. Я позвоню. (Звонит.) Эй, эй! Проснись, Дория! Измена! Дория, проснись! Продали тебя! Эй, эй! Подымайся!
Андреа (появляется на балконе). Кто здесь поднял звон?
Фиеско (изменив голос). Не спрашивай! Повинуйся! Твоя звезда закатилась, герцог! Генуя встала на тебя! Палачи у дверей, а ты спишь, Андреа?
Андреа (с достоинством). Помнится мне, гневное море повздорило с моей Беллоной... Киль трещал, грот-мачта рухнула, но это не потревожило сна Андреа Дория. Кто шлет палачей?
Фиеско. Тот, кто страшней твоего разгневанного моря: Джованни Лодовико Фиеско!
Андреа (смеется). Ты, видно, в духе, приятель! Приходи рассказывать басни днем. Полночь — неподходящий час.
Фиеско. Ты смеешься над тем, кто предостерегает тебя?
Андреа. Я благодарю его и ложусь в постель. Кутежи усыпили Фиеско, ему не до Дория.
Фиеско. Несчастный старец! Не доверяй змее. Все семь цветов радуги играют на ее блистающей коже, — но стоит подойти — и тебя уже обвила смертоносная лепта. Ты презрел донос предателя. Не презирай совета друга. Оседланный конь дожидается тебя во дворе. Беги, пока пе поздно. Не смейся над другом!
Андреа. Фиеско мыслит благородно. Я ничем не оскорбил его, и Фиеско не предаст меня.
Фиеско. Мыслит благородно, предает тебя и уже явил примеры и того и другого.
Андреа. Ну что ж! У меня есть стража, перед которой бессилен и Фиеско, если только ему не служат херувимы!
Фиеско (с издевкой). Я бы не прочь поговорить с этими стражниками, переслать с ними письмецо в вечность.
Андреа (величаво). Жалкий насмешник! Разве не ведомо тебе, что Андреа уже восемьдесят лет и что Генуя счастлива? (Уходит с балкона.)
Фиеско (с удивлением глядит ему вслед). Ужели мне надлежало свергнуть этого человека, чтобы узнать, как трудно стать ему равным? (Погруженный в глубокую задумчивость, делает несколько шагов взад и вперед.) Итак, я отплатил великодушием за великодушие. Мы сочлись, Андреа. Теперь, смерть, слово за тобой! (Спешит в дальнюю улицу.)
Со всех сторон барабанный бой. Жаркая схватка у ворот святого Фомы. Ворота разбивают, открывается вид на гавань и корабли, освещенные факелами.
ЯВЛЕНИЕ ВТОРОЕ
Торопливо вбегают Джанеттино Дория в пурпурном плаще, накинутом на плечи, Ломеллино, предшествуемые слугами с факелами.
Джанеттино (останавливается). Кто приказал бить тревогу?
Ломеллино. На галерах прогремела пушка!
Джанеттино. Это рабы хотят разорвать свои цепи. У ворот святого Фомы выстрелы.
Ломеллино. Там огонь!
Джанеттино. Ворота открыты! Стража взбунтовалась! (Слугам.) Живей, канальи! Осветить путь к гавани!
Все спешат к воротам.
ЯВЛЕНИЕ ТРЕТЬЕ
Те же. Бургоньино и заговорщики появляются со стороны ворот.
Бургоньино. Себастьян Лескаро — храбрый солдат.
Центурионе. Дрался, как тигр, пока не упал мертвым.
Джанеттино (пораженный, отступает). Что я слышу? Стойте!
Бургоньино. Кто это там с факелами? Ломеллино. Враги, принц! Скройтесь туда, налево!
Бургоньино (яростно кричит). Кто там с факелами?
Центурионе. Стой! Пароль! Джанеттино (выхватив шпагу, надменно). Покорность и Дория!
Бургоньино (с пеной у рта, яростно) А, губитель республики и моей невесты! (Бросается на Джанеттино. Заговорщикам.) Нам повезло, братья! Черти сами выдают нам своего господина! (Закалывает Джанеттино.)
Джанеттино (падает с воплем). Убийство! Убийство! Убийство! Отомсти за меня, Ломеллино!
Ломеллино. Слуги! (Убегая.) На помощь! Убивают! Убивают!
Центурионе (кричит зычным голосом). С этим покончено! Задержите графа.
Ломеллино схвачен.
Ломеллино (падая на колени). Пощадите мою жизнь, и я перейду к вам.
Бургоньино. Эта тварь еще дышит? Беги, подлый трус!
Ломеллино убегает.
Центурионе. Ворота Фомы наши! Джанеттино мертв! Бегите во весь дух! Сообщите об этом Фиеско!
Джанеттино (судорожно пытается встать). Чума! Фиеско!.. (Умирает.)
Бургоньино (вырывает из его груди шпагу). Генуя и Берта свободны! Дай твой меч, Центурионе, а этот, окровавленный, ты отнесешь моей невесте! Стены ее тюрьмы рухнули! Я приду вслед за тобой — запечатлеть на ее устах брачный поцелуй!
Быстро уходят в разные стороны.
ЯВЛЕНИЕ ЧЕТВЕРТОЕ
Андреа Дория. Немцы.
Немец. Буря ушла в ту сторону. На коня, герцог!
Андреа. Дайте мне еще раз взглянуть на башни Генуи, на небо! Нет, это не сон! Тебя предали, Андреа!
Немец. Враги везде! Бегите! Скорей через границу!
Андреа (бросается на тело своего племянника). Здесь я хочу умереть. Ни слова о бегстве! Здесь лежит опора моей старости. Путь мой окончен!
В отдалении показывается Кальканьо с другими заговорщиками.
Немец. Убийцы! Это убийцы! Беги, старый герцог!
Андреа (слыша возобновившийся барабанный бой). Внемлите, чужестранцы! Внемлите! То генуэзцы, которых я освободил от ярма. (Закрывает лицо плащом.) И у вас так платят за добро?
Немец. Спасайся! Беги! Беги, пока они будут тупить свои клинки о наши немецкие кости!
Андреа. Спасайтесь вы! Оставьте меня! Пусть содрогнутся народы от страшной вести: генуэзцы убили своего отца!..
Немец. А, черт! Ну, до убийства еще далеко! Стойте, друзья. Грудью защитим герцога! (Бросаются вперед.) Вобьем в головы этих итальянских собак уважение к его сединам!..
Кальканьо (окликает). Кто там? Что там такое?
Немцы (бьются). Немецкие клинки!
С боем отступают, унося труп Джанеттино.
ЯВЛЕНИЕ ПЯТОЕ
Леонора в мужском платье и Арабелла, следом за ней, робко прокрадываются вперед.
Арабелла. Пойдемте же, синьора, пойдемте же!
Леонора. В той стороне бушует мятеж!.. Чу! Слышишь! То стон умирающего... О, ужас! Они окружили его! Прямо в сердце Фиеско направлены зияющие дула!.. Прямо в мое сердце, Белла! Они спускают курки... Остановитесь! Стойте! Это мой супруг! (С мольбой простирает руки.)
Арабелла. Ради бога!..
Леонора (мечется из стороны в сторону, кричит, как в бреду). Фиеско! Фиеско! Фиеско! Они бросили его, эти верные друзья!.. Зыбка верность мятежников! (Вздрогнув от испуга.) Супруг мой во главе мятежников? Белла! О небо! Мой Фиеско — мятежник?!
Арабелла. Нет, нет, синьора! Он грозный вершитель судеб Генуи.
Леонора (прислушиваясь). О, если бы это было так! Разве дрожала бы Леонора? Ужели лучший из республиканцев держал бы в своих объятиях трусливейшую из женщин республики? Поди, Арабелла! Когда мужчины бьются за свою страну — и женщины не должны отставать! (Снова слышна барабанная дробь.) Я ринусь в ряды бойцов.
Арабелла (всплеснув руками). Милосердное небо!
Леонора. Постой! Я на что-то наткнулась! Шляпа и плащ! Рядом меч! Тяжел этот меч, Белла, но я в силах его держать, и меч не посрамит руки, поднявшей его!
Бьют в набат.
Арабелла. Слышите? Слышите? Бьют в колокол на башне доминиканцев! Господи помилуй! Как страшно-то!
Леонора (восторженно). Скажи: «Как прекрасно!» Этим набатом говорит с Генуей мой Фиеско! (Барабанный бой усиливается.) Ура! Ура! Это слаще звуков флейты! И эти барабаны звучат по воле моего Фиеско!.. Грудь моя вздымается выше! Вся Генуя пробудилась!.. Наемники сбегаются на его зов, так разве можно медлить его жене? (Бьют в набат еще на трех башнях.) Нет, лишь героиня достойна объятий героя! Лишь римлянка достойна объятий моего Брута! (Надевает шляпу и накидывает пурпурный плащ.) Я — Порция!
Арабелла. Сударыня, вы грезите! Вы сами не знаете, что говорите!
Набат и барабанная дробь.
Леонора. Горе тебе, если, слыша эти звуки, ты не грезишь! Рыдать хотели бы эти плиты, оттого что у них нет ног, чтобы бежать вослед моему Фиеско! Эти дворцы гневаются на своих зодчих: зачем так прочно они врыты в землю, зачем они не могут устремиться за моим Фиеско! Берега, забыв свой долг, отдали бы Геную во власть моря и зашагали бы под звуки барабанов Фиеско! Сама смерть готова сбросить свои покровы, а твой дух спит по-прежнему? Прочь! Я пойду своим путем!
Арабелла. Великий боже! Что вы затеяли? Неужто вы это всерьез?
Леонора (гордо и смело). А ты что думаешь, глупая? (Пламенно.) Скорей туда, где самая жаркая схватка, где бьется Фиеско, мой Фиеско!.. Я слышу, как они говорят: «Верно, это Лаванья, — тот, кого никто не может одолеть; тот, кто мечу вручил жребий Генуи!» — «Да, генуэзцы, это он! — скажу я. — И это мой супруг... И я тоже ранена!»
Сакко и группа заговорщиков.
Сакко (окликает). Кто идет? Дория или Фиеско?
Леонора (вдохновенно). Фиеско и свобода! (Бросается в одну из улиц.)
Сбегается толпа. Арабеллу оттесняют.
ЯВЛЕНИЕ ШЕСТОЕ
Сакко струнной заговорщиков. Ему навстречу Кальканьо с другой группой.
Кальканьо. Андреа Дория бежал.
Сакко. Фиеско тебя не поблагодарит. Кальканьо. Эти немецкие медведи словно скалы сгрудились вокруг старика! Я его и не видел. Мы потеряли девять человек. Меня полоснуло мечом по левому уху. Коли они так бьются за чужих тиранов, тысяча дьяволов, как же они стоят за своих государей!
Сакко. Число наших сторонников все возрастает, все ворота в наших руках.
Кальканьо. Я слышал, в крепости жаркая схватка.
Сакко. Там Бургоньино. А где Веррина? Кальканьо. Залег между Генуей и морем, как пес у врат ада! Рыбешке не проскользнуть!
Сакко. Я атакую предместье.
Кальканьо. А я двинусь на площадь Сарцана. Бей веселее, барабанщик!
Под барабанную дробь двигаются дальше.
ЯВЛЕНИЕ СЕДЬМОЕ
Мавр. Шайка воров с фитилями.
Мавр. Так вот, жулики, чтоб вы знали: я заварил всю эту кашу, и меня же оставили без ложки! Ладно! Я покажу, кто я такой! Жги, ребята, поживимся! Пока они там передрались из-за герцогства, мы так подтопим в церквах, что апостолам жарко станет, а то они, бедняги, замерзли.
Бросаются в ближайшие дома.
ЯВЛЕНИЕ ВОСЬМОЕ Бургоньино. Переодетая Берта.
Бургоньино. Отдохни здесь, милый мальчик, тут безопасно. Ты ранен?
Берта (изменив голос). Нет, нет! Бургоньино (пылко). Нет? Так вставай же! Я поведу тебя туда, где пожинают раны в битве за Геную. Славные раны! Смотри: вот такие! (Засучивает рукав.)
Берта (отшатнувшись). О боже! Бургоньино. Ты испугался, милый мальчик? Видно, ты слишком рано захотел стать мужчиной! Сколько тебе лет?
Берта. Пятнадцать.
Бургоньино. Жаль! На добрых пять лет меньше, чем нужно нынче ночью. Кто твой отец? Берта. Первый гражданин Генуи. Бургоньино. Полегче, мальчишка! Есть лишь один такой, и дочь его — моя невеста! Тебе знакомо имя Веррины?
Берта. Еще бы!
Бургоньино (быстро). И ты знаешь его божественную дочь?
Берта. Бертой зовут ее.
Бургоньино (горячо). Беги сейчас же и передай ей это кольцо. Скажи: оно обручальное; скажи: голубой султан бьется на славу! С богом! Мне пора! Опасность еще не миновала.
Загорается несколько домов.
Берта (вслед ему, нежным голосом). Сципион! Бургоньино (останавливается, пораженный). Клянусь моим мечом, мне знаком этот голос!
Берта (бросаясь ему на шею). Клянусь моим сердцем, я тебе тоже знакома!
Бургоньино (вскрикивает). Берта!
Набат в предместье. Сбегается толпа. Берта и Бургоньино падают в объятия друг другу.
ЯВЛЕНИЕ ДЕВЯТОЕ
Фиеско в гневе. Цибо и солдаты.
Фиеско. Кто поджег дома?
Цибо. Крепость взята.
Фиеско. Кто поджег?
Цибо (делает знак солдатам). Выслать дозор! Задержать поджигателей!
Несколько человек уходит.
Фиеско (гневно). Они хотят сделать из меня поджигателя! Живей насосы и ведра! (Его люди уходят.) Так с Джанеттино покончено?
Цибо. Говорят.
Фиеско (яростно). Только говорят? Кто сказал, что только говорят? Цибо! Заклинаю вас вашей честью — он бежал?
Цибо (нерешительно). Если можно верить моим глазам больше, чем слову дворянина, то Джанеттино жив!
Фиеско (вскипев). Цибо! Вы головой ответите за эти слова!
Цибо. Я повторяю: восемь минут назад я видел, как он расхаживал с желтым султаном и в пурпурном плаще, живехонек.
Фиеско (вне себя). Ад и небо! Цибо! Бургоньино не сносить головы! Бегите, Цибо! Прикажите запереть все городские ворота! Затопить каждую лодчонку, чтобы он не мог уйти в море! Вот алмаз, Цибо! Дороже не найти ни в Генуе, ни в Венеции, ни в Лукке, ни в Пизе. Он достанется тому, кто принесет мне весть, что Джанеттино мертв! (Цибо поспешно уходит.) Спешите, Цибо!
ЯВЛЕНИЕ ДЕСЯТОЕ
Фиеско, Сакко, мавр. Солдаты.
Сакко. Мы застигли мавра в ту минуту, когда оп бросил горящий фитиль в храм иезуитов.
Фиеско. Твое предательство сошло тебе с рук потому, что дело шло лишь обо мне. За поджог — веревка! Увести w повесить сей же час на церковной ограде!
Мавр. Тьфу! Тьфу! Тьфу! Это мне не по нутру! Может, поторгуемся?
Фиеско. Нет!
Мавр (вкрадчиво). Пошлите меня для пробы на галеры!
Фиеско (делает знак солдатам). На виселицу!
Мавр (нагло). Тогда лучше крестите меня!
Фиеско. Церкви не нужны отбросы язычества.
Мавр (льстиво). Дозвольте мне хоть пьяным уйти в вечность!
Фиеско. Уйдешь трезвым.
Мавр. Ну хоть не вешайте меня на христианской церкви!
Фиеско. Рыцарь верен своему слову. Я ведь пообещал тебе виселицу, какой свет не видывал!
Сакко (ворчит). Будет церемониться с нехристем! И без того хлопот не обобраться!
Мавр. Ну а если все-таки веревка оборвется?
Фиеско (Сакко). Возьмите двойную!
Мавр (философски). Ну, что ж поделаешь! Сатана, готовься к встрече знатного гостя! (Уходит с солдатами, которые и вешают его неподалеку.)
ЯВЛЕНИЕ ОДИННАДЦАТОЕ
Фиеско. Появляется Леонора в пурпурном плаще Джанеттино.
Фиеско (замечает ее, бросается вперед, отступает; злобно про себя). Мне знакомы этот султан и плащ! (Снова бросается вперед; с жаром.) Да, конечно знакомы! (В бешенстве бросается вперед и закалывает ее.) Если в тебе три жизни, попробуй встань!
Леонора падает с предсмертным стоном. Слышится победный марш, барабанная дробь, рожки и гобои.
ЯВЛЕНИЕ ДВЕНАДЦАТОЕ
Фиеско, Кальканьо, Сакко, Центурионе, Цибо. Солдаты с музыкой и знаменами.
Фиеско (торжествующе им навстречу). Генуэзцы, жребий брошен! Вот он лежит — червь, точивший мою душу! Тот, кто вскормил мою ненависть! Мечи наголо! Это Джанеттино!
Кальканьо. Я пришел сказать вам, что две трети Генуи встали на нашу сторону и присягнули знамени Фиеско.
Цибо. Веррина шлет вам привет с флагманского корабля. Вы — господин над гаванью и морем!
Центурионе. Комендант города шлет вам со мной жезл и ключи.
Сакко. В моем лице великий и малый советы республики (падает на колени) склоняют колена перед своим победителем и молят о милости и пощаде.
Кальканьо. Я же буду первым, кто приветствует победителя в стенах его города! Да здравствует герцог Генуи! Склоните знамена!
Все (снимая шляпы). Ура! Ура герцогу Генуи!
Туш. Фиеско все это время стоит, опустив голову на грудь, погруженный в глубокое раздумье.
Кальканьо. Народ и сенат ожидают той минуты, когда они смогут приветствовать своего милостивого властелина почестями, подобающими государю. Дозвольте нам, светлейший герцог, торжественно проводить вас в синьорию!
Фиеско. Дозвольте мне сначала успокоить мое сердце. Мне пришлось оставить дорогую мне особу в страхе и трепете. Ту особу, которая призвана разделить со мной триумф нынешней ночи. (Обращаясь ко всем, растроганно,) Соблаговолите же проводить меня к вашей очаровательной герцогине. (Собирается идти.)
Кальканьо. Неужели мы оставим здесь кровожадного злодея, чтобы мрак закоулка скрыл его позор?
Центурионе. Насадим его голову на алебарду!
Цибо. Пусть его обезображенный труп подметает мостовые города!
Тело освещают.
Кальканьо (испуганно, понизив голос). Смотрите, генуэзцы! Клянусь богом, это не лицо Джанеттино!
Все в оцепенении глядят на труп.
Фиеско (останавливается, внимательно всматривается к, содрогнувшись, с искаженным лицом отводит взгляд). Нет, дьявол!- Это не лицо Джанеттино! О коварство сатаны! (С блуждающим взглядом.) Генуя моя, говорите вы? Моя? (В исступлении, диким голосом.) Адское наваждение! Это моя жена! (Падает, как громом пораженный. Заговорщики, потрясенные, застыли в мертвом молчании. С трудом приподнимаясь, глухим голосом.) Я убил свою жену, генуэзцы? Заклинаю вас, не бледнейте! Хвала господу, это лишь обман зрения! Нет, есть удел, который не страшен человеку, ибо он только человек! Тот, кому не даны радости богов, — не познает и мук дьявола. А эта ошибка еще страшней. (С ужасным спокойствием.) Генуэзцы, возблагодарим господа! Это невозможно.
ЯВЛЕНИЕ ТРИНАДЦАТОЕ
Те же. Арабелла входит, рыдая.
Арабелла. Убейте, убейте меня! Что мне еще терять! Сжальтесь, господа!.. Здесь я оставила свою госпожу и теперь нигде не могу ее найти!
Фиеско (подойдя к ней, тихим, дрожащим голосом). Леонорой зовут твою госпожу?
Арабелла (радостно). О, какое счастье, что вы здесь, мой дорогой, любимый, добрый господин! Не гневайтесь на нас! Мы не могли ее удержать!
Фиеско (глухо, с яростью). Проклятая! От чего удержать?
Арабелла. Она так и кинулась...
Фиеско (еще яростнее). Молчи! Куда кинулась?
Арабелла. В самую гущу...
Фиеско (бешено). Отродье крокодила! Как она одета?
Арабелла. В пурпурном плаще.
Фиеско (в исступлении, шатаясь, идет на нее). Да поглотит тебя девятый круг преисподней! Откуда плащ?
Арабелла. Он здесь на земле валялся.
Несколько заговорщиков (вполголоса). Здесь был убит Джанеттино.
Фиеско (в полном изнеможении). Госпожа твоя нашлась. (Арабелла в страхе убегает. Закатив глаза, делает несколько неверных шагов. Затем говорит тихим, прерывающимся голосом, который постепенно переходит в бешеный крик.) Нет, это явь! Явь!.. Я — орудие безмерного злодейства! (В озверении размахивает мечом.) Прочь, люди!.. О! (Злобно скалит зубы, подняв лицо к небу.) Если бы я мог схватить зубами всю твою вселенную!.. Я грыз бы ее, покуда от нее не осталось бы оскаленное чудовище, страшное, как моя мука! (Все содрогаются.) Человек! Жалкое отродье! Ты радуешься сейчас, ты счастлив, что ты — не я! Не я! (Голос его делается глуше и прерывается.) Я сам... своими руками! (Быстрее, яростно.) Я? Почему же я? Почему не они тоже? Почему мне не дано притупить остроту моей муки мукой себе подобных?
Кальканьо (робко). Дражайший герцог...
Фиеско (кидается к нему со злобной радостью). А, привет тебе! Вот, слава богу! Вот, наконец, нашелся еще один, кого тоже размозжил этот громовой удар! (Яростно сжимает Кальканьо в своих объятиях.) Брат, поверженный! Что же? Это и твое проклятье! Она мертва! Ты ведь тоже любил ее! (Хватает его, прижимает лицом к трупу.) Терзайся! Она мертва! (Глядя в пространство невидящими глазами.) О, если бы я стоял у врат вечного проклятья и моим глазам было бы дозволено увидеть все орудия пытки, порожденные изобретательностью дьявола, а моему слуху — впивать вопли и зубовный скрежет грешников! Если бы я мог увидеть ее, мою муку — кто знает, быть может тогда я снес бы ее! (Содрогаясь, подходит к трупу.) Жена моя лежит здесь убитая... Нет, это еще не вся правда! (Подчеркивая каждое слово.) Я, злодей, убил свою жену!.. Нет, что я? Этого было бы мало, чтобы пощекотать слух сатаны! Нет! Сначала он нарочно вознес меня на блистающие, головокружительные высоты радости, заманил меня на порог рая, а затем швырнул вниз! Затем... О, если бы мое дыхание могло сеять чуму!.. Затем... затем я убил свою жену! Нет, сатана шутит еще отменнее! Затем... меня обманывают (презрительно) мои глаза, и я (с ужасным выражением)... я убиваю свою жену! (С сардоническим смехом.) Лучше не придумаешь! (Все заговорщики стоят вокруг, опираясь на мечи. Иные смахивают слезы. Пауза. Обессиленный, озирает присутствующих, понизив голос.) Кто-то плачет? Да, боже правый! Тираноубийцы льют слезы! (Погружаясь в тихую скорбь.) Говорите! О чем вы плачете? Об этой злобной шутке смерти или о том, что я так пал духом?! (В скорбной, трогательной позе замирает возле тела Леоноры.) Когда каменные сердца убийц расплавились и слезы потекли из глаз, Фиеско изрыгал проклятья! (Рыдая, опускается рядом с ней.) Леонора, прости! Гневом не склонить небес к милосердию! (Горестно и нежно.) Долгие годы уже, Леонора, предвкушал я час торжества, когда я представлю генуэзцам их государыню! Я видел, как твои щеки рдеют в очаровательной стыдливости, как царственно вздымается твоя грудь под серебряным флером, слышал твой прелестный голосок, прерывающийся от восторга. (Оживляется.) Ах, как опьянил меня гордый титул, как сникала зависть, пораженная торжеством моей любви! Леонора! Этот час пришел! Государем Генуи стал твой Фиеско, — но и последний нищий в Генуе не захочет променять свой презренный удел на мой пурпур и мои муки! (Душераздирающе.) Жена делит с ним его горе, а я, с кем я разделю свое величие? (Рыдания его усиливаются, он прячет лицо в платье убитой.)
Все растроганы.
Кальканьо. Какая это была прелестная женщина.
Цибо. Надо скрыть от народа этот прискорбный случай. Весть о нем убавит мужества нашим сторонникам и придаст смелости врагам.
Фиеско (решительно встает, овладев собой). Внемлите, генуэзцы! Этим ударом божественный промысел, — я понял его знак, — хотел испытать мое сердце на пороге величия! Нет испытания тяжелей. Теперь я не страшусь ни мук, ни восторгов! Идем! Генуя ждет меня, говорите вы? Я дам Генуе властелина, подобного которому не знала Европа! Идем! Этой несчастливой государыне я устрою такие похороны, что жизнь лишится своих приверженцев, а смерть будет сиять, как невеста! Следуйте за своим герцогом! .
ЯВЛЕНИЕ ЧЕТЫРНАДЦАТОЕ
Андреа Дория. Ломеллино.
Андреа. Там они ликуют.
Ломеллино. Их опьянил успех. Ворота оставлены без охраны. Все ринулись к синьории.
Андреа. Лишь моего племянника нет. Он умер. Слушай, Ломеллино!
Ломеллино. Что? Что еще? Вы продолжаете надеяться, герцог?
Андреа (сурово). Пусть мне не на что надеяться, но ты рискуешь головой, насмешливо даруя мне этот титул.
Ломеллино. Всемилостивейший государь! На чаше весов Фиеско неистовствующий народ. Что на вашей?
Андреа (величественно и проникновенно). Небеса!
Ломеллино (насмешливо пожимая плечами). С тех пор как изобрели порох, ангелы больше не участвуют в боях.
Андреа. Жалкая обезьяна! Ты хочешь отнять у отчаявшегося старца даже бога! (Сурово и повелительно.) Иди! Разгласи, что Андреа еще жив! Скажи: Андреа взывает к детям своим — да не изгонят они его на восьмидесятом году жизни к иноземцам, — к тем, что не простят Андреа славы, к которой он привел свое отечество! Скажи им это и скажи им еще: Андреа просит у своих детей столько родной земли, сколько нужно, чтобы успокоить эти старые кости!
Ломеллино. Я повинуюсь, но я в отчаянии! (Хочет идти.)
Андреа. Слушай! Возьми с собой еще эту прядь седых волос! Она была последней на моей голове, скажешь ты им, — и вот я лишился ее в ночь на третье января, когда Генуя оторвалась от моего сердца. Восемьдесят лет было этим волосам, а теперь, на восемьдесят первом году, моя голова обнажена! Скажи им, что в этих тонких волосах довольно силы, чтобы скрепить пурпурную мантию на шее юноши и задушить его. (Уходит, закрыв лицо.)
Ломеллино поспешно удаляется в противоположном направлении. Слышатся бурные клики радости, звучат литавры и фанфары.
ЯВЛЕНИЕ ПЯТНАДЦАТОЕ
Веррина появляется со стороны гавани. Берта и Бургоньино.
Веррина. Там ликуют. В чью честь?
Бургоньино. Они провозглашают Фиеско герцогом.
Берта (в страхе прильнув к Бургоньино). Сципион! Отец мой страшен!
Веррина. Дети, оставьте меня одного. О Генуя, Генуя!
Бургоньино. Чернь, которая боготворит его, с ревом требовала для него пурпурной мантии. Дворянство было объято ужасом, но не осмелилось сказать «нет».
Веррина. Сын мой, я все свое имущество обратил в золото и отправил на твой корабль. Возьми жену свою и немедля поднимай паруса. Быть может, я последую за вами. Быть может — нет. Направляйтесь в Марсель и... (скорбно сжимает их в своих объятиях) да хранит вас господь! (Быстро уходит.)
Берта. Боже правый! Что задумал отец?
Бургоньино. Ты поняла, что сказал отец?
Берта. Бежать? О боже! Бежать в брачную ночь!
Бургоньино. Так он сказал, и нам надо повиноваться.
Оба идут к гавани.
ЯВЛЕНИЕ ШЕСТНАДЦАТОЕ
Веррина и Фиеско в герцогском одеянии сталкиваются лицом к лицу.
Фиеско. Веррина! Вот удача! Я искал тебя.
Веррина. Ия искал этой встречи.
Фиеско. Веррина не замечает перемен в своем друге?
Веррина (сдержанно). Я не хотел бы их.
Фиеско. Но ты их не видишь?
Веррина (не глядя на него). Надеюсь, нет.
Фиеско. Я спрашиваю: ты их не находишь во мне?
Веррина (бросив на него взгляд). Не нахожу.
Фиеско. Так, значит, правда, что власть не всегда порождает тиранов. С тех пор как мы расстались, я стал герцогом Генуи, но для Веррины (обнимает его) мои объятия не менее пламенны, чем встарь.
Веррина. Тем хуже, ибо ответом на них будет холод. Герцогский скипетр в твоей руке — как обоюдоострый меч между нами. Джованни-Лодовико Фиеско принадлежали обширные владения в моей душе, — теперь он завоевал Геную, и я беру свою собственность назад.
Фиеско (задетый). Не дай бог! Ростовщическая цена за герцогство.
Веррина (мрачно, сквозь зубы). Гм! Ужели свобода так пала в цене, что ее продают первому встречному за бесценок?
Фиеско (закусив губу). Благо тебе, что никто не слышит этого, кроме Фиеско.
Веррина. Еще бы! Лишь в присутствии столь светлого ума истина не рискует получить пощечину! Жаль только, что ловкий игрок все же проглядел одну карту. Он рассчитал все козыри завистников, но, невзирая на всю свою хитрость, к несчастью позабыл о патриотах! (Весьма значительно.) Или узурпатор свободы попридержал карту, которой он побьет римскую доблесть? Клянусь перед лицом господа бога! Потомство скорее найдет мои кости на колесе палача, нежели на кладбище в герцогстве!
Фиеско (с нежностью берет его за руку). Даже если герцог будет тебе братом? Если он превратит все герцогство в сокровищницу своей благотворительности, которая доныне влачила жалкое существование в его графских владениях? Даже и тогда, Веррина?
Веррина. Даже и тогда! Раздарив награбленное, ни один вор не спас себя от виселицы! Твоя щедрость не поколеблет Веррину. Моим согражданам я бы еще позволил дарить меня благодеяниями, — я могу надеяться отплатить им тем же. Дары властителя — милость, а милость я приемлю лишь от господа бога.
Фиеско. Мне легче Италию вырвать из объятий Атлантического океана, чем этого упрямца из объятий его безумия!
Веррина. А ведь ты мастер вырывать! Об этом могла бы кое-что порассказать республика — эта овечка, которую ты вырвал из пасти волка Дория, чтобы пожрать ее самому! Довольно! Кстати, скажи мне, герцог: в чем провинился тот бедняга, которого вы вздернули на ограде иезуитского храма?
Фиеско. Мерзавец поджег Геную.
Веррина. Но ведь мерзавец не растоптал законов?
Фиеско. Веррина злоупотребляет моей дружбой.
Веррина. Прочь дружба! Я же сказал: я не люблю тебя более! Клянусь, я ненавижу тебя! Ненавижу, как змия в раю, что впервые бросил на землю злое семя, от которого она страждет уже пять тысячелетий. Слушай, Фиеско: я говорю с тобой не как подданный с господином, не как друг с другом, а как человек с человеком. (Сильно и горячо.) Ты гнусно согрешил против истинного бога, руками добродетели сотворил свое злодейство, руками патриотов совершил насилие над Генуей! Фиеско, будь я среди честных глупцов, не разгадавших твоего плутовства, — клянусь тебе всеми ужасами ада, я свил бы из своих жил веревку и удавился бы на ней, и моя душа, покидая тело, облила бы тебя ядовитой желчью! Пусть царственное преступление своей тяжестью раздавит золотые весы, назначенные для людских грехов, — но ты прогневил небеса, и это не простится тебе на страшном суде. (Фиеско, пораженный, онемев глядит на него, широко открыв глаза.) Не ищи ответа. Между нами все сказано. (Прохаживаясь взад и вперед.) Герцог Генуи! На галерах вчерашнего тирана привелось мне встретить несчастных; при каждом ударе весла им отрыгивается давно искупленная вина, они льют слезы в океан, который, словно богач свои деньги, не удостаивает считать их. Добрый "государь начинает свое правление с милосердия. Решишься ли ты освободить галерных рабов?
Фиеско (язвительно). Пусть это будет началом моей тирании. Иди и возвести им всем освобождение!
Веррина. Ты сделаешь полдела, если не разделишь их радости. Поди к ним сам! Великие мира сего редко бывают там, где они творят зло. Ужели и добро они должны творить исподтишка? Думаю я, герцог не унизит себя, разделив чувства последнего нищего.
Фиеско. Ты страшный человек, и я сам не знаю, почему я иду за тобой.
Оба идут к морю.
Веррина (останавливается, горестно). Обними же меня еще раз, Фиеско! Здесь нет никого, кто подглядел бы, что Веррина способен плакать, а государь — чувствовать. (Горячо обнимает его.) Нет, никогда не бились рядом два столь великих сердца! Мы ведь так горячо, по-братски любили друг друга. (Рыдая на груди Фиеско.) Фиеско! Фиеско! Ты оставляешь в моей груди пустоту, которой не заполнить всему человечеству, будь оно даже в три раза многолюднее.
Фиеско (растроганный). Будь... моим... другом!
Веррина. Сбрось этот мерзостный пурпур, и я буду им! Первый монарх был убийцей и облачился в пурпур, дабы цвет крови скрыл следы его злодеяний. Слушай, Фиеско! Я воин. Я не умею плакать, Фиеско, — это мои первые слезы, — сбрось этот пурпур!
Фиеско. Замолчи!
Веррина (с еще большим жаром). Фиеско! Посули мне в награду все короны на этой планете, посули в наказание вс.е ее пытки, чтобы я склонил колена перед смертным, — я не склоню их! Фиеско! (Бросаясь на колени.) Впервые я преклоняю колена! Сбрось этот пурпур!
Фиеско. Встань и не раздражай меня более.
Веррина (решительно). Я встал и впредь раздражать тебя не буду. (Они подходят к трапу одной из галер.) Государю подобает идти первым.
Идут по сходням.
Фиеско. Что ты так тянешь меня за плащ? Он упадет!
Веррина (с ужасающим сарказмом). Ну, коли пурпур падает, должен пасть и герцог! (Сталкивает его в море.)
Фиеско (кричит, скрываясь в волнах). На помощь! Генуя! На помощь! На помощь герцогу! (Тонет.)
ЯВЛЕНИЕ СЕМНАДЦАТОЕ
Кальканьо, Сакко, Цибо, Центурионе, заговорщики, народ. Все спешат в смятении.
Кальканьо (кричит). Фиеско! Андреа вернулся, и половина Генуи перебежала к нему! Где Фиеско?
Веррина (твердым голосом). Утонул.
Центурионе. Ад или дом умалишенных ответил мне?
Веррина. Ну, так утопили, если это лучше звучит. Я иду к Андреа.
Все застывают на месте. Занавес
1783
Примечания
«Заговор Фиеско в Генуе» — первая историческая пьеса Шиллера. Была начата летом 1781 года, сейчас же после выхода из печати «Разбойников». Весною 1782 года Шиллер писал Дальбергу, директору Мангеймского театра, что заканчивает новую трагедию. Но когда осенью того же года Шиллер бежал из Штутгарта, опасаясь преследований со стороны герцога Карла-Евгения, заключительное действие не было еще написано. Не решаясь вступать в деловые переговоры с «беглым лекарем», Дальберг заявил, что сможет судить о пьесе не раньше, чем она будет закончена. Шиллер взялся за работу над пятым действием, но ему мешал отдаться ей всецело новый замысел — драма «Луиза Миллер» (позднее названная «Коварством и любовью»). Тем не менее в ноябре 1782 года «Заговор Фиеско в Генуе» был завершен. Интриги актера и драматурга Иффланда, а также опасения Дальберга воспрепятствовали тогда постановке драмы. Шиллер отдал трагедию мангеймскому книготорговцу Швану, который выпустил ее в свет весной 1783 года.
11 февраля 1784 года прошла премьера «Заговора Фиеско в Генуе» в постановке Дальберга, и на этот раз потребовавшего значительной переработки пьесы. Успех «Заговора Фиеско» в этом варианте и отдаленно не напоминал восторженного приема, оказанного «Разбойникам». Позднее Шиллер создал свой «дрезденский» театральный вариант пьесы, в котором фигура республиканца Веррины дана более рельефно.
«Заговор Фиеско в Генуе» получил подзаголовок: «республиканская трагедия», и автор этой первой «республиканской трагедии» удостоился за нее почетного звания гражданина Французской республики: убийство узурпатора Фиеско суровым республиканцем и патриотом Верриной вызвало восторг депутатов Конвента.
Ниже приводим текст письма, которым Шиллер оповещался о присвоении ему, как автору «Разбойников» и «Заговора Фиеско в Генуе», почетного звания гражданина молодой Французской республики:
«Париж, 10 октября 1792 года, первый год Французской республики.
Честь имею послать Вам при сем, за государственной печатью, копию указа от 26 августа текущего года, предоставляющего звание французского гражданина некоторым иностранцам.
Вы прочтете, что Нация включила Вас в число друзей человечества и общества, которым она пожаловала это звание.
Национальное Собрание решением от 9 сентября поручило исполнительной власти отправить Вам этот указ. Повинуясь, прошу Вас принять мои уверения в том, что я испытываю удовлетворение быть при данном обстоятельстве министром Нации и присоединить мои личные чувства к тем, которые Вам свидетельствует великий народ, охваченный энтузиазмом первых дней своей свободы.
Прошу Вас подтвердить получение моего письма, чтобы (Нация получила уверенность в том, что указ дошел до Вас и что Вы тоже считаете французов своими братьями.
Министр Внутренних Дел Французской Республики Ролан».
Шиллер узнал о присуждении ему этого почетного звания из газет. Диплом и сопроводительное письмо были им получены лишь спустя шесть лет, в 1798 году. Оригинал диплома и письма Шиллер передал в герцогскую библиотеку в Иене, а заверенную копию названного документа хранил у себя на тот случай, если кто-нибудь из его детей пожелает воспользоваться правами французского гражданства и поселиться во Франции.
Основные исторические источники «Заговора Фиеско в Генуе»: «История правления императора Карла V» Робертсона (в немецком переводе 1779 года), «Заговор графа Жан-Луи Фиеско» кардинала де Ретца (1665), а также «Всеобщая история знаменитых заговоров, конспираций и революций» Дюпона (1763) и «Подробные историко-политические известия о респуб.лике Генуи» Геберлина (1779).
Как видно при сличении трагедии Шиллера с ее источниками, автор точно держался исторических данных, отступив от .них лишь в трех существенных пунктах: во-первых, он исключил элемент случайности из гибели Фиеско: в трагедии Веррина убивает его как изменника революции; во-вторых, он создал самый образ Веррины (согласно Робертсону, ничем не отличавшегося ют таких вертопрахов и циников, как Кальканьо и Сакко); и, (в третьих, он ввел в трагедию мотив истории Берты, дочери Веррины (заимствованный из «Эмилии Галотти» Лессинга), чтобы в связи с этим подчеркнуть стоический, республиканский характер ее отца, антипода и политического противника Фиеско.
Все эти отступления были необходимы для постановки проблемы, составляющей идейное зерно «Заговора Фиеско в Генуе».
Эпиграф к «Заговору Фиеско в Генуе» взят Шиллером из книги римского историка Саллюстия «О заговоре Катилины» (VI, 4).
Антиной — прекрасный юноша, любимец римского императора Адриана (II в. н. э.). Подобно волотому яблоку раздора. — Намек на древнегреческий миф, в котором повествуется о том, как богиня раздора Эрида бросила золотое яблоко с надписью «Красивейшей» в залу, где происходил пир по случаю свадьбы царя Пелея и нимфы Фетиды. Из-за этого яблока перессорились богини Афина, Гера и Афродита.
Силуэт — анахронизм: силуэты появились лишь во второй половине XVIII века:
Превосходно! (фр.)
Прокуратор. — Правительство Генуи состояло из коллегии восьми прокураторов, два из которых ежегодно заменялись новыми. Сенат — сеньория, верховный совет Генуэзской республики, где правила аристократическая олигархия.
Фараон — азартная карточная игра.
Воровские гильдии. — Преступный мир в Европе XVI века действительно имел определенную организацию и даже свой кодекс.
...что сказал Виргиний своей падшей дочери. — Вопреки словам Веррины, дочь Виргиния не была обесчещена. Римский историк Тит Ливий рассказывает об этом так: Патриций Аппий Клавдий влюбился в дочь плебея Виргиния, отвергшую его притязания. Аппий Клавдий подговорил своего клиента Клавдия отобрать ее у отца под тем предлогам, что она была якобы дочерью его, Клавдия, рабыни, которую бездетная жена Виргиния выдала за свое дитя. Виргинии обратился к суду Аппия Клавдия, который и присудил девушку своему клиенту. Тогда отец заколол свою дочь, чтобы избавить ее от позора. Неточность, допущенная Шиллером, вероятно объясняется тем, что он спутал историю дочери Виргиния с обесчещением Лукреции сыном царя Тарквиния Гордого. Случай с дочерью Виргиния Лессинг использовал в своей драме «Эмилия Галотти» (1772).
История низвержения Аппия Клавдия. — За попытку насилия над Виргинией римский консул и децемвир Аппий Клавдий (см. предыдущее примечание) был предан суду, но суда не дождался: он покончил с собой или был умерщвлен в тюрьме (450 г. до н. э.).
Лорнеты — анахронизм: лорнетами в эпоху Шиллера назывались дамские театральные бинокли, но во времена Фиеско их еще не было; подобные оптические приборы получили распространение лишь в начале XVII века.
Очаровательно (фр.)
Французы были для Генуи что крысы: кот Дория их пожрал... — В 1524 году Дория изгнал французов, которые до него были всесильны в Генуе.
Отрок Октавиан — Октавиан-Август, первый римский император, племянник Юлия Цезаря.
Lavagna — черный камень (итал.)
Скудо — старинная итальянская монета.
Леванто — небольшой приморский город неподалеку от Генуи.
Дарсена — стоянка кораблей в старой Генуэзской гавани.
Эндимион (миф.) — прекрасный юноша, возлюбленный Селены (луны), которому, по ее просьбе, Зевс даровал бессмертие, погрузив его в вечный сон.
Беллона — корабль Андреа Дории, названный именем римской богини войны Беллоны.
Порция — жена Брута, разделявшая его республиканские убеждения и окончившая жизнь самоубийством, когда до нее дошла весть о гибели Брута.
Девятый круг преисподней. — В «Божественной комедии» Данте в девятом круге ада томятся изменники.
Коварство и любовь(Мещанская трагедия)
Действующие лица
Президент фон Вальтер при дворе немецкого герцога,
Фердинанд, его сын, майор.
Гофмаршал фон Кальб.
Леди Мильфорд, фаворитка герцога.
Вурм, личный секретарь президента.
Миллер, учитель музыки.
Его жена.
Луиза, его дочь.
Софи, камеристка леди.
Камердинер герцога.
Разные второстепенные лица.
Акт первый
СЦЕНА ПЕРВАЯ
Комната в доме музыканта. Миллер встает с кресла и отставляет виолончель. За столом сидит жена Миллера, еще в капоте, и пьет кофе.
Миллер (быстро ходит по комнате). Довольно! Это уже не шутки. Скоро весь город заговорит о моей дочери и о бароне. Моему дому грозит бесчестье. Дойдет до президента и... Одним словом, больше я этого дворянчика сюда не пускаю.
Жена. Ты же не заманивал его к себе в дом, не навязывал ему свою дочку.
Миллер. Я не заманивал его к себе в дом, не навязывал ему девчонки, но кто станет в это вникать?.. Я у себя в доме хозяин. Мне надо было как следует пробрать дочку. Мне надо было хорошенько намылить шею майору, а не то сей же час все выложить его превосходительству - папеньке. Могу сказать заранее: молодой барон получит нагоняй - и дело с концом, а все беды посыплются на скрипача.
Жена (прихлебывая кофе). Вздор! Пустяки! Что с тобой может приключиться? Кто тебе может навредить? Ты занят своей музыкой да, где только можешь, ловишь учеников.
Миллер. Нет, ты мне скажи, что из всего этого выйдет?.. Жениться на девчонке он не женится, - о женитьбе тут не может быть и речи, а стать какой-то, прости господи... это уж извините!.. Где только эти барчуки не таскаются, черт знает чем только не лакомятся! Так что же удивительного, что эдакого сладкоежку вдруг потянуло на свеженький огурчик? Сторожи не сторожи, хоть во все щелочки за ним подглядывай, за каждым его шагом следи, - все равно наблудит он у тебя под носом, испортит девчонку - и был таков. А девчонке вовек сраму не избыть! О замужестве тогда уж и не мечтай, а то еще, глядишь, приохотится и так по этой дорожке и пойдет. (Ударяет себя кулаком по лбу.) Боже мой! Боже мой!
Жена. Сохрани нас, господи, и помилуй!
Миллер. Сами должны себя сохранять. Чего еще можно ждать от такого повесы? Девчонка красивая, статная, ножки у нее стройные. На чердаке у нее может быть все, что угодно, - на этот счет с женского пола спрос не велик, только бы вас господь первым этажом не обидел. Стоит такому волоките высмотреть ножки - готово - дело! У него взыграло ретивое, как все равно у Роднея, когда тот зачует французов, - и пошел очертя голову, и пошел! И... и я его не виню. Все мы люди, все человеки. По себе знаю.
Жена. Ты бы посмотрел, какие распрекрасные записки пишет твоей дочке его милость! Господи боже мой, да тут всякий поймет, что только ее чистая душа ему и нужна!
Миллер. Как бы не так! На языке одно, а на уме другое. Кто на тело заглядывается, тот всегда о душе толкует. Сам-то я как поступал? Чуть только спелись сердца - глядь, и тела туда же за ними, - челядь берет пример с господ! И выходит на поверку, что месяц серебристый - всего-навсего сводник.
Жена. Ты бы поглядел, какие роскошные книжки господин майор посылает к нам в дом. Твоя дочь-то молится по этим книгам.
Миллер (свистит). Как же, молится! Много ты понимаешь! Простую, натуральную пищу нежный желудок его милости не переваривает. Сначала господин майор должен отдать ее на выварку искусным поварам той адской, чумной кухни, что зовется изящной словесностью. В печку всю эту пакость!1 Девчонка наберется бог знает чего, разного невероятного вздора, кровь у нее забурлит, как от шпанской мушки, - и прощайте тогда крупицы христианской веры, которую отец и так уж с грехом пополам в ней поддерживал! В печку, тебе говорят! Девчонка забивает себе голову всякой чертовщиной, уносится мыслью в тридесятые государства и в конце концов потеряет, позабудет дорогу в родные палестины, устыдится, что ее отец - скрипач Миллер, и отвадит хорошего, почтенного зятя, который как раз пришелся бы мне ко двору... Ну уж нет, накажи меня бог! (Вскакивает; в сердцах.) Скорей, пока не поздно! А майору... да, да, майору... поворот от ворот. (Направляется к выходу.)
Жена. С ним надо быть повежливее, Миллер. Мы немало нажились на одних только его подарочках!..
Миллер (возвращается и останавливается перед ней). Это что же, плата за честь моей дочери?.. Убирайся ты к черту, мерзкая сводня!.. Лучше я возьму скрипку и пойду по миру, буду играть за тарелку супу, лучше я разобью свою виолончель и набью ее навозом, но только ни за что не притронусь к деньгам, ради которых единственное мое дитя пожертвовало своею душою и вечным спасением. Откажись от проклятого кофе и от нюхательного табаку, - вот тебе и не нужно будет торговать красотой твоей дочери. Я жрал до отвала и носил тонкие сорочки еще до того, как этот отпетый негодяй повадился ко мне в дом.
Жена. До чего же ты невоздержан на язык! Закусишь удила - и уж себя не помнишь! Я вот о чем толкую: ни с того ни с сего взять да и прогнать господина майора? Нет, так не годится, - ведь он не кто-нибудь, а сын президента.
Миллер. Тут-то собака и зарыта. Вот потому-то, именно потому мы и должны нынче же с этим покончить. Если президент - хороший отец, он еще будет мне благодарен. Почисти-ка мой красный бархатный кафтан, - пойду попрошу его превосходительство, чтобы он меня принял. Я скажу его превосходительству: «Сыну вашей милости приглянулась моя дочь. Моя дочь недостойна быть женой сына вашей милости, но взять мою дочь в полюбовницы это для сына вашей милости слишком большая роскошь. Вот вам и все! Меня зовут Миллер».
СЦЕНА ВТОРАЯ
Те же и секретарь Вурм.
Жена Миллера. А, с добрым утром, господин секлетарь! Наконец-то вы опять оказали нам честь!
Вурм. Полно, полно, голубушка! Где постоянно бывает знатный кавалер, там моя мещанская честь ровно ничего не стоит.
Жена Миллера. Будет вам, господин секлетарь! Его высокородию господину майору фон Вальтеру и впрямь нет-нет да и припадет охота нас осчастливить, но мы-то ведь каждому рады.
Миллер (с досадой). Жена, подай господину секретарю кресло! Милости просим, сударь!
Вурм (кладет шляпу, палку и садится). Ну ладно, ладно! А как поживает моя будущая супру... или, вернее; моя бывшая невес... ведь я уже не смею надеяться... Можно видеть... мамзель Луизу?
Жена Миллера. Спасибо за внимание, господин секлетарь. Должна вам сказать, что дочка моя ничуть не спесива...
Миллер (с досадой толкает ее локтем). Жена!
Жена Миллера. Да вот беда: не придется ей нынче с вами повидаться, господин секлетарь. Она сейчас у обедни.
Вурм. Это хорошо, это хорошо. Я хочу, чтоб жена у меня была набожная, богобоязненная.
Жена Миллера (с величественно-глупой улыбкой). Оно конечно, господин секлетарь, да только...
Миллер (явно смущен; дергая ее за ухо). Жена!
Жена Миллера. Ежели, господин секлетарь, мы можем еще чем-либо вам услужить, то это мы с нашим удовольствием...
Вурм (прищурившись). Еще чем-либо? Покорно благодарю! Покорно благодарю! Гм! Гм! Гм!
Жена Миллера. Вы, господин секлетарь, сами должны чувствовать...
Миллер (со злостью толкает ее в спину). Жена!
Жена Миллера. Рыба ищет где глубже, а человек - где лучше! Кто же это станет мешать единственной дочке, когда ей счастье привалило? (С гордостью простолюдинки.) Вы меня хорошо поняли, господин секлетарь?
Вурм (беспокойно ерзает в кресле, чешет за ухом, поправляет манжеты и жабо). Понял? Не совсем... То есть да... Что, собственно, вы хотели этим сказать?
Жена Миллера. Так вот... так вот... я все-таки думаю... я смекаю... (кашляет) раз уж господу так угодно, чтоб дочка моя была знатной дамой...
Вурм (вскакивает со стула). Что такое? Что вы сказали?
Миллер. Сидите, сидите, господин секретарь! Моя жена - дура набитая. Куда моей дочке до знатной дамы? Вот язык-то без костей!
Жена Миллера. Можешь ворчать, сколько тебе угодно, а я что знаю, то знаю, и что господин майор сказал, то он сказал.
Миллер (в бешенстве бросается к виолончели). Заткнешь ты глотку или нет? Хочешь, чтобы я тебя виолончелью по башке треснул? Что ты можешь знать? Что такое он мог сказать? Не обращайте внимания на эти россказни, сударь!.. А ты - марш на кухню!.. Ведь вы же меня не считаете за дурака, не считаете, что и я стою на том, чтобы моя дочь рубила дерево не по плечу? Не правда ли, господин секретарь?
Вурм. Было бы странно, если б вы ко мне вдруг переменились, господин музыкант. Вы всегда казались мне хозяином своего слова, и я полагал, что мой брак с вашей дочерью - это уже решено и подписано. Должность, которую я занимаю, вполне может прокормить человека расчетливого. А президент ко мне благоволит; если мне понадобится рекомендация, чтоб получить повышение, то мне ее дадут. Как видите, намерения у меня по отношению к мамзель Луизе самые серьезные, но вас, быть может, сбил с толку какой-нибудь дворянчик, у которого ветер в голове...
Жена Миллера. Легче, легче, милостивый государь...
Миллер. Говорят тебе, заткни глотку!.. Будьте спокойны, сударь, все остается по-старому. Что я ответил вам осенью, то повторяю и сейчас. Я свою дочь не неволю. Подходите вы ей - с богом, пусть постарается быть с вами счастлива. Если же она скажет «нет» - тем лучше... то есть я хотел сказать, на все воля божья. По случаю отказа распейте с ее отцом бутылочку, только и всего... Жить с вами ей - не мне. Какое я имею право только из упрямства насильно выдавать свою дочь за человека, который ей не нравится? Чтобы потом нечистый до конца дней моих гонялся за мной по пятам? Чтобы за каждым стаканом вина, за каждой тарелкой супа я потом твердил себе: «Подлец! Родное дитя погубил»?
Жена Миллера. Одним словом, я на это никак не согласна: моей дочери подавай что-нибудь повыше... Ну а если мой муж позволит обвести себя вокруг пальца, то я прямо в суд.
Миллер. Я тебе руки и ноги переломаю, трещотка окаянная!
Вурм (Миллеру). Совет отца может иметь большое влияние на дочь, а ведь вы, господин Миллер, кажется, достаточно хорошо меня знаете?
Миллер. Черт возьми! Надо, чтобы она вас знала! Что я, старый хрыч, в вас замечаю, то для молодой лакомки вовсе не приманка. Я вам по пальцам разберу, годитесь вы для оркестра или нет, но женское сердце - это не капельмейстерова ума дело. Я неотесанный, простодушный немец, и я вам, сударь, скажу напрямик: за мой совет вы бы меня в конце концов не поблагодарили. Я моей дочери еще ни за кого не советовал выходить, но за вас, господин секретарь, я ей отсоветую!.. Дайте мне договорить... За жениха, который обращается за помощью к отцу, я, извините, не дал бы и ломаного гроша. Если он чего-нибудь стоит, то он постыдится таким старомодным способом открывать ей свои совершенства. Если же у него не хватает духа, значит, он трус, и такие девушки, как Луиза, не про него писаны... Э, да что там, он должен высватать себе девушку за спиной у ее отца... Он должен так ей полюбиться, что она скорей папеньку с маменькой к черту пошлет, а уж его из рук не выпустит или же сама бросится отцу в ноги и станет Христом-богом молить либо умертвить ее лютой смертью, либо соединить их сердца. Это, я понимаю, парень! Это называется - любовь! А кто с женским полом обходиться не умеет, тот садись верхом на гусиное перо - и до свиданья!
Вурм (хватает шляпу, палку и бросается к выходу). Очень вам признателен, господин Миллер!
Миллер (медленно идет за ним). За что же? За что? Мы вас и не попотчевали, господин секретарь! (Возвращается.) Ничего не слышит, бежит без оглядки. Для меня эта чернильная душа хуже всякой отравы, хуже яда. У него такая мерзкая, такая поганая харя, что кажется, будто он и на свет-то божий проник благодаря плутням какого-нибудь контрабандиста. Глазки вороватые, мышиные, волосы огненно-рыжие, подбородок так вылез вперед, словно природа с досады на свою неудачную работу схватила мошенника именно за это место и постаралась зашвырнуть как можно дальше... Нет, чем толкать дочь в объятия такого проходимца, пусть лучше она у меня, с позволения сказать...
Жена Миллера (плюет; со злостью). Собака!.. Разевай не разевай свою пасть, все равно ни при чем останешься.
Миллер. И ты тоже с этим окаянным барчуком! До белого каления меня сейчас довела. Когда ты из кожи вон лезешь, чтобы сойти за умную, тут-то ты как раз глупее всего и бываешь. Ну к чему вся эта болтовня о знатной даме и о твоей дочери? Да еще при этой протобестии! Ему только намекни - завтра же об этом будут судачить на всех колодцах. Такие-то господа и шныряют по чужим домам, заглянут и в кухню и в погреб, и чуть у кого сорвется с языка лишнее слово - бац! об этом уже знают и герцог, и фаворитка, и президент, а тебе беды не обобраться.
СЦЕНА ТРЕТЬЯ
Те же и Луиза Миллер с книгой в руке.
Луиза (кладет книгу, подходит к Миллеру и пожимает ему руку). С добрым утром, папенька!
Миллер (ласково). Умница, Луиза! Меня радует, что ты так усердно молишься богу. Будь всегда такой, и господь тебя не оставит.
Луиза. Ах, отец, я великая грешница!.. Мама, он не приходил?
Жена Миллера. Кто, дочка?
Луиза. Да, я и забыла, что, кроме него, еще есть на свете люди! Я стала такая рассеянная... Так Вальтер у нас не был?
Миллер (печально и строго). Я думал, моя Луиза оставила это имя там, в церкви.
Луиза (пристально посмотрев на него). Я понимаю вас, отец, чувствую, как вы вонзаете нож в мою совесть, но уже поздно... Прежнего благочестия нет во мне больше, отец. Небо и Фердинанд раздирают на части мое израненное сердце, и я боюсь... боюсь... (После некоторого молчания.) Нет, нет, папа! Когда мы, любуясь картиной, забываем о художнике, то для него это лучшая похвала. Когда от восторга перед совершеннейшим творением создателя я перестаю думать о нем самом, то разве это не приятно богу, отец?
Миллер (в негодовании опускается в кресло). Дожили! Вот они, плоды безбожных книжек!
Луиза (в беспокойстве подходит к окну). Где-то он теперь? Знатные барышни, те видят, слышат его. А я - простая, покинутая девушка. (Пугается собственных слов и бросается к отцу.) Нет, нет, простите меня! Я на судьбу не ропщу, я ничего не хочу, только... только думать о нем... А это такое скромное желание! Моя короткая земная жизнь... Как бы я была счастлива, если бы она излетела из моих уст и легким, ласкающим ветерком освежила ему лицо! Цвет моей младости... Будь то фиалка и он бы на нее наступил, - как покорно умерла бы она под его стопой!.. Больше мне ничего не надо, отец! Если мошка хочет, чтобы солнечный луч согрел ее, то станет ли ее за это наказывать гордое, царственное солнце?
Миллер (растроганный, откидывается на спинку кресла и закрывает лицо руками). Послушай, Луиза: весь жалкий остаток дней моих я отдал бы за то, чтобы ты никогда не видала майора.
Луиза (испуганно). Что такое? Что вы говорите?.. Не то вы, верно, хотели сказать, милый папенька! Вы не знаете, что Фердинанд - мой, что он создан для меня, что он послан мне на радость отцом всех любящих. (Задумчиво.) Когда я увидела его впервые... (оживившись) я вся вспыхнула, кровь заиграла веселее, и биение каждой жилки говорило мне, каждый мой вздох шептал мне: «Это он!..» И сердце мое, узнав вечно желанного, согласилось: «Это он!» И как же дружно повторил за ним эти слова весь мир, радовавшийся вместе со мной! Тогда... о, тогда в моей душе настало утро! Множество юных чувств распустилось у меня в сердце, подобно тому как весной из земли вырастают цветы. Я не замечала окружающего мира, и все же я припоминаю, что никогда еще не был он так прекрасен. Я совсем не думала о боге, и все же никогда еще так не любила его.
Миллер (бросается к ней и прижимает к своей груди). Луиза, милое, любимое дитя мое! Возьми мою старую, дряхлую голову... все возьми... все!.. Но... бог свидетель... майора... я тебе дать не властен. (Уходит.)
Луиза. Здесь он мне и не нужен, отец! Эту частицу времени, крохотную, будто капля росы... да ее с жадностью поглотит самая мечта о Фердинанде! В этой жизни я на него не посягаю. Но потом, мама, потом, когда перегородки земных различий рухнут, когда с нас спадет ненавистная шелуха сословий и люди станут только людьми... я из этого мира не принесу с собой ничего, кроме моей невинности. Но ведь отец говорил много раз, что, когда придет господь, драгоценности и пышные титулы подешевеют, а сердца вздорожают. Тогда я буду богата, мама! Там слезы зачтутся за подвиги, а благие помыслы за славных предков. Тогда я стану знатной, мама! Чем же он тогда будет выше своей любимой?
Жена Миллера (вскочив). Луиза! Майор! Вон он, перескочил через ограду. Куда бы мне деться?
Луиза (дрожа). Останьтесь, мама!
Жена Миллера. Господи! На что я похожа! Мне совестно. Я не могу в таком виде показаться его милости. (Уходит.)
СЦЕНА ЧЕТВЕРТАЯ
Фердинанд фон Вальтер, Луиза. Фердинанд подбегает к вей; Луиза, побледнев, в изнеможении опускается в кресло; Фердинанд останавливается перед ней. Некоторое время они молча смотрят друг на друга. Пауза.
Фердинанд. Как ты бледна, Луиза!
Луиза (бросается к нему в объятия). Ничего! Ничего! Ты со мной. Все прошло.
Фердинанд (подносит ее руку к губам). Моя Луиза все еще меня любит? Мое сердце - такое же, как и вчера, а твое? Я лечу к тебе, хочу посмотреть, весела ли ты, и уйти от тебя повеселевшим, а ты грустишь.
Луиза. Да нет же, нет, мой любимый!
Фердинанд. Говори правду. Ты грустишь. Я вижу насквозь твою душу, как вот этот чистой воды брильянт. (Показывает на свое кольцо.) На нем не может появиться ни одного пузырька, которого бы я не заметил, ни одна мысль не мелькнет в твоих глазах, которую бы я не уловил. Что с тобой? Признайся! Когда это зеркало ничем не замутнено, то весь мир для меня безоблачен. Что тебя печалит?
Луиза (некоторое время смотрит на него молча и многозначительно; с грустью). Фердинанд! Фердинанд! Если бы ты знал, какой прекрасной кажется в твоем изображении бедная девушка, простая мещанка!
Фердинанд. Что ты сказала? (В изумлении.) Девочка моя! Послушай! Как могло это прийти тебе в голову? Ты - моя Луиза. Кто тебе внушил, что этого недостаточно? Вот видишь, неверная, как ты ко мне холодна! Если б ты вся была охвачена любовью, стала бы ты думать о различиях? Когда я с тобой, рассудок мой весь уходит в зрение; когда же я вдали от тебя, он переплавляется в мечту о тебе. А ты и в любви способна сохранять благоразумие? Стыдись! Мгновенья, которые ты провела в тоске, - это мгновенья, похищенные у твоего любимого.
Луиза (берет его за руку и качает головой). Ты хочешь усыпить меня, Фердинанд, хочешь отвлечь мое внимание от той пропасти, куда я непременно сорвусь. А я смотрю вперед. Голос славы, твои замыслы, твой отец, мое ничтожество... (Охваченная страхом, выпускает его руку.) Фердинанд! Меч занесен над тобой и надо мной! Нас хотят разлучить!
Фердинанд. Хотят разлучить? (Вскакивает.) Откуда у тебя эти мрачные мысли? Хотят разлучить? Но кто же в силах разорвать союз двух сердец или разъединить звуки единого аккорда?.. Я дворянин? Подумай, что старше - мои дворянские грамоты или же мировая гармония? Что важнее - мой герб или предначертание небес во взоре моей Луизы: «Эта женщина рождена для этого мужчины»? Я сын президента? Тем лучше! Что еще, кроме моей любви, способно искупить те проклятия, которые падут на мою голову из-за того, что мой отец грабит страну?
Луиза. Ах, твой отец!.. Как я боюсь его!
Фердинанд. А я ничего не боюсь... ничего. Боюсь только, что ты меня разлюбишь. Пусть между нами вырастут целые горы - для меня это лишь ступени, по которым я взлечу к моей Луизе. Бури, насылаемые на нас враждебным роком, еще сильнее раздуют пламень чувств моих, опасности придадут моей Луизе еще большую прелесть... Отринь же страх, моя любимая! Я сам, сам буду тебя стеречь, как дракон стережет подземное золото! Доверься мне! Я буду твоим ангелом-хранителем. Я заслоню тебя от ударов судьбы, приму за тебя какую хочешь муку, капли не пролью из кубка радости - все до одной принесу тебе в чаше любви. (Нежно обнимает ее.) Опираясь на эту руку, моя Луиза сможет легкой стопою пройти по дороге жизни. Когда же ты снова попадешь на небо, оно с изумлением признает, что ты стала еще прекраснее, чем была тогда, когда оно отпускало тебя на землю, и что душа достигает полной зрелости только в любви.
Луиза (в сильном волнении вырывается из его объятий). Довольно! Прошу тебя, молчи!.. Если б ты знал!.. Оставь меня... Ты не чувствуешь, как твои мечты фуриями терзают мне сердце. (Хочет уйти.)
Фердинанд (удерживает ее). Луиза! Что ты? О чем? Что с тобой творится?
Луиза. Я перестала на это надеяться - и была счастлива... Но теперь, теперь, с этого дня... мне уже не знать покоя... Я чувствую: дикие страсти закипят в груди моей... Ступай... Да простит тебя господь!.. Ты зажег пожар в моем юном, безмятежном сердце, и уже ничто, ничто его не потушит. (Убегает.)
Фердинанд молча следует за ней.
СЦЕНА ПЯТАЯ
Зал в доме президента. Входят президент, с орденским крестом на шее, со звездой на груди, и секретарь Вурм.
Президент. Глубокая привязанность! Мой сын?.. Нет, Вурм, никогда я этому не поверю.
Вурм. Сделайте милость, ваше превосходительство, позвольте мне представить доказательства.
Президент. Что он ухаживает за этой ничтожной мещанкой, говорит ей приятные вещи, может быть, даже толкует с ней про любовь - все это я допускаю, все это простительно, но... Так вы говорите, она дочь музыканта?
Вурм. Дочь учителя музыки Миллера.
Президент. И хорошенькая?.. Впрочем, это само собой разумеется.
Вурм (живо). Прелестная блондинка. Смело можно сказать, что она не уступит первым придворным красавицам.
Президент (со смехом). Ах, вот оно что, Вурм! Сколько я понимаю, вы тоже на нее заглядываетесь? Но, видите ли, милейший Вурм, то обстоятельство, что сын мой - дамский угодник, дает мне надежду, что и дамы будут к нему благосклонны. Он сможет многого добиться при дворе. Вы говорите, что девушка хорошенькая? Мне приятно, что у моего сына есть вкус. Он морочит голову этой дурочке, будто у него серьезные намерения? Тем лучше, - значит, он достаточно находчив и врет ей с три короба. Пожалуй, будет еще президентом. И ко всему имеет успех? Отлично. Это явный знак, что он удачлив. Кончится этот фарс появлением на свет здорового внука? Чудесно! Я выпью лишнюю бутылку малаги за свежий побег на моем родословном древе и уплачу штраф за обольщение девицы.
Вурм. Я одного боюсь, ваше превосходительство: как бы вам не пришлось пить эту бутылку только для того, чтобы забыться!
Президент (строго). Вам известно, Вурм, что, раз поверив, я уже не разуверяюсь и гнев мой предела не знает. Я охотно оберну в шутку ваше желание определенным образом меня настроить. Что вам не терпится убрать с дороги соперника, это мне ясно. Затмить моего сына в глазах девчонки вам не удается, и вы хотите воспользоваться отцом, как хлопушкой для мух, - это мне тоже понятно; а что у вас такие поразительные способности к плутовству - это меня даже приводит в восторг. Но только, милейший Вурм, я вам не советую дурачить заодно и меня, советую вам помнить, что со мной шутки плохи.
Вурм. Прошу прощения, ваше превосходительство. Если б даже и в самом деле, как вы подозреваете, здесь была замешана ревность, то ее можно было бы уловить в выражении моего лица, но, уж во всяком случае, не в речах.
Президент. По-моему, лучше бы ее не было вовсе. Чудак! Не все ли вам равно, попадет к вам монета прямо с монетного двора или же от банкира? Берите пример с местного дворянства: умышленно или неумышленно, но только у нас редко когда заключается брачный договор без того, чтобы, по крайней мере, полдюжины гостей, а то и слуг, предварительно не измерили геометрическим способом тот рай, что уготован жениху.
Вурм (кланяется). В этом случае я предпочел бы остаться мещанином.
Президент. К тому же в ближайшее время вы будете иметь удовольствие наилучшим образом отплатить своему сопернику за обиду. Как раз теперь кабинет вынес решение, что леди Мильфорд в связи с появлением новой герцогини должна для отвода глаз получить отставку и, чтобы уже не было никаких подозрений, выйти замуж. Вы знаете, Вурм, насколько занимаемое мною положение зависит от влияния леди и сколь мощную пружину моего успеха составляет уменье потворствовать прихотям герцога. Его высочество подыскивает партию для леди Мильфорд. Ему может подвернуться кто-нибудь другой, и этот другой пойдет на сделку и вместе с дамой сердца приобретет доверие герцога, станет необходимым для него человеком. Так вот, для того чтобы герцог продолжал оставаться в сетях у моей семьи, Фердинанд и должен жениться на леди Мильфорд. Вам это ясно?
Вурм. Как божий день. Во всяком случае, ваша милость доказывает этим, что президент в вас куда сильнее, чем отец! Если майор окажется таким же послушным сыном, как вы - нежным отцом, то ваши намерения могут встретить сопротивление.
Президент. К счастью, я еще ни разу не усомнился в осуществимости плана, на котором я счел возможным начертать: быть по сему!.. Видите, Вурм, вот мы и вернулись к исходному пункту. Я еще до обеда объявлю моему сыну о том, что ему предстоит обручиться. По выражению его лица я сразу пойму, оправдываются ваши подозрения или же их следует решительно отмести.
Вурм. Прошу меня извинить, ваша милость. Вид у вашего сына будет, несомненно, расстроенный, но отсюда еще не следует, что расстроится он из-за того, что вы у него отнимаете невесту, а не из-за того, какую именно невесту вы подыскали ему взамен. Не угодно ли вам будет прибегнуть к более сильному испытанию? Предложите ему самую безупречную партию во всем государстве, и вот если он согласится, тогда приговорите вашего секретаря Вурма к трем годам каторжных работ.
Президент (кусая губы). Черт возьми!
Вурм. Да, да, уверяю вас. Ее мать, ходячая глупость, в простоте душевной выболтала достаточно.
Президент (ходит взад и вперед, чтобы успокоиться). Хорошо! Сегодня же утром.
Вурм. Только прошу вас не забыть, ваше превосходительство, что майор сын вашей милости...
Президент. Его не тронут, Вурм.
Вурм. ...и что моя услуга, состоящая в том, что я помог вам избавиться от нежеланной невестки...
Президент. Требует и с моей стороны услуги помочь вам жениться?.. С удовольствием, Вурм!
Вурм (довольный, кланяется). Вечный раб вашей милости! (Хочет уйти.)
Президент. Но то, что я вам сейчас доверил, Вурм... (угрожающе) если вы проговоритесь...
Вурм (со смехом). То ваше превосходительство докажет, что я подделывал подписи. (Уходит.)
Президент. Ты у меня в руках! Я держу тебя на твоем же собственном мошенничестве, как жука на нитке.
Камердинер (входит). Гофмаршал фон Кальб!
Президент. Как нельзя более кстати!.. Очень рад!
Камердинер уходит.
СЦЕНА ШЕСТАЯ
Гофмаршал фон Кальб в богатом, но безвкусном придворном костюме, с камергерским ключом, двумя часами и шпагой, в руке - chapeau bas2, подстрижен a la herisson3, взвизгивая, подлетает к президенту и распространяет по всему партеру запах мускуса. Президент.
Гофмаршал (обнимая его). С добрым утром, мой драгоценнейший! Как отдыхали? Как почивали? Простите, что я так поздно имею удовольствие... Неотложные дела... выбор меню... визитные карточки... составление компаний для сегодняшней прогулки в санях... Ух!.. А тут еще надо было присутствовать при lever4 и доложить его высочеству о погоде.
Президент. Да, конечно, маршал, вам невозможно было отлучиться.
Гофмаршал. В довершение всего меня надул шельма портной.
Президент. И вы все успели?
Гофмаршал. Это еще что! Сегодня у меня беда за бедой. Вы только послушайте!
Президент (рассеянно). Да неужели?
Гофмаршал. Вы только послушайте! Едва я вышел из кареты, как лошади чего-то испугались, начали брыкаться, потом взвились на дыбы и снизу доверху забрызгали грязью мои, с позволенья сказать, панталоны. Что тут делать? Войдите, ради бога, в мое положение, барон. Я стою на улице. Уже поздно. Ехать назад, предстать в таком виде перед его высочеством - боже правый!.. Что же я придумал? Я притворился, что мне дурно. Меня скорей на руки и прямо в карету. Мчусь во весь дух домой... переодеваюсь... еду обратно... Каково?.. И в приемной я все-таки первый... Как вам это понравится?
Президент. Великолепный образец человеческой находчивости... Но оставим это, Кальб... Итак, вы уже говорили с герцогом?
Гофмаршал (торжественно). Двадцать минут тридцать секунд.
Президент. Да что вы! Значит, у вас, бесспорно, есть для меня какие-нибудь важные новости?
Гофмаршал (после некоторого молчания, с серьезным лицом). Его высочество сегодня в касторовом камзоле цвета гусиного помета.
Президент. Вы подумайте!.. Нет, маршал, я могу вам сообщить нечто более любопытное... Вы, вероятно, еще не знаете, что леди Мильфорд выходит замуж за майора Вальтера?
Гофмаршал. Да что вы говорите?.. И это уже решено?
Президент. Решено и подписано, маршал... И я вам буду очень обязан, если вы прямо отсюда отправитесь к леди, предупредите ее, что к ней собирается с визитом Фердинанд, и оповестите о его намерении весь город.
Гофмаршал (в восторге). О, с величайшей радостью, мой драгоценнейший! Это для меня такое наслаждение! Лечу, лечу! (Обнимает его.) Будьте здоровы... Через три четверти часа об этом будет знать вся столица. (Выпархивает из комнаты.)
Президент (смеется ему вслед). А еще говорят, что такие существа решительно ни на что не годны!.. Ну, уж теперь Фердинанду придется дать согласие, иначе выйдет, что лжет весь город! (Звонит. Входит Вурм.) Позовите ко мне моего сына.
Вурм уходит, президент в задумчивости расхаживает по залу.
СЦЕНА СЕДЬМАЯ
Фердинанд, президент. Вурм появляется и сейчас же уходит.
Фердинанд. Вы приказали, батюшка...
Президент. К сожалению, чтобы иметь удовольствие видеть сына, я всякий раз вынужден теперь приказывать... Оставьте нас, Вурм!.. Фердинанд, я с некоторых пор наблюдаю за тобой и не нахожу больше того юношеского чистосердечия и порывистости, которые мне так нравились в тебе прежде. На твоем лице застыло выражение какой-то необычной грусти... Ты избегаешь меня, избегаешь общества... Нехорошо!.. Человеку твоих лет скорее можно простить десять кутежей, чем один-единственный приступ хандры. Озабоченное выражение более пристало мне, дорогой мой! Предоставь мне побеспокоиться о твоем счастье, а сам старайся только содействовать успеху моего предприятия... Подойди, обними меня, Фердинанд!
Фердинанд. Вы сегодня очень милостивы, отец.
Президент. Только сегодня? Ах ты, разбойник! Да еще говоришь мне это с такой кислой миной! (Торжественно.) Фердинанд! Ради кого я избрал опасный путь, чтобы войти в доверие к его высочеству? Ради кого я расторг союз со своей совестью и с небом?.. Послушай, Фердинанд... Я говорю со своим сыном... Кому я освободил место, убрав моего предшественника? Этот поступок тем глубже вонзается в мое сердце, чем старательнее прячу я нож от людей. Ответь же мне, Фердинанд, ради кого я пошел на все это?
Фердинанд (в ужасе отступает). Но ведь не ради меня, отец? Ведь не на меня падает кровавый отсвет этого злодейства? Боже всемогущий! Лучше совсем не родиться на свет, чем служить предлогом для этого преступления!
Президент. Что? Что такое? Ох уж эти мне романтические бредни!.. Фердинанд, я постараюсь говорить с тобой спокойно, дерзкий мальчишка... Так-то ты платишь мне за бессонные ночи? Так-то ты платишь мне за всечасные заботы? Так-то ты платишь мне за то, что меня вечно жалит скорпион совести? Бремя ответственности падает на меня. Проклятие, божья кара - все падает на меня. Ты получаешь счастье из вторых рук. Преступление не оставляет кровавых пятен на наследстве.
Фердинанд (воздевает правую руку к небу). От такого наследства, которое будет только напоминать мне о моем ужасном отце, я торжественно отрекаюсь.
Президент. Послушай, юнец, не выводи меня из себя! Если б я рассуждал так же, ты бы весь свой век ползал во прахе.
Фердинанд. Ах, отец, насколько же это было бы лучше, чем ползать у трона!
Президент (сдерживаясь). Гм!.. Ты не понимаешь своего счастья. Куда другие как ни стараются, а все не могут взобраться, ты вознесся шутя, словно во сне. В двенадцать лет ты уже прапорщик. В двадцать - майор. Я добился этого у герцога. Ты снимешь мундир и поступишь в министерство. Герцог обещает тебе чин тайного советника... службу в посольстве... необыкновенные милости. Перед тобой открываются прекрасные виды на будущее! Сначала ровная дорога к трону, а потом и на самый трон, если только имеет смысл менять самую власть на ее внешние признаки. Неужели это тебя не вдохновляет?
Фердинанд. Нет, потому что мои понятия о величии и о счастье заметно отличаются от ваших... Вы достигаете благополучия почти всегда ценою гибели другого. Зависть, страх, ненависть - вот те мрачные зеркала, в которых посрамляется величие властителя... Слезы, проклятия, отчаяние - вот та чудовищная трапеза, которой услаждают себя эти прославленные счастливцы. И не успеет у них пройти хмель, как они, шатаясь, уже отходят в вечность, к престолу всевышнего. Нет, мой идеал счастья скромнее: он заключен во мне самом. В моем собственном сердце - вот где таятся все мои желания.
Президент. Прекрасно ты говоришь! Лучше нельзя! Превосходно! После тридцатилетнего перерыва я снова слушаю первую лекцию! Жаль только, что моя пятидесятилетняя голова стала худо воспринимать! Впрочем... чтобы твой редкостный дар не оставался втуне, я намерен дать тебе спутницу жизни, вот, пожалуйста, ей и забивай голову всем этим высокопарным вздором. Ты должен сегодня же... решиться... решиться на брак.
Фердинанд (в изумлении отступает). Отец!
Президент. Не благодари меня... Я послал от твоего имени визитную карточку леди Мильфорд. Будь любезен, сейчас же отправляйся к ней и сделай ей официальное предложение.
Фердинанд. Как, отец, той самой Мильфорд?
Президент. Надеюсь, ты знаешь ее...
Фердинанд (теряя самообладание). Есть ли в нашем городе хоть один позорный столб, который бы о ней не знал? Однако, батюшка, в какое же я попал смешное положение: я шутку вашу принял всерьез! Да разве вы пожелаете быть отцом негодяя сына, который берет себе в жены высокопоставленную распутницу?
Президент. А что ж тут такого? Я бы и сам к ней посватался, если б только она пошла за пятидесятилетнего. Ты-то разве не пожелал бы при таких обстоятельствах быть сыном негодяя отца?
Фердинанд. Нет! Клянусь богом!
Президент. Это, конечно, дерзость, но я ее тебе прощаю - за оригинальность.
Фердинанд. Прошу вас, отец, прекратить этот разговор, иначе я не в силах буду называть себя вашим сыном.
Президент. Ты взбесился, мальчишка? Какой благоразумный человек не жаждал бы обладать преимуществом - бывать у кого-нибудь по очереди с главой государства?
Фердинанд. Вы становитесь для меня загадкой, отец. Вы называете преимуществом - преимуществом! - быть соучастником государя в таком грязном деле, на какое никто из простых смертных не пойдет. (Президент хохочет.) Смейтесь, отец... Хорошо, мы не будем вовсе этого касаться. Но как я посмотрю в глаза последнему ремесленнику, который, по крайней мере, получает в приданое за женой ее тело на правах единственного обладателя? Как я буду смотреть людям в глаза? В глаза герцогу? Самой герцогской наложнице, которая желает отмыть пятно на своей чести в моем позоре?
Президент. Где ты всего этого нахватался, мальчишка?
Фердинанд. Заклинаю вас небом и землею, отец. Унизив единственного сына, вы сделаете его несчастным, но сами счастливее от этого не станете. Я жизни своей не пожалею, если только это послужит вашему возвышению. Своею жизнью я обязан вам, и я не задумываясь принесу ее, всю без остатка, в жертву вашему величию. Но моя честь, отец... раз вы у меня ее отнимаете, значит, легкомыслием и подлостью было с вашей стороны давать мне жизнь, и я вынужден проклясть своего отца как сводника.
Президент (дружески хлопал его по плечу). Браво, мой милый сын! Теперь я вижу, что ты честный малый, ты достоин лучшей женщины во всем нашем герцогстве!.. И она будет твоей. Сегодня же днем ты обручишься с графиней фон Остгейм.
Фердинанд (снова поражен). Что же это за день выдался мне, он сразит меня окончательно!
Президент (смотрит на него испытующе). Уж этот-то выбор, надо надеяться, не задевает твоей чести?
Фердинанд. Нет, отец! Всякого другого Фредерика фон Остгейм могла бы осчастливить. (В крайнем замешательстве, про себя.) Что не тронула в моем сердце его злоба, то разрывает в клочья его доброта.
Президент (все еще глядя на него в упор). Я жду от тебя благодарности, Фердинанд...
Фердинанд (бросается к нему и с жаром целует руку). Отец, ваше благодеяние трогает меня до глубины души... Отец, я чрезвычайно вам благодарен за ваше доброе намерение... выбор ваш безупречен... но... к моему большому сожалению... я не могу... я не вправе... я не могу любить графиню!
Президент. Ого! Сейчас видно желторотого птенца! Попался-таки в ловушку, хитрый лицемер! Значит, дело не в чести, будто бы не позволяющей тебе жениться на леди Мильфорд? Значит, дело не в личности, а ты против женитьбы вообще? (Фердинанд стоит как вкопанный, затем вздрагивает и порывается бежать.) Куда? Стой! Вот оно, твое сыновнее почтение! (Майор возвращается.) Леди поставлена о тебе в известность. Герцогу я дал слово. Город и двор осведомлены обо всем. И если из-за тебя, мальчишка, я окажусь лжецом перед герцогом... перед леди Мильфорд... перед двором... перед всем городом... Слушай, мальчишка... если мне станут известны некоторые похождения... Ого! Постой! Что это ты стал так бледен с лица?
Фердинанд (белый как снег, весь дрожа). Что? Разве? Пустое, отец!
Президент (устремляя на него ужасный взгляд). Если это неспроста... если я нападу на след и дознаюсь, чем вызвана твоя строптивость... тогда берегись, мальчишка! Уже одно подозрение приводит меня в ярость. Иди сию же минуту! Сейчас начинается вахтпарад. Ты явишься к леди, как только будет вручен пароль... Передо мной трепещет все герцогство. Посмотрим, возьмет ли надо мною верх своевольный сын. (Направляется к выходу и снова возвращается.) В последний раз говорю тебе, мальчишка: ступай туда, не то бойся моего гнева! (Уходит.)
Фердинанд (выйдя из тягостного оцепенения). Он ушел? Ужели то был голос отца?.. Да, я пойду к ней... пойду туда... Я расскажу ей такие вещи, я поставлю перед ней такое зеркало... Гнусная тварь! Если ты и тогда потребуешь моей руки, то перед лицом всего дворянства, войска и народа, хотя бы ты была защищена всей гордыней твоей Англии, я, немецкий юноша, тебя отвергну! (Быстро уходит.)
Акт второй
СЦЕНА ПЕРВАЯ
Зал во дворце леди Мильфорд; направо софа, налево рояль. Леди, с еще не завитыми волосами, в прелестном свободном неглиже, сидит за роялем и импровизирует. Софи, камеристка, отходит от окна.
Софи. Офицеры расходятся. Вахтпарад окончился, а Вальтера не видно.
Леди (в сильном беспокойстве встает и проходит по залу). Не знаю, что со мной сегодня, Софи... Никогда еще со мной этого не было... Так ты его не видела?.. Ну да, конечно... Ему спешить нечего... У меня такая тяжесть на сердце, как будто я совершила преступление... Поди, Софи, скажи, чтобы мне оседлали самого бешеного скакуна, какой только есть в конюшне. Я хочу на простор, хочу видеть людей и голубое небо; от быстрой езды мне станет легче.
Софи. Если вам скучно, миледи, позовите к себе гостей. Позовите герцога обедать, а не то так велите поставить перед вашей софой карточные столы. Будь к моим услугам герцог и весь двор, стала бы я хандрить!
Леди (бросается на софу). Ах, нет, уволь! Если ты возмешься ограждать меня от посетителей, я готова дарить тебе по брильянту за каждый час. Для чего мне вся эта публика? Для декорации?.. Когда у меня срывается невзначай теплое, искреннее слово, эти жалкие, дрянные людишки таращат глаза и разевают рты, как будто перед ними привидение. Такими марионетками мне легче управлять, чем вязальными спицами. Что мне делать с этими людьми, если все их душевные движения так же размеренны, как ход часовой стрелки? Что за интерес спрашивать их о чем-нибудь, раз я знаю заранее, что они мне ответят? Что за интерес обмениваться с ними впечатлениями, раз у них не хватает смелости иметь свое мнение?.. Нет, вон их, вон! Противно ездить на лошади, которая не кусает даже своих удил. (Подходит к окну.)
Софи. Но ведь герцога-то вы к ним не причисляете, леди? Это самый красивый мужчина, самый страстный любовник и самый остроумный человек во всей его стране.
Леди (отходит от окна). То-то и дело, что в его стране... Только его герцогское звание, Софи, и может служить слабым оправданием моему выбору. Ты говоришь, мне завидуют. Бедная я! Жалеть меня надо, а не завидовать. Из всех, кто кормится от щедрот властелина, самая печальная судьба постигает его фаворитку, потому что ей одной видно все убожество великого и богатого человека. Правда, ему стоит обратиться к талисману своего величия - и все, что моей душе угодно, вырастет из-под земли, словно волшебный замок. Он раскладывает передо мной сокровища обеих Индий, создает рай в пустыне, заставляет родники своей страны горделивыми дугами взлетать к небу и разбрызгивает в фейерверках кровь и пот своих подданных. Но может ли он приказать своему сердцу - в лад другому сердцу, могучему, пылкому, - биться так же могуче и пылко? Способна ли одряхлевшая его душа хоть на один высокий порыв? Чувственных наслаждений у меня довольно, а между тем я испытываю сердечный голод. На что мне столько упоительных ощущений, которые лишь охлаждают жар в моей крови?
Софи (смотрит на нее с удивлением). Ведь я же к вам давно поступила, миледи?
Леди. И только сейчас узнала меня?.. Твоя правда, милая Софи... Я продала герцогу свою честь, но сердце мое осталось свободным, и, может быть, дорогая, оно еще найдет себе кого-нибудь более достойного, - тлетворный воздух двора коснулся его лишь так, как дыхание касается зеркала. Можешь мне поверить, моя милая, что я давно бы уже отказалась от этого презренного герцога, если бы только самолюбие позволило мне уступить место какой-нибудь придворной даме.
Софи. И ваше сердце так легко подчинилось самолюбию?
Леди (живо). А ты думаешь, мое сердце не мстило за себя?.. И теперь не мстит?.. Софи! (Положив ей руку на плечо, торжественно.) У нас, женщин, выбор один: властвовать - или покоряться. Но даже упоение самой неограниченной властью - это только жалкое самоутешение, если мы лишены наивысшего счастья - быть рабыней любимого человека.
Софи. Вот уж это, миледи, я от вас никак не ожидала услышать!
Леди. Но отчего же, Софи? Разве по тому, как по-детски держим мы скипетр, не видно, что наш удел ходить на помочах? Разве ты не заметила, что мои причуды и прихоти, все мои дикие забавы лишь заглушают в моей груди еще более дикие страсти?
Софи (пораженная, отступает). Леди!
Леди (с еще большей живостью). Утоли их! Приведи мне человека, о котором я сейчас думаю... которого я боготворю... Я должна завладеть им, Софи, или умереть. (С нежностью.) Дай мне услышать из его уст, что слезы любви, сверкающие в моих глазах, прекраснее, чем брильянты, вплетенные в мои волосы... (страстно) и я брошу к ногам герцога и его сердце, и все его герцогство! Брошу и убегу с этим человеком на край света...
Софи (смотрит на нее испуганно). Господи! Да что же это? Что с вами, миледи?
Леди (в замешательстве). Отчего ты побледнела? Разве я сказала что-нибудь лишнее?.. Пусть же моя доверчивость наложит на твои уста печать молчания... Сейчас ты узнаешь еще больше... узнаешь все...
Софи (пугливо озираясь). Я боюсь, миледи... боюсь... что буду знать слишком много.
Леди. Брак с майором... Ты и весь свет воображаете, что это придворная интрига... Софи!.. Не красней... не испытывай за меня стыда... Это затеяла... моя любовь!
Софи. Я так и думала! Клянусь богом!
Леди. Их нетрудно было убедить, Софи: слабовольного герцога, придворного хитреца Вальтера, глупого гофмаршала... Каждый из них готов поклясться, что этот брак - верное средство сохранить меня для герцога и упрочить нашу с ним связь. О нет! Это - средство навеки ее разорвать, навеки разбить позорные эти цепи! Обманутые лжецы, которых перехитрила слабая женщина! Вы сами приводите ко мне теперь моего возлюбленного. Этого я и хотела. Как только он будет мой... как только он будет мой... о, тогда прощай навек все это гнусное великолепие!..
СЦЕНА ВТОРАЯ
Те же и старый камердинер герцога приносит шкатулку с драгоценностями.
Камердинер. Его высочество герцог кланяется вашей милости, миледи, и посылает вам к свадьбе вот эти брильянты. Он только что получил их из Венеции.
Леди (открывает шкатулку и в испуге отшатывается). Послушай, сколько же герцог заплатил за эти камни?
Камердинер (мрачно). Они не стоили ему ни гроша!
Леди. Что? Ты с ума сошел! Ничего не стоили?.. Что же ты (отступая на шаг), что же ты смотришь таким взглядом, будто хочешь меня пронзить? Эти безумно дорогие камни ничего не стоят?
Камердинер. Вчера семь тысяч сынов нашей родины отправлены в Америку5, вот они-то и платят за все.
Леди (резким движением отодвигает шкатулку и быстрым шагом приближается к камердинеру; после небольшого молчания). Послушай, что с тобой? Ты, кажется, плачешь?
Камердинер (утирает слезы; весь дрожа, душераздирающим голосом). Сами-то они дороже всех брильянтов на свете... Там было и двое моих сыновей.
Леди (содрогнувшись, отворачивается и схватывает его за руку). Но ведь не насильно же их?
Камердинер (с горьким смехом). Какое там насильно! Нет, все сплошь добровольцы! Правда, когда их выстроили во фронт, нашлись ребята посмелее, вышли из рядов и спросили у полковника, сколько герцог берет за пару таких, как они. Но всемилостивейший наш государь отдал приказ всем полкам выстроиться на плацу и расстрелять крикунов. Мы слышали залп, видели, как брызнул на мостовую мозг, а затем все войско крикнуло: «Ура! В Америку!»
Леди (в ужасе падает на софу). Боже мой! Боже мой! И я ничего об этом не слышала! Ничего не знала!
Камердинер. Да, ваша милость... Вольно же вам было уехать с государем на медвежью охоту как раз тогда, когда был подан сигнал к выступлению! Вам непременно надо было остаться ради этого величественного зрелища. А дело было так: заслышали мы грохот барабанов и сейчас догадались, что их отправляют, и сироты с воем кинулись за отцом, обезумевшая мать бежит и бросает на штыки грудного младенца, там жениха при помощи сабель разлучают с невестой, а мы, седовласые старцы, стояли тут же и под конец все, как один, побросали с отчаяния свои костыли вслед нашим ребятам, прямо в Новый Свет... А дабы всеведущий не услышал наших молений, все время неумолчно трещали барабаны...
Леди (глубоко взволнованная, встает). Прочь эти брильянты! Они бросают в мое сердце отблеск адского пламени. (Камердинеру, мягко.) Не горюй, бедный старик! Они вернутся. Они снова увидят свою родину.
Камердинер (горячо и проникновенно). Бог все знает!.. Они ее увидят!.. Уже у городских ворот они обернулись и крикнули: «Храни вас господь, жены и дети! Да здравствует наш государь-отец! Мы свидимся на Страшном суде!..»
Леди (быстро ходит по комнате). Возмутительно! Чудовищно!.. А меня еще убеждали, что я осушила все слезы отечества. Глаза у меня открылись, и я в ужасе, в ужасе смотрю... Ступай... скажи своему господину... Нет, я поблагодарю его лично! (Камердинер хочет идти; леди бросает ему в шляпу свой кошелек.) Это тебе за то, что ты рассказал мне правду.
Камердинер (с презрением бросает кошелек на стол). Присоедините и это к вашим богатствам. (Уходит.)
Леди (с изумлением смотрит ему вслед). Софи, догони его, спроси, как его зовут! Надо вернуть его сыновей! (Софи убегает. Леди в задумчивости ходит взад и вперед. Молчание. Обращаясь к вернувшейся Софи.) Правда ли, я слышала, что сгорел целый пограничный город и около четырехсот семей пошли по миру? (Звонит.)
Софи. Как это вы вспомнили? В самом деле, так оно и было, и теперь большинство несчастных погорельцев пошли в кабалу к своим кредиторам или же мрут в герцогских серебряных рудниках.
Слуга (входит). Что прикажете, миледи?
Леди (отдает ему брильянты). Немедленно отнеси это в банк! Я приказываю сию же минуту обратить эти ценности в деньги и полученную сумму разделить между четырьмястами жителей, пострадавших от пожара.
Софи. Миледи! Что вы делаете? Ведь это может навлечь на вас самое суровую опалу.
Леди (гордо). Что же, я должна носить в волосах проклятие его страны? (Делает знак слуге, тот уходит.) Или ты хочешь, чтоб я пала под тяжестью слез, из которых сделан этот ужасный убор? Опомнись, Софи! Пусть лучше в волосах у меня будут фальшивые брильянты, а в душе - сознание, что я поступила по совести.
Софи. Но ведь какие же брильянты! У вас есть похуже, отдали бы те! Нет, право, миледи, это с вашей стороны непростительно.
Леди. Глупая девчонка! Зато настанет миг, когда на мою долю выпадет столько брильянтов и жемчужин, сколько их не наберется в диадемах у десяти королей, и они будут прекраснее...
Слуга (возвращается). Майор фон Вальтер.
Софи (бросается к леди). Ах, боже мой! Вы побледнели...
Леди. В первый раз, Софи... я испытываю страх перед мужчиной... Эдуард! Скажи, что мне нездоровится... Постой!.. Он в духе? Смеется? Что он говорит? Софи, ведь правда, я сегодня ужасно выгляжу?
Софи. Ничуть не бывало, леди...
Слуга. Прикажете отказать?
Леди (запинаясь). Нет, милости прошу. (Слуга уходит.) Софи! Что мне ему сказать? Как мне его встретить? У меня язык не повернется... Он будет смеяться над моей слабостью... Он... У меня дурное предчувствие... Ты уходишь, Софи?.. Останься!.. Нет, лучше уходи!.. Да останься же!
Через вестибюль проходит майор.
Софи. Успокойтесь, миледи! Вон он идет!
СЦЕНА ТРЕТЬЯ
Те же и Фердинанд фон Вальтер.
Фердинанд (с легким поклоном). Я вам не помешал, милостивая государыня?..
Леди (не в силах побороть волнение). Я ничем более важным не занята, господин майор.
Фердинанд. Я явился по приказанию моего отца...
Леди. Я ему очень признательна.
Фердинанд. ...чтобы поставить вас в известность, что я на вас женюсь. Такова воля моего отца.
Леди (бледнеет и дрожит). Но не вашего сердца?
Фердинанд. Министры и сводники не имеют обыкновения об этом спрашивать.
Леди (запинаясь от волнения). А вы сами ничего не хотите к этому прибавить?
Фердинанд (показывая глазами на Софи). Очень много, миледи!
Леди (делает знак Софи, та удаляется). Не угодно ли вам присесть на софу?
Фердинанд. Я буду краток, миледи.
Леди. Итак?
Фердинанд. Я человек чести...
Леди. Я умею это ценить.
Фердинанд. Дворянин...
Леди. Первый в герцогстве.
Фердинанд. И офицер...
Леди (заискивающе). Это все такие преимущества, которые есть и у других. Почему же вы умалчиваете о более важных, которыми обладаете только вы?
Фердинанд (холодно). Здесь они мне не нужны.
Леди (с возрастающим беспокойством). Как я должна понять это" предисловие?
Фердинанд (медленно, отчеканивая каждое слово). Как мятеж чести - в том случае, если вам будет угодно женить меня на себе.
Леди (вспыхнув). Что это значит, господин майор?
Фердинанд (спокойно). Это голос моего сердца, моего герба и вот этой шпаги.
Леди. Эту шпагу вам дал герцог.
Фердинанд. Мне ее дало государство через посредство герцога, сердце у меня от бога, моему гербу лет около пятисот.
Леди. Имя герцога...
Фердинанд (запальчиво). Но разве герцог властен нарушать человеческие законы и, как монеты, чеканить поступки? Над честью даже и он не способен возвыситься, он может только заткнуть ей рот золотом. Он может прикрыть свой позор горностаевой мантией. Прошу вас, миледи, об этом больше ни слова... Сейчас речь идет не об отвергнутых замыслах и не о предках, не об этом темляке, не о мнении света. Я готов через все это переступить, но только докажите мне, что награда не будет еще тяжелев жертвы.
Леди (расстроенная, отходит от него). Я этого не заслужила, господин майор.
Фердинанд (берет ее за руку). Простите! Мы с вами говорим без свидетелей. То обстоятельство, которое нас свело сегодня, - и никогда уже больше не сведет, - дает мне право, более того: принуждает меня не скрывать от вас моих тайных чувств. Я, миледи, отказываюсь вас понимать: вы красивы, умны, вас мог бы полюбить кто угодно, и вы решились отдаться герцогу, который видит в вас только женщину. И вам не стыдно самой предлагать себя в жены?
Леди (смотрит на него широко раскрытыми глазами), Говорите все!
Фердинанд. Вы называете себя британкой. Простите, я не могу поверить, что вы британка. Свободная дочь самого свободного народа во всем подлунном мире, народа, который до того горд, что не курит фимиама даже добродетели чужестранцев, ни за что не станет ублажать их порок... Нет, вы, наверное, не британка... Или уж сердце у этой британки настолько же мелко, насколько благородна и отважна та кровь, что течет в жилах истинных дочерей Британии.
Леди. Вы кончили?
Фердинанд. Мне могут возразить, что это - женское тщеславие, страсть, темперамент, жажда наслаждений... Мы знаем примеры, когда добродетель оказывалась сильнее чести, мы знаем случаи, когда те, что выступали на этой позорной арене, в конце концов благородными поступками вновь возвышали себя во мнении общества и облагораживали свое презренное ремесло тем, что ставили перед собой прекрасную цель. Но откуда же этот невыносимый гнет у нас в стране, какого никогда не было прежде?.. У вас была одна цель; владеть герцогством. Я кончил.
Леди (мягко, но с достоинством). Со мной никто еще так не говорил, Вальтер. Вы единственный человек, которому я отвечаю на такие речи... Вы отказываетесь от моей руки, - я вас за это уважаю. Вы черните мою душу, - я вам это прощаю. Но я не верю, что вы действительно так думаете. Кто смеет так оскорблять женщину, которой довольно одной ночи, чтобы навсегда погубить его, тот должен быть уверен, что эта женщина необычайно великодушна, или же это безумец... Всю ответственность за разорение страны вы переложили на меня, - да простит вам это всемогущий бог, который когда-нибудь поставит на очную ставку вас, меня и герцога. Но вы задели во мне англичанку, и вот в подобного рода обвинениях я должна оправдаться перед моим отечеством.
Фердинанд (опершись на шпагу). Я весь внимание.
Леди. Сейчас вы услышите от меня то, чего до вас я никому не поверяла и что впредь никому поверять не собираюсь... Я, Вальтер, не та, за кого вы меня принимаете, - я не искательница приключений. Я могла бы перед вами похвастать своим происхождением; во мне течет королевская кровь... Я веду свой род от несчастного герцога Томаса Норфолька6, отдавшего жизнь за Марию Шотландскую. Мой отец, старший королевский камерарий, был обвинен в измене отечеству в пользу Франции и решением парламента осужден и обезглавлен. Все наше достояние отошло в казну. Мы были изгнаны из пределов страны. Моя мать умерла в день казни отца. Я, четырнадцатилетняя девочка, бежала в Германию, и взяла я с собою няню, шкатулку с драгоценностями и вот этот фамильный крест, который моя мать, в последний раз благословив меня перед смертью, повесила мне на шею. (Фердинанд, погруженный в раздумье, уже не так сурово смотрит на леди. Все сильнее волнуясь.) Больная, безвестная, беспомощная, без всяких средств, чужестранка, сирота - вот при каких обстоятельствах очутилась я в Гамбурге. Меня ничему не учили, я умела разве только говорить по-французски, немножко вязать, немножко играть на рояле, зато привыкла есть на золоте и серебре, спать под атласными одеялами, привыкла к тому, чтобы по одному моему знаку десятки слуг бросались исполнять мое приказание, привыкла к лести знатных поклонников. Я бедствовала шесть лет. Последняя брильянтовая булавка была продана, няня моя умерла, и вот тогда-то судьба и привела вашего герцога в Гамбург. Как-то раз я гуляла по берегу Эльбы и, глядя на воду, начала было размышлять о том, что глубже; река или мои страдания?.. Герцог меня увидел, стал меня преследовать, разыскал мое жилище, пал к моим ногам и поклялся, что любит меня. (Сильное волнение заставляет леди умолкнуть; когда же она снова начинает говорить, голос у нее дрожит от слез.) Передо мною одна за другой вновь открылись во всей их пленительной яркости картины моего счастливого детства. Мое безотрадное будущее представлялось мне темным, как могила... Сердце мое жаждало другого сердца... и я склонилась к нему на грудь, (Отбегает от Фердинанда.) Теперь судите меня!
Фердинанд (глубоко взволнованный, бежит за ней и останавливает ее). Леди! О боже! Что я слышу? Что я наделал! С ужасом смотрю я теперь на свое преступление. Вы уже не сможете меня простить.
Леди (овладев собой, снова приближается к нему). Слушайте дальше. Герцог воспользовался моей молодостью и беззащитностью. Но во мне заговорила кровь Норфольков: «Как, Эмилия, ты, герцогиня по рождению, стала герцогскою любовницей?..» Гордость все еще боролась у меня в душе с моею судьбой, когда герцог привез меня сюда, и тут взору моему явилось ужасное зрелище... Похоть сильных мира сего - это ненасытная гиена, алчущая все новых и новых жертв. Здесь она свирепствовала уже давно; разлучала жениха с невестой, расторгала даже священные узы брака, разрушала тихое семейное счастье, в юные неопытные сердца вливала смертельный яд, и умирающие ученицы, извиваясь в судорогах, проклинали ненавистные имена своих учителей... Я стала между ягненком и тигром, в минуту страсти я вырвала у герцога клятву, и это отвратительное жертвоприношение было отменено.
Фердинанд (в смятении мечется по залу). Не надо, миледи! Довольно!
Леди. За этим мрачным периодом последовал еще более мрачный. Двор и сераль кишели тогда подонками итальянского общества. Ветреные парижанки заигрывали с развратным венценосцем, а народ истекал кровью от их затей... Всех этих женщин постигла печальная участь. Их разогнали на моих глазах, по части кокетства все они ничего не стоили рядом со мной. Тиран разомлел в моих объятиях, и я вырвала у него бразды правления. Впервые, Вальтер, твоя отчизна почувствовала на себе человеческую руку и доверчиво прильнула к моей груди. (Умолкает и смотрит на него с нежностью.) О, зачем единственный человек, мнением которого я дорожу, принуждает меня хвастаться и сжигать скромную мою добродетель на огне самолюбования!.. Я отворяла темницы, Вальтер, разрывала смертные приговоры, не раз сокращала ужасы пожизненной каторги. На неизлечимые раны я старалась пролить болеутоляющий бальзам, я сокрушала могущественных злодеев, слезой блудницы я не раз спасала проигранное дело невинного. Ах, юноша, какую мне это доставляло радость! С какою гордостью отвечало мое сердце на все упреки моей благородной крови! И вот, наконец, передо мной единственный человек, который мог бы вознаградить меня за все, человек, которого моя горькая доля, быть может, послала мне как утешение в моих скорбях, человек, которого я в невыносимой тоске мысленно уже обнимала....
Фердинанд (потрясенный до глубины души, прерывает ее). Довольно! Довольно! Вы нарушили наше условие, миледи. Вы должны были оправдаться передо мной, а вместо этого меня же делаете преступником. Пощадите... умоляю вас, пощадите мое сердце, оно вот-вот разорвется от стыда и горького раскаяния...
Леди (берет его за руку). Теперь или никогда! Эта сильная женщина слишком долго себя смиряла... почувствуй же тяжесть моих слез. (С глубокой нежностью.) Послушай, Вальтер! Несчастную женщину... властно, неодолимо влечет к тебе... тянет прижаться к тебе грудью, в которой бьет неиссякаемый источник пламенной любви... а ты, Вальтер, в такую минуту бросаешь ей холодное слово «честь»... Несчастная женщина, сгибающаяся под тяжестью своего позора, возненавидевшая порок, сделавшая над собой нечеловеческое усилие, чтобы воспрянуть по зову добродетели... она сейчас... бросается в твои объятия... (обнимает его, умоляющим и вместе с тем торжественным тоном) она, спасенная тобой, надеющаяся благодаря тебе вновь обрести бога или же... (отворачивается от него; глухим, прерывающимся голосом) принужденная забыть твой образ, поддаться безысходному отчаянию и вновь окунуться в еще более грязный омут поярка...
Фердинанд (вырывается из ее объятий; в полном смятении). Нет, клянусь всевышним!.. Я больше не могу... Леди, я должен... этого требуют земля и небо... Я должен сделать вам признание, леди!
Леди (отпрянув от него). Только не теперь! Только не теперь, заклинаю вас всем святым... только не в этот страшный миг, когда мое измученное сердце, пронзенное тысячью кинжалов, истекает кровью... Смерть это или жизнь?.. Я боюсь... я не хочу этого признания!
Фердинанд. Нет, нет, дорогая миледи! Вы должны меня выслушать... То, что я вам сейчас скажу, смягчит мою вину, - это будет жаркая мольба о прощении... Я в вас ошибся, миледи. Я ожидал... я надеялся, что вы окажетесь достойны моего презрения. Я пришел сюда, твердо решив оскорбить вас и возбудить в вас ненависть. Как бы мы были счастливы оба, если б мне это удалось! (После небольшого молчания, понизив голос и с некоторой робостью.) Я люблю, миледи, люблю девушку из мещанской семьи... Луизу Миллер, дочь музыканта. (Леди бледнеет и отворачивается, а он более уверенным тоном продолжает.) Я знаю, на что я иду, но если бы даже благоразумие приказало страсти умолкнуть, то тем громче заговорил бы голос долга. Виноват во всем я. Я первый спугнул золотой сон ее невинности, я заронил в ее сердце смелые надежды и допустил, что оно сделалось добычей неукротимой страсти. Вы станете говорить мне о моем положении в обществе, омоем происхождении, о правилах моего отца... Но я люблю... И тем сильнее во мне надежда, чем глубже пропасть между природой и светскими условностями. С одной стороны мое намерение, с другой - предрассудок! Посмотрим, что же возьмет верх: обычай или человеческая природа. (Леди в это время отходит в дальний угол комнаты и закрывает лицо руками. Фердинанд идет за ней.) Вы хотели мне что-то сказать, миледи?
Леди (с выражением глубокого страдания). Ничего, господин фон Вальтер! Ничего... разве лишь то, что вы губите себя, меня и еще третье лицо.
Фердинанд. Третье?
Леди. Нам всем троим не будет счастья. Нам придется стать жертвами скороспелого решения вашего отца. Я никогда не буду владеть сердцем мужа, раз он отдал мне руку не по своей доброй воле.
Фердинанд. Не по своей доброй воле, миледи? Отдал не по своей доброй воле? А все-таки отдал? Значит, вы способны насильно взять руку, взять руку без сердца? Вы способны отнять любимого человека у девушки, для которой он - все? Вы способны оторвать от девушки человека, для которого она - все? И это вы, британка, перед которой за минуту до этого я преклонялся? Вы на это способны, миледи?
Леди. Я вынуждена так поступить. (Строго и веско.) Моя нежность к вам, Вальтер, сильнее, чем страсть. Но моя честь не позволяет мне поступить иначе... О нашем браке говорит вся страна. Все взоры, все ядовитые стрелы обращены на меня. Если подданный герцога меня отвергнет, это будет для меня несмываемый позор. Добивайтесь своего у отца. Защищайтесь, как можете... Я ни перед чем не остановлюсь! (Быстро уходит.)
Майор, ошеломленный, некоторое время стоит неподвижно, затем бросается к выходу.
СЦЕНА ЧЕТВЕРТАЯ
Комната в доме музыканта. Миллер, жена Миллера, Луиза.
Миллер (быстро входит). Так я и знал!
Луиза (встревоженная, бросается, к нему). Что, отец, что?
Миллер (как сумасшедший бегает по комнате). Дайте мне мой парадный сюртук! Скорей! Мне нужно его опередить! И белую сорочку с манжетами!.. О, я живо смекнул!
Луиза. Ради бога, что произошло?
Жена Миллера. Что такое? Что случилось?
Миллер (швыряет на пол свой парик). Сейчас же отнесите это к парикмахеру!.. Что случилось? (Подбегает к зеркалу.) Опять борода отросла на целый палец!.. Что случилось? Ты еще, дрянь паршивая, спрашиваешь, что такое? Черт знает что такое, прах тебя возьми!
Жена Миллера. Вот так так! Я же во всем виновата!
Миллер. Конечно, ты, богомерзкая образина! А то кто же? Ведь это ты сегодня утром тараторила про своего чертова барчука... Я тебе тогда же сказал!.. Вурм все и разблаговестил.
Жена Миллера. Да будет тебе! Почем ты знаешь?
Миллер. Почем я знаю? Еще бы не знать! У наших дверей как из-под земли вырос слуга министра и спрашивает скрипача.
Луиза. Я погибла!
Миллер. И ты тоже, со своими невинными глазками! (Злобно смеется.) Видно, правду люди говорят; родится у кого красавица дочка - так и знай, что дело без нечистой силы не обошлось... Теперь мне все ясно.
Жена Миллера. Откуда ты знаешь, что это из-за Луизы? Может, тебя герцогу рекомендовали. Он еще, глядишь, в оркестр тебя возьмет.
Миллер (хватается за трость). Чтоб тебя содомским серным дождем испепелило!.. В оркестр! Да, в оркестр, только в такой, где ты, сводница, завизжишь дискантом, а мой исполосованный зад будет заместо контрабаса! (Падает в кресло.) Господи боже!
Луиза (бледная как смерть, садится). Мать! Отец! Отчего мне вдруг стало так страшно?
Миллер (вскакивает). Ну, попадись мне эта канцелярская крыса на узкой дорожке!.. Попадись он мне... не на этом, так на том свете! Не я буду, если я из него всю душу не вытрясу, а шкуру не разукрашу всеми десятью заповедями, семью прошениями из «Отче наш», всеми книгами Моисея и других пророков, да так, чтоб синяки до второго пришествия не сошли...
Жена Миллера. Лайся, бранись! Этим черта не изгонишь!.. Помоги нам, господи! Что нам делать? К кому обратиться? Как быть? Да говори же ты, Миллер! (С воем бегает по комнате.)
Миллер. Я сейчас прямо к министру! Я сам с ним об этом заговорю, сам ему донесу. Ты прежде меня об этом узнала. Должна была предупредить. Девчонку еще можно было наставить на ум. Тогда бы мы еще успели... Куда! Ты все на что-то зарилась, все на что-то целилась! Все подливала масла в огонь!.. Вот теперь и получай, сводня, награду! Расхлебывай кашу! А я вот возьму дочь, да и махну с ней через границу!
СЦЕНА ПЯТАЯ
Те же и Фердинанд фон Вальтер, испуганный, запыхавшийся, вбегает в комнату.
Фердинанд. Мой отец был у вас?
Луиза (испуганно вздрагивает). Ваш отец?.. Боже всемогущий!
Жена Миллера (всплеснув руками). Президент?.. Мы пропали!
Миллер (злобно смеется). Слава богу! Слава богу! Дождались праздничка!
Фердинанд (подбегает к Луизе и сжимает ее в объятиях). Ты - моя, хотя бы нас разделили небо и преисподняя!
Луиза. Я сейчас умру... Что ты хотел сказать? Ты произнес ужасное имя... Как? Твой отец?
Фердинанд. Ничего. Ничего. Все уже позади. Ты опять со мной. Я опять с тобой. О, дай мне перевести дух на твоей груди! То были страшные мгновенья.
Луиза. Какие мгновенья? Ты убиваешь меня!
Фердинанд (отступает и многозначительно смотрит на нее). В эти мгновенья, Луиза, между твоим и моим сердцем стал еще некто, в эти мгновенья моя совесть заставила потускнеть любовь мою, в эти мгновенья моя Луиза перестала быть всем для своего Фердинанда... (Луиза, закрыв лицо руками, падает в кресло. Фердинанд быстро подходит к ней, молча, вперив в нее неподвижный взгляд, останавливается, затем вдруг отходит. В сильном волнении.) Нет! Никогда! Этого не будет, леди! Это свыше моих сил! Я не могу принести тебе в жертву это невинное создание... нет, клянусь предвечным богом! Я не могу преступить клятву, о которой мне внятно, как удар грома, напоминает этот угасающий взор. Взгляни на нее, леди! Взгляни на нее, жестокий отец! Могу ли я умертвить этого ангела? Могу ли я причинить адские муки этой голубиной душе? (Решительным шагом подходит к ней.) Я подведу ее к престолу вечного судии, и пусть вседержитель скажет, преступна ли моя любовь. (Берет ее за руку и поднимает с кресла.) Не падай духом, моя ненаглядная! Ты восторжествовала! Я вышел победителем в опаснейшей битве!
Луиза. Нет! Нет! Не таи от меня ничего! Произнеси ужасный приговор! Ты упомянул отца? Ты упомянул леди? Меня объемлет смертельный страх... Говорят, она выходит замуж...
Фердинанд (падает как подкошенный к ногам Луизы). За меня, несчастная!
Луиза (после некоторого молчания, тихим, прерывающимся голосом, до ужаса спокойно). Что же... что же я так испугалась? Мой отец сколько раз говорил мне... а я все не хотела верить. (Умолкает; затем, плача навзрыд, бросается в объятия к Миллеру.) Отец! Дочь твоя снова с тобой... Прости меня, отец! Твое дитя не виновато, что сон был так прекрасен... и так ужасно теперь пробуждение...
Миллер. Луиза! Луиза! О боже, она лишилась чувств!.. Дочь моя, бедное мое дитя... Проклятье обольстителю! Проклятье женщине, которая их сводила!
Жена Миллера (с воплем бросается к Луизе). Доченька! Неужто я заслужила это проклятие?.. Бог вам судья, барон! Что вам сделала эта овечка? За что вы ее хотите зарезать?
Фердинанд (полный решимости, бросается к Луизе). Нет, я разрушу его коварство, я порву железные цепи предрассудков, я выберу, кого хочу, как подобает мужчине, и пусть у мелких людишек закружится голова при взгляде на великий подвиг моей любви! (Хочет уйти.)
Луиза (дрожа, поднимается с кресла и идет за ним). Постой, постой, куда ты?.. Отец! Мать! Как? В этот страшный миг он покидает нас?
Жена Миллера (бежит за ним и не пускает его). Сейчас придет президент... Он нашу дочку не пощадит... Нас он тоже не пощадит... Господин фон Вальтер, и вы покидаете нас?
Миллер (дико хохочет). Покидает! Так и должно быть! А как же иначе? Ведь она ему все отдала! (Одной рукой хватает майора, другой - Луизу.) Стой, сударь! Уйти из моего дома можно - только перешагнув через нее! Если ты не подлец, дождись сначала своего отца! Расскажи ему, как ты вкрался в ее сердце, обманщик, или... ради создателя... (толкает к нему Луизу; с бешеной злобой) раздави сперва эту жалкую букашку, которую любовь к тебе довела до такого позора!
Фердинанд (возвращается и в глубокой задумчивости ходит взад и вперед). Власть президента велика, это верно... Право отца - понятие широкое... в его складках может укрыться все, вплоть до преступления. Да, оно простирается далеко-далеко! Но до последней крайности доводит только любовь... Ко мне, Луиза! Дай мне свою руку! (Порывистым движением берет ее за руку.) Союз наш так же непреложен, как непреложно то, что при последнем моем издыхании господь не оставит меня! Если эти две руки будут разъединены, в тот же миг порвется нить между мною и мирозданием!
Луиза. Мне страшно! Не смотри на меня! Губы у тебя дрожат! Ты так дико вращаешь глазами...
Фердинанд. Нет, Луиза! Не бойся! Во мне говорит не безумие. Меня осенило свыше, я предпринял роковой шаг в одно из тех решительных мгновений, когда приходится делать над собой отчаянное усилие, чтобы стесненная грудь вздохнула наконец свободно. Я люблю тебя, Луиза. Ты должна быть моею, Луиза!.. А теперь скорей к моему отцу! (Устремляется к выходу и в дверях сталкивается с президентом.)
СЦЕНА ШЕСТАЯ
Те же и президент со своими слугами.
Президент (входя). А, он здесь!
Все в ужасе.
Фердинанд (на несколько шагов отступает). Да, в доме невинности.
Президент. В том доме, где сына учат, как надо повиноваться отцу?
Фердинанд. Предоставьте нам...
Президент (не давая ежу договорить, обращается к Миллеру). Вы - отец?
Миллер. Я учитель музыки Миллер.
Президент (жене Миллера). А вы - мать?
Жена Миллера. Да, да, мать!
Фердинанд (Миллеру). Отец! Уведите дочь, она вся помертвела.
Президент. Не беспокойся, я ее живо вгоню в краску. (Луизе.) Как давно вы познакомились с сыном президента?
Луиза. Я не разузнавала, кто он такой. Фердинанд фон Вальтер бывает у меня с ноября.
Фердинанд. Фердинанд фон Вальтер молится на нее.
Президент. Он просил вашей руки?
Фердинанд. Только что - торжественно, как пред лицом всевышнего.
Президент (сыну, в сердцах). Тебе скажут, когда надо будет признаться в собственном безрассудстве. (Луизе.) Я жду ответа.
Луиза. Он поклялся мне в любви.
Фердинанд. И клятвы не нарушит.
Президент. Да замолчишь ли ты наконец?.. И вы поверили его клятве?
Луиза (с нежностью в голосе). Я тоже ему поклялась.
Фердинанд (твердо). Наш союз заключен.
Президент. Я велю выбросить вон это эхо. (Луизе, злобно.) И он каждый раз платил вам наличными?
Луиза (напряженно думая). Этот вопрос мне не совсем понятен.
Президент (с ехидным смехом). Не понятен? Вот как? А я хотел только сказать, что за труды, как говорится, все что-нибудь да получают. Ведь вы тоже, я полагаю, даром своих ласк не отдавали? Или, быть может, вы находили вкус в самом этом занятии? Что?
Фердинанд (в ярости). Громы небесные! Что вы хотите этим сказать, отец?
Луиза (майору, с чувством оскорбленного достоинства). Господин фон Вальтер! Теперь вы свободны!
Фердинанд. Отец! Добродетель и в рубище должна вызывать благоговение.
Президент (смеется громче). Благодарю покорно! Отец обязан уважать девку своего сына.
Луиза. Праведное небо! (Падает без чувств.)
Фердинанд (обнажая против президента шпагу и тут же опуская ее). Отец! Вы дали мне жизнь, я пощадил вашу, - мы в расчете. (Вкладывая шпагу в ножны.) Вексель сыновнего долга разорван...
Миллер (до последней минуты робко стоявший в стороне, выступает вперед; вне себя, то скрипя зубами от бешенства, то стуча ими от страха). Ваше превосходительство! Дитя, не во гнев вам будь сказано, плоть от плоти отца своего. Кто обзывает дочь продажной тварью, тот дает оплеуху отцу, но пощечина за пощечину... Такая у нас существует такса, - уж не прогневайтесь.
Жена Миллера. Сыне божий, помилуй нас! Старик мой туда же еще!.. Ох, быть грозе!
Президент (не вполне расслышав). А, и сводник подает голос? Сейчас мы и с тобой поговорим, сводник!
Миллер. Не во гнев вам будь сказано, меня зовут Миллер. Если вам угодно послушать адажио, то я к вашим услугам, а сводничеством я не занимаюсь. Пока двор нужды в том не терпит, мы, мещане, вам не поставщики. Не прогневайтесь.
Жена Миллера. Муж, ради бога! Ты губишь и жену и дочь!
Фердинанд. Вы, отец, играете здесь такую роль, что уж лучше было бы вам обойтись без свидетелей.
Миллер (подходит ближе; осмелев). Я говорю ясно, ваше превосходительство. Не прогневайтесь. Вершите, как хотите, дела государственные, а здесь я хозяин. Доведется мне быть вашим просителем и прийти к вам, тогда я вам почтение и окажу, но дерзкого гостя я выставляю за дверь. Не прогневайтесь.
Президент (побледнев от злости). Что? Что такое? (Подходит к нему.)
Миллер (медленно отступает). Это только мое мнение, ваше превосходительство... не прогневайтесь.
Президент (в неистовстве). Ах, мошенник! В смирительный дом тебя за твое наглое мнение... Ступайте! Приведите сюда полицейских! (Некоторые из слуг уходят. Президент в ярости мечется по комнате.) Отца в смирительный дом! Мать и распутную дочь к позорному столбу! Правосудие найдет выход моему негодованию. За такое поношение я должен жестоко отомстить. Всякая мразь будет расстраивать мои замыслы и безнаказанно натравливать сына на отца?.. Ну нет, окаянное отродье! Я утолю свою злобу вашей гибелью, всю вашу семейку - отца, мать, дочь - я принесу в жертву лютой моей мести!
Фердинанд (спокойно и решительно становится между ними). Этому не бывать! Не бойтесь! Я тут. (Президенту, кротко.) Не торопитесь, отец! Если вам дорога жизнь, не прибегайте к насилию! В моем сердце есть уголок, где слово отец еще ни разу не было произнесено... Бойтесь проникнуть туда!
Президент. Молчи, негодяй! Моему терпению приходит конец!
Миллер (выйдя из тягостного оцепенения). Смотри за дочкой, жена. Я бегу к герцогу. Герцогский портной, - сам бог мне это внушил, - герцогский портной учится у меня играть на флейте. У герцога я найду защиту. (Направляется к выходу.)
Президент. Что? К герцогу? А ты забыл, что я - порог к нему и что если ты не сможешь перешагнуть через этот порог, то непременно сломишь себе шею? К герцогу, дурачина? Попробуй-ка к нему воззвать, когда ты, заживо погребенный, будешь лежать в темнице на целую башню ниже земной поверхности - там, где перемигиваются ночь и ад и куда не проникает ни единый звук, ни единый луч свеса. Греми тогда своими цепями и вопи: «Где же справедливость на свете?»
СЦЕНА СЕДЬМАЯ
Те же и полицейские.
Фердинанд (подбегает к Луизе, та замертво падает в его объятия). Луиза!.. Спасите! Помогите! Это она от страха!
Миллер хватает камышовую трость, надевает шляпу и готовится к нападению. Жена Миллера падает перед президентом на колени.
Президент (полицейским, показывая на свой орден). Именем герцога, арестуйте их!.. Прочь от девки, мальчишка!.. Сейчас она без памяти, а как наденут на нее железный ошейник7 да начнут побивать камнями, так живо придет в себя.
Жена Миллера. Смилуйтесь, ваше превосходительство! Смилуйтесь! Смилуйтесь!
Миллер (силой поднимает жену). Становись на колени перед богом, старая плакса, а не перед... подлецами! Мне все равно не миновать смирительного дома!
Президент (кусая губы). Хорошо еще, если в смирительный дом, мошенник! Для тебя и на виселице местечко найдется. (Полицейским.) Сто раз вам повторять?
Полицейские приближаются к Луизе.
Фердинанд (выпрямляется и заслоняет ее; в исступлении). Кто посмеет?.. (Хватается за шпагу, но не вынимает ее из ножен и защищается эфесом.) Пусть дотронется до нее тот, кто и череп свой отдал внаймы полиции! (Президенту.) Пожалейте себя, отец! Не заходите слишком далеко!
Президент (полицейским, угрожающе). Вы что же это, не дорожите своим куском хлеба, трусы?..
Полицейские снова подступают к Луизе.
Фердинанд. Вражья сила! Назад, говорят вам!.. Повторяю: пощадите себя, отец! Не доводите меня до крайности!
Президент (полицейским, в бешенстве). Так вот ваше усердие, канальи?
Полицейские подступают к Луизе смелее.
Фердинанд. Ну, если так (обнажает шпагу и ранит некоторых), то да простит мне правосудие!
Президент (в неистовстве). Попробуй только до меня дотронуться! (Вырывает из рук Фердинанда Луизу и передает одному из полицейских.)
Фердинанд (с горьким смехом). Отец! Отец! Вы злобный пасквиль на божество, ибо оно из превосходного палача сотворило плохого министра!
Президент (полицейским). Уведите ее!
Фердинанд. Отец! Если она и станет к позорному столбу, то только вместе с майором, сыном президента!.. Вы и сейчас еще не изменили решения?
Президент. Тем забавнее будет зрелище... Уведите их!
Фердинанд. Отец! Я брошу свою офицерскую шпагу к ногам этой девушки... Вы и сейчас еще не изменили решения?
Президент. Ты и так уже замарал честь офицера... Уведите их! Уведите! Мое слово - закон!
Фердинанд (отталкивает одного из полицейских и, одной рукой держа Луизу, другою заносит над нею шпагу). Отец! Прежде чем вы мою супругу выставите на позор, я ее заколю... Вы и сейчас еще не изменили решения?
Президент. Заколи, если твой клинок достаточно остер.
Фердинанд (отпускает Луизу и устремляет к небу полный отчаяния взгляд). Призываю в свидетели тебя, всемогущий боже! Человеческие средства исчерпаны, обратимся же к средству дьявольскому!.. Ведите ее к позорному столбу, а я в это время (наклонившись к уху президента, громким шепотом) расскажу всей столице о том, как становятся президентами. (Уходит.)
Президент (как громом пораженный). Что такое?.. Фердинанд!.. Отпустите ее! (Бежит за майором.)
Акт третий
СЦЕНА ПЕРВАЯ
Зал в доме президента. Входят президент и секретарь Вурм.
Президент. Сорвалось!
Вурм. Этого я и опасался, ваша милость. Насилие ожесточает мечтателей, но не исправляет их.
Президент. А я как раз очень надеялся на эту меру. Я рассуждал так: если опозорить девчонку, он, как офицер, принужден будет отступить.
Вурм. Прекрасно. Но тогда надо было действительно ее опозорить.
Президент. А все же, если поразмыслить хорошенько, я должен был поставить на своем. Это была с его стороны пустая угроза, - он никогда бы не привел ее в исполнение.
Вурм. Не скажите. Раздраженная страсть способна на любые безумства. Вы сами говорите: господин майор всегда относился неодобрительно к тому, как вы управляете государством. Очень может быть. Правила, которые он вывез из университета, мне тогда же показались достаточно странными. К чему эти несбыточные мечты о величии души и личном благородстве при таком дворе, где наивысшею мудростью почитается особое искусство быть в одно и то же время великим и низким? Ваш сын слишком юн и горяч, - долгий, извилистый путь интриги не по нем, задеть его честолюбие может только что-нибудь грандиозное, из ряду вон выходящее.
Президент (с раздражением). Позвольте, какое отношение имеет ваше глубокомысленное замечание к нашему делу?
Вурм. Оно указывает вашему превосходительству, где надо искать уязвимое место, а может быть, подскажет и способ лечения. Вы меня извините, но человека с таким характером никак нельзя было посвящать в свои тайны, равным образом нельзя было и озлоблять его. Он гнушается теми средствами, благодаря которым вам удалось прийти к власти. Может быть, только сыновнее чувство и держало в нем до сих пор на привязи язык предателя. Дайте ему законный повод заглушить в себе это чувство, убедите его при помощи беспрестанных посягательств на его страсть, что вы совсем не такой нежный отец, - и долг патриота в нем пересилит. Эта дерзновенная мысль - принести правосудию такую неслыханную жертву, свергнуть власть родного отца, - уже сама по себе должна быть для него весьма соблазнительной.
Президент. Вурм, Вурм! К какой страшной бездне вы меня подводите!
Вурм. Я хочу отвести вас от нее, ваша милость. Могу я говорить откровенно?
Президент (садится). Как преступник со своим соучастником.
Вурм. Так вот, прошу меня извинить, но всем своим президентством вы, сколько я понимаю, обязаны своей гибкости, гибкости испытанного царедворца, - почему же вы не проявили ее и как отец? Я помню, с каким невинным видом вы уговаривали вашего предшественника составить партию в пикет и потом, мирно попивая бургонское, сидели у него до полуночи, - а ведь это была та самая ночь, когда готовился взрыв колоссальной мины и бедняге предстояло взлететь на воздух... Зачем вы открыли сыну, кто его враг? Он не должен был подозревать, что мне известны его сердечные дела. Подкоп под этот роман вам надо было вести по направлению к девушке, а сердце сына не трогать. Тогда бы вы уподобились мудрому полководцу, который не нападает на ядро вражеского войска, а стремится рассеять его силы.
Президент. Но как же этого можно было достигнуть?
Вурм. Весьма просто. Да ведь не все еще потеряно. Позабудьте на некоторое время об отцовских правах, не вступайте в борьбу со страстью сына, - от сопротивления она только усиливается. Позвольте мне на жару этой страсти согреть змею, и вот змея-то ее и поглотит.
Президент. Я вас слушаю.
Вурм. Или я плохо знаю барометр человеческой души, или господин майор так же неистов в ревности, как и в любви. Навлеките на девушку подозрение, справедливое или несправедливое - это уже не важно. Положите один гран дрожжей, и вся масса придет в состояние разрушительного брожения.
Президент. Но где же взять этот гран?
Вурм. Вот мы и подошли к самому главному... Прежде всего, ваша милость, мне бы хотелось знать, чем вы рискуете, если ваш сын будет и дальше вам противиться, и насколько для вас существенно, чтобы его роман с мещаночкой кончился и он вступил в брак с леди Мильфорд?
Президент. Как чем рискую, Вурм? Если брак майора с леди Мильфорд не состоится - то всем своим влиянием; если же я попытаюсь его заставить - то своею головой.
Вурм (радостно). В таком случае сделайте одолжение, выслушайте меня... Господина майора мы возьмем хитростью. Против девушки мы употребим все ваше могущество. Мы продиктуем ей любовную записочку к третьему лицу и записочку эту ухитримся подсунуть майору.
Президент. Чепуха! Кто же это станет сам себе подписывать смертный приговор?
Вурм. Должна будет подписать, если только вы предоставите мне полную свободу действий. Я знаю эту добрую душу как свои пять пальцев. У нее две слабые струнки, и вот на одной из них мы и сыграем. Я разумею ее отца и майора. Майор нам тут не пригодится, так мы ее на музыканта возьмем.
Президент. То есть?
Вурм. Сами же вы, ваше превосходительство, мне рассказывали, какой дебош учинил он у себя в доме; следственно, нам ничего не стоит пригрозить папаше уголовным судом. Особа любимца герцога, особа хранителя печати есть в некотором роде тень государя. Кто оскорбляет государева приближенного, тот оскорбляет его самого. Насчет этого не беспокойтесь: я его, голубчика, так запугаю, что он у меня будет тише воды, ниже травы.
Президент. Но все это только... только для вида.
Вурм. Разумеется! Мы поставим всю семейку на колени, - дальше этого мы не пойдем. Музыканта без лишнего шума под замок, в крайнем случае и маменьку туда же, а с дочкой поведем разговор об уголовной ответственности, эшафоте, пожизненном заключении в крепости и дадим ей понять, что единственная возможность освободить их - это написать письмецо.
Президент. Отлично! Отлично! Теперь я понимаю...
Вурм. Она любит своего отца, можно сказать, до страсти... И вот этого отца ожидает казнь, в лучшем случае - тюрьма, девушку мучает совесть, что это из-за нее, с другой стороны - она донимает, что с майором ей придется проститься, голова у нее в конце концов пойдет кругом, - уж я об этом позабочусь, в грязь лицом не ударю, - и она волей-неволей угодит в капкан.
Президент. А мой сын? Ведь он же мигом обо всем проведает? Ведь он же придет в совершенное неистовство?
Вурм. Положитесь на меня, ваша милость, - родители будут выпущены из тюрьмы не прежде, чем вся семья даст клятву держать происшедшее в строжайшей тайне и не раскрывать обмана.
Президент. Клятву? Да чего они стоят, эти клятвы, глупец?
Вурм. Для нас с вами, ваша милость, ничего. Для таких же, как они, клятва - это все. Теперь давайте посмотрим, как это у нас с вами все ловко выйдет. Девушка утратит любовь майора, утратит свое доброе имя. Родители после такой встряски сбавят тон и еще в ножки мне поклонятся, если я женюсь на их дочери и спасу ее честь.
Президент (смеясь, кивает головой). Сдаюсь, сдаюсь, мошенник! Сеть сплетена чертовски тонко. Ученик превзошел своего учителя. Но вот вопрос: на чье имя должна быть записка? Кого бы нам сюда впутать?
Вурм. Разумеется, кого-нибудь такого, кто, в зависимости от решения вашего сына, все выиграет или же все проиграет.
Президент (немного подумав). Я могу назвать только гофмаршала.
Вурм (пожав плечами). На месте Луизы Миллер я бы в восторг не пришел.
Президент. А, собственно говоря, почему? Скажите, пожалуйста! Одет с иголочки, запах eau de mille fleurs8 и мускуса, что ни слово, то перл, - неужели девчонка из мещанской семьи от всего этого не растает? Ревность вовсе не так разборчива, друг мой! Я пошлю за маршалом. (Звонит.)
Вурм. Итак, ваше превосходительство, вы побеседуете с маршалом и распорядитесь взять под стражу скрипача, а я пока что успею составить упомянутое любовное послание.
Президент (подходит к конторке). Как только будет готово, принесите его мне для просмотра. (Вурм уходит. Президент садится и пишет. Входит слуга. Президент встает и передает ему бумагу.) Это приказ о взятии под стражу, ты его сию же минуту отнесешь в полицию. Скажи, чтоб послали за гофмаршалом.
Слуга. Его милость сейчас только изволили подъехать,
Президент. Тем лучше. Не забудь сказать, что эти меры должны быть приняты осторожно, чтобы после не было разговоров.
Слуга. Слушаюсь, ваше превосходительство.
Президент. Понял? Чтоб все было шито-крыто!
Слуга. Будет исполнено, ваше превосходительство. (Уходит.)
СЦЕНА ВТОРАЯ
Президент, гофмаршал.
Гофмаршал (сыплет словами). А я к вам en passant9, мой драгоценнейший. Как поживаете? Как себя чувствуете? Сегодня дают оперу «Дидона», грандиознейший фейерверк, весь город будет в огнях. Вам хочется посмотреть, как все это будет пылать? Что?
Президент. Нет уж, увольте, у меня в доме такой фейерверк, что как бы все мое могущество не взлетело на воздух. Вы пришли как раз вовремя, дорогой маршал; я буду просить вас помочь мне и словом и делом в одном начинании, которое нас с вами или вознесет еще выше, или уж погубит навеки. Садитесь.
Гофмаршал. Не пугайте меня, добрейший.
Президент. Повторяю: вознесет или погубит окончательно. Вы знаете мой проект, касающийся майора и леди Мильфорд. Вам не нужно также объяснять, как важно упрочить наше с вами благополучие. Все может рухнуть, Кальб. Фердинанд не соглашается.
Гофмаршал. Не соглашается... не соглашается... а я уж раззвонил по всему городу. Везде только и разговору что об этой свадьбе.
Президент. Весь город будет считать вас лгуном. Фердинанд любит другую.
Гофмаршал. Шутить изволите! Да разве это препятствие?
Президент. Для такого упрямца - непреодолимое.
Гофмаршал. Неужели же он такой сумасброд, что отказывается от собственного счастья? Что?
Президент. Спросите его самого и послушайте, что он вам ответит.
Гофмаршал. Ah, mon Dieu!10 Что же он может ответить?
Президент. Что он всему свету расскажет, какое преступление мы совершили, чтобы возвыситься; что он донесет о наших подложных письмах и квитанциях, что он нас обоих выдаст головой, - вот что он вам ответит.
Гофмаршал. Да бог с вами!
Президент. Мне он так и ответил. Он уж готов был на все. Я едва-едва удержал его ценою собственного глубочайшего унижения... Ну-с, что скажете?
Гофмаршал (смотрит на него, как баран). Это для меня непостижимо!
Президент. И это еще полбеды. Одновременно мои шпионы донесли мне, что обер-шенк фон Бок, того и гляди, посватается за леди Мильфорд.
Гофмаршал. Час от часу не легче! Кто, вы сказали? Фон Бок, вы сказали? А вы знаете, что это злейший мой враг? И вы знаете, из-за чего?
Президент. В первый раз слышу.
Гофмаршал. Вы только послушайте, мой драгоценнейший, вы своим ушам не поверите... Вы, конечно, помните тот бал во дворце... двадцать лет тому назад... Ну... вот когда еще в первый раз танцевали английскую кадриль, а графу фон Мершауму капнул на домино горячий воск с люстры... Ах, боже мой, да вы, наверно, это помните!
Президент. Еще бы, разве это можно забыть?
Гофмаршал. Так вот, видите, принцесса Амалия во время танцев потеряла тогда подвязку. Натурально, все переполошились. Фон Бок и я, - мы были тогда еще камер-юнкерами, - исползали весь бал-маскарадный зал, все искали подвязку... Наконец я увидел ее... Фон Бок увидел тоже... Фон Бок уж тут как тут, выхватывает ее у меня из рук, - можете себе представить? - подает принцессе, срывает с ее уст комплимент, а я остаюсь с носом... Как вам это понравится?
Президент. Нахал!
Гофмаршал. А я остаюсь с носом... Я чуть в обморок не упал. Неслыханное коварство!.. Наконец я пересиливаю себя, подхожу к принцессе и говорю: «Ваша светлость! Фон Бок имел счастье вручить вам подвязку, но кто первый ее увидел, тот уже втайне вознагражден и безмолвствует».
Президент. Браво, маршал! Брависсимо!
Гофмаршал. «И безмолвствует»... Но я не забуду этого фон Боку до Страшного суда. Низкий, угодливый льстец!.. И это еще не все! Когда мы оба присели на пол и потянулись за подвязкой, фон Бок смахнул мне с правой стороны всю пудру с прически, и я на все время бала вышел из строя.
Президент. Так вот, этот самый человек женится на леди Мильфорд и будет первым лицом при дворе.
Гофмаршал. Это мне нож в сердце! Первым лицом? Первым лицом? Почему первым лицом? Почему вы думаете, что это непременно так будет?
Президент. Потому что Фердинанд не желает, а больше охотников не найдешь.
Гофмаршал. Но разве у вас нет возможности принудить к этому майора? Пусть даже это будет крайняя, отчаянная мера! Для нас теперь все средства хороши, лишь бы убрать с дороги ненавистного фон Бока.
Президент. Я знаю только одно средство, и оно в ваших руках.
Гофмаршал. В моих руках? Что вы этим хотите сказать?
Президент. Нужно рассорить майора с его возлюбленной.
Гофмаршал. Рассорить? А как вы это себе представляете? Что я должен делать?
Президент. Если нам удастся очернить девушку, значит, мы у цели.
Гофмаршал. Распустить слух, что она ворует? Вы это имеете в виду?
Президент. Да нет же! Как это вам могло прийти в голову?.. Что у нее есть другой.
Гофмаршал. Кто же именно?
Президент. Этим другим должны быть вы, барон.
Гофмаршал. Я? Я? А она дворянка?
Президент. Какое там дворянка! Откуда вы взяли? Она дочь музыканта.
Гофмаршал. Так она мещанка? Это мне не подходит. Что?
Президент. То есть как не подходит? Это еще что за дурачество? Кому во всей вселенной взбредет на ум выведывать родословную смазливой девчонки?
Гофмаршал. Но ведь я женат, - примите в рассуждение хоть это! А что будут говорить обо мне при дворе?
Президент. Это дело другое. Извините! Я не знал, что для вас важнее быть человеком строгих правил, нежели человеком влиятельным. Может быть, мы на этом и кончим?
Гофмаршал. Не сердитесь, барон. Я вас не так понял.
Президент (холодно). Нет, нет! Вы совершенно правы. Мне это и самому уже в тягость. Довольно тянуть лямку! Я поздравлю фон Бока с назначением на пост премьер-министра. Свет не клином сошелся. Я подам в отставку.
Гофмаршал. А как же я?.. Вам-то что! Вы человек образованный! А я... Mon Dieu! Если его высочество даст мне отставку, что же я буду собой представлять?
Президент. Позавчерашнюю остроту. Прошлогоднюю моду.
Гофмаршал. Дорогой мой, золотой, умоляю вас: возьмите свои слова назад! Я, со своей стороны, готов на все.
Президент. Так вы даете согласие на то, чтобы в записке, в которой некая Миллер будет назначать рандеву, было указано ваше имя?
Гофмаршал. Господи, конечно!
Президент. И на то, чтобы эту записку обронить в таком месте, где бы она могла попасться на глаза майору?
Гофмаршал. Да я могу на параде как бы нечаянно выронить ее вместе с носовым платком.
Президент. И вы согласны разыгрывать перед майором роль ее любовника?
Гофмаршал. Mort de ma vie!11 Я его проучу! Я покажу этому молокососу, как отбивать у меня красоток!
Президент. Вот это я понимаю!.. Письмо будет готово сегодня те. До вечера вам придется еще раз пожаловать ко мне за письмом, и мы с вами обдумаем, как нам надлежит действовать дальше.
Гофмаршал. Я только сделаю шестнадцать визитов первостепенной важности, и сейчас же к вам. Уж вы меня извините, - я принужден вас покинуть немедля. (Уходит.)
Президент (звонит). Я полагаюсь на вашу находчивость, маршал!
Гофмаршал (обернувшись). Ah, mon Dieu! Вы меня знаете.
СЦЕНА ТРЕТЬЯ
Президент, Вурм.
Вурм. Скрипача и его жену отличнейшим образом, без всяких хлопот, удалось взять под арест. Теперь не угодно ли вашему превосходительству прочитать письмо?
Президент (прочитав письмо). Молодчина, молодчина, секретарь! Маршала мы тоже поддели на удочку! Этот яд способен обратить в гнойную проказу само здоровье. Сейчас мы кое-что предложим отцу, а потом как следует примемся за дочку.
Расходятся в разные стороны.
СЦЕНА ЧЕТВЕРТАЯ
У Миллера. Луиза, Фердинанд.
Луиза. Не говори со мной больше об этом. Мне уж не видать счастливых дней. Все мои надежды увяли.
Фердинанд. Зато мои расцвели. Мой отец рвет и мечет. Мой отец обрушит на нас всю свою мощь. Кончится тем, что он убьет во мне сына. Чувство сыновнего долга надо мною уже не властно. Гнев и отчаяние принудят меня разгласить мрачную тайну совершенного им убийства. Сын предаст отца в руки палача. Мы на краю пропасти, но эта пропасть должна была разверзнуться для того, чтобы любовь моя отважилась на головокружительный прыжок. Послушай, Луиза: в моей душе теснится мысль, великая и дерзновенная, как моя страсть... Ты, Луиза, я и наша любовь! Не заключено ли в этом круге все небо? Или тебе не хватает еще чего-то четвертого?
Луиза. Довольно! Перестань! Я бледнею при одной мысли о том, что ты хочешь сказать.
Фердинанд. Нам с тобой ничего не нужно от мира, так зачем же вымаливать его благословение? К чему рисковать там, где мы ничего не выиграем, а потерять можем все? Разве твои глаза перестанут нежно лучиться только оттого, что лучи их отразятся не в волнах Рейна, а в волнах Эльбы или же Балтийского моря? Моя отчизна там, где меня любит Луиза. Следы твоих ног в диких песчаных пустынях мне дороже, чем величественное здание собора в моем родном краю. На что нам вся пышность городов? Где бы мы ни были с тобою, Луиза, всюду восходит и заходит солнце, а это такое дивное зрелище, перед которым бледнеет самая смелая фантазия художника. Пусть мы будем лишены возможности молиться в храмах, зато, когда настанет ночь с ее трепетом восторга, плывущий по небу месяц будет призывать нас к покаянию, а звездный храм будет вместе с нами в благоговейном молчании воссылать господу богу хвалу. Ужели мы когда-нибудь устанем говорить о любви? Об одной улыбке моей Луизы можно говорить столетия, а до тех пор, пока я не узнаю, что исторгло у нее слезу, я ставлю крест на мечте всей моей жизни.
Луиза. А разве у тебя нет иного долга, кроме твоей любви?
Фердинанд (обнимает ее). Твой покой - вот мой самый священный долг.
Луиза (очень строго). Тогда замолчи и оставь меня. Мне надо подумать о моем отце: все его достояние - единственная дочь, на днях ему исполнится шестьдесят лет, и вот этому-то человеку грозит месть президента...
Фердинанд (прерывает ее). Мы возьмем твоего отца с собой... Не спорь, моя любимая! Я тотчас же обращу мои драгоценности в деньги, возьму в долг на имя отца. Разбойника ограбить не грех: все его сокровища - это кровные деньги отечества. Ровно в час ночи сюда подъедет экипаж. Вы с отцом выезжаете сию же секунду - и мы бежим.
Луиза. А вслед нам - проклятие твоего отца? Безумец! Даже убийцы проклинают не напрасно; небесный мститель приклоняет слух и к проклятью, которое вырвалось из уст разбойника, привязанного к колесу, а нас, беглецов, оно, подобно призраку, будет неотступно преследовать от моря до моря... Нет, мой любимый! Если я могу удержать тебя лишь ценой преступления, то у меня еще достанет сил потерять тебя.
Фердинанд (стоя неподвижно, угрюмо шепчет). И это правда?
Луиза. Потерять!.. О, какая бездонно мрачная мысль! Такая страшная, что от нее опускаются крылья у бессмертного духа и блекнет яркий румянец счастья... Потерять тебя, Фердинанд! Но ведь теряют лишь то, чем обладали, а твое сердце принадлежит твоему сословию. Вот и выходит, что я посягаю на его священное достояние, а потому я с содроганием отказываюсь от своих домогательств.
Фердинанд (с искаженным лицом, кусая губы). Отказываешься?
Луиза. Посмотри на меня, милый Вальтер! Не скрежещи зубами с таким отчаянием! Послушай! Я хочу подать тебе пример и этим примером вдохнуть в тебя мужество. Я хочу показать тебе, что и я способна на геройство; я хочу вернуть отцу блудного сына, хочу отказаться от союза, который грозит подорвать устои общества и разрушить вечный миропорядок. Я преступница. Я взлелеяла в своем сердце дерзкие, безрассудные мечты. Мое горе явилось для меня возмездием, так не разрушай же сладостного, утешительного обмана, - дай мне себя убедить, что я сама пожертвовала своим счастьем... Неужели ты лишишь меня этой отрады? (Фердинанд, поглощенный своими мыслями, берет в руки скрипку, пробует играть, затем в порыве ярости рвет струны, разбивает инструмент об пол и разражается громким смехом.) Вальтер! Боже милосердный! Что с тобой? Не предавайся отчаянию! Нам нужно быть твердыми - настал час разлуки. Милый мой Вальтер! Я знаю твое сердце. Твоя любовь живительна, как сама жизнь, и беспредельна, как сама бесконечность. Принеси ее в дар более знатной и более достойной избраннице, и самые счастливые женщины в мире уже не возбудят в ней зависти. (Подавляя слезы.) Мы не должны с тобою видеться. Тщеславная, обманувшаяся девушка выплачет свою кручину в четырех стенах, слезы ее никого не разжалобят. Пусто и мертво мое будущее... И все же я буду порою вдыхать аромат увядших цветов минувшего. (Отвернувшись, протягивает ему дрожащую руку.) Прощайте, господин фон Вальтер!
Фердинанд (выйдя из оцепенения). Я покидаю родину, Луиза. Ужели ты не последуешь за мной?
Луиза (садится в глубине комнаты и закрывает лицо руками). Мой долг повелевает мне остаться и страдать.
Фердинанд. Ты лжешь, змея! Тебя привязывает здесь что-то другое!
Луиза (с глубокой душевной мукой). Думайте так... если вам от этого легче.
Фердинанд. Холодные рассуждения в ответ на мою любовь? Ты хочешь обмануть меня этой басней? Любовник - вот что тебя здесь держит. Ну так горе тебе и ему, если я окажусь прав в своих подозрениях! (Быстро уходит.)
СЦЕНА ПЯТАЯ
Луиза, одна, молча и неподвижно сидит, откинувшись на спинку кресла, затем поднимается и, пугливо озираясь, делает несколько шагов вперед.
Луиза. Что так долго нет моих родителей? Отец обещал вернуться через несколько минут, а прошло уже целых пять страшных часов. Уж не случилось ли с ним недоброе?.. Что со мной? Отчего мне так трудно дышать? (Входит Вурм и, не замеченный Луизой, останавливается в глубине комнаты.) Нет, мне только так кажется... Это шутит со мной злые шутки разгоряченная кровь... Едва лишь в сердце поселился страх, как уже очам нашим чудятся привидения в каждом углу.
СЦЕНА ШЕСТАЯ
Луиза, секретарь Вурм.
Вурм (подходит ближе). Добрый вечер, барышня!
Луиза. Боже мой! Кто это? (Оглядывается, замечает секретаря и в испуге отшатывается.) Вот оно! Вот оно! С ужасом вижу, что мое дурное предчувствие меня не обманывает. (Секретарю, окидывая его взглядом, полным презрения.) Вам нужен президент? Он уже ушел.
Вурм. Нет, барышня, мне нужны вы.
Луиза. В таком случае странно, что вы не пошли на рыночную площадь.
Вурм. Почему же именно туда?
Луиза. Подошли бы к позорному столбу и увели свою невесту.
Вурм. Мамзель Миллер! Ваши подозрения неосновательны...
Луиза (сдерживаясь). Что вам угодно?
Вурм. Меня к вам послал ваш отец.
Луиза (поражена). Мой отец?.. Где же он?
Вурм. Там, откуда он не прочь был бы уйти.
Луиза. Говорите, ради бога, скорее! Сердце мое чует недоброе... Где мой отец?
Вурм. В тюрьме, если уж вам так хочется знать.
Луиза (возведя глаза к небу). Еще один удар! Еще!.. В тюрьме? Почему в тюрьме?
Вурм. По приказанию герцога.
Луиза. Герцога?
Вурм. За оскорбление его высочества в лице его превосходительства.
Луиза. Что такое? Что такое?.. Силы небесные!
Вурм. И герцог намерен подвергнуть его за это самому суровому наказанию.
Луиза. Этого еще недоставало! Только этого!.. Да, правда, да, правда, в сердце моем была еще одна святыня, кроме Фердинанда, и я ее не сберегла... Оскорбление его высочества?.. Царь небесный! Укрепи, укрепи мою слабеющую веру!.. А что Фердинанд?
Вурм. Перед ним выбор: леди Мильфорд или отцовское проклятие и лишение наследства.
Луиза. Нечего сказать, свободный выбор! И все же... и все же он счастливей меня. У него нет отца, ему некого терять. Впрочем, не иметь отца - удел не менее горестный!.. Мой отец в тюрьме за оскорбление его высочества, моего возлюбленного ожидает женитьба на леди Мильфорд или проклятие и лишение наследства, - тут поневоле призадумаешься! Совершенная подлость есть тоже своего рода совершенство... Совершенство? Нет! Это еще не полная мера... Где моя мать?
Вурм. В рабочем доме.
Луиза (с горькой улыбкой). Переполнилась чаша, переполнилась... Теперь я свободна... У меня уже ничего не осталось: ни обязанностей, ни слез, ни радостей. Не осталось веры в божественный промысел. Все это мне уже не нужно... (В ужасе умолкает.) Может быть, у вас есть еще какие-нибудь вести? Говорите начистоту. Теперь я все могу выслушать.
Вурм. Что случилось - вы знаете...
Луиза. Но не знаю, что еще произойдет! (Молча оглядывает его с ног до головы.) Жаль мне тебя! Невеселое занятие ты себе выбрал, царства небесного оно тебе не откроет. Делать людям зло - само по себе чудовищно, но еще ужаснее - зловещей совою влетать к ним, приносить недобрые вести, смотреть, как обливающееся кровью сердце трепещет на железном стержне необходимости и как христиане теряют веру в провидение... Нет, боже избави! Даже если б за каждую слезу отчаяния, исторгнутую тобой, тебе давали бочку золота, я бы не хотела быть на твоем месте... Что же еще может случиться?
Вурм. Не знаю.
Луиза. Вы не хотите знать?.. Эта ваша весть прячется от света и боится звуков голоса, но в мертвой тишине вашего взгляда предо мною встает призрак... Что же может быть еще? Вы только что сказали, что герцог намерен подвергнуть моего отца суровому наказанию. Что вы называете суровым?
Вурм. Не спрашивайте больше ни о чем.
Луиза. Послушай! Ты, наверное, был подручным у палача. Иначе откуда бы у тебя взялось уменье медленно и верно проводить железом по хрустящим суставам и томить сжимающееся сердце ожиданием последнего удара?.. Что грозит моему отцу? За словами, которые ты произносишь с усмешкой, стоит смерть. Что ты таишь в себе? Говори все. Выпусти весь свой смертоносный заряд. Что грозит моему отцу?
Вурм. Криминальный процесс.
Луиза. А что это такое? Я девушка необразованная, неученая, все эти ваши мудреные латинские слова меня только пугают. Что значит криминальный процесс?
Вурм. Суд на жизнь и смерть.
Луиза (твердо). Благодарю вас. (Быстро уходит в боковую комнату.)
Вурм (озадачен). Это еще что такое? Неужели эта дурочка... Черт возьми! А вдруг она... Пойду посмотрю... Ведь я за нее отвечаю. (Направляется к ней.)
Луиза (выходит в верхнем платье). Извините, господин секретарь. Я должна запереть комнату.
Вурм. Куда вы так спешите?
Луиза. К герцогу. (Хочет уйти.)
Вурм. Что? К кому? (В испуге старается ее удержать.)
Луиза. К герцогу. Вы разве не слышите? К тому самому герцогу, который хочет судить на жизнь и смерть моего отца... Нет, он не хочет, он вынужден его судить, потому что этого хотите вы, злодеи! Участие же герцога во всем этом, процессе об оскорблении его высочества сводится к тому, что он предоставляет в распоряжение судей свой высокий титул и свою княжескую подпись.
Вурм (с громким смехом). К герцогу!
Луиза. Я знаю, чему вы смеетесь. Но я на сострадание и не рассчитываю, боже меня сохрани! Только на нежелание... на нежелание слушать мои вопли. Говорят, что власть имущие до сих пор не научились понимать горе, что они и не хотят его понимать. Я открою герцогу, что такое горе, я буду корчиться в муках, - и он увидит, что такое горе; я буду терзать его слух душераздирающими стонами, - и он поймет, что такое горе. Когда же у него от этого зрелища волосы встанут дыбом, я громко крикну ему на прощанье, что в смертный час и у земных богов клокочет в груди и что Страшный суд и королей и нищих просеет в одном решете. (Направляется к выходу.)
Вурм (со злобной радостью). Идите, идите! Умнее вы ничего не могли придумать! Я советую вам идти, даю вам слово, что герцог исполнит вашу просьбу.
Луиза (вдруг останавливается). Что вы сказали? Вы советуете мне идти? (Быстро возвращается.) Ах! Что же я делаю? Уж если этот человек советует мне идти, значит, в этом есть что-то предосудительное... Почему вы думаете, что герцог исполнит мою просьбу?
Вурм. Потому что он этого не сделает даром.
Луиза. Не сделает даром? Какую же цену назначит он за доброе дело?
Вурм. Такая хорошенькая просительница - достаточно высокая цена.
Луиза (выйдя из столбняка, прерывающимся голосом). Боже праведный!
Вурм. Столь умеренная плата за спасение отца, смею думать, не покажется вам непосильной?
Луиза (ходит по комнате; вне себя). Да! Так! Все эти ваши земные владыки, словно мечами херувимов, защищены... защищены от правды своими пороками... Отец, да поможет тебе всевышний! Твоя дочь скорее умрет за тебя, нежели согрешит.
Вурм. Это будет полной неожиданностью для бедного, всеми оставленного узника. Он мне сказал: «Моя Луиза низринула меня в пучину зол, моя Луиза меня оттуда и вызволит...» Ваш ответ, мамзель, я передам ему незамедлительно. (Делает вид, что направляется к выходу.)
Луиза (бежит за ним и останавливает его). Куда вы? Постойте!.. Каким проворным сразу становится этот сатана, когда ему нужно довести людей до безумия!.. Я погубила отца, я же должна его и спасти! Скажите мне, посоветуйте, что я могу, что я должна сделать?
Вурм. Есть только одно средство.
Луиза. И это - единственное средство?
Вурм. Ваш отец тоже вам советует...
Луиза. Мой отец тоже?.. Какое же это средство?
Вурм. Для вас это средство легкое.
Луиза. Для меня нет ничего тяжелее позора.
Вурм. К вам у нас только одна просьба: чтобы майор был свободен.
Луиза. Свободен от любви ко мне?.. Да вы издеваетесь надо мной? Вы спрашиваете, можно ли взять у меня то, что у меня уже отняли силой?
Вурм. Не в этом дело, милая барышня. Нужно, чтобы майор отступился первый, и притом добровольно.
Луиза. Он этого не сделает.
Вурм. Возможно. Но если бы это не зависело только от вас, зачем бы нам понадобилась ваша помощь?
Луиза. Но чем же можно оттолкнуть его от меня?
Вурм. Попробуем. Присядьте.
Луиза (в смятении). Что у тебя на уме?
Вурм. Присядьте. Пишите! Вот перо, бумага и чернила.
Луиза (крайне встревоженная, садится). Что я должна писать? Кому я должна писать?
Вурм. Палачу вашего отца.
Луиза. Как, однако, ты ловко умеешь истязать человеческую душу! (Берет перо.)
Вурм (диктует). «Милостивый государь...» (Луза дрожащею рукою пишет.) «Прошло уже три мучительных дня... мучительных дня... как мы не видались».
Луиза (в изумлении, бросает перо). Кому это письмо?
Вурм. Палачу вашего отца.
Луиза. О боже!
Вурм. «Это все из-за майора... из-за майора... который по целым дням стережет меня, словно Аргус».
Луиза (вскакивает). Неслыханная подлость! Кому это письмо?
Вурм. Палачу вашего отца.
Луиза (ломая руки, ходит взад и вперед). Нет, нет, нет! Господи, что же это за пытка! Если человек тебя прогневал, карай его человечно, но зачем же ты ставишь меня между двумя страшными провалами? Зачем ты бросаешь меня от смерти к позору? Зачем ты позволяешь сидеть у меня на шее этому кровожадному дьяволу?.. Делайте, что хотите. Я ни за что не стану писать.
Вурм (берется за шляпу). Как вам угодно, мадемуазель! Это всецело в вашей воле.
Луиза. В моей воле? Что вы сказали? В моей воле?.. Ты смеешься, варвар! Подвесь несчастного над адской бездной, проси его о чем-нибудь и злорадно нашептывай ему, что это в его воле... О, ты отлично знаешь, что наши родственные привязанности не вырвать из нашего сердца!.. А впрочем, все равно. Диктуйте дальше! Я больше вам ничего не скажу. Перед кознями ада я бессильна. (Снова садится.)
Вурм. «По целым дням стережет меня, словно Аргус...» Написали?
Луиза. Дальше! Дальше!
Вурм. «Вчера у нас был президент. Трудно было удержаться от смеха при виде того, как бедный майор защищал мою честь...»
Луиза. Прекрасно! Прекрасно! Бесподобно! Продолжайте в том же духе!
Вурм. «Чтобы не расхохотаться, я притворилась, что мне дурно... что мне дурно...»
Луиза. О боже!
Вурм. «Но долго носить маску я не в силах... не в силах... Когда же я наконец избавлюсь от майора!..»
Луиза (перестает писать, поднимается и, низко опустив голову, точно что-то ищет на полу, начинает ходить по комнате, потом снова садится и пишет). «Избавлюсь от майора...»
Вурм. «Завтра он на службе... Заметьте, когда он уйдет от меня, и приходите в условленное место...» Написали «в условленное»?
Луиза. Все написала!
Вурм. «В условленное место к нежно любящей вас... Луизе».
Луиза. Теперь только адрес.
Вурм. «Господину гофмаршалу фон Кальбу».
Луиза. О мой создатель! Имя это столь же чуждо моему слуху, сколь чужды моей душе постыдные эти строки. (Встает и устремляет на письмо неподвижный взгляд. Затем, после продолжительного молчания, передает его секретарю; слабым, упавшим голосом.) Вот, милостивый государь! Мое доброе имя, Фердинанд, счастье всей моей жизни - все это теперь в ваших руках... Я осталась нищей.
Вурм. Полно! Не унывайте, милая барышня! Мне от души вас жаль. Кто знает? Может статься... Я бы на некоторые вещи посмотрел сквозь пальцы... Ей-богу, право! Ведь мне же вас жалко...
Луиза (смотрит на него неподвижным, пронизывающим взглядом). Не договаривайте, милостивый государь. Вы накличете на себя беду.
Вурм (хочет поцеловать у нее руку). А что за беда, если я попрошу у вас эту прелестную ручку? Что вы на это скажете, милая барышня?
Луиза (гордо и грозно). Скажу, что задушила бы тебя в первую же брачную ночь, а затем с наслаждением отдала себя на колесование. (Направляется к выходу и сейчас же возвращается.) Все, милостивый государь? Теперь я вольная птица?
Вурм. Осталась сущая безделица, милая барышня. Вы пойдете со мной и дадите присягу, что написали это письмо по собственному желанию.
Луиза. Боже! Боже! И ты скрепишь своею печатью дело рук сатаны?
Вурм уводит ее.
Акт четвертый
СЦЕНА ПЕРВАЯ
Зал в доме президента. Фердинанд фон Вальтер с распечатанным письмом в руке вбегает в одну дверь; в другую входит слуга.
Фердинанд. Маршала здесь не было?
Слуга. Господин майор! Вас просит к себе господин президент.
Фердинанд. Я тебя спрашиваю, черт возьми; маршала здесь не было?
Слуга. Его милость играет наверху в фараон.
Фердинанд. Хотя бы его милость играла с самим дьяволом, все равно пусть пожалует сюда!
Слуга уходит.
СЦЕНА ВТОРАЯ
Фердинанд, один, пробегает письмо и то мечется, как безумный, по комнате, то застывает на месте.
Фердинанд. Не может быть! Не может быть! В небесной оболочке не может скрываться сердце дьявола... И все же... и все же... если б даже все ангелы слетели с горней высоты и поручились за ее невинность, если б земля и небо, если б творение и сам творец единодушно поручились за ее невинность, то все же ото ее почерк. Неслыханный, чудовищный обман, какого еще не впало человечество!.. Вот почему она так упорно не хотела со мной бежать! Вот причина, боже мой! Теперь я прозрел, теперь мне все стало ясно! Вот почему она отказалась от моей любви, отказалась столь самоотверженно, что я чуть было не дался в обман этой личине ангела! (Все стремительнее мечется по комнате, затем опять останавливается в раздумье.) Так хорошо меня знать! Отзываться на каждое смелое движение чувства, па каждый легкий, робкий трепет, на каждый пламенный порыв... Угадывать мое душевное состояние по тонким, неуловимым оттенкам в голосе, понимать меня в каждой моей слезе, взбираться вместе со мной на головокружительные вершины страсти, оберегать меня от крутых обрывов... Боже! Боже! И все это одно притворство? Притворство! О, если ложь так искусно умеет перекрашиваться, почему же ни один бес до сих пор не пробрался в царство небесное?.. Когда я ей сказал, что наша любовь в опасности, с какой напускной естественностью побледнела эта притворщица! С каким победоносным достоинством отразила она дерзкую насмешку моего отца! А между тем в глубине души она же сознавала, что она виновна!.. Но разве притворщица выдержала испытание огнем истины? Нет, она просто упала в обморок. Каким языком заговоришь ты теперь, чувствительное создание? Прелестницы тоже падают в обморок. Что ты скажешь в свое оправдание, невинное существо? Ведь и развратницы падают в обморок... Она знает, что она со мной сделала. Она видела насквозь мою душу. Когда я покраснел от первого поцелуя, мое сердце отразилось в моих глазах. Неужели в этот миг она ничего не почувствовала? Или, быть может, она почувствовала гордость за свое искусство? Счастливый безумец, я воображал, что в ней заключено все небо, нечистые желания во мне умолкли, в мыслях у меня были только вечность и эта девушка... Боже! А она в это время ничего не чувствовала? Ничего не сознавала, кроме того, что ее дело идет на лад? Ничего, кроме своей неотразимости?.. Смерть и мщение!.. Ничего, кроме того, что ей удалось меня провести?
СЦЕНА ТРЕТЬЯ
Гофмаршал, Фердинанд.
Гофмаршал (семенит по комнате). Вы изъявили желание, мой драгоценнейший...
Фердинанд (про себя). Свернуть мерзавцу шею! (Вслух.) Послушайте, маршал: во время парада вы, по-видимому, выронили из кармана вот это письмо, а я (злобно смеясь), на свое счастье, его нашел.
Гофмаршал. Да что вы?
Фердинанд. Чистая случайность. Никто, как бог.
Гофмаршал. Вы меня пугаете, барон.
Фердинанд. Читайте! Читайте! (Отходит от него.) Если уж я не гожусь в любовники, то, может быть, из меня выйдет недурной сводник.
Гофмаршал читает, Фердинанд подходит к стене и снимает пару пистолетов.
Гофмаршал (бросает на стол письмо и собирается удрать). А, черт!
Фердинанд (тащит его назад). Не спешите, любезный маршал. Мне кажется, это письмо не содержит ничего неприятного. А теперь - нашедшему вознаграждение. (Показывает пистолеты.)
Гофмаршал (в ужасе пятится). Не теряйте разума, драгоценнейший!
Фердинанд (громким, повергающим в ужас голосом). Разума у меня более чем достаточно, чтобы такого мерзавца, как ты, отправить на тот свет! (Вкладывает ему в руку пистолет и вынимает носовой платок.) Нате! Держите платок! Мне его подарила любовница!
Гофмаршал. Через платок? Вы с ума сошли! Что это вам вздумалось?
Фердинанд. Держи тот конец, тебе говорят! Иначе же ты промахнешься, трус! Как он дрожит, этот трус! Ты еще должен бога благодарить, трус, что в первый раз в жизни твоя пустая башка хоть чем-нибудь будет набита. (Гофмаршал хочет улизнуть.) Ни с места! Никто вас отсюда не выпустит. (Обгоняет его и запирает дверь.)
Гофмаршал. Как, барон, в комнате?
Фердинанд. А что же, к городскому валу с тобой для этого идти? Здесь, мой милый, треску будет больше, - по всей вероятности, это будет первый случай в твоей жизни, когда ты наделаешь шуму в обществе. Целься!
Гофмаршал (вытирает лоб). Но ведь вы же человек молодой, подающий надежды, неужели вам не дорога жизнь?
Фердинанд. Целься, тебе говорят! Мне больше нечего делать на этом свете.
Гофмаршал. А у меня дел выше головы, мой дражайший!
Фердинанд. У тебя, мразь? У тебя? Служить затычкой там, где все меньше становится настоящих людей? В одно мгновение семь раз сжаться и семь раз вытянуться, как жук на булавке? Аккуратнейшим образом записывать, когда и как подействовал желудок у твоего государя, и служить мишенью для его острот? С таким же успехом и я могу тебя всем показывать, как диковинного сурка. Словно ручная обезьяна, будешь ты танцевать под вой грешников, носить поноску, стоять на задних лапах и своими придворными фокусами смешить даже тех, кто впал в бевысходное отчаяние.
Гофмаршал. Все, что вам заблагорассудится, милостивый государь, все, что вам будет угодно... только уберите пистолеты!
Фердинанд. Полюбуйтесь на это чадо греха! Полюбуйтесь на этот позор шестому дню творения! Можно подумать, что, после того как он был сотворен всевышним, его переиздал тюбингенский книгопродавец!.. Жаль только, бесконечно жаль унцию мозга, которая зря пропадает в твоем пустопорожнем черепе! Взять бы эту единственную унцию и передать павиану, - может быть, ему только ее и недостает, чтобы стать человеком, а сейчас это всего лишь крохотная доля человеческого ума... И с этим ничтожеством я должен делить ее сердце? Чудовищно! Немыслимо! Этот красавчик скорее создан отвращать от соблазна, а не вводить в искушение.
Гофмаршал. Слава тебе, господи! Он начинает острить.
Фердинанд. Нет, я его не трону! Щадим же мы гусениц, значит, можно пощадить и его. При встрече с ним иные только пожмут плечами и, уж верно, дадутся диву, сколь мудро распоряжается небо: даже вот таких тварей оно хоть отбросами и подонками, а все-таки кормит; оно и ворону готовит трапезу на месте казни, и царедворца питает нечистотами коронованных особ. В конце концов нельзя не отдать должного миродержавной воле провидения, ибо оно даже среди существ, у которых есть душа, держит на жалованье медянок и тарантулов, чтобы было кому источать яд. Но пусть только (с новой яростью) ядовитое насекомое не подползает к моему цветку, иначе я его (схватывает маршала и немилосердно трясет) и так, и эдак, и вот так, живого места не оставлю!
Гофмаршал (тихонько охая). Господи! Как бы мне только ноги унести! За сто миль отсюда, хоть в Бисетр под Парижем, лишь бы подальше от него!
Фердинанд. Негодяй! Что, если ты ее уже совратил? Негодяй! Что, если ты уже насладился той, перед которой я благоговел? (В неистовстве.) Что, если ты прелюбодействовал там, где я ощущал себя богом? (Внезапно умолкает, затем снова - угрожающе.) Тогда, негодяй, беги лучше в ад, иначе мой гнев настигнет тебя и в раю! Как далеко зашел ты с этой девушкой? Признавайся!
Гофмаршал. Отпустите меня! Я вам все открою.
Фердинанд. О, с этой девушкой, уж верно, приятней развратничать, чем строить воздушные замки с другими! Так, значит, она просто распутница, так, значит, под мнимым душевным величием здесь скрывается низость, под напускной добродетелью - блуд? (Приставляет пистолет к сердцу маршала.) Как далеко ты зашел с ней? Признавайся, а не то спущу курок!
Гофмаршал. Не в чем, положительно не в чем! Запаситесь терпением хоть на минуту! Вы обмануты...
Фердинанд. И ты мне еще напоминаешь об этом, злодей? Как далеко ты зашел с ней? Признавайся, иначе тебе конец!
Гофмаршал. Mon Dieu! Боже мой! Ведь я же вам говорю... Выслушайте меня... Отец... родной отец...
Фердинанд (в исступлении). Свел свою дочь с тобой? И как далеко ты зашел с ней? Признавайся, или я тебя убью!
Гофмаршал. Вы вне себя. Вы ничего не слышите. Я ее никогда не видел. Я с ней незнаком. Я не имею о ней ни малейшего понятия.
Фердинанд (отступая). Ты ее не видел? Ты с ней незнаком? Ты не имеешь о ней ни малейшего понятия? Луиза Миллер из-за тебя погибла, а ты, не переводя дыхания, трижды от нее отрекаешься?.. Вон, подлец! (Наносит ему удар пистолетом и выталкивает из комнаты.) Для таких, как ты, еще не выдуман порох!
СЦЕНА ЧЕТВЕРТАЯ
Фердинанд один.
Фердинанд (после долгого молчания, во время которого на его лице все явственнее проступает страшная мысль). Погиб! Да, несчастная! Я погиб. И ты тоже. Да, свидетель бог, если я, то и ты... Судия вселенной! Не требуй ее у меня! Девушка эта - моя. Я уступил тебе за нее весь мир, отказался от всего твоего дивного творения. Оставь мне эту девушку!.. Судия вселенной, к тебе взывают миллионы душ! Обрати на них свой сострадательный взор, судия вселенной, мне же предоставь действовать самому! (Складывает руки на груди; лицо его принимает грозное выражение.) Ужели всевластный, всеми обладающий творец не захочет расстаться с одной лишь душой, и к тому же еще худшей во всем его творении? Девушка эта - моя! Я был для нее богом, так буду и дьяволом! (Смотрит в одну точку жутким взглядом.) Целую вечность, сплетшись телами, провисеть с нею на колесе божьего проклятия... глаза в глаза... волоса у обоих дыбом... наши глухие стоны сливаются воедино... а я все твержу ей нежные слова... а я все повторяю ей ее же клятвы... Боже! Боже! Какое это страшное обручение, но зато вечное!..
Быстрыми шагами идет к выходу, навстречу ему президент.
СЦЕНА ПЯТАЯ
Президент, Фердинанд.
Фердинанд (отступая). О! Мой отец!..
Президент. Как хорошо, что я тебя встретил, сын мой! Я шел сообщить тебе нечто приятное, и притом, мой милый сын, нечто совершенно для тебя неожиданное. Присядем?
Фердинанд (долго, пристально на него смотрит). Отец мой! (Не помня себя от волнения, бросается к нему и берет его за руку.) Отец мой! (Целует ему руку и опускается перед ним на колени.) О мой отец!
Президент. Что с тобой, сын мой? Встань! Руки у тебя горят и дрожат.
Фердинанд (в бурном приливе чувств). Простите мне мою неблагодарность, батюшка! Я гадкий человек. Я не ценил вашей доброты! Вы проявили ко мне истинно отеческую заботу... О, вы были так прозорливы!.. Но теперь уже поздно... Простите! Простите! Благословите меня, батюшка!
Президент (делает вид, что ничего не понимает). Встань, сын мой! Что с тобой нынче? Ты говоришь загадками!
Фердинанд. Луиза Миллер, батюшка... О, вы знаете людей!.. Ваш гнев был тогда так справедлив, так благороден, так отечески пылок, но только это пылкое отеческое чувство напало на ложный след... Луиза Миллер...
Президент. Не мучь себя, сын мой! Я проклинаю свою жестокость! Я пришел просить у тебя прощения.
Фердинанд. Просить у меня прощения?.. Меня надо проклясть! Вы были мудры в своей суровости. Вы были ангельски добры в своей жестокости... Луиза Миллер, батюшка...
Президент. Славная, честная девушка. Признаюсь, я судил о ней опрометчиво. Она заслужила мое уважение.
Фердинанд (пораженный, срывается с места). Как, и вы тоже?.. Батюшка, и вы?.. Не правда ли, батюшка, это сама невинность? Не правда ли, это так естественно - полюбить ее?
Президент. Скажи лучше, преступление не полюбить ее!
Фердинанд. Неслыханно! Чудовищно!.. А ведь вы насквозь видите сердца! К тому же вы смотрели на нее глазами ненависти!.. Поразительное лицемерие!.. Луиза Миллер, батюшка...
Президент. Достойна стать моей дочерью. Ее добродетель служит в моих глазах заменой знатности, ее красота - заменой богатства. Мои правила отступают перед твоей любовью... Отныне она твоя!
Фердинанд (в ужасе бежит из комнаты). Да что же это такое?.. Прощайте, батюшка! (Убегает.)
Президент (идет за ним). Постой! Постой! Куда ты? (Уходит.)
СЦЕНА ШЕСТАЯ
Богато убранный зал в доме леди Мильфорд. Входят леди и Софи.
Леди. Так ты ее видела? Она придет?
Софи. Сию минуту. Она была одета по-домашнему и хотела только наскоро переменить платье.
Леди. Не говори мне о ней ничего... Молчи... При одной мысли о том, что я увижу эту счастливицу, чувства которой находятся в такой ужасающей гармонии с моим сердцем, я трепещу, как преступница... Что же она тебе сказала в ответ на приглашение?
Софи. Она, как видно, была удивлена, призадумалась, впилась в меня глазами и долго молчала. Я думала, она сейчас начнет отнекиваться, но она как-то странно на меня посмотрела и говорит: «Я сама хотела просить об этом завтра вашу госпожу».
Леди (в сильном волнении). Оставь меня, Софи. Пожалей меня. Мне придется краснеть, даже если она окажется обыкновенной женщиной; если же она женщина незаурядная, то это и вовсе меня убьет.
Софи. Однако, миледи, сегодня у вас не такое расположение духа, чтобы принимать соперницу. Вспомните, кто вы. Призовите на помощь свой знатный род, свое звание, свою власть. Пусть ваше гордое сердце придаст еще больше величия вашей гордой красе.
Леди (в рассеянности). Что там болтает эта дурочка?
Софи (злобно). Ведь не случайно же на вас сегодня сверкают самые дорогие брильянты? Не случайно же на вас сегодня самые пышные ткани, ваша приемная битком набита гайдуками и пажами, а бедную девушку, простую мещанку, собираются принимать в самом роскошном зале вашего дворца?
Леди (ходит взад и вперед; с досадой). Проклятье! Это несносно! У женщин всегда бывает рысья зоркость на женские слабости!.. Но как же низко, как же низко я пала, если даже такая тварь и та видит меня насквозь!
Камердинер (входит). Мамзель Миллер!..
Леди (к Софи). Прочь! Убирайся! (Софи медлит. Угрожающе.) Прочь! Я что сказала? (Софи уходит. Пройдясь по залу.) Это хорошо! Очень хорошо, что я в таком возбуждении! Этого мне и хотелось. (Камердинеру.) Попросите мамзель сюда.
Камердинер уходит. Леди бросается на софу и принимает важную и вместе с тем непринужденную позу.
СЦЕНА СЕДЬМАЯ
Луиза Миллер робко входит и останавливается на большом расстоянии от леди. Леди поворачивается к ней спиной и внимательно рассматривает ее в стоящем напротив зеркале. Молчание.
Луиза. Что прикажете, сударыня?
Леди (поворачивается лицом к Луизе и с безучастным, отчужденным видом небрежно кивает ей). А, вы здесь?.. Вы, конечно, и есть мамзель... мамзель... в самом деле, как вас зовут?
Луиза (слегка задета). Моего отца зовут Миллер, а ваша милость посылала за его дочерью.
Леди. Верно! Верно! Я вспомнила... Дочь бедного скрипача, о вас недавно был разговор. (После некоторого молчания, про себя.) Очень мила, но совсем не красавица... (Луизе.) Подойдите ближе, дитя мое, (Про себя.) Эти глаза знают, что такое слезы... Как я люблю такие глаза! (Вслух.) Поближе, поближе... еще ближе... Милое дитя! Ты, должно быть, боишься меня?
Луиза (гордо и решительно). Нет, миледи. Я презираю суд толпы.
Леди (про себя). Подумаешь, какая!.. Видно, его заносчивость передалась и ей. (Вслух.) Мне вас рекомендовали, мамзель. Говорят, вы кое-чему обучены и умеете себя держать... Что ж, я готова этому поверить... Меньше всего хотела бы я изобличить во лжи вашего пламенного поклонника.
Луиза. У меня, миледи, нет никого, кто взял бы на себя труд найти мне покровительницу.
Леди (высокомерно). Взял на себя труд - ради кого? Ради своей протеже или ради покровительницы?
Луиза. Это мне непонятно, сударыня.
Леди. О, да она плутовка, хоть у нее и открытый взгляд! Вас зовут Луиза? А сколько вам лет, позвольте узнать?
Луиза. Исполнилось шестнадцать.
Леди (вскакивает). Вот оно! Шестнадцать лет! Первое биение страсти! Первый чистый звук, освящающий клавикорды, к которым никто еще не прикасался, - что может быть привлекательнее? Садись! Ты мне нравишься, милая девушка... И у него это первая любовь, - так нет ничего удивительного, что лучи одной и той же утренней зари отыскали друг друга. (Берет ее за руку, вполне дружелюбно.) Хорошо, деточка, я устрою твое счастье... Счастье - это не что иное... не что иное, как сладостная быстролетная греза... (Треплет Луизу по щеке.) Моя Софи выходит замуж. Ты поступишь на ее место... Шестнадцать лет! Это длится недолго...
Луиза (почтительно целует ей руку). Я вам очень признательна, сударыня, но от милости вашей принуждена отказаться.
Леди (с раздражением). Скажите, какая важная дама!.. Обыкновенно девушки вашего сословия почитают за счастье попасть в услужение к господам. На что же это вы, дорогая моя, рассчитываете? Или у вас такие нежные пальцы, что не выносят работы? Или вы оттого такая несговорчивая, что у вас хорошенькое личико?
Луиза. Я не виновата, сударыня, что у меня такое лицо, и не отвечаю за свое сословие.
Леди. Может быть, вам кажется, что вы вечно будете молоды? Бедняжка, кто тебе это внушил? Кто бы он ни был, он посмеялся и над тобой и над собой. Румянцу недолго рдеть на этих щеках. То, что представляется тебе в зеркале прочным и нерушимым, есть лишь тонкая золотистая пыльца, и рано или поздно она пристанет к рукам твоего поклонника. Что же мы будем делать тогда?
Луиза. Нам останется только пожалеть поклонника, миледи, раз он купил брильянт единственно из-за того, что ему показалось, будто оправа золотая.
Леди (делая вид, что она этого не слышала). У девушек вашего возраста всегда два зеркала: зеркало неподкупное и зеркало их вздыхателей, при этом послушная предупредительность второго смягчает суровую прямоту первого. Первое зеркало указывает на неприглядные оспины. «Какой вздор, - возражает второе, - это ямочки граций!» А вы, милые дети, верите первому лишь тогда, когда оно не расходится со вторым, и скачете от одного к другому до тех пор, пока свидетельские показания обоих не перепутаются у вас в голове... Что вы на меня так смотрите?
Луиза. Простите, сударыня, но мне стало жалко ваш чудный яркий рубин, он бы обиделся, если б узнал, что его обладательница так резко осуждает кокетство.
Леди (покраснев). Не увиливайте, плутовка! Если б вы не надеялись на свою наружность, разве вы когда-нибудь отказались бы от единственного места, где можно научиться хорошим манерам и узнать свет, где можно избавиться от мещанских предрассудков?
Луиза. И от мещанской невинности, миледи?
Леди. Пустое! Если мы сами не подадим повода, то ни один повеса ничего дурного о нас не подумает. Выкажите свои добродетели, блюдите свою честь, не роняйте своего достоинства, - и я вам ручаюсь, что ваша молодость устоит перед всеми соблазнами!
Луиза. Позвольте вам не поверить, сударыня. Дворцы знатных дам часто служат местом самых нескромных увеселений. Откуда у дочери бедного скрипача возьмется такая твердость духа, чтобы, очутившись там, где свирепствует чума, даже не испугаться заразы? Какой смысл леди Мильфорд вечно держать при себе скорпиона, жалящего ее совесть, какой ей смысл тратиться на такую роскошь - ежеминутно сгорать со стыда?.. Я с вами откровенна, сударыня... Разве вам будет приятно видеть меня, когда вы отправитесь на бал? Разве не будет для вас нестерпимым мое присутствие, когда вы вернетесь домой?.. О нет, о нет, пусть лучше между нами лягут целые страны, пусть нас разделят моря!.. Берегитесь, миледи! Вдруг настанет час отрезвления, минута изнеможения, змеи раскаяния станут, быть может, терзать вашу грудь, и тогда что за пытка будет для вас видеть, что черты вашей служанки дышат тем безмятежным спокойствием, каким совесть вознаграждает непорочные души! (Отступив на шаг.) Еще раз, сударыня, очень прошу меня извинить.
Леди (в сильном душевном волнении ходит по комнате). Ужасно, что она говорит это мне! Еще ужаснее, что она права! (Подходит к Луизе и засматривает ей в лицо.) Нет, моя милая, тебе меня не провести! Так горячо мы не высказываем общих суждений. За этими нравоучениями скрывается личный интерес, интерес жгучий, - он-то и рисует тебе службу у меня такими темными красками, он-то и вдохновил тебя на эти речи (угрожающе), и я хочу понять, откуда он у тебя.
Луиза (тоном благородной сдержанности). Ну а если вы поймете? Ну а если небрежный удар ногой разбудит ничтожного червя, которому создатель даровал для защиты жало?.. Я не страшусь вашей мести, миледи. Несчастной грешнице, которую уже подвели к позорной плахе, терять нечего. Горе мое так велико, что моя откровенность ничего к нему не прибавит. (После недолгого молчания, очень строго.) Вы намерены вознести меня из праха моей низкой доли. Я не хочу вдумываться, чем заслужила я это странное благодеяние. Я хочу только спросить вас, миледи: почему вы думаете, что я настолько глупа, что буду стыдиться своего происхождения? По какому праву навязываетесь вы в устроительницы моего счастья и при этом даже не считаете нужным спросить меня, пожелаю ли я принять это счастье из ваших рук?.. С земными утехами я простилась навек. Я свыклась с мыслью о том, что счастье мое было скоротечно. Зачем же вы снова напоминаете мне о нем?.. Если даже сам господь скрывает светоносный свой лик от всей твари, дабы и старшие из серафимов не ужаснулись при виде его и сияние их не померкло, почему же люди хотят быть такими жестокими в своем милосердии? Отчего это, миледи, ваше пресловутое счастье так нуждается в том, чтобы ему дивилось и завидовало горе? Или для вашего блаженства требуется оправа отчаяния? О, не лишайте же меня моего неведения, - оно одно еще примиряет меня с моей жестокой судьбой!.. Насекомое блаженствует в капле воды, - она кажется ему царством небесным, наслаждается и блаженствует до тех пор, пока ему не расскажут об океане, где ходят караваны судов и плещутся киты. А ведь вы желали мне счастья? (После некоторого молчания вдруг подходит к леди и спрашивает ее в упор.) А вы-то счастливы, миледи? (Леди в смущении поспешно отходит от нее, Луиза идет за ней и кладет ей руку на грудь.) Или сердце ваше так же беспечально, как беспечально живется всей знати? Если бы нам предстояло поменяться сердцами и судьбами... и если б я по-детски доверчиво... если б я... на вашу совесть... если б я обратилась к вам, как к матери... вы бы посоветовали мне согласиться на этот обмен?
Леди (потрясенная, опускается на софу). Неслыханно! Непостижимо! Нет, девушка, нет! Это у тебя не врожденное величие, и его не мог внушить тебе отец, - в нем слишком много молодого задора. Не отпирайся. Я слышу голос другого учителя.
Луиза (проницательным и зорким взглядом смотрит ей в глаза). Мне странно, миледи, что вы только сейчас напали на след этого учителя, а взять меня в услужение решили раньше.
Леди (вскакивает). Это невыносимо! Играть с тобой в прятки бесполезно. Ну так слушай же! Я знаю, кто он, я знаю все, я знаю больше, чем хотела бы знать. (Внезапно останавливается, затем все более и более ожесточаясь и в конце концов доходя почти до неистовства.) Но только посмей, несчастная, посмей и теперь еще любить его или же быть любимой им!.. Да что я говорю? Посмей только думать о нем или же быть одною из его мыслей!.. Послушай, несчастная, я всесильна! Я могу быть беспощадной, клянусь тебе богом! Ты погибла!
Луиза (твердо). И безвозвратно, если только вы, миледи, принудите его любить вас.
Леди. Я понимаю тебя... Но мне и не нужна его любовь... Я поборю эту постыдную страсть, укрощу свое сердце и разобью твое. Я воздвигну между вами скалы и вырою пропасти, фурией пронесусь я по вашему небосклону, имя мое спугнет ваши поцелуи, как привидение спугивает преступника, твое молодое, пышущее здоровьем тело зачахнет в его объятиях и рассыплется, как мумия... Помни, жалкое существо: я не могу быть с ним счастлива, но уж и твоему счастью не бывать! Разрушать чужое блаженство - это тоже блаженство...
Луиза. Блаженство, которого вы уже лишились, миледи. Не взводите напраслины на свое же собственное сердце. Вы не способны обрушить на меня все то, чем вы грозите. Вы не способны мучить существо, которое не причинило вам никакого зла, разве только питало те же чувства, что и вы. Но за этот порыв я готова полюбить вас, миледи.
Леди (сделав над собой усилие). Что со мной? Что я сделала? В чем я себя выдала? Кому я себя выдала?.. О Луиза, возвышенная, великая, чудная душа! Прости меня, безумную! Я ни единого волоса не трону на тебе, дитя мое! Скажи, чего ты хочешь! Требуй! Я буду носить тебя на руках, стану твоей подругой, твоей сестрой... Ты из бедной семьи... Гляди же! (Срывает с себя несколько брильянтов.) Я продам эти драгоценности, платья, лошадей, экипажи... Все, все - для тебя... Только отрекись от него!
Луиза (в изумлении отступает). Что же она, издевается над моею истерзанною душою или же она в самом деле непричастна к этому злодейству?.. О, если так, то я могу еще изобразить героиню и вменить себе в заслугу собственное бессилие! (Задумывается на несколько секунд, затем подходит к леди, берет ее за руку и вперяет в нее сосредоточенный и многозначительный взгляд.) Берите его себе, миледи!.. Я добровольно уступаю вам человека, которого адскими крючьями оторвали от моего израненного сердца... Вы, миледи, сами того, может быть, не подозревая, уничтожили рай двух влюбленных, вы разъединили сердца, которые сочетал господь, вы растоптали человеческое существо, которое ему было так же дорого, как и вы, которое он создал на радость, как и вас, которое славило его, как и вы, но теперь уже славить не будет... Леди! Слух вседержителя улавливает и последние содрогания раздавленного червя. Творец не может равнодушно видеть, как убивают сотворенные им души. Теперь он ваш! Теперь, миледи, берите его себе! Бросайтесь в его объятия! Ведите его к алтарю... Но помните, что, как скоро вы и он под венцом сомкнете уста в поцелуе, мгновенно вырастет между вами призрак самоубийцы... Господь меня не осудит... У меня больше выхода нет! (Убегает.)
СЦЕНА ВОСЬМАЯ
Леди, одна, ошеломленная, смятенная, стоит, устремив неподвижный взгляд на дверь, в которую выбежала Луиза Миллер, и долго не может прийти в себя.
Леди. Что это было? Как все это произошло? Что говорила эта несчастная?.. О боже! Мне все еще терзают слух ее грозные, звучащие как обвинительный приговор, слова: «Берите его себе!..» Кого, несчастная? Дар твоего предсмертного стона, дышащее ужасом завещание твоего отчаяния? Боже, боже! Ужели я так низко пала, так стремительно низверглась со всех престолов моей гордыни... и вот теперь томительно ожидаю, что в своем великодушии бросит мне нищенка, вступившая со мною в последнюю смертельную схватку?.. «Берите его себе!» Она произнесла это таким тоном и так при этом на меня посмотрела... Ах, Эмилия, для того ли ты поборола в себе слабости, присущие твоему полу, для того ли ты старалась завоевать себе почетное и прекрасное имя британской женщины, чтобы пышные хоромы твоей доброй славы не устояли пред высокой добродетелью безвестной девушки из простой мещанской семьи?.. Нет, злосчастная гордячка, нет! Эмилию Мильфорд можно пристыдить, но она никогда не доведет себя до позора! Я соберу все свое мужество и устранюсь. (С величественным видом ходит взад и вперед.) Ну так прочь от меня, кроткая, страдающая женщина! Развейтесь, отрадные сны, сны золотые любви! Великодушие - вот с этих пор единственный мой вожатай!.. Одно из двух: или влюбленная эта чета погибнет, или леди Мильфорд прекратит свои домогательства и уйдет навсегда из жизни герцога. (После непродолжительного молчания, с живостью.) Свершилось!.. Страшное препятствие преодолено, расторгнуты все узы между мною и герцогом, да и та бешеная страсть тоже вырвана из моего сердца!.. В твои объятия бросаюсь я, добродетель! Прими раскаявшуюся дочь твою Эмилию!.. О, как хорошо у меня сейчас на душе! Как стало мне вдруг легко, как мне свободно дышится!.. Подобно заходящему солнцу, царственно-спокойно сойду я ныне с высоты моего величия, слава моя умрет вместе с моею любовью. Одно лишь сердце мое будет сопутствовать мне в гордом этом изгнании. (Решительным шагом подходит к письменному столу.) С этим надо покончить сейчас же, немедленно, пока еще чары милого юноши не начали вновь беспощадной борьбы в моем сердце. (Садится и пишет.)
СЦЕНА ДЕВЯТАЯ
Леди, камердинер, Софи, потом гофмаршал и, наконец, слуга.
Камердинер. Гофмаршал фон Кальб с поручением от герцога дожидается в передней.
Леди (с увлечением продолжает писать). Как подпрыгнет эта коронованная марионетка! Еще бы! Затея преуморительная, есть от чего расколоться герцогскому черепу. Воображаю, как забегают придворные льстецы! Вся страна всполошится.
Камердинер и Софи. Миледи, гофмаршал!..
Леди (оборачивается). Кто? Что такое?.. Тем лучше! Такие, как он, рождены быть вестовщиками... Попросите его войти.
Камердинер уходит.
Софи (робко приближается к леди). Простите за беспокойство, миледи... (Леди продолжает писать с еще большим увлечением.) Луиза Миллер не помня себя бежала через переднюю... У вас, миледи, лицо пылает... Вы сами с собой говорите. (Леди продолжает писать.) Я боюсь... Что между вами произошло?
Входит гофмаршал и отвешивает спине леди Мильфорд тысячу поклонов; леди его не замечает, тогда он подходит ближе, становится за ее креслом, ловит край ее платья, целует его и робко сюсюкает.
Гофмаршал. Его высочество...
Леди (присыпает письмо песком и перечитывает написанное). Он, конечно, скажет, что это с моей стороны черная неблагодарность... Я была одна в целом свете. Он спас меня от нищеты. От нищеты?.. Отвратительная сделка! Разорви свой счет, соблазнитель! Вечная краска моего стыда оплачивает его с излишком.
Гофмаршал (безуспешно обежав леди Мильфорд со всех сторон). Я вижу, вы сегодня что-то рассеянны, миледи... В таком случае я вынужден взять на себя смелость... (Очень громко.) Его высочество прислал меня узнать у вас, миледи, устраивать ли сегодня вечером увеселения в городском саду или же давать немецкую комедию?
Леди (встает, со смехом). Либо то, либо другое, мой ангел!.. А пока что преподнесите герцогу на десерт вот эту записку! (К Софи.) Вели запрягать, Софи, и позови сюда всю мою прислугу.
Софи (в смятении уходит). Ах, боже мой! Не к добру это! Что бы это значило?
Гофмаршал. Вы взволнованы, моя достопочтеннейшая?
Леди. Тем больше правды будет в моих словах... Ура, господин гофмаршал! Вакансия свободна. Сводникам теперь раздолье. (Заметив, что гофмаршал подозрительно поглядел на записку.) Прочтите, прочтите! Я из этого ни для кого не делаю тайны.
Гофмаршал читает вслух. Тем временем в глубине сцены собираются слуги леди Мильфорд.
Гофмаршал. «Милостивый государь! Вы были так неосторожны, что нарушили наш договор, и теперь меня ничто уже здесь не держит. Благоденствие вашей страны было условием нашей связи. Обман продолжался три года. Наконец пелена спала с моих глаз. Мне претят ваши милости, орошенные слезами ваших подданных. Подарите свою любовь, на которую я больше не могу отвечать взаимностью, вашей несчастной стране, и пусть британская герцогиня научит вас быть милосердным к немецкому народу. Через час я буду уже за границей. Иоганна Норфольк».
Вся прислуга (в полном недоумении перешептывается). За границей?
Гофмаршал (в ужасе кладет письмо на стол). Боже меня упаси, моя драгоценнейшая и достопочтеннейшая! За такое послание ни той, кто его писала, ни тому, кто его передаст, не сносить своей головы.
Леди. Это уж как тебе угодно, золото мое! К сожалению, мне хорошо известно, что у тебя и у таких, как ты, язык отнимается при одном упоминании о том, как поступили другие!.. Я бы на твоем месте запекла эту записку в паштет из дичи, с тем чтобы его высочество нашел ее у себя на тарелке.
Гофмаршал. Ciel!12 Какая дерзость!.. Да вы только взвесьте, вы только подумайте, леди, в какую вы впадете немилость!
Леди (повернувшись к собравшейся прислуге, растроганно). Вы поражены, друзья мои, и со страхом ждете, чем разрешится эта загадка... Подойдите ко мне поближе, мои дорогие!.. Вы служили мне верой и правдой не из одной лишь корысти, на повиновение мне смотрели как на свое призвание, моими милостями гордились. Жаль только, что память о вашей преданности будет для меня неразрывно связана с воспоминанием о моем унижении! Как это грустно, что мои самые черные дни оказались для вас счастливейшими! (Со слезами на глазах.) Я отпускаю вас, дети мои... Леди Мильфорд более не существует, а Иоганна Норфольк слишком бедна, чтобы содержать вас. Пусть мой казначей поделит между вами все, что есть в этой шкатулке. Дворец останется герцогу. Самый бедный из вас уйдет отсюда богаче, нежели его госпожа. (Протягивает руки; слуги наперебой с жаром целуют их.) Милые вы мои, я разделяю ваши чувства!.. Прощайте! Прощайте навсегда! (Пересилив себя). Вот уже и карета подъехала. (Вырывается от них и идет к выходу, ей преграждает дорогу гофмаршал.) Ты все еще здесь, богом обиженное существо?
Гофмаршал (все это время с растерянным видом смотрел на письмо). И эту записку я должен передать в собственные его высочества руки?
Леди. Да, богом обиженное существо, в собственные его высочества руки. И доведи до собственных его высочества ушей, что если я не дойду босиком до Лоретского монастыря, то наймусь в поденщицы, лишь бы смыть с себя позор моей связи с ним. (Быстро уходит.)
Все расходятся в сильном волнении.
Акт пятый
СЦЕНА ПЕРВАЯ
Комната в доме музыканта. Вечерние сумерки. Луиза, уронив голову на руки, неподвижно сидит в самом темном углу комнаты. Долгое и глубокое молчание. Входит Миллер; в руках у него фонарь; с тревожным видом начинает он водить фонарем по всей комнате, затем, так и не разглядев Луизы, кладет шляпу на стол, а фонарь ставит на пол.
Миллер. И здесь ее нет. И здесь тоже... Я обегал все закоулки, побывал у всех знакомых, расспрашивал возле всех городских ворот, - никто не знает, где мое дитя. (После некоторого молчания.) Потерпи, бедный, несчастный отец! Подожди до утра. Утром, может статься, мою единственную дочь прибьет к берегу... Господи! Господи! Пусть даже я ее боготворил больше, чем должно, наказание слишком сурово... Слишком сурово, отец небесный! Я не ропщу, отец небесный, но наказание слишком сурово. (В глубоком унынии опускается на стул.)
Луиза (из своего угла). Так, так, бедный старик! Привыкай заранее к утрате.
Миллер (вскакивает). Это ты, дитя мое? Ты? Почему же ты одна, впотьмах?
Луиза. Нет, я не одна. Когда вокруг меня становится совсем темно, ко мне приходит мой самый дорогой гость.
Миллер. Бог с тобой! Только червь нечистой совести бодрствует вместе с совами. Света боятся грехи и злые духи.
Луиза. Да еще вечность, отец, беседующая с человеческой душой без посредников.
Миллер. Дитя мое! Дитя мое! Что ты говоришь?
Луиза (выходит из своего угла). Я выдержала суровое испытание. Господь дал мне силу. Ныне испытание это пришло к концу. Нас, женщин, принято считать нежными и слабыми созданиями. Не верь этому, отец. Мы вздрагиваем при виде паука, но страшное чудище - тление - мы с улыбкой принимаем в свои объятия. Запомни это, отец. Твоя Луиза весела.
Миллер. Знаешь, дочь моя, я бы предпочел, чтобы ты выла! Так бы мне было спокойнее.
Луиза. Уж я его перехитрю, отец! Уж я проведу этого тирана! Злоба не так лукава и отважна, как любовь, - человек со зловещей звездой на груди этого не знал... О, они хитроумны до тех пор, пока им приходится иметь дело только с головой, а стоит им столкнуться с сердцем - и злодеи мгновенно глупеют!.. Он надеялся, что присяга укрепит его обман. Присяга связывает живых, отец, а смерть расплавляет и железные цепи таинств. Фердинанд поймет, что Луиза ему верна. Пожалуйста, отец, передай эту записку! Будь так добр!
Миллер. Кому, дочь моя?
Луиза. Странный вопрос! Всей бесконечности и моему сердцу не вместить одной-единственной мысли о нем. Кому же мне еще писать?
Миллер (с беспокойством). Знаешь что, Луиза? Я распечатаю письмо.
Луиза. Как хочешь, отец. Только ты в нем ничего не поймешь. Там буквы лежат окоченелыми трупами и оживают лишь для очей любви.
Миллер (читает). "Тебя ввели в обман, Фердинанд! Беспримерная подлость расторгла союз наших сердец, страшная клятва заградила мне уста, и к тому же еще твой отец всюду расставил своих соглядатаев. Если же у тебя достанет мужества, мой возлюбленный, я знаю третье место, где не связывает никакая присяга и куда не проникнуть ни одному из его соглядатаев. (Прерывает чтение и внимательно смотрит ей в глаза.)
Луиза. Что ты на меня так смотришь, отец? Прочти до копна.
Миллер. «Но ты должен быть мужественным, и ты пройдешь темный путь, который никто тебе не озарит, кроме твоей Луизы и господа бога. Ты должен быть весь любовь - и только любовь, должен оставить все свои надежды, все кипение страстей, - ты должен взять с собою только свое сердце. Если согласен, пускайся в путь, как скоро колокол кармелитского монастыря пробьет двенадцать. Если же убоишься, вычеркни слово »сильный", определявшее твой пол, ибо тебя пристыдила девушка". (Кладет записку, долго смотрит прямо перед собой скорбным, неподвижным взглядом и наконец поворачивается к Луизе; тихим, сдавленным голосом.) Что это за третье место, дочь моя?
Луиза. Ты разве не знаешь? Правда, не знаешь, отец? Странно! Я его обозначила точно. Фердинанд непременно найдет.
Миллер. Гм!.. Не понимаю.
Луиза. Сейчас я еще не могу подыскать для него ласкового названия. Не пугайся, отец, если я назову его именем, неприятном для слуха. Это место... О, зачем имена не придумывала любовь! Самое лучшее она дала бы ему. Третье место, мой милый папенька... только дайте мне договорить до конца... третье место - могила.
Миллер (шатаясь, идет к креслу). Господи!
Луиза (подходит к нему и поддерживает его под руку). Не бойтесь, отец! Наводит страх только самое слово. Отбросьте его. и глазам вашим откроется брачное ложе, - утро расстилает над ним свой золотой покров, весна украшает его разноцветными гирляндами. Одни лишь великие грешники могут обзывать смерть скелетом, - это прелестный, очаровательный розовощекий мальчик, вроде того, каким изображают бога любви, только он не такой коварный, - нет, это тихий ангел: он помогает истомленной страннице-душе перейти через ров времени, отмыкает ей волшебные чертоги вечной красоты, приветливо кивает ей головою и - исчезает.
Миллер. О чем ты толкуешь, дочь моя? Ты хочешь наложить на себя руки?
Луиза. Это не то, отец. Уйти из мира, где я была гонимой, перенестись туда, куда меня так неодолимо влечет, - разве это грех?
Миллер. Самоубийство - самый тяжкий грех, дитя мое, единственный незамолимый грех, - в нем смерть и злодейство подают друг другу руку.
Луиза (в оцепенении). Ужасно!.. Но ведь это не так скоро произойдет. Я брошусь в реку, отец, и, погружаясь на дно, буду молить бога простить меня.
Миллер. Это все равно как если ты сознаешься в воровстве, а между тем награбленное будет у тебя схоронено в надежном месте. Ах, дочка, дочка! Смотри, не смейся над богом, - сейчас он тебе особенно нужен. О, ты и так уже слишком далеко от него ушла! Ты совсем перестала молиться, вот он, милосердный, и отступился от тебя!
Луиза. Значит, любовь - преступление, отец?
Миллер. Люби господа, и любовь никогда не доведет тебя до преступления... Ты меня совсем пригнула к земле, моя единственная, совсем, совсем, - может, мне уже и не встать... Нет, нет, не буду больше, я тебя только расстраиваю... Дочка! У меня тут давеча нечаянно вырвалось... Я был уверен, что я один. Ты все слышала, да и к чему мне сейчас от тебя таиться? Ты была моим кумиром. Послушай, Луиза, если ты еще хоть чуточку любишь своего отца... Ведь ты же была для меня всем!.. Ты не одной себе принадлежишь. С тобой я тоже все теряю. Гляди, волосы-то у меня седеют. Ко мне незаметно подкралось то время, когда нам, отцам, становится нужен капитал, который мы некогда поместили в сердца наших детей... Неужто ты меня обманешь, Луиза? Неужто ты скроешься с последним достоянием твоего отца?
Луиза (глубоко тронута; целуя ему руку). Нет, отец! Я оставлю мир великой твоею должницей, но в жизни вечной я верну тебе долг с излишком.
Миллер. Смотри, дитя мое, не обещай заранее! (Проникновенно и торжественно.) Кто знает, свидимся ли мы еще там?.. Вот ты и побледнела! Моя Луиза сама понимает, что мне на том свете ее не догнать: ведь я не стремлюсь попасть туда спозаранку. (Луиза в ужасе бросается к нему в объятия, он крепко прижимает ее к груди. Умоляюще.) О дочь моя, дочь моя! Падшая, быть может, уже погибшая дочь! Выслушай завет своего отца! Мне за тобой не уследить. Я у тебя нож отберу ты вязальную иглу схватишь. Я от тебя яд спрячу - ты на низке бисера удавишься. Луиза, Луиза! Я могу только предостеречь тебя. Неужто тебя не пугает, что несбыточная твоя мечта рассеется, едва лишь ты очутишься на страшном мосту, что перекинут от Времени к Вечности? Неужто ты дерзнешь, представ перед престолом всевышнего, солгать: «Я здесь ради тебя, мой создатель!» - и в это время грешными очами искать земную свою утеху? А вдруг этот бренный кумир души твоей, теперь такой же ничтожный червь, как и ты, ползая у ног твоего судии, изобличит в этот решительный миг бессовестную твою ложь и предоставит тебе, обманутой во всех своих ожиданиях, одной молить творца о милосердии, которое этот злосчастный и себе-то едва ли вымолит, - что тогда? (Громче и настойчивее.) Что тогда, горе ты мое? (Еще крепче прижимает ее к своей груди, смотрит на нее сосредоточенным, пронизывающим взглядом, затем внезапно отстраняется.) Больше мне тебе сказать нечего... (Воздев правую руку.) Царю мой и боже мой! Я за эту душу более пред тобой не отвечаю. (Луизе.) Делай что хочешь. Принеси своему красавцу жертву, которой возрадуется искушающий тебя бес и из-за которой от тебя отступится твой ангел-хранитель. Иди! Возьми на себя все свои грехи, возьми и этот, последний и самый страшный, и если бремя покажется тебе легким, то положи еще сверху мое проклятие... Вот нож... Пронзи свое сердце и... (плача навзрыд, бросается к выходу) и сердце своего отца!
Луиза (срывается с места и бежит за ним). Папенька! Постой! Постой! О, нежность бывает еще жесточе и самовластней тиранства! Что мне делать? Я больше не могу! Как мне быть?
Миллер. Если поцелуи твоего возлюбленного жгут сильнее, чем слезы отца, - что ж, тогда умри!
Луиза (после мучительной внутренней борьбы, довольно твердо). Отец! Вот тебе моя рука! Я хочу... Боже мой! Боже мой! Что я делаю? Чего я хочу?.. Клянусь тебе, отец... Горе мне, горе! Я кругом виновата... Будь по-твоему, отец!.. Свидетель бог, вот так... вот так я уничтожу последнюю память о Фердинанде! (Разрывает письмо.)
Миллер (не помня себя от радости, обнимает ее). Узнаю мою дочь! Смотри! Ты отреклась от возлюбленного, но зато осчастливила отца. (Смеется сквозь слезы и прижимает ее к себе.) Дитя мое! Дитя мое! Нет, я никогда не был достоин тебя! И за что это мне, такому дурному человеку, господь послал такого ангела!.. Луиза, утешение мое!.. Господи! Я в сердечных делах не знаток, но как больно вырывать из сердца любовь - это-то уж я понимаю!..
Луиза. Но только прочь из этого края, отец! Прочь из этого города, где подруги надо мной смеются и где опорочено мое доброе имя! Прочь, прочь от тех мест, где все мне напоминает об утраченном блаженстве! Дальше, дальше, как можно дальше!..
Миллер. Куда хочешь, дитя мое! По милости божией хлеб всюду растет, и господь пошлет мне охотников послушать мою игру. Да, да, пропадай все пропадом, а мы уедем! Я переложу на музыку сказание о твоем злосчастье, я спою песнь о дочери, из любви к отцу разбившей свое сердце, с этой балладой мы будем ходить от двери к двери, и нам не горько будет принимать подаянье от тех, у кого она вызовет слезы.
СЦЕНА ВТОРАЯ
Те же и Фердинанд.
Луиза (первая замечает его и, вскрикнув, бросается в объятия отца). Боже! Вот он! Я погибла!
Миллер. Где? Кто?
Луиза (отвернувшись, кивает в сторону майора и еще теснее прижимается к отцу). Он. Это он! Оглянись, отец! Убить меня, - вот зачем он пришел!
Миллер (увидев Фердинанда, отступает). Как? Вы здесь, барон?
Фердинанд медленно приближается, останавливается прямо против Луизы и вперяет в нее пристальный, проникающий в душу взор.
Фердинанд (после молчания). Застигнутая врасплох совесть, благодарю тебя! Ты сделала чудовищное признание, зато скорое и правдивое, - мне незачем прибегать к пытке... Добрый вечер, Миллер!
Миллер. Скажите, ради бога, барон, что вам здесь нужно? Зачем вы сюда пришли? Чем объяснить это ваше вторжение?
Фердинанд. Прежде в этом доме отсчитывали секунды до встречи со мной, прежде здесь тоска по мне повисала на гирях медлительных стенных часов, прежде здесь с нетерпением ожидали, когда же наконец колебание маятника предвозвестит мой приход. Почему же теперь я появляюсь нежданный?
Миллер. Уходите, уходите, барон! Если в вашем сердце осталась еще хоть искра милосердия, если вы не хотите умертвить ту, которую вы будто бы любите, то бегите отсюда, не медлите ни секунды! Как только вы переступили порог моей хижины, благодать божья от нее отлетела. Вы накликали беду на мой кров, а прежде здесь царила радость. И вам все еще мало? Вам непременно хочется растравить раны, которые злополучное знакомство с вами нанесло единственному моему ребенку?
Фердинанд. Вы чудак, отец! Ведь я же пришел сообщить вашей дочери приятную новость!
Миллер. Опять надежды, а потом снова отчаяние? Уходи! Ты всегда приносишь несчастье! Выражение твоего лица ничего доброго не предвещает.
Фердинанд. Предел моих желаний наконец достигнут! Леди Мильфорд, самое грозное препятствие для нашей любви, только что уехала за границу. Отец одобряет мой выбор. Судьба улыбается нам. Счастливая звезда наша восходит. Я верен своему обещанию: сейчас поведу мою невесту к алтарю.
Миллер. Ты слышишь, дочь моя? Слышишь, как он глумится над несбывшимися твоими надеждами?.. Что ж, продолжайте, барон! Обольстителю так оно и подобает, - истощайте свое остроумие по случаю вами же содеянного преступления!
Фердинанд. Ты думаешь, я шучу? Клянусь честью, нет! Слово мое истинно, как любовь моей Луизы, и я исполню его так же свято, как соблюдает она свои клятвы, - я не знаю ничего более священного, чем ее клятвы... Ты все еще сомневаешься? На ланитах моей прелестной супруги все еще не вспыхнул румянец счастья? Странно! Значит, ложь в этом доме - ходячая монета, если правду здесь ни во что не считают. Вы не доверяете моим словам? Так поверьте же этому письменному доказательству! (Бросает Луизе ее письмо к гофмаршалу.)
Луиза развертывает письмо и, смертельно побледнев, падает без чувств.
Миллер (не замечая этого, майору). Что это значит, барон? Я вас не понимаю.
Фердинанд (подводит его к Луизе). Зато она поняла меня прекрасно!
Миллер (склоняется над ней). О боже! Дочь моя!
Фердинанд. Бледна как смерть!.. Вот сейчас твоя дочь мне нравится! Никогда еще не была так прекрасна твоя благочестивая, твоя добродетельная дочь, как в это мгновенье, когда у нее помертвело лицо. Дуновение Страшного суда, снимающее лоск со всякой лжи, стерло с этой великой мастерицы румяна, которые даже духов света ввели в заблуждение. Это лучшее из выражений ее лица! Впервые предо мною подлинный ее лик! Дай мне поцеловать ее. (Хочет нагнуться.)
Миллер. Назад! Прочь! Не береди ты моего родительского сердца, мальчишка! Я не оградил ее от твоих ласк, но уж от надругательств твоих я ее защитить сумею.
Фердинанд. Отстань от меня, несносный старик! Мне до тебя нет дела! Не лезь ты в эту игру, тем более что она явно проиграна! Впрочем, может быть, ты хитрее, чем я думал? Уж не помогал ли ты шестидесятилетним своим опытом дочкиным шашням, уж не опозорил ли ты почтенные свои седины ремеслом сводника? О, если это не так, тогда ложись и умирай, горемыка! Время еще есть. Ты еще можешь безмятежно почить, утешая себя сладостным самообманом: «Я был счастливым отцом!» Еще мгновение - и ты швырнешь эту ядовитую гадину, это исчадие ада туда, откуда она приползла, ты проклянешь и самый дар, и того, кто тебе его послал, и, богохульствуя, сойдешь в могилу. (Луизе.) Отвечай, несчастная! Ты писала это письмо?
Миллер (Луизе, предостерегающе). Дочь моя, ради бога! Не забудь! Не забудь!
Луиза. О мой отец, это письмо...
Фердинанд. Попало не по адресу? Да будет же благословен Случай, - он совершал такие дела, какие и не снились умствующему рассудку, и на Страшном суде он сумеет оправдаться лучше, нежели хитроумие всех мудрецов... Ну конечно, Случай!.. О, без воли божией и воробей не упадет на землю, отчего же Случаю не подвернуться там, где нужно сбросить личину с дьявола?.. Я жду ответа! Ты писала это письмо?
Миллер (не отходя от Луизы, умоляюще). Смелей, дочь моя! Смелей! Скажи только «да» - и дело с концом.
Фердинанд. Забавно! Забавно! Отец - и тот обманут! Все обмануты. Посмотри, даже у нее, потерявшей совесть, язык не повернется выговорить эту последнюю ложь! Поклянись грозным всеправедным судией! Ты писала это письмо?
Луиза (после мучительной внутренней борьбы, во время которой она бросала вопросительные взгляды на отца, твердо и решительно). Да, я.
Фердинанд (от ужаса замирает на месте). Луиза! Нет! Клянусь моей душой, ты лжешь! Сама невинность сознается под пыткой в злодеяниях, о которых она и не помышляла. Я задал тебе вопрос в слишком резкой форме. Ведь правда, Луиза, ты призналась только потому, что я был с тобой слишком резок?
Луиза. Я созналась в том, что было на самом деле.
Фердинанд. Да нет же, нет же, нет! Это не ты писала. Это совсем не твоя рука. А если б даже и твоя, то разве подделать почерк труднее, чем разбить сердце? Скажи мне правду, Луиза... или нет, нет, не говори! Скажешь - и я погиб... Ну солги, Луиза, ну солги! Если б ты сумела с самым невинным, ангельским видом солгать мне сейчас, убедить мой слух и зрение, подло обмануть мое сердце, в тот же миг, Луиза, вся правда покинула бы мир, а добру пришлось бы, точно придворному низкопоклоннику, гнуть свою непокорную выю! (Робко, дрожащим голосом.) Ты писала это письмо?
Луиза. Да, клянусь грозным всеправедным судией!
Фердинанд (после некоторого молчания, с глубокой скорбью). О женщина, женщина! С каким лицом стоишь ты сейчас передо мной! Предлагай ты с таким лицом райское блаженство, у тебя не найдется покупателей даже среди осужденных на вечную муку... Знала ли ты. Луиза, чем ты была для меня? Нет! Не может быть! Ты не знала, что ты была для меня всем, всем! Как будто бы жалкое, ничего не значащее слово, а между тем его не вместить и самой вечности. Целые миры движутся в нем по своим орбитам... Все! И так преступно этим играть?.. Ужасно!
Луиза. Вы выслушали мое признание, господин фон Вальтер. Я сама себя осудила. А теперь уходите! Оставьте дом, где вам причинили столько огорчений!
Фердинанд. Хорошо, хорошо! Ведь я же спокоен... Спокоен, говорят, и тот земной край, над которым пронеслась чума... Так же точно и я... (Подумав.) Еще одна просьба, Луиза... последняя! У меня голова горит, точно я в лихорадке. Хочется чего-нибудь прохладительного. Принеси мне, пожалуйста, стакан лимонаду.
Луиза уходит.
СЦЕНА ТРЕТЬЯ
Фердинанд, Миллер. Долгое время оба молча ходят из угла в угол.
Миллер (наконец останавливается и печально смотрит на майора). Дорогой барон! Быть может, вам станет легче, если я вам скажу, что мне вас глубоко жаль?
Фердинанд. Довольно об этом, Миллер! (Снова прохаживается.) Миллер! Я не могу вспомнить, как я попал к вам в дом, по какому случаю?
Миллер. По какому случаю, господин майор? Вы же хотели учиться играть на флейте. Разве вы забыли?
Фердинанд (живо). Я увидел вашу дочь! (Молчание.) Вы не сдержали своего слова, мой друг! Вы обещали мне, что наши уроки будут происходить в уединении и спокойствии. Вы обманули меня - вы продавали мне скорпионов. (Видя, что Миллер взволнован.) Полно, старик, не печалься! (Растроганный, обнимает его.) Ты не виноват ни в чем!
Миллер (утирая слезы). Господь видит!
Фердинанд (мрачно задумавшись, снова начинает ходить по комнате). Непонятно, до странности непонятно с нами играет бог! На тонких, незаметных нитях часто висят непомерные тяжести. О, если бы человек знал, что, вкусив от этого плода, он вкусит смерть! Да, если б он знал!.. (Быстро ходит взад и вперед, затем, в сильном волнении, берет Миллера за руку.) Старик! Мне слишком дорого стоили те два-три урока на флейте, которые ты мне дал!.. Впрочем, и ты ничего не выигрываешь... Ты тоже теряешь... теряешь, быть может, все. (Удрученный, отходит от него.) Не в добрый час вздумалось мне учиться играть на флейте!
Миллер (стараясь не показать своего волнения). Что-то долго нет лимонада. Пойду посмотрю... Вы уж меня извините...
Фердинанд. Спешить некуда, дорогой Миллер. (Про себя.) Особенно отцу... Побудьте со мной!.. О чем бишь я хотел вас спросить?.. Да! Луиза - ваша единственная дочь? Кроме нее, у вас нет детей?
Миллер (с нежностью). Кроме нее, у меня никого нет, барон... Да мне больше никого и не надо. Такой девушки, как она, вполне достаточно, чтобы завладеть всем моим родительским сердцем. Сколько было во мне любви, я всю ее потратил на дочь.
Фердинанд (потрясен до глубины души). О!.. Будьте любезны, добрейший Миллер, узнайте насчет лимонада.
Миллер уходит.
СЦЕНА ЧЕТВЕРТАЯ
Фердинанд один.
Фердинанд. Единственное дитя!.. Сознаешь ли ты это, убийца? Единственное! Слышишь, убийца? Единственное! У этого человека на всем божьем свете только и есть что его инструмент и его единственное... И ты хочешь его отнять? Отнять у нищего последний грош? Сломать костыли и швырнуть их калеке под ноги? Как же так? Неужели у меня хватит на это духу? Вот он спешит домой, с нетерпением ожидая, когда же наконец увидит он свою ненаглядную дочь, вот он входит, а она лежит - увядший, мертвый, по злому умыслу растоптанный цветок, последняя, единственная его надежда, никогда не изменявшая ему... И вот он все стоит над ней, все стоит, и ему не хватает воздуха, и его отсутствующий взор напрасно обнимает вдруг опустевшую для него вечность, ищет бога и уже не может обрести его, и, еще более опустошенный, возвращается вспять... Боже! Боже! Ведь и у моего отца единственный сын... Единственный сын, но все же не единственное его сокровище... (Молчание.) Впрочем, что же это я? Кого теряет старик? Может ли девушка, для которой священное чувство любви всего лишь игрушка, составить счастье отца?.. Не может! Нет, не может! Я хорошо сделаю, что раздавлю гадину, пока она и родного отца еще не успела ужалить.
СЦЕНА ПЯТАЯ
Миллер, Фердинанд.
Миллер (входя). Сейчас подадут, барон. Бедняжка сидит п горько плачет. Она даст вам напиться своих слез вместе с лимонадом.
Фердинанд. Если бы только слез!.. Мы с вами говорили о музыке, Миллер. (Достает кошелек.) Я у вас до сих пор в долгу.
Миллер. Да ну! Да что! Эх, барон, оставьте! За кого вы меня принимаете? За вами не пропадет, а вы уж меня не обижайте, - поди, не в последний раз мы с вами видимся нынче.
Фердинанд. Ничего не известно. Возьмите, возьмите! Все мы под богом ходим.
Миллер (смеясь). Ну вот еще! Насчет смерти, барон, за вас, я думаю, бояться не приходится.
Фердинанд. Бояться есть чего. Разве вы не знаете, что юноши тоже умирают, - девушки и юноши, эти мертворожденные надежды, неосуществившиеся мечты обманутых отцов?.. Кому не грозят ни болезни, ни старость, тех часто убивает наповал удар грома... Ваша Луиза тоже не бессмертна...
Миллер. Она мне послана богом.
Фердинанд. Не прерывайте меня... Повторяю, она не бессмертна. Для вас только и свету в оконце что ваша дочь. Вы привязались к своей дочери всем сердцем и всей душой. Это опасно, Миллер! Только доведенный до отчаяния игрок ставит все на одну карту. Шальною головой называем мы купца, который все свое достояние грузит на одно судно. Советую вам над этим подумать... Что же вы не берете денег?
Миллер. Как, сударь? Весь этот туго набитый кошелек? Что же это такое, ваша милость?
Фердинанд. Мой долг - вот это что такое! (Бросает кошелек на стол с такой силой, что по столу рассыпаются золотые монеты.) Надоел мне этот мусор!
Миллер (поражен). Господи Иисусе! Серебро так не звенит. (Подходит к столу; в ужасе.) Что это? Барон, барон, ради всего святого! Бог с вами, барон! И что вы только делаете? Вот что значит рассеянность! (Всплеснув руками.) Да ведь тут... или я рехнулся, или это... вот как бог свят, самое настоящее, неподдельное, чистое червонное золото!.. Отвяжись, сатана! Не на такого напал!
Фердинанд. Вы что сегодня пили - старое или молодое вино?
Миллер (грубо). А, чтоб вас! Да вы что, не видите?.. Золото!
Фердинанд. Ну и что же?
Миллер. Черт возьми! Я же вам говорю, я же вам всеми святыми клянусь золото!
Фердинанд. Да, правда! Вещь неплохая.
Миллер (немного помолчав, подходит к нему; решительно). Сударь! Я человек простой, откровенный; если вы хотите втянуть меня в какое-нибудь некрасивое дело, потому как за что-нибудь хорошее таких больших денег, ей-ей, не дадут...
Фердинанд (растроган). Успокойтесь, дорогой Миллер! Такие большие деньги вы давно уже заработали честным трудом, а подкупать вашу чистую совесть - упаси бог, мне это и в голову не приходило!
Миллер (прыгает как сумасшедший). Так, значит, они мои! Мои! С ведома и согласия господа бога! (Подбегает к двери и кричит.) Жена! Дочь! Ура! Идите сюда! (Возвращается.) Боже милостивый! Как же это на меня нежданно-негаданно свалилось такое несметное богатство? Чем я его заслужил? Чем я за него отплачу? А?
Фердинанд. Только не уроками музыки, Миллер... Этими деньгами я вам плачу (внутренне содрогнувшись), я вам плачу (помолчав, с грустью) за тот счастливый сон, в каком целых три месяца являлась мне ваша дочь.
Миллер (схватывает его руку и крепко пожимает). Ваша милость! Будь вы простым, незаметным мещанином (живо) и не полюби вас моя девчонка, да я бы ее заколол своими руками! (Приближается к кошельку с деньгами; вдруг помрачнев.) Ну, вот теперь у меня все, а у вас ничего... Стало быть, выходит, я должен все-таки отказаться от своего счастья? Так, что ли?
Фердинанд. Не беспокойтесь, друг мой! Я уезжаю, а в стране, где я собираюсь поселиться, деньги этой чеканки не имеют хождения.
Миллер (впился глазами в золото; в полном восторге). Стало быть, оно останется у меня? У меня?.. Жаль только, что вы уезжаете... Посмотрели бы, какой я стану важный, как буду нос задирать! (Надевает шляпу и козырем проходит по комнате.) Стану давать уроки музыки только в самых богатых домах, стану курить табак «Три короля» номер пять... Я не я буду, если не брошу свои грошовые заработки! (Направляется к выходу.)
Фердинанд. Постойте! Замолчите и спрячьте деньги! (С расстановкой.) Помолчите только этот вечер. И доставьте мне удовольствие - с этого дня не давайте больше уроков музыки.
Миллер (хватает Фердинанда за жилет; весь сияя, еще восторженнее). А дочка, дочка-то моя, сударь! (Отпускает его.) Для мужчины деньги - тьфу, деньги - тьфу! Картофель, рябчик - мне все едино, - наелся, и ладно; вот этот сюртук я готов таскать до самой смерти, только бы на локтях не светился. Для меня это чепуха. Но девчонке все эти блага вот как нужны! Теперь я ей так в глаза и буду смотреть: чего ни захочешь - пожалуйста...
Фердинанд (живо прерывает его). Замолчите! О, замолчите!
Миллер (с еще большим воодушевлением). Она у меня и по-французски выучится как следует, и менуэт танцевать, и петь, - да так, что про нее и в газетах напечатают. Чепчик у нее будет, какой только дочке надворного советника под стать, будет у нее и кидебарри, или как он там называется - и пойдет молва о дочери скрипача по всей округе!
Фердинанд (в страшном волнении схватывает его за руку). Довольно! Довольно! Ради создателя, замолчите! Помолчите только сегодня! Иной благодарности я от вас не требую.
СЦЕНА ШЕСТАЯ
Те же и Луиза с лимонадом.
Луиза (подает майору стакан на тарелке; дрожащим голосом, с покрасневшими от слез глазами). Скажите, если недостаточно крепок.
Фердинанд (берет стакан, ставит его на стол и живо оборачивается к Миллеру). Да, чуть было не забыл! Можно вас попросить об одной вещи, дорогой Миллер? Окажите мне одну маленькую услугу!
Миллер. Хоть тысячу! Что прикажете?
Фердинанд. Дома меня будут ждать к ужину. А я, увы, в прескверном расположении духа. Показаться на люди для меня сейчас просто невыносимо. Сходите, пожалуйста, к моему отцу и извинитесь за меня.
Луиза (испуганная, живо перебивает). Нет, лучше я!
Миллер. К президенту?
Фердинанд. К нему самому не надо. Передайте то, что я вас прошу, кому-нибудь из слуг в швейцарской. Вот вам мои часы - в доказательство, что вы от меня. Я подожду вас здесь... Без ответа не уходите.
Луиза (сильно оробев). А разве мне нельзя?
Фердинанд (Миллеру, который собирается уходить). Погодите, еще не все! Вот письмо к моему отцу, мне его сегодня передали в запечатанном виде... Может быть, это что-нибудь срочное. Отдайте заодно и его.
Миллер. Слушаюсь, барон!
Луиза (повисает на руке отца; не помня себя от страха). Отец! Я бы отлично со всем этим справилась.
Миллер. Куда ты, дочка, на ночь глядя пойдешь одна? ( Уходит.)
Фердинанд. Посвети отцу, Луиза! (Луиза берет свечу и идет проводить отца. Фердинанд в это время подходит к столу и бросает яд в стакан с лимонадом.) Да, час ее настал! Настал! Высшие силы дают мне на это свое грозное соизволение, суд божий - за меня, ангел-хранитель от нее отлетел.
СЦЕНА СЕДЬМАЯ
Фердинанд, Луиза. Луиза со свечой в руке медленно возвращается, ставит свечу на стол, потупившись останавливается на противоположной от майора стороне сцены и лишь по временам, боязливо и робко, искоса на него поглядывает. Фердинанд стоит на другой стороне сцены и смотрит прямо перед собой. Перед началом этой сцены царит долгое молчание.
Луиза. Если вы, господин фон Вальтер, желаете сыграть со мною вместе, то я охотно сяду за фортепьяно. (Поднимает крышку.) (Фердинанд не отвечает. Пауза.) За вами еще проигранная партия в шахматы. Не желаете ли отыграться, господин фон Вальтер? (Молчание.) Господин фон Вальтер! Я вам обещала вышить бумажник... Так вот, я уже начала... Не желаете ли посмотреть узор? (Молчание.) Я так несчастна!
Фердинанд (не меняя позы). Вполне возможно.
Луиза. Я плохо вас занимаю, господин фон Вальтер, но я в этом не виновата.
Фердинанд (с презрительным смехом). О, разумеется, во всем виновата моя дурацкая скромность!
Луиза. Я знала, что нам теперь нельзя оставаться вдвоем. Дело прошлое: когда вы услали отца, мне стало страшно... Господин фон Вальтер! Мне кажется, нам обоим будет невыносимо тяжело вместе. Позвольте мне привести кого-нибудь из моих знакомых!
Фердинанд. Отчего же! А я приведу своих.
Луиза (смотрит на него с недоумением). Господин фон Вальтер...
Фердинанд (крайне язвительно). Ничего умнее и не придумаешь в таких обстоятельствах, честное слово! Мы превратим наш мрачный дуэт в приятное времяпрепровождение и обменом любезностей вознаградим себя за злые шутки любви.
Луиза. Вы что-то в игривом расположении духа, господин фон Вальтер.
Фердинанд. Я сегодня до того шаловлив, что как бы все уличные мальчишки не побежали за мной! Нет, правда, Луиза! Твой пример заразителен. Будь моею наставницей! Дураки те, что болтают о вечной любви. Вечное однообразие приедается, перемена - вот единственный источник наслаждения!.. Твоя правда, Луиза! Давай заключим союз. Будем с тобою порхать от романа к роману, валяться то в одной грязной луже, то в другой, - ты здесь, я там... Быть может, я вновь обрету утраченный покой в одном из веселых домов; быть может, после такого презабавного бега наперегонки мы, два иссохших скелета, столкнемся вторично, что явится для нас обоих в высшей степени приятной неожиданностью, и, подобно героям комедий, найдя друг в друге черты семейного сходства, признаем, что мы чада единой матери, и вот тогда-то чувства гадливости и стыда образуют наконец ту гармонию, которая оказалась не под силу нежной любви.
Луиза. О юноша, юноша! Ты и так несчастен, зачем же ты еще стараешься доказать, что ты это заслужил?
Фердинанд (злобно цедит сквозь зубы). Я несчастен? Кто тебе сказал? Ты бессердечная женщина, ты не знаешь страданий, как же ты можешь понять страдания другого человека?.. Она говорит, что я несчастен? О, это слово могло бы привести меня в ярость, даже если б я лежал в могиле! Она знала, что я буду несчастен! Смерть ей и вечная мука. Знала и все же изменила мне... Слушай, змея! Ты еще могла вымолить у меня прощение, но ты сама себя погубила. До сих пор я еще мог объяснять совершенное тобой преступление твоею наивностью, мое презрение чуть было не спасло тебя от моей мести. (Порывистым движением берет со стола стакан.) Значит, ты не ветреная, глупая девчонка - ты сам сатана! (Пьет.) Этот выдохшийся лимонад - точь-в-точь как твоя душа. Попробуй!
Луиза. О боже! Недаром я так боялась этого свидания!
Фердинанд (повелительным тоном). Попробуй!
Луиза неохотно берет стакан и пьет. Как только она подносит стакан ко рту, Фердинанд внезапно бледнеет, отворачивается п поспешно отходит в дальний угол комнаты.
Луиза. Лимонад хорош.
Фердинанд (не оборачиваясь, охваченный ужасом). На здоровье!
Луиза (ставит стакан на стол). О, если б вы знали, Вальтер, как жестоко оскорбляете вы мою душу!
Фердинанд. Гм!
Луиза. Придет время, Вальтер...
Фердинанд (снова приближается к ней). О, с временем мы покончили!
Луиза. ...когда воспоминание о сегодняшнем вечере камнем ляжет вам на сердце...
Фердинанд (не может найти себе места - мечется по комнате, сбрасывает с себя шарф и шляпу). Прощай, служба!
Луиза. Боже! Что с вами?
Фердинанд. Мне жарко, душно... Так будет легче.
Луиза. Выпейте лимонаду! Выпейте лимонаду! Ведь он охлаждает!
Фердинанд. О да, меня он охладит навеки!.. У этой потаскушки доброе сердце! Впрочем, все они таковы!
Луиза (в бурном порыве любви устремляется к нему и хочет обнять его). И ты это говоришь своей Луизе, Фердинанд?
Фердинанд (отстраняет ее). Прочь! Прочь! Прочь от меня, этот умильный, исполненный неги взор! Я слабею под ним. Явись мне во всей своей чудовищной лютости, змея! Бросайся на меня, ползучая тварь! Выставь напоказ свои отвратительные кольца, вознеси к небу свои позвонки! Покажись во всем том безобразии, в каком когда-то видела тебя преисподняя! Только не надо этого ангельского вида! Теперь уже не надо этого ангельского вида! Поздно! Или я раздавлю тебя, как гадину, или с ума сойду от отчаяния!.. Пощади меня!
Луиза. О, зачем все это так далеко зашло!
Фердинанд (смотрит на нее сбоку). Какое дивное творение небесного ваятеля! Кто бы подумал... Да и как можно было подумать? (Берет ее руку и поднимает вверх.) Я не призываю тебя к ответу, создатель, но все же отчего твой яд разлит по таким дивным сосудам? Как может порок таиться за этими чертами, дышащими ангельскою добротой? Непостижимо!
Луиза. Каково слушать все это - и молчать!
Фердинанд. И этот сладкий, нежный голос... Возможно ли, чтоб эти струны звучали так волшебно? (Вперяет в нее восхищенный взор.) Все в ней так прекрасно, так совершенно, так полно божественной гармонии! Кажется, будто господь создал ее в миг наивысшего вдохновения! Право, можно подумать, будто вселенная только для того и возникла, чтобы творец на радостях создал еще и этот перл! Значит, бог допустил оплошность, только когда создавал ее душу? Ужели возмутительный этот урод появился на свет безупречным? (Отпрянув от нее.) Или, увидев, что из-под его резца выходит ангел, творец решил исправить ошибку и сгоряча дал ей наихудшее сердце?
Луиза. О, злостный упрямец! Ему легче богохульствовать, чем признаться в своей опрометчивости.
Фердинанд (страстно рыдая, бросается к ней в объятия). Еще раз, Луиза! Еще раз, как в день нашего первого поцелуя, когда ты прошептала: «Фердинанд!» - и когда твои пылающие уста впервые вымолвили слово «ты»... О, тогда казалось, что в этом мгновении, словно в почке, заложены семена бесконечных, несказанных радостей! Тогда перед нашими очами, словно роскошный майский день, простиралась Вечность, века златые, разубранные, как невесты, проносились перед умственным нашим взором... Тогда я был счастлив! О Луиза, Луиза, Луиза, зачем ты так со мной поступила?
Луиза. Плачьте, плачьте, Вальтер! Горюйте обо мне, но не возмущайтесь, - так будет справедливее.
Фердинанд. Ты ошибаешься. Это не те слезы, не та теплая, целительная роса, что льется бальзамом на душевные раны и снова приводит в движение остановившееся колесо страсти. Это - скупые, холодные капли, это - леденящее душу последнее «прости!» моей любви. (Положив руку ей на голову, необычайно торжественно.) То слезы о душе твоей, Луиза, слезы о том, что небо не простерло над тобой до конца неизреченной своей милости, что оно так своенравно обошлось с лучшим своим созданием... О, все божье творение, потрясенное тем, что в нем происходит, должно бы, кажется, облачиться в траур! Гибнут люди, исчезают эдемы, - все это для нас не ново, но когда чума свирепствует среди ангелов, траур должен быть объявлен во всей природе.
Луиза. Не доводите меня до крайности, Вальтер! Душевной твердости у меня не меньше, чем у всякой другой, и все же Душа моя способна выдержать только такое испытание, которое не превышает человеческих сил. Еще одно слово, Вальтер, и затем расстанемся... Жестокий жребий наш мешает нам излить друг другу всю душу. Если б я посмела раскрыть уста, Вальтер, я могла бы тебе рассказать... я могла бы... Но враждебный рок сковал мне уста, как сковал он и нашу любовь, и вот сейчас ты обращаешься со мной, как с продажной девкой, а я должна терпеть.
Фердинанд. Ты хорошо себя чувствуешь, Луиза?
Луиза. Почему ты спрашиваешь?
Фердинанд. Мне было бы жаль тебя, если бы ты ушла отсюда с этой ложью.
Луиза. Вальтер! Я заклинаю вас...
Фердинанд (в сильном волнении). Нет, нет! Такая месть была бы достойна сатаны! Нет! Боже меня сохрани! Я не хочу переносить это в мир иной... Луиза! Ты любила маршала? Тебе уже не уйти из этой комнаты.
Луиза. Спрашивайте, что хотите. Я вам больше ничего не отвечу. (Садится.)
Фердинанд (строго). Подумай о своей бессмертной душе, Луиза!.. Ты любила маршала? Тебе уже не уйти из этой комнаты.
Луиза. Я вам больше ничего не отвечу.
Фердинанд (в страшном волнении падает перед ней на. колени). Луиза! Ты любила маршала? Прежде чем догорит эта свеча, тебя призовет на суд сам господь бог!
Луиза (в ужасе вскакивает). Сыне божий! Что же это?.. И правда - ох, как мне стало худо! (Снова опускается в кресло.)
Фердинанд. Уже?.. Беда с вами, женщины, - вечная вы загадка! Ваши слабые нервы выдерживают такие преступления, которые подтачивают самые основы человеческого общества, а крошечная доза мышьяка повергает вас наземь...
Луиза. Яд! Яд! Господи Иисусе!
Фердинанд. Боюсь, что так. В твой лимонад положили приправу бесы. Ты выпила его в честь смерти.
Луиза. Умереть! Умереть! Владыка всемилостивый! Яд в лимонаде! Смерть! Боже, спасителю наш, спаси мою душу!
Фердинанд. Это сейчас самое главное. Я тоже об этом молюсь.
Луиза. А моя мать? Мой отец? Боже, избавитель мира! Мой бедный отец он этого не переживет! Ужели мне нет спасения? Так молода - и спасения нет? И уже сейчас - туда?
Фердинанд. Спасения нет - тебе уже сейчас придется уйти туда. Не беспокойся, мы совершим это путешествие вместе.
Луиза. И ты, Фердинанд? Значит, яд - это ты, Фердинанд? Боже, прости ему! Милосердный боже, отпусти ему этот грех!
Фердинанд. Своди с ним свои счеты, - боюсь, что они у тебя запутаны.
Луиза. Фердинанд! Фердинанд! О, теперь я уже не стану молчать! Смерть... смерть разрешает все клятвы!.. Фердинанд! Более несчастного существа, чем ты, нет ни на небе, ни на земле. Я умираю безвинная, Фердинанд!
Фердинанд (в страхе). Что она сказала! Разве кто-нибгдь берет с собой ложь в такую дорогу?
Луиза. Я не лгу. Я не лгу. Я солгала только раз за всю жизнь... Брр! Как мне стало вдруг холодно!.. Солгала, когда писала письмо гофмаршалу...
Фердинанд. Вот, вот! Письмо! Слава богу! Теперь ко мне вернулось все мое мужество.
Луиза (коснеющим языком, судорожно подергивая пальцами). Это письмо... Возьми себя в руки, сейчас ты услышишь страшное признание. Моя рука писала то, что проклинало мое сердце... Это письмо продиктовал мне твой отец. (Фердинанд стоит неподвижно, как статуя, затем, после долгого гробового молчания, точно громом пораженный, падает на пол.) Это все печальное недоразумение!.. Фердинанд! Меня заставили... Прости... Твоя Луиза предпочла бы умереть... Но мой отец... Угроза... Они действовали ловко.
Фердинанд (в ужасе вскакивает). Слава богу, я еще не чувствую в себе яда! (Выхватывает шпагу.)
Луиза (слабея с каждым мгновеньем, опускается на пол). Ох! Что ты задумал? Ведь он твой отец...
Фердинанд (вне себя от ярости). Убийца он и отец убийцы! Я увлеку его за собой, дабы гнев вечного судии пал на истинного виновника. (Устремляется к выходу.)
Луиза. Спаситель наш, умирая, прощал... Храни вас господь - тебя и его!.. (Умирает.)
Фердинанд (подбегает к ней, видит ее последнее, предсмертное движение и в порыве отчаяния простирается ниц перед умершей). Помедли! Помедли! Не улетай от меня, ангел небесный! (Берет ее руку и сейчас же опускает.) Холодная, холодная и влажная рука! Душа ее - там! (Поднимается с полу.) Господь моей Луизы, помилуй! Помилуй подлейшего из убийц! Это была последняя ее мольба!.. Она и в смерти все так же чарующе прекрасна! Ангел мщения, тронутый ласковым ее выражением, пощадил ее... Кротость ее - не личина, иначе ее сбросила бы смерть. (Молчание.) Но что же это? Почему я ничего не чувствую? Или тут берет свое молодость? Тщетные усилия! Я все равно не поддамся. (Берет стакан.)
СЦЕНА ПОСЛЕДНЯЯ
Фердинанд. Президент, Вурм и слуги в страхе вбегают в комнату; затем появляется Миллер и приводит с собой народ и полицию, - те группируются на заднем плане.
Президент (с письмом в руках). Сын мой, да что же это? Я никогда не поверю...
Фердинанд (бросает стакан к его ногам). Вот, смотри, убийца!
Президент отшатывается. Все застывают на месте. Грозное молчание.
Президент. Сын мой! Зачем ты так со мной поступил?
Фердинанд (не глядя на него). Ну конечно, я должен был сначала осведомиться у государственного мужа, не спутает ли мой ход его карт!.. Вы задумали расторгнуть союз наших сердец, распалив во мне ревность, - право, нельзя не подивиться подобному хитросплетению! Расчет был верен. Вот только ослепленная гневом любовь - это все же не то, что деревянная кукла: она не повинуется проволоке.
Президент (растерянно обводит глазами присутствующих). Неужели здесь нет никого, кто бы поплакал над безутешным отцом?
Миллер (кричит за сценой). Пустите меня! Бога ради! Пустите!
Фердинанд. Эта девушка - святая! Ответ за нее вам придется давать Другому. (Распахивает дверь.)
Врывается Миллер с толпой народа и полицейскими.
Миллер (полный ужаса). Дитя мое! Дитя мое! Яд! Я слышал, здесь кто-то принял яд! Дочь моя! Где ты?
Фердинанд (ставит его между президентом и трупом Луизы). На мне вины нет. Благодари его.
Миллер (бросается на труп дочери). Боже мой!
Фердинанд. Только два слова, отец! Они недешево будут мне стоить... У меня воровски похищена жизнь, похищена вами. Сейчас я трепещу так, как если бы я стоял пред лицом божиим, - ведь я же никогда не был злодеем. Какой бы удел ни достался мне в жизни вечной - вам достанется иной. Но я совершил убийство (угрожающе повысив голос), убийство, и ты не можешь от меня требовать, чтобы я один шел с этой ношей к всеправедному судии. Большую и самую страшную ее половину я торжественно возлагаю на тебя. Донесешь ты свою ношу или нет - это уж дело твое. (Подводит его к Луизе.) Смотри, изверг! Насладись чудовищным плодом своего хитроумия! На этом искаженном мукою лице написано твое имя, и ангелы мщения его прочтут... Пусть ее тень отдернет полог в тот миг, когда ты вкушаешь сон на своем ложе, и протянет тебе свою руку, холодную, как лед! Пусть ее тень возникнет пред очами твоей души, когда ты будешь умирать, и оборвет последнюю твою молитву! Пусть ее тень станет у твоей могилы в час воскресения мертвых - и перед самим богом, когда ты явишься на его суд! (Лишается чувств.)
Слуги поддерживают его.
Президент (объятый ужасом, воздевает руки к небу). Судия всеправедный! Не я, не я в ответе пред тобой за эти души, а вот кто! (Направляется к Вурму.)
Вурм (вздрагивает). Я?
Президент. Ты, окаянный! Ты, сатана! Ты, ты подал мне убийственный этот совет! Ты всему виной, - я умываю руки.
Вурм. Я всему виной? (Отвратительно хохочет.) Занятно! Занятно! По крайней мере, я узнал, как черти умеют благодарить за услуги... Я всему виной, глупый злодей? Да разве это был мой сын? Разве я имел право тебе приказывать?.. Я всему виной? И ты мне это говоришь в такую минуту, когда от одного вида этой девушки холод пробирает меня до костей? Так вся вина ложится на меня?.. Пусть я сейчас погибну, но вместе со мною и ты! Эй, люди! Люди! Кричите на всех перекрестках: «Убийство!» Разбудите судебные власти! Стража, вяжи меня! Уведите меня отсюда! Я открою такие тайны, что тех, кто будет слушать меня, мороз подерет по коже. (Направляется к выходу.)
Президент (останавливает его). Не смей, безумец!
Вурм (похлопывает его по плечу). Еще как посмею, дружище! Я обезумел, то правда, - это ты меня свел с ума. Вот я и буду вести себя как сумасшедший! Об руку с тобою на эшафот! Об руку с тобою в ад! Мне льстит, что я буду осужден вместе с таким негодяем, как ты!
Вурма уводят. Миллер, лежавший до сих пор в немом отчаянии, уронив голову на грудь Луизы, вдруг вскакивает и бросает кошелек к ногам майора.
Миллер. Отравитель! Вот тебе твое проклятое золото! И ты смел думать, что купишь на него мое дитя? (Выбегает из комнаты.)
Фердинанд (прерывающимся голосом). Бегите за ним! Он сам не свой... Деньги отдайте ему... Это страшное вознаграждение ему от меня... Луиза! Луиза! Я иду!.. Прощайте!.. Дайте мне умереть у этого алтаря...
Президент (выйдя из тягостного оцепенения, сыну). Сын мой Фердинанд! Ужели ни единым взглядом не порадуешь ты отягченного скорбью отца?
Майора кладут рядом с Луизой.
Фердинанд. Последний мой взор - милосердному богу!
Президент (с выражением нестерпимой муки опускается перед ним на колени). Творение и сам творец оставляют меня... Ужели единый взгляд твой последняя моя отрада - не упадет на меня? (Фердинанд протягивает ему свою холодеющую руку. Быстрым движением поднимается с колен.) Он меня простил! Теперь - берите меня! (Уходит в сопровождении стражи.)
Занавес
1784
Примечания
Из трех написанных прозой юношеских драм Шиллера - «Разбойники», «Заговор Фиеско» и «Коварство и любовь» - последняя сценически самая живучая, наиболее популярная. Энгельс назвал «Коварство и любовь» «первой немецкой политически-тенденциозной драмой» («К. Маркс и Ф. Энгельс об искусстве». М., «Искусство», 1967, с. 5). С еще небывалой в немецкой литературе силой в ней отражен трагизм тогдашней жизни народа в расколотой на сотни карликовых государств Германии. Уродливыми, отвратительными, низменными называл молодой Шиллер картины жизни герцогства Вюртембергского (настоящего, хотя нигде в пьесе не названного места ее действия). В письме к библиотекарю Райнвальду Шиллер, упомянув про «готическое смешение комического и трагического» в его драме, пишет про «откровенное изображение различных всесильных самодуров», правивших немецкими землями по ничем и никем не сдерживаемому произволу. Многие вюртембержцы могли бы прямо назвать того герцогского фаворита, который, подобно министру-президенту, отцу Фердинанда, пришел к власти, оклеветав своего предшественника. А одна из фавориток герцога якобы тщетно умоляла герцога Вюртембергского отказаться от весьма доходной продажи солдат иностранным державам, - их продавали на убой (и не в одном Вюртемберге) - тысячами!
Подзаголовок пьесы: «бюргерская трагедия», то есть трагедия из жизни горожан, мещан - довольно сложного по своему составу социального конгломерата, вне которого находились дворяне, духовенство и крестьяне. Мещанская драма к 80-м годам XVIII века была развитым литературным жанром с традиционными, разнообразно разработанными сюжетами. Формированию этого жанра в немецкой литературе способствовали иностранные образцы вроде знаменитой английской драмы Лилло «Лондонский купец» и «семейных драм» великого французского просветителя Дени Дидро («Отец семейства» и «Побочный сын»). Огромным было влияние на нее романов англичанина Ричардсона и романа Жан-Жака Руссо «Новая Элоиза». Для немецкой мещанской драмы, как и для ее зарубежных образцов, характерны мотивы защиты «прав сердца» против сословного неравенства, тема любви между представителями низшего и высшего сословий - та социальная коллизия, которая у Шиллера представлена с невиданными еще прямотой, остротой и отвагой поистине героической. В Германии образец бюргерской трагедии дал Лессинг (1729-1781) своей драмой «Мисс Сара Сампсон».
К 80-м годам традиционными стали в этих драмах образы самоотверженно любящих простушек-героинь из бюргерской среды; образ честного, сурового, но горячо любящего отца; знатных и обольстительных соперниц, как Марвуд в «Мисс Сара Сампсон» и графиня Орсина в «Эмилии Галотти» Лессинга, Адельгейда в юношеской драме Гете «Гец фон Берлихинген» и графиня Амальди в «Немецком отце семейства» Геммингена, прямом подражании «Отцу семейства» Дидро.
Первоначально бюргерская, или мещанская, трагедия Шиллера носила название «Луиза Миллер», а «Коварство и любовь» - это название, которое ей дал Иффланд, тогдашний маннгеймский актер и драматург, ставший впоследствии знаменитостью немецкой сцены и видным драматургом.
Замысел «Коварства и любви» относится предположительно ко времени ареста вюртембергского полкового лекаря Шиллера за самовольную отлучку в Маннгейм (весна 1782 г.). После бегства из Вюртемберга Шиллер не СМОР сразу же приняться за работу над этой пьесой: помешала необходимость спешно переделывать «Заговор Фиеско», «республиканскую трагедию». А затем в работу над мещанской трагедией стали вторгаться замыслы трагедий «Мария Стюарт» и «Дон Карлос».
Закончил он «Коварство» в Бауербахе, маленьком поместье Генриетты фон Вольцоген (матери трех его товарищей по вюртембергской высшей Карловой школе), предоставившей ему у себя убежище. В сентябре 1783 года пьеса была принята к постановке Маннгеймским театром, а в апреле следующего года состоялась ее премьера.
В печку всю эту пакость!.. - Выпад Миллера против того, что дочь зачитывается книгами, характерен для того времени; он восходит к Руссо, который был врагом беспочвенной книжной учености, особенно у женщин. А Луиза обнаруживает незаурядную начитанность. Ее слова в сцене третьей (акт I): «Когда мы, любуясь картиной, забываем о художнике, то для него это лучшая похвала» - цитата из «Эмилии Галотти» Лессинга. А слова: «Будь то фиалка и он бы на нее наступил...» - из баллады Гете «Фиалка». И другие реплики Луизы порой отзываются книгой.
Шляпа с низкой тульей (фр.)
Ежиком (фр.)
Одевание знатной особы (фр.)
Вчера семь тысяч сынов нашей родины отправлены в Америку... - Речь идет о немецких солдатах, проданных Англии для подавления американского освободительного движения.
Я веду свой род от несчастного герцога Томаса Норфолька. - Томас Говард, четвертый герцог Норфольк (1536-1572), которого Мильфорд называет своим предком, был казнен по обвинению в заговоре в пользу шотландской королевы Марии Стюарт. ...и умирающие ученицы, извиваясь в судорогах, проклинали ненавистные имена своих учителей... - О девушках, изнасилованных или развращенных герцогом и его клевретами.
...как наденут на нее железный ошейник... - Преступника приковывали к позорному столбу при помощи железного ошейника, выставив на всеобщее поругание.
Цветочного одеколона (фр.)
Мимоходом (фр.)
Ах, боже мой! (фр.)
Здесь: проклятие (фр.)
Боже! (фр.)
Дон Карлос, инфант Испанский(Драматическая поэма)
Действующие лица
- Филипп Второй, король испанский.
- Елизавета Валуа, его супруга.
- Дон Карлос, наследный принц.
- Александр Фарнезе, принц Пармский, племянник короля.
- Инфанта Клара-Евгения, трехлетний ребенок.
- Герцогиня Оливарес, обер-гофмейстерина.
- Маркиза Мондекар,
- Принцесса Эболи,
- Графиня Фуэнтес - дамы королевы.
- Испанские гранды:
- Маркиз де Поза, мальтийский рыцарь
- Герцог Альба да Толедо
- Граф Лерма, начальник дворцовой стражи
- Герцог Фериа, рыцарь ордена Золотого руна
- Герцог Медина Сидониа, адмирал
- Дон Раймонд де Таксис, директор почты
- Доминго, духовник короля.
- Великий инквизитор королевства.
- Приор картезианского монастыря.
- Паж королевы.
- Дон Лодовико Меркадо, лейб-медик королевы.
- Дамы и гранды, пажи, офицеры, дворцовая стража и другие действующие лица без слов.
ДЕЙСТВИЕ ПЕРВОЕ
Королевский сад в Аранжуэсе.
ЯВЛЕНИЕ ПЕРВОЕ
Карлос, Доминго.
Доминго
Да, золотые дни в Аранжуэсе
Пришли к концу. Ужели мы напрасно
Гостили здесь, мой августейший принц?
Ужели вы веселью недоступны?
Нарушьте непонятное молчанье,
Откройте сердце пред отцом своим!
Король-отец готов любой ценою
Купить покой единственного сына.
Карлос молчит, опустив глаза.
Найдется ли желание, в котором
Откажет небо своему любимцу?
Я был в Толедо в день, когда присягу
Там принимал наследный принц Испанский,
И перед ним толпой князья склонялись,
Почтительно ему целуя руку.
Шесть королевств у ног его лежали!
Я помню, как румянцем торжества
Лицо его пылало, грудь вздымалась,
Волнуемая бурей смелых дум,
И упоенный взор, скользя по лицам,
Казалось, говорил в немом восторге:
Я безгранично счастлив!
Карлос отворачивается.
Эта тень
Безмолвной и торжественной печали,
Которой, вот уже девятый месяц,
Так беспросветно взор ваш отуманен,
Загадка для двора, предмет тревоги
Для королевства, - ваша скорбь, мой принц,
Ночей бессонных стоит государю,
До слез печалит королеву-мать.
Карлос (быстро оборачиваясь)
Мать? Помоги мне бог простить того,
Кто в матери мне дал ее!
Доминго
Мой принц!
Карлос (опоминаясь, проводит рукой по лбу)
Святой отец, я в матерях моих
Всегда несчастлив. Матери убийством
Я начал жизнь.
Доминго
Возможно ли, мой принц?
Ужели это мучит вашу совесть?
Карлос
А из-за новой матери моей
Любовь отца я разве не утратил?
Отец мой не питал ко мне любви,
Но все ж я был единственный наследник.
Елизавета дочь ему дала.
О, кто проникнет в тайну дней грядущих!
Доминго
Вы шутите, мой принц! Народ испанский
Боготворит и славит королеву, -
Как можете вы не любить ее,
Внимать пред ней лишь голосу рассудка?
Прекраснейшую женщину, а в прошлом -
Невесту вашу, ныне - королеву...
Нет, принц, не понимаю вас, не верю!
Где царствует всеобщая любовь,
Ужель, своей природе вопреки,
Один лишь Карлос будет ненавидеть?
Остерегитесь, принц! Не дайте ей
Почувствовать, что сын ее не любит!
Вы огорчить ее могли бы,
Карлос
Разве?
Доминго
Я вашему высочеству напомню
О том, что разыгралось на последнем
Турнире в Сарагоссе, где случайно
Копья обломком ранен был король.
Тогда ее величество сидела
В срединной ложе с дамами своими,
И вдруг вблизи арены кто-то крикнул:
«Король в крови!» До слуха королевы
Донесся шум тревоги, смутный шепот
Народа. «Принц?» - воскликнула она
И кинулась к перилам, порываясь
Бежать на место боя. «Нет, король», -
Ответил кто-то. «Так врачей зовите!» -
Промолвила она и с облегченьем
Перевела дыханье.
(Помолчав.)
Принц, я вижу,
Задумались вы.
Карлос
Да, я восхищен
Веселым исповедником монарха,
Столь искушенным в вымыслах досужих.
(Мрачно и серьезно.)
Недаром, видно, люди утверждают,
Что соглядатай и разносчик сплетен
На свете больше сотворили зла,
Чем яд или кинжал в руках убийцы.
Напрасный труд! Ступайте к королю,
Когда вы благодарности хотите!
Доминго
Мой добрый принц, похвальна осторожность
С людьми, но надо соблюдать различье:
Не смешивайте друга со льстецом,
Я вам добра желаю.
Карлос
Но старайтесь,
Чтоб не заметил это мой отец, -
Не то прощай ваш кардинальский пурпур!
Доминго
Что?
Карлос
Разве он не обещал вам пурпур,
Едва черед Испании наступит?
Доминго
Вы надо мной смеетесь.
Карлос
Бог помилуй!
Смеяться над всесильным человеком,
Который может моего отца
Равно проклясть или к святым причислить
Доминго
Я не дерзаю, принц, вторгаться в тайну
Печали вашей, но прошу вас помнить,
Что совести смятенной только церковь
Предоставляет тот приют, в котором
Повелевать не властны короли,
В котором может и проступок тяжкий
Сокрыться под священною печатью
Я высказался ясно, милый принц,
Не правда ли?
Карлос
Но я далек от мысли
Вводить в соблазн хранителя печати.
Доминго
Напрасно, принц, вы оттолкнуть хотите
Вернейшего слугу!
Карлос (берет его за руку)
Так откажитесь
Вы от меня. Я слышал, вы святой, -
Так судит мир, - и говорю вам прямо:
Мне жаль чрезмерно нас обременять.
Пред вами дальний путь, он приведет вас
На трон Петра, и вам осведомленность
Излишняя могла бы стать помехой.
Вот так вы королю и доложите, -
Тому, кто вас прислал,
Доминго
Меня? Прислал?
Карлос
Да, да! Я вижу, как я всеми предан,
Как сотни глаз меня подстерегают
И как Филипп единственного сына
Последнему шпиону продает,
Любой донос оплачивая щедро, -
Куда щедрей, чем добрые дела.
Я вижу... Нет! Ни слова больше! Сердце
Мое полно, и лишнее сказал я.
Доминго
Король прибудет вечером в Мадрид,
Двор в полном сборе. Принц, могу ль просить вас...
Карлос
Я еду вслед за ним!
Доминго уходит. Пауза.
Филипп! Несчастный!
Несчастный, как твой сын! Душа твоя
Уязвлена змеиным жалом злобы,
И подозреньем ты опередил
Убийственную правду. Как ты будешь,
Уверясь в ней, крушить и бесноваться)
ЯВЛЕНИЕ ВТОРОЕ
Карлос, маркиз Поза.
Карлос
Кто там? Что вижу! Боже всемогущий!
Родриго мой!
Маркиз
Мой Карлос!
Карлос
Быть не может!
Ужели правда? Это ты, Родриго!
Я чувствую, как встарь, горячий трепет
Твоей души. Ты здесь! В объятьях друга
Мое больное сердце исцелилось, -
Я на груди у моего Родриго,
И вновь прекрасно все!
Маркиз
Больное сердце?
И вновь прекрасно все? Но что же вновь
Могло прекрасным стать? Я в изумленье.
Карлос
А что тебя заставило внезапно
В Аранжуэс вернуться из Брюсселя?
Кому нежданным даром я обязан?
Но как могу я спрашивать! Прости,
Прости, о всемогущий, богохульство
Безумцу, опьяневшему от счастья!
Ты, боже, ты послал его: ты знал,
Что я один, без ангела, и ты мне
Послал его. Как смею вопрошать!
Марк из
Простите, принц, что я лишь изумленьем
Встречаю ваши бурные восторги,
Но не таким я ожидал увидеть
Наследника Филиппа. Ваши губы
Дрожат, как в лихорадке. На щеках
Пылает неестественный румянец.
О дорогой мой принц, что это значит?
Вы ль юный муж с отважным сердцем льва,
К которому я послан угнетенным,
Но гордым героическим народом?
Не как Родриго я стою пред вами,
Не как товарищ ваших детских игр!
О нет! Как человечества посланник
Я обнимаю вас, - в объятьях ваших
Фламандские провинции рыдают
И молят их от гибели спасти.
Они в крови потонут, если Альба,
Свирепый раб слепого фанатизма,
В Брюссель внесет испанские законы.
О Карла внук достойный, только в вас
Надежда благородного народа.
Она погибнет, если ваше сердце
За счастье человечества не бьется.
Карлос
Она погибнет.
Маркиз
Боже, что я слышу!
Карлос
Ты говоришь о днях, ушедших в вечность.
И я, как ты, когда-то верил в Карла,
Который бурно вспыхивал при слове
«Свобода», - этот Карл похоронен.
Нет больше Карла, что с тобой прощался
Там, в Алькала, исполнен гордой веры,
Что к воскрешенью золотого века
Он поведет Испанию. Увы!
Прекрасная, но детская надежда!
Обман мечты!
Маркиз
Мечты, мой принц? Но что же
Могло убить мечту?
Карлос
Позволь мне плакать,
В твоих объятьях выплакать всю муку!
Единственный мой друг! Я одинок,
В огромном мире одинок твой Карлос!
Среди земель, где правит мой отец,
Среди морей, где флаг царит испанский,
Когда б не ты, нет никого, - ты слышишь,
Родриго? - в целом мире никого,
На чьей груди излить могу я слезы!
Во имя милосердия небес,
Во имя наших лучших упований -
Не отвергай мою любовь, Родриго!
Маркиз, растроганный, молча склоняется над ним.
Вообрази, что Карлос - сирота,
Которого ты подобрал у трона.
Отца иметь - мне счастья не дано,
Я сын монарха! Друг мой, если правду
Мне сердце говорит и если ты
Единственный на всей земле сумеешь
Меня постигнуть, если мать-природа
Лишь повторила в Карлосе Родриго
И наших душ таинственные струны
На утре жизни дивно согласила,
И для тебя одна слеза, в которой
Моя печаль находит утешенье,
Дороже благосклонности монарха...
Маркиз
Дороже всей вселенной!
Карлос
О, как пал я,
Как низко пал, как жалок я и нищ,
Когда тебе решаюсь я напомнить
О нашем детстве и просить тебя
Вернуть мне долг, один твой долг забытый,
Не отданный тобою с той поры,
Как ты ходил еще в матросском платье
И, два беспечных, резвых мальчугана,
Играли и росли мы неразлучно.
Ты затмевал меня во всем, Родриго, -
Иных печалей я в те дни не ведал.
Надежду потеряв с тобой сравняться,
Я всей душою предался тебе
И мучить стал своей любовью братской
И тысячами нежностей безумных.
Но, гордый, был ты холоден со мной.
Как много раз - ты даже и не знаешь! -
Горячими, тяжелыми слезами
Глаза мне застилало, если ты,
Опередив меня в игре веселой,
Простых детей в объятья заключал.
«Что ж не меня? - печально восклицал я. -
Ужель я не люблю тебя!» Но ты,
Склонив колени, отвечал с насмешкой:
«Вам - мой почет, как сыну короля!»
Маркиз
Я и теперь готов краснеть при мысли
Об этих детских глупостях, мой принц!
Карлос
Того ль я заслужил? Ты мог всечасно
Язвить меня насмешками, презреньем,
Но оттолкнуть не властен был. Ты трижды
Отвергнул принца, - трижды он вернулся
Просителем, молящим о любви,
Любви взаимной требующим страстно.
Нежданный случай Карлосу помог.
Играя как-то раз, волан ты бросил,
И, отскочив, моей попал он тетке -
Богемской королеве - прямо в глаз.
Она, в том злостный умысел увидев,
Пожаловалась, плача, королю.
Отец мой поклялся за эту шалость
Виновного жестоко наказать,
Кто б ни был он, хоть сам наследный принц,
Его дитя. Внезапно я увидел
Тебя поодаль, бледного от страха,
И закричал: "Я это сделал! Я!
Отец, карайте собственного сына!"
Маркиз
Ах, принц, не будем вспоминать!
Карлос
И что же, -
В присутствии всей челяди, стоявшей
В участливом молчании кругом,
Как раб последний, был твой Карл наказан.
Но на тебя смотрел он и не плакал, -
Лишь зубы стиснул, побледнел, но - помнишь? -
Не плакал. Вскоре царственная кровь
Под беспощадной плетью заструилась,
Но на тебя смотрел я - и не плакал.
И ты упал к моим ногам, рыдая,
Ты крикнул: "Карл! Мою сломил ты гордость!
Я долг отдам, когда на трон взойдешь ты".
Маркиз (протягивая ему руку)
Так будет, Карл! И, зрелый муж, клянусь
Быть верным детской клятве. Долг отдам я,
Мой час пробьет!
Карлос
Родриго, верь, он пробил!
О, я молю, приди на помощь другу!
Твой час настал, - я требую любви!
Мне сердце жжет чудовищная тайна,
Я не могу молчать! В твоем лице,
В твоих глазах и на устах безмолвных
Пускай прочту свой приговор. Внимай же!
Тебя охватит ужас - но ни слова!..
Я мать свою люблю!..
Маркиз
Великий боже!
Карлос
Нет, не щади безумца, говори!
На всей планете не найти несчастья
Подобного! О, говори! Молю!
Все, что ты можешь мне сказать, я знаю!
Сын любит мать! Увы! Законом Рима,
Обычаем веков, самой природой
Любовь такая проклята. Я должен
Правам отца преступный вызов бросить.
О, это путь к безумью иль на казнь!
Я без надежд люблю, в смертельном страхе,
С опасностью для жизни - как преступник, -
Все знаю, все... но я ее люблю!
Маркиз
А королева знает?
Карлос
Разве мог я
Открыться перед ней - женой Филиппа
И королевой! На земле испанской!
Под стражею отцовских подозрений,
В оковах этикета - как могу я
Шепнуть ей без свидетелей хоть слово?
Уж скоро девять месяцев, как я
Из высшей школы королем отозван.
И что ж, я с нею вижусь ежедневно,
Но обречен томиться и молчать.
Родриго, девять месяцев под пыткой!
Как лава, страсть в моей груди бушует,
И каждый миг ужасное признанье
То рвется на уста, то снова робко
Скрывается в истерзанное сердце.
О мой Родриго! Хоть одно мгновенье
Остаться с ней...
Маркиз
Но ваш отец, мой принц!
Карлос
Несчастный! Об отце моем ни слова!
Пугай меня раскаяньем, возмездьем,
Но об отце моем не говори!
Маркиз
Отца вы ненавидите?
Карлос
Нет! Нет!
Отца не ненавижу я, но ужас
Преступника овладевает мною
При этом страшном имени, Родриго!
Моя ль вина, что рабским воспитаньем
В моей душе был с детских лет растоптан
Росток любви? Пойми! Шесть лет я прожил,
И лишь тогда впервые увидал
Того, о чьей жестокости шептались,
Кто был, как мне сказали, мой отец.
В то утро между делом подписал он
Четыре смертных казни. А потом я
Встречался с ним лишь изредка - в те дни,
Когда он присуждал мне наказанье.
О боже! Нет, я чувствую, что сам
Ожесточаюсь, - прочь от этих мыслей!
Маркиз
Прошу вас, продолжайте, милый принц!
Откройтесь до конца. В беседе с другом
Мы облегчаем боль души.
Карлос
Как часто
Боролся я с собой! Как часто в полночь,
Когда мой страж дремал, я пред иконой
С горячими слезами преклонялся:
Молил святую деву даровать мне
Сыновнюю любовь. Увы, Родриго,
Кто разрешит загадку провиденья!
Из всех отцов зачем отцом назначен
Мне именно Филипп? Зачем ему
Из сотен тысяч сыновей достался
Такой, как я? Среди своих творений
Природа не сумела бы найти
Два более несходных, несовместных.
Как мог господь два полюса людские -
Его со мной - связать узлом священным?
Ужасный рок! Зачем, зачем любовь
На гибельной тропе соединила
Два существа, бежавших друг от друга?
Мы - словно два враждебные созвездья,
Которые за тысячи столетий
В пути своем один-единый раз
Столкнулись в сокрушительном ударе,
Чтоб друг от друга отлететь навеки.
Маркиз
Предчувствую ужасное.
Карлос
Увы!
Как фурии, преследуют меня
Чудовищные сны. Мой добрый гений
Едва смиряет злые вожделенья.
С трудом ползет мой омраченный разум
Сквозь лабиринт софизмов, неизменно
Все к той же страшной бездне возвращаясь.
Родриго, если перестану видеть
Я в нем отца... Родриго, ты бледнеешь,
Ты понял все. Да, если потеряю
Я в нем отца, - что для меня король!
Маркиз (после долгой паузы)
Осмелюсь ли просить вас, милый Карлос:
На что б вы ни решились, обещайте
Свой замысел открыть сначала другу.
Клянитесь мне.
Карлос
Готов на все, на все,
Что повелит любовь твоя. Всецело
Ей предаюсь.
Маркиз
Я слышал, что монарх
Готовится к отбытию в столицу.
Так если тайно встретиться хотите
Вы с королевой, лишь в Аранжуэсе
Возможно это. Здесь почти безлюдно,
Не так суров обычай деревенский,
Карлос
На этом я и основал надежду, -
Но тщетно!
Маркиз
Не отчаивайтесь, принц.
Я должен ей представиться сегодня.
И если здесь, в Испании, она
Такая же, какой была в Париже,
Она ответит искренностью мне.
Когда же я во взоре королевы
Смогу прочесть для Карлоса надежду, -
Останется лишь свиту удалить.
Карлос
Меж дамами мне преданы иные,
В особенности Мондекар, - маркиза
Мне благодарна за меньшого сына,
Который стал моим пажом.
Маркиз
Тем лучше!
Так будьте, принц, поблизости, чтоб сразу,
Лишь знак подам я, вы могли явиться.
Карлос
О буду, буду, только поскорей!
Маркиз
Ии одного мгновенья не промедлю.
Итак, мой добрый принц, до скорой встречи!
Расходятся в разные стороны.
ЯВЛЕНИЕ ТРЕТЬЕ
Летняя резиденция королевы в Аранжуэсе. Сельская местность. На сцене аллея, в конце которой находится летняя мыза королевы. Королева, герцогиня Оливарес, принцесса Эболи и маркиза Мондекар выходят из аллеи.
Королева (маркизе)
Побудьте вы со мною, Мондекар.
Весь день меня принцесса донимает
Веселым блеском глаз. Вы посмотрите:
Она, прощаясь до весны с деревней,
Едва скрывает радость.
Эболи
Я не стану
Таиться пред моею королевой:
Я рада, что вернусь в Мадрид.
Мондекар
А ваше
Величество не рады? Неужели
Аранжуэс еще вам не наскучил?
Королева
Мне жаль с чудесной местностью расстаться,
Я здесь как дома, - все желанно сердцу.
Меня объемлет сельская природа,
Подруга милой юности моей.
Я детским играм предаюсь беспечно,
И мнится - воздух Франции впиваю.
Все тянутся на родину душой.
Эболи
Но так пустынно здесь, мертво и грустно!
Точь-в-точь Ла-Трапп.
Королева
О нет, я не согласна, -
Мертво в Мадриде. Что об этом скажет
Нам герцогиня?
Оливарес
Я считаю, ваше
Величество, прекрасным. наш обычай:
Жить месяц здесь, другой - в садах Эль-Пардо,
Зато всю зиму проводить в столице.
Так повелось с тех пор, как существует
Испанский трои.
Королева
Я с вами, герцогиня,
При ваших знаньях, спорить не решаюсь.
Мондекар
Как раз теперь в Мадриде оживленье.
Уже Большую площадь для корриды
Готовят. И затем нам обещали
Ауто да фе,
Королева
Маркиза! Обещали!
И это слышу я от нашей доброй,
Прелестной Мондекар!
Мондекар
Что ж тут дурного?
Сжигают ведь одних еретиков.
Королева
Надеюсь, Эболи другого мненья?
Эболи
Я? Но зачем считает королева,
Что Эболи, как христианка, хуже
Маркизы Мондекар!
Королева
Ах, я забыла,
Где нахожусь. Но перейдем к другому!
Мы о деревне речь вели. Как быстро
Промчался этот месяц! Я мечтала,
Что каждый день тут обратится в радость,
Но то, чего ждала я, не сбылось.
Иль так всегда с надеждою? Не знаю,
В каком желанье обманулась я.
Оливарес
Принцесса Эболи, когда ж нам скажут,
Что оправдались Гомеса надежды,
И мы увидим вас его невестой?
Королева
Благодарю, что вы мне, герцогиня,
Напомнили о нем.
(Принцессе.)
Меня просили
Похлопотать за Гомеса пред вами.
Но как могу я? Человек, с которым
Я сочетать решилась бы принцессу,
Такой награды должен быть достоин.
Оливарес
Но он весьма достойный человек:
Его наш государь великодушный
Почтил своею милостью монаршей.
Королева
О, значит он счастливец! Но умеет
Он так любить, чтоб заслужить любовь?
Пускай на это Эболи ответит.
Эболи (смущенная, молчит, опустив глаза, и внезапно падает перед королевой на колени)
Всемилостивейшая королева!
Молю вас, богом заклинаю - сжальтесь,
Не дайте в жертву принести меня!
Королева
Что? Принести вас в жертву? Объяснений
Не требую. Мне все понятно. Встаньте!
Быть жертвой - это страшная судьба!
Я верю вам. Но встаньте же! Давно ли
Вы отказали графу?
Эболи (вставая)
Скоро год.
Принц Карлос в Алькала еще учился.
Королева (испытующе смотрит па нее)
Скажите нам, принцесса: для отказа
Причины есть у вас?
Эболи (поспешно)
О королева,
Поверьте мне, я вам назвать могла бы
Хоть тысячу причин!
(Входит)
Королева (очень серьезно)
И двух уж много.
Вы Гомеса не любите... Довольно!
Оставим это!
(К другим дамам.)
Я еще сегодня
Инфанты не видала. Приведите
Ее, маркиза.
Оливарес (смотрит на часы)
К сожаленью, ваше
Величество, еще не время.
Королева
Странно!
Еще не время матерью мне быть?
Тогда прошу мне сообщить, как только
Настанет час.
(Входит паж и тихо говорит что-то обер-гофмейстерине, которая сейчас же обращается к королеве.)
Оливарес
Маркиз де Поза, ваше
Величество.
Королева
Де Поза?
Оливарес
Он приехал
Из Франции, а раньше был в Брюсселе.
Он просит позволенья вам отдать
Письмо от вашей матери-регентши.
Королева
Разрешено ли это, герцогиня?
Оливарес (задумчиво)
В регламенте не предусмотрен случай,
Чтобы кастильский гранд являлся в рощу,
Дабы вручить испанской королеве
Посланье чужеземного двора.
Королева
Тогда решенье на себя беру я, -
Пускай войдет.
Оливарес
Позвольте же мне, ваше
Величество, уйти на это время.
Королева
Уйти? Как вам угодно, герцогиня.
Обер-гофмейстерина уходит. Королева делает знак пажу, который также немедленно выходит.
ЯВЛЕНИЕ ЧЕТВЕРТОЕ
Королева, принцесса Эболи, маркиза Мондекар и маркиз де Поза.
Королева
Я рада вас приветствовать, маркиз,
В Испании.
Маркиз
Которой никогда я
С такой законной гордостью, как ныне,
Не называл отчизною своей.
Королева
Маркиз де Поза на турнире в Реймсе
С моим отцом скрестил копье и трижды
Принес победу цвету моему.
Он первым был из своего народа,
Кто мне своей отвагой показал,
Как лестно быть испанской королевой.
(Обращается к маркизу.)
Не правда ли, при нашей встрече в Лувре
Вам не могло присниться, шевалье,
Что вы ко мне пожалуете гостем
В Испанию?
Маркиз
Нет! Как не мог я думать,
Что Франция расстанется для нас
С единственным, в чем мы бы ей доныне
Завидовать могли.
Королева
Испанец гордый!
С единственным? Пред вами королева
Из дома Валуа!
Маркиз
Теперь я вправе
Так с вами говорить: теперь вы - наша.
Королева
Я слышала, что вы в Париже были.
Какие вести привезли вы мне
От матери моей высокочтимой
И милых братьев?
Маркиз (подавая ей письмо)
Королеву-мать
Больной застал я. Лишь одна осталась
Ей радость в жизни: королеву-дочь
Счастливой видеть на испанском троне.
Королева
Могу ль не быть счастливою при мысли
О близких мне, о счастье дней минувших!
Но говорят, маркиз, вы посетили
Чужих земель, чужих дворов немало,
Узнали нравы множества народов,
И будто вы намерены теперь
В своей отчизне жить - прекрасным принцем
В наследном замке, - более свободным,
Чем сам Филипп на троне, - мудрецом!
Едва ли вам понравится Мадрид, -
У нас в Мадриде чересчур спокойно.
Маркиз
Но лучше, чем в любой из стран Европы.
Королева
Так говорят. Живя здесь, я сама
Забыла все земные треволненья.
(К принцессе Эболи.)
Мне кажется, принцесса Эболи,
Там гиацинт расцвел. Вы не могли бы
Сорвать его?
Принцесса идет в указанном направлении. Понизив голос, маркизу.
Быть может, шевалье,
Я ошибаюсь, но своим приездом
Вы здесь одно обрадовали сердце.
Маркиз
Я здесь одно печальное нашел,
Которому одна лишь радость в жизни
Еще могла бы...
Принцесса Эболи возвращается с цветком.
Эболи
Шевалье так много
Видал земель, что мог бы нам немало
Чудесного поведать.
Маркиз
О, извольте!
Ведь поиски опасных приключений -
Долг рыцаря, а главный долг ого -
Защита дам...
Мондекар
От страшных великанов?
Но великанов больше нет.
Маркиз
Насилье
Для беззащитных - тот же великан.
Королева
Вы правы, шевалье. Есть великаны,
Но рыцарей уж нет.
Маркиз
Совсем недавно,
Дорогой из Неаполя, я стал
Свидетелем одной печальной были,
Которую, священной дружбой движим,
Я принял близко к сердцу. Если ваше
Величество рассказ не утомит...
Королева
Но у меня нет выхода: принцесса
Сгорает любопытством. Говорите!
И я люблю рассказы.
Маркиз
В Мирандоле
Два благородных дома, утомившись
Враждой, которая ведет начало
От стародавней распри гибеллинов
И гвельфов, пожелали породниться, -
Союзом нежным закрепить навеки
Свой мир ненарушимый. На Фернандо,
Племянника воинственного Пьетро,
Пал жребий сочетаться пред налоем
С божественной Матильдою Колонна.
Еще любовь от века не сливала,
И мир еще не видел двух сердец,
Так созданных природой друг для друга.
Лишь по портрету знал пока Фернандо
И обожал прекрасную невесту
И трепетал при мысли, что живая
Еще прекрасней, может быть, чем образ,
Сияющий в его воображенье.
Но был он связан: в падуанской школе
Курс обученья проходил Фернандо
И ждал, томясь, блаженного мгновенья,
Когда у ног Матильды милой сможет
Излить признанья первые любви...
Королева начинает слушать внимательнее. Маркиз, немного помолчав, продолжает рассказ, обращаясь, насколько это позволяет присутствие королевы, главным образом к принцессе Эболи.
Внезапно смерть супруги руку Пьетро
Освободила. С юношеским жаром
Старик внимает похвалам, гремящим
Вкруг имени прославленной Матильды,
И к ней идет, желаньем распален.
Он смотрит, он влюблен - и любострастье
Невнятный голос крови заглушает:
Он сватается к суженой Фернандо
И в храме освящает воровство.
Королева
А что ж Фернандо?
Маркиз
На крылах любви,
Не ведая о страшной перемене,
Надежды полный, мчится в Мирандолу
И, при звездах, на борзом скакуне
Влетает в город. Праздничные звуки
Литавр и труб и хороводной пляски
Гремят из освещенного палаццо.
По лестнице взбегает он - и вот,
Неузнанный, уже он в брачном зале,
Где меж гостей пирует старый Пьетро,
А рядом - ангел, тот прекрасный ангел,
Которым так пленился мой Фернандо,
Хоть ни в мечтах, ни в пылких сновиденьях
Его таким прекрасным он не видел.
И сразу понял в этот миг Фернандо,
Чем обладать он мог и что утратил.
Эболи
О горестный Фернандо!
Королева
Шевалье,
Вы кончили рассказ? Я полагаю, -
Он кончен.
Маркиз
Не совсем.
Королева
Ведь вы сказали,
Фернандо был ваш друг?
Маркиз
И самый близкий.
Королева
Так продолжайте, шевалье.
Маркиз
Развязка
Ужасною была. Воспоминанья
Вновь оживили скорбь мою. Позвольте
Не продолжать.
Общее молчанье.
Королева (обращаясь к принцессе Эболи)
Я думаю, мне, наконец, позволят
Увидеть и обнять мою дочурку.
Принцесса, приведите мне ее!
Принцесса удаляется. Маркиз делает знак пажу, появившемуся в глубине сцены, и тот мгновенно исчезает. Королева вскрывает письма, которые маркиз передал ей, и, по-видимому, что-то в них поражает ее. Тем временем маркиз украдкой и настойчиво говорит несколько слов маркизе Мондекар. Прочитав письма, королева обращается к маркизу, испытующе глядя на него.
Вы не открыли нам судьбу Матильды.
Быть может, о страданиях Фернандо
Ей неизвестно?
Маркиз
Гордая Матильда
Ни перед кем не раскрывает сердца.
Великий дух всегда страдает молча.
Королева
Ваш взор чего-то ищет, - но чего же?
Маркиз
Я думаю, как был бы счастлив некто,
Кого назвать не смею, если б он
Был здесь теперь.
Королева
А кто же в том виновен,
Что он не здесь?
Маркиз
Осмелиться могу ли
Понять вас, как хотел бы? Может он
Прийти сюда и гнева не навлечь?
Королева (испуганно)
Сюда? Сейчас? Маркиз, что это значит?
Маркиз
Дано ль ему надеяться, дано ли...
Королева (с возрастающим волнением)
О боже! Вы пугаете меня!
Маркиз, ведь он не станет...
Маркиз
Вот он сам.
ЯВЛЕНИЕ ПЯТОЕ
Королева, Карлос. Маркиз де Поза и маркиза Мондекар отступают в глубину сцены.
Карлос (бросаясь перед королевой на колени)
Настал блаженный миг - счастливый Карлос
Коснуться может дорогой руки!
Королева
Какая непростительная дерзость!
Какое безрассудство! Встаньте, принц!
Нас могут все придворные увидеть.
Карлос
Не встану! Здесь, коленопреклоненный,
Во власти чар останусь я навеки,
Прикованный у ваших ног!
Королева
Безумец!
Лишь оттого, что я была добра, -
Так поступить! Вы, кажется, забыли,
Что перед вами королева, мать?
Как смели вы прийти с такою речью!
О, я сама - да, знайте, я сама
Все расскажу монарху!
Карлос
Пусть умру я,
Пусть отведут меня на эшафот!
За миг в раю плачу охотно жизнью!
Королева
За миг в раю! А ваша королева?
Карлос
О боже! Боже! Я уйду, простите!
Оставлю вас! Увы, могу ли я
Не подчиниться вашему желанью!
Как страшно мной играет ваша прихоть!
Одно движенье губ, единый взгляд
Определяет - жить мне иль погибнуть.
Что вам еще мне повелеть угодно?
Найдется ли под солнцем что-нибудь,
Чего для вас я не принес бы в жертву!
Королева
Бегите!
Карлос
Боже!
Королева
Только об одном
Прошу вас, заклинаю со слезами -
Бегите, Карлос! Прежде чем застанут
Вас у меня тюремщицы мои
И, радуясь великому открытью,
К отцу пойдут с доносом.
Карлос
Принимаю
И жизнь и смерть, О боже! Все надежды
Я основал на этой встрече с вами
Наедине! Ужели ложный страх
Меня у самой цели остановит?
Нет, королева, много сотен раз
Наш мир свершит свое круговращенье,
Пока подобный случай повторится.
Королева
Пускай не повторится он вовеки!
Несчастный! Что вам нужно от меня?
Карлос
О королева! Я с собой боролся,
Боролся так, как ни один из смертных.
И - бог свидетель - тщетно, королева!
Я исчерпал все силы в этой битве.
Королева
Довольно... ради моего покоя!
Карлос
Пред целым миром были вы моею,
Два мощных трона отдали мне вас,
Мне бог вас предназначил и природа.
И вас похитил-кто? Филипп! Филипп!
Королева
Он ваш отец.
Карлос
И ваш супруг.
Королева
Который
Оставит вам огромную державу.
Карлос
И в матери мне - вас!
Королева
О, замолчите!
Карлос
А разве видит он свое богатство?
Способен ваше сердце оценить?
Я жалобы оставлю, я забуду,
Как несказанно счастлив был бы с вами,
Пусть лишь одно: пусть будет счастлив он!
Но он несчастлив - вот где муки ада,
И он вовеки не узнает счастья!
Ты у меня святыню отняла
И на отцовском ложе осквернила!
Королева
Принц, я прошу, опомнитесь!
Карлос
Я знаю,
Кто этот брак затеял, - да, я знаю,
Как сватается мой отец, как любит.
Кто вы в его державе? Отвечайте!
Властительница? Нет! Как мог бы Альба
Тиранствовать в стране, где вы у власти?
Как Фландрия истечь могла бы кровью
За веру? Разве вы жена Филиппа?
Нет, видит небо! Ибо сердцем мужа
Жена владеет, - а кому он отдал
Всю нежность сердца? Он прощенья молит
У скипетра и у седин своих,
Когда на миг заговорит в нем сердце.
Королева
Кто вам сказал, что слез и сожалений
Достоин стал мой жребий близ Филиппа?
Карлос
Сказало сердце пылкое, что был бы
Он зависти достоин близ меня!
Королева
О, вы тщеславный юноша! А мне
Обратное подсказывает сердце.
Что, если мне почтительная нежность,
Немое обожание Филиппа
Гораздо больше говорят, чем ваши
Безумные, хоть пламенные речи!
Что, если уваженье старика...
Карлос
О, если так... тогда я отступаю...
Тогда простите, я не знал - не знал,
Что короли вы любите.
Королева
Я чтить
Хочу его, и в том моя отрада.
Карлос
Любили ль вы?
Королева
Вопрос ваш, право, странен.
Карлос
Вы не любили?
Королева
Больше не люблю.
Карлос
Тому причиной клятва или сердце?
Королева
Уйдите, принц, и для речей подобных
Не приходите больше никогда!
Карлос
Тому причиной клятва или сердце?
Королева
Причиной - долг! Опомнитесь, несчастный,
Что пользы в этом грустном расчлененье, -
Мы все равно смиримся пред судьбой.
Карлос
Что? Пред судьбой? Мы пред судьбой смиримся?
Королева
Как понимать торжественный ваш тон?
Карлос
Так понимать, что Карлос не намерен
Покорствовать, где может он желать.
Что Карлос не намерен быть несчастным
В стране, где должен лишь закон низвергнуть,
Чтоб стать счастливым.
Королева
Я не понимаю, -
Ужель вы не отчаялись? Ужели
Вы смеете питать надежды там,
Где нет надежды?
Карлос
Нет надежды только
Для мертвых.
Королева
На меня, па мать свою
Надеетесь вы, Карлос?
(Смотрит на него долгим проницательным взглядом, затем строго, с достоинством.)
О, вы правы!
Кто новому монарху запретит
Над памятью покойного глумиться,
Его предначертанья уничтожить,
Его портреты сжечь иль растоптать!
Кто запретит извлечь его останки
Из тишины святой Эскуриала
На свет дневной и оскверненный прах
На все четыре стороны развеять!
И, наконец, чтоб завершить достойно...
Карлос
Ни слова больше, именем Христовым!
Королева
Своей супругой сделать мать свою!
Карлос
Злосчастный сын!
(Мгновенье стоит безмолвный и оцепенелый.)
Да, кончено! Теперь
Все кончено. Я это вижу ясно,
Вы для меня навек, навек... навек
Потеряны! Увы! Мой жребий брошен!
Вы для меня потеряны! О, пытка!
Нет, пыткой было б вами обладать!
Слабеет ум, и струны сердца рвутся.
Королева
Мой дорогой, мой бедный Карл! Я знаю,
Я чувствую всем сердцем вашу скорбь,
Которой нет названья. Беспредельна
Та скорбь, как ваша страсть, но беспредельно
Величье победившего ее.
Боритесь, юный мой герой, - награда
Достойна столь высокого борца.
Она достойна юноши, в чьем сердце
Не гаснет доблесть величавых предков.
Мужайтесь, принц! Ваш дед - великий Карл.
И где другие мужество теряют,
Там Карла внук вступает в новый бой.
Карлос
Нет, слишком поздно! Верьте, слишком поздно!
Королева
Мужчиной стать? О принц! Как велика
Та добродетель, для которой в жертву
Приносят сердце! Высоко взнесло
Вас провиденье, - много выше, принц,
Чем миллионы смертных, и они
По праву знать хотят: чем вы отличны
От всех людей, за что самим рожденьем
Над миром остальным вознесены?
Принц, подтвердите справедливость неба
И докажите небывалой жертвой,
Что вы достойны первым в мире быть.
Карлос
За вас бороться - с исполинской силой
Могу я... Но утратить вас - нет сил!
Королева
Признайте, Карлос! Гордость, гнев, упрямство -
Вот что так страстно к матери влечет вас!
Вы сердце в жертву принесли мне щедро,
А ведь оно принадлежит тем странам,
Что вам король в наследье передаст.
О, берегитесь, принц, - не промотайте
Богатство ваших подданных. Любовь -
Великий долг ваш, но до сей поры
Она стремилась к матери. Отдайте
Все силы сердца будущей державе,
Чтоб не укоры совести изведать,
Но счастье - богом быть! И если, принц,
Была я вашей первою любовью, -
Испания второю стать должна.
Мой славный Карл, с какой охотой вас
Достойнейшей возлюбленной отдам я!
Карлос (не в силах сдержать нахлынувшие чувства, бросается к ее ногам)
Вы ангел! О, величие души!
Повелевайте, - все свершить готов я!
Да будет так!
(Он встает.)
Здесь, пред лицом творца,
Даю вам клятву, - клятву приношу вам...
О небо! Нет - не вечного забвенья,
Но вечного молчанья!
Королева
Как могла бы
От Карлоса я требовать того,
Чего сама пообещать не в силах!
Маркиз (вбегая)
Король!
Королева
Творец!
Маркиз
Бегите, принц, бегите!
Королева
Он будет страшен, если вас увидит.
Карлос
Я остаюсь.
Королева
Но жертвой - кто падет?
Карлос (тянет маркиза за руку)
Иду, иду! Скорей бежим, Родриго!
(Идет и возвращается.)
Чего же я достиг? Что уношу я?
Королева
Вы? Дружбу вашей матери.
Карлос
И только?
Королева
И эти слезы Нидерландов, принц.
Отдает ему часть писем. Карлос и маркиз уходят. Королева беспокойным взглядом ищет своих дам, которых нигде не видно. Она хочет пройти в глубину сцены, но в этот миг появляется король.
ЯВЛЕНИЕ ШЕСТОЕ
Король, королева, герцог Альба, граф Лерма, Доминго, несколько дам и грандов, которые остаются в отдалении.
Король (удивленно и с недовольством озирается вокруг и некоторое время молчит)
Что вижу? Вы, сударыня, одни?
И никого из приближенных с вами?
Я в изумленье - где же дамы ваши?
Королева
Мой милостивейший супруг!
Король (свите)
Где дамы?
Я требую строжайшего отчета
В таком недопустимом небреженье.
Кто должен быть сегодня с королевой?
Королева
Не гневайтесь, супруг мой, я сама
Принцессе Эболи уйти велела.
Король
Уйти велели?
Королева
Кликнуть камеристку.
Мне не терпелось повидать инфанту.
Король
И оттого вы отослали свиту?
Но это - оправданье первой дамы,
А где вторая?
Мондекар (тем временем вернувшаяся и смешавшаяся с толпой других дам, выступает вперед).
Я виновна, ваше
Величество.
Король
Предоставляю право
Вам десять лет вдали от стен Мадрида
Обдумывать свою вину пред нами.
С глазами полными слез маркиза отходит. Все придворные потрясены и молча смотрят на королеву.
Королева
О чем вы слезы льете, Мондекар?
Всемилостивейший супруг мой! Если
Виновна я, испанская корона,
Которой я совсем не домогалась,
Хотя бы от стыда и оскорблений
Должна мне быть защитою. Ужели
Таков закон в испанском королевстве
И можно здесь публичному суду
Монархиню предать? Ужель насильем
Оберегают честь испанских женщин?
Иль этот страж верней, чем добродетель?
Простите, мой супруг!.. Я не привыкла,
Чтоб уходил с обидой, со слезами,
Кто преданно служил мне... Мондекар!
(Снимает пояс и отдает его маркизе.)
Король разгневан вами, но не я!
Примите пояс от меня - как милость
И в память о свершившемся сегодня.
Покиньте королевство, - вы виновны
Лишь здесь, в Испании. Скорей бегите
Во Францию мою, - такие слезы
Там осушать умеют. Боже! Долго ль
(она припадает к обер-гофмейстерине и закрывает руками лицо)
О Франции моей грустить я буду?!
Король (слегка взволнованно)
Вас огорчил упрек любви моей?
Обидело заботы нежной слово?
(Обращаясь ко всем грандам.)
Спрошу вассалов трона моего:
Бывало ли, чтоб вечером иль в полночь,
Пред тем, как сон смежал мои ресницы,
Не думал я о всех моих народах,
О самых дальних областях державы?
Но разве мне любовь моей супруги
Не так же дорога, как слава трона?
За трон несут ответственность мой меч
И герцог Альба. За любовь супруги -
Лишь я один!
Королева
Но если вас, супруг мой,
Я оскорбила...
Король
В христианском мире
Нет никого, кто мне богатством равен.
В моей державе не заходит солнце.
Но этим всем уже владел мой предок,
И овладеют многие за мною.
Несметные сокровища монарха
Принадлежат судьбе. Елизавета
Принадлежит Филиппу, - здесь я смертный!
Королева
Сир, вы боитесь?
Король
Не седин моих!
Нет, в час, когда Филипп начнет бояться,
Причину страха мигом устранит он.
(Грандам.)
Среди вельмож я первого не вижу.
Где сын мой, где инфант?
Все молчат.
Наследник мой
Внушает мне великую тревогу.
С тех пор как он из Алькала вернулся,
Он избегает своего отца.
Кипит в нем юность, сердцем он горяч,
Но почему всегда его глаза
Так холодны, так медленны движенья?
Совет мой - будьте бдительны.
Альба
Покуда
Под этою кольчугой бьется сердце,
Король Филипп спокойно может спать.
Как божий херувим у врат Эдема,
Стоит на страже трона герцог Альба.
Лерма
Мудрейшему из королей могу ли
Осмелиться смиренно возразить?
Я слишком чту величие монарха,
Чтобы его наследника и сына
Так строго и поспешно осуждать.
Кровь Карлоса опасна, но не сердце.
Король
Граф Лерма тонко льстит отцовским чувствам,
Но королю опорой будет герцог.
Оставим это.
(Поворачивается к свите.)
Я спешу в Мадрид, -
Державный долг зовет нас. Как чума,
Народы наши поражает ересь.
Охвачены восстаньем Нидерланды.
Настал великий час. Пример ужасный
Заблудших должен обратить к спасенью.
Я клятву католических величеств -
Священный наш обет - исполню завтра,
И беспримерным будет суд кровавый.
Весь двор мой приглашен на торжество.
(Уводит королеву, за ними уходят остальные.)
ЯВЛЕНИЕ СЕДЬМОЕ
Дон Карлос с письмом в руке и маркиз Поза входят с противоположной стороны.
Карлос
Итак, решаюсь. Фландрию спасу я.
Желанье королевы - мне закон.
Маркиз
Нельзя терять ни одного мгновенья.
Вчера указ подписан. Герцог Альба
Правителем назначен в Нидерланды.
Карлос
У короля на завтра попрошу я
Аудиенцию, и этот пост
Потребую себе. Впервые в жизни
Я с просьбой к государю обращусь,
И он мне не откажет. Уж давно
Он недоволен тем, что я в Мадриде, -
Какой предлог, чтоб удалить меня!
И я надеюсь - веришь ли, Родриго, -
Беседою с отцом наедине
Вернуть себе его монаршью милость.
До сей поры он голоса природы
Не слышал, так попробуем, Родриго,
Пробудят ли его мои слова.
Маркиз
Теперь я вижу Карлоса. Теперь
Вы, наконец, самим собою стали.
ЯВЛЕНИЕ ВОСЬМОЕ
Те же и граф Лерма.
Лерма
Король Филипп Аранжуэс покинул
И повелел мне...
Карлос
Хорошо, граф Лерма,
Я следую за государем.
Маркиз (делает вид, что хочет удалиться)
Ваше
Высочество не даст мне поручений?
Карлос
Нет, шевалье. Счастливый путь в Мадрид!
При следующей встрече вы подробней
О Фландрии расскажете.
(Лерме, который все еще ждет его.)
Сейчас.
Граф Лерма уходит.
ЯВЛЕНИЕ ДЕВЯТОЕ
Дон Карлос, маркиз Поза.
Карлос
Тебя я понял и благодарю.
Но эта неестественность терпима
Лишь при чужих. Иль мы с тобой не братья?
Игра пустая в ранг из нашей дружбы
Отныне будет изгнана навеки.
Вообрази, что мы на маскараде
С тобой столкнулись: ты - рабом одетый,
А я, допустим, наряженный в пурпур.
Покуда длится масленица, мы
Обману веря, избранные роли
С насмешливой серьезностью играем,
Чтоб не мешать народному веселью,
Но я тебе под маской улыбаюсь,
Ты, проходя, мне пожимаешь руку, -
И мы вполне друг друга понимаем.
Маркиз
Прекрасный сон, но долго ль он продлится?
Сумеет ли мой Карл умом и сердцем
Презреть соблазны безграничной власти?
Он недалек, великий день, тот день,
Когда ваш дух - вам должно это помнить -
Подвергнется тяжелым испытаньям.
Филипп умрет, и станет Карл владыкой
Над величайшей в христианском мире
Державою. Чудовищная бездна
Его от человечества отделит.
Сегодня человек, он завтра - бог.
Он стал безгрешен. Он забыл отныне,
Что он должник пред вечностью. А люди -
Доныне чтил он слово «человек» -
Теперь, продавшись, ползают во прахе
Пред ним - кумиром новым! Состраданье
Погаснет в нем, как все благие чувства.
Уступит сладострастью добродетель.
Он золотом ограбленного Перу
Насытит прихоть, для его пороков
Приищет беса раболепный двор,
И, опьяненный, он уснет на небе,
Туда бесстыдной лестью вознесен.
Покуда длится сон, он безмятежен,
Он божество, - и горе тем безумцам,
Что спящего из жалости разбудят!
А твой Родриго? Он забыт! Ведь дружба
Правдива и отважна, свет ее
Самодержавной воле ненавистен.
Вам досаждала б дерзость гражданина,
Мне ж - гордость короля.
Карлос
Правдив и страшен
Набросанный тобой портрет монархов.
Ты прав, мой друг. Но только сладострастье
Сердца их открывает для порока,
А я - я молод и покуда чист.
Мне двадцать третий год. И что другие
В объятьях женщин праздно расточают -
Свой лучший клад - мужскую силу духа
Я сохранил для царского служенья.
Кто ж вытеснит тебя из сердца друга,.
Когда бессильны женщины?
Маркиз
Я сам!
Как мог бы я питать к вам дружбу, если б
Боялся вас?
Карлос
Нет, этого не будет.
Что я тебе? Иль ты богатства ищешь,
Или кипишь страстями, для которых
Выпрашивал бы что-нибудь у трона?
Ты - подданный, а я - наследный принц,
Но ты богаче. Иль ты славы жаждешь?
Но юношей ты без остатка выпил
Ее бокал и отклонил второй.
Так кто ж из нас заимодавцем будет,
Кто должником? Быть может, испытанья
Боишься ты?.. Молчишь? Ты не уверен
В самом себе?
Маркиз
Согласен, уступаю!
Моя рука!
Карлос
Она моя?
Маркиз
Навеки!..
И в самом дерзком и глубоком смысле!
Карлос
А будешь ли ты предан и монарху
Так безгранично, как инфанту?
Маркиз
Да!
Карлос
А если вдруг в неопытное сердце
Вползет украдкой червь бесстыдной лести,
И столько слез пролившие глаза
Забудут слезы, и надменный слух
Замкнется на замок от всех молений, -
Хранитель добродетели моей,
Раскроешь ты мне дружески объятья
И гения окликнешь моего?
Маркиз
Да!
Карлос
И теперь - последнее желанье:
Впредь говори мне ты! Доныне всякий,
Кто не гордится королевской кровью,
Мне этим превосходством равноправья
Внушает зависть. Братским ты, Родриго,
Как будущего равенства предвестьем,
Ты мой обманешь слух, утешишь сердце...
Молчи! Все знаю, все, что ты мне скажешь!
Но ты пойми: что для тебя пустяк -
Для принца значит много. Так согласен
Мне братом быть?
Маркиз
Твой брат!
Карлос
Теперь - к отцу!
Мой страх пропал - плечо к плечу с тобой
Я брошу вызов моему столетью.
Уходят.
ДЕЙСТВИЕ ВТОРОЕ
ЯВЛЕНИЕ ПЕРВОЕ
Королевский дворец в Мадриде. Король Филипп на троне под балдахином. Несколько поодаль герцог Альба в головном уборе. Карлос.
Карлос
Всего превыше королевство. Карлос
Министра просит высказаться первым.
Он - от лица Испании пред вами,
Я - только сын ваш.
(С поклоном отходит назад.)
Король
Герцог остается,
Инфанту разрешаю говорить.
Карлос
Прошу вас, герцог, быть великодушным
И подарить мне короля на время.
Порою сын, - вы, верно, согласитесь, -
Перед отцом раскрыть мечтает сердце.
Возможно ль это сделать при чужих?
Я не хочу отнять у вас монарха,
Мне лишь отец мой ненадолго нужен.
Филипп
Но Альба - друг мой.
Карлос
Заслужил ли я,
Чтоб герцог Альба и моим был другом?
Филипп
А мог ли заслужить? Я не люблю,
Когда свой выбор сын предпочитает
Отцовскому.
Карлос
Ужели, герцог Альба,
Вам позволяет рыцарская гордость
Такие речи слушать? Нет, клянусь,
Незваным гостем быть, который нагло
Вторгается между отцом и сыном
И, стыд забыв, стоит, как вы, в глубоком
Сознании ничтожности своей, -
Я б отказался от подобной роли,
Хотя бы это стоило венца!
Король (гневно взглянув на принца, встает)
Уйдите, герцог!
Альба идет к главной двери, через которую вошел Карлос.
Король делает ему знак пройти в другую дверь.
Нет, в мой кабинет!
Я позову.
ЯВЛЕНИЕ ВТОРОЕ
Король Филипп. Дон Карлос. Карлос, едва герцог оставил комнату, стремительно подходит к отцу и падает перед ним на колени, охваченный бурным волнением.
Карлос
Теперь отец вы снова,
Да, снова - мой отец! Благодарю
За эту милость! Дайте вашу руку!
О, сладкий миг! О, поцелуй желанный!
Как долго я мечту о нем лелеял!
За что, отец, вы сына своего
Отринули от сердца? В чем он грешен?
Король
Инфант! Ты сердцем, знаю, безыскусен,
Так не лукавь напрасно!
Карлос
Вот оно!
Вот приближенных ваших наущенья!
Свидетель бог! Не все, отец мой, правда,
Что вам нашепчет обо мне монах
Или его блудливые клевреты.
Зачем они клевещут на меня?
Поверьте мне, пылающая кровь -
Мое злонравье, юность - преступленье.
В чем грешен я? Пускай я бурным вспышкам
Порой подвержен, все ж я сердцем добр.
Король
Ты сердцем чист, как чист в своих молитвах!
Карлос
Теперь иль никогда! Мы здесь одни.
Преграды этикета, отделявшей
Отца от сына, здесь не существует.
Теперь иль никогда! Заря надежды
Горит во мне и сладким предвкушеньем
Полна душа. Все горние светила,
Все ангелы глядят на нас, ликуя,
И дух святой, и бог, и божий сын
Растроганы свершившимся... Отец мой!
Помиримся!
(Падает к его ногам.)
Король
Довольно, Карлос, встань!
Карлос
Помиримся!
Король (хочет от пего вырваться)
Прочь! Дерзкое притворство!
Карлос
Любовь к отцу - притворство?!
Король
Постыдись!
Еще и плачет! Вон отсюда! Слышишь!
Карлос
Помиримся! Теперь иль никогда!
Король
Вон с глаз моих! Вернись покрытый срамом
С полей войны - приму тебя в объятья!
Но плач твой мне внушает отвращенье.
Опомнись, Карлос, только ложь и трусость
В таких потоках омывают язвы.
Кто, не краснея, кается в грехах,
Тот кается без удержу.
Карлос
Ужели
Он человек? Иль он причислен к людям
Ошибкою?.. Для всех людей от века
Правдивости порукой были слезы.
Кто слез не льет - не женщиной рожден.
Заставьте слез не знавшие глаза,
Пока есть время, научиться плакать,
Чтоб не пришлось им этому учиться
В суровый час...
Филипп
Ты мнишь красивой речью
Мои сомненья тяжкие рассеять?
Карлос
Я истреблю их, все сомненья ваши.
Я в грудь отца вопьюсь, я буду силой
От каменной коры жестокосердья
Освобождать отцовскую любовь.
Кто он, отца от сына оттолкнувший?
Что вместо сына даст отцу монах?
Пустую жизнь, без радостей отцовских,
Чем Альба возместит? Не отвергайте
Дитя, что припадает к вам с мольбою.
Родник любви кипит в моей душе.
Он пламенней, и чище, и свежее
Угрюмых, полных тиною хранилищ,
Открытых только золоту Филиппа.
Филипп
Умерь злословье! Те мужи, которых
Бесчестишь ты, - испытанные слуги
Моей короны, ты их должен чтить!
Карлос
О, никогда! Себе я знаю цену!..
Что могут ваши Альба, то по силам
И Карлосу, но Карлос может больше!
Что им, наймитам, ваше королевство!
Что им, чужим, до седины Филиппа!
А Карлос - ваш, он вас как сын любил бы.
О, это страшно - одиноким быть,
Настолько одиноким быть на троне!
Король (взволнованный его словами, стоит в глубокой задумчивости, После длительного молчания)
Я - одинок!
Карлос (приближаясь к нему, оживленно и горячо)
Так было, мой отец!
Так было, да, - но не гоните сына,
И вам он станет верною опорой.
Любить вас буду пламенно, по-детски, -
Лишь не платите ненавистью мне!
Как сладостно возвышенной душою
Любимым быть, и чувствовать, и знать,
Что наша радость радует другого,
Что наше горе грудь ему сжимает,
Что слезы льет он, видя нашу скорбь!
Подумайте, отец, какое счастье
Плечо к плечу идти с любимым сыном,
Пройти по розам юности еще раз,
Увидеть снова жизни дивный сон!
Какое счастье - в подвигах сыновних
Себя увековечить, обессмертить,
Творить в столетьях благо!.. Как отрадно
Посеять то, что милый сын пожнет,
И для него трудиться, предвкушая,
Что будет он безмерно благодарен!
Отец, об этом рае на земле
Монахи ваши умолчали?
Филипп (не без волнения)
Сын мой!
Ты осуждаешь сам себя, рисуя
Чарующими красками то счастье,
Которого не дал мне.
Карлос
Видит бог,
Не сами ль вы, отец, меня от сердца
И от державы вашей отдалили?
Доныне - не позор ли пред людьми! -
Доныне я, наследный принц Испанский,
В Испании чужой. Я жалкий пленник
На той земле, где королем я буду.
Скажите сами, справедливо ль это?
О мой отец, как часто я краснел,
Когда от чужеземного посла
Иль из газеты узнавал последний
О новостях двора в Аранжуэсе!
Король
Но кровь твоя пылает слишком бурно,
Ты только разрушал бы.
Карлос
О, позвольте
Мне разрушать. Да, кровь моя пылает, -
Но вспомните: мне двадцать третий год,
А что успел я сделать для бессмертья?
Я осознал себя, созрел душою.
Державное призванье часто будит
Меня от грез, как некий кредитор.
А юности растраченные годы
О долге чести мне напоминают.
Настал счастливый и желанный день,
Когда платить высокие проценты
По векселям я должен. Слышу голос
Истории, - в нем слава гордых предков
И трубный гул восторженной молвы.
Настало время изумить народы
Великим делом. Мой король, могу ли
Я высказать вам просьбу, для которой
Искал беседы с вами?
Король
Даже просьбу?
Ну, говори.
Карлос
Мятеж, растущий грозно,
Кипит в Брабанте. Должно мудрой силой
Противустать упорству непокорных.
И, облеченный властью суверенной,
Во Фландрию пойдет с войсками герцог,
Чтоб ярость фанатизма укротить.
Какой почетный пост! Он сразу мог бы
Ввести инфанта в храм всемирной славы.
Доверьте войско мне - мне, государь!
Меня фламандцы любят. Кровью сердца
Ручаюсь вам за верность Нидерландов.
Король
Все это бредни! Пост не по тебе!
Он требует не юноши, но мужа.
Карлос
Нет, только человека, мой отец!
Единственного, чем, к несчастью, не был
И никогда не будет герцог Альба.
Король
Смирить мятеж возможно только страхом.
Оставь глупцу безумство милосердья.
Ты слишком добр, а герцог устрашит их.
Нельзя, мой сын, нельзя!
Карлос
Отец, пошлите
Во Фландрию меня и положитесь
На доброту мою. Одно лишь имя
Наследника престола - как предвестник,
Летящий впереди моих знамен, -
Одержит там бескровную победу,
Где Альба смерти тысячи предаст.
Я на коленях вас прошу! Впервые
К вам обращаюсь с просьбой. Мой отец,
Доверьте сыну Фландрию!
Филипп (пронизывая взглядом инфанта)
Тем самым
Доверить наши лучшие войска
Твоей неукротимой жажде власти?
Дать нож убийце моему?
Карлос
О боже!
Ничто не изменилось! И бесплодно
Прошел великий долгожданный час!
(После некоторого размышления, тише и сдержаннее.)
Смягчите сердце, дайте мне надежду!
Я не хочу... я не могу уйти
С таким сухим, язвительным ответом,
С такой обидой! Я прошу любви!
Всем существом прошу любви... молю вас
Последнею отчаянной мольбой.
Нет сил моих постичь, нет сил принять,
Как подобает мужу, что отец мой
На все, на все ответил мне отказом.
Вы гоните меня... Какая мука!
Прийти, лелея тысячи надежд,
И вдруг утратить все! Ваш герцог Альба
И ваш Доминго празднуют победу,
А сын в слезах лежит у ног отца!
Весь двор, все гранды, все монахи ваши
Видали, как торжественно вы ныне
К моей мольбе склонили отчий слух.
Так не срамите Карлоса! Ужели
Его смертельно ранить вы хотите?
Придворной черни бросить на глумленье?
Чужим явить свою монаршью милость,
Которой сын ваш вымолить не мог?
В залог своей любви ко мне - пошлите
Во Фландрию меня!
Король
Довольно, Карлос,
Иль навлечешь немилость короля!
Карлос
Пусть навлеку немилость, - я прошу вас
Последний раз: доверьте Нидерланды
Моей руке и сердцу моему!
Я должен, должен родину покинуть, -
Я здесь как под секирой палача!
Мне душно, тяжко под мадридским небом,
Как будто я убийца!.. Только небо
Чужой страны меня бы исцелило.
Во имя жизни сына - отошлите
Его в Брюссель немедленно!
Филипп (с напускным спокойствием)
Мой сын!
Таким больным, как ты, нужна забота
И зоркий глаз врача. Ты остаешься
В Испании. В Брюссель поедет герцог.
Карлос (вне себя)
О, помогите, благостные духи!
Филипп (на шаг отступая)
Ни с места! Как ты смотришь на меня!
Карлос (срывающимся голосом)
Отец, решенье ваше неизменно?
Филипп
Так порешил король!
Карлос
Погибло все!
(Уходит в страшном волнении)
ЯВЛЕНИЕ ТРЕТЬЕ
Филипп некоторое время стоит погруженный в мрачное раздумье, затем делает несколько шагов взад и вперед по комнате. Альба в смущении приближается.
Филипп
В любой момент готовы будьте, герцог,
Отбыть в Брюссель.
Альба
Я, мой король, готов.
Филипп
Все ваши полномочья подписал я.
Печать приложена. Поторопитесь
Проститься с королевой. На прощанье
Зайдите и к инфанту.
Альба
Я заметил,
Что, уходя, был в ярости инфант.
Но также вы, осмелюсь молвить, ваше
Величество, взволнованы. Быть может,
Предмет беседы был...
Филипп (шагая по комнате)
Ее предметом
Был герцог Альба.
(Устремляет взор на герцога, мрачно.)
Я готов услышать,
Что сын моих министров ненавидит,
Но с сожаленьем я узнал сегодня,
Что Карлос презирает их.
Альба бледнеет и делает жест негодования.
Молчите!
Я разрешаю вам тотчас пойти
И успокоить принца.
Альба
Сир!
Филипп
Скажите:
Кто первый был, внушивший мне, что сын мой
Питает черный умысел? Тогда
Я слушал вас, а не его. Теперь я
Решусь на пробу, герцог. Принц отныне
Приближен к трону. Можете идти.
Король направляется в кабинет. Герцог уходит в другую дверь.
ЯВЛЕНИЕ ЧЕТВЕРТОЕ
Зал перед покоями королевы. Дон Карлос, разговаривая с пажом, входит через среднюю дверь. Придворные, находящиеся в приемной, при появлении принца уходят в смежные комнаты.
Карлос
Мне? Мне письмо? И ключ? Откуда это?
И почему таинственность такая?
Ну, подойди же! Кто послал тебя?
Паж (отступая)
Она просила передать, что хочет
Не названной - угаданною быть.
Карлос (отступая)
Она? Она просила? Кто ты, мальчик?
Паж
Я паж ее величества.
Карлос (испуганный, наступает на него и закрывает ему рот рукой)
Несчастный!
Я понял все, молчи!
Поспешно срывает печать и отходит в самый дальний конец зала, чтобы прочесть письмо. Тем временем входит герцог Альба и, не замеченный принцем, проходит мимо него в комнату королевы. Карлос, то краснея, то бледнея, дрожит, как в лихорадке. Прочтя письмо, он долго стоит молча, неподвижно устремив глаза па бумагу. Наконец, он оборачивается к пажу.
Она сама
Дала тебе письмо?
Паж
Своей рукой.
Карлос
Сама дала письмо? Иль ты смеешься?
Еще ни разу в жизни не читал я
Написанного ею. Поклянись -
И я поверю. Если ж ты солгал -
Признайся честно, прекрати глумленье!
Паж
Но смею ли...
Карлос (глядит снова на письмо и затем обращает испытующий, полный сомнения взгляд на пажа)
Скажи, есть у тебя
Родители?.. Но кто же твой отец?
Он служит королю и он испанец?
Паж
Он пал под Сен-Кентеном, - командир
Отрядов конных герцога Савойи,
Он звался дон Алонсо граф Энарес.
Карлос (держа его за руку, многозначительно смотрит ему в глаза)
Письмо вручил тебе король!
Паж (обиженно)
Мой принц!
Чем вызвал я такое недоверье?
Карлос (читает)
"Я посылаю ключ от задних комнат
На летней половине королевы.
За первой дверью прямо и направо
Находится покой уединенный.
Туда не проникает соглядатай,
Любовь там может высказать открыто
Все то, о чем она мечтала втайне.
Там робости ответит благосклонность,
Терпенье ждет прекрасная награда".
(Молчит, ошеломленный, потом опоминается.)
Я, кажется, не сплю... нет... вот мой меч,
Вот правая рука, а вот письмо...
Все это явь и правда - я любим!
Да, да, любим! Любим!
Не в силах совладать с собой, ходит большими шагами по сцене, воздев руки к небесам.
Паж
Мой принц, пойдемте,
Я провожу вас.
Карлос
Дай прийти в себя.
Не знаю, страх в моей груди иль счастье.
Питал ли я столь гордые надежды?
Дерзал мечтать? Как может человек
Привыкнуть вмиг к тому, что стал он богом!
Кем был я час назад, и кто я ныне!
Другое солнце светит надо мной.
Она зовет!
Паж (хочет его увести)
Мой принц, но здесь не место!
Вы позабыли...
Карлос (внезапно цепенея)
Об отце... монархе!
(У него опускаются руки, он боязливо оглядывается и начинает успокаиваться.)
Да, это страшно, мальчик мой, не правда ль?
Благодарю тебя... я от волненья
Утратил разум. Но хранить молчанье,
Тая в груди подобное блаженство...
О, мука!
(Берет пажа за руку и отводит его в сторону.)
Все, что видел иль не видел,
Сокрой в груди - ты слышишь? - как в гробу!
Ступай! Я должен с мыслями собраться.
Нас могут здесь увидеть, торопись!
Паж хочет уйти.
Нет, стой! И слушай!
Паж возвращается. Карлос, положив руку на его плечо, серьезно и торжественно глядит ему - в глаза.
Ты уносишь тайну,
Которая, подобно сильным ядам,
Взрывает чашу, где заключена.
Умей владеть лицом! Что знаешь сердцем,
Рассудку никогда не доверяй!
Будь рупором, что принимает звуки
И отдает, но сам не может слышать.
Ты мальчик - оставайся им, прикинься
Беспечном шалуном. Как мудро было
Избрать ребенка вестником любви!
Здесь мой отец гадюк своих не ищет.
Паж
А я, мой принц, гордиться буду тем,
Что стал одною тайною богаче,
Чем сам король...
Карлос
Тщеславный ты мальчишка!
В таком богатстве - гибель. Коль случится
Нам встретиться, застенчиво и робко
Остановись поодаль, не поддайся
Соблазну показать хотя б намеком,
Как милостив к тебе наследный принц.
Нет преступленья худшего, мой мальчик,
Чем благосклонность Карлоса. И если
Ты что-нибудь мне сообщить захочешь,
Не молви вслух - губам не доверяй!
Вестей своих не посылай привычной
Дорогой мысли! Говори бровями,
Ресницами, - я буду слушать взглядом.
Тут свет и воздух - все Филиппу служит,
Шпионят сами стены для него.
Идут!
Дверь из комнаты королевы отворяется. Входит герцог Альба.
Ступай же! До свиданья.
Паж
Принц,
Не ошибитесь дверью!
(Уходит.)
Карлос
Это герцог...
Нет, нет! Я овладел собой. Вперед!
ЯВЛЕНИЕ ПЯТОЕ
Дон Карлос. Герцог Альба.
Альба (заступая ему дорогу)
Два слова только, милостивый принц!
Карлос
Да, хорошо, отлично... но в другой раз.
Альба
Конечно, здесь не место. Может быть,
Вы предпочли б уйти со мною, ваше
Высочество, в одну из ваших комнат,
Чтоб выслушать меня?
Карлос
И здесь не худо.
Но только будьте кратки.
Альба
Я хотел бы
С нижайшей благодарностью пред вашим
Высочеством...
Карлос
За что же благодарность?
Мне благодарность? От кого?.. От Альбы?
Альба
Да, принц, едва вы комнату монарха
Покинули, он дал мне повеленье
Отправиться в Брюссель.
Карлос
В Брюссель?
Альба
Кому же,
Принц, как не вам, обязан старый Альба
Заступничеством перед королем?
Карлос
Мне? Вот уж нет!. Вот уж никак не мне!
Вы едете? Езжайте, герцог, с богом."
Альба
И это все? Ио неужели ваше
Высочество во Фландрию не даст мне
Особых поручений?
Карлос
Поручений?
Каких же, герцог?
Альба
Прежде мне казалось,
Что требует судьба земель фламандских
Присутствия инфанта.
Карлос
Моего?
Ах, да... да, верно... прежде так казалось...
Но лучше все ж... да, хорошо... отлично...
Альба
Мне странно, принц...
Карлос (без иронии)
Вы славный полководец!
Кто этого не знает? Даже зависть
В том поклянется. А ведь я - я молод, -
Вот из чего исходит государь.
Он прав, бесспорно прав... я понимаю.
Я с ним согласен, и об этом - хватит!
Счастливого пути! Но, к сожаленью,
Сейчас я тороплюсь... прощайте, герцог!
О прочем - завтра иль, быть может, лучше -
Когда вернетесь из Брюсселя.
Альба
Принц!
Карлос (после непродолжительной паузы, видя, что герцог не уходит)
Вы едете в чудеснейшую пору.
Милан и Лотарингия, потом
Бургундия, Германия - вот путь ваш.
А кажется, в Германии... да, да...
Там знают вас... У нас теперь апрель.
Что ж, май, июнь, июль... да, верно,
Вы в первых числах августа - в Брюсселе.
И скоро вести о победах ваших -
Я в том не сомневаюсь - подтвердят,
Что вы достойны нашего доверья.
Альба (с нажимом)
Могу ль на то надеяться в глубоком
Сознании ничтожности своей!
Карлос (помолчав, с достоинством и гордостью)
Да, герцог, вы обиделись по праву.
Готов признать: я был неблагороден,
Подняв на вас оружие, которым
Вы мне ответить не могли.
Альба
Не мог?
Карлос (с улыбкой, протягивая Альбе руку)
Сейчас, увы, не время и не место,
Чтобы достойно с Альбою сразиться...
В другой раз.
Альба
Принц, мы оба просчитались,
Но каждый по-иному. Вы себя
На двадцать лет вообразили старше,
А я ребенком вас вообразил.
Карлос
И что ж?
Альба
Я думал: сколько бы ночей,
С прекрасной португальскою супругой,
Покойной вашей матерью, отец ваш
Охотно б отдал, чтоб иметь опору
В такой руке, как эта. Он то знает,
Насколько легче умножать монархов,
Чем земли для монархии, - он знает,
Насколько миру короли даются
Быстрей, чем королям дается мир.,
Карлос
Вы правы, герцог, правы... что же дальше?
Альба
И сколько крови пролил ваш народ,
Чтоб вас монархом сделали две капли.
Карлос
Все правда, видит бог!.. Двумя словами
Вы показали, чем заслуги могут
Гордиться пред фортуною. Но дальше...
Какие выводы отсюда, герцог?
Альба
Принц, горе венценосному младенцу,
Что над своей кормилицей глумится!
Он безмятежно спит на лоне наших
Трудов и дел. В его венце блистают
Лишь бриллианты, но не кровь и раны,
Добывшие победу. Этот меч
Предписывал испанские законы
Другим народам, грозный блеск его
Предшествовал Христу. В чужие земли,
Кровавую предуготовив пашню,
Он сеял веры правой семена.
Бог на небе судил, я - на земле.
Карлос
Бог или черт - не все ль равно! Вы были,
То знают все, - его рукою правой.
Теперь же... но оставим это, герцог,
Прошу вас. Кой о чем бы не хотелось
Мне вспоминать... притом я уважаю
Отцовский выбор, а отцу нужны
Такие Альба. Не могу сказать,
Чтобы ему завидовал я в этом.
Вы, может быть, великий человек,
Допустим, герцог, спорить я не стану,
Боюсь лишь одного: что вы пришли
На сто тысячелетий раньше срока.
Да, герцог Альба, муж, подобный вам,
Явиться должен в день скончанья мира,
Когда порок упорством сатанинским
Долготерпенье неба истощит
И так богато всколосится нива
Греховных дел, что беспримерный жнец
Потребуется ей. Когда пороки
Мой рай - Брабант мой, Фландрию мою...
Одна лишь мысль об этом... Но довольно!
Вы, говорят, во Фландрию везете
Запас немалый смертных приговоров.
Похвальное предвиденье! Теперь вам
Никто не страшен. Ты, отец мой, прав!
Как мог я не понять тебя! Я черствость
Вменил тебе в вину за твой отказ
Доверить мне одно из дел, в которых
Твои блистают Альба. Но ведь этим
Ты выказал мне только уваженье.
Альба
Принц, за такие речи...
Карлос (вспыхивая)
Продолжайте!
Альба
Вы сын монарха, в том спасенье ваше.
Карлос (хватаясь за меч)
Ответ, достойный крови! Вот мой меч!
Сражайтесь, герцог!
Альба (холодно)
Я слуга монарха.
Карлос (яростно наступая на него).
Сражайтесь! Я убью вас!
Альба (извлекая меч)
Если так...
ЯВЛЕНИЕ ШЕСТОЕ
Королева, Карлос, герцог Альба.
Королева (в испуге выбегая из комнаты)
Остановитесь!
(Принцу, недовольным и повелительным тоном.)
Карлос!
Карлос (ошеломленный появлением королевы, опускает меч, мгновенье стоит неподвижно, словно оцепенев, потом подбегает к герцогу и целует его)
Герцог, мир!
Забудем все!
(Безмолвно бросается к ногам королевы, затем стремительно встает и, не владея собой, выбегает из комнаты.)
Альба (оцепенев от изумленья, смотрит на них, не спуская глаз)
Бог видит - это странно!
Королева (стоит несколько мгновений полная сомнений и беспокойства, затем медленно идет в свою комнату и у дверей оборачивается).
Войдите, герцог Альба!
Герцог проходит за ней в комнату.
ЯВЛЕНИЕ СЕДЬМОЕ
Комната принцессы Эболи.
Принцесса, одетая с изысканной простотой, играет на лютне и поет. Затем паж королевы.
Эболи (вскакивает)
Он идет!
Паж (торопливо)
Принцесса, вы одни? Принц не пришел?
Он должен быть с минуты на минуту.
Эболи
Он должен быть? Так, верно, хочет быть?
Сомненья нет...
Паж
Он следует за мною.
Добрейшая принцесса, он вас любит,
Да, любит, любит, как никто на свете
И никого, быть может, не любил!
Чему я был свидетелем!
Эболи (нетерпеливо притягивает его к себе)
Скорее!
Ты говорил с ним? Что же он сказал?
Он был смущен? Был поражен? Растерян?
Он угадал, кто ключ послал ему?
Иль ничего не угадал? Ответь же!
Он, может быть, назвал другое имя?
Ты все молчишь?.. Стыдись! О, я не знала,
Каким несносным ты умеешь быть,
Каким неповоротливым и сонным!
Паж
Позволите ль ответить вам, принцесса?..
Я отдал принцу ключик и записку
В приемной королевы. Он смутился
Когда, проговорившись, я сказал,
Что послан некой дамой.
Эболи
Он смутился?
Отлично! Превосходно! Что же дальше?
Рассказывай скорее!
Паж
Я хотел
Прибавить слова два, но побледнел он,
Рванул листок из рук моих и грозно,
В глаза мне глядя, молвил: «Знаю все!»
Потом прочел письмо, заволновался
И задрожал...
Эболи
Он знает все? Он знает?
Так он сказал?
Паж
Да, так сказал и трижды,
Четырежды переспросил потом:
«Сама ль она писала мне?»
Эболи
Сама ли?
И он меня по имени назвал?
Паж
По имени? Нет, не назвал. Сказал лишь,
Что соглядатай может нас подслушать
И донесет монарху.
Эболи
Так сказал он?
Паж
Король, сказал он, дал бы очень много,
О, страшно много дал бы, чтоб увидеть
Записку вашу.
Эболи
Он сказал... король?
Король? Ты не ошибся?
Паж
Он добавил,
Что это все - опаснейшая тайна,
Предупредил, что взгляд единый может
Все погубить и дать монарху повод
Для подозрений.
Эболи (подумав немного, с удивлением)
Право, это странно:
Он знает все! Но кто ж открыл ему?
Кто?.. Но какие могут быть сомненья!
Ну кто ж, как не любовь, орлиным оком
Так зорко подмечает все! Но дал |