Собрание сочиненийТом 1Содержание
Очерк жизни и творчества123456789101112* * *КрасильниковыИз дорожных записокIIIДедушка ПоликарпРассказПриехавши на Валковскую станцию, вышел я из тарантаса, велел закладывать лошадей, а сам пошел пешком вперед по дороге. За околицей, у ветряной мельницы, сидел старик на завалинке. На солнышке лапотки плел. Я подошел к нему, завел разговор. То был крестьянин деревни Валков, отец старого мельника, все его звали дедушкой Поликарпом. Сколько ему лет - никто не знал, и сам он не помнил. Одно только сказывал, что нес тягло еще в ту пору, как "царица Катерина землю держала". Крепко жаловался старина на нынешние времена, звал их "останными", потому-де, что восьмая тысяча лет в доходе и антихрист во Египетской стране народился. Слово за слово, разговорились мы с дедушкой. - Что, - спросил я его, - много ль помолу на мельнице-то? - Какой помол, родименький! Какой помол! Наши места бесхлебные. У нас, кормилец, по всей волости хлеб-от плохо родится. Каков ни будь урожай, доле Святой своего хлеба не хватит; иной год с Тимофея-полузимника [двадцать второе января] на базаре покупаем. - Земли-то у вас, кажется, довольно. - Эх, родименький, какая земля по нашим местам! Много ее, да пути-то нет. И велико поле, да не родимо. Погляди, какова землица-то: лес да песок, болота да мочажины... Какой у нас хлеб?.. Земля же холодная: овсы иной год уродятся, ну и льны тоже, а рожь завсегда плоха бывает. А ежели насчет пшеницы аль проса, так этих хлебов у нас и в заведении нет, семена погубить, ежель посеять. Гречей тоже мало займуются, для того, что каждый год морозами ее, сердечную, бьет. Такие уж наши места! - А в старину как бывало? - Как можно в старину! В старину все лучше было, на что ни взглянешь, все лучше было. И люди были здоровее, хворых да тщедушных, кажись, и вовсе не бывало в стары-то годы. И все было дешево, и народ-от был проще, родимый ты мой. А урожаи в стары годы и по нашим местам бывали хорошие. Все благодарили создателя. У мужичка, бывало, года по два да по три немолоченый хлеб в одоньях стоит... А в нынешни останны времена не то... Объезжай ты, родимый, все наши места: и Заузолье, и Ячменскую волость, и Лыковщину, и Жары, нигде ты единого одонья не увидишь, чтобы про запас заготовлен был. В стары-то годы, родименький, "кулижки" [Кулига - то же, что валки, чища, чищоба, огнище - расчищенный, выкорчеванный и выжженный под пашню лес.] жгли, на них рожь-то, бывало, сам-восемь да сам-десять... А в нонешни года кулижек жечь не велят - лесные завелись, полесовные. От этих от самых лесных кулижка теперь в такую цену станет, что палить ее уж и не из чего... А бывало, в старину-то, в летнюю пору, перед Ильиным днем, куда ни поглядишь - там из лесу дымок, в другом месте, в третьем... Иной раз местах в десяти разом горит... А нынче не велят, запрет положон. - Что ж это за кулиги такие, дедушка, для чего они? - А видишь ли, родной... Пойдет, бывало, мужик в лес, свалит ельнику, сколько ему надо, да, сваливши деревья, корни-то выроет, а потом все и спалит. А чтоб землю-то получше разрыхлить, по весне-то на огнище репы насеет. А к третьему Спасу [шестнадцатое августа] хлебцем засеет. Землица-то божья безо всякого удобренья такой урожаи даст, что господа только благодарить... Сам-восемь, сам-десять урожай-от бывал. А теперь не то, - с глубоким вздохом прибавил дедушка, - теперь не велят кулижек палить. - Да нельзя же, дедушка, волю над лесом дать. Пожжешь его без толку, так после не то что на отопку, на лучину ничего не останется. - Вестимо, родименький! Известно дело, мужику нельзя в лесу воли дать... Как можно! всякое запрещение для порядков делается. Только земля-то у нас уж больно скудна, без навоженья ничего не родит. Такие уж наши места! Семена надо сгубить, коль хорошенько не унавозишь полосу. А на кулижках-то и без навозу хлебец родился. Так-то оно и хорошо было. - Что ж вы получше не навозите землю-то? Навозьте ее больше. - Вестимо так, родимый, землю по нашим местам как можно больше надо навозить. Какого хлеба с нее без навоза взять? Без навозу никак нельзя... Только скотинка-то у нас больно плохонька. Вот что, кормилец!.. Уж куда с нашими коровенками землю удобрять как следует!.. Никак невозможно... Посмотри-ка ты, какая по нашим местам скотина? Сама лядащая, именно, как пословица молвится: "коровенка меньше котенка". Слава только одна, что скотина. Вон на Горах [На Горах - значит, на правой стороне Волги. "Нагорные" - жители правой стороны Поволжья] скотина хорошая, крупная: кажда корова барыней смотрит, оттого там и хлеб родится хорош. А у нас что? Места уж такие у нас. - Так заведите хорошую скотину. - Известно дело, родименький, что от хорошей скотины больше навозу... Это так, это ты истинну правду молвил... А нам без удобренья никак невозможно... Вот начальники-то наши, дай им бог многолетно здравствовать, хермы [фермы] тоже у нас завели и скота хорошего пригнали на них... Такой славный скот, что любо-дорого посмотреть. И мужичкам было хотели давать на племя такую скотину, строгостью даже приказывали разбирать ее по дворам безданно-безпошлинно... Дай бог им здоровья, господам начальникам... Уж такое они об нас глупых попечение принимают, что сказать нельзя. И не стоим мы таких милостей. Право слово, не стоим. - Нарасхват, чай, разобрали жалованных-то коров? - Как возможно, родимый? Нам ли таку скотину держать?.. Нет, нечего бога гневить, помиловало начальство: ни единой коровки не дали... Всей волостью поклонились тогда мужички управляющему, по чем там с души пришлось, поблагодарствовали... Дал господь - откупились. Помиловали начальники, дай бог им, нашим добродеям, здоровья - не роздали коровушек. Прописали, где следует: "желающих не оказалось". - Как же так, дедушка? Даром такое добро вам давали, а вы не брали? Что ж это значит? - А то значит, родимый, что уж такие у нас места... Место месту ведь рознь. Начальники-то наши, известно дело, каждому человеку добра хотят, одначе ихне добро в ином месте впрямь добром выйдет, только надобно будет бога вечно молить за него, а в ином, может, и неподалеку где-нибудь, от того добра мужик-от волком взвоет... Земля-то наша святорусская больно уж велика стала, кормилец: с одного-то места ее не обозришь.. Вот, примерно сказать, про казенну скотину мы с тобой калякали: по здешним местам наши лядащие коровенки невпример способней крупного скота. А каких-нибудь за тридцать верст, хоть у нагорных, крупна скотина - истинно бесценное сокровище. У нас ведь по всем нашим местам поемных лугов вовсе нет, и пожней-то, сенных-то, значит, покосов маловато. По плантам и много, да в наличии не предвидится... Да и что за покосы? Белоус, да осока, да донник - и все тут. На что наши коровенки, и те по раменям пасутся, а сыты не бывают, зимой стоят на соломе, для того, что посыпки-то взять негде, и на свой-от обиход хлебушко с базару покупаем... Ну, от такого корму не диви, что здешняя скотина - кожа да кости. По этому по самому крупному скоту у нас и невозможно быть: зимним делом и сам голодом насидишься и жалованну корову сморишь; а летом где ее пасти? У нас по покосам да по раменям: собашник, болиголов, лютик, бешеница, молочай, жабник. [Собашник - Cynoglossum officinale; болиголов - Chauronyllum; лютик - Aconitum, бешеница - Cicuta virosa; молочай - Euphorbium palustre; жабник - Ranunculus bulbosus - травы более или менее ядовитые.] Ну как казенна-то корова да нахватается этой дряни, с голодухи-то? Вези под овраг да принимай от начальства остуду, не умел-де, мошенник, жалованной скотины соблюсти. И то сказать, в способных-то местах не хитро дело мужику казенну корову во двор взять, да хитрое дело держать ее. Дадут тебе корову и надзор приставят к ней. Зачнут к мужику наезжать: понаведаться, здоровенько ли, мол, жалованна-то коровушка поживает, держит ли хозяин ее в тепле да в холе. А ведь сам ты, родименький, знаешь, что наезд-от начальства из мошны деньгу волочит: и курочку ему заколи, и говядинки купи, и калачика, а по питейной части, окромя простого, виноградненького потребуется. По этому по самому, родимый, мужички наши от казенного скота и откупились, для того, что жалованна-то корова невпример дороже купленной обойдется. Нет, на что уж нам хороши коровы?.. Нам бы вот кулижки позволили, век бы стали бога благодарить. - Сам же ты, дедушка, сказал, что кулижки лес губят и что запрет на них положен ради порядков. - Вестимо, родименький. Знамо дело, для порядков. Как же нам жить без порядков?.. Никак нельзя... Примером сказать, хоть об лесе, нельзя не молвить, что губленье губленью розь... Сам посуди, кормилец, какое губленье лесу от кулижки? Много ли места под нее надоть?.. И то сказать - лес-от на кулижки палят ведь не строевой, не дровяной, а больше все заборник да прясельник. А заборнику да прясельнику по нашим местам такое место, что, как ты его ни руби, он из земли так и лезет, ровно прет его оттуда кто. - Дедушка! да ведь от прясельника и хороший лес загорится. Тогда что? - А как ему загореться-то, родимый?.. Хорошему-то лесу? Лесной-от пожар по низу не ходит, верхом все. А кулижку-то прежде повалят да потом зажгут - она и горит низом, по верху ходу ей нет. - Как же можно попусту лес губить? Жечь его задаром? Жаль такого добра. - Точно, правда, родимый. Лес вещь дорогая, дорогая, кормилец; как не жаль леса, когда он горит? Уж так его жаль, так жаль, что и сказать не можно. Как этак увидишь, что лесок-от где-нибудь загорелся, так горько станет, подумаешь: "Вот ростил его господь долгия лета, и стоял он, человека дожидаючись, чтоб извел на показанную богом потребу, а теперь за грехи наши - горит без пути"... Да вот неподалеку от нас, в Наумовской волости, такая палестина лесу выгорела, подумать страшно: от Рожествина, почитай, до Толмазина, верст на тридцать выхватило. А лес-от был кондовый, дерево-то не охватишь. Загорелось от божьей воли, от молоньи, а друго дело, не знаю. Ну, дерево-то хоша и обгорело, а все-таки было годно для того, что в лесном-то пожаре только хвоя да сучья горят, а самому дереву вреды нет. Наши мужички и хотели было купить тот горелый лес, на сплав чтоб его в низовы города. И купцы приезжали, не по один раз смотрели, тоже хотели купить. За весь-от, что его погорело, два ста тысяч на монету давали, а Василий Трофимыч, что нами в ту пору заправлял, отписал к самому большому начальству, что тех денег взять мало, коли, дескать, сделать торги, так больше дадут. Требовал, видишь, родименький, Василий-от Трофимыч двадцать тысяч благодарности, а его не ублаготворили. Поэтому и прописал, чтобы лес не продавать, казне-де убытки будут. На третий год после пожару межевой наезжал, велено ему было доподлинно вымерять, много ль погорело казенного лесу, и сосчитать, сколько придется на продажу бревен, и какой толщины будут они. Ну, палестина не малая - скоро ли ее вымеряешь? Наезжал года по два, - да все-то, кормилец, в саму рабочую пору. Понятых сбивал, подводы, ну и благодарности тоже требовал, без того уж нельзя. Да окромя благодарности харчевые, да свечные, да питейные. Однех питейных что вышло! Человек-от был пьющий, народ-от с ним тоже до винца охочий; бывало, каждый божий день два либо три штофа пеннику. Ну, послал межевой планты, куда следует; по времени и вышло об лесе решенье: торги произвесть, кто больше даст, тому его и продать. А решенье-то выслали после пожару на восьмой год; той порой лес-от подгнил, ветром его повалило, и остались одне гнилые колоды; лежат комлем вверх и новому лесу расти не дают, корни-то выворотило, землю от того всю изрыло. Не то, чтоб купить, - с казны еще стали просить, место-то бы только очистить... Так и запропало божье место: гарь теперь одна, не пролезешь. Грибы даже не растут, только и пользы, что малиннику много разродилось. Место хоть совсем брось, только беглым да скрывающим скитникам жилье уготовали, а больше ничего... Так вот оно что, родненький! - промолвил дедушка, немного помолчавши. - Как можно сказать, чтоб мы не жалели лесу! Сердце кровью обольется, как завидишь лесной пожар. Думаешь: "Ну как и этот лес задаром пропадет?" Как нам не жалеть лесу, родимый? Ведь его бог не про кого, что про нас, вырастил. - Ты сказал, дедушка, что хлеб-от у вас плохо родится. Что ж, промыслами кормитесь? - Как же, родименький. Промыслом только и живем, издельем то есть. Хлебца-то мало, кулижек-то палить не велят, так мы все больше около леску промышляем. Котора деревня ложки точит, котора чашки, по другим местам смолу сидят, лыко дерут, рогожи ткут: только леском и живем, родимый! Оттого-то лесок-от и люб нам, оттого-то мы его и жалеем - ведь он наш поилец, кормилец. - За попенные лес-от берете? - За попенные, кормилец, за попенные. Как же можно без попенных? Не велят. Да попенные что? Деньги не великие, заминки только много от них... Лесной-от тоже ведь барин, стал быть, благодарности требует. Да это бы еще ничего - без благодарности как же ему и быть, на то он лесной. А вот иные больно неподходящи бывают и на руку крепки: чуть ему слово, он тебя изобьет, как ему хочется. Станешь с ним порядком говорить, а он свое: "Разве, говорит, не знаешь, что ты весь в моих руках - застану, говорит, с топором в лесу, до смерти могу убить... Знаешь ли, говорит, что, когда лесной порубку преследует, дозволяется ему вора из ружья застрелить? Так поэтому ты, говорит, и должен ухо востро держать и меня почитать больше, чем исправника аль окружного, потому что те только спину тебе вздерут, а я, ежель захочу, до смерти могу застрелить". Наш лесной Иван Васильич - добрый, хороший барин, а этак же иной раз нашего брата попугивает. Спервоначалу-то думали - морочит: "Как же можно ему человека застрелить", этак, знаешь, думаем. Да грамотеи из наших мужичков доподлинно в законных книжках вычитали, что лесная стража, ежели кого преследует, может того человека убить, и смертное убийство в грех ей не вменяется. Такая статья есть, кормилец... От этого лесной нашему брату страшней всякого: другой барин, как велик ни будь, все-таки живота лишить не может, а лесному это, стал быть, можно. Правду сказать, таковых случаев не слыхать, а все-таки страху много. Как же после того не ублаготворишь ты его? Умирать не своей смертью кому охота? Хоть, может быть, он только для острастки такие речи говорит, однако ж все дело в его руках. Ну, а как стрельнет? Тогда что? Вот еще эти издельны билеты у нас! Такую заминку делают, что просто не приведи господи! Что мужик ни сработает: смолы ль насидит, кадушек ли, ведер ли наделает, чашек ли наточит, - на всяко изделье, как его на продажу везти, должен у лесного билет выправить. И в тот билет на дороге всякий у тебя смотрит, ленивый разве про билет не спрашивает. И на перевозах с ним задержка, и на базаре хлопот не оберешься. А в города да на ярмонки лучше не езди. Всякий там с тебя сорвать норовит: и городничий, и квартальный, и исправник; будочник привяжется - и будочника ублаготвори, не то скажет, что изделье из краденого леса: тебя после по судам и затаскают. А билет дают один, сколько мужик ни наработает товару, ему все один билет. Иной раз и повез бы изделье сам на базар, а сына на другой бы послал, да страшно: билет-от не разорвать стать, а куда без билета приехал, там скажут, что ты воровское изделье привез, и так тебя оборвут, что долго будешь помнить, каково без издельного билета на базар выезжать. Тоже вот и насчет штрафных за неуборку вершин и сучьев. Это уж выходит для нас немножко и обидно, родименький. Сам ты посуди, кому хочется штрафованным быть? Штраф-от хоть не велик, да слов-то будто обидно. Да этот же штраф лесной берет наперед, заодно с попенными, точно тому делу так и надо быть, чтобы каждый человек штрафился. Ты возьми хоть два, хоть три гривенника - за тем мы не стоим - да штрафом-то не зови, а то ведь, что там ни говори, все же выходишь ты человек нехороший, коли штраф с тебя взят. Да что еще лесной-от говорит, как придешь к нему за билетом: "Ты, говорит, вершины-то да сучья не убирай, а как от этого казенному лесу порча, так и подай за то гривенник штрафу, да подай наперед, чтоб после мне тебя не разыскивать". Оно и обидно таки речи слушать: ведь это все одно, что скажут тебе, казну-де ты обворовал. Таким делом обзывать невиноватого, кажись бы, не надо. А куда убирать вершины да сучья - ни у нас, ни по другим волостям мест не отведено... А места наши ровныя: ни гор ни оврагов верст на сотню во все стороны нет, валить-то вершины да сучья и некуда. Раз было - кучились мужики лесному, всем миром кланялись, "укажите, мол, ваше благородие, такое место". Так он поди-ка как разлютовался. "Учить, говорит, меня вздумали? Об вас же, говорит, начальство заботу принимает, нарочно штрафы учредило, чтоб вас от дела не отрывать, а вы же, мошенники, еще неблагодарны остаетесь? Да пикни, говорит, у меня кто-нибудь хоть единое слово, не то что без промыслу - без дров, без лучины оставлю. Лишу и тепла и света на всю зиму зименскую". Да весь мир взашей. Опосле еще похвалялся нашему голове: "Вот, говорит, отведу я им место верст за пятьдесят, так узнают кузькину мать". Что ты станешь делать, родимый мой? Да наш барин - добрый и смирный. Иван-от Васильич. Бога надо благодарить за такое начальство. Просто сказать - душа-человек. Другой раз и покричит, и побьет, и убить из ружья погрозится, а все же с ним говорить хоть можно - на речи охочий. И много еще милости оказывает, дай бог ему многолетнего здравия. Хоть бы насчет лажу. Ведь прежде, родименький, целковый-от четыре рубля двадцать пять копеек ходил, а потом его на три с полтиной поворотили. Теперь деньги у мужика хоть и те же, да счетом-то их стало меньше, оно будто их и не хватает. И по всем местам в нынешни времена, где ни послышишь лаж-от везде порешился, а наш Иван Васильич, дай бог ему здоровья, до сих пор лажем милует. Попенны деньги, те на серебро берет, а насчет иных сборов, которы ему следуют: за троицки березки, за веники, грибной сбор, ореховый, за стрельбу дичины, дровяные, лучинные, харчевые, это все дай бог ему здоровья, с лажем принимает. Оно нашему брату и повыгодней... Поэтому - хоть иной раз Иван Васильич какого непослушника и поизобидит, а все ж мы довольны им остаемся: отец родной - не барин. За таким лесным, как Иван Васильич, дай ему бог многолетнего здравия, жить можно, и только бога надо благодарить... А вот в Липовской волости лесной-от Петр Егорыч - вот уж беда: строгий-настрогий и самый не подходящий. Слова с мужиком не молвит, глядит волком и все норовит тебя в зубы. Как ты его ни ублаготворяй, ему все мало. "Место мое, говорит, в Питере, не у вас в трущобе с волками да с медведями, так за это за самое, говорит, ты и должен меня ублаготворить. Да помни, говорит, расканалья ты этакая, что надо мной есть палата, и потому я сам под сборами нахожусь". Что с таким барином поделаешь? А нашему брату без лесу никак невозможно; лесом только и живем. Придет к Петру Егорычу мужик за билетом, попенны принесет, ну и почести сколько следует, да коли барин на ту пору в сердцах - в карты проигрался, аль жену в город за покупками снаряжает, заломит он такую благодарность, что затылок затрещит. А как мужик заартачится, да в цене не сойдутся, Петр Егорыч ему и молвит: "приходи завтра". Завтра да завтра, да дело-то до Евдокеи-плющихи [первое марта] и дотянет. Придет мужик на Евдокею, он билет ему выдаст и окромя попенных, - каков есть медный грош, - не возьмет. И давать станет, еще зарычит, ровно медведь: "Я человек благородный, на подлости не пойду, мундира марать не стану. Как ты смел, говорит, мошенник этакой, взятку мне давать? Да за это, говорит, в Сибирь можешь угодить, коли я захочу". Швырнет благодарность-то, обругает, иной раз поколотит. А в билете пропишет, что выдал его не на Евдокею, а на крещенье, либо на Спиридона-поворота [двенадцатое декабря]. Мужик, коли не был учен, сдуру-то, пожалуй, обрадуется, что дешево выправил билет, да на радостях за топор - и в лес. И только что успеет он свалить деревья, что в билете прописаны, Петр Егорыч пред ним ровно из земли вырос. Вспороть прикажет, веревками руки-ноги скрутит и велит полесовным в город его везти, - рубил-де не в урочное время. Потому, видишь ты, родименькой, с Евдокеина-то дня рубке лесу запрет, для того, что тут в соку он бывает. Ну, ладно, хорошо. Наругается досыта, ружье на мужика наставит, говорит: "Убью и отвечать не буду: черту баран готов ободран. Давай пятьдесят целковых, не то по суду больше возьмут". Есть у мужика деньги - даст, нет - под суд его. Там и распоясывайся как знаешь, да еще в тюрьме насидишься. Попался этак ему мой внучек, деревни Жужелки крестьянин, Василий Блинников. Моя-то дочка, видишь ты, в Жужелку выдана: так Васька-то внучком мне и приходится. Затребовал с него Петр Егорыч шесть золотух; тот заупрямился, не дал. Он возьми да дело-то и затяни за Евдокею, на Сорок мучеников [девятое марта] билет-то выдал, а прописал, что выдан за день до Рождества. Васютка, делом не волоча, в лес: свалил пятьдесят, никак, дерев, что в билете прописаны, да только-что свалил, Петр Егорыч и шасть на то самое место. Поругал, поколотил, убить погрозился, пятьдесят целковых спросил. Васька не дал; он его в город. Что ж ты, думаешь, родимый? Оценили каждое бревно, по расписанию, в два целковых, да с Васютки по суду семьсот рублев на монету без лажу и взяли. Вдвое, вишь, по закону взысканье-то полагается. Что станешь делать? Мужик был справный, по всей волости немного таких было, теперь в разор разорили его. Пять лошадок держал, полная чаша, а теперь ровно бобыль какой, и коровенки-то ребятишкам на молоко даже нет. И в палату ходил к губернатору: везде сказали, что дело сделано, как быть ему следует. Уж бранил же я Ваську и клюкой побил. "Зачем, говорю, лес ты этакой, не ублаготворил лесного шестью золотухами, зачем опять, говорю, не дал ты ему пятидесяти целковых, как он в лесу тебя накрыл?.. Да что толковать? - старого не воротишь. Да, родименькой, супротив ветру не подуешь... Вот за Васькино упрямство и покарал его господь. И сам-от разорился, и ребятишкам по миру придется идти. Да, родименький, уж оно так и следует. На то и порядки установлены, чтобы их исполнять. Ведь они для нас же, глупых, начальством ставятся, без порядков како уж житье? А кто супротив порядков пойдет, тот отвечай спиной и мошной. Это уж так следует. Вот и внучку такие же речи я баял, да уж нечего делать. Ну как ему можно было согрубить перед Петром Егорычем?.. Ведь лесной - начальство, а по нашим местам начальство-то самое первое, для того что лесом только и дышим. А перед начальством имей голову наклонну, а сердце покорно. Начальства должно во всем слушаться, и велено за него бога молить. Как же можно было ему огорчать Петра Егорыча? И ближний человек, и болезнь утробы моей, а надо правду говорить. Что в самом деле? И какой еще чудной Васютка-то! Чему скорбит! "Мне говорит, не то обидно, что меня ободрали да нищим пустили, а то, что судили меня с Прошкой Малыгиным - ему особенные права дали, а меня разорили". А Прошка Малыгин, родименький, ихней же деревни мужичонка есть - вор отъявленный, давно ему место в Сибири аль в "рестанской" роте, да все только в подозрении остается. Спервоначалу-то и он был справный мужик, да хмелем зашибся, ну, а зелено на пагубу дано, к добру оно не приведет. Съякшался Прошка с кабацкими сидельцами, пропил что было у него, стал из дому таскать, да старик-отец еще жив, приостановил. Связался Прошка с ворами да с беглыми солдатами и пошел за добром через забор ходить да на большой дороге у тарантасов чемоданы резать. Маялись с ним, маялись жужельски мужики - однако ж поймали с поличным. Суд наехал - временное, значит, отделение. Проживало в деревне недели две. Дорого обошлось жужельским Прошкино дело!.. Ведь кто по суду ли наехал, всякому припасай и чаю с сахаром, и вина, и всяких харчей. В две-то недели всех куриц в Жужелке перерезали, что баранов перекололи, а свиней, гусей и всякой животины не столь переели, сколь озорством разбросали. Да что тут говорить - известно дело: вор ворует - мир горюет; а вор попал - так и мир пропал. У Прошки обыск делан был: под полом много краденого нашли. Посадили Прошку в острог; сидит год, сидит другой, отъелся на острожных-то калачах - бык быком стал. На третий год Прошкино дело решили. Привели его в суд выслушивать решенье, и Васютку моего туда ж пригнали. Спервоначалу Ваське решенье вычитали: взять с него семьсот на монету, а после того Прошке стали вычитывать. Вычитывают Прошке такой суд: "Следовало бы тебя, деревни Жужелки вора, Прошку Малыгина, за твое великое воровство послать на житье в дальны губернии, да по статье закона замена выходит, и по этой статье следует тебя, Прошку, в "рестанску" роту на полтора года. А как-де в нашей губернии "рестанской" роты покамест еще не завели, так по этому самому случаю тебе, Прошке, по другой статье друга замена выходит: сидеть тебе, вору, в рабочем доме два года три месяца. А как в рабочем доме и без тебя, вора Прошки, много сидельцев и посадить тебя, мошенника, некуда, так по этому случаю выходит тебе по третьей статье третья замена: велено тебе, Прошке, дать восемьдесят пять розог при полиции". Прочитавши такой суд, судья спросил Прошку: "Доволен ли, говорит, решеньем?" А Прошка ног под собой не слышит: рад-радешенек, что заместо дальней губернии спиной ответить может. Поклонился судье в ноги: "Много, говорит, доволен вами, по гроб жизни, говорит, не забуду вашей милости". А судья ему: "Погоди, говорит, ведь тебе, вору, грабителю, еще особенны права будут". Прошка призадумался. "Что ж, думает, спину ль вдругорядь станут драть, в остроге ль еще сидеть доведется, аль и деньги потребуются?.." А судья ему: "Перво дело, говорит, не бывать тебе сиротским опекуном; второе дело: не будут тебя в свидетели брать; третье дело: не станут на мирской сход пускать; четвертое, говорит, дело: ни в головы, ни в старшины, ни даже в сотские аль в десятские не станут тебя выбирать во всю твою жизнь". Повалился Прошка в ноги, слезами заливается: "Отцы мои родные, говорит, благодетели вы мои, уж коли такие есть до меня ваши милости, нельзя ли приписать, чтоб и подвод-то с меня не брали?.." Однако ж подводами Прошку не помиловали, гоняет очередь с другими наряду. Вот на это на самое и обижается Васютка: "Как же, говорит, это так? По Прошкину делу - вор Прошка; а по моему делу - вор не я. Как же с меня семьсот целковых взяли, а ему права дали и стал он теперь счастлив на всю жизнь?" "Ты, Васька, молчи, на то порядок, и всякому свое счастье, а надо всеми бог. И ты, говорю, бога не гневи: лесного почитай, супротивничать не моги, а кому какое счастье господь на суде посылает, не тебе, сиволапому, о том рассуждать. Как ты себе ни мудри, а бог над нами, и супротив начальников ходить не велено. А такая супротивность, говорю, как твоя перед Петром Егорычем, по всему хуже Прошкина воровства"... В это время послышался колокольчик. Тарантас подъехал к мельнице, и я простился с дедушкой Поликарпом. - А не можешь ли ты, родименький, кулижки-то нам выхлопотать? - проговорил он, когда я садился в тарантас. - Эх, ты!.. Еще с кулигами тут! А ты знай ковыряй свои лапотки да язык-то не больно распущай, - молвил ямщик. - Еще кулиги захотел!.. Какие уж тут кулиги!.. Ехать, что ли, ваше высокородие? - Поезжай. Прощай, дедушка. И лихой ямщик помчал по гладкой дороге. Встречались мужики с бочками смолы, с ведрами, кадушками, корытами и другим лесным издельем. Они торопливо сворачивали с дороги и, издали сняв шапки, низко кланялись. Ждали, что и я потребую издельного билета. ПоярковРассказЕхал я большой торговой дорогой, обсаженной березками. Тут когда-то был почтовый тракт, потому и обсадили его. Торный путь набит сажен на шесть в ширину, и обозы по нем взад и вперед тянутся беспереводно, друг дружке не мешая, а широкая тридцатисаженная дорога впусте лежит; давно отдана в распоряженье гуртовщиков, что гоняют скотину из уральских степей с Нарын-Песков, с ярмонки у Ханской Ставки. Проехав версты четыре, ямщик остановился, слез с козел, стал поправлять упряжь на коренной и посвистывать пристяжной. Колокольчик замолк. В стороне послышался дрожащий старческий голос: Блажен муж, аллилуия, иже не иде на совет нечестивых, аллилуия, аллилуия. Я оглянулся: у дороги под ракитой сидел старичок в изношенном сюртуке, с котомкой за плечами; на траве возле него клюка и кожаный картуз. Утреннее солнце ярко освещало пепельного цвета лицо его и раскинутые по плечам седые, как лунь, волосы. - Кто бы это? - сказал я путевому товарищу. - Богомолец. И верно из дворовых. Был псарем либо музыкантом у богатого барина, век свой брил бороду, ходил в форменном казакине, до седых волос звался Мишкой либо Гришкой и служил верой и правдой. А как пришла старость, руки-ноги стали отставки просить, да увидал Гришка, что во дворне он лишним стал: то бабы на рубаху холста забыли ему наткать, то в застольной место ему на сажень от чашки - бух в ноги барину: "Увольте в Киев ко святым мощам на поклонение да к святителю Митрофанию". Таких много по большим дорогам. Завидя нас, старик подошел и низко поклонился. - Не в Ключищи ль изволите ехать, ваше высокородие? - опросил он. - В Ключищи, а что? - Окажите милость старику; позвольте на облучок присесть. Дело хворое - ноги болят. Сам бог не оставит вас. - Садись, пожалуй, да ты кто такой? - Титулярный советник Поярков. - Садитесь, пожалуйста... Да куда ж вы? Вот здесь. Тарантас широк, троим не будет тесно. - Помилуйте, ваше высокородие, смею ли я?.. Не извольте так много беспокоиться. Насилу уговорил его сесть с нами. - Где служили? - спросил я, думая, что это один из оставленных за штатом чиновников... Их тоже довольно на больших дорогах. - Приставом второго стана Пискомского уезда Хохломской губернии. - Долго служили? - Больше десяти лет. А до того секретарем земского суда был, письмоводителем в городническом правлении - все в полицейских должностях... "Десять лет становым - и на большой дороге нищим! Чудеса!.." - подумал я. - Отчего ж не продолжали службу? - Я-с... отрешен от должности с тем, чтоб впредь никуда не определять. - Чем же занимаетесь? - Как вам доложить?.. Ничем-с... По святым обителям странствую... Работать не могу - года уж такие. - Частной бы должности поискали... - Нельзя-с. - Отчего? - Указом Правительствующего Сената объявлен ябедником, хождение по частным делам воспрещено... К другому ни к чему не приобык. Оно, конечно, вона теперь много местов по пароходству на Волге и в компаниях, и жалованье хорошее, и можно бы приспособиться... И пытался... Да с моим аттестатом кто возьмет? "Вот подхватил я гуся лапчатого", - подумалось мне. - А впрочем, благодарю создателя, что не попал на место, - заговорил Поярков после короткого молчания, - а то не сподобил бы господь столько святыни видеть и недостойными устами своими к ней прикасаться, не привел бы узнать матушку Русь православную, как живется, как думается народу. Был я, ваше высокородие, в Киеве и у Почаевской Богородицы, в Воронеже и в Соловках, у Кирилла Белозерского, у Симеона Верхотурского, вкруг Москвы везде, - всю почти Россию пешком выходил. А ведь нашему брату, убогому страннику, в дворянские да в чиновничьи дома ходу мало: у мужичков больше привитаем, от их трапезы кормимся. От них-то и узнал я русский народ... Познавать его ведь можно только лежа на полатях, а не сидя за книгами да за бумагами, да разъезжая по казенной надобности. Сначала подумал я, что если это не закоренелый мошенник, так, по крайней мере, плут и уж наверное пьяница. Недаром говорится: вор слезлив, плут богомолен. Но, вслушиваясь в звуки речей, всматриваясь в лицо Пояркова, больше и больше удивлялся... Ни сизого носа, ни багровых пятен на щеках, ни мутности в глазах, ни отека в лице, ни одного из признаков знакомства с чарочкой не было. Напротив, в глазах выражалось много ума и благодушия, в лице - много твердости характера. - Послушайте, господин Поярков, - сказал я, - скажу вам прямо: вы меня удивляете... По вашему лицу, по вашим речам не видно, чтоб вы были... - Шельмованный негодяй? - перебил Поярков. - Не ропщу на суд человеческий: творился он волею божией. Поделом я наказан. - Но... - Как ни будь крив суд человеческий, - перебил меня Поярков, - все-таки он творится по божьему веленью. - Бывает однако, что невинные страдают! - Бывает, что судье мзда глаза дерет, бывает, что судья неопытен и дела не разумеет, вершит не по закону, не по совести... Так... Но поверьте, что за каждым невинно осужденным были другие грехи, до людей не дошедшие, а к богу вопиявшие. За эти-то тайные грехи и осуждается человек под предлогом таких, каким он не причастен... На человеческом суде всего один только раз был осужден не имевший греха. Судьей тогда был Пилат. - Правда, - продолжал Поярков, - судья, что плотник: что захочет, то и вырубит, а у всякого закона есть дышло: куда захочешь, туда и повернешь. Да ведь и над судьей и над подсудным есть еще судия... Неуж ли он допустит безвинно страдать? Не палач он людей, а весь - любовь бесконечная... Судья делом кривит, волю дьявола тем творит, на душу свою грех накладывает, а в то же время, по судьбам божьего правосудия, творит и волю правды небесной, за ту вину карает подсудимого, которой и не знал за ним. Так-то на всякую людскую глупость находит с неба божья премудрость. Хоть об своем деле вам доложу. Отрешен от должности вот за что. В деревне баня загорелась, ее раскидали. Подают объявление о пожаре: до деревни восемьдесят верст, а у меня сорок важных дел на руках, в том числе пятнадцать арестантских. Становому всех обязанностей исполнить нельзя, будь у него в сутках сорок восемь часов. Потому и держат они вольнонаемных писцов. Набирают их из вольноотпущенных, исключенных из духовного звания, из службы выгнанных, из лиц, состоящих под надзором полиции. Они и заправляют делом, а становой тем только занят, что поважнее да прибыльнее. И у меня человек с пяток таких было. Одного и послал я на следствие о пожаре; он допросы снял, дело как следует очистил, я подписал, в уездный суд представили, решили там: "предать воле божьей". А мужичонка, бани хозяин, кляузник был, подал губернатору жалобу: был-де у меня поджог, а такой-то отпущенник поджигателей скрыл. Губернского чиновника прислали, тот нашел, что мужик врет, поджога никакого не бывало, а следствие в самом деле отпущенник производил, а я на нем учинил фальшивую, значит, подпись и совершил допросы и очные ставки задним числом... Подлог, значит!.. Губернатор был внове, а нова метла чисто метет - под суд меня. В уголовной 391 статейку и подвели: "лишение всех прав состоянии и ссылка в Сибирь на поселенье". Подмазал - смилостивились: уменьшающие вину обстоятельства нашли, решили "уволить от должности". А тут другое дело завязалось: "о похоронении на огороде без священнического отпевания некрещеного младенца матерью его, состоящею в расколе". Другой чиновник приехал. Прикосновенными были государственные крестьяне, стало быть, надо депутата. Чиновник меня и просит: "Нельзя ли, говорит, поскорей депутата прислать, всего бы лучше безграмотного прислать, да прислал бы свою печать поскорее, мы бы дело-то разом кончили. У нас, видите ли, говорит, на будущей неделе в Хохломске благородный театр будет, я, говорит, с губернаторшей "Женщину-лунатика" представляю, так достаньте, пожалуйста, поскорее депутата, да непременно безграмотного". Написал я к волостному писарю записочку, выслал бы такого-то старшину к чиновнику. Года через три попадись эта записка к моим лиходеям. Завели новое дело "о разглашении тайны", под 453 статью меня: за сообщение бумаг, отмеченных надписью "секретно", - отрешение от должности. Ведь изволите знать, что каждая бумага про раскольников, какая ни будь пустячная, сверху-то "секретно" надписывается. Бабы на базаре про дело толкуют, а ты "секретно" пиши... По совокупности преступлений меня и приговорили - отрешить от должности, чтобы впредь никуда не определять. Кому ни рассказать - всяк подумает, что не по вине страдаю. А осужден я достойно и праведно. Теперь так говорю, когда господь умягчил мое сердце, а в те поры мыслил другое... Когда отрешили меня, остался я, на старости лет, без куска хлеба. Еще слава богу, что ни передо мной ни за мной никого тогда не было - один как перст. Конечно, деньги были, да лихом нажитое прочно не бывает, - что было нажито, мирской слезой облито, а мирская слеза у бога велика. Под судом бывши истерялся: суд ведь докуку да деньги любит; да и жил-то широконько - привык, знаете, к хорошей-то жизни, сразу отвыкнуть не мог. В картишки любил поиграть, ну и выпала мне такая линия, что дело хоть брось - ни иголки с елки, ни иконы - помолиться, ни ножа, чем зарезаться. Работать сил нет: и годы стары и руки мягки, а мягки-то руки чужой хлеб в рот кладут, а печь своего не умеют. Так горько пришлось, так прискорбно, что руки на себя хотел наложить. И вот злость-то какая во мне была: пришел к проруби топиться; о душе, об ответе на Страшном суде на ум не приходит, а про чуваш вспомнил, как они недругу "суху беду делают". На кого зол, пойдет к тому да у него на дворе и удавится, суд бы на него навести... И стал я думать, какая же мне польза, ежели утоплюсь - унесет меня под вешним льдом и не знай куда, где-нибудь сыщут, в губернских ведомостях напечатают, найдено-де неизвестное мертвое тело, и станут вызывать наследников или владельцев с ясными на принадлежность онаго доказательствами. Нет, думаю себе, коли класть на себя руки, так уж с тем, чтоб лиходею суху беду сделать: пусть же знает, что безрога корова и шишкой бодает. А лиходеем почитал губернатора, что велел меня под суд отдать. И такое веселье враг вложил в меня, что с проруби-то я ровно с праздника воротился. Сведал, что у лиходея дельце есть тяжебное. В Малороссию верст тысячу пешком отшагал и усталости не знал - вот какова злость-то была. У него, видите ли, дядя бездетный был, имения тысячи две душ благоприобретенного. Покойник жене завещал его, а мой лиходей стал духовную оспаривать. Вот, думаю, привел же господь поплатиться да еще и за правду постоять. Взял у тетки доверенность, ездил, хлопотал, писал и "записался"... У племянника-то, у губернатора, то есть, сильна протекция была: тетку по миру пустил, а мне хождение по делам воспретили... Указ застал меня в Малороссии. Денег ни копейки, деваться некуда. Опять хотел руки на себя наложить, опять к реке пошел; но тут господь мне помощь явил... Встретился я со старцем, сказывал, что идет он из Киева в Саровскую пустынь. Кто такой, не знаю, но человек божий и дар прозорливости имел. Стал разговаривать и всю-то мою жизнь ровно по книге вычитал. И сам не знаю, что со мной сделалось; заплакал я - благодать-то божия коснулась окаменелого сердца. "Научи, говорю, старче, как горю помочь". - "Ступай, говорит, в Киев, помолись Иоанну Многострадальному, и твоим страданьям будет конец". Слова старца умилили мое сердце; в тот же день добрел я в Киев. Много раз хотел с дороги воротиться, враг-от действовал. У самых даже ворот монастырских смутил он меня, такую тоску нагнал, что хотел было я, не заходя в святую лавру, на Днепр да в воду. Но за молитвы праведного старца, давшего мне благой совет, избавил господь от врага... И сам не помню, как очутился у мощей Иоанна Многострадального... И тут во мне ровно что просияло, и заплакал я сладкими слезами... Мерзка и нечестива показалась мне прошлая жизнь! Вот теперь, девятый год по обету, данному в киевских пещерах, странствую по святым обителям. Между тем подъехали мы к Ключищам. Старик спешил туда к храмовому празднику. В церкви того села стоит чудотворная икона, и к ней на поклоненье из окрестных мест сходится много богомольцев. После обедни залучил я к себе Пояркова. Слово за слово, зашла речь про быт уездных чиновников. Вот что он рассказал: - Кто кого сильней да важней в уездном городе, - вы не так говорить изволите. Ежели хотите знать, кто кого в уезде больше - в табель о рангах не смотрите; там своя табель. Первое место в городе - управляющий откупом: будь он чиновником, будь борода - все одно. Ему и честь и уваженье, его и в кумовья зовут и на свадьбы в отцы посаженые. Каждый божий праздник все от обедни к нему на закуски, каждое первое число всем чиновникам он шлет и вина, и пива, и меду, и наличными много ль кому следует, по "расписанью". Вот это самое расписанье и есть табель о рангах: кому откупщик больше платит, тот чиновник важнее, силы в нем больше. Важнее всех, конечно, исправник, а ежели город большой, богатый, купцов живущих в нем много, аль ярмонки при нем знатные есть, - то городничий. Если же город не важный, то городничий последняя спица в колеснице, и знать его никто не хочет, и не слыхать совсем про него; только что в мундирный день в соборе на первом месте станет - в том и весь его авантаж. После исправника - становой, потом секретарь земского суда да секретарь уездного. Эти люди первые, за ними пойдет мелкая сошка: судья, непременный член, казначей, стряпчий, винный пристав. А всех ниже штатный смотритель да учителя: ими никто не занимается, и никакого к ним уважения нет, откуп им копейки не дает, к самой даже Пасхе полштофа полугару не пришлет. И в гости их не зовут: разве когда из милости, аль для счету. Не во всяком городу окружные есть да лесничие; а это люди первой статьи: окружной с исправником может вровень стать, помощник его да лесничий выше станового, чуть-чуть не исправниками смотрят. А ежели насчет грехов, так их во всяком городу и во всяких чинах довольно... Про других не стану говорить, зачем осуждать?.. А про свои грехи для чего не рассказать?.. Всенародное покаяние очищает ведь их. Вырос я в канцелярии; за приказным столом и состарился. А знал людей по одной только бумаге. Написано в деле: "В деревне Колосковой крестьянин Василий Сидоров", ну и знаешь, что есть на свете Василий Сидоров. Явится он к тебе по делу, только и думы, как бы побольше сорвать с него. Не думаешь, будет ли Сидоров с семьей завтра ужинать, об одном помышляешь: губа-де у меня, у барина, к сладкому наважена, а мужицкое горло, что суконное бердо, проглотит и долото. Пишешь, бывало, бумагу: "С крестьянина Миронова деньги взысканы", и знаешь, что у Миронова были деньги. Пишешь: "Кондратьев розгами наказан", и знаешь, что есть у Кондратьева спина. А не сидят ли у Миронова ребятишки без молока, зажила ль спина у Кондратьева, про то и не думаешь. Со всякого берешь, а себя праведником ставишь. Что-ж? бывало, думаешь: по праздникам церковь божию не обегаю, попов с праздным принимаю, говею каждый год, в большие посты не скоромлюсь, нищим по силе помощи подаю, в тюремном комитете состою членом, ежегодные пожертвования на детские приюты, по письмам губернаторши, плачу исправно. Чего еще?.. Святым себя считал, а врага слушал. Шепчет, бывало, в душу-то: "Карпушку-то Власьева прижми, денег у него, у шельмы, много, пущай не забывает, что ты его начальство". И прижмешь Карпушку бумаги листом, а бумаги листок на руке легок, а выйдет из под руки, так иной раз тяжелей каменной горы станет. Раз были нужны деньги до зарезу: наличные в горку спустил, праздники подходят, покойница-жена шляпки требует, салоп с куньим воротником ей подай, в губернское правление дань посылать срок две недели уж минул. Хоть в доме от мирского приносу всякого припаса и вдоволь, да надо хорошенького винца купить, не равно губернский чиновник наедет, не подашь ему мадеры деверье - шампанского подавай, да настоящего, по три целковых бутылка. Просто беда: как бредень ни закидывай, рыбешка не ловится. Что делать, как быть? А главное дело - губернское! Во-время не представишь - шесть выговоров на неделе закатят, и пошел под суд, купайся там. Почту получаю. Посмотрим, думаю, - нет ли благостыни. Подтверждений штук сорок, помечаю - "к делу". Пачка публикаций о сыске лиц и имуществ: ну, это известно дело - под стол, письмоводитель подберет, напишет: "на жительстве не оказалось", и конец. От губернатора предписания, да все пустяковые: статистику требует, да двух старых девок в консисторию на увещанье переслать... Объявления об умерших солдатах, о взысканиях, о скотском падеже, много всякой дряни, а путного нет ничего - Эх, несчастная ты доля моя!.. Еще распечатываю: губернаторша еще раз пожертвовать в пользу детского приюта приглашает. "Нет, думаю, шалишь, ваше превосходительство, - не до твоих поросят свинье, коль ее самое палят на огне". С горя да с печали за печатны циркуляры принялся. Видно, тяжело было, что за них принялся... Их, бывало, никогда не читаешь, только сбоку пометишь: "к сведению и руководству". Десятка полтора прочел - ничегохонько... Вдруг, гляжу - милость-то господня! У циркуляра сбоку припечатано: "об отдаче малолетних крестьянских детей в Горыгорецкую школу Могилевской губернии". - Э!.. Не штука - деньги, штука - выдумка!.. Вот она, благодать-то, где! С места даже вскочил, запел от радости: Заутра услыши глас мой! "Лошадей! В Ермолино!.." - Приехали. - "К волостному голове!.." - Достучались. Вошли. Хозяйка в задней избе самовар ставит, а хозяин, стоя у притолоки, в кулак зевает: на рассвете дело-то было. - Что, говорю, Корней Сергеич, здоровенько ли поживаешь? - Слава богу, говорит, ваше благородие, бог грехам терпит. - Ну, слава богу, - дороже всего, говорю... Домашние что? Хозяюшка здравствует ли? - Что ей делается?.. Вон с самоваром возится... Ишь надымила как в сенях-то!.. Грунька! Чего в угли-то налила?.. Эка дурь-баба!.. Дым сюда пройдет - у барина головка разболится. - Ничего, говорю, Корней Сергеич... Ну, дочки что?.. Землемер-от, чать, недаром месяц у тебя выжил. - Эх, ваше благородие, чего тут ворошить? Мало ль чего толкуют?.. Чужи речи не переслушаешь. - Ну, да про это что? Девки молодые! По-вашему, может, так и надо. Парнишка-то что? - Ничего, ваше благородие, растет. Часослов скончал, на второй кафизме сидит. - Дело хорошее... А ведь я, Корней Сергеич, к тебе с повесткой... Читай-ка: человек ты грамотный. - И подаю ему циркуляр. А народ-от по захолустьям глуп: видит, печатна бумага, да сбоку "министерство" стоит - глаза-то у него и разбежались. Учен еще мало, знаете. Прочел бумагу Корней, повертел в руках, на стол кладет. - Мы, говорит, ваше благородие, люди слепые, - извольте приказать, какое тому дело есть. - Что ты за слепой человек, Корней Сергеич!.. Зачем на себя клепать? Читай-ка вот, сбоку-то: "об отдаче малолетних крестьянских детей в Горыгорецкую школу, Могилевской губернии". Видишь? - Вижу, ваше благородие. - А слыхал ли ты про такую губернию? Про Могилевскую-то? - Никак нет, ваше благородие, не слыхивал, что есть такая Могилевская губерния. Впервой слышу! - Эта губерния за Сибирью, на самом краю света, - говорю ему. - И вся-то она, братец ты мой, состоит в могилах. А на тех на могилах гора, и на той горе школу, вот видишь, завели... Крестьянских ребятишек там ко всякому горю приобучают: оттого и прозвана "на горе горецкая школа". Понял? - Невдомек, ваше благородие: ваши речи умные, да наши головы глупые. - Да полно малину-то в рукавицы совать! Что в самом деле на себя клеплешь! У него и Власка кафизмы читает, а сам будто и печатного разобрать не может. Бери бумагу-то читай; не морочу ведь тебя... Печатное. Не сам же я печатал... Видишь? "Об отдаче малолетних крестьянских детей"... А ты читай сам! Корней ни жив, ни мертв: только пальцами семенит. Смекнул, куда дело-то клоню. А все-таки спрашивает: - Какое ж тут до меня касательство, ваше благородие? - Как какое касательство? Власке-то который год? - Двенадцатый на масленице пошел. - Таких и требуется. Читай-ка вот. - Нельзя ли помиловать, ваше благородие? - Да как же я тебя помилую? По ревизским сказкам известно ведь, у какого крестьянина каких лет сыновья. Что ж мне из-за твоего Власки на свою голову беду брать... А?.. Замолчал Корней. Повесил голову, лицо пятнами пошло. А я себе прималкиваю, из сундучка бумаги вынимаю да раскладываю их по столу. - Нельзя ли как помиловать, ваше благородие? - заголосил Корней. - Как мне тебя миловать-то, Корней Сергеич? Своего что ли сына заместо Власки по этапу высылать? Так у меня и сына-то нет. - Все в ваших руках, ваше благородие... Как бог, так и вы!.. Помилуйте, заставьте за себя вечно бога молить. Корнеева жена в избу вошла, знает уж, о чем дело идет. Повалилась на пол, ухватилась мне за ноги, воет в источный голос на всю деревню. Услыхавши материн вой, девки прибежали, тоже завыли, тоже в ноги. А Власка, войдя в избу, стал у притолоки, сам ни с места. Побелел, ровно полотно, стоит, ровно к смерти приговорен. - Душно что-то здесь, - молвил я Корнею, - на крыльцо выйду. Хочешь, вместе пойдем. Вышли на крыльцо. Хозяйка почти без дыхания. Девки - было за нами, да Корней цыкнул на них. Сел на крыльце, трубочку закурил, покуриваю себе... Говорю Корнею таково приятно да ласково: - Избы не хочу сквернить этим куревом... Знаю, что старинки держишься, скитам веруешь... Так я на крылечке, чтоб у тебя богов не закоптить... Садись-ка рядком, Корней Сергеич, потолкуем... Потолковали. На пяти золотых покончили. Написал я Власку немым и увечным, в Горыгорецкую, значит, негодным. С легкой Корнеевой руки у меня дело как по маслу пошло. Сколько ни было в стану богатых мужиков, - всех объехал, никого не забыл. Сулил могилы да на горах горе, получил за каждого парнишку по золотенькому, в глухие, в немые писал их... Мужики рады-радешеньки, отбывши такое великое горе. Всем праздник, а мне вдвое: у жены салоп и шляпка с белым пером, точь в точь как у вице-губернаторши; у полюбовниц, что в стану держал: у одной шелково платье, у другой золотная душегрейка; шампанского вдоволь, хоть на месяц приезжай губернские... А главное, в губернском правлении остались довольны: крепко, значит, на месте сижу. Да-с, бывал я котком, лавливал мышек. Вся штука в том, что надо остроту иметь, чтоб показать мужику дело не с той стороны, как оно есть. Это у нас называлось "перелицевать". Кто мастер на это, будет сыт, и детки без хлеба не останутся. Закон, как толково ни будь написан, все в наших руках: из каждой бумаги хочешь - свечку Николе сучи, хочешь - посконну веревку вей... А мужик что понимает? Он человек простой: только охает да в затылке чешет. До бога, говорит, высоко, до царя далеко. Похнычет-похнычет - и перестанет. А нет ничего прибыльней, как раскольники. Народ уж такой: обижаются даже на того, кто не берет. Кто взял, на того надеются, что не выдаст и все по-ихнему сделает; а кто не взял, того боятся, притеснителем обзывают, и пронесут имя его, яко зло - до самых высоких степеней... Такая уж вера у них: им шагу ступить нельзя, чтобы чего-нибудь супротивного закону не сделать. Паспортов, по-ихнему, не надо, для того, что антихристову печать означают. Оттого беспаспортным у них пристанище, к тому ж без беглых им во всем невозможно: попы ли, большаки ли ихние, народ все "скрывающийся", попросту сказать - беглый. А это нашему брату и на руку. У меня в стану скиты были - дно золотое. В каждом по десяти, по двенадцати обителей, в каждой обители настоятельница, стариц и белиц штук пятьдесят и побольше. Это "лицевых", значит, таких, что с паспортами живут. Кроме того, "скрыющихся" много. Каждая настоятельница за "лицевую" в год золотых по два платит, а за "скрыющуся" меньше тридцати взять нельзя. А у богатых раскольников еще такое заведение есть, что ежели купеческой дочке пошалить случится и она тяжела станет, ее посылают в скиты, будто бы к тетушке там какой-нибудь погостить, в своем-то бы городу огласки не было, женихи бы после не обегали. Тут, бывало, пожива хорошая: девка-то придет с деньгами, с нее за то, чтоб девичьей тайны не огласить, а ребеночка принесет - следствия б не производить!.. Большой праздник подходит: изо всех обителей к тебе с подносами: к пасхе - на куличи, к Петрову дню - на барана, к успенью - на мед, к покрову - на брагу, к рождеству - на свинину, к масленице - на рыбу, к великому посту - на редьку да на капусту. А то еще за сборами по городам матери ездят. Приедут перед зимним Николой, воротятся к благовещеньеву дню... Едучи в путь, приходят паспорты явить... Со сбору воротятся, опять являются - и чего тут, бывало, не натащат. Котора в Саратов ездила - рыбы да икры, котора в Казань - сафьяну на сапоги, котора из Екатеринбурга приехала - нельмы-рыбы да печаток из камней самоцветных, с Дону - балыков, из Москвы - сукна, материй разных, всякого, значит, фабричного дела. Самому ни съесть, ни износить, лишки нужным людям в губернию шлешь... Они довольны, и оттого насчет неприятностей опасения не предвидится. В скит приедешь - угощение тут тебе богатой рукой. Спервоначалу все чинно: сядешь за стол с чиновниками, что прихватишь с собой разгуляться, матери во всем чину у дверей стоят в венцах, во иночестве, - шапочка такая плисовая у них есть, иночеством зовется! - на плечах у всех манатейки - пелеринки, этакие черные с красной выпушкой. У каждой в руке лестовка: стоят смиренно, глядят умильно, речь ведет одна игуменья, да разве еще келарь, стряпка значит, примолвит: "милости просим", когда на стол нову перемену ставит. Рядовые старицы только вздыхают да молитвы про себя шепчут. Белиц тут не бывает, - те по светлицам сидят. И велишь, бывало, матерям пить, ихним же добром их угощаешь. Хоть все они, кроме престарелых, до винца и охочи, - а спервоначалу тоже блюдут себя, церемонятся. Выругаешь хорошенько, примутся за чарочки... Перепьются, потому что не смеют ослушаться... Тогда к белицам в гости. А белицы бывали хорошие, молодые, красивые, полные такие да здоровенные - кровь с молоком. Ходят чистенько: юбки, рубашки миткалевые, кофточки полотняные... При сторонних в черных сарафанах с цветными широкими ситцевыми передниками. Пойдешь по светлицам: там они сидят, бисерны кошельки вынизывают, шелковы пояски ткут, по канве шерстями да синелью вышивают... Такая тут возня пойдет, что без греха никогда, бывало, кончиться не может... Насчет этого слабеньки... А ведь их винить нельзя. У крестьянской девки хоть много работы, да в году три радости есть: на масленице покататься, на святой покачаться, на троицу венки завивать. А келейны белицы тяжелого дела не знают, снуют целый день из часовни в светлицу, из светлицы в часовню, каноны читают да кошельки вяжут - вот и работа вся. А едят сладко, спят мягко, живут пространно, всякому пальчику по чуланчику - дурь-то в голову и лезет. По-ихнему же это и не грех, а только падение: без греха, слышь, нет покаяния, а без покаянья и спасения нет. Потому девице и дозволено согрешить, было бы в чем каяться и тем спасенье получить. Такая уж вера. А когда благодетели, значит, богатые купцы, приедут в скит, тут не то... Не тем обитель смотрит, точно в самом деле истинное благочестие в ней обитает. Поведут матери благодетеля в часовню, там старицы стоят чинно, рядами, в полном чину, на венце у каждой креповая "наметка", все лицо она покрывает. Везде лампадки, везде свечи горят. В середине стоит "уставщица", смиренно в землю глаза опустив, внятно читает старинные книги. Чистыми, звонкими голосами стройно белицы поют по крюкам, демественным разводом. Кланяются разом, перед земными поклонами бросают на пол подручники разом, подымают их разом, лестовки перебирают разом. Слова стороннего не молвят, в сторону не взглянут - да этак часов пять либо шесть сряду. Благодетель-от упарится, умается и сам себе думает: "Вот оно где благочестие-то, вот она где старая-то вера!..". И пригоршнями благостыни отвалит... А домой приедет, братье своей зачнет говорить: "Видел я, братия, скиты... Уж такое там благолепие, уж такое там благочестие: истинно земные ангелы, небесные же человеки. А небесные человеки - только что благодетель вон из скита, на радостях от хорошей выручки, - старицы за рюмочку, а белицы за мила дружка за сердечного. Благодетели на каноны и на негасимую денег скитницам пересылают много. Ежели где-нибудь, хоть в дальнем каком городе, богатый раскольник умрет, родственники посылают милостыни "на корм братии". Те деньги идут настоятельницам, у них в каждой обители общежительство: пьют, едят на общий счет. Кроме того, на "негасимую свечу" присылают, значит, чтоб читать псалтирь по покойнике денно-нощно шесть недель, либо полгода, либо год, глядя по деньгам, и каждый день петь "канон за единоумершего". Иной раз придется рублев по пяти на скитницу, богачи-то присылают на все скиты тысяч по десяти, на ассигнации... Дележ бывает в скрытности, опричь игумений да каких-нибудь знатнеющих, никого тут не бывает... А сборы им законом воспрещены; потому они завсегда у нас в руках. Случится узнать, - привезли панафидные деньги и будут делить в такой-то обители. Поедешь, бывало; но как ни придешь - ничего не застанешь, а по всему видно, что вот сейчас из кельи вон разбежались... Когда и вовремя попадешь, да у них в скитах дома нарочно такие построены: ходы в них да переходы, темные коридоры, чуланы да тайники, скрытные проходы меж двойными стенами, под двойными полами, и подземные ходы из одной обители в другую есть. Им без того нельзя, - такая уж у них вера, что вся на беглых стоит. Прячут их в тайниках-то в случае надобности. Раз мне удалось на дележ попасть. Узнал, что из Сибири большую сумму привезли и будут делить у матери Иринархии в обители. На ту пору был я у матери Иринархии по какому-то делу, а у нее купеческая дочка из Москвы жила и со мной, грешным делом, по тайности в любви находилась. А скитские девки, я вам доложу, беда какие неотвязчивые; ежели с которой сошелся, требуют, чтобы в гости жаловал, а ежели долго в ските не бывал, плачет, укоряет - забыл-де меня... - Знаешь ли что, - говорю возлюбленной своей, - ведь у вас завтра собрание будет, а мне больно хочется посмотреть на него. Я бы сегодня так сделал, будто уеду из скита, а сам у тебя в светлице останусь, ты мне ихнее-то собрание из тайничка и покажешь. Обрадовалась моя Варвара Абрамовна, что целые сутки у ней в светлице пробуду... Велел я письмоводителю мою шубу надеть, да чтоб по голосу его не признали, приказал ему пьяным быть, и вышло так, будто я напился до бесчувствия, и меня, положивши в сани, из скита вон увезли. Целые сутки пробыл я у Варвары Абрамовны, а под вечер через тайничок вниз спустился и стал возле Иринархиной кельи. Дырочка там проверчена: все видно. Собрались матери, приказчика привели, что деньги привез, помолились, письма прочитали, канон за умершего пропели, кутьи поели и уселись - деньги делить. Самая полночь была. Только что деньги на стол они разложили, я из тайника да середь честной компании и стал. - Здорово ль, говорю, поживаете, преподобные матери?... Что ж меня-то в долю не принимаете? Заметались. А при мне охотничий рог был. Затрубил... Сотские да рассыльные - а им наперед велено было тайным образом к ночи вкруг обители собраться - голос стали подавать. - Слышите, говорю, матери? Мои-то молодцы русака в скиту учуяли! Да не ты ли русак-от, почтенный? - говорю приказчику. - Кажи паспорт! - Паспорта нет; в городе на квартире, говорит, покинул. - Это мне все равно. Ежели при тебе паспорта нет, милости просим в кутузку. - Да я, говорит, купеческий сын. - А хотя ты и купеческий сын, да есть пословица: от тюрьмы да от сумы никто не отрекайся. Сидят в тюрьме и дворяне, не то что ваша братья, купцы. Так да этак, смиловался я, отпустил приказчика. Три тысячи на ассигнации мне досталось. Читали ль матери заказной псалтирь, нет ли - того не знаю. А уж как легковерны они, так просто на удивленье! Жила в Чернушинском ските средних лет девка, звали ее Пелагея Коровиха. Жила у матерей долго, скитские порядки знала да скружилась, - ее и прогнали. В город переехала. Сайки на базаре продавала, с печенкой у кабака сидела - перебивалась этакой торговлей. Познакомилась она с отставным солдатом Ершовым, что лет с десяток при земском суде в рассыльных был, по всему уезду знали его. Запивать стал - потерпели-потерпели, однако выгнали наконец. Приходит он к Коровихе, на судьбу плачется, "не знаю, говорит, что и будет со мной; удавиться думаю, хуже будет, как с голоду помру". Посоветовались - да и придумали штуку! Обрезала Коровиха косу, добыла где-то вицмундир, чиновником оделась, орден св. Станислава на шею надела. Достали лошадей; Коровиха в сани, Ершов на козлы да ночным временем в скит, только не в тот, где Коровиха жила, а в другой, где не знали ее. А по уезду еще не было известно, что сменен Ершов, и он по дороге сказывает, что послан исправником при чиновнике, что по раскольничьему делу из Петербурга приехал. Перед Коровихой все шапки ломают; видят, барин большой: крест на шее. Приехали. Разбудил Ершов настоятельницу: "Вставай, говорит, скорей, мать Евфалия: беда твоя до тебя дошла. Чиновник из самого Питера приехал. Чуть ли часовню не станет печатать". Евфалия заохала, Ершов ей свое: - Меня, говорит, исправник нарочно с ним послал, чтоб тебе, по силе возможности, какую ни на есть помощь подать. - Кормилец ты мой!.. - завопила Евфалия. - Помоги ты мне старой старухе, а уж я тебя не оставлю... Заставь за себя бога молить! - А сама меж тем Ершову в руки зелененькую. - А ты вот что, мать Евфалия, - говорит Ершов, - сделайся-ка с ним, как знаешь; поблагодари его честь. Исправник велел сказать, что он подходящий, благодарить его можно. - Дай бог здоровья его высокородию Петру Федорычу, - говорит Евфалия, - что на разум наставляет меня старую да глупую. А чиновник-Пелагея уж в келье... Очки на носу, бумаги разбирает. Вошла к нему мать Евфалия ни жива, ни мертва. - Как тебя звать? - крикнула ей Коровиха. - Евфалия грешная, ваше превосходительство. - По отце? - То есть по-белически-то зовут меня Авдотья Маркова; а это значит по-иночески: Евфалия грешная. - Да разве ты смеешь иноческим именем называться? - закричала Коровиха и ногами затопала. Да приподнявши платок, что Евфалия на себя в роспуск накинула, увидала под ним и манатейку и венец... Пуще прежнего закричала: - Это что такое? Это что надето на тебе?.. Не знаешь разве, что за это нашу сестру в острог сажают? В кандалы старую каргу, - крикнула Ершову Коровиха, - в острог ее, шельму, вези! - Слушаю, ваше превосходительство! - говорит Ершов. - Подай из саней кандалы! - крикнул он, выйдя в сени, извозчику. Ровно гром грянул в обители: в ногах валяются, милости просят. Тут и промахнись Коровиха. - Давай, говорит, десять целковых да штоф пеннику. Тотчас принесли и деньги и пеннику... Только тут все и поусумнились: что ж это за важный чиновник, коль за дело, что тысячи стоит, только десять целковых потребовал... Опять же ни мадеры, ни рому, ни другого дворянского пойла ему не надобно, а вдруг подай пеннику! Неподалеку от скита исправник в то время на следствии был. Ему дали знать, тот нагрянул. Входит в келью, а Коровиха с Ершовым, штофик-от опорожнивши, по лавкам лежат. Так и взяли их в вицмундире и с крестом на шее. По суду три года в рабочем доме потом просидела. Чего в тех скитах ни творилось! Да вот хоть про друга моего, про Кузьку Макурина рассказать. Был он из удельных крестьян, парень еще молодой. Отец у него кузнечил, а когда помер, довольно деньжонок сыну оставил, и дом - полну чашу, и кузницу о двух наковальнях. Неразумному сыну родительское богатство в прок не пошло; не понравилось Кузьке ремесло отцовское: ковать жарко, продавать холодно. Черной работы не жаловал; захотелось ему белоручкой жить - значит, от кузницы подальше, меньше бы копоти было. Годика в два родительское добро все до нитки спустил. К винцу да к сладкой еде привык, а в мошне-то пусто. И почал деньги ломом да отмычками добывать. Раз пять попадался, да каждый раз по суду в подозрении только оставляли. Поймали наконец на деле, в солдаты приговорили, потому что недели до совершенных лет у него не хватало. На другой же день, как сдали его, он бежал. По деревням проживать опасно было, - он в скиты. Пришел к матери Маргарите: "Бегаю, говорит, от антихриста, и ты, матушка, меня в стенах своих сокрой". Маргарита разжалобилась, взяла Кузьку на конный двор в работники. Тут он зажил припеваючи: сыт, пьян, одет, обут... А главное, живучи под крылышком Маргариты, никого не бойся, даром что беглый... Мы с ней жили в добром согласии. Иногда разве что скажешь ей: "Кузька-то у тебя больно пространно живет, спрячь его до греха". Ну и припрячет. Кузька со мной подружился через то, что Маргаритину племянницу Евпраксию Михайловну мне предоставил. Изо Ржева была, купеческая дочка - с офицером провинилась, ее и послали к тетке стыд прикрывать. Скитское житье ей по нраву пришлось - осталась в кельях... Ну, Кузька, спасибо ему, помогал очень даже помогал. Оттого и завелась у меня дружба с ним. Неспокойный был человек. Чем бы, кажется, не житье ему было у матерей? Так нет, пакостить начал и скитниц мне выдавать. Шепнет, бывало: "Приходите, ваше благородие, тихими стопами ночью под успеньев день к матери Феозве в моленную; беглый поп приехал, в полотняной церкви станет служить". Нагрянешь, во всем чину службу застанешь. "Это что? Ты кто такой? Вяжи!" Матери забегают, ровно мыши в подполье: котора антиминс за пазуху, котора сосуды в карман, с попа ризы дерет. А поп ровно хмельной, сам шатается, а норовит в угол, чтоб оттуда в тайник да скрытыми переходами в другу обитель, а оттоле в лес. Знал я эти штуки-то: "Нет, говорю, отче святый, от меня не улизнешь, знаю я ваши мышиные норки, а протяни-ка ты лучше стопы свои праведные, вон сотский-от хочет кандалы на тебя набивать". Старицы в ноги. - Батюшка, ваше благородие, положи гнев на милость! - Дам я вам милость, говорю: вяжи всех да подводы под них снаряжай... Всех в острог. А они: - Помилосердуй, милость на суде хвалится. - Дам я вам милость!.. Вяжи всех да гаси свечи: часовню-то запечатаю. А сам из кармана шнурок, печать да сургуч. Всегда при себе держал: страх внушают. - Да заставьте же, ваше благородие, за себя бога молить, - вопят старицы, - помилосердуйте!.. - Да что вы, говорю, пристали ко мне?.. Ничего не могу сделать, губернатор предписал. Сами знаете: твори волю пославшего. - Да все в твоих руках, батюшка, ваше благородие!.. Как бог, так и ты!.. Дали. Попа в кибитку, а мы к Феозве чай пить да с белицами балясы точить. Проведает Кузька: под моленну новы столбы подвели; скажет. Приедешь в скит, найдешь починку, запечатаешь моленную. Пообедаешь, разгуляешься, возмешь, распечатаешь. А на Кузьку ни одна из матерей подозрения не имела. Думают: "Свой человек, состоит по древнему благочестию, как же ему Иудой-предателем быть". А в своей обители у Маргариты пакостей он не творил. Не сдобровал однако у скитниц мой Кузька: очень уж безобразную жизнь повел, стали матери им тяготиться, а прогнать боялись, потому что, ежели прогнать, скит сожжет. Напился он раз с попом Патрикием донельзя и зачал спорить с ним о божественном. Спорили они, спорили - Кузька в ухо попа: "я, дескать, тебя, ревнуя по истинной вере, аки Никола святитель Ария - заушаю!.." А поп-от через день возьми да богу душу и отдай... Следствия не было: беглый беглого убил, оба люди не лицевые. Так оно и заглохло. После того его и прогнали. По деревням шататься стал где день, где ночь. Тяжело пришлось житье: в водке вкус позабыл. Конокрадством вздумал промышлять. да на первой клячонке попутал грех: поймали Кузьку, - ко мне. - Что, говорю, попался? - Попался, говорит, ваше благородие, такая уж судьба моя проклятая!.. А у меня до вас есть секрет. - Какой? - Важный секрет, ваше благородие. Могу сказать только один на один... Потому секрет по первым двум пунктам, государственный секрет, ваше благородие... Пошли в боковушку. Сказал. Вышли мы с ним в канцелярию, стал я с Кузьки показание снимать. - Зовут меня Иваном; как по отце и чей родом, не помню, скольких лет, не знаю; грамоте российской читать и писать умею, в штрафах и под судом не находился, по девятой ревизии покуда никуда не приписан, движимого и недвижимого имения за мной нет, никакого определенного промысла или занятия не имею, а прибыв в прошедшем году в здешний Пискомский уезд, занимался деланием фальшивой монеты. На таковое ремесло был склонен торгующим по свидетельству третьего рода крестьянином Марком Емельяновым, каковый Марк Емельянов и научил меня, с помощью собственных его инструментов, как российскую, так и иностранную монету чеканить. А ту фальшивую монету, из опасения подозрения и законного по суду воздаяния в случае открытия, производили мы в разных местах... - После того и пошел перечислять мужиков, что самые богатые были. Во свидетельство представлял два фальшивые талера и старинный целковый, тоже фальшивый. - И сильно скорбя о содеянном преступлении и жестоко мучась угрызением совести, решился я в присутствии вашего благородия чистосердечно объяснить о содеянном мною преступлении, что вы уже и слышали от меня. Имею неотъемлемое право на справедливо заслуженное мною наказание и, предаваясь в волю закона, прошу со мною учинить, что правосудие повелевает. Сделав такое показание, Кузька бойко подписался по всем статьям: "К сему показанию Иван, непомнящий родства, руку приложил". Велел я заковать Ивана Непомнящего и поехал с ним да с понятыми к Марку Емельянову. Обыск произвели - ничего не отыскали. Марк, известно дело: "Знать не знаю, ведать не ведаю, впервой того человека и вижу". Поставил их на очную ставку. Кузька говорит: - Побойся бога, Марк Емельяныч, как же ты меня не знаешь? Да не я ль у тебя две недели выжил? Да не ты ль меня учил монету делать? Да не ты ль хвалился, что сделаешь монету лучше государевой? Марк и руками и ногами, а Кузька ему: - Нет, постой, Марк Емельяныч, у меня ведь улика есть. - Какая улика? - спрашивает Марк Емельянов. - А вот какая: прикажите, ваше благородие, понятым в избу войти. Я велел, Кузька и говорит им: - Вот смотрите, православные, под этой под самой лавкой я гвоздем нацарапал такие слова, что с 1 по 22 октября с Марком Емельяновым вот в этой самой избе я триста талеров начеканил. Посмотрели под лавку, - в самом деле те слова нацарапаны. Вязать было Марка - в острог сряжать, да сладились. От него к другим богатым мужикам поехали... И всех объехали. А как объехали всех, велел я Кузьке бежать, кандалы подпиливши, сам и пилочку дал ему. Дело заглохло. А Кузька, извольте видеть, когда по деревням шатался, надписи такие у богатых мужиков царапал. Попросится ночевать христа ради, ляжет на полу, да ночью, как все заснут, и ну под лавкой истории прописывать. После того Кузька попом оказался и до сих, слыш, пор попит. Есть на рубеже двух губерний, Хохломской да Троеславской, деревня Худякова; половина - в одной губернии, другая - в другой. В той деревне мужичок проживал, Левкой звали - шельма, я вам доложу, первого сорта, а промышлял он попами. Содержать беглых попов на губернском рубеже было ловко: из Троеславской губернии нагрянут - в Хохломскую попа, из Хохломской - в Троеславскую его. Левку все раскольники знали, от него попами заимствовались. С этим самым Левкой и сведи дружбу Кузьма Макурин - днюет и ночует у него, такие стали друзья, что водой не разольешь. Рыбак рыбака далеко в плесе видит, а вор к вору и нехотя льнет. Лежит раз Кузька у Левки в задней избе на полатях, а поп, под вечер взъехавши к Левке да отдохнувши после дороги, сидит за столом. Избу запер, зачал деньги считать, что за требы набрал по окольности. Смотрит Кузька с полатей, а сам тоже считает: считал-считал и счет потерял. Слез тихонько с печи, отомкнул дверь, вышел - поп не видит, не слышит... Кузьма в переднюю... Будит Левку: "Вставай, говорит, дело есть". - Левка встал, Кузька ему говорит: "Поп деньги считает, я подсмотрел. Такая, братец, сумма, что за нее не грех и в тюрьме посидеть. С такими деньгами, Левушка, век свой можно счастливу быть, на Низ можно сплавиться, в купцы там приписаться". Соблазнил. - А видывал ли когда тебя отец-то Пахомий? - спрашивает Левка. - Отродясь, - говорит Кузька, - не видывал. - Делай же вот как да вот как. Пошли приятели в заднюю, где поп-от свои дела правил... А хоть дверь и отперта была, все-таки, чтоб Пахомию не подать сомнения, Левка постучался, входную молитву творя. - Аминь! - ответил поп из избы. - Кто там? - Я, батюшка, отец Пахомий, хозяин. - Сейчас, свет, отопру... Эко диво како! Дверь-то была отомкнута!.. Забыл, видно, запереть, вот ведь память-то какая у меня стала. Вошли Левка с Кузькой. А деньги у попа уж припрятаны. Начал положили у Пахомия, простились и благословились. - Вот, батюшка, отче Пахомие, - говорит Левка, - наш христианин, именем Косьма, исправиться желание имеет, давно мне кучился свести его к иерею древлего благочестия. Кузька в ноги попу: "Прими, говорит, отче святый, на дух". - Бог благословит, чадо, - ответил Пахомий, - время теперь тихое, исправлю, пожалуй. Левка вышел, Пахомий епитрахиль надел, требник на налой положил. - "Клади начал!" - говорит. Положили начал. Лег Кузька ничком, Пахомий ему голову епитрахилью покрыл и начал "исправу": - Рцы ми, чадо Косьмо... А Кузька поднял голову, говорит ему: - Отче святой, совесть-то моя очень сумленна, - рцы ми прежде: по отлучении от великороссийские церкви принял ли ты "исправу второго чина" с проклятием ересей? - Нет, чадо, - говорит Пахомий, - исправе второго чина и проклятию ересей аз грешный по правилам не подлежу, того ради, что и крещение имею старое и рукоположение старое. - А где ж ты старое-то рукоположенье сыскал? - спросил Кузька, став на ноги перед Пахомием. - Кто тебя в попы-то ставил? - Да не смущается сердце твое, чадо Косьмо, ведай, яко имамы ныне архиереев древляго благочестия. Начало же сему произволению бысть сицевое. - Ну, послушаем, пожалуй, какое тут у вас было произволение, - молвил Кузька, садясь на лавку. - Садись и ты, отец Пахомий, рассказывай, какое было произволение - Есть, мой свет, киновия Белокриницкая. Исперва обитаема была едиными токмо мнихами, священных же особ в себе не имела, ныне же божиею к нам милостию получила архипастыря. Вси несумнящеся о сем христиане, елико обретается их в поднебесной, в том уверены. Та киновия, влекуще семя свое от древних оных кубанцев, рекше некрасовцев, зашедших туда с большим количеством народа, с женами и детьми. И тако сии вышереченные кубанцы, рекше некрасовцы, поселишася в Туречине, по реке Дунаю, и во упражнении своем занятием рыболовства... - Да ты балясы-то не точи, говори настоящее дело. Какое произволение-то было?.. Кто тебя в попы-то поставил? - Внимай, чадо Косьмо, дивному промышлению и не борзися... Сим бо случаем дивная вещь содеяся и памяти достойна. - А ты лишняго-то не мели, сказывай, кто таков? - Аз многогрешный прежде был господским крестьянином и немалое время находился приставником при псовой охоте. Обаче распалихся желанием иерейства, оставя господина, приидох к епископу нашему Софронию и молих его, да поставит мя во иерея. Он же по многом испытании рукоположи мя у единаго мужа благочестива, на пчельнике, и даде ми одикон, рекше путевой престол, и церковь полотняную. - Так ты, попросту сказать, беглый псарь? - Не глумися, чадо Косьмо, рцы же ми своя согрешения... - А ведь ты мошенник, отец Пахомий! Из псарей в попы на пчельнике поставлен!.. Ай да святитель!.. Знаю Софрона-то я. Ведь это Степка Жиров, что в Москве постоялый двор в Вороньем переулке держал, что попа Егора утопил?.. Знаю, все знаю, и другого вашего пастыря знаю, Антония, что прежде Шутовым прозывался. Так ты из этаких!.. А сколько ты, собашник, христианских-то душ погубил, их исправляючи? Да знаешь ли ты, что твое место в Сибири? Хвать его за честную браду и "караул" закричал. Левка с веревкой вбежал, скрутили попа, вытащили его на улицу, сбежался народ: кто за попа, а кто кричит: "Вези его в город!.." Кутят ему Кузька в полы-то положил: "Вот, говорит, твои прихожане!" Поглумились этак над Пахомием и пустили его на четыре стороны, а деньги и весь скарб у Левки остались. На другой день приходит уставщик от Пахомия. - "Деньги-то, говорит, возьмите, подавитесь ими, окаянные, ящик-от только отдайте... Без него отцу Пахомию никак невозможно... - Эка что вздумал!.. - молвил Кузька Макурин. - Да я такого ящика пятый год добиваюсь. Пойду на Урень, - сторона глухая, народ слепой, - стану попить не хуже твоего псаря. Так ему и скажи. Заплакал инда уставщик: за ящик-от Сафронию никак тысяча была заплачена, а теперь все пропало ни за денежку. Вскрыли ящик: там и одикон, и полотняная церковь, и прочее, что нужно, и ставлена грамота. - Эка умница этот Жиров! - молвил Кузька. - Не пишет примет в ставленой-то... Хоть я Пахомию во внуки гожусь, а с этой ставленой могу и Пахомием быть. Прощай, Левушка, - деньги все себе бери, с меня и ящика довольно. Вот каким попом буду, сам ко мне на исправу придешь... Приходи, Левушка: все грехи отпущу и гроша не возьму. Так и поделились Левка с деньгами на Низ уехал, - и там расторговался. А Кузька за Пахомия и до сих пор попит... Так вот с какими я людьми хороводился! Вот какие дела делывал! Да мало ль чего не бывало... Всего не перескажешь. Ничего в свое время не огласилось, пред судом человеческим ничего не явилось. Но все было ясно пред неумытным судиею... И послал он мне наказание достойно и праведно. Старые годыРассказДовелось мне раз побывать в большом селе Заборье. Стоит оно на Волге. Место тут привольное. Это гнездо угасшего рода князей Заборовских. Теперь оно принадлежит разбогатевшему откупщику Кирдяпину, родитель же его некогда был подносчиком в Разгуляе. А Разгуляй - любимейший народом кабак в селе Заборье. Стоит он между пристанью и базаром: место веселое, бойкое. Местность в Заборье живописна. Крутой, высокий берег Волги тут перемежается, образуя обширную, покатую к реке лощину, в ней построено Заборье. Там до десятка златоглавых церквей, сорок либо пятьдесят двухэтажных каменных домов, больше тысячи деревянных, городской постройки, обширный гостиный двор, несколько фабрик и заводов: всюду кипучая деятельность. По волжскому берегу тянется длинный ряд амбаров для складки хлеба и других товаров, у пристани стоит не одна сотня барок, расшив, ладей, паузков и других разной величины парусных судов. Поодаль, у особой пристани, устроенной в Кривоборском затоне, дымятся пароходы. В стороне мель, на ней обсохшая коноводка И справа и слева тесно застроенного и шумно оживленного Заборья великанами высятся крутые горы из Красного мергеля. На одной красуются величественные храмы XVII века, украшенные снаружи стенописью, увенчанные золотыми шатрами и куполами. Вместе с громадными двухэтажными зданиями они обнесены зубчатыми белокаменными стенами, высокими башнями и бойницами. Ни казанские татары, ни лисовчики, ни сообщники Разина не могли взять тех твердынь, хоть не раз пытались овладеть Заборским монастырем, зная о сокровищах, в нем сохранявшихся. Теперь не то, теперь здесь тихое и безмятежное пристанище немногих иноков, просторно разместившихся по уголкам громадных келий, где в старые годы тесно было жить многочисленной братии и толпам слуг и служебников Заборской обители. По другую сторону Заборья высятся на горе палаты князей Заборовских. Величественный дворец, строенный в прошлом столетии по плану Растрелли, окруженный полуразвалившимися флигелями и службами, господствуя над Волгой и Заборьем, угрюмо смотрит на новую, развившуюся под его ногами деятельность. Запустелый, обветшалый, точно переглядывается он с древними зданиями монастырскими... Ведут меж собой каменные старцы беззвучную беседу о суете мирской, что внизу гулом тысячи голосов и звуков дает знать о себе, о приволье места и о довольстве народа. Ведут угрюмые старцы беседу, а сами будто сокрушаются, что минули старые годы, когда наверху было людно и шумно, а внизу говорить громко не смели... Исправник предложил мне показать заборский дворец, но нескоро добился ключей. Трое дворовых, приставленных для охраненья гнезда угасших князей Заборовских, рассчитав, что злонамеренные люди не украдут вверенного им здания, отправились на пристань шить кули, чтоб, заработав по пятиалтынному на брата, провести веселый вечерок в Разгуляе. Покамест сотский их отыскивал, мы пошли в сад. Сад огромный, версты на полторы тянется он по венцу горы, а по утесам спускается до самой Волги. Прямые аллеи, обсаженные вековыми липами, не пропускающими света божьего, походили на какие-то подземные переходы. Местами, где стволы деревьев и молодых побегов срослись в сплошную почти массу, чуть не ощупью надо было пробираться по сырым грудам обвалившейся суши и листьев, которых лет восемьдесят не убирали в запущенном саду. Кой-где уцелели каменные постаменты, на них в старые годы стояли статуи. Известный богач прошедшего века, князь Алексей Юрьич скупил много статуй за границей и поставил их в своем Заборье. Куда после девались они, бог знает. Вот на одном постаменте уцелели буквы: "Iov.. omnipoten...".24 На другом ясна надпись: "Venus et Adonis".25 Повернув из главной аллеи в сторону, очутились мы перед глубоким оврагом, что, простираясь до самого волжского берега, разделяет сад на две части. Смелой аркой перекинут был через тот овраг каменный мост, на дне шумел родник, скрывавшийся в сочной густой зелени. За мостом каменный павильон - это Parc aux cerfs26 Заборья старых годов... Давно свалились его двери, давно вышиблены из окон его рамы, ветер да зимние вьюги свободно гуляют по комнатам, где чего-то ни бывало в старые годы!.. В одной комнате уцелели фрески, и какие фрески! Недюжинный маляр их работал. Вот Венера в объятиях Марса - хорошо сохранились свежие, роскошные перси и руки богини красоты, досадная улыбка безобразного Вулкана до сих пор мерещится мне, только что вспомню павильон заборский... На другой стене нагая Леда страстно прижимает лебедя, на третьей свеженькая нимфа лениво отталкивает обхватившего ее сатира, а на четвертой сладострастно раскинулась юная вакханка, и ее Налитые негой груди, Чуть прикрытые плющом, И белее снега зубы И пурпуровые губы - Манят поцелуй... Плафон осыпался, но по сохранившимся остаткам заметно, что он изображал торжество Приапа... Сколько белобрысых Акулек и чернявых Матрешек перебывало здесь в качестве живых нимф и вакханок. - Вон там был другой такой же павильон! - оказал исправник, указывая на груду кирпичных осколков, выглядывавших из лопушника, полыни и чернобыли. - Развалился? - Нарочно сломали. - Зачем? - Да видите ли, что здесь болтают: князь Данила Борисович, годов тридцать тому назад, приезжал в Заборье и в том павильоне находку, слышь, какую-то нашел, да после того и приказал его сломать - Что ж он нашел? - Да болтает народ оно, может, и вздор, а все-таки намолвка идет, будто в том павильоне одна комната изстари была заложена, да так, что и признать ее было невозможно. А князь Данила Борисович тайно ото всех своими руками вскрыл ее. - Ну? - Ведь это одна намолвка, Андрей Петрович, а правда ли, нет ли, господь ведает. Клад, что ли, какой-то там нашли, только на стене, слышь, гвоздем было что-то нацарапано. Как только князь Данила Борисович прочитал, тотчас стену своими руками топором зарубил, а потом и весь павильон сломать приказал. - Что ж такое там было? - Чего здесь в старые годы ни бывало?.. Да вы изволили, конечно, читать "Удольфские таинства" госпожи Ратклиф? - Читал. А что? - У нас по уезду старики-помещики говорят, будто госпожа Ратклиф те таинства с Заборья списывала. Правду ли, пустяки ль говорят, доложить не могу... А болтают. - Скажите, пожалуйста, не осталось ли стариков, что жили в Заборье при князе Алексее Юрьиче? - Где же? Помилуйте! Ведь князь-от Алексей Юрьич лет сто тому как помер. За пятнадцать лет до Пугачевщины скончался, считайте, сколько тому времени. Сын его, князь Борис Алексеич, и внук, князь Данила Борисович, подолгу здесь не живали, а княжна Наталья Даниловна и вовсе здесь не бывала. После нее имение за долги продано, теперь стало кирдяпинское. Старина и забылась. А долго-таки кое-что поддерживалось. Вот и я еще помню псарню здесь, музыкантов, арапа старого да карлика - древний-надревний был. Мало-помалу переводили все, а как вотчина к Кирдяпиным перешла, все порешилось. Сами изволите знать, уж как оно ни на есть, а все чужое. Оттого и не жаль. Был здесь старик Прокофьич. Чуть-чуть его помню. Да вот уж лет сорок, как и он помер. Вот он так уж всю подноготную про здешние старые годы знал. Дожил до ста лет, а в молодые годы, при князе Алексее Юрьиче в стремянных бывал. Мне про того Прокофьича Валягин Сергей Андреич много рассказывал, управляющим здесь был... Посажен был на вотчину Сергей Андреич князем Данилой Борисовичем, умер при княжне. Славный был человек, хороший, умный такой. Он даже записывал все, что ни рассказывал ему Прокофьич. Видал и я у покойника такую тетрадку. - Куда ж она девалась? - У наследников, должно быть, коли на подвертку свеч да на пироги не извели. После Сергея Андреича две дочери-девушки остались, у них должна быть. - А где его дочери? - А как Сергей-от Андреич помер, уехали они к тетке не то в Херсонскую, не то в Костромскую губернию, хорошенько сказать не могу. Слышно было, что замуж повышли, а за кого - тоже доложить не могу. Между тем, сотский привел одного из хранителей заборовского дворца. Исправник приличным образом поругал его, посулил березовой лапши с ременным маслом и приказал отпереть дом. Сыростью и затхлою гнилью пахнуло, когда отворили двери чертогов князей Заборовских. На каждом шагу из-под ног густая пыль поднималась, а ворвавшийся в растворенные двери поток свежего воздуха колыхал отставшие от стен и лохмотьями висевшие дорогие, редкостные когда-то шпалеры. Не грустью, не печалью веяло со стен запустелого жилища былой роскоши и чудовищного своенравия: будто с насмешкой и сожалением смотрели эти напудренные пастухи и пастушки, что виднелись на обветшалых дырявых гобеленах, а в портретной галерее потемневшие лики людей старых годов спесиво и презрительно глядели из потускневших резных рам... "Зачем вы зашли сюда, незваные гости? - будто спрашивали они. - Чего не видали... Вон ступайте, жалкие люди, мы вас не знаем, да и вам никогда не изведать нашей раздольной, веселой жизни, нашего буйного разгула, барских затей и ничем неудержимых порывов!.." - Вот князь Алексей Юрьич! - сказал исправник. Высокий, тучный князь стоял перед нами. Открытое лицо с римским носом и выдавшеюся вперед нижней губой выражало спесь непомерную и крутую волю, никогда и ни в чем не знавшую противоречия. Князь улыбался, но улыбка лукава была и коварна. Вот-вот сейчас нахмурится это высокое чело, и хитрые, слегка прищуренные, черные глаза заблестят неукротимым гневом... Рядом стоял портрет статной высокой женщины в желтом атласном помпадуре с черными кружевами. Лицо было прекрасно, в глазах много ума, но тихая затаенная грусть виднелась в них. Немного радостей, должно быть, видела она на веку своем! - Это княгиня Марфа Петровна, - сказал исправник, - супруга князя Алексея Юрьича. Один портрет особенно поразил меня. В голубой робе на фижмах, с тонко и кокетливо перегнутою талией, стояла, вероятно, молодая женщина: прекрасная ее рука, плотно обтянутая длинною перчаткой, играла розою. Но лицо, все лицо было густо замазано черною краской... - Это что значит? - спросил я у исправника. - А господь их знает, должно быть, не похожа была. - Однако ж что у вас про это толкуют? - Да говорить-то много говорят... Сказывают, что это первая супруга князя Бориса Алексеевича. В замужестве, слышь, недолго находилась, а взята была откуда-то издалека. Только что молодые успели, слышь, сюда к отцу приехать, князь Борис Алексеевич на войну ушел, супруга его стосковалась, в полк к нему поехала, да на дороге и померла. А скоро после того и сам князь Алексей Юрьич помер. Говорят, будто по смерти молодой княгини очень он тосковал... Пошел, слышь, раз в портретную один да и упал без памяти перед этим портретом. А как в чувство пришел, велел замазать лицо. И как замазали, на другой же день богу душу отдал. А другие говорят, что хлебнул чего-то... С мышьячком, должно быть, потому что перед смертью он ведь под суд попал... В кабинете на стене висела писанная на пергаменте родословная. Похвально поступили господа Кирдяпины, оставив чуждый им пергамент в запустелом жилище князей Заборовских. Будто живой повествователь об угасшем роде, он здесь на своем месте. Вот у корня родословного древа красуются имена Гедимина литовского, Монтевида керновского, Любарта волынского... Вот князь Минигайло Зимовитович... Приехал он в Москву на службу к великому князю Василию Дмитриевичу, крещен самим митрополитом Фотием и прозван князем Заборовским. И пошел от него ряд бояр, воевод и думных людей: водили Заборовские московские полки на крымцев и других супостатов; бывали Заборовские в ответе [в послах] у цесаря римского, у короля свейского, у польских панов Рады и у Галанских статов; сиживали Заборовские и в приказах московских, были Заборовские в городовых воеводах, но только в городах первой статьи: в Великом Новгороде, в Казани или в Смоленске... А вот сын окольничего, князь Юрий княж Никитич Заборовский, уже бритый, сидит обер-штеркригс-комиссаром в кригс-комиссариатской конторе военной коллегии... Скончался в Питербурх-городке после попойки с голландскими матросами и знатными персонами из российского шляхетства... Единственный его сын, князь Алексей Юрьич, большой службы не сослужил, а в случае бывал. При Петре Великом ходу ему не было, потому что в дело не годился, зато ловкий князь после умел наверстать и взять свое: во-время подбился к Меншикову, во-время вошел в дружбу с молодым Долгоруковым, во-время съездил в Митаву на поклонение Бирону, во-время перекинулся к Миниху, во-время сблизился с Лестоком. И когда правительственные перемены сопровождались казнями и ссылками, благополучие князя Алексея Юрьича оставалось неизменным: чины и деревни летели к нему при каждой перемене. Нельзя сказать, чтобы он был человек умный: образование получил плохое, а от природы был коварен, тщеславен, к тому же был великий мастер лгать и хвастать непомерно. При Петре Великом приходилось ему сдерживать свой неукротимый нрав, в то время мог он давать полную волю одной только страсти - бражничанью. Много тогда было важных людей, сбривших бороды, надевших немецкие кафтаны, но оставшихся верными той стороне русской народности, про которую еще равноапостольный Владимир сказал: "Руси есть веселие пити". Но, напиваясь, под защитой вельможных бражников, князь Алексей Юрьич вел себя так увертливо, что ни разу не отведал родительского наставления от петровской дубинки. Не понимая и не сознавая важности дела сближения русского общества с Европой, Заборовский полюбил, однако, общество иностранцев, в особенности близок был с венским резидентом Гогенцоллерном, с голштинским бароном Стамбкеном, с прусскими баронами Мардефельдами, а они, как гласит история, были горькие пьяницы. [Записка Дюка де-Лириа.] Никогда князь Алексей Юрьич не был так доволен судьбой, как в короткое царствованье Петра II. Хоть в то время было ему уж под сорок, но вошел он в тесную дружбу с даровитым, обаятельным, но беспутным юношей, князем Иваном Алексеичем Долгоруковым и был с ним все три года его могущества неразлучен. Князь Заборовский, под защитой всесильного кутилы, дал полную волю своему разгулу. Под прикрытием драгун, ровно сумасшедший, скакал он с князем Иваном по московским улицам, буйствовал днем, а по ночам нагло врывался в мирные семейства честных людей... Но когда Долгоруков девятилетней ссылкой и смертью на колесе платил за грехи молодости, ловкий князь Алексей Юрьич, ругая на чем свет стоит павшего собутыльника, с прекрасным аппетитом изволил кушать за роскошными обедами герцога Эрнста-Иоанна Курляндского. Будучи знатоком в лошадях и проводя ночи в попойках с братом герцога, Карлом, был он в ходу при Бироне, достиг генеральского ранга и получил кавалерию Александра Невского... Но в 1743 году счастье повернуло к нему спину: сказано было князю Алексею Юрьичу ехать в свои деревни. Такую немилость современники объясняли близкими отношениями его к царице всех балов и ассамблей, графине Ягужинской, и дружбою с первой красавицей Петербурга, Натальей Федоровной Лопухиной. Под шумок поговаривали, будто Ягужинская в числе немногих принимала князя Заборовского во время своего таинственного затворничества, будто фавориту Натальи Федоровны, графу Рейнгольду Левенвольду, князь Алексей Юрьич проигрывал в фаро огромные суммы, будто близок он был с венским резидентом, маркизом Боттой, будто раз на охоте арапником отдул самого Разумовского. Правда ли, нет ли - кто теперь разберет?.. Когда ветреных красавиц, приятельниц князя Заборовского, постигла плачевная участь, сам он хоть не совсем чист вышел из дела, но так сумел обделать делишки, что ему только велено было отправиться в свои вотчины для приведения в порядок расстроенных дел. Таким образом жив, здрав, невредим приехал князь Алексей Юрьич в свое Заборье; здесь он начал строить великолепный дворец, разводить сады и вести жизнь самую буйную, самую неукротимую... В деревенской глуши, в забытом уголке, никем и ничем не удерживаемый, он предался той жизни, что так по сердцу пришлась ему во дни могущества князя Ивана. Не только в Заборье, - по всей губернии все ему кланялось, все перед ним раболепствовало, а он с каждым днем больше и больше предавался неудержимым порывам необузданного нрава и глубоко испорченного сердца... Вскоре для князя не стало иной законности, кроме собственных прихотей и самоуправства... При таком состоянии человека до преступления один шаг, и князь Алексей Юрьич совершал преступления, но, совершая их, нимало не помышлял, что грешит перед богом и перед людьми. О последних-то, впрочем, он не заботился и, щедро оделяя вкладами монастыри, строя по церквам иконостасы и платя за молебны пригоршнями серебра, твердо уповал на божье милосердие... И до того дошел князь Заборовский, что рассказы про его житье-бытье в наше время кажутся страшной сказкой... Женат был князь Алексей Юрьич на княжне Марфе Петровне, последней в роде князей Тростенских. Своим приданым увеличила она и без того огромное богатство князей Заборовских. Единственный сын их, князь Борис Алексеевич, крестник императрицы Анны Иоанновны, вахмистр гвардии в колыбели, двадцати лет уехал из Заборья в Петербург искать счастья. Находясь с полком в каком-то захолустье России, влюбился он в дочь небогатого дворянина Коростина, женился на ней без родительского благословения и, за неимением наличных денег, приехал через год после свадьбы в Заборье, кинуться вместе с женой к стопам оскорбленного родителя... Ждали страшной грозы; дело кончилось благополучно. Молодая княгиня была так прекрасна, так была образованна, так умна, что с первого свидания умела растопить каменное сердце сурового свекра... Вскоре началась Семилетняя война, молодой князь Заборовский поспешил под знамена Апраксина, оставив в Заборье молодую жену. Стосковавшись по муже, поехала она к нему в новопокоренный Мемель, но умерла по дороге... После войны вдовый князь Борис Алексеевич поселился в Петербурге, женился в другой раз и, прожив до 1803 года по-барски, скончался от несварения в желудке после плотного ужина в одной масонской ложе. Целую жизнь, будто по заказу, старался он расстроить свое достояние, но дедовские богатства были так велики, что он не мог промотать и половины их, оставив все-таки три тысячи душ единственному своему сыну и наследнику, князю Даниле Борисовичу. Этот последний князь в древнем роде князей Заборовских как ни старался поправить грехи родительские, но не мог восстановить дедовского состояния. Впрочем, и сам он протирал-таки глаза отцовским денежкам исправно. С воронцовским корпусом во Франции был, денег, значит, извел немало; в мистицизм, по тогдашнему обычаю, пустился, в масонских ложах да в хлыстовском корабле Татариновой малую толику деньжонок ухлопал; делал большие пожертвования на Российское библейское общество. Душ восемьсот спустил понемножку. Дочь его, княжна Наталья Даниловна, как только скончался родитель ее, отправилась на теплые воды, потом в Италию, и двадцать пять лет так весело изволила проживать под небом Тасса и Петрарки, с католическими монахами да с оперными певцами, что, когда привезли из Рима в Заборье засмоленный ящик с останками княжны, в вотчинной кассе было двенадцать рублей с полтиной, а долгов на миллионы. Близких родственников у княжны не было, из дальних не оказалось ни в одном столь нежных родственных чувств к покойнице, чтоб воспользоваться Заборьем да кстати уж принять на себя и должишки итальянские. Кончилось тем, что Заборье пошло под молоток. Сын подносчика в Разгуляе стал владельцем гнезда знаменитого рода князей Заборовских, а кредиторы княжны получили по тридцати пяти копеек за рубль... О, Гедимины и Минигайлы! Как-то встретили вы последнюю благородную отрасль вашего благоцветущего корня - княжну Наталью Даниловну?.. Князь Алексей Юрьич! Вы-то, батюшка, ваше сиятельство, как изволили встретить свою правнучку?.. Ну, он-то разве пожалел только, что встретился с нею не в здешнем свете. Здесь-то бы он расправился... Лет через пять после того, как был я в Заборье, в одном степном городке на верховьях Дона, по случаю, досталась мне связка бумаг, принадлежавших какому-то господину Благообразову. Они состояли большею частью из черновых просьб, сочинением которых, как видно, занимался господин Благообразов. Но, представьте, каково было мое удивление, когда, разбирая кипу, в заглавии одной тетради я прочел: Старые годы Писано по словам столетнего старца Анисима Прокофьева с надлежащими объяснениями коллежским секретарем Сергеем Андреевым сыном Валягиным 17-го мая 1822 года в селе Заборье. - Записки Валягина! - Это, должно быть, тестя, - заметил случившийся на ту пору у меня один старожил того городка. - Благообразов-от на дочери Валягина был женат. Вот "Записки Валягина". I. РОЗОВЫЙ ПАВИЛЬОНII. ПРОКОФЬИЧIII. НА ЯРМОНКЕIV. ИМЕНИНЫV. В МОНАСТЫРЕVI. КНЯГИНЯ МАРФА ПЕТРОВНАVII. КНЯГИНЯ ВАРВАРА МИХАЙЛОВНАМедвежий уголРассказВ Зимогорской губернии есть уездный город Чубаров - глушь страшная. Тому городу другого имени нет, как Медвежий Угол. Что за дорога туда! Ровная, гладкая - ни горки, ни косогора, ни изволочка, - скатерть-скатертью. Места сыроваты, но грунт хрящевик: целое лето ливмя лей, грязи не будет. Не перероют чубаровску дорогу водороины, не наплывет на нее с боков текучей грязи и всякой мерзости, и в рабочую пору рассыльный не выгонит на нее мужика, с лопатой на плече да с краюхой хлеба на пестере, верст за двадцать от дому - чинить путь-дорогу ради благополучного проезда его превосходительства господина губернатора. Благодарят создателя мужики чубаровские, не больно обидна по ихним местам повинность дорожная. Зато скорбят, плачутся и богу жалуются те, кому судьба даровала жребий заправлять натуральными повинностями. С какой завистью, с какой затаенной злобой смотрит исправник чубаровский на уезды соседние! Там и глинка размывистая, и горы с изволоками, и топи, и гати - и заготовка фашинника!.. Не столь поп великому посту да богатому покойнику рад, сколько рады в тех уездах исправники октябрю месяцу, когда расписание дорожных участков составляется. А в Чубаровке, в этом "чертовом болоте", не то что от расписания, от самого даже развода участков никакой поживы нет. "Плохой уезд, алтынный уезд!.." - говорят про него и в губернском правлении и в губернаторской канцелярии. Пытался исправник чубаровский, Иван Алексеич Чирков, избыть беду неизбывную, пытался исправить беду непоправимую. Вздумал дело сотворить - и самому бы тепленько было, и кого после него дворянство в исправники выберет, помянул бы добром предместника, панихиду б отпел за упокой души его. Не удалось... Получает от губернатора предписание. Требует он "для государственных соображений, подробного и тщательного описания дорог почтовых, торговых, проселочных, как искусственных так и грунтовых, с показанием удобств и неудобств оных, как в видах административной коммуникации, так и в отношении к вящшему распространению местной торговли и промышленности, представив притом свои соображения о проложении новых, более удобных путей сообщения, в видах общей государственной пользы". Иностранным языкам Иван Алексеич не обучался, потому "административной коммуникации" не разумел, но на "споспешествовании" придумал штуку разыграть. Как дважды два доказал он губернскому начальнику, что народ обеднял и промыслы упали, и в торговле застой оказался, самое даже отечество бедствует единственно по той причине, что чубаровская почтовая дорога проложена не там, где следует быть. Для "вящшего преуспеяния и споспешествования к развитию" Иван Алексеич придумал новую дорогу там проложить, где сам леший подумавши ходит. Зато сколько мостов, сколько гатей!.. Все эти топи, мочажины, болота, теперь лежащие впусте, не принося никому пользы, уже представлялись ему богатой оброчной статьей в виде гатей, ежегодно перестилаемых, мостов, каждый год перекрашиваемых. Во сне и наяву мерещится ему, как из вонючих, никуда не годных болот прыгают в карман золотенькие и сыплются пачки бумажек радужных. Прекрасным, благодатным месяцем стал для него холодный, дождливый октябрь! Жид мессию иль концессию на железную дорогу так ждет, как ожидал Иван Алексеич разрешения на свое представление. И вдруг: "будет в виду ваш проект при общем соображении об устройстве грунтовых дорог в государстве". Ждет Иван Алексеич общего соображения, ждет, ждет, и вдруг умирает, запарившись в бане: русский человек, по-русски и помер. Был оплакан семьей, секретарем и становыми. Почесала в затылке губернаторская канцелярия, сморщилось губернское правление; его превосходительство при всех изволил сказать: "Жаль - исправник был расторопный". И приказал в губернских ведомостях некролог его напечатать. Прошло немало времени и после блаженной кончины Ивана Алексеича, разрешения на представление не было. До сих пор благодарят создателя мужики чубаровские, что не обидна им повинность дорожная, до сих пор скорбят, плачутся, богу жалуются те, кто ведает в Чубаровском уезде натуральными повинностями. Хороша дорога в Чубаров, - скатерть-скатертью. Под самым городом вдруг стало меня немилосердно поталкивать. Чем дальше, тем хуже. Заметало тарантас во все стороны, того и гляди - набок. Во весь опор скакавшие лошади шагом пошли. - Что за дорога? - вскрикнул я. - Городская, - отвечал ямщик. Такие плоды преуспеяния городского хозяйства обыкновенны. С терпением Иова ждал я минуты, когда подъеду к длинному, версты на полторы через болото построенному мосту. Другой конец его упирался в главную и единственную городскую улицу. Издали белелась и светлелась широкая гладь мостового полотна. "Ну, думаю, отдохнут мои косточки". Не тут-то было: ямщик своротил направо и потащился тонким болотом; колеса вязли по ступицу, добрые кони едва дух переводили. - Куда ты, куда ты? - крикнул я ямщику. - Ступай по мосту. - По мосту? Заказан. Вон и шлахбан спущен. В самом деле, возле развалившейся будки был спущен ветхий шлагбаум. Кроме ворон, сидевших на перилах, да квакавших в болоте лягушек, ничего живого вокруг не было, но никто не дерзал, подняв шлагбаум, проехать заповедным мостом. Столь свято исполняются в Зимогорской губернии начальственные распоряжения. Губерния благонадежная... - Отчего ж по мосту нет езды? - Заказано. Казенный стал, берегут, - ответил ямщик. - Зачем же его строили? - А губернатор наедет, либо из набольших кто. - Давно ль такие порядки? - Не так чтоб давно, - отвечал ямщик, помахивая кнутом над лошадьми... - Эх, вы, голубчики, ну, ну, ну-у!.. С самых с тех пор, как мосты да дороги на земство поворотили и начали ими алхитехтуры заправлять... Эх, вы, ну, ну!.. А прежде дорога и здесь была знатная, и по мосту ездили все невозбранно... ну, ну, соколики! - Отчего ж запретили по мосту ездить? - Кто их знает?.. Такие порядки!.. Эх, ну, ну, вы!.. Кормиться тоже и алхитехтурам надо, без того нельзя!.. Эх вы, матушки, вывози, вывози, поштенные!.. Есть-пить всякому надо... Только нашему брату совсем беда!.. Глядь-ка, кака маята коням-то!.. Ну, тащи, тащи, соколики!.. А прежде алхитехтуров да анжинеров слыхом не слыхать!.. Эх, ну, ну, вы! Мучимые комарами, что толклись над болотом, с полчаса промаялись мы. Проезжая мимо моста с тоненькими, старенькими стойками, понял я расчет строителей. Сделавшись с подлежащей властью, то ль еще творят они по глухим местам, такие ль еще беды строят народу божьему! А все больше поляки да немцы. В Медвежьем Углу гостиниц нет. Привезли меня к Абрамовне, что содержит единственный в городе постоялый двор. По счастью, нашлась порожняя горенка; там кой-как я расположился. Об удобствах речи не было, и за то слава богу, что комнатка нашлась. Не успел оглядеться, как услышал сильнейший храп. Кто-то рядом отдыхал в час полуденный. Богатырские звуки неслись из соседней горенки, куда вела растворчатая, сильно покоробленная и не очень плотно затворявшаяся дверь. Она была заперта черным, репчатым замком, [Черный, то есть железный висячий замок. Репчатый - наподобие сплюснутого шара, репой] на двух кольцах. Вошла здоровенная девка а засаленном темно-синем, китаечном сарафане, пестром ситцевом переднике и сильно поношенном шелковом платке на голове. - Самоварчик вашей милости не поставить ли? - Какой теперь самовар!.. Кто это у вас так похрапывает? - А Гаврила Матвеич, - отирая передником потное лицо, отвечала работница Абрамовны. - Какой Гаврила Матвеич? - А Уткин Гаврила Матвеич, подрядчик, - отвечала работница. - Острог строит, наезжает за работой приглядеть. Завсегда у Федосьи Абрамовны становится. - Купец? - спросил я. - Как вашей милости сказать? Не больно разумею я ответить-то... Купец, надо быть, - молвила работница. - Пишется деревни Белавки удельным крестьянином, вот недалече отсель деревня Белавка есть. Там и дом у него, и крупчатка о четырех поставах, фабрику недавно полотняную поставил в Белавке-то. Сам-от больше в губернии [в губернском городе] проживает. По всему как есть купец. По свидетельству что ль как-то торгует, не умею сказать доподлинно: наше дело женское - до всякой точности не доходим. Да вы дальний, видно? - Дальний. - То-то. - А почем ты узнала, что дальний я? - А Гаврилы-то Матвеича не знаете. Его все знают. И начальство и большие господа. - Вот как! - Да-а... Гаврилу Матвеича все знают... Так самоварчик не потребуется? - Нет, не потребуется. - Ну, ладно. Ушла. А храп Гаврилы Матвеича громче да громче раздавался по моему "покойчику". Сил не стало, и хоть жар еще не свалил, хоть и устал я с дороги, но - не слыхать бы этого храпу пошел смотреть на Медвежий Угол. Город как город. Каменный собор на грязной, немощеной базарной площади, нескончаемые заборы, незатейливой наружности бревенчатые домики, дырявые тротуары, заваленные всякой гадостью и травой поросшие улицы, каменные присутственные места, развалившаяся больница, ветхий навес с пустыми рассохшимися бочками, с испорченными пожарными трубами, - словом, то, что каждый видал не в одном десятке русских городов. Не по торговым иль промышленным надобностям возникали наши Чубаровы... При учреждении губерний ткнули пальцем на карте, сказали: "быть городу", и стал город. Оттого тем городам и чужда городская жизнь. Сколь бы ни хлопотали о хозяйстве "медвежьих углов", какие б ни сочиняли инвентари их имуществ, какие б ни производили исследования, как бы затейливо ни составляли росписи доходов и расходов, по силе коих, без разрешения высшего начальства, лишней метлы купить нельзя, - "медвежьи углы" на веки вечные останутся "медвежьими углами". Зато села, что на бойких, привольных местах построены, запросто, как бог послал - с каждым годом богатеют, каменные дома в тех селах что грибы растут, кипит торговля, заводятся училища, больницы, даже библиотеки. Иваново, Павлово, Лысково, Кукарка, - сравните с ними "медвежьи углы"... Где город, где деревня?.. В полчаса весь город узнал. Ни единой живой души, ни единого звука, ровно чума прошла, ровно вымер Чубаров... Спит, плотно пообедавши, Медвежий Угол. Из города, спящего сном временным, пошел я в город спящих непробудным сном. Там, средь простых крестов и голубцов, виднелись кое-где каменные памятники да обитые жестью столбики, строенные по правилам доморощенного зодчества... Читаю надгробные надписи. Кроме изречений из священного писания, встречаются другие. "Под камнем сим лежит коллежский секретарь Котов, Рожден был от дворян, отечеству служить готов, Отец детей невинных и плачущей вдовы супруг, В жизнь добродетелен, он умер вдруг, Не могши избежать той горестной судьбины, Чтоб не вкусить грозящей нам кончины" Вообще надписи длинноваты! С надлежащей подробностью означается, за сколько лет имел покойник беспорочную пряжку, сколько лет оставалось ему дослужиться до следующего чина, и что под судом и следствием не находился... Чубаровские покойники ранга невысокого: коллежские секретари, титулярные советники, есть майор... Однако нет! позвольте - вот памятник знатного человека: "Под сим камнем погребено тело действительного тайного советника, Российского императорского двора обер-камергера, российских орденов святого апостола Андрея Первозванного, святого благоверного князя Александра Невского и святого равноапостольного князя Владимира I-го класса, прусского Черного орла, датского Слона и шведского Серафимов, князя Алексея княжь Михайловича (фамилия стерлась)... дворового его человека Полуехта Спиридонова". Возвращаясь с кладбища, пошел я к острогу. Рабочие выспались и косно брались за работу. В яме с известкой два парня без толку болтали веселками, работа не спорилась, известка сваривалась в комья. К неумелым подошел крепкий, коренастый, невысокого роста старик. Хоть и стояли июльские жары, на нем была надета поношенная, крытая синей крашениной шубенка, а на голове меховой малахай. - Эх, вы, горе-ребята!.. - молвил он, подойдя к известковой яме. - Замесить-то, пострелы, путем не умеете!.. А туда ж, каменщики!.. Эх, вы!.. Дай-ка веселко-то. И, взявши веселко, старик так пошел работать, что молодому бы впору. - Эх, ты, яма, матушка!.. - он приговаривал. - Хозяина дождалась!.. Смотрите, горе-ребята, гляди, как месить следует. Вот как, вот как!.. А вы что?.. Кисельники!.. Гляди-ка ты!.. Вот как, вот как следует!.. А тоже, каменщики!.. Эх, вы, горе!.. Да сразу и замесил, - Ванюха! Для че перекладину-то мало запущаешь?.. Какая тут прочность будет?.. Не на один год строится... Глубже пущай. - Алхитехтур так велел, Гаврила Матвеич, - отозвался подмастерье, прилаживая перекладину над воротами. - Знает плешивого беса твой алхитехтур!.. А лет через пять стена трещину даст, тогда твоего алхитехтура ищи да свищи, а мне от начальства остуда... Надо, Ванюха, всяко дело делать по-божески... Пущай, пущай-ка ты ее глубже. Пущай!.. И везде, во всех мелочах зоркий глаз Гаврилы Матвеича метко следил за работой. Во всех его распоряжениях виден был не такой подрядчик, к каким все привыкли. Не хотелось ему строить казенного дома на живую нитку: начальству в угоду, архитектору на подмогу, себе на разживу, а развалится после свидетельства, черт с ними: слабый грунт, значит, вышел, - вина не моя, была воля божия. Заговорил я с Гаврилой Матвеичем. Сначала старик не больно распоясывался, кинет нехотя словечко и пойдет покрикивать на Ванек да на Гришек. Но когда я назвал себя старику, он спросил меня: - Не про тебя ль, баринушка, слыхал я от нашего управляющего, от Ивана Владимирыча? - Может статься. Знаком с ним. - Так и есть... Слыхал про тебя. Знаю, что Иван Владимирычу ты приятель, значит, человек хороший, худого человека он не похвалит. - Спасибо на добром слове, Гаврила Матвеич. Стало быть, довольны вы Иваном Владимирычем? - Неча и говорить!.. На начальство-то не похож, вот каков человек!.. Одно слово: человек-душа. И всяку крестьянску нужду знает, ровно родился в бане, вырос на полатях. И говорит-то по-нашему, по-русски то есть, не как иные господа, что ихней речи и в толк не возьмешь. Всяко крестьянско дело знает, а закон дает по правде да по любви. Такой барин, что живи за ним, что за каменной стеной, сам только будь хорош да поступай по правде да по любви. - Подрядами занимаешься?.. - спросил я. - И подрядами маленько займуюсь, - ответил Гаврила Матвеич. - Да пропадай они, эти подряды!.. Бедовое, барин, дело. - А что? - Да что!.. Обиды много, толку мало... Известно - дело казенное, каждому желательно руки погреть. И казну забижают, и нашего брата не забывают. Не приведи господи! - Кто ж? - У кого глаза во лбу да руки на плечах. Ленивый только обиды тебе не сделает... Слышь ты, Митрей! Клади кирпич-то ровней. Где у тя глаза-те? Эх, ты, голова с мозгом! - А ведь мы с тобой, Гаврила Матвеич, соседи. - Как так? - Ведь ты на постоялом? - У Абрамовны. - И я там же. Рядом с тобой. - Ой ли? - Да. - Так пойдем вместе ко дворам-то. По пути будет. - Пойдем, Гаврила Матвеич. Весь вечер просидел я со стариком. Сначала был он не очень разговорчив: хвалил Ивана Владимирыча, толковал про обиды, а в чем те обиды - не сказывал. Под конец разговорился. - Казенное дело, - сказал он, - оттого дорого, что всяк человек глядит на казну, что на свою мошну: лапу запускает в нее по-хозяйски. Казной корыстоваться не в пример способней, чем взятки брать... С кого взял, тот, пожалуй, "караул" закричит, а у матушки казны нет языка... За то ее и грабят. Завели счеты да поверки, думают руки связать!.. Как не так! С теми счетами казну грабить сподручнее, потому что по счетам концы схоронить ловчей, а на поверку не ангелов божьих посылают... Какой человек рыло отворотит, когда ему в зубы калачик суют?.. А?.. Постройку взять. Этой частью сызмальства займуюсь. Мальчишкой кирпич на леса таскал, потом в артели был, а по времени, бог благословил, хозяином стал... Эту статью знаю вдосталь. В прежние годы, баринушка, по этой части совести было больше. Нынче не то. В прежни-то годы на всю губернию алхитехтур один, а нынче гляди-ка что их развелось. А приезжает все голь и вся-то эта голь хочет скорей наживы... Анжинер хуже, для того, что анжинер форсистее. Он, видишь ты, с эполетами - значит, ему денег больше надо. Смету составят. Городничий аль полицмейстер заодно. Дают справочны цены впятеро выше базарных, а урочное положение - дело широкое: карасей ловить можно. Нарочно так и писано!.. Такую состряпают смету, что на сметны-то деньги, заместо одного дома, два либо три выстроишь. После торгов, когда желающие обозначатся, анжинер и шлет за тобой, говорит: "Ты, борода, помни, что десять процентов мои: это уж так везде по казенным делам, да окромя тех десяти "казенных" давай еще десять процентов "строительных". Не дашь, в гроб законопачу, залоги твои пропадут". - "Как же, ваше благородие? - молвишь: - не сходно ведь?" - "Сходно, говорит, будет, черт ты этакий, для того, что сверхсметны работы тебе предоставлю. Исполнять их тебе не придется, а деньги, что получим за них, пополам. Своей половиной ты все наверстаешь. А контракт подпишешь, пять процентов тотчас неси, так дело будет верней". Как быть? Подрядчик завсегда у него в руках: может он тебя на первом же деле, на свидетельстве материалов, так прижать, что жизни не будешь рад. В разор разорит - сам-от чист выйдет, еще крест за сохранение казенного интереса возьмет, а ты со своим усердием, да дурацкой простотой купайся. Поэтому хошь на торгах и сносишь цену, да сносишь так, чтобы двадцать алхитехтурских процентов не из своего кошеля вынимать, да чтобы не из своих денег и полицмейстеру заплатить, потому что и он притеснение может сделать, потому и должон ты его задарить. - Полицмейстера-то зачем же задаривать, Гаврила Матвеич? Не его дело. - Подрядчик завсегда в его руках: всякий час может он ему пакости сделать. Рабочих со стройки сгонит: "табельный, дескать, день сегодня". Табели-то хоть и нет, да уж это его дело: какую табель захочет, таку и нагонит. Перо да бумага в его руках, а мы люди хоть мятые, а дело-то наше все-таки темное. И строительная комиссия для чего-нибудь да сделана... И в ней люди пить-есть хотят. Не ублаготворишь: изобидят за всяко просто, да так, что дома не скажешься. Поэтому на торгах и комиссию на памяти держишь, чтоб и ей не из своего кошеля вынимать. Да еще обеды: при закладке обед, при освященьи другой. Тут все начальство зови, губернаторского повара найми - без того нельзя: другого не смей нанимать. Полицмейстер с генеральской дворней завсегда друг-приятель, спокон веку ведется так. Потому и зови повара губернаторского, а торговаться не смей, не то полицмейстер такую тебе табель загнет, что после не вспомнишься... Обед же для такого случаю нужен зазвонистый, со всякими, значит, фруктами, с бакалеями и со всем, как оно есть... А благословясь за работу, алхитехтур на стройку к тебе пожалует. Пора летняя, жарко, упарится. "Мочи, говорит, нет; давай холодненького". А "холодненькое" означает шампанское, подавай бутылочку в три целковых. Наведет приятелей, и пол-дюжиной не управишься. Квартальному надо почесть сделать, хожалого уважить, будочников обдарить. Счетец-от и выйдет кругленький, оттого на торгах и нельзя сносить. Как ни вертись, тридцать пять процентов беспременно по рукам разойдется, себе барыша хоть двадцать процентов надо, вот тебе и пятьдесят пять. А кому на шею? Казне. Про стройку тебе говорю, а еще лучше - земляны работы: землю то есть надо где срыть, аль набережную сделать, откос, либо дамбу. Урочно то положение, сказал я тебе, дело широкое, торгов на большую земляну работу в обрез сделать невозможно, для того, что сквозь землю не видно, на какой грунт попадешь: единому богу известно. А копать песчаный, примером, грунт - одна цена, глину - другая, каменистый - во много раз дороже. Попадешь на песчаный, а приставленный анжинер отписывает да деньги из казны берет за каменистый. Оно, значит, и можно деревеньку купить. Поверять пришлют ихнего же брата: в одном месте учились, однокашники - все на одном стоят. Напоит, накормит наезжего, барашка в бумажке сунет товарищу, песок за камень и пойдет. Да как и поверять-то? В одном месте землю вынут, в другом ее насыпят - не копать же стать сызнова. А что столбиками-то землю ради поверки оставляют, так не хитрое дело лицевой столбик из какого хошь грунта сделать. На это ихнего брата только и взять... Доточный народ, ученый народ. А гордианы какие, не приведи господи!.. Самый то есть неподходящий народ... Был у меня летось подряд в Зимогорске, откос на Покровском съезде делали, работами распоряжался Николай Фомич, Линквист прозыватся: не то из немцев, не то из крещеных жидов, хорошенько сказать не умею. Надо быть, из выкрестов... Вот уж человечек!.. Так и норовит оборвать тебя всячески... Слова другого от него не услышишь, как "мошенник", да "борода", да "каналья". Сам взятку принимает, а мошенником обзывает тебя... Да то и дело твердит: "Стану я подлостями заниматься? Я ведь, говорит, не чернильная душа. Нас, говорит, аполетами да усами, пожаловали, значит мундира марать нельзя". Да!.. У мундира-то языка нет, а то бы на весь народ закричал "шили меня, братцы, на крадены денежки!" Ославлены становые с квартальными, а те не в пример добрей, потому что, хоть бы Николай Фомич - и казну грабит и от взятки не прочь, только ворует да взятку берет с гордостью; и обругает тебя бравши, а под пьяну руку и поколотит. А те люди простые, поступают по-христиански: сорвать сорвут, да и доброе слово молвят, у тебя на душе-то и полегче. Стоит, баринушка, посмотреть на Николая Фомича, оченно стоит... Посмотри, как будешь в Зимогорске. Ходит гоголем, смотрит зверем, ворует как волк, перед набольшим лебезит ровно поляк. А уж врет как, обманывает!.. Ни на грош в том человеке правды нет. В самом деле посмотри, стоит поглядеть: забавный, право, забавный. А на выдумки хитрый! Взял я однова подряд: на шоссейну дорогу камень для ремонту выставить, разбить его, значит, и в саженки укласть. Двадцать тысяч подрядился выставить, на целую, значит, дистанцию, а дистанцией заправлял Николай Фомич. Шлет за мной Юську, солдата-жиденка, что на вестях при нем был. Прихожу. Лежит мой Николай Фомич на диване, курит цигарку, кофей распивает: только завидел меня, накинулся аки бес и почал ругать-ругательски, за што про што - не знаю. - Ты, говорит, чертова борода, подряд-от на камень взял? - Точно так, говорю, ваше благородие, мы-с. - А знаешь ли, говорит, что ты теперь весь в моих руках? Захочу - по миру пущу, на весь век несчастным сделаю. В Сибирь могу сослать!.. В остроге насидишься!.. Руду будешь копать, каналья ты этакая, спину на площади вздуют. А сам подъезжает. Так и норовит в рожу, и кулаки наготове. Это он, знаешь, страху напущает. Такая уж у них поведенция. А я: - Да ты, говорю, ваше благородие, лучше скажи, что требуется... Для че по пустякам кричать!.. Кровь портишь. Печенка неравно лопнет... - А того мне требуется, орет, чтоб знал ты, мошенник этакий, что я твое начальство, чтоб не смел ты, поганая бестия, из воли моей выходить ни на капельку. - Как же, говорю, нашему брату из воли начальства выходить? Всякое начальство от бога, это мы знаем. - То-то и есть, - говорит. - Ты у меня, чертова борода, гляди в оба да ходи по струнке, не то в бараний рог согну. Сколько, распротоканалья ты этакая, камню поставить взялся? - Двадцать тысяч, ваше благородие. - Две тысячи ставь, а за восемнадцать деньги мне подай. - Как же так, говорю, ваше благородие? Приемка ведь будет. - Сам, говорит принимать стану. А умничать будешь, по миру, каналью, пущу да в придачу две шкуры спущу. Что станешь делать? Человек хоша небольшой, а управы над ним нет. Поставил две тысячи, разбил. Николай Фомич жидятам саженок из глины наделать велел да битым камнем и обложил их. Жида на то взять, обрядит дело, иголки не подточишь. По времени из округа начальство наезжает: скачет по шоссе сломя голову, само саженки считает. Все налицо. Говорит начальство Николаю Фомичу: "спасибо за хлеб за соль, а шоссе у тебя исправно". Другое начальство скачет из самого Питера, тоже саженки считает: все налицо, чин Николаю Фомичу, крестик в петличку. По времени, стал он глиняны саженки раскидывать, а сам отписывает: на ремонт, дескать, камень весь изошел. А чтоб шоссе-то не больно портилось, круглый год у него полдороги бревнами заложено: чинят, дескать. Только и снимут бревна, как начальству проехать, а обозников в шею; да еще выпорют, коли вздумают артачиться... Здешний-от мост видел?.. - Видеть-то видел, а ездить не ездил. - Заказан. Николай же Фомич заказал. Ему была та работа поручена, а подряд за мной оставался. Велел старый мостишко выстрогать, покрасить, да на старых же стойках и поставить. С городничим поладил... Вот теперь третий год ни конного ни пешего, опричь начальства, по мосту не пущают. На тот год думают, слышь, пускать, ради ремонта, значит: ну, тогда хоть и провалится кто, ничего, урочный срок вышел - значит, все в порядке... А по весне можно наводнение прописать: снесло, дескать, мост волею божиею. Бумага все терпит. А после того Николаю же Фомичу и новый-от мост строить дадут. А с какой работы барышей нельзя получить, на ту Николай Фомич и не двинется. Гори, тони народ, - ухом не поведет. В здешней губернии город Мухин есть, стоит на горе над Волгой. Гора - страсть: стоймя стоит, а народ еще сыстари ухитрился налепить по ней домишек, живет в них, и горя ему мало. Случается, что иной дом в Волгу съедет, да мухинцам это нипочем: поохают, повздыхают, да на том же месте новы дома почнут лепить. А Мухин хоть на Волге, а город без воды. За водой на Волгу ходить неспособно: гора крута, а родник во всем городу один. Еще в стары годы тот родник обрядили, а по улице, что под гору идет, деревянну трубу в земле заложили, да ключ-от в нее и пустили. Чан врыли ведер ста в три, вода-то в него и стекала, и никогда в том чану не переводилась. И на домашнюю потребу, и на случай божия наслания, в пожарное то есть время, всегда было ее довольно. Так и жили мухинцы лет сто, коли не больше, попросту, без затей. Мало-помалу труба засорилась: дело не мудреное. Видят мухинцы городску нужду, приговор составили, определили трубу починить и чан новый врыть на счет обывателей. Сделали смету всего-то в восемь с полтиной. А хотя, по закону, городское общество и само может такую дешевую постройку делать, только этого сделать невозможно, потому что начальство обижается, а обидевшись одним, на другом наверстает. Оттого, думаю, обо всякой постройке, хотя б она кусаного гроша не стоила, губернскому правлению рапортует. Так и в Мухине сделали. В губернском правлении ихнюю бумагу прочитал регистратор, да и то с налету. Видит, по строительной части, доложили, слушали, приказали: позаслать в строительную комиссию. Там свой журнал слушали и приказали капитану Линквисту, отправясь на место, освидетельствовать происшедшую в мухинском "городском водопроводе" порчу и представить свои соображения о лучшем устройстве того водопровода. Посмотрел на бумагу Николай Фомич, да как увидал, что всей-то благодати на восемь с полтиной, плюнул даже на нее, да еще промолвил: "не тому у нас в корпусе обучали, чтоб такой дрянью заниматься". Проходит год, приезжает в губернию мухинский голова. Как водится - поклоны да подносы нужным людям. Завернул и к Николаю Фомичу. Христом богом просит его делом о чане поспешить: "Вода ведь совсем не бежит, ваше благородие, оборони господи - пожар, дотла сгорим". Как накинется на него Николай Фомич! Обругал на чем свет стоит и потребовал триста целковых благодарности. "Помилуйте, - говорит голова, - ведь это дело плевое, всего-то восемь с полтиной. Нельзя ль подешевле?" Как зарычит, как затопает Николай Фомич; насилу голова и ноги уплел... Еще год проходит, труба совсем засорилась, в чану, какова есть капля воды, и той не стало... Еще год прошел - по улице вода стала землю пучить, а тут почтовый тракт пролегает. Изрыла вода дорогу так, что и способу нет. До губернатора жалобы от проезжающих стали доходить, городского голову за нерадение от службы удалили. Тот, известно дело, рад-радехонек для того, что служба торговому человеку хуже горькой редьки. Сто целковых Николаю Фомичу свез, думал, знаешь, что от него это произошло. Тот ничего, взял... Еще год, другой проходит. Мухинцы без воды волком воют, а ему наплевать. Сыскались охотники из мещан сами трубу вычистить, в Сибирь чуть не угодили: такую статью подвели, что еле-еле откупились. Приезжал в Мухин и губернатор, посмотрел и сказал: "надо починить". Отыскался медведь поблизости Мухина. Пали слухи в губернии. А Николай Фомич на медведя охоч был ходить; как заслышал, так и поскакал "по делу о водопроводе". Медведя застрелил, водосточной трубы в глаза не видал, для того, что зима была, а из городских доходов прогоны взял туда и обратно. И медведя в губернию на городской счет в особых санях вез: ехал мишка под видом инструментов. Донес Николай Фомич: так и так, "ездил в город Мухин "по делу о водопроводе", делал нивелировку, грунт нашел слабый, подземными ключами размываемый, рекою Волгой подмываемый, совсем ни на что неспособный; потому деньги за сондировку и нивелировку, полтораста рублей, в уплату рабочим из моей собственности удержанные, покорнейше прошу возвратить откуда следует, а для благосостояния города Мухина и для безопасного и безостановочного следования по большой дороге казенных транспортов и арестантов, а равно проезжающих по казенной и частной надобностям, необходимо мухинскую гору предварительно укрепить и потом уже устроить водопровод для снабжения жителей водою". Поваляли бумагу по разным местам, с год времени поваляли, полтораста рублей велели Линквисту из мухинских доходов выдать, а ему приказали смету составить на укрепление горы и на устройство водопровода. Составил же Николай Фомич смету - чуть не миллион насчитал. Десяток-другой таких городов, каков Мухин, со всеми их потрохами продать, таких денег не выручишь. А дело-то, помни, на первых порах было в восемь с полтиной. Хорошо, видно, планы да сметы сделал Николай Фомич, награда вышла ему... А мухинцы ни водопровода, ни чана с водой до сих пор и во сне не видали... Живи, как знаешь, чинить не смей. Дело заглохло, улицу совсем размыло, дома три повалило, а как летошный год на самый Петров день случился пожар: весь город и выдрало. Следствие сделали. Вышло, что загорелся Мухин от воли божией, а виновным никто не состоит. В пользу погоревших подписку сделали, и Николай Фомич чуть ли не первый два целковых подписал: губернаторша сбирала - нельзя... Не могу сказать, как по другим местам, а в нашей губернии всякое казенно строение делается на живу нитку. Поживы-то хочется побольше, потому и железца поубавят, и кирпичик непережженный поставят, и балку положат покороче. Барыш двойной: и от стройки перепадет и ремонту по скорости потребуется. Вот отчего казенная стройка в дорогую цену обходится и завсегда бывает непрочна. Про другие места не знаю, а у нас всем на виду, что случилось. Пятнадцати лет не прошло, как большие работы в губернии были; не один миллион в землю засадили, городска казна до сих пор кряхтит: город в долгу, как в шелку. А на все, что было в те поры построено - глядеть горько: губернаторский дом снизу доверху трещину дал, скоро под гору поедет, казармы развалились, откосы обсыпались, съезды завалило, от набережной следа не осталось Две церкви старинного дела рассыпались, кремлевская стена свалилась, а стояла более трехсот годов... Надо бы было в горе родники отвести. Их не отвели, зато у строителей деревеньки явились: солдаты, что кирпич караулили, и те домишки себе построили. А в стары годы не так строили. Видел ли, баринушка, собор у нас в губернии? Пятьсот годов стоит, хоть бы трещину дал; свод на нем хоть в замок сведен, да завершен осиновым колом. И держит тот кол церковный свод шестую сотню годов, и стоит тот свод ровно из меди вылитый. В старину-то ведь хитрости да уменья было поменьше, зато совести было побольше. Так-то, баринушка... НепременныйРассказЖивя в богоспасаемом граде Бобылеве, познакомился я со всеми его обывателями, от городничего и соборного протопопа до сапожника Абросима и коллежского секретаря Маурина, что состоял под надзором полиции "за некоторые дебоши в одном из столичных городов Российской империи", как он выражался. Хаживал ко мне Андрей Тихоныч Подобедов - "непременный". Это значит, непременный заседатель земского суда. По уездам, с учреждения становых, вывелось старинное слово "заседатель", и непременного заседателя земского суда стали звать просто "непременным". Это было плешивенькое, коренастое создание, вечно в форменном с гербовыми пуговицами сюртуке и в мухояровых панталонах. Добрейший был человек, всякому старался услужить, а к службе до того был усерден, что хворал только в табельные дни. Что всего замечательнее - не пил. Он из старинных столбовых, но захудалых, мелкопоместных дворян. За отцом его по пятой ревизии в Д. губернии было записано двенадцать душ крестьян. С течением времени имение его "пропало без вести". - Затерялось-с, затерялось, - с грустью и глубокими вздохами говаривал Андрей Тихоныч. - А теперь, пожалуй, душ двадцать пять народилось бы. Такое уж несчастье!.. следов отыскать не могу. Пропали души, да и все тут. - А земля-то куда ж девалась, Андрей Тихоныч? - И земля затерялась... - А документы?.. - И документы затерялись... Так-таки все затерялось. Что станешь делать? Видно, уж на то воля божия. - Что ж вы не хлопотали? - Два раза пробовал, да толку не выходило. На гербовые только истратился. Еще, славу богу, по манифесту простили. Не то просто беда - разориться бы мог. Вот вы, Андрей Петрович, в Петербурге служите, стало быть, все знаете... Скажите, бога ради, не предвидится ль по скорости милостивого манифестика? - Кто ж это, кроме государя, может знать?.. А вам что? - Да еще бы разок попробовал: авось вывезет. А не вывезет, так по крайности тем бы был спокоен, что гербовых не привелось бы платить. Родитель Андрея Тихоныча служил, по выбору дворян, в земском войске 1807 года и потому носил золотую медаль на владимирской ленте, мундир с малиновым воротником и шляпу с зеленым пером. Служил в Бобылеве по выборам до смерти, а умер без гроша. В наследство Андрею Тихонычу, кроме без вести пропавших двенадцати душ, достался домашний скарб, турецкий кинжал, ружье Лебеды да ста полтора книг екатерининского времени, большею частью разрозненных. Тихон Алексеич Подобедов жалел народ, оттого и помер нищим. Зато крестьяне всего Бобылевского уезда служили по нем панихиды, записали имя его в своих поминаньях. Старики до сих пор добрым словом его поминают. Единственный его сын, Андрей Тихоныч, чуть не босиком бегал в уездное училище, а научившись там писать скорописью, был взят родителем из храма Минервы и введен во храм Фемиды, говоря классически, а если попросту сказать - родитель поместил его в первое повытье [часть канцелярии, то же, что теперь называется "столом"] бобылевского уездного суда. Тихон Алексеич говаривал: "уездный суд - всему начало и всему голова: тут молодой человек всему навыкнет, тут и тяжебные дела и уголовные, тут всего лучше начинать службу". Года через три Андрей Тихоныч получал уже по сороку пяти копеек в месяц жалованья. Каким богачом казался он товарищам! Те, получая такое же вознаграждение, были обязаны содержать кто мать-старуху, кто вдовую сестру с ребятишками, кто слепого отца, калеку. А Андрей Подобедов живет у отца на готовом! сыт, одет, обут, да еще сорок пять копеек в месяц... Богач!.. Шереметев!.. Еще при жизни родителя Андрей Тихоныч получил регистраторский чин и получал жалованья по девяноста по восьми копеек в месяц, без вычета на госпитали и раненых. Он уж обзавелся тросточкой и важно ею помахивал, прогуливаясь по дырявым тротуарам Бобылева, обзавелся зелеными замшевыми перчатками и на кровные денежки справил суконную шинель горохового цвета "с семидесятью семью воротниками" - верх щегольства того времени. Счастливый, довольный и собой и миром двадцатилетний Андрей Тихоныч стал помышлять о подруге жизни. На уездных вечеринках присосеживался к Оленьке, дочери магистраторского секретаря, говорил ей про свое сердце, и хоть она ему про свое ничего не сказывала, однако ж Андрей Тихоныч смекал, что и красненькую ленточку на груди Оленька для него прикалывает и височки колечком потому приглаживает, что ему так нравится... Вдруг его родитель, Тихон Алексеич, скушавши за ужином шесть сковородок грибов в сметане, к утру лежал на том столе, где накануне кушал вкусные, сочные березовики. Он был первой жертвой первой холеры в Бобылеве... Остался Андрей Тихоныч один на своих руках. Еще слава богу, что ни за ним, ни перед ним никого не было: один как перст. А осталась бы обуза на руках - мать, например, аль сестры незамужние: не та б участь ему впереди была. Пустился б во вся тяжкая, спился бы с круга. Всегда так бывает. Увидел, что на девяносто восемь копеек безо взяток жить нельзя. А взятки брать не выучился. Пробовал, да они мимо его к секретарю проскакивали. Ему работа, да на совесть гнет, а секретарю денежки. Горько стало Андрею Тихонычу. Об Оленьке и думать перестал, да и она, видя, что от него толку не будет, вышла за инвалидного поручика и зажила домком на счет солдатиков. Тошно стало Андрею Тихонычу в Бобылеве. "Хоть землю, думает, буду копать, хоть воду стану носить, а перееду в губернию... Авось там другая мне линия выпадет". "Экий я счастливец, - подумал он, когда совершенно неожиданно получил место в одном губернском присутственном месте. - Жалованье хорошее, и душа спокойна, оттого что взяток брать ни с кого не приходится. Знай, лупи, дери одну казну-матушку... А это разве грех..." Служил-служил Андрей Тихоныч, пряжку беспорочную выслужил, титулярного получил. Человек смирный, покорный, безответный, каждое слово начальства, ровно слово из Неопалимой Купины, принимал. Оттого и начальство его возлюбило: каждый год Андрей Тихоныч получал наградные из остаточных сумм. От тех наград да от крупиц, что от казенной соли перепадали, составился у Андрея Тихоныча капитальчик тысяч в пять ассигнациями. Однажды занимался он в кабинете его превосходительства, господина статского советника Александра Иваныча. И до сих пор в провинции статских советников зовут превосходительством, а это было еще в те времена, когда статским советникам давали Станиславские звезды без ленты. Как же со звездой-то да не генерал? - Сановник!.. Таким звездоносцем-сановником был Александр Иваныч фон-Кабрейт. Правил он много лет казенной палатой - казенная соль, винокуренные заводы, откупщики, рекрутские наборы, торги на поставки и подряды, купеческие свидетельства, казенные леса, оброчные статьи, перечисление душ - все под его властной рукой... И статьи-то какие все жирные!.. На пять, на десять таких сановников разделить - все бы сыты были... И разделили по времени - государственные имущества в особую палату отвели и Василья Трофимыча над ними посадили. И Александр Иваныч доходов не лишился, и Василий Трофимыч разбогател. А приехал в губернию в одной шинелишке. - А что, - сказал Александр Иваныч, когда Подобедов кончил работу. - Женат ты, Андрей Тихоныч? Сроду впервые начальство по имени по отчеству его назвало. У Андрея Тихоныча в глазах зарябило: будто крестик в петличку подвесили. И то опять, о чем спрашивает его превосходительство, не по службе, а по делу, можно сказать, партикулярному. - Никак нет, ваше превосходительство, - задыхаясь от душевного волнения, едва мог проговорить Андрей Тихоныч. - Тебе бы, братец, жениться... Ты человек уж степенный. Растаял Андрей Тихоныч. - Как прикажете, ваше превосходительство, - чуть слышно пробормотал он. - Приходи ко мне завтра вечерком... часу этак в восьмом... Слышишь? - Слушаю, ваше превосходительство. - Да, оденься почище... К невесте поедем. - Слушаю, ваше превосходительство, - не веря ушам, молвил Андрей Тихоныч. Какая милость низошла по благости божией! И на мысль не вспадало, во сне не грезилось!.. Ног не слышал под собой, когда в темную, дождливую осеннюю ночь крупно и спешно шагал он по липкой грязи, возвращаясь от его превосходительства в дальний конец города, где нанимал горенку у вдовой дьяконицы... "Какое счастье, какое вниманье начальства!" - думал он. Целую ночь заснуть не мог. Приходило в голову о невесте: "Кто бы такая была?.. - раздумывал он. - И собой какова, молода ль, не ряба ли, иль какого изъяну не имеет ли?" Мысль о милости начальства вытесняла, однако, нескромные мысли о невесте. "Ну ее совсем! Милость его превосходительства, вот это дело!.. По имени по отчеству! Вместе, говорит, поедем!.. Вместе!.. Да этого он секретарю не скажет!" На другой день разодетый, распомаженный Андрей Тихоныч явился в назначенное время. Тотчас позвали его в кабинет. Александр Иваныч одевался. - Ты куришь? - спросил его превосходительство. - Гришка, трубку Андрею Тихонычу. Если б коленопреклоненное королевство, долго и тщетно отыскивая себе властителя, - как, например, Испания, а в былые времена Польша, - со слезами и с рыданьями сказало д-ской казенной палаты столоначальнику: "Андрей Тихоныч, бери корону, царствуй над нами!" - едва ли б слова будущих верноподданных настолько смутили его душу, насколько смутили ее слова Александра Иваныча. Его превосходительство трубку табаку изволит предлагать!.. Сам изволит предлагать!.. Не сонное ль видение?.. Нет. Гришка сует ему в руку длинный черешневый чубук с громадным янтарем... Дрожат руки у Андрея Тихоныча, от умиленья и слезы в глазах и зелень туманом. - Да ты садись, - молвил его превосходительство, застегивая помочи. - Садись вот здесь на диване. Покойнее будет. Язык отнялся у бедного. Хотел что-то сказать, не смог. В блаженстве таял. "Батюшка, батюшка! - думал он. - Видишь ли?.. Видишь ли ты, до какой чести дожил твой Андрюшенька?" Слезы градом лились у Андрея Тихоныча. - Что с тобой? - спросил Александр Иваныч. - Так-с, ничего, ваше превосходительство. Покойника батюшку вспомнил... - Похвально, молодой человек (а молодому человеку было за тридцать за пять). Действительно, в столь важную минуту жизни должно призвать благословение родителей... Хорошо, мой друг, хорошо!.. Похвально!.. - прибавил Александр Иваныч, целуя Андрея Тихоныча. От полноты чувств коровой заревел Андрей Тихоныч. Насилу отпоил его Гришка холодной водой. - Садись, - сказал Александр Иваныч, когда Андрей Тихоныч, как столб, стоял на крыльце перед каретой его превосходительства. "На козлы аль на запятки?" - пришло на ум Андрею Тихонычу. Лакей втолкнул его в карету. "Батюшка, батюшка! - чуть не вслух сказал Андрей Тихоныч. - В-и-д-ишь ли?" В первый раз в жизни он ехал в карете. И с кем?.. Приехали на "дачу". Так в губернском городе Д... у великих людей звались домики, где цвели роскошные цветочки... Цветочек Александра Иваныча - одна из многочисленных сестер Стрельских, что, служа по крепостному праву князю Кошавскому, служили с тем вместе кто Талии, кто Мельпомене, кто Терпсихоре в дощатом ветхом балагане. По святцам Пелагея, по театру Полина Ивановна, служила Терпсихоре, но, отбив об неровный пол театра резвые свои ноженьки, пятый гол верно, нелицемерно служила Александру Иванычу. А он ее за то на волю откупил... Видел Андрей Тихоныч ярко освещенные комнаты... Видел, как его превосходительство, с словами: "вот твои жених, Поленька", подвел его к грузной барыне в распашном капоте. Видел, как она сунула ему в губы жирную руку. Видел, как подали шампанское... Как во сне. И как он с ума не сошел?.. Золотые часы, серебряная табакерка, енотовая шуба, а главное - милость начальства, и супруга, кажется, не строгая!.. Сыграли свадьбу, и зажили домком Андрей Тихоныч с Полиной Ивановной... И к Александру Иванычу попривык Андрей Тихоныч, не с прежней робостью говорил с ним. А говорил нередко, потому что господин фон-Кабрейт, хотя свою Полину замуж и выдал, однако ж нет-нет, да, бывало, и завернет к ней вечером посидеть. О том, о сем покалякают, потом его превосходительство и скажет Андрею Тихонычу: "Что ты, братец мой, все дома сидишь? Съездил бы хоть в театр, что ли, аль к кому из знакомых. Отъезжай на моих дрожках, если хочешь". И поедет, бывало, в гости Андрей Тихоныч... Месяца через три после свадьбы Полина Ивановна сынка принесла. В тот же день навестил молодых Александр Иваныч: родильнице билет в тысячу целковых "на зубок" положил, Андрея Тихоныча крепко обнял и раз пять поцеловал. - Ты ведь дворянин? - спросил его превосходительство Андрея Тихоныча. - Так точно, - робко ответил Андрей Тихоныч, - В родословную записан? - Так точно, ваше превосходительство... - Отец твой дослужился до дворянства? - Никак нет, ваше превосходительство. Наш род старинный, столбовой, в шестой части родословной книги. И в бархатной книге записан, при Симеоне Гордом наши предки на Москву выехали. Так в нашей грамоте прописано... - Очень рад, очень рад! - сказал Александр Иваныч. - Стало быть, новорожденному не нужно, чтоб у тебя Станиславчик в петличке висел, или чтоб ты коллежским асессором был. Очень рад!.. А то в нынешнее время это немножко затруднительно... О сыне не беспокойся - бог даст, подрастет, дорога ему будет. Сунул в руку Андрею Тихонычу ломбардный билет в десять тысяч ассигнациями, еще поцеловал его со щеки на щеку и уехал, говоря на крыльце счастливому супругу: - Очень рад, что сын твой старинный дворянин, очень рад... Подарил его превосходительство Полине Ивановне домик в Бобылеве. Ни на что он ему не пригоден был, и достался-то поневоле: за долг ли оставил его за собой Александр Иваныч, другое ль что-то в этаком роде было. Подоспели дворянские выборы, его превосходительство говорит Андрею Тихонычу: - Хочешь в Бобылев в непременные? Света не взвидел Андрей Тихоныч... Место, на котором отец его помер, про которое и мечтать не смел. - Ваше превосходительство!.. ваше превосходительство!.. - только и мог он выговорить, всхлипывая от подступавших рыданий... - Я тебя выберу. И выбрал. В Бобылевском уезде Александр Иваныч сам-друг заправлял всем на выборах. Других крупных помещиков не было. Бобылевский уезд обыкновенно присоединяли к Чернолесскому. Его превосходительство каждый раз, бывало, и говорит чернолесским дворянам: "По вашему уезду я буду класть, кому куда прикажете, а по "моему уезду" по-моему делайте. Ведь мне, а не вам с выбранными чиновниками придется три года возиться. Так уж вы сделайте милость". Чернолесские по его и делали. Оттого в Бобылеве губернатора не столько трусили, сколько Александра Иваныча. Таким образом его превосходительство и сделал Андрея Тихоныча непременным. И как был ему он благодарен... Того ему и в голову прийти не могло, что Полина Ивановна поизмялась, и его превосходительству свеженькой захотелось, ради чего и выбрал он Андрея Тихоныча в непременные. В первое наше свиданье спрашивает Андрей Тихоныч меня, привставая со стула: - Как в своем здоровье его превосходительство Александр Иваныч, осмелюсь вас спросить? - Какой Александр Иваныч? - Его превосходительства Александра Иваныча не знаете? - с удивлением вскликнул Андрей Тихоныч. Не могло у него сложиться мысли, чтоб кто-нибудь мог не знать его превосходительства. - Напрасно, напрасно, - говорил он, озадаченный моим вопросом, - человек известный. Да вы его в Петербурге должны были знать. Ведь он туда каждый год ездит, - прибавил Андрей Тихоныч. - Петербург не Бобылев, Андрей Тихоныч. Мало ль там народу? Всех не узнаешь, - сказал я. - Не имел счастия бывать в Петербурге, а надо полагать, что таких людей, как его превосходительство Александр Иваныч, и там не очень много, - возразил Андрей Тихоныч. - Пятьсот душ отличнейшего имения, статский советник, звезда!.. От самих господ министров почтен!.. Таких людей немного, очень даже немного... Это уж позвольте вам доложить... Не может быть, чтоб по всей Российской империи много было таких людей. Если бы его превосходительство продолжали службу, могли бы губернатором быть, даже министром, потому что ум необыкновенный. - Отчего ж он не служит? - Н-н-нельзя-с, - немножко помявшись, ответил Андрей Тихоныч. - А что? - Неприятность в некотором роде, - подсудность небольшая. - А! - Не подумайте, что за небрежение по службе. Нет-с. По злобе, единственно по злобе врагов. У кого их нет, Андрей Петрович?.. У всякого есть!.. А дело его превосходительства, можно сказать, самое простое: о казенной поставке. - А! о поставке! Что ж, видно, поставка-то не поставилась? - Правильно изволили сказать, но сами согласитесь, ведь соль - материал сырой. Мало-мальски водой ее хватит, тотчас на утек и превращается, можно сказать, в ничтожество. Его превосходительство Александр Иваныч об этом своевременно доносили по начальству: буря, дескать, и разлитие рек, и крушение судов. Следствие было произведено, и решение воспоследовало предать дело воле божией. А враги назначили переисследование. Тут воли-то божией и не оказалось. Понимаете? - Что ж теперь поделывает ваш Александр Иваныч? - Четвертый год старается, нельзя ли третьего следствия выхлопотать. Авось бы опять на волю божию поворотили... И в своих и в казенных делах Андрей Тихоныч точен до самых последних мелочей. Любил порядок. Верстах в двенадцати от Бобылева проживал в своей деревушке мелкопоместный помещик Чоботов Михайла Алексеич. Раз в сентябре приезжает к нему Андрей Тихоныч. Помещик рад; Андрея Тихоныча все любили. А все-таки член земской полиции, спрашивает хозяин: не по делу ль. - Я ничего, сударь мой Михайла Алексеич. По соседству от вас был - у Лизаветы Ивановны; и к вам завернул "освидетельствовать" почтение. Лизавета Ивановна, тоже мелкопоместная, жила в усадебке верстах в трех от Чоботова. - Ну, так милости просим. Как по-вашему, за чаек, аль прямо за водочку? - спрашивает Чоботов. - Благодарю покорно, Михайла Алексеич, я ведь на минуточку. Развяжите вы меня Христа ради с Лизаветой Ивановной... Будьте милостивы. - Что такое, Андрей Тихоныч? - Да вот какое дело, сударь ты мой. Год нынче вышел такой: гусей нелегкая больно много уродила. Кто, бывало, прежде цыплятами снабжал, нынче все гуся шлет, кто прежде свинью привозил, и тот нынче с гусями лезет. Такое, сударь мой, окаянство - просто беда. Гуся не охаешь, птица добрая, да расходу много проклятая требует, обжорлива очень. Колоть теперь рано: и перо слабо, и потроха не жирны, и сала немного... Откормить к Казанской да свезти в губернию, можно будет барыши иметь, да кормить-то, сударь ты мой, чем станешь?.. Самим вам, Михайла Алексеич, известно, какой нынче на овсы-то урожай. Вовсе их нет. И прежде-то ко мне немного овса подвозили, а нынче, поверите ли вы богу, воза порядочного не собрал. Ей-богу, право, не лгу... Что мне лгать-то?.. Я человек простой. - Так что же вам, Андрей Тихоныч?.. Овса, что ли, велеть насыпать? - спросил Чоботов. - Какой с вас овес! - с негодованием воскликнул Андрей Тихоныч. - Сохрани господи и помилуй овсом от вас взять!.. Как это можно!.. А вот мучки ржаной так пора бы прислать, Михайла Алексеич. Чать, уж обмолотились. - Не намололи еще, Андрей Тихоныч. - Ну ладно, дело не к спеху... Так вот я об Лизавете-то Ивановне. Вся у меня на нее надежда была, думаю, даст возик овсеца, гуси-то у меня и откормятся. Приехал к ней в Трегубово: "Так и так, мол, сударыня, не погуби гусей, дай овсеца". А она: "Рада бы радешенька, говорит, Андрей Тихоныч, не пожалела бы для тебя, да ведь грех-от, говорит, какой у меня случился, овсы-то еще в бабках на поле, хоть сам погляди". - "Как же, говорю, Лизавета Ивановна, околевать, что ли, гусям-то? Помилуйте, говорю, матушка, колоть, что ли, мне их спозаранок-то? Изубытчусь ведь. Пожалей..." А Лизавета Ивановна: "Поезжай, говорит, к Михайле Алексеичу, у него овсы смолочены, он тебе не откажет". - Я ей и так и сяк... Нет, сударь, уперлась баба: поезжан да поезжай к Михайле Алексеичу, да и все тут... Уж я ей толковал-толковал, никак, сударь, под лад не дается. Баба так баба и есть, хозяйства понимать не может. - Что ж, - сказал Чоботов, - коли надо, так я дам овса. - Помилуйте, Михайла Алексеич... Да как же это возможно? Как же такие непорядки вводить? - с сердцем вскрикнул Андрей Тихоныч, с места даже вскочил. - Какие же непорядки, Андрей Тихоныч?.. Не понимаю я вас, растолкуйте, пожалуйста. - Сделать по-вашему - поля перемешать, хозяйство, значит, спутать. Разве это порядки? Скажите на милость, порядки это аль нет? - Хоть убейте, не могу понять. - Да разве вы не знаете, как у меня уезд-от поделен? У меня вот как заведено, сударь ты мой, - важно и серьезно начал Андрей Тихоныч. - По сю сторону речки Синюхи все господа помещики на ржаном стоят, а по ту сторону на яровом. С вас, с Петра Егорыча, с Анны Никитичны беру ржаной мукой, а с Лизаветы Ивановны, с Егора Пантелеича - овсом, гречей, горохом. Как же мне с вас овсом-то взять, когда вы во ржаном поле стоите? Этак, батюшка, и концов не сведешь... Поля перепутать - хозяйство сбить. Как Михайла Алексеич ни ублажал Андрея Тихоныча взять с него овсом, не согласился. Уперся, как баран в стену рогами, никаких резонов не принял. "Не спутаю хозяйства", - да и полно... Покончили на том, что Михайла Алексеич послал Лизавете Ивановне овса взаймы, и она, как помещица яровая, отдала этот овес Андрею Тихонычу. Когда же, уладив дело, Михайла Алексеич хотел послать овес на своих лошадях в город к Андрею Тихонычу, тот не согласился и на том настоял, чтоб овес был отвезен к Лизавете Ивановне, а она бы уж его в город отправила. Вот какой точный был человек Андрей Тихоныч. И все в Бобылеве любили его, и он всех любил. Душа была у него самая мягкая, каждому был рад услужить, чем только мог. Чиновники, бывало, о нем: "А наш-от блаженный! Он ничего. Пороху не выдумает, а человек тихий". Мужички в один голос: "Такого барина, как Андрей Тихоныч, ввек не нажить. И родитель был душа-человек, а этот и того лучше; всякому доступен, всякого по силе-возможности милует. Много за него господа молим". А был же и у него враг. При всем благодушии, при всей кротости не мог Андрей Тихоныч говорить про него равнодушно. Это был бобылевский почтмейстер Егоров. - Отчего вы не любите Ивана Петровича? - спросил я однажды Андрея Тихоныча. - Нельзя мне любить его, Андрей Петрович... Он - злодей мой... Такую беду надо мной сделал, что представить себе не можете. Такая по милости этого подлеца со мной конфузия случилась.. что вспомнить страшно!.. Ехидный человек! Самый злющий, самый жадный!.. Служение свое первоначально имел он в гусарском полку, по скорости исключен за пьянство. И как же теперь он злословит ихнюю гусарскую службу, даже вчуже обидно. Уверяет, якобы гусары не кутят, и что у них чуть кто выпьет да маленько пошутит, тотчас его вон из полка. "Хоть меня, говорит, взять - ну что такое я сделал? Выпивши, голый я по базару прошелся, и за это - хлоп! - из полка вон". Всячески злословит. "Какие, говорит, они кутилы, они, говорит, наперсточные кутилы, бабьими наперстками пьют". И здесь каждого человека обидеть готов. На что я? На весь уезд пошлюсь, никто меня ни в чем не приметил. Так нет, и меня оскорбил по азартной своей нравственности. Да оскорбил-то как! Без ножа голову снял. Покамест я по милости его превосходительства Александра Иваныча на сем месте "приуставлен" не был, проживание имел в губернии, а домик, что его превосходительство Полине Ивановне пожертвовали, отдавал под почтовую контору. Когда ж переехал в Бобылев, дому-то срок не вышел еще. Делать нечего, и от своего угла без малого два года в наемной квартире пришлось проживать, потому контракт, можно сказать, вещь священная. А я, осмелюсь вам доложить, хоть на медные деньги обучен, но старших уважаю и долг почтения не забываю, для того что воспитан в страхе божием. Душу имею памятную, к благодарности склонную, для того, по христианскому обычаю, перед каждым праздником, не имея возможности, за отдаленностью расстояния, лично поздравлять его превосходительство Александра Иваныча, письменно свой долг исполняю. Придешь, бывало, на почту: Иван Петрович письмо примет, гривенник получит - я и спокоен. И шло таким манером дело без мала два года. Зачал меня "оброчным" звать. Встретится где, во все горло орет - через улицу, через площадь ли - все ровно: "Здравствуй, оброчный! Красна пасха на дворе, оброк неси". А иной раз даже попрекнет: "Эй, ты, оброчный, к вознесенью-то опоздал, смотри, брат, в недоимку со штрафом впишу". А мне невдомек, что такое слова его означают. Какой, думаю, я ему оброчный? Под начальством не состою, зависимости не имею: какой же я ему оброчный? Раз даже в церкви, после обедни, таким прозвищем меня обозвал. Стали ко кресту подходить... Я, исправляя долг почтения, благородных с праздником поздравляю, и ему, подлецу, свидетельствую почтение... А он поклониться-то поклонился, да, осклабившись, при всех и бухнул: "Спасибо, оброчный, за поздравленье, и за оброк спасибо, что не запоздал"... Сердце меня взяло! Как же это в самом деле?.. В храме господнем, при городничем, при исправнике, при дамах, при всех благородных, вдруг меня таким манером хватил!.. Не вытерпел, сказал ему: "Милостивый государь мой, говорю, я столповой дворянин и потому у вас на оброке состоять не могу, а ваши слова, милостивый государь мой, для меня бесчестны". Вспылил тут я сам немножко, обидел его при всех: "милостивый государь мой" назвал. А он хоть бы что, нисколько не обиделся, точно не ему сказано. Да еще говорит: "Хоша ты и столповой дворянин, а все ж мой оброчный..." Я от него в сторону пошел, думаю: "господь с тобой, наругатель ты этакой". Под конец контракта слышим - Иван Петрович у Спиридонова дом покупает и контору к себе переводит, чтобы, знаете, и наймом квартиры не харчиться, и с казны за контору деньги получать. Меня не прижимал, съехал даже до сроку. Уж и отделал же он дом-от. Хуже харчевни сделал его: стены сургучом измазал, полы перегноил. Просто, с позволения вашего сказать, такая была гадость, что уму непостижимо! Вижу, надо поновить. Тут, благодаря бога, его превосходительство Александр Иваныч в свою вотчину проезжать изволили и по душевному своему расположению леску мне пожаловали, плотников прислали, конопатки, гвоздочков и другого железца, сколько требовалось. Поисчинил я крышу, стены поисправил; думаю, кстати уж и полы-то перестелю - плотники даровые. Тронули полы в большой комнате, где "приемная" была, гляжу: половицы-то еще хороши, поосели только, щели в палец шириной и больше. Оно, конечно, можно бы их и сколотить, да уж видно мне божеское напоминание было. Заколодило в голове: перестели да перестели. Что ж, думаю, перестелю, теплее будет, да и черный-от пол заодно поисправлю, золой его забью, чтоб не дуло. - Сымай, братцы, полы, - говорю плотникам, а сам точно под каким-нибудь предчувствием состою... Как принялись за топоры, как запустили их под половицы, как пошла у них работа, поверите ли?.. у меня мурашки по спине. И сердце-то болеет и в голове-то ровно туман... Точно как будто сейчас растворится дверь и войдет губернатор. "А сколько дел? А покажи-ка, распорядительный!.." Вышел на двор освежиться. Слышу, плотники про бумаги толкуют. "Брось, - говорит старшой, - опосля все спалим". Я к окну. Что, мол у вас тут такое? - Да вот, говорят, больно много бумаги под полом-то насовано... Надо быть, в эту щель совали. - Давай, говорю, сюда. Что такое? Высыпали они мне за окошко ворох страшенный... Угодники преподобные!.. Все-то письма, все-то письма!.. Которы распечатаны, у которых и печати целы. Одна печать - письмо не тронуто, пять - вскрыто. На адресах куши не великие: целковый, два, три, к солдатикам больше, в полки. А плотники подкидывают да подкидывают. Сот пять накидали... Господи боже мой!.. Нет же у человека совести, и начальства не боится. Стал я ворох разбирать, а самого как лихоманка треплет. Думаю: "Злодей-от ведь без разбора письма под пол сажал... Ну как я на государственный секрет наткнусь... Червь какой-нибудь, нуль этакой, какой-нибудь непременный, да вдруг в высшие соображения проникнет!.. Что тогда?.. Пропал аки швед под Полтавой! Ох, ты, господи, господи!.." А ведь не кто, как бог. Сказано: "На кого воззрю? Токмо на смиренного". Так иное дело. Государственных-то секретов и не было! Батюшки!.. Мое письмо!.. К его превосходительству!.. Варом меня так и обдало!.. Лучше б государственный секрет узнал!.. Злодей, злодей! Раз, два, три, четыре... все шестьдесят восемь, все до единого! Ирод ты этакой!.. Хоть бы одно распечатал! Любопытства-то даже не было. Бесчувствие-то какое ведь!.. Слеза меня прошибла. Вот оно "оброчный"-от!.. Гривенники-то брал, а письма под пол да под пол... Значит, я ему в самом деле перед каждым праздником по гривеннику оброку носил. Пропадай они гривенники!.. Его-то превосходительство, Александр-от Иваныч, что могут про меня сказать! "Неблагодарное животное", вот что могут сказать!.. Как же это в самом деле?.. Без малого два года и ни одного почтения!.. господи, господи!.. Собрал я письма, связал в узелок: марш в нову контору... Иван Петрович в засаленном, сургучом залитом халате письма принимает - день-от почтовый был... Он было мне: "здравствуй, оброчный!" - Свинья ты, свинья, Иван Петрович! Бога не боишься и стыд забыл. А он: - Чем ты, оброчный, обиделся? Я письма-то на стол, и говорю: - Это что? А он и в конфузию не пришел, только спросил: - Аль полы перестилаешь?.. - Просьбу, говорю, подам, под закон подведу тебя. Зло-то меня, знаете, очень уж взяло. А он хоть бы бровью моргнул. По малом времени, однако, заговорил: - А я, говорит, допрежде тебя рапорт пошлю, что, мол, оставил я, при переезде на квартире, в доме титулярного советника Подобедова пост-пакет с донесениями к разным министрам, пакеты с надписью "секретно" да сто тысяч казенных денег... И он-де, титулярный советник Подобедов, тот пост-пакет похитил... Что тогда скажешь? А? Я так и обомлел. Вижу, дело-то хуже секретов. Хотел изловчиться: "У меня, говорю, свидетели есть". А он: - Плотники, что ли? Так я, говорит, их отстраню, потому что они у тебя в услужении. На это, брат, статья есть. Вижу, нет у человека стыда в глазах... Плюнул, пошел вон. - Как же теперь поздравляете Александра Иваныча-то? - спросил я. - Сотских из суда гоняю. Именинный пирогРассказЭто было еще задолго до крымской войны... В одной из степных губерний, в захолустном городке Рожнове, пришлось мне прожить по одному делу больше месяца. Однажды в воскресный день после обедни, когда "благородные" обыватели богоспасаемого града Рожнова, приложась ко кресту, поздравляли друг друга с праздником, уездный стряпчий Иван Семеныч Хоринский подошел ко мне. - Сделайте такое одолжение, - говорил он с какими-то торжественными ужимками, - удостойте чести мой пирожок; Антон Михайлыч будут, Степан Васильич, Михайла Сергеич. Сделайте одолжение, удостойте!.. Сегодня я именинник. Поздравив именинника, я обещался быть у него непременно. - Только уж нельзя ли пораньше, Андрей Петрович: мы ведь люди простые, не столичные, привыкли рано. Сделайте милость, теперь же, прямо из церкви. Затем, посуетившись среди "благородных", Иван Семеныч в алтарь пошел приглашать духовника своего, рожновского протопопа, отца Симеона. Мимоходом тронул за плечо купца Дерюгина, торговавшего бакалеями, вином и другими жизненными потребностями и занимавшего в ту пору должность городского головы. Дерюгин оглянулся, именинник что-то шепнул ему, и голова с сияющим лицом поклонился стряпчему в пояс. Погода была прекрасная. "Благородные" пешком пошли к Ивану Семенычу. Шел городничий Антон Михайлыч, шел исправник Степан Васильич, шел судья Михайла Сергеич, шел "непременный" Егор Матвеич, шел почтмейстер Иван Павлыч, шли и другие обоего пола "благородные". Две бородки примкнули к бритому сонму чиновных людей: одна украшала красное, широкое лицо Дерюгина, другая густым лесом разрослась по румяному лицу касимовского купеческого брата Масляникова, бывшего прежде целовальником, а теперь управляющего рожновским винным откупом. Расходившиеся из церкви мещане и разночинцы почтительно снимали шапки и низко кланялись шествующему сонму властей, но никто не удостоился ответного поклона. Не гордость, не чванство причиной тому. Попадись благородный один на один любому мещанину, непременно б ответил ему поклоном и дружелюбно поговорил бы. Но, шествуя в сонме властей, как поклониться?.. Нельзя!.. Именинник встречал гостей на крылечке. Шумной толпой ввалили они в залу, а там столы уж уставлены яствами и питиями, задорно подстрекавшими зрение, обоняние и вкус нахлынувших гостей. Люди мелкой сошки: столоначальники, или, как звали их по старине, "повытчики", городской голова, магистратский и думский секретари, учителя со штатным смотрителем, отец дьякон, остались в зале. Чинно рассевшись по стульям, скромно, вполголоса вели они беседу о новейших происшествиях в городе Рожнове: о том как в ушате с помоями затонула хохлатенькая курочка матушки-протопопицы, как бабушка-повитуха Терентьевна, середь бела дня заглянув в нетопленую баню, увидала на полке кикимору, как повытчика духовного правления Глорианского кладбищенский дьякон Гервасий застал в самую полночь в своем огороде, купно с девицей Капитолиной Гервасиевной. Говорили, обсуждали, а сами с жадностью поглядывали на предстоявшую трапезу. Гости первой статьи, ранга высокого: городничий, исправник, протопоп, управляющий откупом, судья, "непременный", заседатели уездного суда, почтмейстер, два секретаря из судов земского и уездного, казначей, винный пристав, продолжали шествие в гостиную, а там на диване сидела разряженная Катерина Васильевна, супруга Ивана Семеныча, с Анной Алексеевной городничихой да с Марьей Васильевной исправницей. У дивана возле матери стояли два сынка Ивана Семеныча, один лет девяти, другой восьми, оба в красных рубашечках, обшитых белыми снурками. Дико смотрели мальчишки: старший мрачно ковырял пальцем в носу, а младший, увидя издали Протопопову бороду, разинул рот, собираясь задать исправную ревку. Он не замедлил, братишка завторил ему, и Катерина Васильевна, схватив сыновей за руку, увлекла их в детскую и минут через пять воротилась к гостям, оправляя помятое платье. Чай подали. Хоть русский человек до чаю охоч, но, в ожидании будущих благ, гости пили его не до поту лица. Вскоре хозяин пригласил сидевших в гостиной перейти в залу - водочки выкушать. - Да ты бы сюда велел тащить, - молвил Иван Павлыч, почтмейстер, хвалившийся перед тем, что он всего Волтера наизусть вытвердил. Почтмейстер всем говорил "ты", и оттого все думали, что он вольнодумец и верует не в бога, а в Волтера. Иван Павлыч гордился тем. - Помилуйте, Иван Павлыч, - с явным замешательством ответил ему именинник, ткнув пальцем по направлению к дивану. Над диваном висел писанный масляными красками портрет пожилого господина в мундире, с красной лентой через левое плечо и с двумя звездами. Длинный, горбатый нос и глаза навыкате под наморщенными, щетинистыми бровями сурово глядели из ярко позолоченной рамы. - Эк чего струсил! - захохотал почтмейстер. - Не живой, авось не укусит!.. - Все-таки подобие, - сдержанно молвил именинник. - Вам что?.. Вы ведь Волтер, а мы христиане. - Да-с, могу сказать!.. - самодовольно ответил, поглядывая на меня, Иван Павлыч. - Могу сказать, что Волтера знаю... Ты бы, Ивам Семеныч, хоть "Оду на разрушение Лиссабона" раскусил, так и не стал бы призраков бояться... Ведь это призрак? - продолжал он, указывая на портрет. - Призрак ведь?.. А? - Полноте вам!.. - неспокойно проговорил именинник, увлекая нечесаного Волтера к столу с графинами и графинчиками. - Вы бы лучше вот выкушали. - Можно! - ответил почтмейстер и прошелся по водочке. - Славная икорка! - заметил городничий, набивая рот хлебом, вплотную намазанным свежей зернистой икрой. - Из Саратова? - Из Саратова, - ответил именинник. - Хорошая икра. Что бы тебе, Маркелыч, такую держать? - сказал Антон Михайлыч стоявшему у притолки городскому голове. Почтительно подойдя к "хозяину города", голова с низким поклоном и плутовской усмешкой промолвил: - Несходно будет, ваше высокородие. Сами изволите знать, какой здесь расход. - Мы бы стали брать, вот Степан Васильич, Алексей Петрович, Иван Семеныч, все... - Нет, уж увольте, ваше высокородие. Ей-богу, несходно. Прав был голова: несходно ему было хорошую вещь в лавке держать. Икра за прилавком не залежалась бы, в день либо в два расхватали б ее "благородные" - на книжку. А это значит: "пиши долг на двери, а получка в Твери". - Пирог подан!.. - возгласил именинник. - Андрей Петрович, Антон Михайлыч, милости просим. Иван Павлыч, а повторить? - Можно, - ответил почтмейстер и повторил в пятый либо в шестой раз. Ученик Волтера придерживался российского, о виноградном отзывался презрительно, называя его свекольником. Гости первого сорта вокруг стола уселись, мелкая сошка пили и ели стоя, барыни с Катериной Васильевной удалились в ее комнаты. Нельзя-ж при кавалерах прихлебывать настоечки да наливочки. Зашла беседа о железных дорогах. Стоявший за стульями штатный смотритель с приличной осторожностью осмелился доложить, что было б хорошо и даже необходимо для отечественного просвещения провести железную дорогу в Рожнов. Городничий закинул назад голову и, с презрением взглянув на смотрителя, молвил: - Ишь чего захотел! Штатный смотритель поперхнулся куском пирога и с глухим кашлем наклоняясь и закрывая рот салфеткой, торопливо вышел в переднюю. - А что ж?.. Недурно бы было, - сказал исправник. - С Волги живых стерлядей сюда бы возили. Исправник, по собственному его выражению, имея "характер гастрономический", держал повара, привезенного из Москвы, и смотрел на обед как на цель человеческой жизни. - Часты будут наезды из губернии, - ответил городничий. - Из мундира не вылезай. Да и накладно. - Правда, - подтвердил сонм благородных. Согласился и гастроном-исправник. По углам разговоры шли деловые. Только и слышно было: - К вам послано было отношение, на это отношение вы отвечали... - А по указу губернского правления... - Недоимка наросла страшная, хоть ты тут тресни, ничего не поделаешь... - А казенная палата и посылает указ... - Ну, и заключить его в тюремный замок! И за столом разговор с железных дорог на дела перешел. - Деятельностью могу похвалиться, - говорил исправник. - Загляните когда-нибудь к нам в земский суд, Андрей Петрович, - посмотрите... Тридцать шесть тысяч исходящих!.. И до этакого числа, могу сказать, я довел. При покойнике Алексее Алексеиче редкий год двадцать тысяч набиралось. При моей бытности, значит, в полтора раза деятельность умножилась. Дел теперь у меня... Ардалион Петрович! - крикнул он через стол секретарю земского суда. - Сколько у нас дел? - По суду? - басом спросил секретарь. - И по суду и у становых, всего сколько? - Тысяча восемьсот шестьдесят девять дел к первому числу показано, - пробасил Ардалион Петрович и хлопнул на-лоб рюмку хересу. - Возьмите вы это, Андрей Петрович, тысяча восемьсот шестьдесят девять дел. Средним числом хоть по двадцать листов на дело положить... ведь это... двадцать да шестнадцать... семнадцать... ведь это тридцать семь тысяч листов без малого. Да еще мало я кладу по двадцати листов на дело. Так изволите ли видеть, какова у нас деятельность... Слова исправника просьбицу означали: когда, дескать, увидите министра, скажите ему: "есть, мол, ваше высокопревосходительство, в Рожнове исправник, Степан Васильич, отличный исправник, деятельный, привел уезд в цветущее, можно сказать, положение". А вечерком на сон грядущий так исправник мечтал: "Скачет от губернатора нарочный, скачет, скачет, прямо ко мне. "Пожалуйте, говорит, к губернатору для объяснения по делам службы". Еду, разумеется, немедленно, являюсь... А губернатор на шею ко мне. "Поздравляю, говорит, поздравляю, Степан Васильич, поздравляю!" А сам крестик из пакета вынимает, к мундиру пришпиливает. Я, разумеется, в плечо его превосходительство, руку ловлю... Не дает. "Лучше, говорит, я тебя в губы"... Заманчиво, черт возьми! ей-богу, заманчиво!.. Какой бы обедище задал!.. Как свиней кормят пареной репой, так бы всех закормил я трюфелями!.. Пирогов бы страсбургских выписал, омаров... На каждого по пирогу да по цельному омару!.. Такими бы дюшесами стол изукрасил, что кто б ни взглянул, так бы и обомлел". Пиршество меж тем продолжалось. Именинник торопливо перебегал от гостя к гостю, упрашивая ровно бог знает о какой милости побольше покушать. Напрасно он хлопотал, и без того гости охулки на руку не клали. Исчезло со столов пять кулебяк с визигой да с семгой, исчез чудовищный осетр, достойный украсить обеденный стол любого откупщика; исчезли бараньи котлеты с зеленым горошком и даровые рябчики, нашпигованные не вполне свежим домашним салом. Все исчезло в бездне "благородных" утроб... Со славой те утробы поспорили бы с утробами поповскими... Про них, к общему удовольствию гостей, рожновский Волтер, обращаясь к отцу протопопу, сказал: "Сидит поп над псалтырью, другой поп с ним рядом. "Что б означало, - спросил один: - бездна бездну призывает?" Другой отвечает: "Это, говорит, значит: поп попа в гости зовет". Из-за стола встали грузны. Волтер хотел было домой идти, но, отыскивая картуз, сел нечаянно на стул у окошка и тотчас заснул. Духовенство ушло, вслед за ним и мелкая сошка. Оставшиеся завели речь про губернаторскую ревизию, потом заговорили о портрете, висевшем в гостиной именинника. - Расскажи, Иван Семеныч, про портрет-от, - сказал городничий. - Да вы ведь уж знаете, Антон Михайлыч, - несмело отозвался Иван Семеныч. - Зачем же повторять? - Да вот наш гость, дорогой, Андрей Петрович, не знает. - Эх, - воскликнул Иван Семеныч, махнув рукой. - Не понять Андрею Петровичу!.. Мы ведь люди простые, степняки, не петербургские... Нет уж, Антон Михайлыч, - пущай его висит!.. Бог с ним!.. Мы ж теперь маленько подгуляли... Нехорошо в таком виде про такие дела говорить. Неотступные просьбы поколебали именинника. Тихо подошел он к гостиной, осторожно притворил дверь и уселся в кружок. На лице его заметно было душевное волнение. Положил он широкие ладони на колени, свесил немного голову и, помолчавши, вполголоса начал рассказывать: - Его превосходительство Алексей Михайлыч Оболдуев, наш губернский предводитель, - его, Андрей Петрович, вы, конечно, имеете честь знать, - изволили лет пять тому назад в Рожновском уезде с аукциона купить заложенное и просроченное имение гвардии поручика Княжегорского, село Княжово с деревнями... В том селе дом был старый-престарый, комнаты-сараи, потолки со сводами, стены толстые, ровно московский Кремль. В стары-то годы, знаете, любили строиться прочно, чтоб строенью веку не было. Толсто, несуразно, зато прочно выходило. Дом у Княжегорского был запакощен хуже не знай чего. Когда в нашей губернии вторая бригада восьмой дивизии стояла, он его под военный пост отдал. И стены, и полы, и потолки в таком виде после христолюбивого воинства остались, что самому небрезгливому человеку стоило только взглянуть, так, бывало, целый день тошнит... И в таком-то доме - слышим - его превосходительство Алексей Михайлыч желает по летам проживать. Оченно ему понравилось местоположенье Княжова. С диву пали. "Как же это, думаем, его превосходительство Алексей Михайлыч, особа обращения деликатного, воспитания тонкого, в вертепе станет жить?" Однако ж года через полтора его превосходительство, можно сказать, восьмое чудо сотворили: из запакощенного дома такой, могу вам доложить, соорудили, что хоть бы в Петербург возле государева дворца поставить. Зимние сады, цветные стекла, бронзовые решетки, карнизы, из белого камня сеченые. Не дом - чертоги. Так и ахают все, а его превосходительство Алексей Михайлыч изволят говорить: "подождите, то ли еще будет". И выписали они из Риги немца - Карла Иваныча, чтобы он княжовский дом живописью украсил. Приехал Карл Иваныч, а был он немец настоящий, ни единого то есть слова по-русски не разумел. После наторел, а на первых порах ровно полоумный был: ты ему говоришь дело, а он выпучит глаза да головой мотает. Смешной был немец! Чего только он ни натворил: потолки расписал, нагих Венер, Купидонов и других языческих богов намалевал, и все-то они вышли у него народ здоровенный, матерой, любо-дорого посмотреть! Живучи в Княжове, Карл Иваныч в Рожнове частенько бывал. Подружился я с ним, когда он по-русски стал понимать. Мастер наливки делать и все по рецептам. И меня теми рецептами снабдил. Наливочки, смею полагать, изряднехоньки. Андрей Петрович, сливяночки не прикажете ли, али вот поляниковки!.. Деликатес, могу доложить!.. Однажды приезжает немец в город прямо ко мне. - Что, говорю, Карл Иваныч, зачем бог принес? - Дельце, говорит, Ифан Симонишь, есть. - Какое дельце? Пошел немец рассказывать. Дело вот какое было. В ихней Немечине, в самой то есть настоящей Немечине, в Ревеле, сродник помер у Карла Иваныча, и ему доводилось наследство получить. А как получить - не знает. По дружбе взялся я ходатайствовать, доверенность взял у него и пошел в Немечину бумаги писать. Возни много было, немцы - народ ремесленный: законов не разумеют... И присутственны-то места у них не как у людей: "обергерихты" да "гутманы", сам черт не разберет!.. А Карл Иваныч горячка: ему б в один день наследство взять безо всякой переписки. "Нет, говорю, брат, шалишь, не в порядке будет, ты повремени, а я стану писать, как следует". Насилу мог урезонить. Наставивши его на должный порядок, без малого полтора года вел его дела. Выслали напоследок Карлу Иванычу из ревельской Немечины шестьсот целковых. Зарадовался. На козьих своих ножках так и подпрыгивает, ручонки так и потирает... - Сколько, говорит, надо, Ифан Симонишь, благодарности? А я ему: - Бог с тобой, Карл Иваныч! С ума ты, что ли, спятил... Я хлопотал по дружбе, денег не возьму. А он: - Да мне, говорит, совестно, Ифан Симонишь. Хороший был человек, даром что немец, совесть знал. - А коли, говорю, совестно, так подари картинку своего писанья. Так и запрыгал... Руку мне пожимает, меня же благодарит, что картину у него потребовал... Слезы даже на глазах выступили. А не тому рад, что деньгами мне не поплатился. "Мне, говорит, то дорого, что вы, Ифан Симонишь, искусство любите". А я ему: - Уж там, брат, люблю ли я, нет ли, а картинку-то мне подай. - Есть, говорит, у меня "Разбойник венецианский", младенца режет, да есть, говорит, "Итальянское утро", да есть, говорит, губернаторский портрет. Разбойника взять поопасился. По должности неприлично... Стряпчий... У царского-то ока да вдруг разбойник в доме заведется?.. Хоть и не русский, а все нехорошо... Опять же супруга каждый год тяжела бывает, неравно на последних часах взглянет на "Разбойника" да испужается... Портрет взять, думаю, будет не по чину, смеяться бы не стали: "Какая-нибудь, дескать, пигалицa, уездный стряпчий, а тоже подобие его превосходительства у себя имеет". Давай, говорю, "Итальянское утро". На том и решили. Добрая неделя прошла, а "Утра" нет как нет... Стал я подумывать, не надул ли меня немец, по губам только не помазал ли? Однако ж нет, везут из Княжова ящик аршина два длины, полтора ширины. Вот оно "Утро"-то!.. Честный человек, не надул. Жену кликнул... Гляди, мол, "Утро" привезли. Дети прибежали. - Папася, папася, - голосят, - это пастила, что ли? - Нишкните, говорю, какая тут пастила! Тут "Итальянское утро": солнышко восходит, коровки идут, пастушок на свирелке играет. Ребятишки так и запрыгали: один кричит: "папася, мне коловку!", другой голосит: "папася, патуська!" Как вскрыл да поставил я картину на стол, так даже ахнул... Этакой ты бесстыжий, Карл Иваныч! К женатому человеку да такую пакость!.. Утра-то на картине вовсе нет: стоит молодая девка в одной рубахе, руки моет, рубашонка с плеч спущена, все наружи, рядом постель измятая... И другое житейское - все тут же! Жена как взвизгнет да всплеснет руками. Плюнула на картину, говорит: - Срамник ты, срамник этакой, Иван Семеныч!.. На старости лет пакостями вздумал заниматься!.. Я, говорит, отцу Симеону пожалуюсь, задал бы тебе на духу хорошенького нагоняя, епитимью наложил бы. А меня, покаместь эта мерзость в доме, ты и не знай. Ушла и дверью хлопнула. А ребятишки пальцами в картину тычут, кричат: "кормилка! кормилка!" А кучер Гришка, что ящик в комнаты вносил, сзади стоит, ухмыляется да бормочет себе под нос: "ровно кума Степанида". - Вон все пошли! - крикнул я. Остался один перед "Утром", разглядывать стал... Бес и ну смущать... Глаза масленые, с поволокой, зубы белые, сама дородная; смугла, зато грудиста, а волосы смоль, как есть смоль черные. Гляжу-гляжу, а сам чувствую, как грех-от на душу лезет. Мурашки по спине... Дышишь - задыхаешься, в сердце ровно горячей иглой кольнуло тебя. Разбежались глаза... Хорошо намалевано!.. Да где ж "Утро-то итальянское"? Вспомнил, что в законе, в браке то есть состою - нечего, значит, на чужую красоту глаза пялить... Какую бог послал - той и держись, а на чужую не смей зариться, грешных мыслей не умножай!.. Так господь повелел... "Греховодник ты, греховодник, Карл Иваныч! Вот оно в тихом-то болоте черти живут. Тихоня, скромник, бывало на курносую, рябую стряпку взглянет, так весь зардеет, а вот чем занимается!.." Жену кой-как усовестил, резоны ей представлял всякие: даровому-де, коню, матушка, в зубы не смотрят, а тебе, говорю, опасаться нечего, девка не живая. Степанидой попрекнула. А я ей: - Степанида, говорю, матушка, вещь живая, и ты сама знаешь, что я теперь - ни-ни. А это, говорю, картина, вещь бездушная, греха от нее случиться не может. Так да этак, уговорил Катерину Васильевну повесить картину в гостиной. Повесили. Только стал я замечать, что моя Катерина Васильевна невесела ходит; каждый раз, что ни пройдет через гостиную, плюнет. Иной раз всплакнет даже. Станешь что-нибудь говорить с лаской, она: "Ступай, говорит, в гостиную, там у тебя "Итальянское утро". Раздор семейный, несогласие!.. Ах, ты, немец окаянный! Рождество Христово подошло, с визитами все. Мужчины приедут - с "Утра" глаз не сводят, а барыни - хоть святых вон неси. "Человек вы немолодой, Иван Семеныч, - корят меня, - малых детей имеете, а такой соблазн в честной дом внесли... бога не боитесь!.." И ни одна, бывало, мимо картины не пройдет, чтобы не плюнуть!.. А небось, как у его превосходительства Алексея Михайлыча в Княжове балы бывают, так из угольной от Аполлоновой статуи наших барынь плетью не отгонишь. Житья не стало от окаянного "Утра". Отец Симеон началить стал: "Грех, говорит, в одной комнате со святыми иконами богомерзкое изображение держать". Жаль было картинки. Не бросить же!.. Ежели в гостиной нельзя держать, перенесу ее в заднюю, - маленькая там у меня горенка есть, для прохлады... Хуже стало. Весь Рожнов заговорил, что царское око в потаенный разврат ударился! Отец протопоп заходил, строго выговаривал. Провались ты, думаю, окаянный немец, со своим "Итальянским утром"! - Заколотил его в ящик, и назад в Княжово. "Давай, - пишу Карлу Иванычу, - губернатора". О ту пору, как я "Утро" отправлял, его превосходительство господин губернатор у нас в Рожнове на ревизии был. Приехал грозный и уехал грозный. Такой робости задал, так всех понастроил, что только господи ты боже... Во все сам входил: и сукно на столах охаял, и ковер, говорит, по закону должен быть... Заметил, что законы не за замком лежат, что стулья поломаны, на заднюю лестницу даже ходил. Всем досталось, а мне изволил сказать: "Ты ни за чем не смотришь, ничего не видишь!" Так и сказал... Ей-богу! Думаю: "Ну как немца да продернет на портрете... Как угораздит его, чертова сына, без орденов изобразить. Повесить нельзя будет его превосходительство. Хуже "Итальянского утра" выйдет". Везут ящик. Тут я ни жену, ни детей не позвал, вдвоем с Гришкой ящик вскрывали... Ах, ты, немец окаянный... Звезду намалевал, а ленты нет... Да еще во фраке изобразил начальника-то губернии!.. А у фрака-то, можете себе вообразить, лацкан больше чем ползвезды закрывает. А сходствия много; и смотрит грозно и руку за жилет. Так вот, кажется, сейчас и скажет: "а ты чего смотришь, дурак?" Повесил я портрет в гостиной над диваном. Спервоначалу у нас в доме все посмирней пошло, и жена меньше ругается и развратом не попрекает. Кто ни придет, всякий, бывало, с почтением взирает. Один Иван Павлыч, ну да он что?.. Волтер, так Волтер и есть. Заварилось той порой казусное дело. Окружной с откупщиком не поладил, каши ему наварил. Из-за выставок дело пошло. Знаете, выставка пятидесятидневная, а сидят с вином круглый год. Окружной взъерошился, дело поднял. Произвели следствие, в уездный суд представили, плохо откупщику. Сам прискакал... Заметался во все стороны: "отцы, говорит, родные, выручайте". С окружным на мировую, с нами тоже. Только что уехал он от меня, стою в гостиной, считаю благостыню. Поднял глаза, варом меня обдало! Его превосходительство глаза так и выпучил. "А! мошенник, попался!.. В моем виду берешь!.. А по Владимирке хочешь?.. А?.." Руки с деньгами я за себя, сам думаю: "А в самом деле, неловко в присутствии его превосходительства якобы благодарность получать. Оно, конечно, не в самоличности, однако ж подобие". Да сыскоса и глянул на портрет... диво, ей-богу!.. Не страшно. "Однако ж, думаю, что ж это за оказия? Стал замечать: никто не боится портрета, даже и ребятишки. Старший-от у меня побойчее, без робости в гостиную ходит, запрыгает на одной ножке перед портретом, спустит рукава с ручонок да и кричит во все горло: "Альмянин, альмянин, больсеносой альмянин!" - Какой, - крикну ему, - армянин? Это начальник, ты должен иметь к нему уважение. А он прыгает да твердит: "Не нацяльник - альмянин!.. Не нацяльник - альмянин"... Да все на одной ножке. Сек два раза - неймется. Цесарцы [Цесарцами назывались мелкие торговцы, развозившие по городам и помещичьим деревням товары и лекарства. Они назывались и "венгерцами"] в Рожнов приехали, моя Катерина Васильевна и кликни их... Бабье дело, им бы хоть поглазеть на нарядные вещицы. Разложили цесарцы товары в зале. Жена и ну приставать: купи да купи ей браслетку да брошку. Я сначала будто не слышу, а как надоела, вызвал ее в гостиную, стал урезонивать. - Образумься, говорю, матушка! Пристало ль тебе, говорю, браслеты да брошки носить? Ведь ты уже не молоденькая!.. Как ругнет меня!.. Да раз, да другой, и пошла и пошла. - Что ты, говорю, матушка, раскудахталась? Хоть бы его превосходительства постыдилась! А Катерина Васильевна как захохочет, так даже и покатилась. - Дурак, говорит, ты, дурак... Какое это начальство? Это, говорит, тряпка малеванная! Это, говорит, вот что... Да как харкнет прямо в нос его превосходительства. Я так и ахнул... А как прошло время, думаю, что ж это в самом деле? Не похоже разве? Стал больше замечания держать. Что за шут, прости господи... Никакой робости перед портретом... Что такое?.. До того дошло, что иной раз после пирушки голова развинтится, - тряпку с уксусом приложишь, травничком опохмелишься да, принеся подушку в гостиную, положишь ее на диван, да в халате под портретом и ляжешь. Лежишь да посматриваешь, иной раз даже скажешь мысленно: "Ну что? Ну вот я и пьян, и в суд не пошел, а ты ничего не можешь сделать, даром что губернатор". То есть, я вам доложу, ни малейшей робости. Тут только я догадался, что портрет-от был привезен на другой день после того, как его превосходительство нам копоти задал. Со страху-то на первое время он грозно смотрел и уважение к себе вселял, а как дело-то поулеглось и портрет-от пригляделся, робости и не стало. Не ловко дело. Ребятишки подрастают, и ежели мальчишки с малолетства не будут уважать начальство, что выйдет из них, как вырастут?.. Сохрани господь и помилуй от такого несчастия! Взял я отпуск ден на четырнадцать, в губернию поехал. Портрет с собой. Там узнаю, что его превосходительство новой монаршей милостию взыскан, Владимира второй степени большого креста получить удостоился. Портрет-от, значит, я и кстати привез, другую звезду надо пририсовать. Живет у нас в губернии Иван Лазарев, цараповский отпущенник. Живописью кормится: вывески по городу пишет и божьим милосердием отчасти промышляет, иконы то есть пишет, и хоша запивает, однако богомаз из наилучших. Портреты, окроме царских да его превосходительства, теперь перестал писать; портретная-де работа совсем подошла и совсем, почитай, перевелась с тех пор, как угораздило немца какого-то штуку выдумать: посадить человека перед ящиком, портрет в ящике сам готов. Ни дать ни взять, как камедиянты яичницу в шляпе стряпают. Нечистая ль сила тут малюет, другое ль что, только эти ящики, - говорит Иван Лазарев, - насущный хлеб у нашего брата отбили... Ведь на вывесках да на божьем милосердии далеко, говорит, не уедешь. Я к нему, к Ивану Лазареву. Приятеля-то, Карла Иваныча, в нашей губернии тогда уж не было, в Немечину уехал. Говорю Лазареву: "Вот, братец ты мой, портрет его превосходительства, припиши ты другую звезду, в мундир наряди и в ленту, да в лице величия и строгости подпусти. Заодно уж и золотую раму спроворь". Поладили за тридцать целковых кругом. - Смотри же, говорю, не попорти, работа немецкая. - Помилуйте, говорит, батюшка Иван Семеныч. Нам немецка работа нипочем. Бывала в наших руках самая даже итальянская. Не самоучкой дошли до искусства, покойником барином из годов Ступину в академическую школу был отдан. Десять лет, сударь, в Арзамасе выжил! Рафаэля можем писать. - К тому я тебе говорю, Иван Лазарев, что руки-то у тебя больно трясутся. - Это, говорит, ваше благородие, от пьянства. Запоем пью. А вы не сумлевайтесь; хоша рука и дрожит, однако ж на губернаторских портретах шибко набита. Так я ее, сударь, набил, что вот хоть сейчас в вашем виду зажмурюсь и портрет напишу: в рост - так в рост; поясной - так поясной. Оченно много заказывают. Ждал я недолго. Несет Лазарев портрет. Переделал на диво. Своим добром хвалиться не велят, а тут уж просим извинения... Хорош! утаить нельзя. Как принес его Иван Лазарев - взглянул я и глаза опустил. - Спасибо, говорю. Вот твои деньги, вот еще полтинник на водку. Одолжил!.. - Питер, не губернатор, - говорит Иван Лазарев, отступив шага на три и закинувши голову. - Именно, говорю, хоть в Питер такой портрет. - Громы, говорит, мещет грозный зев. [Иван Лазарев в Арзамасе у Ступина учился мифологии, знал про Зевса и Юпитера. Иван Семеныч, не получив классического образования, полагал, что ему он про Петербург да про губернаторский зев говорит.] - Грозён, говорю, действительно. И зев, говорю, у его превосходительства очень грозён. Зарычит на ревизии - душа в пятки уйдет. Ну, говорю, можно тебе чести приписать, Иван Лазарев, руки у тебя золотые. Жаль только, что руки-то золотые, да рыло поганое. Зачем не в меру пьешь? - Эх, завей горе веревочкой!.. Прощайте, батюшка, Иван Семеныч. Теперь за ваше здоровье запил Ванька, загулял. Что ни знаю живописцев, до вина очень охочи. Хоть и Карла Иваныча взять: бывало, так нарежется, что и русскому не суметь! А из господских, что отдают в ученье живописному, все давятся побольше; барин учит-учит человека, а как только выученный малый поступит в барский дом, тотчас и задавится. Ну и убыток. Привожу домой обновленный портрет, вешаю на прежнее место. Тишина райская пошла. Жена ни гугу, а дети разревутся - нянька прямо их в гостиную. Покажет на портрет, скажет: "а вон бука-то!". Ребенок и стихнет. Сами изволите видеть: и величие, и строгость, и важность, все. И две звезды и лента через плечо. Случится в суд опоздать, так я из спальной через кухню, а мимо портрета не могу. Не вынесу, ей-богу не вынесу! Да не я один... Помните, Антон Михайлыч, как в прошлом году я получение беспорочной пряжки праздновал. Этак же вот собрались все у меня, Андрей Петрович, только вечером. После ужина затеяли жженку варить. Середь гостиной стол поставили, свечи вынесли, зажгли жженку. Только вдруг вот Антон Михайлыч как закричит: "Убери, Иван Семеныч, убери поскорей!.." Взглянули, а от пламени-то личико его превосходительства так и морщится, так и хмурится. Пошел я к Катерине Васильевне, взял драдедамовый платок и с благоговением завесил портрет". - Да, сходствие большое, - заметил, затягиваясь "Жуковым", Антон Михайлыч. - Мечта! - заметил исправник. - Хороша мечта, - возразил городничий. - А в прошлую ревизию как за мосты да за гати кого-то пудрили? Тоже мечта была? - Нет, Степан Васильич, - подхватил именинник, - тут не мечта. На что Иван Павлыч, и тот перед портретом горла зря не распускает. Да где он? Оглянулись: Волтер, сидя на стуле и склонив на окно буйную голову, спал богатырским сном. Пять экстр приди, десятка два эстафет приезжай, - не добудятся. - Свалило, - мотнув головой, заметил городничий. Бабушкины россказниРассказБабушка Прасковья Петровна Печерская кончила жизнь далеко за сотню годов от роду. На старости лет хватила старушка греха на душу - молодилась. Бывало, бабушке все восьмой десяток в доходе. Лет двадцать пять доходил - так и не дошел. Бабушка Прасковья Петровна на самом-то деле была мне прапрабабушкой, да мы все ее бабушкой звали. И это старушке нравилось. Спросишь, бывало: - В котором году родились вы, бабушка? - А вот уж года-то, mon cœur,27 и не упомню, - ответит. - Да ты считай: покойница матушка принесла меня в самый тот день, как на Охте попа жгли. Привозил того попа в Петербург князь Дундук, а князь Дундук в ту пору был еще некрещеный, и тот поп был у него самый набольший: по-нашему архиерей, по-ихнему, по-калмыцки, чурлама. Он в Петербурге возьми да и помри, а по калмыцкому закону мертвого попа надо жечь. Ну и сожгли. Весь Петербург тогда на Охту высыпал: всякому лестно было поглядеть, как попов жгут. И батюшка с матушкой, дай бог им царство небесное, ездили. Матушку-то в народе и помяли: как приехала домой, так меня и принесла... Так-то, Андрюша!.. Ты знал ли, голубчик, что я недоносок? - Бабушка! да ведь этому больше ста лет. [Сожжение чурламы было в мае 1736 года.] - Полно-ка ты, - заворчит бабушка, - молод еще надо мной смеяться!.. Сто лет!.. Эк что сморозил!.. Перекрести лоб-от, опомнись... Семьдесят восемь либо семьдесят семь - это может статься, а ты уж гляди-ка что махнул!.. Сто годов!.. Прошу покорно!.. И пойдет, бывало, ворчать бабушка, но не надолго: добрая была старушка и меня очень любила. С малолетства был я ее баловнем. Меня, бывало, так и звали: бабушкин внучек да бабушкин внучек. И она очень это любила. Глуха под старость стала и видела плохо, но память сохранила редкую. И, как часто бывает с людьми преклонных лет, хорошо помнила только время молодости. Как начнет, бывало, свои россказни про времена елизаветинские да екатерининские - все до подробности расскажет, а французского погрому не помнила, хоть и вывезли ее из Москвы за пять часов до вступления Наполеона и она, крестясь и глухо рыдая, всю ночь проглядела из подмосковной на страшное зарево славного пожара. - Как же это вы забыли, бабушка, как Наполеон-от в Москву приходил? - спросишь, бывало, ее. - Нет, милый Андрюша, не припомню. Не припомню, родной... И долго жила на Москве, а такого не помню... Да кто он такой был? По прозвищу из чужестранцев, должно-быть? - Француз, бабушка. - Француз!.. Нет, моя радость, такого не помню. И хвастать не хочу. Много ведь французов-то тогда на Москве проживало... Да он кто таков? Танцовщик аль гувернер, может статься? - Император, бабушка. - Император!?. Как так император?.. Какой? - Император французов, бабушка. - Перестань, Андрей!.. Грех над бабушкой смеяться. Господь счастье отнимет... Смотри-ка, что вздумал. Нашел у французов императора!.. А еще учишься!.. Нехорошо... Императоров, mon cœur, во всем свете только двое - наш да еще римский; салтан турецкий тоже в ранге императора состоит, только не совсем, для того, что некрещенный. А у французов, mon cœur, король, roi de France et de Navarre.28 Да... Как нынешнего-то зовут? Louis seize все еще царствует, аль дофин воцарился? - Эх, бабушка, чего хватилась! Да теперь уж лет пятьдесят, как Людовику головку срубили. - Жалею, очень жалею. Бесподобный был король и к нам всегда был расположен. Mon cousin, князь Свиблов, при нашем резиденте в Париже находился и рассказывал про Louis seize очень много хорошего. "Il ne parle jamais de notre imperatrice, - говаривал mon cousin, - que dans les termes du plus profond respect et de la plus haute estime".29 Потому и жалею его. Только ведь он был такой миролюбивый; с кем же это он воевал? С гишпанским, полагаю. - Ни с кем, бабушка, не воевал. - Il est tue,30 - ты сказал. - Tue-то tue. Да не на войне, а на эшафоте. - Послушай, Андрей! Ты, должно быть, мартинист... Нехорошо, милый, очень нехорошо! Уж ты с Лопухиным не знаешься-ли?.. Смотри, mon cœur, не опечаливай бабушку: мало-ль что может случиться! Долго-ль к Шешковскому в лапы попасть?.. А у него, mon pigeonneau,31 еще милость божия, как только посекут - это еще ничего, примочил арникой и вся недолга, - а неровен час... хуже бывает... Нет, Андрюша, береги ты себя и бабушку не огорчи!.. И об чужестранных королях всегда говори с уважением... И какие ведь ты, в самом деле, несодеянные вещи говоришь: и король-от на эшафоте, и французский-то император в Москву приезжал... Стыдно, mon cœur, беспримерно как стыдно... Постой... постой, Андрюша! Вспомнила, вспомнила... Ты перепутал, радость моя!.. Точно, был на Москве император, только не французский, а римский! Жозефом звали. Видала его, голубчик, видала... На бале у главнокомандующего видела, в Нескучном - у графа Алексея Григорьича Орлова, в Кускове - у Шереметева на празднике... Как теперь на него гляжу: черты такие тонкие, нежные. Только он сохранял самое строгое incognito и завсегда в трактирах да на постоялых дворах приставал. А когда у государыни в Царском Селе находился, проживал в бане. Над баней-то государыня трактирную вывеску велела повесить. Он и поверил, да так и прожил все время в бане и тем свое incognito сохранил... Графом Фалькенштейном прозывался, а ты и прозвище-то ему какое-то несообразное придумал... Наполеон! Что такое Наполеон?.. Таких святых и у католиков нет, не то что у нас, правоверных... Собачья кличка какая-то!.. Нехорошо, мой дружок!.. Будь умник, mon bijou,32 таких слов не говори, особенно при чужих людях... осудят... Нехорошо... Да... Много испытала в своей жизни покойница-бабушка. До замужества жила в Петербурге, а выходила замуж не очень стара: лет четырнадцати. Была при дворе Елизаветы Петровны и Екатерины второй, жила в Москве во время чумной заразы, в Казани перед пугачевским разгромом, в Нижнем, в Архангельске, в Ярославле, в Киеве и опять по нескольку раз в Москве и Петербурге. Много видела, много слышала, больше того испытала... Что греха таить - смолоду бабушка пошаливала... Да какая-ж молодая, светская женщина в тот век не пошаливала?.. Время было такое... А вот что странно: каждая женщина, в стары ли годы, в нынешнем ли веку, ежели смолоду пошаливает, под старость непременно в ханжество пустится, молебнами да постами молодые грешки поправить бы... За бабушкой не водилось этого. Печать восемнадцатого века неизгладимо сохранилась на ней до самой кончины... Бывало, с грустью, со слезами на тусклых очах глядит на свою иссохшую, желтую руку, вспоминая то время, когда напудренная молодежь любовалась ее прекрасной, пухленькой, белоснежной ручкой... Лет с пятидесяти в зеркало перестала смотреться... Страшно стало постаревшей красавице взглянуть на себя. Но никогда нимало не ханжила. Напротив, от нее от первой узнал я про Вольтерову le sermon des cinquante, про Фоблаза, про la guerre des dieux.33 Впрочем, в последние годы жизни своей бабушка каждый день до обмороков замаливалась. Сотни по полторы, по две земных поклонов по вечерам на сон грядущий клала... Разыгрывалось тогда в лотерею головинское именье, бабушка взяла три билета, и ей очень хотелось выиграть Воротынец. Об этом-то она и молилась, да так усердно, что каждый раз, бывало, ее без чувств в постель уложат... Лотерея была разыграна, бабушке вынулись пустые, но она верить тому не хотела и по-прежнему молилась до обмороков о богатом Воротынце, об его садах, пристанях, картинных галереях и других богатствах диковинного имения. Много воды утекло с тех пор, как пришлось мне бросить горсть сырого желтого песку на бархатный гроб нежно любившей меня старушки... Я был очень еще молод, когда, бывало, сидя у изразцовой лежанки, где любила греть свои косточки покойница-бабушка, слушал рассказы ее про старые годы. Не мог тогда оценить их: мимо ушей они пролетали, другие тотчас забывались. Но теперь, когда стихли порывы легкомысленной молодости и седина начинает в бороде пробиваться, добрая бабушка, с ее сказаньями, воскресает в памяти, и люди восемнадцатого века встают передо мной, как образы какой-то знакомой, хоть и не прожитой жизни. Блеск протекшей эпохи ослепительно бьет в глаза... Все так величаво, так пышно, широко и обаятельно... Но этот блеск - случайный, внешний. Поднимая заповедную пышную завесу, за которую от пытливых взоров грядущих поколений хоронится восемнадцатый век, видишь душевную пустоту, царствующую над ветреным поколением, что, прыгая, танцуя, шутя и смеясь, с триолетом буриме на устах, врасплох застигнутое смертью, нежданно для него и негаданно вдруг очутилось в сырых и темных могилах... Когда оживают в памяти рассказы милой бабушки и восстают перед душевными очами образы давно почивших дедов, слышатся: и наглый крик временщиков, и таинственный лепет юродивых, и подобострастные речи блюдолизов, и голос вечно живущей правды из-под дурацких колпаков. Слышатся амурный шепот петиметров и метресс, громкие, сочные лобзанья дворовых красавиц, рев медведей, глухие удары арапника, вой собак и сладостные созвучья итальянской музыки. Чудятся баснословные праздники, ледяной дворец Анны Ивановны, маскарад на московских улицах, екатерининский карусель, потемкинский бал, плаванье по Волге с переводом Мармонтеля, блестящая поездка в Тавриду... Все ликовало в тот век!.. И как было не ликовать? То был век богатырей, век, когда юная Россия поборола двух королей-полководцев, две первостепенные державы низвела на степень второклассных, а третью - поделила с соседями... Полтава, Берлин и Чесма, Миних в Турции, Суворов на Альпах, Орлов в Архипелаге и гениальный, неподражаемый, великолепный князь Тавриды, создающий новую Россию из ничего!.. Что за величавые образы, что за блеск, что за слава! Но с этим блеском, с этой славой об руку идут высокомерное полуобразование, раболепство, слитое воедино с наглым чванством, корыстные заботы о кармане, наглая неправда и грубое презрение к простонародью... Но мир вам, деды! Спите покойно до трубы архангельской, спите до дня оправдания!.. Не посмеемся над вашими могилами, как смеялись вы над своими бородатыми дедами!.. I. СЕРГЕЙ МИХАЙЛОВИЧ - Куда как просто живали мы в старину-то, Андрюша. Сравнения нет никакого с нынешними поведениями... Затейное было времечко, раздольное да привольное. Не ломали твои дедушки дворянские головы над всякими науками, зато выхрапку такую задавали по ночам да пообедавши!.. Немного думали, mon pigeonneau, зато много кушали, и оттого здравы и долголетны бывали. А теперь пошли люди тщедушные, и живут не подолгу. А отчего? Мало едят, много думают... Да... Ведь крепкая-то дума кровь портит, mon cœur... Да... А какие здоровенные люди в наше-то время бывали! Генерал-аншефа Михайлу Васильича Пильнева взять... Помнишь, в Ярославле государевым наместником был?.. Он тебя очень ласкать изволил... Как, бывало, ни приедет к нам, тебя на коленки посадит и жалованну табакерку с алмазами даст поиграть... А ты ее один раз и раскокал... Папенька твой за это наместнику серого аргамака отвел, а тебя высек... Нет, постой, mon cœur, - перепутала я, это папеньку твоего за табакерку-то высекли... Так... Точно так - Петрушу, не тебя: ты еще тогда не родился... Так вот Михайла-то Васильич... Истинно был человек, можно чести приписать. Бык, сударь мой, быком... Иначе как на софе не садился, а ежели в бальной зале случится ему сесть, так на трех стульях - меньше нельзя... Породист уж очень был... А когда помер, гробовщик так и ахнул. "Этого барина, говорит, в одном гробе не похоронишь". Косяки в наместничьем доме из дверей выламывали, гроб-от чтоб возможно было вынести... А нынче что за люди?.. Мозгляк на мозгляке - смотреть даже неприятно. А уж простота какая была, Андрюша!.. По чести сказать, ужесть какая простота!.. Хоть бы того же Михайлу Васильича взять! В летнюю пору, бывало, сберутся молодые, иной раз старички, да всю ноченьку напролет и прокуликают. А пили в стары годы, mon cœur, беспримерно - не по-нынешнему. Пропивши ночь, под утро с песнями да с музыкой по улицам - да прямо в рубленый Город. Там у Ильи пророка перед наместничьим домом станут да какой-нибудь полонез и грянут. Разбудят, конечно, Михайлу Васильича, он без парика, в одном шлафроке на балкон и выйдет. - Что вы, пострелы, - крикнет, - с пьяных-то глаз у меня весь Ярославль перебулгачили? Аль под караул захотели? А те ему: Мы тебя любим сердечно, Будь ты наместником вечно! Наши зажег ты сердца - Мы в тебе видим отца! И велит Михайла Васильич ключнику наливок корзинку-другую на площадь вынести... И сам выйдет к гулякам, усядется с ними на краю горы, что над Которостью, да до позднего утра и прогуляют. Вот ведь и наместник был и генерал-аншеф, а изрядными людьми не брезговал, как теперь попович какой-нибудь в люди выскочивши... Parvenu,34 знаешь, этакой, выскочка из подлости... Ух, какой бесподобный был человек Михайла Васильич!.. Ужесть!.. Попробуй-ка нынче, mon bijou, так сделать - в самом деле, пожалуй, под караул угодишь... Как можно сравнивать старые годы с нынешними!.. Гораздо было проще. Опять Сергея Михайлыча взять - Чурилина. Беспримерный был человек, даром что из солдатских детей. Штатский действительный советник, отставной красногорский губернатор, аннинская лента через плечо - персона, значит, немаловажная. Взявши абшид, доживал свой век у нас в Зимогорске... Покойник твой дедушка с драгунами тогда в Зимогорске на винтерквартирах стоял, там и жизнь-то свою скончал, в синодальном Благовещенском монастыре и погребен... Я уж вдовела, у Ванюши жила, когда Сергей-от Михайлыч в Зимогорск на житье переехал... Изрядный был господин, отменного ума, все уважали его и боялись. У кого дело какое случится - ссора ль домашняя, другое ли что - первым долгом к Сергею Михайлычу. И совет даст и помирит, а ежели кто виноват, и пожурит, да, глядя по вине и по человеку, иного и тросточкой... Всякое дело устроить умел... И за то Сергея Михайлыча все как родного отца любили, "дедушкой" звали, а он всем говорил "ты" и каждого "собакой" звал - не из брани, а любя. Все ручку у него целовали, и дамы, даже et demoiselles,35 а он руку целовал только у преосвященного, с попами в губы целовался. Без спроса Сергея Михайлыча ни единой дворянской свадьбы не бывало, сын ли у кого родится, дочь ли - имени младенцу отец с матерью наречь не смели, спрашивали, какое будет угодно Сергею Михайлычу. И всех сам крестил - любил крестить, дай бог ему царство небесное. Бывало, и у дворян, и у купцов, и у попов - у всех в кумовьях. И что ж ты думаешь, mon cœur, какая из этого неприятность вышла... Подросли крестники да крестницы, хвать - ан по всей Зимогорской губернии ни одной дворянской свадьбы сыграть невозможно: все в духовном родстве, все одного крестного отца дети. Теперь, слыхала я, такого закона уж нет, а тогда очень строго было... Ну, известно которые и повлюблялись друг в дружку, а венчаться не могут. Досталось же тогда крестному батюшке на орехи! Такие поминки сердечному Сергею Михайлычу загибали, что не один, чать, раз икнулось ему на том свете. Делать нечего: стали невест из других губерний брать, а барышень в Москву для замужества возили. С десяток однако ж до того крестными братцами заразились, что с горя да с печали в монастырь пошли... Дуры они были, mon pigeonneau... По моему рассужденью сущие дуры!.. Не могли разве просто любиться?.. Не правда ль, mon bijou?.. А один из крестников с любви али с горя, а думаю, оттого, что в голове сквозная пустота была, в Волге утопился, другой из мушкетона застрелился... Вот что значит крестить-то без пути, Андрюша!.. Поэтому я и не крещу никого... Сохрани господи!.. А все-таки Сергей Михайлыч отменный был человек. Таких людей, радость моя, в нынешнее время сыскать невозможно. В старину-то ведь, mon petit,36 люди бывали беспримерно лучше, чем теперь... Как можно!.. Что теперь!.. Важности нет. Ужесть как неловко все выделаны, и так темны в свете, такая у всех теснота в голове, что просто умора... Ужесть, просто ужесть!.. Разночинцами какими-то все глядят... Право!.. Беспримерно, как смешны!.. Не так, mon cœur, в наше время живали. Бывало, ни один дворянин лицом в грязь себя не ударит, всяк свою честь бережет строго и с подлой сволочью якшаться - ни за что, бывало, не станет, а теперь... Ох-ох-ох-охо!.. Нынче барин из знатного, родословного рода с мещанином аль с кутейником на одной ноге себя ставит - он, дескать, ученый. Да коли он ученый, так ученость его пущай при нем и остается, никто у него ее не отнимет, - да в дворянский-то круг ему подло-рожденному зачем лезть?.. Место, что ли, ему там?.. Поверь ты мне, mon cœur, ежели какой человек рожден в подлости, будь у него ума палата, с неба звезды хватай, все-таки dans la sociele des gentilshommes37 быть ему не следует. Дворянство тем роняется, mon cher, l'aristocratie se tombe... Ты это пойми, mon pigeonneau... Нельзя же, mon ami, об этом не подумать. На этом все держится. - Бабушка, да ведь сами вы говорите, что Сергей-от Михайлыч из солдатских детей был... Как же вы у него ручку-то целовали? - Ах, Андрюша, Андрюша! Как ты этого, дружок мой, сообразить не можешь?.. Тут совсем иное... Сергей Михайлыч - штатский действительный советник, отставной губернатор, аннинская лента через плечо, две тысячи душ. Тут уж une autre position dans le monde.38 Мало ли что! И Меншиков оладьями торговал, и Шафиров в лавке сидел, и Разумовский на клиросе пел, однако ж какими вельможами стали... Тут, mon cher, милость божия, а больше того - la faveur de la cour...39 Кто взыскан и вознесен, к тому, в какой бы подлости он ни родился, хоть бы от самого последнего холопа, - подлость льнуть не может... Навсегда омыт такой человек от первородного греха подлости рождения... Да... Сергей Михайлыч роду хотя был не шляхетного, однако ж в люди вышел, на службе разбогател, выгодно женился, дослужился до генеральства... А все умом. Отменно умный был человек: во всяком умном человеке умел сыскать себе милостивца. Сначала сам ручки у всех целовал, потом у него стали целовать... Вот это и называется ум... Да, mon cœur, это настоящий ум, не такой, что у нынешних умников проявился... Посмотришь теперь: сам-от медной полушки не стоит, а рыло кверху гнет по-рублевому... Плеточкой бы их, mon petit, - по-старинному, либо кнутиком... На истинную дорогу беспременно бы вышли. А то смотреть даже неприятно. А стал Сергей Михайлыч в люди выходить после женитьбы. А женился в пугачовское замешательство, он в ту пору был в Чернорецке воеводой... Когда злодеи на его город нагрянули, задал он, сердечный, тягу... В лесу схоронился и царску казну с собой захватил, опричь медных гривен да пятаков сибирского дела - большущие были монеты - из гривны-то порядочную кастрюлечку можно было сделать... А нынче - поневоле вздохнешь да поропщешь иной раз - и денег-то таких не стало - перевелись... Все-то измельчало, все-то, mon cœur, измалодушествовалось... Прежние-то люди какие здоровенные были - пни дубовые, а нонешни - хлысты вербовые... Да... Ну так вот, Сергей-от Михайлыч тяжелу-то казну с собой и не взял - захватить-то ее было не под силу, серебряную казну зарыл в землю, и в лесу от сущих злодеев отсиделся. А не уйти из города ему было никак невозможно, для того, что сила у него была невеликая, да и не больно надежная, а у государственного злодея ратной силы было видимо-невидимо. Пугач в Чернорецке недолго канальствовал, царицына сила по пятам за ним шла, для того и навострил он лыжи за Волгу. Только-что из Чернорецка злодей вышел, Сергей Михайлыч в город... Сызнова на воеводство сел, чтоб, знаешь, настоящие порядки вести... Тут его сердечного плетьми взодрали. - Как так, бабушка? - Да так, mon cœur, выдрали да и все тут... По ошибке... Такое сумятное время было. - То ли еще по ошибке-то случается, mon enfant!.. А с Сергеем Михайлычем видишь как это приключилось. Только-что он на воеводство-то сызнова сел, глядь, ан с Караульной горы конница, да все казаки. Переполох в городу поднялся, думают, Пугач воротился, бегут кто куда, сломя голову, Сергей Михайлыч в огород да в горохе и схоронился. Однако ж его отыскали и к казацкому начальнику сердечного приволокли. А начальник-то еле на коне держится - пьянехонек. Спрашивает Сергея Михайлыча: - Кому служишь? А Сергей Михайлыч поглядел-поглядел на его пьяную рожу, думает себе: "Гусь-от не кто другой, как пугачовец. Дай надую шельмеца, а то еще с пьяных-то глаз повесит, пожалуй". Да и брякнул: - Служу великому государю Петру Феодоровичу. Только-что молвил он это слово, на кобылу его да в плети. Ста полтора вкатили да в тюрьму посадили. А тот казацкий начальник вовсе был не пугачовец, а царицын - из Михельсоновых полков. И как он к утру-то проспался да узнал, что во хмелю царицына воеводу выпорол, - пошел к нему в тюрьму alleguer pour excuse...40 А это он родного дядю плетьми-то вздул... Слово за слово, разговорились... и вышло, что казацкий-от начальник племянником родным Сергею Михайлычу доводился... Да... Зато после, когда Сергей Михайлыч при уголовных делах находился и когда губернатором был, как ни подадут приговор о кнуте аль о плетях, завсегда на половинку сбавит, да тому, кто подает, беспременно примолвит: "Тебе, собака, легко приговор-от пером на бумаге писать, а как станут его на спине кнутом подписывать, так не тебе небо-то с овчинку покажется. Ты, собака, не можешь понимать, что такое кнут да плети, а я, по милости родного племянничка, отведал, каково они вкусны... Не роди на свет мать сыра земля!" После того, как его высекли, женился он по скорости. Пали ему слухи, что недалеко от Чернорецка, в селе Княжухе, молодая вдова бедствует, Марья Семеновна Жилина, а родом Болтиных была. Мужа-то у нее злодеи повесили в ихнем селе Енгалычеве, а сама она с четверыми детьми, мал мала меньше, в овине как-то ухоронилась. Жилинская вотчина была немалая, - дворов под тысячу, а жить Марье Семеновне негде: барский-от дом Пугач спалил, а у мужиков жить побаивалась. Оченно были они тогда неспокойны... Сергей Михайлыч послал к ней для береженья капрала с солдатами и звал ее на житье в город. Приехала Марья Семеновна не в глазетах, не в бархатах, а в бабьей поняве да в кичке, детки-то - Захар Михайлыч, Дмитрий Михайлыч, Сергей Михайлыч, да еще, кажись, Петр Михайлыч - все в пестрядиных рубашонках. Отвел воевода Марье Семеновне с детьми квартиру самую лучшую, одел ее с ребятишками, поил, кормил на свои кошт, покуда не затихло замешательство. А потом - женился на ней и зажил барином. У нее и достатки хорошие и родство хорошее; а у него место доходное, стало-быть, и можно было жить складно. Взявши абшид, Сергей Михайлыч стал в Зимогорске жить. Тогда уж он овдовел. Жил один, а в доме завсегда было ладно... Каждый божий день открытый стол для званых и незваных и какой есть час, какая минута - без гостей Сергей Михайлыч не обходился. Очень его любили... и побаивались. И нельзя было его не любить, нельзя и не бояться, - в Петербурге рука была сила сильна - с самими Орловыми смолоду в приятельстве был. Прежде чем фортуну они себе сделали, по трактирам с ними куликал да на кулачных боях забавлялся. Дом у Сергея Михайлыча в Зимогорске ужесть какой большой был, ровно дворец какой... Как-бишь, улица-то прозывается?.. Да ты должен помнить, Андрюша... Тут еще неподалеку архиерейский дом, у Тихона-чудотворца в приходе, помнится мне. - Да ведь я, бабушка, в Зимогорске-то никогда и не бывал. - Что ты дурачишься, mon petit... Как это ты в Зимогорске не бывал?.. А забыл, как у Сергея Михайлыча на именинах либо на его рожденьи, хорошенько не запомню теперь, ты с Лизаветой Соболевой вальс-казак танцевал да из озорства робу ей разорвал? Тебя, раба божия, тут же в угольную свели да и высекли... Что?.. Этого, видно, не помнишь? - Да когда ж это было, бабушка?.. Что вы? - Давно, mon cœur... Полагаю, не в том ли году, как граф Калиостро в Петербург приезжал. - Да ведь этому больше пятидесяти лет, бабушка, а мне и двадцати нет... - И в самом деле, mon pigeonneau, - удивилась бабушка. - Правду ты сказал... Так знаешь ли что? - Что, бабушка? - Это твоего папеньку высекли, Петрушку... Так, точно; вспомнила я теперь - доподлинно Петрушу... Какая однако ж память-то у меня стала, дружок, - все-то я забываю... А кажись бы, какие еще мои годы?.. Про что, бишь, я говорила, Андрюша? - Да, про Сергея Михайлыча. Бесподобный был мужчина, - во всем изрядный господин. Старехонек был, а любил с дамами поферлякурничать, - не ставил того во грех, царство ему небесное!.. Ужесть какие, бывало, гнилые взгляды кидает да томные вздохи пущает... Право, если б маленько был помоложе, каждой бы из нашей сестры, до кого ни доведись, можно бы было с ним досмерти залюбоваться... По чести, все мы были до Сергея Михайлыча охотницы... Je vous assure,41 даром что седой, a les grands succes42 между нами имел... И как славен был, когда, бывало, зачнет с дамами дурачиться... Ух! как славен!.. Беспримерно... С les demoiselles не любил - визгу, говорит, от них очень много - все, бывало, с дамами, с замужними... Из нашей сестры каждая тотчас готова была падать и задурачиться с ним до безумия... Старенек только был: бывало, и толку всего, что языком поболтает, да разве-разве когда рукам волю даст... Уж, как, бывало, любил он нашу сестру, tete-a-tete,43 конечно, de tater, de toucher sonder...44 Ax, как было утешно!.. Помнишь, mon cœur?.. И на чужие амуры любил посмотреть и много помогал... Ах, как любил покойник об амурах козировать, [Causer] ах, как любил!.. Бывало не токма у мужчин, у дам у каждой до единой переспросит - кто с кем "махается", каким веером, как и куда прелестная нимфа свой веер держит... [Махаться с кем в XVIII стол. употреблялось вместо нынешнего волочиться за кем. Перевод - обмахиваться веером. Веер, как и мушки, прилепленные на лице, играли важную роль в волокитствах наших прадедов и прабабушек. Куда прилеплена мушка, как и куда махнула красавица веером - это была целая наука.] Будь молодая, будь старая, в девках сиди, замуж выдь - ему все одно... Игуменью увидит - и ту расспросит, с кем и как... Dans la haute societe45 все благородные интрижки знал до тонкости... Очень это было занятно Сергею Михайлычу. А радушный какой был, гостеприимный. Летним вечерком, бывало, выспавшись после обеда, наденет белый камчатный шлафрок, звезду к нему пришпилит, кавалерственную ленту через плечо, да за ворота на улицу и выйдет. Там на лавочке, что у калитки, усядется... И тросточка при нем, никогда с ней не разлучался, потому что на всяком месте приводилось поучить того, кто в уме развязен. [Глупый.] Сам знаешь, mon cœur, дураку и в алтаре не велено спускать. Идет, бывало, по улице кто-нибудь de la noblesse,46 променад, понимаешь ты, делает. Еще издали Сергею Михайлычу решпект, потом шляпу под мышку и подойдет к нему. Сергей Михайлыч весело, приветно комплимент ему скажет: - Здорово, собака!.. Сядем рядком, потолкуем ладком. Тот, разумеется, к ручке и рядышком с Сергеем Михайлычем на лавочке усядется... Сам посуди, mon plaisir, до кого ни доведись - всякому честь с генералом бок-о-бок посидеть!.. Хотя б и не долгое время - а все-таки честь. Малочиновные дворяне и недоросли нарочно по углам улицы из своих холопей вершников ставили - и только те вершники завидят, бывало, Сергея Михайлыча у калиточки, тотчас сломя голову к своим господам и скачут. Сел, дескать. Те в перегонышки к Тихону-чудотворцу в приход. За углом из карет выйдут, да пешечком, будто для-ради променада, к генеральской калиточке и пробираются... А друг друга для того упреждали, чтобы прежде чиновных поспеть и хоть один бы момент с Сергеем Михайлычем рядышком посидеть. Случалось, mon cœur, что за углом-то и до кулаков дело доходило, потому что каждому желательно было первому у Сергея Михайлыча ручку поцеловать. А на глазах у него браниться не смели: бывало и тросточкой... Кто сядет рядком с Сергеем Михайлычем, тому он, вынувши из кармана табатерочку, понюхать поднесет. Гость возьмет с благодарностью понюшечку виолэ. В наше время, mon pigeonneau, все люди de la societe47 беспременно нюхали; иной, ежели табак очень уж противен, едучи в гости нарочно кружевную манишку и манжеты табаком посыпала сидючи в гостях то и дело, бывало, в руках табатерку вертит, чтоб зазору от других не принять - он-де не нюхает... И дамы нюхали, et demoiselles при табатерочках ходили. Маленькие такие табатерочки у них были, voiture de l'amour48 прозывались, для того что из них беспримерно как способно было аматерам les billets doux49 передавать. А нынче и табатерки, mon enfant, переводятся, - на курево бросились все... Нехорошо!.. Снабдивши себя генеральским виолэ, пойдет дворянчик Сергею Михайлычу комплиментировать с должной политикой и с отменным учтивством. "- Удостойте, дескать, сказать, ваше превосходительство, в какой позиции драгоценное ваше здоровье находить изволите? - Ничего, - молвит Сергей Михайлыч, - живем да хлеб жуем твоими святыми молитвами. А ты, собака, как себя перевертываешь? - Досконально доложу вашему превосходительству, что такая ваша атенция раскрывает все мои сентименты и объявляет нелестную преданность к персоне вашего превосходительства. - Загаланил, пустил в ход мельницу!.. Полно-ка ты, собака, попусту чепухи у меня не мели, а изволь по всей откровенности рассказывать, с кем махаешься, на кого гнилые взгляды кидаешь? Не успеет дворянчик Сергею Михайлычу про свои амурные цепи путем доложить, как из-за угла другой господчик вывернется, починовнее. Подойдет к калиточке, отдаст решпект Сергею Михайлычу, ручку у него поцелует, Сергей Михайлыч и скажет ему: - Здорово, собака, здорово... Садись поближе... А ты долой, по тому резону, что этот постарше тебя. И велит первому сесть на тротуарную надолбу, либо холопам прикажет стул ему из хором принести. Таким манером, один по одному, да весь le grand monde зимогорский к калиточке Сергея Михайлыча, бывало, и соберется: старые, молодые, женатые, холостые, дамы, барышни - все тут. И драгунский генерал, и комендант, и наместник с наместничихой, заслышав, что у Сергея Михайлыча гости на улице, все туда же. Иной раз по соседству и владыка пешечком придет - очень был дружен он с Сергеем-то Михайлычем. Из дома все стулья, все канапе повытаскают, а по углам улицы полиция, - подлым людям езду воспрещает по той причине, что la haute sociefe забавляется. Горячее вынесут, подают, что кому на потребу: пунш, взварцы, глинтвейны, а дамскому полу - чай, оршад, фрукты, заедки и всякие закуски... Втихомолочку, mon pigeonneau, потчевали нашу сестру и наливочкой, только не при людях, а в задних горницах либо в кладовой... Марья Михайловна - арапка крещеная - тем делом у Сергея Михайлыча заправляла. Славная девка была, даром, что раба... Ежели погода тихая, на тротуарах столы поставят, за карты сядут. Кто постепенней да поскупее - в ломбер, в ламушь, в тентере, а кто помоложе да потароватее - в фараон [банк], в квинтич и в рокамболь. Дамы et demoiselles в наше время тоже охотницы были в картишки-то перекинуться, иные фараон даже метали... А молоденькие девицы - больше в марьяж, в тресет, в басет да в никитишны. Разгуляются очень, велит Сергей Михайлыч музыкантам играть да архиерейским певчим петь. Тогда в Зимогорске публичный театр уж был: князь Кошавской, тамошний помещик, целу деревню во сто дворов в актеры поворотил, музыке обучал их, танцам и всему другому. Пятнадцать лет бился с сиволапыми, а на своем поставил-таки: всякие пьесы мужики да девки стали у него бесподобно разыгрывать... Музыканты у Сергея Михайлыча бывали театральные, князя Кошавского: арии и рондо всласть разыгрывали - из "Дидоны", из "Редкой вещи", из "Дианина древа", а певчие духовные канты, бывало, поют да хохлацкие песни... Сам владыка, с пуншиком в руках, иной раз, бывало, им подтягивает... Ужесть как было весело!.. И то случалось, что на улице-то полонез почнут водить да менуэты танцевать. Хоть не больно гладко, да не беда - весело-то зато как, смеху-то что!.. Ах, как утешно живали мы в старые годы, mon cœur... Беспримерно, как утешно!.. Можно чести приписать, уж истинно можно... Ужину, бывало, подадут тоже на вольном воздухе. На дворе у Сергея Михайлыча, возле кухни, нарочно для этого случая палатку разбивали. Поужинавши, кто постарше, в палатке останутся и пьют там мертвую вплоть до утра, а молодые в сад, с дамами да с барышнями променад пойдут делать. Садище у Сергея Михайлыча десятинах на пяти был - отделан незатейно, зато для утех и веселья очень был способен: аллеи темные, деревья высокие, шпалеры из акации да из сирени густые, а за шпалерами куртины с вишеньем, с малинником да с смородиной... Бывало, после ужина парочки по саду разбредутся... Там шепчутся, тут вздыхают, да то и дело чмок да чмок, чмок да чмок... Всего бывало, mon pigeonneau!.. Ух, чего не бывало, mon cœur!.. И все-то прошло, все-то миновалось!.. А дамы тогдашние и барышни не того калибра были, что нынешние. Что нынче? Дрянь! Очень уж не в меру лебедки рассентиментальничались. Такими innocentes50 хотят себя казать, что смотреть даже гадко... А все притворство одно, лицемерие... Ей-богу! Не верю я им, mon cœur, и ты не верь - это они так только, дурь одну на себя накладывают. Вся эта ихняя modestie,51 вся эта ихняя pudicite52 - одна только умора, - они один только вздор посадили себе в голову. Поверь, mon petit, что никакая женщина без мужчины дня одного прожить не может... Совсем напрасно они жеманятся и кажут себя inaccessibles...53 Мы это понимали, и оттого в наше время все было просто, к натуре ближе... А теперь?.. Не переродились же они, наши же внучки, - от нас же родились!.. Притворство одно, лицемерие!.. То же самое творят, что и мы в свои годы, втихомолочку только... А это, по-моему, уж гадко... N'est-ce pas, mon petit?..54 Опять теперь эта la sensibilite55 - один вздор, mon petit, безотменно один вздор... Ну на что это похоже? Иная словно по кровном покойнике разрюмится, как ходя по лугу цветочек помнет аль бабочку раздавит... Фу, ты, пропасть, какие сентименты!.. Да нас, бывало, мужчины-то самих мяли да давили, а ведь не плакали же мы... А это что за мода такая?.. Одно только безумие, mon petit... Об чем, бишь, я говорила, Андрюша? - Об вашем кумире, бабушка, об Сергее Михайлыче. - Oui, mon cher, c'est vrai... Certainement il etait notre idole, il etait idole de nos ames...56 Ух, какой бесподобный был!.. - Однако, скажите, бабушка, неужели все до единого перед ним так низкопоклонничали?.. - Ах, mon cœur, как ты говоришь! Тебя даже слушать неприятно... Ты мартинист - я это вижу... Ах, Андрюша, Андрюша, - не опечаль бабушку-старуху!.. Долго ли, mon petit, к Шешковскому угодить?.. Низкопоклонство, говоришь... Да разве можно так называть это... уважение, это... это... высокопочитание, это... cette consideration et deference que nous avions а57 Сергей Михайлыч... Стыдно, mon petit, нехорошо... Ты то не забудь, что Сергей Михайлыч был штатский действительный советник, а ведь это не quelque chose des vetilles, mon cœur.58 Тогда же генералы-то не то, что теперь - в диковинку бывали... А главное, то вспомни, mon bijou, что Сергей Михайлыч большую фортуну имел и у него при самом дворе были сильные милостивцы. Сам князь Григорий Александрыч с руки ему был; не раз из Молдавии за солеными огурцами адъютантов к нему присылал!.. А ты - низкопоклонство!.. Стыдись, радость моя!.. - Да как же, бабушка? И ручку-то у него, точно у архиерея, целовали, и палкой-то он всякого бил... - А зато, mon cher, кроме пользы ничего нельзя было и получить от Сергея Михайлыча. Везде у него были благоприятели, все мог сделать, что только душе его угодно. К местечку ль доходному кого пристроить, тяжба ль у кого, под суд ли кто угодит - всякого Сергей Михайлыч выручит, из глубины морской сухим вытащит, умей только подойти к нему. Надежней его заступы и быть не могло; захочет, говорю, со дна моря вытащит... Ему, бывало, стоит только пером черкануть - все в твое удовольствие будет. В коллегиях ля дело, в сенате ли - ему все равно, потому что везде рука... А уж, бывало, кто под гнев к нему попадет, тот лучше ложись да помирай... Бывали случаи... - Какие ж это случаи, бабушка? - Каких ни было, радость моя! Всяких бывало, mon cœur... И всегда так выходило, что кто ни вздумает супротивничать Сергею Михайлычу, к нему же потом с повинной придет, у него же заступы да милостей станет просить. Человек был - сила. Да помнишь, я думаю, как он смирил Боровкова Ивана Никитича, когда тот за наследством Настасьи Петровны в Зимогорск приезжал?.. - Как же мне помнить, бабушка? Я тогда еще не родился. - Точно, точно, родной, правду ты говоришь. Да, правду. Так видишь ли, mon petit. Боровков и сам не мелкой руки дворянин: четыреста дворов крестьян у него, век свой в Питере жил, ко двору приезд имел, даже по воскресеньям на куртагах бывал... А как вздумал не уважить Сергея Михайлыча, так он его в бараний рог согнул... Иван Никитич после того ползал-ползал перед ним, прощенье просивши... А зла не помнил; добрый был человек, незлобивый... Боровкову все вины отдал и все к его удовольствию сделал... Да.... Кроме должного, Сергей Михайлыч ничего от других не требовал: отдай ему аттенцию да поцелуй ручку, так он удавиться готов за тебя. - Что ж такое с Боровковым-то он сделал?.. - А видишь ли, радость моя, Боровков, Иван Никитич, родным племянником доводился кеславской помещице, вдове премьер-майора, Настасье Петровне Соколовой... Да постой, Андрюша, я лучше тебе про Настасью-то Петровну про самое расскажу... C'etait une femme remarquable, mon cœur.59 Много говорить о себе заставила... Только вот что, не пора ли тебе баиньки, ангел мой?.. И у меня глаза что-то слипаются... Лучше завтра про Настеньку-то я расскажу тебе... А теперь поди-ка с богом - усни со Христом, mon enfant... Дай-ка я тебя перекрещу... Христос с тобой, приятный сон!.. А мне еще помолиться надо... Молчи ты у меня, Андрюша, - будешь богат, mon cœur, вымолю тебе Воротынец. II. НАСТЕНЬКА БОРОВКОВА - Бабушка! - Что, голубчик? - А что ж вчерашнее-то обещание? - Какое обещание, mon petit? - А про Настасью-то Петровну рассказать. - Про Настеньку-то? Да разве я тебе обещала, Андрюша? - А разве вы забыли, бабушка? - Не помню, голубчик. Хоть убей - не помню. Память-то у меня, не знаю с чего, какая-то стала короткая. От чего бы это, mon petit? - От старости, бабушка. - Полно-ка ты... Озорник этакой... Все бы над бабушкой ему потешаться... Молод еще - материно молоко на губах не обсохло... От старости!.. Разве годы мои великие?.. Шестьдесят восемь либо шестьдесят семь - разве это большие годы?.. Вот бабушка моя покойница, княгиня Марья Юрьевна Свиблова, царство ей небесное, жила - так уж можно сказать, что жила... Большие годы имела! Ста десяти годов померла, - царя Алексея Михайловича помнила... Когда великий государь овдовел, по скорости зачал он вдовством своим скучать и указал со всего царства шляхетских девок в Москву свозить, которы были покрасовитее. И выбирал царское величество из тех девок себе в царицы. И бабушку на смотр привозили, а смотрел ее великий государь в постели сонную - на Спиридона-поворота, двенадцатого, значит, декабря. А была бабушка-то из роду князей Сонцевых... И великому государю угодна не явилась - сталась царицей Наталья Кирилловна Нарышкиных... В молодых своих годах сидела бабушка у царицы Агафьи Семеновны в верховых боярынях, а когда царица от временного царствия в вечный покой преставилась, старая царевна Татьяна Михайловна бабушку в мастерскую свою палату взяла и к шитью архиерейских шапок приставила... Чего-то, бывало, не порасскажет покойница! И про стрельцов, как они Москвой мутили, и про капитонов, [капитонами называли раскольников] и про немцев, что на Кокуе [Кокуем называлась немецкая слобода в Москве] проживали... Не жаловала их бабушка, - ух, как не жаловала: плуты, говорит, были большие и все сплошь урезные пьяницы... Франц Яковлич Лефорт в те поры у них на Кокуе-то жил, и такие он там пиры задавал, такие "кумпанства" строил, что на Москве только крестились да шепотком молитву творили... А больше все у винного погребщика Монса эти "кумпанства" бывали - для того, что с дочерью его с Анной Франц Яковлич в открытом амуре находился... Самолично покойница-бабушка княгиня Марья Юрьевна ту Монсову дочь знавала. - "Что это, говорит, за красота такая была, даром, что девка гулящая. Такая, говорит, красота, что и рассказать не можно..." А девка та, Монсова дочь, и сама фортуну сделала и родных всех в люди вывела. Сестра в штатс-дамах была, меньшой брат, Васильем звали, в шамбеляны попал, только что перед самой кончиной первого императора ему за скаредные дела головку перед сенатом срубили... Долго торчала его голова на высоком шесту... Молчи, Андрюша, будь умник, а я тебе когда-нибудь на досуге все расскажу, что бабушка-покойница про эти дела мне рассказывала... Затейные истории, mon pigeonneau, оченно затейные - есть чего порассказать, есть чего и послушать... А теперь-то про что бишь я говорила? - Про Настасью Петровну хотели, бабушка, говорить... - Так, точно так, mon bijou, про Настасью Петровну, про Соколиху то есть - а по батюшке-то она Боровкова - генерал-поручика Петра Андреича Боровкова дочь... Знавала я ее, mon cœur, до тонкости знала с самого ее малолетства. Помоложе меня была... Годами, я полагаю, шестью либо - семью, однако ж в куклы вместе игрывали. Я-то, признаться, уж замужем в те поры была, а Настеньке седьмой либо восьмой годок пошел... Молодехонька ведь я замуж-от шла, Андрюша, всего по четырнадцатому годочку, и для того, года три замужем живши, все еще ребячье в разуме-то держала... Покойник твой прадедушка Федор Андреич, дай бог ему царство небесное, к каждому, бывало, божьему празднику безотменно куколку мне купит... "На-ка, молвит, женушка-неженушка, побалуй, позабавься..." Дай бог ему царство небесное - любил меня покойник... И какие куклы-то покупал он, Андрюша!.. Нюрембергские!.. Такие были затейные, такие утешные, что, кажись бы, век в них играла... Беспримерные куклы!.. А нынче, mon cœur, и их уж не видно - нюрембергских-то... Все, что ни было в старые годы хорошего, - все перевелось!.. О, ох, ох, ох!.. Про что бишь я говорила, Андрюша? - Про Настасью Петровну, про Боровкову, бабушка. - Да... да... Про Настеньку... Знала ее, mon cœur, самым коротким манером знала... И в малолетстве знала, и при дворе государыни Екатерины Алексеевны, в ту пору, как самые первые царедворцы, ровно огня, ее язычка стали бояться... Спервоначалу редкостная и премилая особа была: генеральская дочь, с немалым достатком, а из себя столь пригожа, что, бывало, какой ни на есть петиметр только взглянет на нее, так и заразится до безумия... Ух, как много от нее господчиков терзалось! По чести красавица была отменная... Одевалась, как надо быть щеголихе первой руки... Как теперь гляжу на нее, когда ее в первый раз в свет вывезли... Было это на бале у принцессы курляндской, у той, что от отца с матерью из Ярославля сбежала и в нашу веру перекрестилась. Государыня Елизавета Петровна за это за самое замуж ее за барона Черкасова выдала... Горбатенька была и с лица не больно казиста... Ух, как славна была в тот вечер Настенька!.. Диковинно как пригожа... Сама государыня в тот вечер изволила ей первую свою аттенцию сделать - к ручке пожаловала... Было тогда на Настеньке фурроферме из бланжевого транценеля с черными брабантскими кружевами, фижмы с крылышками, на голове пудра, конечно, и прическа a la crochet, с локонами по плечам. Личико беленькое, нежное, улыбочка умильная, брови - соболь сибирский, и мушки. Одна мушка над левой бровью налеплена, другая на лбу у самого виска. Петиметры от тех мушек в дезеспуар60 были, для того, что мушка над левой бровью непреклонность означает, а на лбу, у виска - sang-froid61. Танцевала Настенька прелестно и, по чести сказать, всем на удивленье. В полонезе павой, бывало, так и выплывает, талию маленько набок перегнет, веер к губам приложит... Прелесть!.. Рост опять какой!.. Стройность какая!.. Одно слово... une taille svelte et bien proportionnee62. Королева, по чести - королева!.. У Ланде первой ученицей была... Ах, нет - постой, Андрюша, постой, - это у Ланде-то я училась. Первый был maitre de ballet63 при государыне Елизавете Петровне - у него и государь Петр Федорыч обучался и государыня Екатерина Алексеевна, когда еще на Москве в невестах проживала... Настенька к Ланде не попала для того, что он на ту пору, как ей танцам пришла пора обучаться, - помер... Значит, она училась у Гранже - тоже знатный был maitre de ballet... Изрядные балеты строил в эрмитажном театре: le Faune jaloux, Apollon et Daphnys.64 Беспримерно, как прекрасно!.. И танцевать Гранже обучал отменно, ну, то возьми, что Панин к государю Павлу Петровичу для выучки танцам его приставил, значит, хороший maitre de ballet был... У него-то Настенька и училась, и так изрядно ее Гранже обучил, что не раз ее на шляхетный театр в Зимнем дворце Галатею представлять наряжали... Ух, как славна была Настенька, как, бывало, Галатею представляет!.. С золотым papillon65 в руке pas de trois с графинями Чернышевыми пойдет... Да вот тебе, Андрюша, одно слово - уж как беспримерно танцевала Глебова падчерица - Софья Николаевна Чоглокова, знаешь, которую государь Петр Федорыч la fraile de la cœur66 сделал. Хоть и кривобока маленько была, а весь свет собой восхищала, однако ж Настенька Боровкова и ее, бывало, за пояс заткнет. Манимаску да матрадуры невпример лучше Чоглоковой она танцевала. Та, бывало, чуть не лопнет с досады, на нее глядя. И в менуэтах Настенька ни разу в грязь лицом себя не ударила... Да... И такая была скромница, такая добрая, кроткая, безответная... По чести, mon cœur, когда было ей шестнадцать либо семнадцать лет - ангелом небесным все ее почитали. Да... c'etait une personne compatissante et sensible.67 "Отец с матерью души в ней не чаяли: была у них Настенька одна-единственная дочь - детище моленое, прошеное. Так в глаза и глядели ей... Тем девку и попортили, что смолоду полную волю ей дали во всем. Не знавала Настенька грозного слова родительского, не слыхивала слова запретного - на воле да в холе жила, как хотела... Ну и сдурилась... Совсем сбилась с похвей!.. Так сдурилась, mon petit, что в двадцать лет ее узнать было невозможно... А все книги... Книг зачиталась - и зашел у ней ум за разум. Читала все, что ни попало, без толку, без разбору - а отец с матерью не запрещали: "читай, мол, все, что полюбится". И набралась Настенька дури да чепухи, - тем и себя погубила... Еще в ребячьих годах много была начитана - в нюрембергские, бывало, забавляется, а сама наизусть Расиновы трагедии да "Генриаду" так и чешет... Расставит куклы на столе да и почнет из "Медеи" декламировать... Это бы ничего - книги хорошие... А как было ей лет шестнадцать либо семнадцать, попадись ей Лашоссеева книга "L'Enfant prodigue".68 Прочитала ее Настенька да в cemedie larmoyantes69 и втянулась... Иссентиментальничалась, конечно, а потом к Жан-Жаку Руссо пристрастилась. Натура, видишь, больно ей по нутру пришлась, да еще не знай какие-то там les droits de l'humanite... И зачала дурить. По-моему, mon bijou, уж если разобрала ее охота книги читать, романы читала бы... Невпример приятнее, и сдуриться никак невозможно... А в стары-то годы, Андрюша, какие бесподобные романы печатали... Ужесть какие затейные! Теперь, я так полагаю, mon pigeonneau, что так и печатать не умеют. Лесажевы романы взять на приклад - "Жильблаз-де-Сантильян" или "Хромоногого беса"... Ух, какие знатные романы!.. Читал ли ты их, Андрюша? - Читал, бабушка. - Очень хорошие романы. Ты мне почитай их когда-нибудь. Мне бы это очень приятно было, потому что эти романы беспримерные... А то еще в другом роде были у нас книжечки - это уж самые затейные... Читал ли, голубчик, Боккачио?.. А?.. - Читал, бабушка. - А сказочки Лафонтеновы читал? Le Fables de Lafontaine, а сказочки, сказочки? - Читывал и сказочки, бабушка. - Э!.. плутишка!.. Уж успел!.. А, небось, мне никогда не почитает!.. Лень, видно, бабушку-то старуху потешить?.. А не правда ли, mon cœur, какие утешные сказочки?.. Самые затейные!.. По чести, все мы были до них охотницы... А Настенька их не читала и ни до каких романов склонности никогда не имела... К философии, видишь ли, пристрастилась - все бы ей Монтескье, да Дидро, да Жан-Жака... Оно, правда, в ту пору и при дворе это в моде было: сама государыня с Вольтером в переписке была, оттого и метнулись все в философию, только не надолго, для того, что философия-то нам не к лицу пришлась... В самую ту пору и сдурилась моя девка. "Теперь, говорит, пришел золотой век Астреи - свободным языком можно обо всякой пользе говорить"... И пошла и пошла, да по скорости и договорилась до сибирских городов... Вот тебе и Астрея!.. - Что ж с ней сделалось, бабушка? - Известно что - с ума спятила. Перво-наперво за то всех зачала шпынять, что дурок да шутов при себе держат. Это, говорит, зверский обычай, варварам подобный... Поди вот ты с ней... - Да разве не правда, бабушка?.. - Правда?.. Хороша правда!.. Признаюсь!.. А почему это, позвольте вас спросить, не держать дворянину при себе дурака?.. Это очень забавно!.. Ты то вспомни, mon pigeonneau, что не только у знатного шляхетства, а при всех даже королевских дворах шуты и дураки не переводились... И у нас, в Питере, при дворе императрицы Анны Иоанновны бывали шуты, да еще какие!.. При государыниной собачке князь Волконский в няньках состоял, князю Кваснику-Голицыну в жены не то калмычку, не то камчадалку дали и в ледяном дворце их пристроили... И у первого императора шутом был Балакирев - человек тоже родословный, да еще целая коллекция кардиналов, а при них князь-папа, а князем-папой спервоначалу учитель государев Зотов был, а после него Бутурлин... Вон какие люди!.. Да и сама государыня Екатерина Алексеевна дурку держать при себе изволила - Матрену-то Даниловну. Дурка та городские слухи ей приносила... Все знатные очень боялись ее. Помню я, как на моих глазах в ней заискивали. Рылеев, обер-полицмейстер, к каждому, бывало, празднику Матрене Даниловне и кур, и уток, и гусей шлет, чтобы язычок-то на его счет покороче держала... Знала я и Матрену Даниловну, самолично знала. Опять-то не по нутру Настеньке пришлось, что у знатных персон блюдолизы приживали. Паразитами их называли тогда... У всякого человека по десяти таких бывало, а у иных и больше. Всякими манерами они милостивцев своих потешали: кто плясать горазд - пляши, кто стихи мастак сочинять - оды пиши, а кто во хмелю забавен - поят, бывало, того винищем, каждый божий день, ровно свинью... А за то, что они знатного человека тешат, каждый день им стол открытый и ко всякому празднику кафтан с плеча... Что ж тут дурного, mon petit?.. Христианское братолюбие - больше ничего... Да... любили тогдашние вельможи бедным людям помощь оказывать. И сами жили и другим давали жить. А что иной раз, не разбирая ранга, вспороть велят паразита - так спина-то у него ведь не купленная - остались бы кости, а тело - наживное дело - нарастет... Отчего ж знатному и не потешить себя?.. Ну, а Настенька не в ту сторону гнула - все это, говорит, татарское рабство... Вон куда метнула!.. Беспримерно как дурила?.. Да пущай бы еще у себя дома, в четырех стенах такую чепуху городила - так нет, все, бывало, норовит при людях дичь нести. Не разбирая никого, так, бывало, и режет: и на куртагах, и у Локателлия, [Локателли прежде балетмейстер был, а потом содержатель дома для балов и маскарадов] и на банкетах... И горюшка ей мало, хоть сам князь Григорий Григорьич тут сидит. Да что Григорий Григорьич! Он и сам подчас любил так же поговорить, как и Настенька - за подлый народ всегда заступу держал... А другие-то, другие-то! Люди почтенные, сановники - обижались ведь!.. А петиметры, заразившись Настенькиной красотой, бегут, бывало, к ней, ровно овцы к соли, а она и почнет им свои рацеи распевать, а те слушают, развеся уши-то, да еще поддакивают... Иной, в угоду Настеньке, и сам где-нибудь на стороне такую же чепуху почнет городить... Всю молодежь девка перепортила - такая зловредная стала... И посты и все отбросила... Раз посоветовала ей на кофею судьбу узнать - и кофею не верит, mon petit... Вот что значат философские-то книги!.. Ты их не читай, Андрюша!.. Потом на воспитанниц накинулась. Что они ей сделали - до сих пор ума приложить не могу. В стары годы, дружок, во всяком почти шляхетском доме, мало-мальски достаточном, воспитанниц держали. Особливо охочи были до них бездетные барыни да старые девки. В Питере еще не так, а на Москве так счету этим воспитанницам не было. Набирали нищих девчонок в подьяческом ранге либо у шляхетства мелкопоместного. Которая барыня штуки две держит, которая пяток, а очень знатная - и десяток либо полтора. Учат девчонок, воспитывают себе на утеху, а им на счастье... А старые девки да барыни бывали охочи до воспитанниц для того, что с ними в доме людней и от того веселее. К старью-то петиметры не больно охотно ездили: с праздничной визитой, аль в именины поздравить, да на званый обед, а запросто никто ни ногой... А привыкши смолоду в большом свете с аматерами возиться, старушкам-то и скучненько... Вот они для приманки щегольков молодых-то девок, бывало, и держат... Коли воспитанницы из себя пригожи, отбою от петиметров лет - так и льнут, как мухи к меду... А старушке-то весело: глядит на молодежь да свою молодость и вспоминает... Настенька и супротив этого во всю ивановскую кричать зачала: это, говорит, рабство, это, говорит, татарское иго, разврат, говорит, один, а не доброе дело. Воспитанниц, говорит, к себе набирать - все едино, что вольных людей в холопство закреплять... Так при всех этими самыми словами, бывало, и ляпнет... И уж как на нее старые-то злились. Брякнет, бывало, Настенька такое слово где-нибудь в большом societe, а старые девки, сидя в углу либо за картами, таково злобно на нее взглянут да и за табачок. И промывали ж они ей косточки: каких сплеток ни выдумывали, чего про Настеньку ни рассказывали - да все ведь норовили, чтоб как-нибудь доброе имя ее опорочить... Злы ведь старые-то девки бывают, голубчик мой!.. Станешь, бывало, говорить Настеньке: - Помилуй, мать моя, что это ты себе в голову посадила? Как же это возможно сказать, что воспитанниц нехорошо в знатном доме держать? Сироту сам бог призреть повелел... А она: - Хорошо, говорит, призрение!.. Нечего сказать!.. Наберут бедных девочек да тиранят их век свой. - Да какое ж, говорю, тиранство, mon ange? Разве не фортуна для какой-нибудь голопятой дворяночки, что она и танцам у придворного maitre de ballet учится, и по-французски у выписной мадамы, и всему другому, что нужно? Разве это не фортуна, что какая-нибудь голь перекатная - с княжнами, с графинями вместе учится, и после того les dames de la cour ее своей подругой называют? Разве это не фортуна, говорю, что подьяческому отродью либо мелкопоместной дряни такие петиметры, что еще в колыбели гвардии сержантами служат, - деклярасьоны в амурах объявляют?.. Помилуй, говорю, Настенька, ведь это умора... С ума ты спятила, радость моя!.. Не по-дворянски рассуждаешь, ma delicieuse.70 А она: - Не в том говорит, мать моя, фортуна человеческая. Хороша, говорит, фортуна выпала воспитанницам княжны Дуденевой!.. Одна за моськами нянькой ходит, другая с утра до вечера по гостиному двору да по мадамам рыщет, а вечером на кофее ворожит либо четьи-минею вслух читает. Сегодня, завтра - весь век одно да одно... Да все капризы княжны переноси, все брани ее и ругательства слушай: она беситься начинает, а ты ручку целуй у нее... Не рабство это, не кабала по-твоему?.. А тут еще племянничек какой-нибудь станет подъезжать с своей гнусной любовью - и сохрани тогда бог девочку, ежели она не дозволит ему далеко забираться - нагишом со двора сгонит. А это точно было, Андрюша. Случилось это у старой у девки, у графини Тумавской. Ее племянник, голштинской армии поручик барон фон-Ледерлейхер, примазываться стал к тетушкиной воспитаннице. Отец-от ее, майор, в прусской войне был убит, а мать с горя да от бедности померла, потому графиня из христианского милосердия и взяла сироту, ихнюю дочку, к себе на воспитанье... Как зачал барон к майорской дочери примазываться, она супротив его на дыбы - не хочу, говорит... Он и так и сяк - не поддается девка. К тетушке, - а графиня души не чаяла в племяннике, баловень ее был. Стала и она майорскую дочь усовещевать - покорилась бы барону, а та и слышать не хочет - пущай, говорит, женится... Губа-то не дура - в баронессы захотела... Много билась с ней бедная графинюшка: и лаской, и грозой, и косу резала, и в подвале голодом маленько поморила, - ничем взять не могла - такая была упрямица... Нечего делать - сослала со двора с тем именьем, что после родителей осталось. А родительского-то благословения - тельной крест да материно кольцо обручальное... По времени сказывали, что во вся тяжкая пустилась, в вольном доме даже проживала... Ну не дура ли, mon pigeonneau? He в пример бы ей пристойнее бароновой метреской быть, чем таким манером графиню срамить - ведь все знали, что она ее воспитанница... Вот как за хлеб-от да за соль заплатила!.. Много слез пролила бедная графиня от такого сраму... - На ней взыщется грех майорской дочери, бабушка... - Слышите!.. Слышите!.. Распутную девку к графине приравнял!.. Как не стыдно тебе, mon cœur!.. Стыдно, mon petit, беспримерно стыдно так непочтительно о знатных персонах говорить... Не тебе об них судить: ты еще молод и не столь знатен - это завсегда ты должен помнить... Вот этак же, бывало, Настенька... Что же вышло?.. Сгибла сударка - след простыл... За такие неподобные речи часто я ее бранивала - как тебя вот теперь браню. Дуришь, бывало, говорю, ma delicieuse: вздор один сажаешь себе в голову... Держать, говорю, воспитанниц - дело христианское. А она: ты, говорит, мой свет, хоть и замужем, хоть и постарше меня, а этого тебе не понять. А чего не понять-то?.. Дурила голубка, просто дурила... Отцу с матерью так-таки и не попустила держать воспитанниц. Покамест росла, были у Боровковых три: секретарская дочь да две мелкопоместные дворяночки... А коль скоро Настенька в годы вошла, родительский дом на свои руки приняла, для того, что с матерью с ее кровяной удар приключился - ни рукой ни ногой двинуть не могла. И как стала хозяйкой, скоро пошла докучать, не держали б родители воспитанниц. Так ведь и выжила их из дома. И не разобрать: со зла ли так поступала Настенька, аль прямым делом девкам хотела добра. Да вот какой случай выпал. В самое то время, как она докучала отцу с матерью, чтоб из дому всех трех воспитанниц вон, одна из них возьми да оспой и захворай... Болезнь страшная: либо помрешь, либо навек рябой останешься, к тому же болезнь прилипчивая... Доктор приказал положить больную в особом флигеле и тем, у кого оспы не было, близко к тому флигелю не подходить... Что ж ты думаешь?.. Истинно ума лишилась, - сама за больною ходить вздумала... За оспенной-то!.. Отец с матерью ей и так и сяк, не дается девка под лад. Однако ж Петр Андреич на своем поставил. Стихла моя Настасья Петровна!.. Что ж? Ночью, бывало, только что в доме все улягутся, она тихонько башмачки на босу ногу, кунтыш [в роде нынешних салопов] на плечи да через двор a petit bruit71 во флигель, да там за воспитанницей и почнет ухаживать... И представь ты себе, Андрюша, - оспа-то ведь к ней не пристала... Зато, когда дошло до княжны Дуденевой, - расцыганила ж она Настеньку. Всеми богами божилась, что не к больной, а к любовникам во флигель она бегала... Гораздо спустя, говорит Боровков Настеньке, отец-от ее: - Скучно тебе, светик мой, одна ты у нас одинешенька, а дело твое девичье, подругу бы надо тебе. Вот вчерась у Локателлия на вольном бале довелось мне про одного армейского капитана слышать... Заехал сюда в Питер с кучей ребятишек да в одночасье и помер. Шестеро сирот мал мала меньше, ни отца, ни матери, ни роду, ни племени, пить-есть нечего... Разбирают теперь сироток по знатным домам. Не взять ли и нам хоть одну капитанскую дочку? Сказывают, есть одна годков в пятнадцать - девка-то была бы к тебе подходящая... А Настенька: - Нет, говорит, батюшка, не берите в дом... Горька жизнь сироты, а горше всего в ее жизни - чужой хлеб. Нет, батюшка, ради господа, не делайте этого. А вот что: поезжайте-ка вы к Бецкому, к Ивану Иванычу, попросите, чтоб он в Смольный сироток пристроил, а коль комплекту нет, продайте мои брильянты, отдайте деньги за сирот... В воскресенье на куртаге сама я княжну Катерину буду просить и к Делафонше съезжу. [Княжна Катерина Долгорукова - первая начальница Смольного монастыря, Делафон - ее помощница.] И что же? По Настенькиным хлопотам да по ее просьбам взяли ведь в Смольный-то двух капитанских дочек, а когда они отучились, Боровковы замуж их выдали... И какое приданое Настенька им сделала!.. Да так ли еще она куролесила, mon pigeonneau, то ли еще дерзким своим языком говорила!.. Выглянь-ка за дверь, Андрюша, комнатных девок там нет ли. Не подслушали бы... Про это знать им не годится. До того под конец дошла, - шепотом продолжала бабушка, - что везде, где ни бывала, зачала ровно в трещотку трещать, будто бы благородному шляхетству ни крестьянами, ни дворовыми владеть не должно... Они, говорит, такие же люди, что и мы... Слышишь, mon petit?.. Самое себя к холопам приравняла!.. Никто, говорит, не волен с своего человека за провинность взыскать... Понимаешь, голубчик, куда клонила?.. А все философия да поганые книги, что по целым ночам читала!.. Все, бывало, у нее Жан-Жак да Жан-Жак, - вот тебе и Жан-Жак!.. Подлым вольности захотела!.. Да ведь вольность-то дана, mon pigeonneau, шляхетству, дворянскому корпусу за службы дедов и прадедов, а Настасья Петровна моя хамовой породе захотела вольности!.. Знатные персоны за то очень на нее сердились и грозились укоротить язычок Настеньке - значит, либо в монастырь на смиренье, либо в сумасшедший дом за решетку... Испужалась, надо думать - перестала... Ну сам посуди, mon cœur, пристойно ли девке таким манером рассуждать! Ничуть не славно и совсем даже неловко!.. Завсегда у нее в голове беспорядок был!.. Потому и звали ее "порченой". А то какая еще у нее дурь в голове была. Летом Боровковы жили на даче, а прежде, когда Настенькина мать здорова еще была, в подмосковную они ездили. В деревне-то, как ты думаешь, что она? С бабами да с девками деревенскими была запанибрата... Вот до какого безобразия дошла!.. И что еще выдумала - стала к отцу с матерью приставать, чтоб наняли дьячка деревенских ребятишек грамоте учить... Умора!.. Ну с какой стати мужику грамоте уметь? Крестьянское ль это дело? Мужик знай пахать, знай хлеб молотить, сено косить, а книги-то ему зачем в руки. Да дай-ка ему книгу-то - пропьет ее в первом питейном... Ну, Боровков Петр Андреич на такую глупую причуду любезной дочки не согласился однако... А тут по скорости с женой его удар приключился, в деревню ездить перестали, так Настенькины затеи и не пошли ни во что... Было уж ей тридцать годов, а по-прежнему была из себя хороша, кажется, краше еще с летами-то делалась... А замуж не шла и выходить не хотела... Много петиметров из самых знатных персон по ней помирало, однако ж она тому не внимала и мушек с виска да с левой бровки ни для кого не сняла... А охотников до нее было много, отбою от женихов не было. Оно и понятно: девка не бесприданница - в Кеславле с деревнями в Зимогорской губернии тысячи полторы домов, красота на редкость. Придворные кавалеры и гвардии офицеры деклярасьоны ей объявляли, только Настенька речи их меж ушей пропущала и хоть бы раз для кого на правой стороне губки мушку приклеила: осмелься, дескать, и говори... Иные господчики, по старому обычаю, свах засылали... Однако ж не было им ни привету... ни ответу... А тех, которым, по женихову сродству и по его position dans le monde72 можно было наругаться маленько, Петр Андреич с репримандами со двора спускал. Кого ждала Настенька - какого царевича, какого королевича - не знаю. А и то надо сказать, mon cœur, что ведь и на самом деле царевич к ней раз присватался - не пошла. Пьет, говорит, очень, да нос больно велик. Из выезжих был: из грузинских, не то из имеретинских - много тогда этаких царевичей на Пресне в Москве проживало. Только уж дураковаты были, да на придачу горькие пьяницы и драчуны. По времени все возненавидели Настеньку. Все стали ей косые взгляды казать: старые девки и дамы за то, что про воспитанниц неумно говорила да сплетни ихние на чистую воду выводила, молодые красоте ее завидуючи, петиметры за ее sang-froid, а благородное шляхетство за неподобные речи насчет холопов... Самых что ни на есть знатнейших людей супротив себя поставила. Можешь себе вообразить, mon pigeonneau, сановников-то самых, опору-то престола, ворами да казнокрадами в публике безо всякого конфуза зачала обзывать. Не безумная ли?.. Имени, бывало, не помянет, а про чьи дела брякнет, у того ой-ой как под тупеем зачешется. За то больше и невзлюбили ее. Всякая, дескать, дрянь, девчонка какая-нибудь, да в великие государственные дела соваться вздумала! А пуще всего опасались, чтоб грехом государыня столь зловредную девку приблизить к себе не соизволила, конфиденткой не сделала бы, в камер-фрейлины не взяла бы... Государыня и то на куртагах и в Эрмитаже беспримерную аттенцию Настеньке оказывала, а однажды поутру даже про важные дела с ней говорить изволила... Княгиня Катерина Романовна даже надулась за это на Настеньку... Оно и понятно, mon petit, - всякому ведь до себя... Ну, и боялись... До поры до времени однако ж терпели Настеньку. Пущай, дескать, девка досыта наругается, девичья брань на вороту не виснет. А как подвела Настенька Мякинина Гаврилу Петровича под гнев государыни, так и зачали знатные персоны промышлять - какими бы судьбами неспокойную девку спровадить из Петербурга, духу б ее в столице не осталось, в воду бы канула, заглохла бы где-нибудь в деревенской глуши, а ежели поможет господь, так где-нибудь и подальше - куда, значит, Макар и телят не гонял. А подвела Настенька под гнев и опалу Гаврилу Петровича Мякинина вот каким манером. На петергофской дороге у отца у ее, Петра Андреича, дача была. По летам, с той поры как заболела сама-то Боровкова, они живали на самой той даче... Ходила тут к Настеньке из ближней деревни крестьянская женка, грибы к столу носила, ягоды, овощ всякий. Аграфеной звали, а была из экономических. Переехали один год Боровковы на дачу - нейдет Аграфена: сморчки прошли - нейдет, земляника прошла - нейдет, малина зачалась - Аграфены нет как нет. Думала Настенька, что она померла. И очень жалела, к подлому-то народу уж очень пристрастна была. Лето за половину поворотило, как однажды рано поутру заслышала Настенька знакомый голос: "зелены хороши, огурчики-голубчики зелененькие, бобики турецки, картофель молодой". Кликнула Настенька бабу, зачала ее расспрашивать, куда это она запропастилась, по какому резону половину лета у них не бывала. Заголосила бабенка: - Ах ты, милая моя барышня! Ведь господь своим праведным судом нам несчастьице послал. Самое горемычное дело до нас, грешных, дошло. Должны в paзор разориться, по миру пойти. - Что такое? - спрашивает Настенька. - Хозяина-то моего, седьма неделя, как в тюрьму посадили. - Как так? - Да так же, родная, посадили, да и все тут. - Да что ж он сделал? - Ох, уж дело-то его, матушка, такое, что не знаю, как рассказать тебе. Провинился, моя любезная, мой Трифоныч, провинился и не запирается - точно, говорит, моя беда до меня дошла - виноват. Люди говорят, в Сибирь его сошлют, да и меня, слышь, с ним. А я к тому делу нисколько не причастна, только что печку топила да хлебы пекла... - Да что ж он сделал? В душегубстве попался, аль в разбое? - Ой, нет, моя хорошая! Такой ли человек мой Трифоныч? Ему господь и грамоту даровал - божественные книги читает, - сделать ли ему такое дело!.. А уж по правде сказать тебе, белая ты моя барышня, так я, грешный человек, частенько подумываю: не в пример бы лучше было Трифонычу в разбое аль в душегубстве попасться... Для того, что по убийственным и по разбойным делам хоть не зачастую, а все же таки из тюрьмы люди выходят, а Трифоныч-от мой, по своей простоте да по глупости, в такое дело втюрился, что и повороту нет из него... - Да что ж он сделал такое? - Ох, матушка моя, большое дело он сделал: орла двенадцать лет жег. - Как орла жег? Какого орла? - Орла, матушка, точно орла. В печке двенадцать годиков жег... Это в прямое дело, что жег. Двенадцать лет, сударыня!.. - Да говори толком - что такое? - Да видишь ли, белая моя барышня, - в печке-то у нас в самом поду орел был, и это точно, что на нем каждый день дрова горели - и хлебы завсегда пеклись на нем. Жег, родная, моя, точно что жег. Толку добиться Настенька не могла, а дела не покинула. Стала разведывать, по скорости вот что узнала, men cœur. Когда выстроили Зимний дворец, государю Петру Федоровичу захотелось беспременно к светлому воскресенью на новоселье перебраться. Весь великий пост тысячи народа во дворце кипели, денно и нощно работали, спешили, значит, покончить, зашабашили только к самой заутрене. А луг перед дворцом очистить не могли: весь он был загроможден превеликим множеством домов и хибарок, где рабочие жили, и всяким хламом, что от постройки оставалось. Смекнули - полгода времени надо, чтоб убрать весь этот хлам, и немалых бы денег та уборка стоила, а государю угодно, чтоб к светлому воскресенью луг беспременно чистехонек был. Как быть, что делать? Генерал-полицеймейстером в те поры Корф был - он и доложи государю: не пожертвовать ли, мол, ваше императорское величество, всем этим дрязгом петербургским жителям, пущай, дескать, всяк, кто хочет, невозбранно идет на дворцовый луг да безданно-беспошлинно берет, что кому приглянется: доски там, обрубки, бревна, кирпичи. Государь Петр Федорыч на то согласился. Поскакали драгуны по городу - в каждом доме повещают: идите, мол, на дворцовый луг, да что хотите, то и берите безданно-беспошлинно. Петербург ровно взбеленился: со всех сторон, из всех концов побежали, поехали на луг... И вообрази себе, mon pigeonneau, в один день ведь все убрали. А было это в самую великую пятницу. И от нас из дому на дворцовый луг людей с лошадьми посылали - полтора года, mon petit, после того дров мы не покупали. Хороший был распорядок - все оченно довольны остались. Савелий Трифонов, Аграфенин-от муж, в самое то время в Петербурге с подводой был. Услыхавши, что полиция народ ко дворцу сбивает, и он, сердечный, туда поехал, набрал целый воз кафелей со поливами да голландского кирпичу. А у него в дому на ту пору печь плоховата была: он ее жалованным-то кирпичом и поправил.. Да на грех угораздило его кафель-от с орлом в самый под положить. Двенадцать лет прошло, - Трифоныча в то время, как монастырщину государыня Катерина Алексеевна поворотила на экономию, в волостные головы миром изобрали. Тут не возлюбил его управитель ихний, что от коллегии экономии к монастырским крестьянам был приставлен, Чекатунов Якинф Сергеич. Как теперь на него гляжу: старичок такой был седенькой и плутоват, нечего сказать... Смолоду еще при государыне Анне Ивановне был в армейских офицерах и, сказывают, куда как жестоко хохлов прижимал, когда по недоимочным делам в малороссийской тайной канцелярии находился. Трифоныч, должно быть, как-нибудь не ублаготворил его, он и взъелся... Однако ж, каких подкопов ни подводил под Трифоныча, не мог поддеть. Времена-то не те уже были, не бироновщина. Приезжает Чекатунов в волость, где Трифоныч в головах сидел, прямо к нему, разумеется, для того, что на хозяина хоть и волком глядит, а угощенья ему подай. Папушник Аграфена на стол положила: "рушьте, мол, сами, ваше благородие, как вашей милости будет угодно". Чекатунов стал резать папушник - глядь, а на нижней-то корке орел. - Это что? - крикнул он грозным голосом. - Орел, - говорит Трифоныч; - орел, ваше высокородие. - Да у тебя царский, что ли, хлеб-от? Из дворца краденый?.. А? - Как это возможно и помыслить такое дело, ваше высокородие? - отвечает Трифоныч. - Глядь-ка что выдумал! Из царского дворца краден!.. Я ведь, чать, русский!.. Изволь в печку глянуть, тамо в поду кирпич с орлом вложен, на хлебе-то он и вышел. Посмотрел в печку Чекатунов, видит - точно орел. - А где, говорит, ты взял такой кирпич? - А на дворцовом лугу, - отвечает ему Трифоныч: в то самое время, как по царскому жалованью народ после дворцовой стройки хлам разбирал. - Так это ты двенадцать лет царского-то орла жжешь, - закричал Чекатунов, схватив Трифоныча за ворот. - А? Да понимаешь ли ты, злодей, что за это Сибирь тебе следует. Трифоныч в ноги. А Чекатунов расходившись - в железа Трифоныча, да в острог за жестоким караулом. А Чекатунову такие дела не впервые творить приходилось. При Бироне в Малой России он за жженого орла людей мучил. Дело повели крутенько. А было это в самое пугачевское замешательство. Чекатунов главному своему начальнику Гавриле Петровичу Мякинину таким манером дело Трифоныча представил, что будто он с государственным злодеем был заодно и в самом Петербурге хотел народ всполошить. Трифоныч был мужик домовитый, зажиточный, в ларце у него целковиков немало лежало: тут все прахом пошло. Разузнавши доподлинно дело, Настенька, не молвивши отцу ни единого слова, приказала заложить карету, оделась en grande toilette73 и в Царское Село... А там государыня завсегда изволила летнюю резиденцию иметь. Поехала Настенька с дачи раным-ранехонько и в саду на утренней прогулке улучила государыню. А ее величество завсегда в семь часов поутру изволила свой променад делать. Остановилась Настенька у той куртины, где сама государыня каждый день из своих рук цветы поливала. Видит, бегут две резвые собачки, играют промеж себя; а за ними государыня в легком капоте пюсового цвета, в шляпе и с тросточкой в руке. Марья Савишна Перекусихина с ней, позади егерь. Увидала ее Настенька, тотчас на колени. - Что с вами, милая? Отчего так встревожены? - спрашивает ее государыня. - Правосудия и милости у вашего величества прошу. Государыня улыбнулась. - За того прошу, ваше императорское величество, за кого просить некому, - молвила Настенька. - За простого мужика, за невинную жертву злобы и лихоимства. В тюрьме сидит, дом разорен... Честный Савелий Трифонов из богатого поселянина навек нищим стал. Только что Настенька эти речи проговорила, государыня внезапно помрачилась, румянец на щеках так и запылал у ней. А это завсегда с ней бывало, mon cœur, когда чем-нибудь недовольна делалась. - Не знаете, за кого просите! - с гневом проговорила государыня. - Трифонов - вор, соумышленник государственного злодея. - Ваше величество, беззащитного поселянина оклеветали... Опричь бога да вас, никто его спасти не может... Рассмотрите дело его. Ни слова не промолвя, государыня отвернулась и пошла в боковую аллею... Настенька осталась одна на коленях. Недели через три Трифонов был на волю выпущен и все добро его назад было отдано. Чекатунова отрешили, Гавриле Петровичу Мякинину было сказано: жить в подмосковной. В перво же воскресенье Настеньке велено было на куртаге быть. Государыня с великой аттенцией приняла ее. При многих знатных персонах обняла, поцеловала. - Благодарю вас за то, что избавили меня от величайшего несчастия царей - быть несправедливой, - сказала ей государыня. - Мы основали наш престол в человеколюбии и милосердии, но по навету злых людей я едва не осудила невинного. Бог вас наградит. И все зачали увиваться вкруг Настеньки. На другой же день весь grand monde перебывал у Боровковых с визитами, даром что кому двенадцать, кому двадцать верст надо было ехать до ихней дачи... Только и речи у всех, что про Настеньку да про злодейство Мякинина с Чекатуновым. А про себя не то думали, не то гадали знатные персоны... Подкопы подводить зачали под Настеньку... В то время, mon enfant, самым важным вельможей был Лев Александрыч Нарышкин... Нраву отменно веселого, на забавные выдумки первый мастер. Как пойдет, бывало, всех шпынять, так только держись, а все как будто спросту. Государыня его очень жаловала. Когда еще великой княгиней была, большую доверенность к нему имела - и когда воцарилась, много жаловала. Человек был, что называется, на все руки... Ежели на куртаге бывало невесело, а Нарышкина нет, государыня всегда, бывало, изволит сказать: "видно, что Льва Александровича нет". По чести сказать - мертвого, кажется, умел бы рассмешить, а праздники задавал - не то что нам - чужеземным, иностранным на великое удивленье бывали. Давал он бал у себя на даче. Знатная дача была у Льва Александровича по петергофской дороге. Какие он на ней фейверки делал, люминации с аллегориями [фейерверки, иллюминация] - сказать, mon bijon, невозможно. Сам Галуппи музыкой, бывало, правит - старый человек был настарый, а зачнет музыкантами командовать, глаза у седого так разгорятся, ровно у молодого петиметра, когда своей dame de l'amour74 ручку пожимает... Сады какие у Нарышкина были, фонтаны!.. По чести сказать, как войдешь, бывало, в его люминованные сады - ума лишишься: рай пресветлый, царство небесное - больше ничего... Parole d'honneur, mon petit.75 Раз, как теперь помню, накануне Ильина дня, приезжает к нам Настенька. - Ты, говорит, к Нарышкину завтрашний день на праздник поедешь? - Нет, говорю, ma delicieuse, не поеду... Для того, что инвитасьоны76 не получили. А меня досада так и разбирает... Как так? Боровковы будут, мы не будем!.. Обидно!.. Была я тогда молода, к тому ж не из последних... Муж в генеральском ранге - как же не досадно-то?.. Сам посуди, mon pigeonneau... Поздравляю, говорю поздравляю, та delicieuse, что к Нарышкину поедешь... А мы люди маленькие, незнатны... Куда уж нам к Нарышкину?.. - Особливо мне то чудно, - говорит меж тем Настенька, - что на празднике будут только самые первые персоны. Из девиц: Веделева Анета, Шереметевых две, Панина, Полянская, Хитрово... Все les frailes de la cour. Какими судьбами меня пригласили - ума приложить не могу. - Значит, ma douceur, и тебе la fraile de la cour скажут... Будешь, говорю, во времени - и нас помяни. Захохочет Настенька, да так и залилась. - Нашла, говорит, la fraile de la cour! По чести сказать, к лицу мне будет!.. А сама охорашивается, стоя перед зеркалом... Нельзя же, mon cœur, - женская натура... Кто из молодых женщин мимо зеркала пройдет не поглядевшись? Ни одна не пройдет, mon pigeonneau, поверь, что ни одна... Потому что у каждой о всякую пору одно на уме - как бы мужчинку к себе прицепить... Ты, mon cœur, не гляди, что они молчат да кажутся les inaccessibles77. Поверь бабушке, голубчик мой, что у каждой женщины лет с четырнадцати одно на уме: как бы с мужчинкой слюбиться... Ей-богу, mon cher... Притворству не верь... Которая тебе по мысли придется, смело приступай... Рано ли, поздно ли, будет твоя... Поверь, mon bijou, - я ведь опытна... Смелости только побольше, голубчик, а будет к концу дело подходить, - дерзок будь... На визги да на слезы внимания не обращай. Для проформы только визжат да стонут... Видишь, mon petit, как бабушка-то тебя житейской мудрости учит... После сколько раз помянешь, поблагодаришь меня, старуху, за мои les instructions...78 Верь, mon agneau, и в стары годы и в нынешние pour chaque femme et pour chaque fille79 ничего нет приятнее, как объятья мужчины... Изо всей силы, mon petit, к себе прижимай, мни, кости ломи - тем приятнее... Про что, бишь, я говорила, Андрюша? - Да все про Боровкову, бабушка... Как она к Нарышкину сбиралась и охорашивалась, стоя у вас перед зеркалом... - Точно, голубчик, точно... Изогнула она этак набок талию, ручкой подбоченилась, а глазенки так и горят... Ух, как отменно была хороша, ух, как славна!.. А близиру ради тоже прикидывается - я, дескать, дурнушка. И вдруг пригорюнилась она: - Нет, говорит, Параша - какая я frail de la cour?.. Вот если б государыня взяла меня заместо Матрены Даниловны. - Христос с тобой, говорю я, Настенька. Сама не знаешь, что мелешь!.. В дурки захотела!.. Какой тут промен, ma delicieuse? - Большой, говорит, промен! Родись я мужчиной - генерал-прокурором захотела бы быть, всякий бы час государыне докладывала, как болеет народ, как ищет суда и правды, а найти не может!.. А родилась женщиной - в дурки хотела б, в шутихи... Эх, как бы мне надеть чепчик с погремушками... Сколько бы правды тогда рассказала царице!.. - Дуришь, Настенька! То говоришь - шутов не надо, то сама в дурки лезешь. А она: - Не понимаешь ты ничего, говорит. Тем и кончили. На том нарышкинском празднике государыня изволила добрые ведомости объявить, - с туркой мир был заключен. С теми ведомостями прислан был премьер-майор Соколов. И того Соколова Нарышкин позвал на праздник; государыня так приказала. А премьер-майор Соколов dans la grande societe был совсем темный человек, и никто из знатных персон не знал его. Приехавши к Нарышкину, ровно в лесу очутился, бежать так в ту же пору. Прижался к уголку, думает: "ахти мне, долго ль в муке быть". Настенька, заметивши Соколова не в своей тарелке, подошла к нему, зачала про Молдавию расспрашивать, про тамошние нравы и порядки... Премьер-майор растаял, глядя на ее красоту - с первого взгляда заразился. Говорят они этак в уголку - как вдруг зашумели, забегали. Александр Львович с женой на крыльцо. Галуппи стукнул палочкой, и грянул полонез. Государыня приехала... Соколов с Настенькой в паре пошел, и когда полонез окончился, к нему подошел князь Орлов Григорий Григорьич. [Анахронизм, каких много в "Бабушкиных россказнях". Много путала покойница.] А приехал он с государыней. - Ба, ба, ба! - говорит. - Здравствуй, Соколенко, какими судьбами ты здесь? Соколов низко кланяется, доносит князю Григорию Григорьичу, что с мирными ведомостями прислан. - Как я рад, что нахожу тебя здесь и вижу здоровым и благополучным, - сказал князь Григорий Григорьич и стал целовать премьер-майора. - Ко мне пожалуй, братец! Не забудь, Соколенко... Тотчас все гурьбой к Соколову. В знакомство себя поручают. Государыня, заметивши ласки князя Григорья Григорьича к Соколову, спросила, как он его знает... - Наш, кенигсбергский, - говорит князь. - В прусскую войну мы с Соколенкой на одной квартире стояли... Старый приятель! А Соколенкой любя премьер-майора князь Орлов называл. Такая привычка была у него: русских кликал по-хохлацки, а хохлов - по-русски. Приметил князь Григорий Григорьич, что Соколов с Настеньки не спускает глаз. - Аль заразился?.. - спрашивает. Молчит премьер-майор, а краска в лицо кинулась. - А ведь она пригляднее, чем Лотхен, будет?.. - говорит князь. - Помнишь Лотхен? Соколов ни жив, ни мертв. Придворного этикету не разумеет, что отвечать на такие затейные речи - не придумает. - За ней тысячи полторы дворов, - говорит князь. - А сама столь умна, что всех кенигсбергских профессоров за пояс заткнет... Хочешь?.. Молчит премьер-майор. - Постой, - говорит ему князь, - я тебя с отцом познакомлю. И, взявши Соколова под руку, подвел к Боровкову, к Петру Андреичу, и говорит ему: - Вот, ваше превосходительство, мой искренний друг и закадычный приятель Антон Васильевич Соколенко... Прошу любить да жаловать. Познакомились. Не шутка, - сам Григорий Григорьич знакомит. Утром премьер-майор к Боровковым на дачу, через два дня опять... И зачастил. Недели с две таким манером прошло. Вдруг повестку от камер-фурьерских дел Петр Андреич получает - быть у государыни в Царском Селе. Когда он оттуда домой воротился - лица на нем нет. Прошел в спальню, где больная жена лежала... Настеньку туда же по скорости кликнули... - Знаешь ли, - говорит Петр Андреич, - светик мой, зачем государыня меня призывать изволила? Молчит Настенька. А в лице ни кровинки - чуяло сердце. - Жениха сватает... - Кого? - спросила Настенька. - Соколова Антона Васильича, того самого премьер-майора, что из Туречины с миром приехал. Молчит Настенька. - Человек, казалось бы, хороший. С самим князем Григорьем Григорьичем в дружбе, опять же и матушки государыни милостью взыскан... Ни слова Настенька. - Призвавши меня, изволила сказать государыня: "Я к тебе свахой, Петр Андреич, у тебя товар, у меня купец". Я поклонился, к ручке пожаловала, сесть приказала. - "Знаешь, говорит, премьер-майора Соколова, что с мирными ведомостями прислан? Человек хороший - князь Григорий Григорьич его коротко знает и много одобряет". Я молчу... А государыня, весело таково улыбаясь, опять мне ручку подает... J'ai fait le baisement80, а ее величество, отпуская меня, говорит: "Сроду впервые в свахи попала, ты меня уж не стыди, Петр Андреич". Я было молвил: "Не мне с ним жить, ваше величество, дочь что скажет". А она: "Скажи ей от меня, что много ее люблю и очень советую просьбу мою исполнить..." Ни гу-гу Настенька. Смотрит в окно и не смигнет. Обернулась. Перекрестилась на святые иконы и столь твердо отцу молвила: - Доложите государыне, что исполню ее высочайшее повеление... Суета в доме поднялась: шьют, кроят, приданство готовят. С утра до ночи и барышни и сенные девки свадебные песни поют. А жених еще до свадьбы себя показал: раз, будучи хмелен, за ужином вздумал посудой представлять, как Румянцев Силистрию брал, а после ужина Петра Андреичева камердинера в ухо. Свадьбу во дворце венчали... Я в поезжанах была, mon pigeonneau, и государыня тогда со мной говорить изволила... Очень была я милостями ее обласкана... А какой изрядный фермуар Настеньке она пожаловала!.. Брильяны самые крупные, самой чистой воды, караты по три, по четыре в каждом, а в середке прелестный изумруд, крупнее большой вишни, гораздо крупнее... Через неделю после свадьбы, на самый покров, Соколову сказано: быть воеводой в сибирском городе Колывани. По первому пути и поехала в Сибирь Настенька. А уладил ту свадьбу и выхлопотал Соколову сибирское воеводство - вовсе не князь Григорий Григорьич и не Нарышкин Александр Львович, а те знатные персоны, что Настенькина язычка стали побаиваться... Это уж мы после узнали... На станцииРассказНадвигалась грозовая туча; изредка сверкала молния, порой раскатывался гром в поднебесье... Стал накрапывать дождик, когда приехал я на Рекшинскую станцию. Станционный дом сгорел, на постройку нового третий год составляется смета: пришлось укрываться от грозы в первой избе. Крестьяне в поле, на работе. В избе восьмилетняя девчонка качает люльку, да седой старик шлею чинит. - Бог на помочь, дедушка! - Спасибо, кормилец! - Что работаешь? - Да вот шлею чиню. Микешка, мошенник, намедни с исправником ездил, да пес его знает, в кабак ли в Еремине заехал, в городу ль у него на станции озорник какой шлею изрезал... Что станешь делать!.. На смех, известно, что на смех. Видят, парень хмельной, ну и потешаются, супостаты... Шибко стал зашибать Микешка-то, больно шибко. Беда с ним да и полно. - Что он тебе?.. Сын али внук? - Какой сын! В работниках живет. - Зачем же ты пьяницу в работниках держишь? - А как же его не держать-то?.. Его дело сиротское - сгинуть может человек... А у меня в дому все-таки под грозой. У него же мать старуха, вон там на задах в кельенке живет. Ей-то как же будет, коль его прогоню?.. Она, сердечная, только сыном и дышит. Пережидая грозу, долго толковал я с Максимычем - так звали старика. Зашла речь про исправника. Максимыч его расхваливал. - Исправник у нас барин хороший, самый подходящий, - говорил он. - Не то чтобы драться, как покойник Петр Алексеич, - царство ему небесное! - словом никого не обидит. Славный барин - дай бог ему здоровья, - все творит по закону. А покойник Петр Алексеич - лютой был, такой лютой, что не приведи господи. Зверь, одно слово, зверь. А нынешний, Алексей-от Петрович, барин тихий, богобоязненый: вот третий год доходит - волосом никого не тронул. А сам весь в кавалериях, а на правой рученьке двух перстиков нет: на войне, слышь, отсекли. Вот уж третий год сидит он у нас в исправниках и все по закону поступает. Уложенна книга завсегда при нем. Чуть какую провинность за мужиком приметит, тотчас ему ту провинность в Уложенной сыщет и даст вычитать самому, а коли мужик неграмотный, пошлет за грамотеем, не то за дьячком, аль за дьяконом, аль и за попом... Велит статью вслух прочитать, растолкует ее, да что по статье следует, то и сделает, а каждый раз маленько помилует. Ведь во всякой статье и большой есть взыск и маленький: так Алексей Петрович, дай бог ему здоровья, все маленький кладет... И всегда судит на людях, сотские каждый раз всю деревню собьют, чтобы все видели, чтоб все слышали, как он суд и расправу дает. "Терпеть, говорит, не могу творить суд втайне, пущай, говорит, весь мир знает, что я сужу по правде, по закону, по совести..." И точно... Всегда взыск делает, как в Уложенной книге батюшка царь написал... И завсегда маленько посбавит взыску-то... Отец родной, не барин... Все им довольны остаются. Бога благодарят за такого исправника. Спервоначалу, как наехал, мужички, как водится, сложились было всей вотчиной: хлеб-соль ему поднесли и почесть. Хлеб-соль принял: "от хлеба от соли, говорит, грех отказываться, и потому я, по божьему веленью, его принимаю, а взяток и посулов брать не могу, а потому и вашего мне не надо. Не такой, говорит, я человек, служил, говорит, богу и великому государю верой и правдой, на войне кровь проливал и не один раз жизнь терял. Стало быть, взятками мне заниматься нельзя, мундира марать я не должен. А закон, говорит, буду над вами наблюдать строго: у меня, говорит, чтобы все как по струнке ходило. Наперед приказываю, чтобы в каждом доме весь закон исполнялся. Не то, говорит, держите ухо востро. Наперед говорю: строго взыщу, как по закону следует, взыщу. Мне, говорит, что? Притеснять мужика и от бога грех, и по своей душе не могу, потому что век свой в военной службе служил. А что закон предписывает, содержать буду крепко и супротив закона ни единому человеку поноровки не дам". На такие речи осмелились мужички спросить Алексея Петровича: про какие же это законы изволит он речь вести. "Про все, бает, законы говорю, сколько их ни на есть, чтобы все исполнялись до единого". Мужички опять осмелились доложить: - Мы-де, ваше высокоблагородие, законов не разумеем. Люди мы не мятые, грамоте не знаем, законов не читали, и в остроге мало которые из нашей вотчины сидели... Там, слышь, законам-то старые тюремные сидельцы всех обучают... На это слово молвил Алексей Петрович: - Милые вы мои мужички! Есть в нашем Российском государстве такой закон, что неведением законов отрицаться не можно: стало-быть, вы, ничего еще не видя, передо мной супротивность закону сделали, коли говорите, что закон вам неизвестен... На первый раз прощаю... Суди меня бог да великий государь - беру грех на душу; а вперед держите ухо востро. Да помните у меня: ежели кто осмелится ко мне со взятками подойти аль с почестью, так я распоряжусь по-военному: до полусмерти запорю. Слышите ли? Замялись мужички. Обидно, знаешь, стало: перво дело - почестью побрезговал, а они сто целковеньких со всяким было усердием; другое дело, больно уже темные речи загибает. Сразу-то разумных его речей и вдомек взять не могли. Шлет он по малом времени наперед себя рассыльных... Свят, свят, свят господь бог Саваоф!.. - торопливо крестясь, прервал речь свою Максим, когда яркая молния чуть не ослепила нас, и в ту ж минуту с треском и будто с пушечными выстрелами загрохотал гром над нашими головами. - Ай, господи, батюшка! В поле-то кого не зашибло ли, - скорбно проговорил Максимыч, немножко оправившись... И, мало помолчав, вполголоса продолжал речь свою про исправника. - Шлет Алексей Петрович по всем волостям, по всем вотчинам повестить, новый, дескать, исправник едет, в каждом бы дому по закону все было. А что такое по закону - ни бумагой, ни речью того не приказывает. Приезжает к нам в деревню Рекшино... Дело-то было зимой, перед масленицей; чуть ли в саму широку субботу. [Суббота перед масленицей. Самые большие базары по селам.] Во всяком дому побывал, на что келейны ряды, и те исходил, ни единой кельенки не проминовал. А у самого в руках Уложенная. К первому зашел к Захару Дмитричу: изба-то у него с краю. Вошел, как следует, только в шапке, и, снявши ее, на стол положил. По-нашему, по-крестьянскому, это бы грешно, а по-вашему, по-господски то есть, может, так и надо. У Захара дедушка слепенький есть - лет девяносто с лишком старичку. Сидел он той порой на кути. И с ним поговорил Алексей Петрович, про стары годы расспросил и про то, уважают ли его внучата, доволен ли ими. С хозяйкой поговорил, за досужество в избе похвалил и все нашел по закону, в порядке. Да, выходя из избы стал на голбец [деревянный пристенок у печи] и заглянул на печку. - Зачем, говорит, Захару рогожка-то на печи? - А вот, батюшка, ваше высокоблагородие Алексей Петрович, слепенький-от дедушка-то спит на эвтом самом месте. Ему рогожка-то и подослана. - Ну - говорит Алексей Петрович, - это дело не ладно, этого закон не позволяет. - Да ведь, батюшка, ваше высокоблагородие, - проговорил Захар, - на печи-то горячо живет, без рогожки-то старец спину сожжет... Без рогожки никак невозможно. - Пущай, говорит, дедушка на полатях спит, а рогожу на печи держать закон не дозволяет. - Да ему, батюшка, ваше высокоблагородие, на полати-то и не взлезть. И на печку-то с грехом лазит. Намедни упал, сердечный, да таково расшибся, что думали, решится совсем, за попом даже бегали. Дело-то его ведь больно старое. - На полати не взлезет, так на лавке вели ему спать, а рогожи на печи не держи: закон запрещает. - Как же это возможно, ваше высокоблагородие, - сказал Захар. - Где ж это видано? Где ж слепому старцу и быть, как не на печи? Дело его старое: на лавке холодно. Да и нельзя, батюшка Алексей Петрович. По-нашему, по-крестьянскому - старшему в семье на печи место. Как же сам-от я с женой на печи развалюсь, а дедушку на лавку положу? Такое дело сделать: и в здешнем свете от людей покор, и на страшном суде Христос ответа потребует. - А когда так, - говорит Алексей Петрович, - так постели дедушке на печь тюфяк, да только чтоб не сеном был набит, не соломой, не мочалой, потому что все это запрещено. Набей его конской гривой либо пухом. - С нашими ли достатками, батюшка, ваше высокоблагородие, такие тюфяки заводить?.. Чем пуховый тюфяк справлять, лучше на те деньги другу лошаденку купить. - Как знаешь, - говорит Алексей Петрович, - я ведь тебя не неволю. Только смотри у меня, вперед берегись. Теперь я с тебя по закону невеликое взыскание возьму, а ежели вдругорядь на печи рогожу найду, взыскание будет большое. Помни это. Было ведь, кажется, вам всем приказано, чтобы все готовы были, что законы я буду содержать крепко. Рассыльного нарочно присылал... А вам все нипочем! Не пеняйте же теперь на меня... Грамоте знаешь? - Господь умудрил, - говорит Захар. Алексей Петрович ему Уложенную в руки. - Читай вот в этом месте, - говорит. - Читай вслух. Вычитывает Захар: "кто порох да серу, селитру да солому али рогожу на печи держать будет, с того денежное взыскание от одного до ста рублей". Взвыл Захарушка, увидавши такой закон. Сам видит, что надо будет разориться. Все заведение продать и с избой вместе, так разве-разве сотню целковых выручишь. Вот-те и рогожка! Повалился в ноги Алексею Петровичу, хозяйка тоже, ребятишки заголосили, а дедушка хотел было поклониться, да сослепа лбом на ведро стукнулся, до крови расшибся. Лежит да охает. - Помилосердствуйте, батюшка, ваше высокоблагородие, - голосит Захар, - ведь это выходит, что мне за рогожку надо всем домом решиться... Будьте милостивы!.. Мы про такой закон, видит бог, и не слыхали... От простоты... Ей-богу, от одной простоты, ваше высокоблагородие. Алексей Петрович на то кротко да таково любовно промолвил: - Неведением закона, братец ты мой, отрицаться не повелено. На это тоже закон есть. - Да где ж я, - вопит Захар, - сто целковых-то возьму? Люди мы несправные, всего третий год, как с братовьями разделились. Так ведь вот какой добрый барин-от, дай бог ему доброе здоровье! Другой бы не помилосердствовал, сказал бы: "вынь да положь сто целковых", и говорить бы много не стал; а он только десятью целковыми удовольствовался... Добрая душа, правду надо говорить! Пошел Алексей Петрович от Захара к Игнатию Зиновьеву. Изба-то рядом. Ну там все этак же. Обошелся чинно, ласково, безобидно... Свят, свят, свят, господь Саваоф, исполнь небо и земля величества славы твоя!.. Опять ярко-синяя молния, опять страшный громовой удар. Старик со страхом крестился, ребенок визжал, девчонка со страху под лавку запряталась. Оправившись, Максимыч так продолжал речь свою: - А хоша у Игнатья тоже рогожка на печи была, да, услыхавши про беду у соседа, на двор ее выкинул. Алексей Петрович противного у него не приметил, да, выйдя из избы, полез на чердак. - А где, говорит, у тебя кадка с водой, где, говорит, швабра? - Какая кадка, батюшка, ваше высокоблагородие? - спрашивает Игнатий. - А ради пожарного случая, говорит, которую велено ставить. Где она? Игнатий ему: - Мне, батюшка, ваше высокоблагородие, по разводу, на пожар с ухватом ходить. И на доске, что у ворот прибита, ухват намалеван. Про кадку да про швабру впервой слышу. - Как впервой? Да ведь у тебя должна же быть кадка с водой на чердаке? - А на что ж она потребуется, осмелюсь спросить вас, батюшка Алексей Петрович? Дело теперь зимнее: вода в кадке замерзнет, какая ж от нее польза будет? А шваброй-то что тут делать, когда божьим гневом грех случится? Теперь на крыше снегу-то на аршин. Да и летом, коли за грехи несчастный случай доведется, не со шваброй мне на крыше сидеть, а скорее бежать на пожар с ухватом. И на доске намалевано, что с ухватом. А ежель по соседству загорится, так уж тут, батюшка, ваше высокоблагородие, не до швабры, не до ухвата: тут скорей за свое добришко хватишься, чтоб на задворицу его для бережья повытаскать. - Да ты много-то, милый мой, не растабарывай, - говорит Игнатию Алексей Петрович. - Не я выдумал, чтоб кадка да швабра у тебя на чердаке была. Царское повеление, законом предписано. На-ка, вот, читай. - Да я, батюшка, слепой человек: грамоте не обучен. Велел грамотника призвать. Тот же сердечный Захар пришел. Подал ему спервоначалу Алексей Петрович двенадцатый том... Так, кажись, закон-от прозывается. - Читай, говорит, вслух. Вычитывает Захар, что у всякого крестьянина на чердаке надо быть кадке с водой и швабре. - Фу, ты, прорва какая! А мы и не ведали. После того Алексей Петрович Захару Уложенну в руки. Показывает статью. - Читай, говорит, да погромче, чтобы все слышали. Вычитывает Захар: "Коли у хозяев домов нет в готовности на случай пожара сосудов с водой, с того брать по закону от пятидесяти копеек до пяти рублей". У всех руки так и опустились, для того, что ни у кого на чердаках ни кадок с водой, ни швабры и даже никакой посуды, про какую Захар вычитал, с роду не бывало... Ко всякому мужику Алексей Петрович потрудился на чердак слазить. Все перед законом остались виноваты. Что ж ты думаешь, кормилец? Ведь добрый-от какой! Закон уж велит пять целковых за ту провинность взять, а он, дай бог ему доброго здоровья, только по зелененькой со двора справил... Такой барин, такой добрый, что весь свет выходи - другого не найдешь. Дай господи ему многолетнего здравия и души спасения!.. Хороший, хороший человек... - Лошади готовы, - сказал вошедший мужик. - За смазочку бы старосте надо... - Прощай, дедушка!.. - Прости, родной, прости!.. Дай бог тебе благополучно! - Так хорош у вас Алексей Петрович? - спросил я его еще раз по выходе. - Расхороший-хороший, - отвечал Максимыч, - такой хороший, что не надо лучше. Гроза промчалась... Свежо, благовонно... Стрелой летели добрые кони вдоль по уезду, что так благоденствовал под отеческим управленьем доброго Алексея Петровича. ГришаИз раскольничьего бытаДавно то было... Лет пятьдесят и побольше того в уездном городе Колгуеве жило богатое семейство Гусятниковых. В дальнем углу городка, на самом на всполье, строенья Гусятниковых целый квартал занимали: тут были и кожевня, и салотопня, и свечной завод, и клееварня. До сих пор стоят развалины большого каменного их дома; от других строений следа не осталось - все вычистило в большой пожар, когда в два часа погорело полгорода. И теперь есть в Колгуеве Гусятниковы, но люди захудалые, обнищалые! Из купцов давно в мещане переписались: старики только-что не с сумой ходят, молодые - в солдатство по найму ушли. Сгиб, пропал богатый дом, а лет пятьдесят тому назад был он славен в Казани и в Астрахани, в Москве и в Сибири... Какие были богачи!.. Сколько добра было в доме, какую торговлю вели!.. Все прахом да тленом пошло! Держался дом Гусятниковых матерью теперешних обнищалых стариков. Покамест жива была Евпраксия Михайловна, жили в богатстве и почете; не стало ее - все на иную стать пошло, - унесла она с собой и прежнюю честь, и прежнее довольство, и прежнее житье-бытье Гусятниковых. Как схоронили ее, так и зачали сыновья путаться; путались они, путались, да лет через десяток и спать не ужинавши стали ложиться. А не были ни воры, ни бражники: люди тихие, обходительные и не дураки... И никакого после материной смерти божьего наслания не было - ни пожара, ни потопа, ни суда, ни иного какого разорения. И в казенные подряды не вступали и откупов не держали... Такова уж судьба. Правда, перед смертью Евпраксии Михайловны было горе у них. Но, кажись бы, от того горя, нельзя было в кон разориться. Судьба, одно слово - судьба! Отец Гусятниковых, муж Евпраксии Михайловны, торговал бойко, но дела не совсем в порядке держал. Когда помер, а помер-то он в одночасье, на чужой стороне - в Саратове никак, - чуть было не пришлось дела закрывать. Евпраксия Михайловна молодой вдовой осталась, на руках семья: пять сыновей, две дочери - мал-мала меньше. Седьмым ребенком на сносях ходила, как пали к ней вести, что сожитель побывшился. - "Порешились Гусятниковы", - заговорили по купечеству... Родила Евпраксия Михайловна, справилась, сорочины по муже справила и сама за дело взялась. - "Куда молодой бабенке с такими делами возиться, - заговорили купцы, - от таких дел и у старого купца затрещит голова! Куда ей?" В немощах человеческих господь силу являет: молодая вдова в три-четыре года дела на лучшую ногу поставила, кожевенный завод, при муже чуть не заброшенный, так подняла, что сделался он первым по губернии, и на Макарьевской ярмарке гусятниковская юфть стала всем знаема. Сыновей Евпраксия Михайловна вырастила, выучила, переженила, дочерей за хороших людей замуж повыдала: одну в Казань, другую в Муром, третью чуть ли не в Арзамас. Сыновья не делились, все при матери жили даже и тогда, как своих детей переженили. Одно слово - так хорошо да ладно устроила все Евпраксия Михайловна, что и мужчине не всякому так удастся. И наградил ее господь многолетием: видела Евпраксия Михайловна внуков женатых, нянчила, холила правнуков, ото всех людей почтена была за жизнь строгую, подвижную. Правдой жила: много потаенного добра творила она, много раздала тайной милостыни, и на смертном одре поднесла господу три дара: первый дар - ночное моленье, другой дар - пост-воздержанье, третий дар - любовь-добродетель. Страннолюбие поревновала Евпраксия Михайловна. Кто ни приди к ее дому, кто ни помяни у ворот имя Христово - всякому хлеб-соль и теплый угол. С краю обширной усадьбы, недалеко от маленькой речки, на самом на всполье, сердобольная вдовица ставила особую келью ради пристанища людей странных, ради трудников Христовых, ради перехожих богомольцев. Много тут странников привитало, много бедного народа упокоено было, много к господу теплых молитв пролито было за честную вдовицу Евпраксию. Женского пола странние люди у Евпраксии Михайловны в самом дому привитали; сама она с дочками, покамест замуж их не повыдала, да со снохами за странницами, ради бога, ходила... Мужской пол по старому уставу должен жить особо, послужить старцу должен мужчина, - того ради ставила Евпраксия Михайловна на усадьбе особую келью, а потом искала человека, смотрел бы он за келейкой денно-нощно, был бы при ней неотходно, приносил бы старцам и перехожим богомольцам горячую пищу; служил бы не из платы, а по доброму хотенью, плоть да волю свою умерщвлял бы, творил бы дело свое ради бога. В страхе господнем вспоенные, вскормленные сыновья сами на то дело позывались, но Евпраксия Михайловна им на то говорила: - Полноте-ка вам, детки! Разве вам того неизвестно, что каждому человеку от бога своя дорога, каждому человеку от господа забота? Вам дана забота - вести торг честный, на келейное дело вы, мои ребятки, не сгодились. Сем-ка присмотрим сироту такого, был бы смирный да богобоязный, бога ради работящий, бога ради терпеливый. По силе помощь ему подадим: барский, так выкупим; вольный, рекрутску квитанцию выправим - станет он у нас старцев покоить да бога молить об отпущеньи наших согрешений... Ладно, что ли, ребятки? Сыновья матери ни в чем не перечили, а по такому делу и подавно. Решили искать сироту. По скорости отыскали такого. После колгуевского мещанина Аверьяна Самохинского, горького пропойцы, что возле кабака и жизнь скончал, оставался сын Григорий. Не было у него ни роду, ни племени; как есть - круглый сирота. Было уж ему лет тринадцать, а мальчишка все меж дворов мотался: где съест, где изопьет, где в баньке попарится, а все именем Христовым. Только и праздник, бывало, Гришутке, как иная бабенка, сжалившись над ним горемычным, обносок подаст ему. И пойдет сироте тот обносок за нову рубаху. Паренек был смирный, тихий, послушный: - нужда да сиротство чему не научат? И открыл ему господь разум: выучился Гришутка грамоте самоучкой, ходя по домам безграмотных мещан, читал им псалтирь да четьи-минею. И возлюбил Гриша божественные книги, и уж так хорошо пел он духовные песни, что всякий человек, что в суете век свой проводит, заслушается, бывало, его поневоле. А был он из раскольников, из "записных" - из самых, значит, коренных - деды, прадеды его двойной оклад платили, указное платье с желтым козырем носили, браду свою пошлиной откупали. Это было с руки Евпраксии Михайловне: и сама она с детками "по древлему благочестию" пребывала. Только были они не злой какой секты, а по беглому священству - по Рогожскому, значит, кладбищу. И взяла к себе в дом Евпраксия Михайловна бездомного сироту Гришу. Обмыли его, одели, рекрутскую квитанцию купили и, по доброй его воле, по его благому хотенью, приставили к богадельной келье. Там, за кафельной печкой-голанкой, устроили ему особую каморку. В той каморке, об одном малом оконце, стал жить и подвизаться молодой келейник, а в свободное время, когда в келейке ни скитских старцев ни перехожих богомольцев не бывало, читал книги о житии пустынном, о подвижниках Христовых, что в Палестине, и во Египте, и в Фиваидских пустынях трудным подвигом, ради господа, подвизались. Живет Гриша у Евпраксии Михайловны год, живет другой, живет третий, старцам и странним людям служит, божественные книги читает. Отверстою душою, умом нераздвоенным внимает он древним сказаньям о подвигах отцов преподобных. С жаром, с любовью читает "Повесть об индейском царевиче Асафе". Вот думает, бывало, Гришутка: "Вот - и царевич был, и царством владал, жил в белокаменных палатах, было у него золотой казны несметно, всяких сокровищ земных неисчетно... Променял же царские брашна на гнилую колоду, сладкие меда на болотну водицу..." И западала в юную голову Гриши крепкая дума - как бы ему в дебрях пустынных постом и молитвой спасать свою душу... Разрасталась, расширялась у него та дума, и, глядя на синеву дремучего леса, что за речкой виднелся на краю небосклона, только о том и мыслил Гриша, как бы в том лесу келейку поставить, как бы там в безмятежной пустыне молиться, как бы диким овощем питаться, честным житием век свой подвизаться, столп ради подвига себе поставить и стоять на том столпе тридесять лет несходно, не ложась и колен не преклоняя, от персей рук не откладая, очей с неба не спуская... Стоит, бывало, стоит юный келейник, вперя вдаль свои очи, стоит, ничего не слышит, по душе у него сладость разольется, и, сам не знает отчего он заплачет; заструятся по впалым бледным ланитам горючие слезы, и запоет он тихонько стих в похвалу пустыне: О, прекрасная мати-пустыня! Сам господь тебя, пустыню, похваляет: Отцы по пустыне скитались, И ангелы им помогали... Прекрасная ты пустыня, Прекрасная ты раиня, Любимая моя мати! Прими ты меня, мать-пустыня, От юности моей прелестной! Научи меня, мати-пустыня, Жить и творить божье дело! И долго-долго, бывало, тихим тоскливым напевом поет Гриша свою песню, глядя на синеву лесную. Спустится на землю вечерняя тень, черной полосой вытянется лес по закраю неба, а он все поет да поет любимую песню... Яркие звезды одна за другой загораются в небе, полный месяц выкатится из-за леса, серебристым лучом обольет он широкие луга и сонную речку, белоснежные песчаные берега и темные, нависшие в воду ракиты, а Гриша, ни голода, ни ночного холода не чуя, стоит босой на покрытой росой луговине и поет-распевает про прекрасную мать-пустыню... Подвизался Гриша житием строгим; в великие только праздники вкушал горячую пищу, опричь хлеба да воды ничего в рот он не брал. Строгий был молчальник, праздного слова не молвил, только, бывало, его и слышно, когда распевает свои духовные псалмы... И что ни делает, где ни ходит, все молитву господню он шепчет. На усадьбе Евпраксии Михайловны много жило народу: тут стояли заводы кожевенный, салотопный, свечной, клееварный, тут же кошму из шерсти валяли, овчины выделывали, - одних работников что тут жило? А кроме того, по торговой части приказчики да артельщики и другие наемные люди - и все-то жили в особых избах, каждый со своим семейством. Так устроила своих домочадцев добрая, заботливая обо всем Евпраксия Михайловна. По задворью, по огороду, по всему широкому усаду день-деньской народ так и снует, так и кишит, так и носится роем. С раннего утра до поздней ночи стоном стоят голоса... На таком-то великом многолюдстве, на такой-то суете шумной слова ни с кем не молвил Гриша-келейник... Ходит, опустя очи долу, ничего не видя, ничего не слыша, и беззлобно, безответно переносит злые насмешки рабочих, щипки да рывки мальчишек. Но глумленья, укоризн и всякой досады от них Гриша-келейник не боялся, все озлобленья суетных людей принимал с весельем, почитая их за благодеянья... Зато пуще огня, пуще полымя боялся он женского пола. Наслушался от перехожих старцев и сам в книгах начитался, что женская лепота горше всякого другого соблазна, что самых строгих подвижников враг человеческого рода, диавол, всегда иский кого поглотити, уловляет в геенские сети женской греховной красотою. А молодые девчата - десятков до трех их жило на усаде - изловят, бывало, Гришу на огороде либо на всполье, хвать его за руки, да и ну - вкруг себя вертеть, тормошить, обнимать его белыми, как молоко, полными упругими руками... А сами звонкими, смеющимися голосами страстно, любовно ему напевают: Монашек, монашек, Купи нам калачик, Мы тебя, монашек, поцелуем, Под ракитовым кусточком побалуем... Монашек, монашек, Купи нам калачик. Молитву за молитвой творит бедный Гришутка, крепко защурив глаза, чтоб не встретиться взором с светлыми, пуще огня палящими девичьими очами... Дня по два, по три после того искушенья бывал он сам не в себе... И накладывал он пост втрое строже, насыпал в каморке кремней и битых стекол, ходил по ним босыми ногами, клал тысячи по три поклонов, налагал на плечи железны вериги и прилежно читал книгу Аввы Дорофея. Хочется заглушить в душевном тайнике память о жгучем, томительном, захватывающем дыханье чувстве, что сладко-огненной струей пробегало по всем его суставам и, ровно пламенной иглой, насквозь кололо его бедное сердце, когда белолицые, полногрудые озорницы, изловив его, сжимали в своих жарких объятьях, обдавали постное лицо горячим, сладострастным дыханьем... Стоит Гриша на кремнях, на битых стеклах, перед книгой Аввы Дорофея, громким голосом истово и мерно ее читает, а все слышится ему звонкий хохот Дуняши, самой озорной изо всех усадских девок... Завсегда, бывало, эта Дуняша первая подустит на келейника девок, первая подманит подруг на всполье, первая затащит Гришу в круг девичий, первая заведет игры, первая успеет обвить шею постника жаркими руками и с громким, далеко разносящимся в вечерней тиши смехом успеет прижать отуманенную голову его ко груди своей лебединой... Стоит Гриша, борзо, истово лестовку перебирая, бессчетно кладет земные поклоны, а потом читает "Скитское покаянье": "Согрешил есмь душею, и умом, и телом, сном и леностью, во омрачениях бесовских, в мыслех нечистых". Так шепчет Гриша, глядя в "Скитское покаянье", но слова звучат без участья ума - помыслы мятежного, полного прелестей мира восстают перед ним в обольстительных образах, и таинственный голос несется из глубины замирающего сердца... Сладко, соблазнительно он говорит ему: "Помнишь Дуню молодую?.. Помнишь, как глаза у ней горели?.. Помнишь, как грудь колыхалась?.." Вздрогнет всем телом Гришутка, вырвется отчаянный вопль из души его. Сам себя пугается, торопливо ограждает себя крестным знаменьем, и, судорожно схватив с налоя "Скитское покаянье", громко барабанит, не спуская глаз с книги: "Грядет мира помышление греховно, борют мя страсти и помыслы мятежны. Помилуй, господи, раба своего, очисти мя окаянного, скверного, безумного, неистового, злопытливого, неключимого, унылого, вредоумного, развращенного..." А голос свое: "Вспомни, как горели очи ясные, как рделись багрецом щеки маков цвет... Вспомни, как, дрожа всем телом, изнывая в сердечной истоме, она обняла тебя... как прильнула к тебе алыми устами, как прижала тебя к белоснежной груди..." - Изми мя от враг моих, - громко читает по книге келейник, - и от восстающих на мя; изми мя от руку диаволю; отжени от мене помрачение помыслов, дух нечист и лукавнующий; избави мя от сети ловчи, не вниди в суд с рабом своим... А голос сердечный: "Брось молитву!.. Вон из кельи!.. К ней поди!.. Посмотри, как в светелке она спит одна у окна... Высоко поднимается грудь, и раскрыты уста, и дыханье ее горячо..." - О, господи!.. падаю... - шепчет келейник, - спаси... А голос: "Как бы сладко прильнуть к красоте молодой!" Последние силы собрал Гришутка, прогнать бы только лукавого беса... И крепко ухватил он лестовку, хочет молитву читать на прогнанье бесовских мечтаний... Но сухие, дрожащие уста нехотя вторят тайному, сердечному голосу: "Как бы сладко припасть к ее персям щекой огневой..." А где она огневая?.. Всю в посте иссушил... Вдруг стукнуло оконце... растворилось. В белых рукавах, в белом переднике, в бледно-розовом сарафане, с распущенными длинными темно-русыми волосами, в венке из свежих васильков, вся облитая сияньем месяца, лукаво улыбаясь и прищуря искрометные глазки, глядит на постника белотелая, полногрудая красавица Дуня. Страстью горячей, ничем несдержимой, страстью любви пышет она... - Здравствуй, Гриша, голубчик!.. Здравствуй, дорогой мой, желанный!.. - ясным голоском крикнула и, заливаясь резвым хохотом, кошечкой прыснула к подругам на всполье. И в тиши ночной раздается над речкой девичья песня: Мы посеем, девки, лен, лен, лен. Мы посеем молодой, молодой... Стоит Гриша босой на кремнях, на стеклах, как вкопанный, - лестовка из рук выпала, "Скитское покаянье" на полу валяется, давят плечи тяжелые вериги. Тихо шепчет келейник: - Ах, ты, Дуня, моя Дуня!.. А с поля несутся веселые звуки ночного хоровода: Как во городе было во Казани, Сдунинай-най-най - во Казани. Молодой чернец постригался, Сдунинай-най-най - постригался. А свежий воздух майской ночи теплым, душистым потоком так и льется через отворенное Дуней оконце в душную келью стоящего на кремнях и стеклах постника. Тихо рыдает отшельник, по распаленному лицу его обильно струятся слезы, но они не так ему сладки, как те, что лились прежде, когда, глядя на зеленый лес, в самозабвении, певал он песню в похвалу пустыне. Идут день за день, год за годом - Гриша все живет у Евпраксии Михайловны. Темнеют бревенчатые стены и тесовая крыша богадельной кельи, - поднимаются, разрастаются вкруг нее кудрявые липки, рукой отрока-келейника посаженные, а он все живет у Евпраксии Михайловны. И сам стал не таков, каким пришел - и ростом выше, и на вид возмужал, и русая борода обросла бледное, исхудалое лицо его. Много всякого народу перебывало на глазах Гриши: раскольники ближние и дальние, каждый трудник, каждый перехожий богомолец, идут, бывало, к Евпраксии Михайловне о всяку пору, ровно под родную кровлю. Кто ни брякнет железным кольцом о дубовую калитку страннолюбивой вдовицы, кто ни возвестит о себе именем Христовым, всякому готов теплый угол, будь раскольник, будь единоверец, будь церковник - все равно, отказу никому не бывало. "Все люди - Христовы человеки", - говорила Евпраксия Михайловна, когда скитские матушки иль читавшие негасимую "канонницы" зачнут, бывало, началить ее: сообщаешься-де со еретики, даешь всякому пристанище - и покрещеванцу, и никонианину, и бог весть каким иным сектам. Много разного народа видал Гриша; но еще не случилось видать таких подвижников, про каких писано в Патериках и Прологах. "Неужли, - думает он, бывало, - неужли всех человеков греховная, мирская суета обуяла?.. Неужли все люди работают плоти? Что за трудники, что за подвижники?.. Я и млад человек и страстями борим, а правила постничества и молитвы тверже их сохраняю". Поднимала в тайнике его души змеиную свою голову гордость треклятая. И немало старался он разогнать лукавые мысли, яко врагом внушенные, яко помысл гордыни, от нее же - читывал он и великие подвижники с высоты ангелоподобного жития падали... Тщетны труды, напрасны усилия - самообольщение и гордость смирением, гордость многотрудным своим подвигом, неслышно и незримо подтачивали душу его... "И в самом деле, - думывал он, - что ж за трудники, что за постники, что в богоданной моей келейке привитают? Днем на людях, только у них и слова, как Христову рабу довлеет жить на вольном свету: сладко не есть, пьяно не пить, телеса свои грешные не вынеживать, не спесивому быть, не горделивому, не копить сокровищ и тленных богатств земных, до сирых, убогих быть податливу, - а ночью, как люди поулягутся и уйду я в каморку - честные старцы по вечерней трапезе не на правило ночное становятся, а, делом не волоча, к пуховику на боковую. Иной, бывало, всю ноченьку насквозь деньги просчитает, что собрал у христолюбцев и дателей доброхотных, другой с полштофчиком до свету пробеседует; а двое сойдутся - того и жди, что вместо душеспасительных словес про баб да про девок речь поведут... Что ж это за трудники, что за подвижники?.." Сидит, бывало, Гриша пришипившись в каморке, сидит, а сам в щелочку смотрит, с трудников глаз не спускает, глядит, сколь добрым подвигом иной старец в тиши ночной подвизается. Но, глубоко проникнутый духом суеверия, не верит Гриша телесным очам, силится прозреть очами духовными, гонит от мятущегося ума мысль о непотребстве старца и на то свой помысл простирает: "враг-де это, лукавый дух, бесовское мечтание грешным очам моим представляет". И зачнет творить молитву от дьявольского наваждения, а сам все смотрит, как старец с водочкой беседу ведет либо деньги считает. Насилуя себя, держа ум в таком напряженьи, и день и ночь воображает себя окруженным темною силой демонов, что являясь в соблазнительных образах, силятся уловить его в сети, совратить с тесного пути, увлечь в шумный, полный суеты, многопрелестный мир... Уверился Гриша и в том, что по ночам не Дуняша в оконце постукивает, не она с ним на речке заигрывает, но некий-от эфиоп, сиречь бес преисподний, в девичьем образе выходит из геенны смущати его... "Окаянный-от, думает, все больше во образе жены с трудниками борется; и в книгах писано, что в древние времена в киновиях и великих лаврах синайских, в пустынях египетских и фиваидских преподобным отцам беси в женском образе все больше являлись... Такой уж у них, у проклятых, обычай! А все на пакость человеку". Приходили раз к Евпраксии Михайловне двое старцев, оба раскольничьи мнихи. Один сказался из Чернолесского скита, другой - бродячим иноком... Таких немало по захолустьям. Наскучит жить в ските, где надо правилам подчиняться, настоятелю повиноваться, иль будучи изгнаны из обители за бесчинство, непутные старцы пускаются бродить по белу свету. У одного доброго человека поживут, у другого, да этак бродя из деревни в деревню, из города в город, век свой меж людей и проколотятся. И такие есть, что не только в скитах не живали, не видывали их. Надел изволом манатейку с кафтырем и пошел странствовать да слыть за инока честного. Скитский старец - звали Мардарием - приехал в Колгуев на монастырской подводе с просительным письмом к "благодетельнице" Евпраксии Михайловне от чернолесского игумена Пафнутия: прислать на монастырскую потребу ржицы да пшенички, маслица да рыбки, а будет милость - и деньжонками не оставить. Был тот Мардарий старец тучный, красная рожа, плешь во весь лоб, рыжая борода, широкая, круглая, чуть не по пояс. Отдав жирную скитскую лошадь на попеченье работникам Евпраксии Михайловны, он зашел сначала в батрацкую избу, снял меховой треух с головы, распоясал красный гарусный кушак, нагольный тулуп, и обрядился во весь иноческий чин: свиту надел, камилавку с кафтырем, в левую руку лестовку взял и стал как надо быть иноку. В пути такой одежды носить не дерзал: в уезде - исправник да становой, в городе - городничий. Как раз за такую одежду, как за внешнее оказательство ереси, угодишь за решетку. Войдя к Евпраксии Михайловне, Мардарий положил уставной семипоклонный начал и, поклонясь в пояс во все стороны, подошел к хозяйке. Евпраксия Михайловна, как ни богата, в каком почете ни жила, творит по уставу метания, к стопам Мардария припадая, говорит ему: - Прости, честный отче! благослови, честный отче! - Бог простит, бог благословит, - отвечает Мардарий и, вручая вдове просительное письмо игумена, заводит речь уставную. - Христианския жизни доброжелательнице, ко смиренным, бедным, убогим скорая помощнице, крепкая хранительнице святоотеческого предания, добродетелями, яко солнце, сияющая, смирением, яко бисером многоценным, украшенная, честная вдовице, божия раба Евпраксия! Ко твоей любви, убогие, притекаем, от твоих великих щедрот обильныя милости чаем. Се же и письмо просительное отца нашего игумена Пафнутия и всей о Христе честной братии. Обнищахом, госпоже, оскудехом: озлоблени суще в обители нашей, гладу и хладу и всякой тесноте и угнетению, нищете и нагохождению предани бяша к тебе вопием, многомилостивая вдовице Евпраксия! Отверзи щедрую руку твою, благоволи от праведных трудов своих некое подаяние нищенствующей братии учинити, да узриши сыны сынов своих и да сподобишися велия и богатыя милости от самого царя небеснаго в сей век и в будущий. - Садиться милости просим, честный отче, - отвечает Евпраксия Михайловна, - рада по силе-помощи. Чем вас потчевать, батюшка? Девицы, кликните Гришу! Здоров ли, батюшка, отец Пафнутий? - Здрав телесне, в душеспасительных подвигах обретается, - отвечал Мардарий, садясь. Это было в моленной горнице. Вся передняя стена уставлена древними, богато украшенными иконами; под ними висят дорогие пелены: парчовые, бархатные, золотом шитые, жемчугом низанные. Перед иконами ослопные свечи, негасимые лампады... На скамьях три невестки Евпраксии Михайловны, да с полдюжины скитских матерей и канонниц, а у притолоки бродячий старец отец Варлаам - здоровенный, долговязый парень лет тридцати пяти, искрасна-рыжий, с прыгающими глазками и редкой бородкой длинным клинышком. Поклонился Мардарий Варлааму, тот ему "метания" сотворил и сел на свое место... Оба ни гу-гу; сами друг на дружку поглядывают. Закусочку подали. Изобильна была предложенная трапеза на утешение иноков: икра паюсная, стерлядь вислая, вязига в уксусе да тавранчук осетрий, грузди да рыжики, пироги да левашники, ерофеичу графинчик, виноградненького невеликая бутылочка. - Благословите, отцы честные, откушайте, - потчует иноков гостеприимная вдовица. - Можно, - порывисто молвил Мардарий и чинно, положив три поклона, принялся за вязигу, Варлаам рыбного употреблять не дерзает. "По обету пятый год на сухоядении обретаюсь", - говорит. Опричь хлеба да груздочков ни к чему не приступил. - Водочки-то, отцы честные, водочки-то откушать? - Не подобает, - так же порывисто ответил Мардарий. А Варлаам даже повесть от Пандока [Раскольничье новоставленное (в XVIII веке) сочинение, наполненное вздорами о картофеле, табаке, чае и пр.] рассказал, откуда взялось хмельное питие и как оно человека от бога отводит, к бесам же на пагубу приводит. Не нарадуется, глядя на воздержанных и подвижных гостей, Евпраксия Михайловна. И она, и келейницы, и канонницы прониклись чувством высокого к ним уваженья, а у Гриши, что, войдя по призыву хозяйки в горницу, стал смиренно у притолки, сердце так и распаляется: привел-де наконец господь увидеть старцев благочестивых, строгих, столь высоких подвижников. Дух у Гриши занимается, творит он мысленную молитву, благодаря бога, что приводится ему послужить столь преподобным старцам. - Побеседуйте меж себя, честные отцы, - низко кланяясь Мардарию и Варлааму, говорит Евпраксия Михайловна, когда кончили они трапезу, - просветите нас, скудоумных, разумной беседой своей. И велела каноннице сыновей кликнуть, и они бы насладились от духовные трапезы, от премудрой беседы святоподвижных отцов. Пришли. Уселись. Глянули старцы друг другу в очи и, нахлобучив камилавки, опустив главы долу, повели благочестную беседу. - Рцы ми, брате, - начал Мардарий: - кто умре, a не истле? - Лотова жена - та умре, но не истле, понеже в столп слан претворися - соль же не истлевает. И доднесь тот славный столп стоит во стране Пелестинской, на святой на реце Иордане. Вздыхает Евпраксия Михайловна, охают и отирают слезы келейницы, а Гриша дивится скорому и столь мудрому ответу честного отца Варлаама. - Что есть, брате, - продолжает Мардарий: - ключ древян, замок воден, заяц убеже, ловец утопе? Ключ древян - жезл Моисеев, замок воден - Чермное море, заяц убеже - Моисей со израильтяны, ловец потопе - Фараон зломудрый, царь египетский. Подумал малое время Мардарий, еще вопрос предложил: - Что есть, брате, стоит град на пути, а пути к нему нету; идет посол нем, несет грамоту неписаную? - Град на пути - то Ноев ковчег, понеже плаваше по непроходному пути, сиречь по потопным водам: посол нем - то есть чистая голубица, а грамота неписана - то есть сучец масличный, его же принесе в ковчег голубица к Ною за уверение познания, что есть суша, и Ной праведный, зря той сучец, с сынами и дщерями, со скотом и со птицы и со всяким гадом, бывшим в ковчеге едиными усты и единым сердцем прославиша благодеющего бога. - А осмелюсь, отец Мардарий, вас опросить, - вмешалась хозяйка: - всякие ли скоты были у Ноя в ковчеге? - Всякие, матушка Евпраксия Михайловна, всякие были; одной твари не было... - Какой же это, батюшка? - Рыбы! - во все горло закричал Варлаам и, схватив обеими руками осетрий тавранчук, пошел уписывать его за обе щеки. Все переглянулись. А отец Варлаам к ерофеичу десницу простирает. - Прорвало! - сквозь зубы прошептал Мардарий и еще ниже опустил главу свою. - Батюшка!.. Отец Варлаам! - с ужасом вскочив с лавки, вскрикнула одна из канонниц, - не сквернись ради господа! - Не замай его, Матренушка, - молвила тихонько Евпраксия Михайловна, удерживая за рукав канонницу. - Не видишь разве? - Христа ради юродствует... А Гриша ног под собой не слышит. Не понимает, что вкруг него делается. И беседа мудрая, и безобразие немалое. "Что ж это такое, - думает он: - прямым ли делом отец Варлаам юродствует, иль это враг лукавое мечтание очам моим представляет?" Мардарий пришипился - ни гу-гу, только лестовку перебирает. А отец Варлаам стаканчик на лоб, да еще, да еще. И псалму запел: Прошу выслушать мой слог, Что в печали сложить мог, Во темныих во лесах... - Подтягивай, Мардарий! - Провидец, провидец! - зашептали матушки-келейницы. - С роду не видывал отца Мардария, а узнал ангельское имя его. Однако ж Мардарий не подтягивает, опустя голову смотрит вниз да половицы считает. А Гриша шепчет молитву на отогнание бесовских мечтаний и думает: "Чего ради бысть знамение сие?" А Варлаам-то заливается: А вот наша вся отрада: Хлеб, вода - и вся награда - Живи да не тужи... - Да подтягивай же, Мардашка!.. Хвати стариной!.. А ты, раба божия Евпраксия, водочки-то подлей! - Виноградненького не соизволите ли, батюшка? - отвечает Евпраксия Михайловна, наливая в рюмку сантуринского. - Не подобает!.. Настойки давай!.. Мать твою как звать? - Евдокией, отче, Евдокией. - Ладно, я ужо по ней канон за единоумершего справлю... С поклонами!.. А водочки-то подлей... Ну, пой же, Мардашка; подтягивай и вы, красавицы-девицы, скитские белицы... Валяй! Щи да кашу поставляют, За велико почитают - Изрядной вот обет. Пирожка кусок дадут, То подумаешь и тут, Как-то его съешь. - Валяй, матери!.. Катай, канонницы! И певец сладкогласный, оглянуться не успели, как поел все пироги и левашники. Вместо водок, сладких вин - Поставляют квас един: И то за гостя чти. - Да подлей же настойки-то, Михайловна! По обеде все по кельям И как будто от безделья Правило несем. Тогда с горя и досады Поискать пойдешь отрады - Во деревню, за лесок... - А на деревне-то пташечки-сударушки! Вот такие ж красотки, как вы! И пошел канонниц хватать да щупать. - Юродствует, - шепчут они, - юродствует. А Варлаам допевает песнь душеспасительную: Лишь пойдешь за монастырь Да возьмешь в руки костыль, Вслед уже бегут. Как злодеи набежали И как вора сохватали, Тут же цепию грозят. Вина хотя не видал, И игумен закричал: "Протрезвить должно его". - А я ни капельки не пьян. Дьявол пьян, а инок никогда не бывает пьян: это бес... Приведут в келью, запрут, Ключ игумну отдадут, А тут хоть умри! Сутки двое так томят, Ничего не говорят, Глядят, аки зверь! Да как пустится в присядку. И пошел иную псальму припевать: Эй, ты, калина-малина. Валяй, старцы, на Бисериху! А девки да молодки На Купалу на Ивана, Да на самого болвана, Эй, на Ярилу-молодца! Уж и я ли не Ярила? Уж и я ли не Гаврила? Эх, вы, голубки, Глядите-ка старцу сюда! И цап-царап молодую хозяйкину невестку за рукава беломиткалевые... Запустил десницу за ворот... - Чтой-то за безобразие?.. Господи! - закричала невестка, недавно взятая из Москвы и еще не знавшая таких подвигов преподобных отцов. - Юродствует, матушка, юродствует! - шепчут ей. - Это он плод чрева твоего благословляет. Спровадили кой-как блаженного юроду в Гришину келью. Не обошлось без греха: дорогой на усаде двух работников искровянил... Добравшись до места, не разоблачась, повалился на пуховик и тотчас захрапел во всю ивановскую. Не раз случалось Грише видать бесчиние старцев; но такого и он еще не видывал. Когда, бывало, они ночью, в келейной тиши, тихомолком бесчинствуют, всю беду на дьявола он сваливал. "Известно, - думает, - окаянный силен; горами качает. Представить человеку сонное мечтание либо неподобное видение - ему нипочем". Но сколь ни вспоминал юный келейник изо всего прочтенного им - в "Патериках", в "Прологах", в "Книге о Старчестве" и в разных "Цветниках" и "Сборниках", - нигде нет того, чтобы бес, вселясь в инока, при двадцати человеках такие дела творил... "Разве что в самом деле юродствует?" - Об юродах же Гриша читал и слыхал немало, самому ж видать их еще не случалось... "Юрод - отец Варлаам, - думает он, - иначе как же можно, чтоб иноку при мирском народе, в камилавке, в кафтыре, грибезовским горлом скаредные песни петь, плясать бесовски и непотребства чинить". Но когда ночью услыхал Гриша беседу проспавшегося Варлаама со старинным приятелем его Мардарием, когда узнал он, что Варлаам за пьянство из десяти скитов был выгнан, а за непотребство два раза в остроге да в рабочем доме сидел, а один раз своя же, братья, раскольники, ему за бесчинство на девичьих посиделках бороду спалили, - смекнул тогда юный подвижник, что Варлаамово юродство на иную стать уложено. "Что ж это за старцы, что за столпы правой веры? - размышляет Гриша. - Где ж те искусные старцы, что меня бы, грешного, правилам пустынной жизни научили? Где ж те люди, что правую бы веру уму моему раскрыли?.. Неужли кроме меня нет на свете человека, чтоб истинным подвигом подвизался и сый борим дьяволом устоял бы в прельщеньях, не поругался бы святому своему обещанью?". Шире и шире разрастались горделивые думы в распаленной голове Гриши. Высокоумие в конец его обуяло. Еще поглядел он на несколько старцев, еще послушал их разговор - и сказал богу на молитве: "Господи: есть ли человек праведен паче мене?" С ранней молодости наслушался Гриша о нынешних последних временах, о том, что народился антихрист и пустил по земле нечестие: стали люди брады брити, латинску одежду носити, чай, треклятую траву, пити, табачное зелие курити, пачпорты с бесовской печатью при себе держати. Куда деваться от него? Смотрит в книги, видит, что от злобы антихриста истинные христовы рабы имут бежати в горы и вертепы, имут хорониться в пропасти земные; а кто не побежит из смущенного мира, тот будет уловлен в бесовские сети и погибнет погибелью вечной... Ключом кипит горячая кровь - только то и держит на уме Гриша, как бы найти ему искусного старца, жителя пустыни, чтоб бежать с ним в дебри лесные. И распалялось злобой Гришино сердце на всех, кого считал он антихриста слугами. Лелеял он в душе своей правило раскольничьих ревнителей: "с табашником, со щепотником и бритоусом и со всяким скобленным рылом - не молись, не дружись, не бранись". И дошел до убежденья, что "никонианина пришибить - семь пятниц молока не хлебать". И не дрогнула б рука у него, если б зло сотворить кому из церковников... Евпраксия Михайловна и тени не имела такой нетерпимости, не раз журила она Гришу за вырывавшиеся у него подчас злобные словеса, но журьба доброй хозяйки его не трогала. Мрачно молчит, слушая речи ее, и душой болеет: "вот, дескать, и добра и милостива, а вдалась же в суету греховную: совсем обмиршилась". Глядя на бесчинство старцев, на безобразие перехожих богомольцев, не думает больше Гриша, что бесы его смущают, гордыня вконец обуяла его. Без грусти, без сердечной истомы смотрит он в щелочку из своей каморки, как честные отцы со штофом беседуют, иной раз и курочкой не брезгуют. Бесчинство старцев, их разговоры о вещах непотребных радуют его. Насмотревшись на них, спешит он босыми ногами на кремни да битые стекла, налагает вериги, кладет земные поклоны сотню за сотней. Уста шепчут кичливую молитву о прощении бесчинных старцев, а в душе тайный голос твердит. "Господи! да есть ли же где-нибудь человек праведен паче мене?" Перестал Гриша на речку ходить, перестал от зари до зари воспевать прекрасную мать-пустыню, забыл про сладкие слезы, что во время былое по целым часам текли из глаз его, устремленных на черневшую вдали полосу леса. Зато сильнее прежнего мучило Гришу другое. Многого он начитался, многого он наслушался от привитавших в его келье. Не раз слыхал, как поповщинские раскольники спорили меж себя насчет нового австрийского священства; много раз слыхал, как поморцы хулят поповщину за попов, федосеевцы поморцев за браки, филипповцы федосеевцев за то, что не по уставу кладут поклоны, а бегуны сопелковские всех проклинают, кто в своем доме живет. И все-то друг друга обзывают еретиками, все-то чужому толку наносят укоры, все хвалят одну свою веру... И день и ночь размышляет Гриша: "Где ж правая вера, где истинное учение Христово?" И молится Гриша со многим воздыханьем и со многими словами, да пошлет к нему господь человека, что указал бы ему правую веру. Раз, поздним вечером, ранней весною, звякнуло железное кольцо калитки у дома Евпраксии Михайловны. Тихим, слабым, чуть слышным голосом кто-то сотворил иисусову молитву. Привратник отдал обычный "аминь" и отпер калитку. Вошел древний старец высокого роста. Преклонные лета, долгие подвиги сгорбили стан его; пожелтевшие волоса неровными всклоченными прядями висели из-под шапочки. На старце дырявая лопатинка, на ногах протоптанные корцовые лапти; за плечами невеликий пещур. - Что тебе, дедушка? - спросил привратник. - Ох, родименькой! - зашамкал беззубый старик, задыхаясь и тяжело опускаясь на прикалитную скамью, - указали мне боголюбцы путь в дом сей ко благочестивой вдовице, к Евпраксии Михайловне. Привратник, не впервые принимавший странников, впустил его. - Один, что ли, старче, аль еще кто есть с тобой? - спросил он его. - Один, родимый ты мой, один. - Пойдем, старче. И повел его в дом. Евпраксия Михайловна вечернее правило тогда с канонницами справляла. Велела старца ввести. - Мир дому сему, - сказал он, уставно, истово помолясь перед облитыми лампадным светом, сребро-позлащенными иконами, и до самой земли поклонился хозяйке. - Садись, старче божий, садись, обогрейся! Вишь у тебя лопатиночка-то какая ветхая. [Лопать, лопатинка - рубище (в восточных и приволжских губерниях, верхняя одежда) в Сибири и на Севере.] А на дворе-то морозно, время-то погодливое... Сядь-ка вот здесь, старче... Да велите-ка, матери, Гришеньку кликнуть, "господь, мол, гостя даровал". Сними пещур-то, старче; ишь как умаялся. Принесите горячего кушанья, матери. Да топлена ль у Гриши келейка-то? Пустошничать что-то зачал, Христос с ним. Да и старцы давно не привитали - третья никак неделя. Не диво - непогодь такая, распутица. Сними-ка ты, старче божий, пещур-от. И, не дожидаясь ответа, сама стала снимать со старца ношу его, но, коснувшись плеч, отшатнулась и прошептала молитву. Она тронула плохо прикрытые рубищем, вросшие в тело старца железные вериги. Старец снял пещур. Евпраксия Михайловна бережно, творя молитву, поставила его под образа. Вошел Гриша. Полузамерзший старец маленько поотдохнул в жарко натопленной моленной. - Господа ради, сокрый меня грешного на малое время в стенах твоих, боголюбивая матушка, - тихо проговорил он. - Рада всей душой, старче. А можно ль святое имя твое узнать? - Грешный инок Досифей... - Ах, батюшка, отче Досифее! Что ж ты не поведал ангельского своего чина? И, творя "метания" - как она, так и бывшие с нею в моленной, - уставно покланялись старцу по дважды, приговаривая: "Прости, честный отче, благослови, честный отче". - Бог простит, бог благословит, - отвечал Досифей. И сам сотворил всем "метания". - Откуда грядешь, куда путь держишь? - заговорила Евпраксия Михайловна после уставного обряда. - Града настоящего не имею, грядущего взыскую, - отвечал старец, - путь же душевный подобает нам, земным, к солнцу правды держати, аще тако отец небесный устроит. Телесный же путь кто исповесть? "Бегун сопелковский", - думает Гриша, давно наметавшийся середь перехожих богомольцев. - Праведны речи твои, отче Досифее, праведны твои речи, - полушепотом, набожно говорила Евпраксия Михайловна. Несколько минут молчанья. Старец сидит, тяжело опустившись; движеньем губ творит он молитву, а слов не слышно. Радостным ликом, светлыми очами смотрит вдовица на прохожего трудника и тоже тайно молитву творит. Безмолвно сидят келейницы, истово перебирая лестовки. Мерно чикает маятник стенных часов, что висели у входа в моленную. - В пустыне жил я, матушка, - тихой речью заговорил обогревшийся старец. - В пустыне я жил - недалеко отсюда - в Поломских лесах. Немалое время провождал, грешный, в пустыне... Келейку своими руками построил, печку сложил ради зимнего мраза; помышлял тут и жизнь свою грешную кончить... А вот - две недели тому - на самое сборное воскресенье попущение божие было. Отлучился аз, грешный, раде телесныя нужды, дровишек набрать из буреломника. Подхожу к келейке - только дымок от головешек мало-мало курится... Сгорела!.. Немалое время жил я в той келейке, матушка, сорок лет, и не было ко мне ни езду ни ходу; сорок лет людей не видал... Сгорела!.. Привык я к келейке, матушка, чаял в ней помереть, домовину выдолбил - думал в ней лечь, в келейке стояла у меня... Сгорела!.. Годы мои старые, а плоть немощна. Не снести без келейки зимняго мразу - треба нову поставить... И вот, слыша от боголюбцев про твои великия добродетели, добрел я до тебя, Евпраксия Михайловна, - дай пережить у тебя до лета; не оставь меня, грешнаго, ради Христа. А летом, богу изволющу, побрел бы я опять в свою пустыньку, опять бы кельеночку поставил, домовинушку бы сделал... Не оставь Христа ради! И дряхлый Досифей пал к ногам Евпраксии Михайловны. А она его поднимает, сама земное поклонение творит, а слезами так и обливается. - Слышала, говорит, старче, слышала про ваше несчастье. Пала и к нам весть, что исправник в Поломски леса выезжал - старцев ловить, келейки жечь. Экий злорадный какой, прости господи! - Не кори его, Евпраксия Михайловна, - сказал на то Досифей. - Не моги корить. Аль не знаешь завета: "твори волю пославшего"?.. Послушание паче поста и молитвы... Тут не злорадство его, а божия воля... Без воли-то господней влас со главы человека не падает. И то надо памятовать, что житие дано нам тесное, путь узкий, тернием, волчцами покрытый. Терпеть надо, матушка, терпеть, Евпраксия Михайловна: в терпении надо стяжать душу свою... Слава Христу, царю небесному, что посетил и меня своим посещением... Вот что! - Праведны, старче, речи твои, - сказала Евпраксия Михайловна, - правда во устах твоих! Но за что ж они на нас так лютуют? Ведь и они во Христа бога веруют. За что же? - На то господне смотрение. Стало-быть, надо так. Не испытуй сотворшаго!.. - строго промолвил старец. Досифея напоили, накормили; Гриша в келью его проводил. - Бог спасет, родименькой, бог спасет, - говорил старец на усердные послуги Гриши, когда тот, затеплив лампадку перед иконами, к месту прибрал старцев пещур, закрыл ставни, а потом с обычными "метаниями" простился и благословился по чину. - Бог простит, бог благословит, - ответил Досифей. - Ох, ты, мой любезненькой!.. Спасибо тебе... Поди-ка ты, малец, подь-ка, раб божий, спокойся. Ушел Гриша в каморку за печку-голанку. И тотчас к щелке. И видит: оставшись в манатейке и в келейной камилавке, хотя и был истомлен трудным путем, непогодой, на великое ночное правило старец остановился, читает положенные по уставу молитвы. Час идет, другой, третий... Гришу сон клонит, а старец стоит на молитве!.. Заснул келейник, проснулся, к щелке тотчас - старец все еще на правиле стоит. Дожил Досифей у Евпраксии Михайловны до той поры, как реки спали и можно стало лесом ходить. Никуда не выходил он. Кроме Евпраксии Михайловны да ее сыновей никого к себе не пускал. Не только в Колгуеве, на самом усаде Гусятниковых мало кто знал о прохожем старце... Гриша был при нем безотлучно. Не видал еще он таких старцев... Смирил в себе гордыню, увидев, что Досифей не в пример строже его правила исполняет, почти не сходит с молитвы, ест по сухарику на день, а когда подкрепляет сном древнее тело свое - господь один знает. Собрался Досифей в путь-дорогу. Евпраксия Михайловна денег давала - не взял; новую свиту, сапоги - ничего не берет; взял только ладану горсточку да пяток восковых свеч. Ночью, перед отходом старца, сел Гриша у ног его и просил поучить его словом. В шесть недель, проведенных Досифеем в келье, не удалось Грише изобрать часочка для беседы. То на правиле старец стоит, то "умную молитву" творит, то в безмолвии обретается. - Скажи, отче, поведай рабу своему, в коей пустыне спасал ты душу свою, где подвигом добрым подвизался? Меня тоже в пустыню влечет, на безмолвное, трудное житие... Поведай же, отче, поведай, где такая пустыня? - Нет моей красной пустыни!.. Нет ее больше!.. - с грустью отсоветовал старец. - Сгорела моя келейка, домовинушка в ней сгорела... Пришел, ан только одне головешки... - Слышал, отче, слышал... Ироды!.. Пилаты!.. - Где Ироды, где Пилаты? - встав с лавки и во весь рост выпрямляясь, строго Гришу спросил Досифей. - А твои лиходеи?.. Никониане!.. Укажи мне их, отче, укажи твоих злодеев... Я бы зубами из них черева повытаскал. - Во Христа ты веруешь? - спросил старец Гришу, строго глядя на него. - Верую, отче святой, - по-старинному верую. И перекрестился истово двуперстным знамением. - А слыхал ли ты, друже, как Христос на Лобном месте, на кресте за жидов молился? - Читал, отче... Господь грамоте сподобил меня, сам про это читал. - А читал ли, что перед тем от них он терпел?.. И заушения, и заплевание, и по ланитам биения... А не было за ним греха ни единаго... И все-таки за мучителей молился... А нам-то что повелел он творити? Самую-то первую заповедь какую он дал?.. Помнишь ли?.. Любить врагов повелел... Читал ли о том? - Читывал, отче. - А читал ли, что всякая кровь взыщется? - Читывал... Да их ведь не грех. Они ведь еретики. - Они люди, Гришенька. Всяк человек кровью Христовой искуплен. Кто проливает кровь человека - Христову кровь проливает. Таковый с богоубийцами жидами равную часть приемлет. Быстро подскочил Гриша ко старцу... Смирения как не бывало. Глаза горят, кулаки стиснуты. - Да ты какого согласу сам-от будешь? - спросил он Досифея нахальным тоном. - Христианин. - Хвостом-то не виляй, не отлынивай! Не напоганил ли ты у меня своим еретицким духом келейку?.. Не по никоновой ли тропе идешь? - Держуся книг филаретовских и иосифовских... - А говоришь, что никонианин такой же человек, как и мы, старым крещеньем крещенные? По-твоему, пожалуй, и в пище и в питии общение с ними можно иметь? - Можно, Гришенька... Мало того что можно, - должно. - Да ты в своем ли уме? - Должно. Знай, что споры о вере - грехи перед господом. Все мы братья, все единаго Христа исповедуем. Не помнишь разве, что господь, по земле ходивши, и с мытарями ел и с язычниками - никто не гнушался? Как же мы-то дерзнем?.. Святее, что ли, мы его?.. - Да ведь они щепотники, в три перста молятся. - А сколькими перстами повелел господь самаряныне молиться?.. Читал ли ты, что богу надобно кланяться духом и истиной?.. А два ли, три ли перста сложишь... это уж самое последнее дело... - Уйди от меня!.. Уйди, окаянный!.. - отскакивая от старца, закричал Гриша. - Исчезни!.. "Это бес лукавый; черный эфиоп в образе старца пришел меня смущати", - думает Гриша и, почасту ограждая себя крестным знаменьем, громко читает молитву на отогнание злых духов. - Запрещаю тебе, вселукавый душе, дьяволе... Не блазни мя мерзкими и лукавыми мечтаниями, отступи от мене и отыди от мене, проклятая сила неприязни, в место пусто, в место бесплодно, в место безводно, идеже огнь и жупел и червь неусыпающий... А старец в ноги Грише... Слезами обливаясь, молит не убивать души своей человеконенавидением... Долго молил, наконец встал, положил на путь грядущий семипоклонный начал. - Сам господь да просветит ум твой и да очистит сердце твое любовию, - сказал Досифей заклинавшему бесов келейнику и тихо вышел из кельи. Гриша сам не в себе. Верит несомненно, что целые шесть недель провел он с бесом... Не одной молитвой старался он очистить себя от невольного осквернения: возложил вериги, чтоб не скидать их до смерти, голым телом ложился на кремни и битые стекла, целый день крохи в рот не бирал, обрекая себя на строгий, безъядный пост на столько же дней, на столько ночей, сколько пробыл он с Досифеем. Но целый день и весь вечер чудятся ему разные мечтанья: стуки в столе, бесовские звуки в стенах, топоты ножные, скакания, свист и толк, страшные кличи и нелепые грезы, гудения свирели, волынки и бубнов. И чем больше склонялся день к вечеру, чем гуще и темней становилися сумерки, тем громче и громче слышались Грише бесовские звуки. Вот и молодой месяц блеснул в небе золотым краем, звездочки вспыхнули на востоке, а заря вечерняя бледнеет. Стих людской гомон, настала теплая, благовонная майская ночь, а Гриша все борется с бесами, все читает молитвы... И слышит: издали, с речки, из-за зеленых ракит несутся звуки волынки, гудка, новорощенной свирели и громкой песни семиковской: Покумимся, кума, покумимся. Мы семицкою березкой покумимся. Ой Дид-Ладо! честному Семику, Ой Дид-Ладо! березке моей. Еще кумушке, да голубушке: - Покумимся! Покумимся! Не сваряся, не браняся! Ой Дид-Ладо! березка моя! - Иждену ж я тебе, душе прокляте... Иду брань сотворить со дьяволом! - воскликнул Гриша и выбежал быстро из кельи, устремился на всполье. И видит: многое множество красных девиц поет и пляшет у надречных ракит. Все в белом, у всех на головах венки, у всех в руках березовые ветки. Одаль молодые парни сидят - кто с сурной, кто с волынкой, кто с новорощенной свирелью. В полночный девичий семиковский хоровод им мешаться не след... И слышит Гриша ясные, веселые голоса живого семиковского хоровода: В Арзамасе, в Арзамасе, - на украсе Соходилися молодушки в един круг, Оне думали крепку думу заедино: Уж мы сложимтесь, молодки, но алтыну, Мы пойдемте к арзамасскому воеводе. - Ох, ты, батюшка наш, арзамасский воевода! Ты прими, сударь, пожалуйста, не ломайся, Дай нам волю, дай нам волю над мужьями! Бодро, твердым шагом, с поднятым вверх двуперстным крестом бежит Гриша на борьбу с бесовскою силой. Громко, истово читает заклятья: - Запрещаю вам, стихийныя силы и всякия порождения дьявола!.. Заклинаю вас страшным и престрашным, неприступным... А семиковский хоровод все громче да громче: Как возговорит арзамасский воевода: "Вот вам воля, вот вам воля над мужьями, Вот вам воля, вот вам воля на неделю"... Что за воля, что за воля на неделю? Все едино, все едино, что неволя. - Исчезни и отыди в злосмрадный огнь геенский, княже бесовский, со аггелы своими!.. Отыди в место пусто, в место безводно, в место бесплодно, - заклинает Гриша. А у ракит игра своим чередом. Другую песню запевают: Дай нам шильцо да мыльцо, Белое белильцо Да зеркальцо. Копейку да денежку - За красную девушку! Ой Дид-Ладо! Семика честнаго яичницу! - Запрещаю тебе, вселукавый душе, проклятый Сатано!.. - говорит Гриша, приближаясь к бесовскому полку. Но девицы, завидя его, разом встрепенулись. С гиком, с гамом завели старую песню: Монашек, монашек, Купи нам калачик! Мы тебя, монашек, поцелуем, Под ракитовым кусточком побалуем. И вереницей кинулись на Гришу. И ну его целовать, миловать, к сердцу прижимать... А он, все-таки видя не дев земных, но бесов преисподних, знай читает свое, посылая их "в место пусто, место безводно, место бесплодно"... И неведомо как то случилось, - но некий от черных эфиоп, во образе полной жизни и огня, высокогрудой Дуняши, смутил строгого постника, строгого молчальника, строгого веригоносителя, что недавно с полным сознаньем говорил на молитве: "Господи, есть ли человек праведен паче меня"... И сотвори ему бес пакость велию... Встало солнце. Целый день Гриша отплевывался, вспоминая, что сталось с ним. Хочет молитву читать, но бес, во образе Дуни, так и лезет ему в душевные очи. Все-то мерещится Грише - ракитовый кустик над сонной речкой, белоснежная грудь, чуть прикрытая миткалевой сорочкой. Лишь на третий день пришел в себя Гриша. И, вспомня про ночь, про ракиты, про речной бережок - залился он горючими слезами: "Погубил я житие свое подвижное!.. К чему был этот пост, к чему были эти вериги, эти кремни и стекла?.. Не спасли от искушенья, не избавили от паденья... Загубил я свою праведную душу на веки веков..." На другой день после того, как бес, во образе Дуни, сотворил Грише пакость велию, попросился к Евпраксии Михайловне на ночлег инок, каких в келье у нее еще не бывало. Сухой, невысокого роста, с живыми, черными, как уголь, горящими глазами, был он одет в суконное полукафтанье, плотно застегнутое на медные, шарообразные, невеликие пуговки. Реденькая бородка была тщательно расчесана; недлинные, но гладко примазанные волосы спускались с головы кудрявыми, черными как смоль прядями. Поступь тихая, степенная, осторожная - ни дать ни взять, кошачья. Инок был такой чистенький, такой гладенький, речь была такая томная, сладостная, вкрадчивая. Был не стар, звал себя Ардалионом. Дня три он прожил у Евпраксии Михайловны, и не было еще никого, кто бы так по сердцу пришелся Грише, как этот постник и молчальник. Хотя, по его словам, и держал он странствие только по таким людям, что сами древних обычаев держатся, а все-таки ел и пил из своей посудины; воды, бывало, не зачерпнет из общей кадки, сам сходит на речку, сам почерпнет водицы в берестяный свой туесок. И к вареву, что принесет, бывало, ему Гриша с поварни Евпраксии Михайловны, пальцем не коснется, оком даже не взглянет, пока не очистит молитвой, не положит сотни земных поклонов: столь доброопасную строгость в общении с малознаемыми людьми имел... Сперва все допытывался он у Гриши об Евпраксии Михайловне, да не про то, как душу спасает, какого держится толку, из каких старцев у нее отец духовный, а в каком капитале, каковы у нее дела по торговле, воротились ли из Москвы сыновья, за наличные ли деньги товар они продали... И все будто стороной, мимоходом. Говорит ему Гриша, что знает, про что услыхал ненароком; а отец Ардалион тяжко вздыхает: "Ох, суета, суета! - говорит. - Как-то за эту суету на страшном Христовом судище ответ давать? Всяким людям, чадо, уготована часть в царствии небесном; внидут в селения праведныя и тати, и разбойники, и блудники, и сластолюбцы, аще добрым покаянием, постом и молитвою очистят грехи свои; не внидут же токмо еретик и богатый... Нет им части в славе божией!.." Ночью с правила не сходит Ардалион - лестовок по сту стоит. По душе пришелся Грише такой строгий, суровый, а проклятия на впадших в суету так и льются потоком из уст его. На третью ночь, когда уж все стихло, и Ардалион, поставив в особом углу медные образа свои, - чужим иконам он не поклонялся, - хотел становиться на правило, - робко, всем телом дрожа, подошел к нему Гриша. Кладет перед ним уставные "метания", к ногам припадает. - Жажда душа моя, - говорит, - учительного словеси твоего, отче святый, стремится к тебе дух мой... Не отвергни меня, грешнаго! - Чего ты хочешь, чадо, от меня неискуснаго? - тихо спрашивает Ардалион, сидя на скамье. - Дай мне часть в молитвах твоих праведных, дозволь с тобою на правило стать... А потом учи меня... До смерти готов служить тебе, до смерти готов от тебя поучаться. - Добр извол твой, чадо!.. Добр твой извол... Но на общение в молитве с тобой дерзать не могу. - Отче святый, - я правой веры, я старой веры - никоея ереси нет во мне... Великий я грешник перед господом; но ни еретиком... ни идоложерцом не был. И градом катились слезы по щекам восторженного Гриши. - В нынешния, последния времена, - тихой, вкрадчивой речью заговорил Ардалион, - мир преисполнен ересей... Благодать взята на небо, и стадо избранных верных христовых рабов малеет день ото дня. Да, чадо, вселенная стала пуста, нет в ней больше истиннаго благочестия, темный облик злолютых ересей всю землю мраком покры. Пустил враг-дьявол по людям многопрелестную власть свою. Все осквернено: и грады, и села, и домы, и стогны - смрад сатаны дышит повсюду. Как волки в овчиих кожах, являются слуги его, глаголя: "я правой веры, я старой веры". Все старообрядцами нарицаются - и те, что зовутся поповщиной, а вера их пестра, и те, что поморцами прозваны, федосеевцами, филипповцами - но все они единаго порожденья, геенской ехидны. Крещение их - несть крещение, но паче осквернение... Всяк, имеяй часть с ними - еретик и от бога отвержен... Какую-б острогую жизнь ни повел он в трудах, в посте, в молитве, в милостыни, в нищелюбии и страннолюбии - всуе трудится. На челе и на десней руце его - антихриста печать... Уготован он дьяволу и аггелом его, того ради, что он - еретик. - Где-ж правая вера, отче святый? Скажи... Выведи меня на истинный путь. - Вера истинная - в пещерах, в вертепах, в пропастях земных. Теперь все в мире растлено прелестью антихриста, - и земля, нечестием людей на тридцать сажен оскверненная, вопиет к богу, просит попалить ее огнем и очистить от скверны человеческой. Кто спасения ищет, все должен оставить - и отца, и мать, и родных, и друзей, ото всего отрещись и бегать в пустыню. Не следует жить под одною кровлей - твоя ли она, чужая ль, все равно - беги и странствуй по земле, дондеже воззовет тя господь. Свой кров иметь - грех незамолимый, никакими молитвами его не избудешь, никакими поклонами его не загладишь, никаким делом душевнаго спасения от него себя не очистишь. Буди, яко птица небесная, - тогда вся вселенная будет твоя!.. Беги и брань твори со антихристом!.. - А где он, отче? И как с ним брань творити?.. - Брань со антихристом - противление заповедям его. Прехвальнее того подвига и спасительнее для души нет ничего. - Я готов, отче, - порывисто вскрикнул Гриша, вскочив на ноги. До того он сидел при ногах Ардалиона. И мигом сиявшее душевным восторгом лицо его омрачилось. Снова припал он к стопам Ардалиона и, обливаясь слезами, заглушая слова рыданьями, молвил: - Недостоин я, отче святый, недостоин такой благодати. От юности моей бороли мя страсти, не устоял, окаянный... Не устоял супротив сетей дьявольских: осквернил тело и душу. Пал я, отче святый... Погубил целомудрие!.. - Что такое? Поведай мне, чадо, без всякой утайки, - как отцу духовному, поведай. И сказал ему Гриша повесть дней своих от того дня, как взят был в келейку Евпраксии Михайловны, сказал, как думал он подвигом молитвы и измождением плоти спасти душу, и как с ним боролся дьявол... Все, все поведал ему до самой той ночи, как на празднике Семика он, в уме иль вне ума, соблазнен был некиим от-эфиоп... - Встань, чадо, - кротко, с любовью отвечал Ардалион на его слезы и рыданья. - Сие есть плотское токмо прегрешение, сие есть не грех, но токмо падение. И велико твое падение, но всяк грех, - опричь еретичества, - таково оплаканный, не токмо прощается, но покаянием паче возвышает душу павшаго. Есть грехи телесные горше того, те слезами не очищаются... Таков брак... Сие есть смертный грех, потому что в браке человек каждый день падает и не кается, и даже грех свой вменяет в правду. То грех незамолимый - прямо ведет он во тьму кромешную!.. А кто падет, как ты пал, и покается - чист от греха. Хочешь ли очиститься от всякия скверны? - О! хочу, отче святый! Но как?.. Научи, наставь!.. - Должно креститься в правую веру и имя другое принять... Паспорты и всякия бумаги откинуть, ибо на них антихриста печать. И податей не платить: - то служение врагу-антихристу. И ни к какому обществу не приписываться: - то вступление в сонмище антихриста и сидение на седалищах губителей. И ежели вопросят тебя: кто ты и коего града? - ответствуй: "града настоящего не имею, а грядущаго взыскую". И твори брань со антихристом... Повлекут тебя на судилище - молчи... Претерпи раны и поношения, претерпи темничное заточение, самую смерть, но ни единаго слова ответствовать не моги и тем сотвори крепкую брань со антихристом. Помни то, что первые мученики с людьми препирались - и сколь светлые венцы получили; ты же со антихристом, сиречь с самим дьяволом, воротиться имешь, и аще постраждешь доблественно, паче всех мученик венец получишь, начальнейшим над ними будешь, понеже не с простым человеком, но с самим дьяволом побиешися... Хощеши ли креститися в правую веру? - Хочу, отче святый, хочу... - А знаешь ли, чадо, каким узким, каким трудным путем, волчцами и тернием покрытым, входят избранники в сию область спасения?.. Ведаешь ли, каким подвигом ищущие правой веры достигают светлаго собора верных, их же имена писаны в книге животной?.. О, сколь труден подвиг! Сколь неудобоносимо то иго! - Поведай мне о том подвиге, отче!.. Я готов... - Ни пост, ни вериги, ни иные твои подвиги, ими же добре подвизался еси, не спасут тебя, чадо, не введут во область спасения, куда, яко елень на потоки водные, столь жадно стремится душа твоя!.. Всуе трудился, ни во что применились молитвы твои, деннонощныя стоянья на правиле, пост, воздержание, от людей ненавидение... Всуе трудился еси!.. А сколь светлы селения земных аггелов, праведников во плоти, сколь неизреченныя радости в их избранном соборе!.. И я знаю путь к тому собору и могу показать оный путь!.. - Скажи мне, отче!.. Скажи путь, в онь же пойду!.. - всем телом дрожа и лобзая ноги Ардалиона, с исступлением говорил Гриша. - Отдам тело на раздробление: узнать бы лишь тот путь и хоть на час един войти в райския светлицы земных ангелов!.. Что нужно мне, отче, чтобы достигнуть светлаго собора избранных?.. - Смирение и послушание... Слышишь ли? - послушание! - Готов, отче, тебе и всем в правой вере сущим оказать всякое послушание... - Не простое то послушание, но совершенное отсечение своей воли, совершенная смерть всякаго помысла, всякаго пожелания... Ты должен будешь делать только то, что велят, своей же воли отнюдь не иметь... Можешь ли принять на себя столь тяжкое иго? - Могу, отче! - Иго неудобоносимо, друг... Тяжеле того подвига нет на земле и никогда не бывало... Воистину ли можешь снести его?.. Ведь ты должен будешь творить всякую волю наставника, отнюдь не рассуждая, но паче веруя, что всякое его веленье - есть дар совершен, свыше сходяй... Чтоб ни повелел он тебе - все твори... И хотя б твоему непросвещенному уму и показалось его веление соблазном, хотя б дух гордыни, гнездящийся в сердце, и сказал тебе, что повеленное - греховно и богопротивно, - не внемли глаголу лестну - твори повеление... Твори без думы, без рассуждения, но только помни, что буее божие - премудрость есть человеком. - Как же это, отче? - слегка поколебавшись, спросил Гриша. - А ежель, примером сказать, - повелят молоко в пост хлебать? - Хлебай без рассужденья... Мало того - велят человека убить - твори волю пославшаго... - Еретика!.. готов!.. Не оскверню рук, паче же омыю их окаянною кровию!.. Как пророк Илия вааловых жрецов - перепластаю еретиков, сколько велишь! - Не одного еретика, врага божия... Велел бы я тебе: послушания ради - самому в срубе сгореть, гладом смерть приять, засыпать себя рудожелтыми песками, в пучину морскую кинуться: твори волю мою... И если хоть един помысл греховного сомнения, хоть одна мысль сожаления внидет в душу твою - всуе трудился - уготован ты антихристу и аггелом его... Вздрогнул Гриша. - Можешь ли ходить путем верных? Хощеши ли да имя твое вписано будет в книгу животную? - О, хочу, хочу! - Пляши и пой песню бесовскую! - прищуря глаза и зорко глядя на Гришу, сказал Ардалион. Ровно варом обдало Гришу. Отпрянул от старца на другой конец кельи, ужасом покрылось лицо его. Подняв руку с крестным знамением, задыхаясь от внутреннего волнения читает он: - Заклинаю тебя страшным именем господа бога живаго - отыди в место пусто, в место безводно... - О, маловер! - с укором, качая головой, сказал Ардалион. - О, несмысленный Галат!.. Где ж твое послушание?.. Где ж отсечение воли?.. Где отриновение помыслов гордыни?.. Нет, друже, неудобоносимо для тебя иго... Не можешь подъяти его праздным и раздвоенным умом твоим... Сего малого испытания не мог снести - внял глаголу духа лестна и лукава... Всуе трудился!.. Нет тебе части в светлом сонме избранных!.. Влачи жизнь в сетях антихриста!.. Погибай погибелью вечною, буди там, идеже смола кипящая, огнь неугасимый, червь неусыпающий... Говорил я, что ты должен творить всякую волю наставника, не смущатися духом, паче же веровать, что буее божие - премудрость есть человеком?.. Поди от меня!.. Что мне и тебе? Кое общение свету ко тьме?.. Маловер несмысленный!.. Не видать тебе гор Кирилловых... - Чего? - Гор Кирилловых, что у Малого Китежа. [Городец на Волге - Нижегородской губернии, Балахонского уезда.] Стоят оне над Волгой-рекой, рядом с горой Оползень... Когда по Волге плывет сплавная расшива мимо тех чудных гор Кирилловых, и на той расшиве все люди благочестивые, - Кирилловы горы расступаются, как врата великия растворяются, и выходят оттуда старцы лепообразные, един по единому... Процвели те старцы в пустыни невидимой, яко крини сельные и яко финики, яко кипарисы и древа не стареющия; просияли те старцы, яко камение драгое, яко многоценные бисеры, яко звезды небесныя... Выходят старцы лепообразные, в пояс судоходцам поклоняются, просят свезти их поклон, заочное целованье братьям Жигулевских гор... И когда расшива проходит мимо тех Жигулевских гор, должны судоходцы исполнить приказ старцев гор Кирилловых, должны крикнуть громким голосом: "Ох, вы, гой еси, старцы жигулевские!.. Привезен вам поклон от горы Кирилловой: кирилловы старцы с вами прощаются, прощаются они, благословляются"... Расступаются тогда высокия горы Жигулевския, растворяются врата великия, белым алебастром об ину пору забранныя, и выходят на берег старцы лепообразные, един по единому... И, подняв паруса белые, вольной птицей полетит расшива на Низовье... Не насвистывай ветра, бурлак, лежа на брюхе - без свиста паруса легкие наедятся ветра могучаго - понесут расшиву куда надобно... А забудь судоходцы исполнить завет горы Кирилловой - восстанет буря великая, разверзутся хляби водныя и поглотят расшиву с судоходцами... Таковы блаженные старцы горы Кирилловой, таковы лепообразные старцы Жигулевских гор. - Где ж те горы? Где ж те старцы? - спросил вполголоса Гриша... - Туда ходу нет маловерам... К ним может пройти только истинный раб Христов, воли своей не имеющий, в душе помыслов нечистых не питающий, волю пославшаго творящий без рассуждения... И не только в Жигулях и на горе Кирилловой процветают крины райские, во иных во многих пустынях невидимых просияли светом невечерним светила богоизбранныя... Путь же их прав, вера истинна; имена их в книге животной написаны... И сияют те светила от древних лет... Там, за Керженцем - пролегает дорога, давным-давно запущенная. Нет по ней езду коннаго, нет пути пешеходнаго, а не зарастает она ни лесом ни кустарником... То - "Батыева тропа"... Проходили тут татары поганые от стольного града Володимира в чудный Китеж-град. И тот чудный град доселе невидимо стоит на озере Светлом Яре... Летним вечером, когда гладью станут воды озера, ни ветер рябью не кроет их, ни рыба, играючи, не пускает широких кругов, - сокровенный град кажет тень свою: в водном лоне виднеются церкви божьи златоглавыя, терема княженецкие, хоромы боярския... Живут в том граде люди блаженные, пустынные жители преподобные... Тамо жизнь беспечальная; жизнь без воздыхания, день немерцаемый, утехи райския... И всяк человек, иже смирил душу свою послушанием, уведает путь в чудный град тот и вкусит от блаженныя жизни живущих тамо земных ангелов. - Скажи тот путь... - Послушание без рассуждения... Кто возжелает всем сердцем, всею душою, всем помышлением оставить сей многопрелестный мир; кто нераздвоенным умом, несомненно, без рассужденья, обещается идти в благо-утешное пристанище, тому чудныя врата сокровеннаго града отворятся... Никому в мире не поведавши, ни отцу ни матери, ни роду ни племени, творя лишь послушание наставника, ступай тропой Батыевой - иди, тщетного в себе не помышляя и о том, чтоб вспять возвратиться, не думая... Будешь терпеть лютый глад, будешь терпеть мразный хлад, - иди тропой Батыевой - пролагай стезю ко спасению, направляй стопы в чудный Китеж-град... Нападут звери лютые, наскочит на тебя змея подколодная, - иди тропой Батыевой, пролагай стезю ко спасению, направляй стопы в чудный Китеж-град. Восстанет буря великая, хлынут на тебя ручьи дождевые, заскрипят по лесу сосны столетния, повалятся деревья буреломныя, - иди тропой Батыевой, пролагай стезю ко спасению, направляй стопы в чудный Китеж-град... Накинутся лютые демоны, нападут на тебя змеи огненныя, окружат тебя эфиопы черные, заградит дорогу сила преисподняя, - а ты все иди тропой Батыевой - пролагай стезю ко спасению, направляй стопы в чудный Китеж-град. - Скажи мне путь, в онь же пойду!.. Хоть бы денек там пребыть. - Тамо - жизнь бесконечная. Час един - здешних сто годов.... И не один таковой сокровенный град обретается; много их по разным местам и пустыням. Господом богом ради избранных поставлено... Ради тех, что бегают от антихриста в горы, вертепы и пропасти земныя, по реченному Ефремом Сирином... Там же, за Волгой, на озере Нестиаре другой сокровенный град... А подальше в лесу невидимая церковь стоит. В стары годы стояла она в Василь-городе, на Суре, на реке... Был праздник господень - Преполовеньев день, пошел крестный ход на Суру воду святить, - двинулась за крестами и церковь божия... Сура-река расступалася, как ворота растворялася, принимала людей, что за крестами шли, принимала и церковь божию... И перенеслась церковь за Суру за реку, за Волгу-реку, за Ветлугу-реку, и доселе стоит невидимо - в лесах... а в каких - поведать тебе, маловеру, нельзя... Стоят в ней люди васильгородские и будут стоять до второго Христова пришествия... Бысть един муж благочестив и боголюбив, житель единыя веси, неподалеку стоящей. Изыде той муж в леса, ловитву зверям деюще, и божиим изволением открылась ему церковь васильгородская. Пошел раб Христов, слышит: восьмой ирмос канона на святую пасху поют: "Сей нареченный и святый день".... Сладко райское пение, вкруг церкви благоухание, свет лучезарный окрест сияет... Муж тот не знает - во сне он или в восторге... Прослушал один только ирмос и пошел обратным путем во-свояси, славя и благодаря бога за виденную столь чудную вещь... И гда прииде в весь свою - ни единаго знаемаго обрете, и ни един житель тоя веси его не познал. И бысть молва велия и многое рассуждение в людех... Муж же той имя свое поведал им, глаголя, что лишь накануне отыде из веси той в лес, зверины я ради ловитвы, жену и детей своих называя и дом свой указуя... И дивляхуся вси... По мале времени обретоша по соседству мужа древня, ему же бе вящше ста лет. И поведа той старец: "Бывшу мне во отрочестве, слыхал аз, многогрешный, от родителей был-де в их веси человек добродетельный и благочестивый, имя то самое имеяй, каковым пришлец сей чудный себя нарицает... Тот человек во едино время отыде в лес, звериныя ради ловитвы, и не возвратися"... И поведа людем чудный муж, како видел он в дебрях лесных церковь васильгородскую и слышал ангелоподобное пение. И егда поведа, испусти дух и переселился в жизнь вечную... И познаху люди, что егда блаженный един ирмос: "Сей нареченный и святой день" слушал - сто годов протекло, и более. И восхвалиша господа и рекоша друг ко другу: "дивен бог во святых своих!"... И аз знаю путь к церкви васильгородской и могу указать тот путь несомненно спасения ищущему... - Отче, отче! Скажи мне... - Имеешь ли послушание? - Имею, отче... Я сейчас... - И, взирая распаленными глазами на Ардалиона, подпер руки в боки, готовый пуститься в пляс. Запел-было: "Как во городе было во Казани..." - Довольно... - сказал Ардалион. - Больше не надо. Благо твое послушание... Аще всегда будеши таково творити волю мою без рассуждения - узриши благая Иерусалима... Можешь ли теперь же творить брань со антихристом? - Могу, отче... Где?.. Покажи треклятаго, да брань сотворю. - Антихрист, чадо, многоглавен, многоумен и многоязычен. Все, что не нашей веры - антихрист. Вся эта пестрая поповщина, хромыя души, как бывшая хозяйка твоя со всем своим мерзким отродьем - антихрист! - Иду - задушу и ее и всех!.. - Щука умрет - зубы останутся... Не тронь... Зубы вырви у ней. - Какие зубы?.. - Зубы ада - его сила... Сила днешняго антихриста - деньги. Ими вое творится пагубы ради человеческой... Можешь ли вырвать зубы из мерзких челюстей его, окаяннаго? - Могу, отче. Знаю, где сундук. В моленной. Хожу туда по ночам лампадки поправлять. Могу, отче!.. Иду... И пошел-было к двери. - Постой, - сказал Ардалион. - Время не приуспе... Час не пришел... Хощеши ли креститься в праву веру? - Хочу, отче... Где же? - Идем на речку - время благоприятно. Пошли... И в ночной тишине перекрестил Ардалион Гришу под той ракитой, где сжимал он в объятиях Дуню... Полная луна бледным светом обливала обнаженное тело юного изувера, когда троекратно под рукой Ардалиона погружался он в свежие струи речки. Ночь благоухала, небесные звезды тихо, безмолвно мерцали, в лесу и в приречных ракитах раздавалось громкое пенье соловьев. И нарек Ардалион имя ему - Геронтий. - Благослови, отче! - с исступленным жаром сказал Геронтий наставнику, когда воротились они в келью. - Благословен грядый во имя господне!. Без ума, со всех ног бросился Геронтий... Ардалион стал поспешно сбирать в пещур пожитки, чутко слушая, не зашумели ль. Печку потом затопил. Принес Геронтий сундук. Насилу дотащил. Сундук разбили. Деньги вынули, бумаги в печь покидали. - В пустыню! - молвил Ардалион. И, наскоро положив семипоклонный "начал", вышли на всполье, речку в брод перешли и бегом пустились к лесу. Дня через три хоронили Евпраксию Михайловну - умерла в одночасье. Запутались с той поры Гусятниковы. Семейство БогачевыхРассказI. СЕМЕН РОДИОНОВИЧ БОГАЧЕВII. НАСЛЕДНИКИ СЕМЕНА БОГАЧЕВАВ ЧудовеБыльБыть в Нижнем-Новгороде и не видать Ивана Кондратьича Рыбникова было все равно, что быть в Риме и не видать папы. А видеть Ивана Кондратьича можно было каждый божий день: поутру в депутатском дворянском собрании, а вечером в дворянском клубе. Тридцать три года прослужил он депутатом и чуть ли не пятьдесят лет был членом клуба. Бывало, усядемся с ним возле бильярдной; человека два-три из неиграющих в карты подсядут, и пойдут у нас нескончаемые россказни. Раз зашла беседа заполночь; говорили про старинные псарни, про медвежью охоту. Кто-то рассказал о нечаянной встрече одного помещика с лесным боярином, Михайлой Иванычем Топтыгиным. Помещик, совсем безоружный, чудом спасся от когтей разъяренного зверя. Толковали о том, что должен был испытать помещик в обществе Мишеньки... Иван Кондратьич молча прошелся раз-другой по комнате и, остановясь перед нами, молвил: - Со мной хуже было! Все знали, что Иван Кондратьич не охотник. Удивились. - Где ж это, Иван Кондратьич? - В Чудове, Новгородской губернии. - Как же это случилось? Расскажите, пожалуйста! - Пожалуй - теперь можно. - Пожалуйста, пожалуйста, Иван Кондратьич! - Я еще молод был, - начал Иван Кондратьич, - двадцать с небольшим мне тогда было. Теперь, по новым порядкам, человек в двадцать лет - совершенный, умнее стариков, а в наше время - молокососом считался... Да... Однако я уж тогда и дворянству послужил и в отставку выйти успел. Завелись лишние деньжонки - дай слетаю в Москву, погляжу, что за Москва белокаменная... А она в ту пору отстраивалась после французского разоренья... Собрался, поехал. И встретился я в Москве с нашим помещиком, с Андреем Петровичем Приклонским. Он тогда в откупа вошел; сначала дела у него пошли хорошо, своя винокурня была, а потом спуталось как-то: взыскания пошли, споры да иски - скверное дело. Оттого и жил он в Москве: в сенате хлопотал. Встретились мы с ним, обрадовались... Обедал я как-то у него. Вдвоем обедали. Андрей Петрович и стал мне откровенно про свои делишки рассказывать. - Вот беда-то, - говорит, - здесь у меня все на мази, а в Петербург до зарезу надо съездить - справки там пособрать да барашка в бумажке кой-кому сунуть. Самому отлучиться нельзя, пожалуй, все дело испортишь. А верного человека нет. Хоть волком вой! Толкуем этак, того, другого перебираем, кого бы можно в Петербург послать. Тот тем не годится, другой другим, а ехать - послезавтра. - Знаешь ли что, Иван Кондратьич? - говорит Андрей Петрович. - Что? - спрашиваю. - Сделай дружбу - съезди! - Легко сказать: съезди, - отвечаю ему. - Да как ехать-то? - Не твоя беда: на мой кошт поедешь. - Не в коште сила, - говорю. - Деньги что! Я и сам думал на Петербург посмотреть. А то возьмите, что в Петербурге я не бывал, приеду, как в лес: никого не знаю, за дело взяться не умею. Чтоб не испортить как-нибудь. - Об этом, - говорит, - не беспокойся. Дам письма к приятелям, все у тебя выйдет, как по маслу. Мне нужен ты только для верности... А на тебя во всем полагаюсь: дело соседское. - Соседское-то оно соседское. Только ведь я в откупах никакого толку не смыслю. Особенно по заводу, тут уж ни бельмеса не понимаю. Испортить боюсь. Вот что. - Ицку пошлю с тобой. А это - жид был, на заводе винокуром служил. Жидам строго было тогда запрещено в столицах проживать. - Разве, - говорю, - он здесь? Ведь запрещено... - Мало ль что запрещено! Не одна сотня жидов на Москве живет, хоть и запрещено. - Без паспорта? - Зачем без паспорта? С паспортом, только паспорт-от у него припрятан. Не на виду, значит... - Как же в полиции-то? - Мой дворовый человек - и вся недолга. - А в Петербург-от как же его? Там ведь насчет паспортов еще строже московского. - Здесь Ицка мой, в Петербурге будет твой. - Не досталось бы? - Не ты первый, не ты и последний. Поладили. На другой день поутру привели лошадей. Ицка на облучок, а я в дормез Андрея Петровича. Отличный дормез: венской работы. Покатили шестериком. Барином ехал. В Петербурге прожил больше месяца. Что нужно было, обделал хорошо. Поехал с Ицкой в обратный путь. Вечерком приехали на Чудовскую станцию. Ямщик лихо подкатил дормез к подъезду «путевого дворца», - так назывались тогда станции по новой, только что выстроенной шоссейной дороге из Петербурга в Москву. Дом большой, каменный, у подъезда фонари горят. Проезжающих нет, только парная тележка стоит. Лошади, значит, будут. Был октябрь на исходе; я прозяб, даром что в дормезе сидел; сильно подмораживало. Вышел из экипажа, иду по лестнице - освещена. Вот, думаю, как бы везде такие станции были, ездить бы сполагоря. А то по нашим местам избушки на курьих ножках: тесные, грязные, а клопов да тараканов видимо-невидимо. Вхожу в комнату - большая, мебель прекрасная. У притолоки смотритель в струнку вытянулся... «Экий порядок!» - думаю. - Лошадей! - приказываю смотрителю, а сам подаю ему подорожную. - Шестериком! Да дормез надо подмазать. Распорядись, любезный, а я покамест у тебя чаю напьюсь. Тогда просто было: станционным смотрителям благородные «ты» говорили. Смотритель подорожную взял, а сам ни с места. Иду дальше. Перед диваном - большущий стол. На нем маленький самоварчик. Пьет чай какой-то старикашка, сухой, сердитый, с кудреватыми волосами, в сереньком сюртуке. Такой неприглядный. «Должно быть, из земского суда», - думаю... Подошел я к столу, шапку положил, шарф с шеи размотал - тоже на стол. Обернулся, вижу: смотритель стоит, как вкопанный. - Лошадь, говорю. Молчит смотритель, ровно солдат во фрунте. Я опять к столу. Поворотился задом к старику, опять иду к смотрителю. - Что-ж, - говорю, - оглох ты, что ли? Смотритель налево кругом и скорым шагом марш за дверь. - Что, молодой человек? Откуда едешь? - сердито прогнусавил старик. В наше время старые люди молодых тыкали: это обидным не считалось. Сухо ответил я: - Из Питера. - Что ж, ты, мой друг, сам-от петербургский? - Нет! - Откуда ж? - Из Нижегородской губернии. - Помещик? - Помещик. - Гм!.. Богатый? - С меня станет. - То-то: шестериком ездишь!.. В кармане-то, видно, густо. - Чахотка. - Не по-чахоточному ездишь. Здесь ведь прогоны большие. - Это уж мое дело, говорю, - а сам думаю: «что это он пристал ко мне?» - Чайку не хочешь ли? - спрашивает. - Да вот смотритель, каналья, до сих пор не распорядился. Я сам хотел здесь чай пить. - Пьем вместе: у меня пареной травки в чайнике много. Выпьют же даром. - Пожалуй... - сказал я. - Да вот прежде смотрителя надо хорошенько повернуть. Подойдя к окошку, отворил я форточку и крикнул: «смотритель!» Раз крикнул, два крикнул, три крикнул: ни духу ни послушания. Ровно все вымерли. А слышно: чуть-чуть копошатся. - Что горячишься? - гнусит старик. - Аль крепко надо спешить? Зазноба, что ли? - Некуда мне спешить, а досадно, что смотритель порядков не знает: проезжающих нет, а он лошадей не дает... Вам ведь парочку? - Да, парочку. Я все на парочке езжу. - Что ж это он? И глаз не кажет! - с досадой говорю я про смотрителя. - Не кипятись. Успеешь, мой друг. Выпей-ка лучше чайку стаканчик. И, вынув из обитого тюленьей шкурой погребца граненый стакан, налил чаем и придвинул ко мне. - С прикуской пьешь, али внакладку? - Внакладку. - Как же тебе не внакладку? Богат! Помещик! - И положил сахару в мой стакан. - А что, мой друг, - спросил он, немного помолчав: - служишь, что ли? - Теперь не служу. - Что ж так? - Да так, по грамоте о вольности дворянства. «Хочем - служим, хочем - нет». - Гм! Что ж поделываешь? - Да ничего не делаю. - Уж будто и ничего? В Петербург-от зачем ездил? - Не по своему делу, - отвечаю, прихлебывая чай. - По чьему же? - Соседа по деревне - Приклонского Андрея Петровича. - Что же у него за дела? - Самые поганые, - говорю, - по откупам да по заводу винокуренному. - Гм! Что ж за дела такие? - Хорошенько-то и не знаю. Мое дело было справки взять да кой-кому руки смазать. - Что ж, смазал? - Смазал. - И пошло дело? - Еще как пошло-то! - Гм! А где смазывал? - Известно где! - И сказал, где смазывал. - Гм! И взяли? - Еще бы не взять! - И не поморщились? - Не ежа, чать, в руки-то совал, а деньги. Зачем же морщиться? - Гм! Выпей еще стаканчик. - Выпью. А сами-то вы откуда будете? - спрашиваю я у него. - Недальный. Тоже помещик. - Новгородский? - Новгородский. Вот недалеко отсюда деревнюшка у меня есть. - А едете откуда? - Неподалеку отсюда по делишкам ездил... А как твое имечко святое? - Иван. - По батюшке-то как звать? - Кондратьич. - А фамилия какая? - Рыбников. - Как же это ты, друг мой, Иван Кондратьич, дельцо-то сладил? Говорят, винное дело мудреное. Разве сам прежде кабацкой частью занимался? - Не бывал я по кабацкой части и не буду... Не дворянское дело... Да что это однако здесь за смотритель? Вот я поверну его по-своему! И пошел было к дверям. - Да ты крикни опять его в форточку. Авось услышит, - гнусит старик. - И в самом деле, - молвил я. Кричал-кричал я в форточку, и грозил смотрителю, и ругался - ответа нет как нет. А под окном шушукают. - Ицка! - крикнул я. Молчат. - Ицка! Ицка! - Что у тебя там за Ицка такой? - спрашивает старик. - Жиденок. - Как жиденок? - Да так жиденок. Жидом родился, так и значит жид. - Гм! Что ж он тут делает? - Да со мной едет. - И в Петербурге был? - И в Петербурге был. - Жид-от? - Да! А что? - Паспорта разве не спрашивали? - Зачем паспорт? Ицка у меня за крепостного дворового человека. - Гм! Как же это ты, Иван Кондратьич, на такое дело решился? - Отчего ж не решиться? Не я первый, не я последний. А я бы еще стаканчик выпил. - Пей, Иван Кондратьич, пей, мой друг! И старик налил мне еще стакан чаю. - Ну что, как у вас в губернии? - Ничего, слава богу! - Урожай хороший? - Порядочный. - В вашей губернии народ зажиточный, мужики богатые? - Исправный народ, - ответил я. - Не то, что здесь. - А здесь разве тебе не нравится? - Нет, не нравится. - Чем же не нравится? - Да как же это? Всех мужиков в солдаты хотят поворотить. Штабов да казарм вокруг Новгорода настроили - одно только стеснение. Мужику дай простор, он и будет исправен. А это на что похоже? - Что ж тут нехорошего? - спросил старик, немножко насупившись. - Молод еще ты, сударь, так рассуждать!.. Над этим делом работали умы государственные. - Черта с два!.. Государственные умы!.. Еще здешний, а не знаете, что тут Аракчеев всем ворочает. - Так Аракчеев, по-твоему, не государственный человек? - глухо и как бы с одышкой прогнусил старик. - Далеко кулику до Петрова дня!.. Да что об этом дьяволе толковать! Налейте-ка лучше еще стаканчик. А я вас за то отличной пуляркой угощу. Вот только Ицку кликну. - Не суетись, мой друг. Подожди - успеешь. Ведь нам с тобой торопиться некуда. Потолкуем пока. - Зачем же из пустого в порожнее переливать да время даром терять? Закусим и марш: вы в деревню, а я в Москву белокаменную. - А что ж, Иван Кондратьич, в вашей-то губернии, без Аракчеева, разве легче житье-то? - У нас, батюшка, свои Аракчеевы есть... Чинами только не выше, а то б и почище его были. - Кто ж это такие? - А хоть исправники, например... Что они теперь творят!.. У мертвого волос дыбом станет. - Что ж такое? - Да хотя бы насчет березок. Какому-то черту пришло в голову березками дороги обсаживать. - Эта мысль тоже графа Аракчеева! - Должно быть, что так... Хорошему человеку придет ли на ум такая штука? Теперь мужик летом, чем бы на пашне работать, береги каждую березку, окапывай ее, очищай; подсохнет - новую сади... Лист на которой чуть пожелтеет - поливай ее, либо новую сади. Одна покормка земской полиции чего станет?.. Березки-то, известно дело, не вырастут, а по двадцати копеек с дерева уж собрано. - Куда же? - Известно куда! Не нам с вами. - Земска полиция? - А то кто же? - Гм! Сильно берут? - Да как же и не брать-то?.. Свет на том стоит. Все берут. - Неужли все? - Да кто ж враг себе, кто откажется? В Петербурге сам царь живет, да с меня взяли же; а у нас вдалеке и бог простит. - Гм! Так ты, друг мой Иван Кондратьич, давеча сказал, что у вас в губернии свои Аракчеевы есть. Значит, по-твоему, и Аракчеев взятки берет? - Взяток не берет, зато с мужиков по три шкуры дерет. - Гм! Не хочешь ли еще чайку-то? - Нет. Я вот за пуляркой схожу. Спит мой жид, должно быть. Накинул я шинель, шапки не взял: оставил ее на столе, возле старика. Вышел я из комнаты, сошел вниз. - Где, говорю, смотритель? - Здесь, ваше благородие, - отвечает он. Смотрю: подле тележки стоит. А в тележку лошади за хожены отличнейшие. - Что ж лошадей? - Сейчас, ваше благородие. Позвольте только графа отправить. - Какого графа? - А графа Аракчеева. - Где он? - А чаем-то вас потчевал. Поднимаюсь наверх тихохонько. Отворил дверь, стал у притолки. Руки по швам. Аракчеев по-прежнему сидит на диване, погребец запирает. Взглянул на меня. - Аль со смотрителем поговорил? - спрашивает. Открыл я рот. Хвать, язык-от не ходит. - Подь сюда, Иван Кондратьич! И ноги не действуют. Сам подошел ко мне, положил руку на плечо и гнусит: - Вот тебе, молодой человек, урок. С незнакомыми языка не распускай. Говори подумавши. Чего хорошо не знаешь, про то судить не берись... Да и жидов в столицы не вози... Прощай, друг мой!.. Да заруби на носу: про что мы с тобой говорили, про то знают только ты да Аракчеев. Помни же это! И ушел. Слышу, тележка покатила по шоссе. Тотчас крик да говор пошел на улице. До самой смерти Аракчеева никому не смел я заикнуться про нашу встречу. Твердо помнил, что велено было на носу зарубить. С Аракчеевым шутить было нельзя. - Сибирь не своя деревня. Раздался клубный звонок. - Ну, прощайте, господа! звонок. Штрафа платить не намерен, - сказал Иван Кондратьич и ушел из клуба. Начало неоконченной автобиографииАвтобиографияПримечанияВ настоящее издание, кроме известных романов П. И. Мельникова-Печерского «В лесах» и «На горах», включены наиболее значительные его беллетристические произведения, а также некоторые очерки. В первый том вошли повести и рассказы, написанные в 1852—1860 годах. В этих произведениях наиболее полно проявились главные особенности таланта Мельникова-Печерского в первый период его литературной деятельности. КрасильниковыИз дорожных записокВпервые напечатано в журнале «Москвитянин» за 1852 год, № 8. Подпись — А. Печерский. Как и в большинстве последующих его произведений, в основе «Красильниковых» лежат конкретные факты жизни, с которыми сталкивался Мельников-Печерский во время многочисленных и продолжительных служебных разъездов. В воспоминаниях сына писателя, А. П. Мельникова, имеется такое свидетельство: «Когда читаешь «Красильниковых», так и кажется, что происходит все это не то в с. Богородском Горбатовского уезда, не то в с. Катунках — Балахнинского,— селениях, известных своим кожевенным производством» (Сборник, стр. 25). Правда, после успеха «Красильниковых» Мельников снова надолго замолчал. Теперь это объяснялось уже не только его неуверенностью в своем писательском призвании. В сущности, весь его жизненный опыт давал ему для его творчества такой материал, который сам по себе заключал обличение господствовавших в то время в России порядков. А цензурные условия последних лет царствования Николая I были таковы, что малейшие признаки подобного обличения были основанием для запрета любого произведения и навлекали на писателей самые свирепые гонения. Однако можно предполагать, что в годы вынужденного молчания Мельников не переставал накапливать, обдумывать и систематизировать жизненный материал для будущих своих произведений. Только этим и можно объяснить, что в 1856-1857 годах, когда после смерти Николая I и поражения самодержавно-крепостнической России в Крымской войне цензурный гнет был несколько ослаблен, он в короткое время написал целую серию обличительных повестей и рассказов, сразу выдвинувших его в число наиболее популярных и влиятельных литераторов тех лет. Дедушка ПоликарпВпервые напечатан в журнале «Русский вестник» за 1857 год, т. 5. Стр. 79. ...палестина не малая — здесь в значении: местность, край. ...попенные — плата за срубленный лес по числу оставшихся на месте прорубки пней. Стр. 82. ...лаж — доплата при обмене бумажных денег на серебро. ПоярковВпервые напечатан в журнале «Русский вестник» за 1857 год, т. 7. Этот рассказ произвел большое впечатление на читателей и критиков тех лет. Н. Г. Чернышевский писал о нем так: «Поярков» по своему направлению... сходен с рассказами г. Щедрина, но это не подражание «Губернским очеркам»... Г. Печерский... по всей справедливости должен быть причислен к даровитейшим нашим рассказчикам. Его «Семейство Красильниковых» произвело сильное впечатление своими чисто литературными достоинствами независимо от направления. В «Пояркове» талант его обнаружился не менее замечательным образом. По художественному достоинству этот рассказ останется одним из лучших произведений нашей литературы за настоящий год. Людей, которые могут писать очень дельные и благородные рассказы, довольно много; людей, которые могут писать произведения, отличающиеся чисто литературными достоинствами, также довольно много. Но таких, которые бы соединяли значительный литературный талант с таким знанием дела и с таким энергическим направлением, как г. Печерский, очень мало... Надобно жалеть о том, что он пять или шесть лет молчал, напечатав своих «Красильниковых». Если он опять вздумает поступить так же после «Пояркова», на нем будет тяжелая вина, которой не простит ему никто из его почитателей,— он должен писать» (Н. Г. Чернышевский. Поли. собр. соч., т. IV, стр. 736). Старые годыВпервые напечатан в журнале «Русский вестник» за 1857 год, т. 4. По свидетельству сына писателя, А. П, Мельникова, в основу этой повести легли события, которые были еще свежи в памяти старших современников Мельникова-Печерского. «А Заборье в «Старых годах» с его шумной многолюдной ярмаркой,— вспоминал сын писателя,— разве это не с. Лысково на Волге с существовавшей близ него лет сто назад (до 1816 года) Макарьевской ярмаркой? А князь Заборовский, владелец Заборья, разве это не знаменитый владелец с. Лыскова, князь Грузинский, известный причудник и своевольник начала прошлого столетия, на земле которого находилась добрая половина великого русского торжища, где он распоряжался как полновластный хозяин? До сих пор уцелел старинный парк князей Грузинских, от которого так и веет «Старыми годами». А этот целый ряд легенд и преданий о самодурстве Григория Александровича кн. Грузинского, последнего владельца Лыскова из этой фамилии, да они целиком рисуют образ князя Заборовского из «Старых годов». Например, предание о том, как кн. Грузинский от самой своей усадьбы до волжского берега на расстоянии четырех верст приказал своим людям гнать плетьми исправника, осмелившегося явиться к нему с напоминанием об уплате казенных податей, или о том, как, поссорившись из-за борзых собак с государственным канцлером, графом Румянцевым, приехавшим в Лысково для осмотра Макарьевской ярмарки в связи с вопросом о переводе ее к Нижнему, Грузинский запретил давать лошадей именитому гостю, и никто не смел ослушаться князя; графу Румянцеву пришлось каждый день платить рублей по пятидесяти за проезд четырех верст к берегу Волги на ярмарку тайком от Григория Александровича. Григорий Александрович, умерший в глубокой старости, под конец своей жизни страдал бессонницей и поэтому никогда ночью спать не ложился; его дворец всю ночь был освещен, как в самых парадных случаях, он ходил из комнаты р комнату и изредка присаживался в кресла подремать; вся дворня, вся комнатная прислуга была на ногах, а у пристани в с. Исадах на Волге стояло несколько троек. Всякий, кто высаживался на этой пристани, обязан был. оставивши свой дальнейший путь, ехать в усадьбу князя, где всегда был готов великолепный ужин. Разве все это не напоминает нам князя Заборовского из «Старых годов»?» (Сборник, стр. 25-26). «Старые годы» — одно из самых популярных обличительных произведений второй половины 50-х годов XIX столетия. В этом смысле весьма характерно обращение, которое Мельников-Печерский напечатал в газете «Русский дневник»: «В 1857 году помещены были мною в «Русском вестнике» повесть «Старые годы» и рассказ «Медвежий угол». Ни полного собрания моих сочинений, ни одного которого-либо отдельными книжками я до сего времени не печатал. Между тем в Москве, в Петербурге и в некоторых губернских городах появились в продаже «Старые годы» и «Медвежий угол» в виде вырезанных из «Русского вестника» листов, брошюрованных в особой обертке. По достоверным сведениям, число таких брошюр находится в продаже до 400; они продаются по 1 рублю серебром каждая. Я не давал никому права на подобную продажу и потому покорнейше прошу гг. книгопродавцев и покупателей смотреть на эти брошюры, как на пущенные в продажу не только без согласия, но даже и без ведома их автора... Со стороны редакции «Русского вестника» в этом деле, как я совершенно убедился, нет контрафакции. Противу поступка г. Свешникова нет положительного закона. Но, обращаясь к суду общественного мнения, выражаю следующее: нарушает или не нарушает права литературной собственности этот поступок? Засим объявляю, что хоть и обещал редакции «Русского вестника» поместить в этом журнале роман мой «Свадьба уходом» и другие статьи, но после продажи г. Свешниковым моих сочинений не считаю себя обязанным исполнить мое обещание: названный роман и другие статьи, назначенные для «Русского вестника», будут напечатаны, думаю, в «Современнике», частью в «Русском дневнике» («Русский дневник», 1859, № 59). Стр. 116. ...Гедимин — великий князь литовский (с 1316 по 1341); ...великий князь Василий Дмитриевич (1371-1425) — старший. сын Дмитрия Донского; ...у цесаря римского — то есть у императора Австро-Венгрии; ...у короля свейского — то есть у шведского короля. Стр. 118. ..самого Разумовского — Разумовский Алексей Григорьевич (1709-1771) — фаворит императрицы Елизаветы Петровны. Стр. 147. ...в Хинской земле — старинное русское название Китая. Стр. 160. ...дородоровых — шитых золотом. Стр. 164. ...срачииу целует...— то есть сорочку. Стр. 170. ...у высоких потентатов — у владетельных царствующих особ. Медвежий уголВпервые напечатан в журнале «Русский вестник» за 1857 год, т. 10. НепременныйВпервые напечатан в журнале «Русский вестник» за 1857 год, т. 12. Именинный пирогВпервые напечатан в журнале «Русский вестник» за 1858 год, т. 4. В этом рассказе Мельников использовал некоторые детали из отрывков ранней своей повести «Новый исправник», напечатанных в 1840 году в «Литературной газете» Краевского. Бабушкины россказни Впервые напечатаны в журнале «Современник» за 1858 год, №№ 8-10. Стр. 236. Лопухин, Иван Владимирович (1756—1816) — известный масон. Шешковский, Степан Иванович (1727—1793) — начальник Тайной канцелярии при Екатерине II, известный своей палаческой жестокостью. Стр. 239. ...великолепный князь Тавриды — Потемкин Григорий Александрович (1739-1791) — государственный деятель и полководец. Стр. 266. ...Катерина Романовна — княгиня Дашкова (1743-1810) —одна из влиятельных дам при дворе Екатерины И. ГришаИз раскольничьего бытаВпервые напечатан в журнале «Современник» за 1860 год, № 3. Семейство БогачевыxВпервые напечатан в газете «Афиши и объявления» за 1884 год, №№ 343-346, под заглавием «Семейство Барбашевых». В предисловии к этой публикации было сказано: «Рассказы эти печатаются против рукописи Мельникова в несколько сокращенном и отчасти измененном виде, что, впрочем, нисколько не уменьшает ценности рассказа». В ЧудовеБыльВпервые напечатан в газете «Северная пчела» за 1862 г., № 30. ПРИЛОЖЕНИЯНачало неоконченной автобиографии П. И. Мельникова.Впервые напечатано в Сборнике, т. IX, стр. 67-75. Автобиография П. И. Мельникова.В Сборнике, т. IX, где она перепечатана, о ней сообщено следующее: «В 1859 г. в «Художественном листке» Тимма появилась биографическая заметка о П. И. Мельникове. В рукописном отделе Императорской публичной библиотеки хранится оригинал этой заметки. Он писан весь рукою П. И. Мельникова и представляет таким образом автобиографию» (Сборник, стр. 76). В настоящем издании автобиография печатается по Сборнику без воспроизведения черновых вариантов, вычеркнутых самим Мельниковым. М. Еремин
1 П. Усов. Павел Иванович Мельников, его жизнь и литературная деятельность. В кн. Полн. собр. соч. П. И. Мельникова (Андрея Печерского), изд. М. О. Вольфа, т. I, СПБ. 1897, стр. 26-27. В дальнейшем ссылки на эту книгу даются сокращенно: П. Усов и соответствующая страница. 2 П. Усов, стр. 57-58. 3 А. И. Герцен. Собр. соч. в 30 томах, т. VII. М. 1956, стр. 214-215. 4 П.Усов, стр. 72-73. 5 Действия Нижегородской губернской ученой архивной комиссии. Сборник, том IX. В память П. И. Мельникова (Андрея Печерского), Нижний Новгород, 1910, с. 136. В дальнейшем все ссылки на это издание даются сокращенно: Сборник и соответствующая страница. 6 В. Г. Белинский. Полн. собр. соч., т. I, M., 1953, стр. 84. 7 Сборник, т. IX, стр. 121-122. 8 Сборник, т. IX, стр. 80-81. 9 Сборник, Т. IX, стр. 22. 10 А. И. Герцен, т. VII, стр. 208. 11 П. Усов, стр. 104-105. 12 П. Усов, стр. 188. 13 Н. А. Некрасов. Полн. собр. соч. и писем, т. X, М., 1952, стр. 355. 14 П. Усов, стр. 187. 15 П. Усов, стр. 182-183. 16 П. Усов, стр. 276. 17 П. Усов, стр. 222. 18 Сборник, т. IX, стр. 65. 19 П. Усов, стр. 304-305. 20 История русской литературы, т. IX, ч. II, М.-Л. 1956, стр. 210-211. 21 Пушкин. Полн. собр. соч., Изд-во АН СССР, т. XI, М.-Л., 1949, с. 419. 22 Лучшие сорта кожи - марокен, которые выделываются... (франц.) 23 Когда летит пробка из шампанского... меня охватывает веселье... (франц.) 24 Юпитер... всемогущий (лат.) 25 Венера и Адонис (лат.) 26 Олений парк (франц.) 27 душа моя (франц.) 28 Король Франции и Наварры. (франц.) 29 Он всегда говорил о нашей императрице в выражениях глубокого почтения и уважения (франц.) 30 Он убит (франц.) 31 голубчик (франц.) 32 мое сокровище (франц.) 33 Пятнадцатую проповедь... войну богов (франц.) 34 выскочка (франц.) 35 девицы (франц.) 36 дитя мое (франц.) 37 в обществе дворян (франц.) 38 Другое положение в свете (франц.) 39 Придворное счастье (франц.) 40 Приносить извинения (франц.) 41 я вас уверяю (франц.) 42 большой успех (франц.) 43 наедине (франц.) 44 гладил, обнимал (франц.) 45 в высшем обществе (франц.) 46 из аристократов (франц.) 47 из общества (франц.) 48 колясочки любви (франц.) 49 любовные записочки (франц.) 50 невинными (франц.) 51 скромность (франц.) 52 стыдливость (франц.) 53 неприступными (франц.) 54 Не правда ли, дитя мое? (франц.) 55 чувствительность (франц.) 56 Да, мой дорогой, это правда... Он действительно был нашим кумиром, он был кумиром наших душ... (франц.) 57 ...это уважение и почтительность, которую мы имели к... (франц.) 58 какие-нибудь пустяки, душа моя (франц.) 59 Это была замечательная женщина, душа моя (франц.) 60 в отчаянии (франц.) 61 холодность (франц.) 62 изящная, стройная (франц.) 63 учитель танцев (франц.) 64 «Ревнивый фавн», «Аполлон и Дафния» (франц.) 65 бабочкой (франц.) 66 придворной дамой (франц.) 67 Чувствительная и добрая по натуре (франц.) 68 «Блудный сын» (франц.) 69 слезная комедия (франц.) 70 прелесть моя (франц.) 71 неслышными шагами (франц.) 72 положению в свете (франц.) 73 в парадный наряд (франц.) 74 возлюбленной (франц.) 75 Честное слово, дитя мое (франц.) 76 приглашения (франц.) 77 недоступными (франц.) 78 поучения (франц.) 79 для каждой женщины и для каждой девушки (франц.) 80 поцеловал ручку (франц.) |