ExLibris VV
Борис Можаев

Живой

Содержание

  • Феликс Кузнецов. Предисловие
  • Живой. Повесть
  • Пенсионеры. Рассказ
  • Петька барин. Рассказ
  • В Солдатове у Лозового. Рассказ
  • Власть тайги. Рассказ
  • Лесная дорога. Рассказ
  • Дождь будет. Рассказ
  • Саня. Рассказ
     

    Бережно храню очерк Б. Можаева "Старые земли", опубликованный в одном из номеров газеты "Труд".

    "Пора нам, давно пора засучив рукава браться за строительство деревни средней полосы и северо-запада России, поднимать целину, оказавшуюся в центре Отечества нашего",- писал Б. Можаев, выражая общественную потребность времени, которая вскоре с таким размахом была реализована партией в постановлении "О мерах по дальнейшему развитию сельского хозяйства Нечерноземной полосы РСФСР".

    В очерке "Старые земли" писатель со знанием дела и кровной заинтересованностью размышлял о землях русского Нечерноземья, о судьбах древнего русского поля, отвоеванного у природы в тысячелетней упорной борьбе. "Неужели она глуха к затратам, неподатлива, неблагодарна, не отдает того, что вложишь в нее? Неправда! Земля эта еще сумеет постоять за себя ничем не хуже прославленных южных черноземов". В доказательство столь оптимистического вывода писатель приводил факты - урожаи в лучших колхозах Нечерноземной полосы, мнения ученых.

    Какие условия необходимы для этого? Во-первых, капиталовложения, отвечает Можаев своим очерком, а во-вторых, хозяйское отношение тружеников к земле, говорит он всем своим творчеством.

    Борис Можаев представляет в литературе не сентиментально-элегическую, но социальную и деловую прозу о деревне. Он полемически защищает право и обязанность писателя заботиться в литературе не только о вечном, но и о временном. Он доказывает эту мысль, ссылаясь на М. Е. Салтыкова-Щедрина: "Олимпическое равнодушие к текущим (или, как обычно говорится, временным) интересам действительности понятно только тогда, когда интересы эти устраиваются сами собой, идут своим чередом, по раз заведенному порядку... Но когда действительность втягивает в себя человека усиленно, когда наступает сознание, что без нашего личного участия никто нашего дела не сделает, да и само собой оно ни под каким видом не устроится, тогда необходимость сознать себя гражданином, необходимость принимать участие в общем течении жизни, а следовательно, и иметь

    определенный взгляд на явления ее представляется настолько настоятельной, что едва ли кто-нибудь может уклониться от нее".

    Не будет преувеличением сказать, что в этой мысли М. Е. Салтыкова-Щедрина - ключ к пониманию творчества Бориса Можаева, любимых его героев, руководящих для него идей.

    Б. Можаев давно и прочно занял по праву принадлежащее ему место в той плеяде писателен, чье творчество кровно связано с миром русской деревни, ее чаяниями, заботами, надеждами и свершениями. Он близок им не только биографической сопричастностью к крестьянскому труду, но, в значительной степени, и своей самобытной творческой манерой и в особенности отношением к языку, как не просто первоэлементу литературы, но непреходящей духовной ценности, условию национальной культуры. Его Федор Кузькин, герой повести "Живой", по жизненной достоверности, внутренней силе характера, речевому колориту, своеобычности духовного склада стоит для меня в одном ряду с Иваном Африкановичем В. Белова и Михаилом Пряслиным Ф. Абрамова.

    Кузькин обнаруживает в авторе "Живого" дарование оригинальное, талант обнаженно драматический. Стихия Можаева-диалог, насыщенный сочным народным юмором, комедийные сцены, начиненные ядреной шуткой, неунывающей злостью, художественный очерк с обилием метких жизненных наблюдений и гражданским публицистическим зарядом. Он любит в литературе ближний бой, но отнюдь не на короткой дистанции.

    Борис Можаев ярко выраженный социальный писатель. В ряду современных прозаиков ему ближе всего, думается, овечкинская, яшинская традиция. Традиция, которая нашла свое выражение не только в "Районных буднях" или "Вологодской свадьбе", но и в сатирической новеллистике Г. Троепольского, "Вокруг да около" и "Пелагее" Ф. Абрамова, деревенских повестях В. Тендрякова, "Деревенском дневнике" Е. Дороша, "Липягах" С. Крутилина, рассказах Е. Носова и В. Шукшина. Очевидна внутренняя, генетическая связь большинства этих произведений с реальной жизнью деревни, сложными социально-экономическими процессами развития и становления ее. Произведения эти возникали в предощущении, а порой - и в нетерпении перемен, в устремленности к тем благотворным изменениям в жизни деревни, которые совершаются в ней усилиями партии и народа. Это проза активной социальной позиции, написанная не созерцателями, но людьми, истово и глубоко болеющими за судьбы колхозной деревни, озабоченными поиском позитивных решений в ее судьбе, прозревающими эти решения на путях социально-экономического прогресса, современных форм хозяйствования на земле. Проза высоких художественных и гражданских достоинств скромно росла чаще всего из очерка, из непосредственных наблюдений и размышлений над жизнью деревни, из стремления к прямому, активному, деловому вмешательству писателя в жизнь. При таких тугих и непосредственных связях с действительностью деревня в этой прозе не была некоей абстрактной "селыциной", но деревней колхозной, во всей реальности ее социально-экономических и социально-нравственных связей и опосредствований, со своими, часто трудными противоречиями ее социально-экономического и духовного развития. И населена эта проза не условно-литературными "дедами, хранителями столетних традиций", но колхозниками, реальными людьми, которые нелегким трудом на земле кормят державу.

    Вот и Бориса Можаева, в традициях социальной прозы о нашей деревне, и в очерке, который он не оставляет, и в прозе волнуют вполне реальные заботы и печали, завоевания и свершения деревни не вообще, но деревни колхозной, ни в чем не поступаясь правдой. В своем вступлении к книге "Лесная дорога" Б. Можаев пишет: "Автору хотелось бы показать, что жизнь не топчется на месте, а упорно движется вперед. Все наши сегодняшние достижения в деревне значительно выигрывают от сопоставления с недалеким прошлым, когда некоторые колхозы, как говорится, "лежали на брюхе"... Скажем проще - такой подход к явлениям жизни работает на наше время".

    Писатель прав: по повести "Живой" можно судить, как далеко мы ушли вперед благодаря политике партии в деревне за последние полтора десятилетия.

    Но смысл этой повести не исчерпывается изображением экономических трудностей деревни минувших лет. Как не сводится и к формуле, выдвинутой самим писателем, говорящим, что повесть "Живой" - о том, как "рядовой колхозник одолел в тяжбе председателя райисполкома известного волюнтаристского толка".

    Повесть "Живой" - прежде всего о потенциальных возможностях, внутренней творческой энергии, заложенных в незаурядной натуре Федора Фомича Кузькина, которые по вине Мотякова и Гузёнкова пропадают втуне. Эти творческие возможности, активные социальные начала в личности Кузькина выработаны, прежде всего, колхозным строем, новой социальной действительностью. Они прорываются, когда Кузькин воюет, как умеет, с Мотяковым и Гузёнковым, протестуя против их бесхозяйственности и равнодушия к делам колхоза и жизни колхозников, когда он проявляет смекалку и мужество, чтобы спасти "государственное имущество" - казенный лес.

    Живой страдает в повести не только и не столько из-за экономических неурядиц, из-за "пустого" трудодня, сколько из-за мотяковских непорядков, которые лишают Кузькина возможности чувствовать себя в колхозе человеком, по-деловому хозяйствовать на земле. "Пустой" трудодень - это уже производное от мотяковских и гузенковских методов хозяйствования; в соседнем колхозе у Пети Долгого

    трудодень куда как "полон". Вот почему Живой и воюет с Мотяковым и Гузёнковым, всей своей внутренней сутью воплощающими бескультурье, невежество, неумение работать и вдобавок дремучий социальный эгоизм. Не удивительно, что они руководят колхозниками только с помощью окрика да угроз.

    "Пора отвыкать от старых методов",- говорит Мотякову представитель обкома, взявший сразу же сторону Кузькина в этой борьбе. Отвыкать от тех допотопных методов руководства, которые отчуждали, отстраняли колхозника от земли, от артели, убивали в нем хозяйское отношение к общему труду.

    Повесть "Живой", при всей ее правдивой и горькой суровости, воспринимается как злое и веселое, точное по нравственным оценкам прощание с "мотяковщиной", как торжество сил света и добра, олицетворенных для Кузькина в партии и Советской власти, к которым он и обратился за помощью, как беспощадный суд над равнодушием и невежеством, особенно вредоносными в такой тонкой и сложной сфере общественной жизнедеятельности, как сфера управления. И новое время в ней живет не только, скажем, в том, что - "шутка ли, поставки всякие, налоги отменили", но и в торжестве смеха, которым автор нравственно уничтожает давно уже мертных, хотя и претворяющихся живыми Мотякова и Гузёнкова, в той уверенности, с какой Кузькин заявляет в финале повести уже полностью поверженному Мотякову: "...Образование положит конец неразумному усердию".

    Повесть "Живой" в сборнике как бы высвечена такими соседствующими с ней произведениями, как очерки "В Солдатове у Лозового", "Лесная дорога", рассказ "Дождь будет". Произведения эти взаимно дополняют друг друга, помогая нам глубже понять авторскую позицию, ведущую, основную, самую дорогую для Б. Можаева мысль книги.

    Герой Социалистического Труда, председатель одного из алтайских колхозов Лозовой говорит в посвященном ему очерке: "В конце концов все же в наших руках: и земля и техника. Мы сами хозяева. Так давайте же по-хозяйски распоряжаться своим богатством". Очерк "В Солдатове у Лозового" об этом: как меняется жизнь в колхозе, если колхозники поставлены в разумные, экономически выгодные для них условия труда. Если они чувствуют себя в колхозе хозяевами, хозяевами в новом, современном, гражданском значении этого слова. "Весь смысл жизни изменился",- говорят они. А это важно, утверждает Б. Можаев, и для колхозников, и для артельного хозяйства.

    Эту же самую мысль в свое время последовательно отстаивал В. Овечкин. "Мы - хозяева своей земли",- защищал право колхозников самим решать, когда и как сеять и убирать хлеб, герой повести В. Тендрякова "Ненастье", председатель Малюгин. Об этом же, собственно, и повесть "Вокруг да около" Ф. Абрамова. Факт, что социальная проза о деревне на протяжении долгого ряда лет била - и продолжает бить - в эту болевую точку, свидетельствует о ее социальной зоркости.

    Как добиться, чтобы "сделать всех хозяевами"? Как "устроить так, чтобы каждый человек выгоду видел и хозяином своего дела был"? Чтобы человек и колхозная земля были связаны "и по любви и по расчету"? Таковы "проклятые вопросы", которыми мучаются герои очерков и повестей Бориса Можаева. Они ищут ответы на них не в сфере абстракций, но на реальной, бренной земле, на пересечении моральных и материальных стимулов труда. Скажем, в той или иной системе организации колхозного труда, в системе звеньев, например, когда коллектив тружеников берет на себя моральную и материальную ответственность за полный цикл сельскохозяйственных работ, ставит материальную оплату в прямую зависимость от результатов этого коллективного труда. В общей, коллективной заинтересованности в труде, в хозяйском, гражданском отношении тружеников к общему делу ищут и находят герои повестей и очерков Бориса Можаева одухотворенность бытия, осмысленность существования.

    Нравственное требование "чтобы каждый по-хозяйски распоряжался своим делом" Б. Можаев распространяет на все области жизни и труда, справедливо считая его решающим для нашего времени. Он не склонен легко оправдывать людей, уклоняющихся от бремени личной, гражданской ответственности.

    Об этом очерк "Лесная дорога", на мой взгляд, лучший очерк Б. Можаева. В нем писатель выступает против варварского отношения к природе, против бесхозяйственной рубки кедра, когда из-за отсутствия дорог гниет лес, забиваются топляками реки, гибнет кета: "Вода красная от икры; отмель усеяна сдохшей рыбой". Очерк заражает холодным, кипящим гражданским гневом против бесхозяйственности и одновременно заставляет задумываться о твоей личной гражданской ответственности за жизнь, за происходящее вокруг.

    Через весь очерк проходит рефрен: "Отчего не исправляете дорогу?" - "Приказа нет".- "А почему снегозадержатели не поставят?"- "Не знаю,- пожал плечами ветврач.- Оно-то дело пустяковое, да сверху никто не распоряжается... видать, привыкли", и т. д.

    Б. Можаев и воюет своим творчеством против этой "привычки" к бездумью, равнодушию, бесхозяйственности, ко всему тому, что мы "привыкли" называть недостатками в нашей жизни. Он стремится будить в душах читателей нравственное отношение к делу, стремление сознавать себя гражданином, принимать активное, деятельное участие в общем течении жизни, которая сама собой, без личного участия каждого из нас не устроится.

    Ф. Кузнецов

    Живой

    1

    Федору Фомичу Кузькину, прозванному на селе "Живым", пришлось уйти из колхоза на Фролов день. Уж так повелось у них в семье - все несчастья выпадали как раз на Фролов день. Или кто из предков сильно согрешил в этот праздничный день, или двор стоял на худом месте, кто его знает. Но не везло Живому больше всего именно в этот престольный праздник. "Вам село сменить надо, милок, - посоветовал как-то Живому дед Филат. - Вы люди пришлые... не того престолу, стало быть. Бог-то и забывает вас в этот день. А сатана тут как тут, крутит, значит, свою карусель-от..."

    Но Живой и не думал менять село. В Прудках он родился и вырос. Пришлым-то был его дед. Он лапти хорошо плел, а под Прудками лутошки - пропасть. Дед лапти плел, бабка онучи ткала, продавали... Так и скопили деньжат, срубили себе избу-семиаршинку, в которой и поныне жил Фомич. И расставаться с этой избой Живому было никак невозможно по причине "отсутствия всякого подъема", как он сам говаривал. Зажитка не имел. Отец его и дядья, может, и поднялись бы на ноги, кабы не этот проклятый Фролов день.

    Было их три брата: Фома, Николаха и Емеля. С весны отходили они в город, были холодными сапожниками. Хорошо зарабатывали. Однажды на Фролов день сели гулять: подвесили к потолку четверть водки и лили из нее в глиняные кружки. За выпивкой стали горячиться: Николаха запросил у Фомы бабушкин надел земли, доставшийся ей от какого-то бездетного дяди. У Николахи семья была большая, а у Фомы всего один ребенок. Но так как бабушка жила у Фомы, она ему и надел этот отказала. "Зачем тебе чужая земля - ты и свою не обрабатываешь... Отдай!" Ну, слово за слово - и сцепились. А Николаха был такой силы, что упаси господь. Бывало, они с Емелей ездили на реку за колодником. Навалят воз под дугу. Сани завязнут - Николаха распряжет и скажет: "Пусть лошадь померзнет, тады она лучше повезет". Свяжет оглобли чересседельником и сам впряжется. "Ты, Емеля, пошатай сани, а то я с места не возьму". Емеля шатает, а Николаха как упрется лаптями, аж оглобли трещат. Уж коли стронет с места, то и везет до самых Прудков, а лошадь сзади идет.

    Так вот они и сцепились, значит, с Фомой. Николаха тиснул его разок и положил на скамью. Тот и притих. Потом с неделю полежал и помер. Так и остался Федор Фомич сиротой. Поначалу, правда, им с матерью Емеля помогал. Да недолго.

    Николаха выдавал старшую дочь. Свадьба была как раз на Фролов день. И здесь братья опять погорячились: заспорили, кто больше выпьет? Николаха выпил шестнадцать тонких стаканов. Емеля - пятнадцать. На шестнадцатом стакане свалился под стол и помер.

    Это все большие несчастья. Но случались на Фролов день беды и помельче. В двадцать четвертом году Живой, тогда еще подросток, убил свою лошадь. Прежде на Фролов день в Прудках кропили лошадей и объявлялись по такому случаю скачки. Призы ставились: то ведро водки, то баран, то стан колес - мужики миром покупали. Обгонялись на прогоне - широкой неезжалой дороге, по ней обычно скот гоняли на пастбища к лесу. А в тот год как раз на прогоне столбы телеграфные поставили. И были они еще не в привычку.

    Фомич стал обгоняться на паре - соседскую лошадь кропить, пристегнул. "Одна отставать станет, другая подтянет", - подумал еще.

    Разогнал он свою пару шибко, в азарт вошел - порода уже сказывалась в нем. А с хитрецой гнал: из порядка вывел своих лошадей, да на обочину. Здесь, мол, никто не помешает. И надрал. И как уж перед ним столб вырос, совсем объяснить не мог. Только помнит - летит он прямехонько в столб. И свернуть уж никак невозможно, потому что свой Буланец влево забирает, а соседский Пегач вправо тянет... Перетянул все-таки Пегач. Буланец ударился лбом в столб, а Фомич - кувырком через голову. Когда очнулся, Буланец лежал возле столба уже бездыханный...

    Все это вспоминал теперь Фомич, сидя у окошка. В избе было непривычно безлюдно. Ребята ушли в школу, младшие вместе с соседскими табунились на улице - босоногие, а иные и без штанов. Хотя ветерок по-осеннему был свеж, им ничто... Хозяйка перед домом провевала на ватоле гречиху.

    Гречиху привезли сегодня с колхозного тока - шестьдесят два килограмма. И это весь заработок на семь ртов? Чем же их кормить целый год?

    Вчера вечером председатель сказал: "Пшеницу не ждите - еще и с государством не хватит рассчитаться..." А рожь давно уж свезли, да на семена оставили. Картошки тоже не жди - вымокла. Оно, конечно, кто в поле работал, тот и себя не забывал. Опять же на лугах мужики сеном подразжились, да и бабам кое-что перепало. А Живой работал вроде бы экспедитором колхозным - все в разъездах: то мешки добывал, то кадки, то сбрую, то телеги... Мало ли нужд в хозяйстве? Писали ему по два, а то и по три трудодня. По трудодням-то вроде бы и ничего - вместе с женой выколотил восемьсот сорок палочек. А заработал шестьдесят два килограмма гречихи... Как жить? "Чудно теперь платят, - думал Фомич. - Раньше хоть поровну всем давали на трудодень... А теперь - бригадиру оклад больше тысячи, учетчикам да заведующим всяким опять деньги дают, а которые в поле ходят или вот, как я, на посылках, - этим шиш. Кто чего сам достанет..."

    Он и раньше догадывался, что трудодень пустым будет, хотел махнуть из экспедиторов куда-нибудь к хлебу поближе. Но - прохлопал ушами, прособирался... А теперь уж поздно - все пусто. И аж до нового урожая ничем особенно не разживешься.

    Да ведь оно, если с другой стороны посмотреть, не больно и взяли бы его на прибыльную работу: там сила нужна, ловкость. А у него на правой руке два пальца от войны осталось. Не ладонь, а клешня. Конечно, приспособиться-то можно бы... Хоть на подвозке зерна. А там в обед принесешь в рубахе да вечером в карманах. Все-таки поддержка. А теперь чем жить? Своей скотины - одна коза. Что делать? Выходит, один-разъединственный выход - уходить из колхоза.

    Трудная для Живого пора пришла с новым председателем Гузенковым. В прошлом году объединили их колхоз с соседним, правление перевели в Свистуново, а председателя прислали нового, из района. Был он человеком важным, внушительных размеров и знаменитым на весь район. Кажется, все районные конторы по очереди возглавлял. Гузенков - и председателем райпотребсоюза был, и заведующим заготскота, и даже директором комбината бытового обслуживания. Величали его Михаилом Михайловичем... И все позабыли, что когда-то его звали в Тиханове попросту Мишкой Монтером. Откуда он взялся - никто не знал.

    В тридцать втором году старую паровую мельницу, чадившую посреди Тиханова, переделали в электростанцию. Ничто не изменилось во внешнем облике грязного кирпичного здания, похожего на большую кладовую, только железная труба над крышей стала потолще и повыше. И вместо частого попукивания да тяжкого сопения мукомольного паровика теперь из этой кладовой раздавались отрывистые, резкие звуки: "Хх-тяп! хх-тяп!" Словно кто-то там дрова колол да с хрипотцой "хакал". И в такт этому редкому "хх-тяп!" вспыхивали и тускнели на селе электролампочки. А на улицах Тиханова появился в замасленной тяжелой кепке Мишка Монтер. Вскоре его выдвинули в райком комсомола как редкостного в Тиханове представителя рабочего класса. И постепенно Мишка Монтер испарился... Через два года на месте электростанции снова заработал старый мукомольный паровик. А Михаил Михайлович Гузенков прочно утвердился на руководящей линии.

    Случай свел их с Фомичом в первые же дни председательства Гузенкова. Конечно, виноват во всем Живой, а точнее - язык его.

    Гузенков первым делом решил ввести в колхозе твердые оклады всем руководящим работникам, учетчикам, животноводам. И - чтоб сразу почуяли дисциплину - вызывал всех по одному в кабинет и "выдержку давал": садиться не приглашал, но сам сидел и подолгу расспрашивал.

    А прудковские как пришли в Свистуново гурьбой, так скопом и ввалились в кабинет к Гузенкову, расселись кто на стульях, кто прямо на корточках вдоль стен. Привыкли при Фильке Самоченкове... Гузенков долго разглядывал их с любопытством, потом как ахнет ладонью по столу:

    - Вы что, в свинарник пришли или в кабинет к председателю? Марш отсюда! И заходить строго по одному... По вызову.

    Выходили от него хмурые и бросали недовольно собравшимся возле крыльца правления:

    - Сам сидит, а тебя столбом держит... Начальник!

    - А все почему? Потому как под порогом академию кончал, - съязвил Живой. - По коридорам прошел, а в класс не пустили. Под порогом в мусоре копался да ума-разума набирался. Оттого и сердитый.

    Кто-то донес Гузенкову. Он и взъелся - не дал Живому оклада, на трудоднях оставил. Да еще приказал бухгалтерии: за каждую поездку отчет особый на экспедитора составлять и подавать ему, председателю. "Смотри, чертов сын! Зенки вылупишь, а не поймаешь", - думал в сердцах Фомич. Он и раньше не крал - учен. Законы вон какие! Кому сидеть в тюрьме хочется? Деньги не рожь: концы как ни прячь, а видны. Корнеич у них дошлый счетовод - любую бумажку насквозь видит.

    Хотел было Живой на ферму учетчиком уйти. Опять не пустил Гузенков: там повольготнее и прибыльнее - оклад! Словом, обложил председатель Живого, как борзятник русака. Сколько ни беги, а конец один - выдохнешься и упадешь...

    И опять - уйти из колхоза, а чего делать? Ехать на сторону, на заработки ежели - не подымешься. Да и не пустят. Здесь просить подходящую работу, за деньги чтоб? Но у кого просить? И кто даст? Коли уж уйдешь из колхоза, то и просить не у кого. А коли останешься, все равно до точки дойдешь. Вот и выходит: куда ни кинь - все клин. И опять выпало на Фролов день. "Значит, судьба меня пытает", - думал Живой.

    И он окончательно решил уйти из колхоза. Неправда, где-нибудь, да устроится! А когда решился, стало ему и немного легче и как бы веселее. "Судьба мне опять поставила точку на Фролов день, а я ей - запятую, запятую..." Он даже встал и потянулся было к балалайке, хотел сыграть "Хаз-Булат удалой". Но вовремя вспомнил: сосед из района приехал. Как бы не ушел в луга. Пойти надо... Может, угостит по случаю праздника.

    2

    Угощение вышло в самый аккурат. Хозяин, Андрей Спиридонович Кириллов, по-уличному просто Андрюша, только заправился перед лугами и теперь прилаживал возле порога деревяшку к своей культе. А на столе стоял граненый графинчик мутновато-синей самогонки, да рядом в тарелке был нарезан пирог с калиной.

    По тому, какую привязывал Андрюша деревяшку к своей культе, Живой сразу определил: косить собирается. У Андрюши было две деревяшки - одну он называл "ложей", вторую - "ступицей". Ложа - деревяшка отполированная с длинным плоским поручнем, похожим на гладильную доску, - под самое бедро подходила эта доска. Андрюша пристегивал ее двумя ремнями к бедру, а на конец важно опирался рукой. Эту ложу Андрюша надевал на работу в райфо или когда просто прогуляться хотел. Теперь ложа стояла возле порога, а пристегивал Андрюша ступицу - деревяшку коротенькую, с медным кольцом на конце. На этой ступице Андрюша мог и косить, и пахать, и даже приплясывать.

    Андрюша жил и работал в районе, а к матери приезжал помочь по хозяйству. Ей выделили из колхоза гектар с четвертью лугов за сданного телка. Выдавали, правда, за телят, чего останется от покоса. Но и то благо. Иначе - своди коров со двора.

    - Сено косить собираешься, Андрей Спиридонович? - спросил участливо Фомич, поздоровавшись.

    - Угадал, - ответил тот. - А ты чего не на работе?

    - А я уж отработал вчистую... То есть на общественную обязанность рукой махнул.

    - Проходи к столу, сосед, - пригласила его тетка Матрена, сутулая, но еще крепкая старуха - мать Андрюши. - Выпей с праздником-то.

    - За ваше доброе здоровье, как говорится. - Живой прошел к столу, налил себе сам полный стакан, выпил, отломил кусок пирога, понюхал и стал закусывать.

    Пирог был горьковат, поторопилась с калиной-то тетка Матрена. А от самогонки шибало жженой резиной. Но Фомич выпил с удовольствием и уплетал за обе щеки, продолжая рассказывать, как он решился махнуть рукой на общественную обязанность.

    Андрюша наконец приладил свою деревяшку, притопнул ею, словно сапогом, да еще шуточку завернул:

    - Хорошо тому живется, у кого одна нога: и портка его не рвется, и не просит сапога.

    Андрюша был тяжел телом, и когда шел, то половицы жалобно поскрипывали. "А что, ему и в самом деле хорошо живется", - думал Живой, глядя на Андрюшину красную шею, на всю его мощную фигуру, перетянутую поперек живота широким командирским ремнем.

    - А ты твердого задания не боишься? - спросил Андрюша, присаживаясь к столу.

    - Чего у меня брать-то? Шоболов охапку?! - Фомич шмыгнул на табурете и хмыкнул. - Да и не слыхать теперь, чтоб твердое задание давали.

    - А ну как и вышлют?

    - А там есть советская власть?

    - Там комендатура.

    - Ну так я помощником коменданта буду...

    - Чего ж ты хочешь?

    - Мне бы работенку такую, как у тебя. Телом я сохну, подобреть хочется. Вроде тебя.

    Андрюша засмеялся, и грудь его даже затряслась:

    - Куда уж тебе! Ты погляди-ка на себя...

    Живой перед Андрюшей был - что старый мерин перед битюгом. Андрюша был весь белый, с широкой блестящей лысиной, с розовым крупным лицом. А Фомич - аспидно-желтый до черноты, со впалыми щеками, костлявый, черноусый, черноволосый и оттого казавшийся еще более худым. Он и в самом деле смахивал на заморенную в работе лошадь. И мослы у него выпирали в плечах и на спине как-то буграми, по-лошадиному. Одни только карие глаза были бойкие, молодые и впрямь живые.

    - Я инвалид гражданской войны, а ты Отечественной... Разница! - говорил, усмехаясь, Андрюша. - Я до войны устраивался. Тогда на инвалидов дефицит был. Наш брат в цене ходил.

    Андрюша разлил остаток самогона по стаканам. Выпили.

    - Что же ты будешь делать? - спросил он Фомича.

    - Да вот сел я ноне и задумался. Куда ни кинь - все клин. Хлеба нет. Одежка-обувка у ребятни поизносилась. Купить - денег нет. Как жить? Вроде бы один выход: живым в могилу лечь, как поется в песне. Нет, стой! - думаю. Есть выход! Подойдет базар - пойду я, куплю себе корову, а денег под расписку возьму. Молоко ноне почем? По три рубля за литр. Ежели продавать в день по шесть литров, дак и то за пять месяцев я корову-то оправдаю. Возвращу, значит, деньги сполна. А коров я определять очень даже умею. Первым делом надо посмотреть, как у нее шерсть вьется. Ежели развилок начинается на холке, значит, меж молок ходит до четырех недель. А ежели развилок на спине, более семи недель до отела гуляет. Дрянь корова, лодырь! Потом колодец прощупать надо - ямка такая есть меж утробы и грудей, в конце жилы, значит. Ежели палец большой по сгиб погрузнет - пуд молока в день даст. Ну еще на хвост погляжу - на кончике самом размахни шерсть: ежели серка есть, масляная корова! Сутки постоит молоко - клади медный пятак, не потонет. Вот какую корову я себе выберу!

    - Так за чем же дело стало? - улыбался Андрюша.

    - Да дело-то за сущим пустяком. Теперь денег надо мне взаймы попросить, тыщи три. Решил я начать с соседей, с тебя то есть. Дай мне тыщу с возвратом на полгода? А я тебе - расписку... По правилу составлю.

    Андрюша оглушительно захохотал:

    - Да тебя и впрямь не тужа мать родила. Ну ж ты, Живой, дьявол! Ох, уморил совсем! А я было уши развесил...

    - Нет у вас ко мне никакого понимания, - со вздохом и прискорбием сказал Живой.

    - Слушай, пошли со мной сено косить! Я тебе положу по рублю за сотку... Вот тебе и заработок. Да еще дам пуд пшена. Как, согласна, мать? - обернулся Андрюша к старухе.

    - А что ж, и больно хорошо! - отозвалась от печки тетка Матрена. - Я, чай, и то подумала, нанять бы кого. А сам-то поезжай в район. Своих дел у тебя по горло.

    И Живому, и Андрюше сделка пришлась по душе. Они хлопнули по рукам и отправились в луга. Кроме кос и брусков, Андрюша прихватил пол-литра, а Фомич ружье.

    - Вечерком с устатку выпьем на покосе, - сказал Андрюша.

    Луга были далеко. Покос за телят выделяли за Лукой - длиннющим, затейливо изогнутым озером-старицей. Когда-то там были наилучшие луга, и не раз из-за них прудковские мужики дрались с заречными - бреховскими мужиками. А теперь эти луга заросли кустарником-лутошкой да калиной на буграх и ольхами в низинах. А там, где и оставалась трава, стояли вразброс одинокие дубки. Трактор туда не пустишь - ножи у косилок порвет. Косами выкашивать колхоз не успевал. Вот и отдавали их колхозникам за сданных телят.

    Дорога туда вела вдоль реки Прокоши, петлявшей затейливо туда-сюда, будто из озорства. Пологие песчаные берега, заросшие на гривах красноталом, шиповником и черной смородиной, перемежались голыми, иссиня-сизыми глинистыми крутоярами, похожими издали на неровно срезанный толстенный конопляный жмых.

    У Кузякова яра Андрюша и Живой сели отдохнуть. Припекало. Прохладный с утра ветерок окончательно стих, и густое, еще по-летнему вязкое марево колыхалось над приречными талами, над свежей сочной зеленью отавы, над буровато-желтыми приземистыми стогами. Отсюда, с высокого берега, дальние заречные стога выглядели неестественно маленькими, похожими на кочки. А широкие речные плесы, светлые, словно открытые напоказ, казалось, еще шире разлились. Просторная, в яркой, нарядной зелени равнина будто еще далее раздвинулась до самой синей каемки леса, чистый, зеленовато-холодного оттенка небосвод еще выше поднялся, во всем была какая-то щедрость и мощь. Но бурые, прибитые дождями стога вызывали грустное чувство. А может быть, невесело было еще и оттого, что во всем просторном небе висел один-единственный коршун и свистел протяжно, с переливами: "Фью-ютьи и-и-и рлю-рлю-рлю!" Казалось, что коршун дразнил кого-то и подсмеивался.

    - Эх, природа-мать! - вздохнул Живой. - Ты вот что скажи: отчего земля добра, а человек так жаден?

    - Ты про что это? - Андрюша сидел у самого обрыва, свесив свою ступицу, и бросал в воду глиняные комья.

    - Да хоть про Кузяков яр. Ты знаешь, какие тут сомы живут? Страсть! А взять - не возьмешь! Был единственный человек, кто умел их брать, - Кузяк. Да и тот помер. И вот уж какой жадности был человек - помирал, а секрета своего не открыл. Так и унес в могилу, чтоб ему ни дна ни покрышки.

    - А ты пробовал, выпытывал у него?

    - Не однова! Не открылся... Да что мне? Сыну своему родному секрета не выдал! Я ему и шахи чинил, и самогонку ставил... Нет! А чего пожалел, спрашивается? Хоть бы из уважения к моему многодетству открылся. Знал бы я его секрет... Э-ге! Мне бы теперь ни один колхоз не страшен был. Поймал бы сома пуда на четыре - и живи не тужи.

    - А я ловил с ним сомов один раз, - сказал Андрюша.

    - Да ну! Это с какой же стати он пошел с тобой?

    - Я ему по налоговой части услугу одну оказал, - уклончиво ответил Андрюша и, хитро прищурившись, спросил: - Ты знаешь, как насадку делать на квок?

    - Еще бы! Я и в книжке читал... Все по частям уяснил.

    - На чем ракушечье мясо жаришь?

    - На постном масле.

    - А какой ниткой перевязываешь приманку?

    - Обыкновенной... - Фомич подумал и добавил: - Шерстяной.

    - Запомни!.. Нитка должна быть чисто льняная.

    - Эх, черт! Это он тебе сказал?

    - Да.

    - Ну, а дальше? - Живой так и впился глазами в Андрюшу. - Сомов-то вызывали?

    - Вызывали... С самого дна поднялись. Кругами пошли возле лодки. Один прямо на весло лег.

    - И здоров был?

    - Голова с конное ведро...

    - Эк, дьявол! Как же он его брал? Ты мне скажи, как он приманку подавал? Вот об чем ни в одной книжке не сказано.

    - Руку опустил в воду по локоть. Подержал немного, а потом говорит: мол, сытый сом... Не сосет, а выплевывает.

    - Ах ты, мать честная! - Живой хлопнул досадливо себя по коленкам. - Это он тебе глаза отвел. Нет! Разве Кузяк расскажет? Это ж не человек - колода!

    Утки вышли из-за кривуна внезапно; держались они, хоронясь от коршуна, близко к воде, так что Живой бил по ним как бы сверху. Две утки кувырком полетели прямо в воду, а третья потянула от косяка в сторону к тому берегу. Вдруг она пронзительно закрякала, и тотчас же в нее ударил коршун, будто треснула сухая палка, - так сильно щелкнул ее, даже перья полетели... И понес низко, скрылся за тальниковыми зарослями, как за угол дома завернул.

    - Вот подлец, - сказал Живой вслед коршуну. - Такие вот и живут. Видал, как взял? Будто все так и надо... Для него я только и старался, подстрелил утку. - Фомич долго смотрел туда, вытягивая шею. - Эх, маненько переплыть-то не на чем! А то бы я ему показал, как на чужое зариться.

    Достав уток, Живой засуетился:

    - Может быть, не станем откладывать до вечера? А ну-ка утки пропадут?! Давай-ка уж сварим их, и того... выпьем! Все-таки нынче Фролов день. А уж выкосить - я тебе выкошу один.

    Андрюша поколебался только для приличия, самого-то уж размаривала давешняя самогонка.

    - Ну что ж, накину тебе еще тридцатку, - согласился он.

    - Уток-то у нас две, а бутылочка одна. Чуешь, что получится? Закуски много, а водки не хватит. Давай-ка эту тридцатку мне сейчас. И я как бы от себя поставлю, угощу тебя... Магарыч, х-хе!

    - Как хочешь. - Андрюша вынул из кармана бумажник и протянул Живому тридцатирублевку.

    - А ты разводи костер. Я в момент обернусь. Тут не более трех километров, до Прудков-то. Не более. А насчет лугов не беспокойся. Так выкошу, что гривенник за десять шагов увидишь. Вот оказия! Кажись, впервой подфартило мне на Фролов день.

    И Живой радостно засеменил в Прудки.

    3

    Весть о появившемся в Прудках вольном косце мгновенно разнеслась по селу. Доярки, занятые по горло на ферме, бывало, нанимали пришлых косцов - то демобилизованных солдат, то шабашников. А тут свой объявился. И к Фомичу повалили с заказами, больше все доярки - горькие вдовы. У кого не было пшена, обещали дать картошку или рожь - Фомич все принимал. Сперва брал задаток и, чтоб другой работу его не перехватил, обкашивал деляну заказчика, выстригал рядок на окраине, как шерсть на овце, - метку ставил и шел дальше. "Теперь кто и наймется, со мной будет дело иметь. Так-то оно спокойнее", - рассуждал Фомич.

    А соперники у него нашлись. Первым притопал дед Филат. Ранним утром, когда еще роса дымилась возле кустарников, не успев как следует осесть на траву, Фомич встретил его на делянке Маришки Бритой. Дед сидел на охапке сена возле выкошенной Фомичом метки. Из-за голенища его кирзового сапога торчала деревянная ручка смолянки. Над головой на дубовом суку висела коса.

    - Ты чего, дядь Филат, ночевал тут, что ли? - спросил Фомич.

    - А хоть бы и ночевал... Я, Федька, сна лишен начисто. Мне что ночь, что день - все едино.

    - И лежал бы себе на печи. Зачем сюда пришел?

    - Делянка-то моей племянницы, Маришки.

    - Ну и что?

    - Как что?! Косить пришел.

    - Ты что, только очнулся? Она ж мне ее сдала. Где ж ты был раньше?

    - Где я был - не твово ума дело. И не пытай меня, Федька. Молод ишо. А косить будем вместях. И деньги поделим. Не то у меня и портки латать нечем. Да куфайку справить надо к холодам-от.

    - Ты, чай, дядь Филат, на четвереньках косить-то станешь, - усмехнулся Живой.

    - Шшанок! - побагровел дед Филат. - Передом пойдешь - пятки подрежу.

    Дед Филат был сух, погибнет, с жиденькой и сквозной бороденкой, с мелкими конопушками на простынно-белом морщинистом лице. Когда он сердился или смеялся, у него было одно и то же выражение странно растянутых в каком-то застывшем оскале губ. Кто видел этот оскал впервой, тому казалось, что дед Филат беззвучно плачет. Жил он один, два сына погибли в войну, старуху схоронил уже после... Пенсии не получал, потому как был колхозником, и сыновья были когда-то колхозниками. Перебивался дед Филат кое-как: зимой салазки мастерил, а летом корзины плел да сети, больше все однокрылые шахи, или "кулики", как называли их в Прудках. Сети он сам дубил соком плакун-травы.

    - Против моих сетей ваш капрон - что камыш перед лозняком, - говаривал дед Филат. - Палка скорее изопреет, а сети мои будут стоять.

    И хотя дед Филат еще и не видывал этот самый капрон, а только слыхал про него, сети его могли бы и в самом деле посостязаться с капроновыми - служили они долго, и брали их хорошо.

    Но нынешним летом велась борьба с браконьерами и лодырями. Каждое село выявляло своих лодырей. Нагрянули и к деду Филату. Приехала подвода из района с двумя представителями. Привел их свой - Пашка Воронин, прудковский бригадир. Нагрузили целую телегу этих шахов. И нитки забрали подчистую...

    - В колхозе надо работать, а не тунеядствовать, - назидательно говорил деду Филату незнакомый представитель в фуражке с дубовыми листьями.

    Дед Филат услужливо крутился возле телеги, помогал увязывать сети.

    - Мотри, Пашка, кабы на ухабе не тряхнуло; под колесо попадет кулик - кольца поломает, - наказывал он бригадиру.

    - Чудак! - усмехнулся начальник в фуражке с дубовыми листьями. - Что мы, покупаем у тебя сети, что ли? Или на хранение везем? Мы ж конфискуем... Понимаешь?

    - Отчего же не понимать? Везите, везите, - деревянно бормотал дед и долго смотрел вслед телеге из-под ладони, оскалившись - то ли плакал, то ли смеялся.

    Фомич понимал, в каком положении оказался дед Филат, и теперь находился в трудном раздумье. Оно бы надо поделиться с дедом, коли по-людски поступать. Да ведь и себя жалко. Там своих ртов полна изба: каждое утро разевают - дай! А кто ему, Фомичу, даст? Он сел возле деда, закурил.

    - У тебя, дядь Филат, смолянка-то, поди, с единоличной поры осталась? - Живой вытянул насмоленную дощечку из-под голенища деда Филата. - Их уж, никак, лет двадцать не продают?

    Смолянка была черная, целенькая, как новая.

    - Перед войной старшой привез мне две штуки со стороны, - сказал дед Филат. - Одну-то я исшоркал.

    - Ну-к, я попробую! - Живой упер в носок такого же расшлепанного, как у деда Филата, кирзового сапога кончик косы и стал точить неровное жало.

    "Вжить, вжить, вжить..." - звонко отдалось на другом берегу озера. Потом Фомич поставил косу на окосье и, задирая кадык, наточил конец.

    - Хорошо! Бруском точить, что ни говори, не сручно. Коса у меня зараза: два раза махнешь - и садится. У тебя, поди, еще венская? - Фомич с завистью посмотрел на источенную, узенькую, как змейка, косу деда Филата.

    - На ней два кляйма! - важно сказал дед Филат.

    С минуту молчали, глядели за озеро на почерневшие от дождя стога...

    - Ну и лето было! Сено в стогах гниет, - сказал Фомич.

    - Какие это стога! Это ометы, а не стога. Три хороших навильника - вот и весь стог. Их дождем прошибает. А сверху преют, и поддоннику много остается. Сажают их ноне там, завтра тут... тьфу! - Дед плюнул, бросил окурок и затоптал его сапогом. - Все луга испятнали. Раньше, бывало, стог поставим - на десяти подводах не увезешь. Вот это стога стояли... Выше дубьев! И всегда на одном месте.

    - Это верно, - подтвердил Фомич. - Поначалу меня в колхозе, в нашей бригаде то есть, вершить стога ставили.

    - Какой из тебя вершитель! Ты еще сморчком был. Лучше попа Василия у нас в Прудках никто не вершил. И одонья он клал сам. Все снопы клал гузом вниз. Скирду к скирде, бывало, выведет - стоят, как зализанные. Год простоят - и ничего с ними не сделается. Мастер был.

    - Да-а... Мы его с Воронком брали. Он - председатель комбеда, я - секретарь сельсовета... "Власть, говорит, пришла, матушка. Собирайся!" - "Нет, говорим, только тебя, отец Василий, одного до сельсовета". - "А там уж ждут нас обоих", - говорит поп. И точно. Там уж уполномоченные ждали его, из района приехали. Все знал. Пронзительного ума был человек.

    - Промзель, это точно, - согласился дед Филат. - Ну, посидели, Федька, и будет...

    Дед Филат встал, скинул с себя драную фуфайку, снял с дерева косу.

    - Значит, передом пойду, как договорились.

    - Это где ж мы с тобой договаривались? - Живой разинул рот от удивления.

    Но дед будто и не слыхал... Коротко ударил с угла раза два косой, закосил рядок и пошел вдоль деляны.

    Косил он неожиданно легко, с подсадом, и аккуратно выкладывал траву.

    "Вот те и напарник незваный пришел. Ну что ж с ним делать? За рубаху его не оттащишь, - думал Фомич. - Ему ведь тоже кормиться надо".

    Живой было резко пошел за дедом, но по его захвату, как нарочно, рос густой рябинник и торчало много высоких порыжелых кочетков. Трава перестоялась, а рябинник так и вовсе у корней был что твоя проволока, аж коса звенела. Того и гляди, пятку порвешь. Разов десять махнешь, а там уж коса не берет, мусатит траву - и шабаш. Фомич поминутно останавливался, вынимал брусок и точил косу. А дед Филат без остановок все смолит и смолит, аж рубаха пузырится - вон куда ушел!

    "И что за коса у него? - думал Фомич. - Прямо змея. И дед еще при силе... жилистый! Это он на вид такой: дунешь - упадет. А гляди ты, как уписывает. Оно, пожалуй, кстати, что помощник сыскался. Не то вон намедни выкосил Андрюшину деляну - время согревать да в стога метать, а с кем? Дуню не посадишь на стог - не свершит. Самому придется и навивать, и вершить, и утаптывать. Налагаешься со стога да на стог так, что язык высунешь. А деда посажу - и за милую душу. У него и вилы хорошие есть - четырехрогие, стоговые. Теперь таких не купишь".

    Когда Фомич закончил свой рядок, дед Филат уже отдышался.

    - Ну что, Федька, ешь тебя лапоть! Али я не говорил тебе, что пятки порежу?

    Дед Филат сидел с открытым ртом, как гусенок в жаркий полдень, на груди и на спине его синяя облезлая рубаха потемнела от пота.

    - Коса у тебя - золото! - сказал Фомич, вытирая рукавом пот. - На всем рядке ни одной заточки. Ей-богу, не поверил бы, кабы кто сказал.

    - Я в прежние годы с этой косой, Федька, пол-России выкашивал. И на Дон ходил, и на Кубань, ажно до самых Капказских гор. Наши рязанские косцы высоко ценились. Бывало, приду к хохлам на базар, где они косцов нанимали, напишу на лапте: пятьдесят копеек - и спать ложусь. Кому нужно - бери. Меньше ни в какую. Не согласен - и точка!

    Косили с передышкой долго, пока солнце под уклон не пошло. И только тогда, перед уходом домой, дед Филат признался:

    - Я ведь наперехват к тебе пришел, Федька.

    - А кто ж еще хотел? - насторожился Фомич.

    - Спиряк Воронок...

    - Чего ему не хватает? - нахмурился Фомич. - Все хапом норовит.

    - Вчерась я ходил на скотный двор. Он вертится, как бес хромоногий. Подмигивает мне: "Пойдем, говорит, калым с Фомичом делить на покосе".

    - Я ему поделю! Окосьем по зубам, - кипятился Фомич.

    - А если, говорю, он несогласный? Тогда что? Тогда, говорит он, председателю донесу. Ни мне, мол, ни ему.

    - Испугал председателем!

    - Мотри, ноне вечером он к тебе нагрянет.

    - И на порог не пущу блинохвата, - сказал Фомич.

    4

    Но вечером, уже при свете, Спиряк без стука прошмыгнул в избу к Живому. Было ему уже далеко за шестьдесят, а он все еще ходил в Спиряках. Ну, Воронком еще звали. А ведь в былые времена должности хорошие занимал! Да и теперь, хоть и работал скотником на ферме, но, поскольку приходился старшим братом прудковскому бригадиру, силу Спиряк имел большую. В его облике было что-то барсучье: вытянутое вперед тупоносое лицо с черными усами и белой бородкой, скошенный низкий лобик и плотно лежащая, словно зализанная, седая щетина коротких волос. И в повадке Спиряка было тоже нечто барсучье - в избу войдет, как в нору юркнет. Не услышишь... Встанет у порога и крутит головой, словно принюхивается. И кланяется так, будто голову протягивает, того и гляди - укусит.

    - Добрый вечер, хозяева! Хлеб-соль вам.

    Фомич с Авдотьей ели пшенную кашу; дети нахлебались в первую смену, уже отвалили от стола и копошились тут же, на полу.

    - Проходите в избу, раз уж вошли, - сказала хозяйка. - Чего стоять у порога? За постой деньги не платят.

    Фомич промолчал.

    Спиряк сел в передний угол и бесцеремонно заглядывал в чашку.

    - Никак, пшенная каша? А я пашано на блины пускаю.

    - У нас не то что на блины, на кашу нет его, пашана-то, - сказала Авдотья.

    Фомич отложил ложку, глянул круто на Спиряка.

    - Ты чего в ревизоры лезешь? Довольно и того, что твой брат обирает колхоз.

    - Ну, брат мой по пуду пашана со двора не собирает. Это у нас раньше только поп Василий огребал по стольку, - едко ухмыльнулся в бороду Спиряк Воронок.

    - Да вы с Пашкой и мертвых обираете!

    - Это что еще за мертвых?

    - Памятники с могил потаскали... Тот на фундамент, а ты на подвал.

    - То церковные памятники... с крестами. Камень, и больше ничего. А то - пашано. Да еще по пуду.

    - Вы возами везете! - крикнул Фомич.

    - Эка хватил! Непойманный - не вор. Мы по закону живем, - продолжал усмехаться Спиряк. - А коли прав человек - он спокоен. Не шуми. Ну, чего волнуешься? Какой я тебе ревизор?.. Авдотья, - сказал Спиряк иным тоном. - Ну-ка, выйди на двор да детишек забери. Нам потолковать надо.

    Авдотья, десять лет проработавшая на ферме в ту пору, когда Спиряк Воронок был еще заведующим, привыкла выполнять его приказы автоматически, как старая кавалерийская лошадь выполняет давно заученную команду. И Спиряк уже не начальник, а сам водовоз, и Авдотья не доярка, а давно уж домоседка с вечно опухшими, искривленными какой-то непонятной болезнью пальцами, но все ж приказ сработал: она встала из-за стола и торопливо повязала платок.

    - Ты куда? - Фомич хмуро кивнул на скамью. - Садись! Какие у меня могут быть с ним секреты?

    Но детей он все-таки выпроводил.

    - Гуляйте! - подталкивал Фомич ребятишек в спины, тихо шлепал по затылкам - кроме пятерых своих, в избе играли еще двое соседских.

    Когда ребятишки, гулко протопав сенями, выскочили на крыльцо, Фомич сказал:

    - Нечего и начинать. Бесполезный разговор.

    - Кто ж тебя упредил? Филат, должно быть?

    - Кулик на болоте.

    - Я ведь вот к чему разговор веду, Авдотья. - Спиряк нарочно обращался теперь к хозяйке. - В каждом деле разумный оборот должен быть. А он не понимает.

    - Вижу, какой тебе оборот нужен... Где что плохо лежит - у тебя брюхо болит, - зло сказал Фомич. - Но здесь не отколется.

    - Вчера братана встретил, - глядя на Авдотью, сказал Спиряк. - Он говорит: мол, Фомичу самовольный покос запретим. А за то, что на работу не ходит, оштрафуем.

    - Господи, что ж это будет, Федя?

    - Тебя не спрашивают... Молчи! - цыкнул на жену Фомич.

    - А я Пашке говорю, - мягко продолжал Спиряк Воронок, - Фомич многодетный, ему тоже кормиться надо. А на покос выделим ему напарника и оформим это вроде как общественную нагрузку. И все будет по закону.

    - Эх ты, обдирала, мать твою... - Фомич длинно и заковыристо выругался.

    - Ну вот, я ему выход подсказываю, а он меня к эдакой матери шлет. - Спиряк Воронок смотрел на Авдотью, словно Фомича тут и не было.

    - Ладно, передай Пашке - я деда Филата беру в напарники, - сказал Фомич.

    Воронок дернулся, словно его током ударило, и пошел в открытую:

    - Косить будешь со мной и делить все пополам... Понял? Или...

    - Иди ты... Я с тобой еще раньше наработался.

    - А что раньше? Мой комбед на хорошей заметке был.

    - Ты скольких туда отправил? Ваську Салыгу, к примеру, за что?

    - Он лошадьми торговал.

    - Не торговал, а больше менял, как цыган. Доменялся до того, что с одной кобылой заморенной остался... Я зна-а-аю за что... - Фомич остервенело погрозил пальцем. - Ты боялся, кабы он тебя не выдал.

    - В чем?

    - Бреховских лошадей в двадцать седьмом году не вы с Лысым угнали? А Страшной их в Касимове сбыл.

    - Это вы по своему примеру судите, - невозмутимо и вежливо сказал Спиряк Воронок. - Петру Лизунину кто отпускную дал? Ты! Уж, поди, не задаром?

    - Зато ты, как Лизунин сбежал, все сундуки его подчистил. Небось еще до сих пор не износил лизунинские холстины? А я не жалею, что отпустил его. Он вон где! В Горьком пристанью заведует. И дети у него в инженерах да врачах. А у тебя один сын, да и тот в тюрьме сидит за воровство.

    Спиряк Воронок покрылся багровыми пятнами, встал, зло нахлобучил по самые брови кепку:

    - Ты и раньше был подкулачником... Обманом в секретари сельсовета проник. А теперь ты - тунеядец. Мы еще подведем тебя под закон. Подведем!..

    Он вышел, не прощаясь, сильно хлопнув дверью.

    - Что ж теперь будет, Федя? - жалобно спросила Авдотья.

    - Ничего... Бог не выдаст - свинья не съест.

    Фомич понимал, что его короткому благополучию скоро придет конец. "Но как бы там ни было - отступать не буду. Некуда отступать", - думал он.

    На другой день к обеду, когда Фомич с дедом Филатом докашивали деляну Маришки Бритой, на высоком противоположном берегу озера появились дрожки председателя колхоза. Сам приехал - Михаил Михайлыч Гузенков. Он привязал серого в яблоках рысака возле прибрежной липы и с минуту молча разглядывал косарей, словно впервые в жизни видел их. Фомич и дед Филат тоже стояли на берегу и разглядывали председателя; над камышовыми зарослями торчали их головы на тощих журавлиных шеях, как горшки на кольях. А председатель высился на липовой горе, широко расставив толстые, в желтых хромовых сапогах ноги, сложив руки крест-накрест на выпирающем животе, обтянутом расшитой белой рубахой, в белом парусиновом картузе. Ниже, в воде, такой же мощный председатель стоял ногами кверху на картузе, и казалось, он-то, этот нижний, отраженный в воде, и есть настоящий - стоит на голове и держит на себе липовую гору.

    - Ну, чего уставились? Давайте сюда! - поманили пальцем оба председателя.

    - Нам и тут хорошо, - сказал дед Филат.

    - Чего там делать? - отозвался и Фомич.

    - Идите, идите... Я вам растолкую, чего делать, - мирно уговаривал их Михаил Михайлович.

    - Ты на лошади, ты и езжай сюда, - сказал Фомич.

    - Буду я еще из-за вас, бездельников, жеребца гонять.

    - Ну и валяй своей дорогой, раз мы бездельники... А нам некогда языки чесать. - Живой вскинул косу на плечо и пошел прочь.

    За ним подался и дед Филат.

    - Куда! - рявкнул Гузенков так, что рысак вскинул голову и мелко засеменил передними ногами. - Стой, говорю!

    - Ну, чего орешь? - Фомич остановился.

    Дед Филат нырнул в кусты.

    - Ты кто, колхозник или анархист? - распалялся Гузенков.

    - Я некто.

    - Как это "некто"? - опешил председатель.

    - Из колхоза пятый день как ушел. В разбойники еще не приняли... Кто ж я такой?

    - Ты чего это кренделя выписываешь? Почему на работу не ходишь?

    - Ты сколько получаешь? Две с половиной тыщи? Дай мне третью часть, тогда я пойду в колхоз работать.

    - Брось придуриваться! Добром говорю.

    - Ежели хочешь по-сурьезному говорить со мной, езжай сюда. Сядем под кустом и потолкуем. А кричать на меня с горы не надо. Я на горе-то всяких начальников видел. Еще поболе тебя.

    - Ишь ты какой храбрый! Значит, от работы отказываешься?

    - А чего я здесь делаю? Смолю, что ли, или дрыхну?

    - Комедию ломаешь. Вот вызовем тебя на правление, посмотрим, каким ты голосом там запоешь.

    - Ни на какое правление я не пойду! Я уже сказал тебе - из колхоза я ушел. Насовсем ушел!

    - Не-ет, голубчик! Так просто из колхоза не уходят. Мы тебя вычистим, дадим твердое задание и выбросим из села вместе с потрохами. Чтоб другим неповадно было... Понял?

    - Понял, чем мужик бабу донял, - усмехнулся Фомич. - А избу-то мою, чай, под контору пустишь? Все ж таки я буду вроде раскулаченного.

    - Посмеешься у меня!.. - Председатель рывком отвязал рысака, сел на дрожки и, откидываясь на вожжах, покатил вдоль озера.

    По тому, как, скаля зубы, закидывал голову терзаемый удилами рысак, по каменной неподвижности налитого кровью стриженого затылка председателя можно было заключить, что уехал он в великом гневе.

    - Ну, Федька, таперь держись, - сказал дед Филат, из-под ладони провожая строгого председателя.

    5

    Изба Фомича стала подаваться как-то враз. Вроде бы еще в прошлом году стояла исправной, а нонешней весной, когда Фомич откидывал высокий, почти до окон завалинок, он вдруг заметил, что нижние венцы выпучило, словно изнутри их кто-то выпирал.

    - Обрюхатела изба-то. Впору хоть ремнем ее подпоясывай, - невесело доложил он хозяйке.

    А к осени сильно просела почерневшая от времени и копоти матица, и по ночам в ветреную погоду, когда тоскливо подвывало в трубе, матица сухо поскрипывала, словно кряхтела натужно.

    - Федя, подопри ты матицу, - жаловалась в такую пору Авдотья. - Прихлобучит нас вместе с ребятами. Не выползешь.

    Спала она с детьми на печи, а Фомич - на деревянной кровати, если ее можно было назвать кроватью. Длиной она была не более полутора метров, хотя и занимала весь простенок, до самой двери. Дальше нельзя - некуда! Изба-то семиаршинка... На такой кровати не вытянешься.

    По ночам рядом с кроватью он ставил табуретку и протягивал на нее ноги.

    - Жить захочешь - научишься изворачиваться, - любил приговаривать Фомич.

    После встречи с председателем у озера Фомича вызывали в правление колхоза на центральную усадьбу в соседнее село Свистуново. Но Фомич не пошел. Там решили заглазно - исключить его из колхоза и утвердить это решение на общем собрании. Утвердили. А колхозникам запретили сдавать Кузькину свои телячьи деляны лугов для выкашивания. Так была нарушена неожиданная статья дохода Живого. Но Фомич посмеивался:

    - Ничего, Дуня! Вот теперь я начну избу ухетовать. Спасибо им, хоть от работы меня освободили.

    Жизнь не больно баловала Фомича. Детство трудное - сиротское. В юности не успел как следует погулять, как его и оженили. Повезли венчать. Как ехали - в тулупах, - так и вошли в церковь. На Фомиче старый отцовский тулуп тащился полами по ступеням паперти, а воротник и вовсе упрятал его голову так, что одна шапка выглядывала. "Пудоросток, как есть пудоросток, - сокрушенно вздыхала мать, идя за ним вслед, - невестка и то, кажись, поболе его будет".

    А священник, встретив эту робкую, прижавшуюся в углу свадебную процессию, спросил весело:

    - А где жених-то, чады мои?

    Кроме Фомича, из мужиков был еще только отец Дуняши - мужчина рослый, с окладистой седой бородой. Пришедшие поглазеть сдавленно прыскали и прикрывались ладонями, будто крестились. Мать толкнула тихонько Фомича в спину:

    - Ен, батюшка, только на вид пудоросток, а так парень живой.

    Поп громко засмеялся:

    - И наречен был Живым?

    - Живым, батюшка, живым, - ляпнула с перепугу старуха под общий уже несдержанный хохот.

    - Если живой, значит, подрастет, - бодро сказал поп.

    С тех пор и прозвали Фомича Живым...

    А после свадьбы он и в самом деле подрос, на работе вытянулся. Год вместе с молодой женой батрачили они у свистуновского маслобойщика, а потом купили корову с лошадью и зажили своим хозяйством. Эти первые годы после женитьбы были затяжной и веселой погоней за достатком.

    - Мы тройкой везли, - говаривал Фомич, вспоминая об этом времени. - Лыска коренником шла, а мы с Дуней - пристяжными.

    Эх, Дуня, Дуня! Это теперь ты стала на вздохи скорой да на слезы слабой... А раньше, как зяблик, от зари и до зари колокольчиком заливалась, веселей тебя не сыскать...

    Удивляли они прудковцев тем, что на втором и на третьем году замужества все еще ходили по весенним вечерам на припевки. Собиралась молодежь на красной горке возле церковной ограды. Фомич приходил с хромкой на плече. Дуня в желтых румынках, в цветном платочке да в безрукавной продувной кофточке. Живой, бывало, приглядится к гармонисту, своему ли, чужому ли, все равно. Снимет гармонь - ухо к мехам... Да как ахнет! И голос в голос угадывал - так вольется. И две гармони играют, как одна. А Дуня только того и ждет, ее не надо упрашивать. Как бы нехотя снимет платок, лениво поведет плечами и пойдет по кругу с притопом, только дробь от каблуков горохом сыплется:
    Гармонист, гармонист, тоненькая шейка!
    Я спляшу тебе страданье - играй хорошенько.

     

    А с лавочки глуховатым мягким баритоном отзывался Живой:
    Ты залетка-залетуха,
    Полети ко мне, как муха...

     

    - Вот живые, черти! - ворчали на завалинках бабы. - Детей уж пора нянчить, а они все еще ухажерятся.

    - До женитьбы не успели, теперь отгуляем. Мы свое возьмем, - отвечал Фомич.

    И на работе в колхозе, и в первые годы на воскресниках Дуня отличалась. Бывало, пойдет бороздой за сохой картошку сажать - от сохи не отстанет. Идет, как на привязи - мелким шажком, корзина на груди, а руки так и порхают от корзины да в борозду. Только корзины поспевай нагружать. Ребятишки на погляд сбегались, когда она сажала картошку. Ни одна ни девка, ни баба по всему колхозу не смогла бы угнаться за ней в борозде. Недаром и ее прозвали Живой. Была она смолоду, как и Фомич, смугла лицом, с быстрыми, серыми, глубоко посаженными глазами. За то ее мать Фомича, острая на язык старуха, прозвала "долбленые глаза". Потом пошли дети с такими же серыми "долблеными" глазами. И так уж получилось - вся тяжесть по домашнему хозяйству, "по поению-кормлению", как говорил Фомич, легла на Авдотью. Сам он скоро отошел от колхозных дел, поскольку получил продвижение "на руководящую линию", потому как был из батраков, бедняцкого происхождения.

    Это батрацкое прошлое не только не принесло удачи Фомичу, но даже совсем наоборот, - можно сказать, сыграло с ним злую шутку.

    В первые годы безбедной жизни в колхозе, когда выдавали еще по двенадцать пудов на едока, Фомича направили в сельсовет секретарствовать. Платили самую малость - сапог яловых не справишь. А кирзовых еще не продавали, делать пока не научились. Потом и вовсе худо стало: в Прудках сельсовет закрыли, и Фомич стал работать в Свистуновском сельсовете. Каждое утро и вечер пять верст по лугам туда-сюда бегал.

    "Я теперь, как дергач, - говорил Фомич, - тот своим ходом на зимовку бегает, а я - на работу. Только вот еще крякать не научился". - "Зима подойдет - небось закрякаешь, - отзывалась старуха. - Одеть-то нечего. Пеньжак вот ветхий, хорошенько дунь в него - разлетится, как сорочье гнездо". - "Счастье, мать, не в пеньжаке". - А в чем?" - "Кто его знает".

    Фомич и в самом деле не знал, в чем счастье. Когда был маленьким, думал: счастье - это большой дом с хорошим садом, как у попа Василия, откуда пахнет летом сиренью да яблоками, а зимой блинами. Стал подрастать, думал: счастье - это жениться на Дуняшке. Но не успел еще как следует помечтать, а его уж и оженили. Потом он мечтал заработать много денег, накупить лошадей, коров, построить большой двор, совсем как у Лизунина... Но тут колхоз пришел. А в колхозе какое оно, счастье! Богатство не в чести. Революционная дисциплина и работа, чтоб всем было хорошо. Ладно! И такое счастье может быть. Но, работая секретарем сельсовета, Фомич знал, что год от году со всех колхозов берут поставок все больше и больше, а колхозы слабеют. Мало того, поначалу всем колхозникам хлеба давали столько, чтобы голоду не замечалось. На едоков, значит. А приработок шел тому больше, кто работал лучше. А теперь бригадирам, да трактористам, да учетчикам всяким платят много, а кому и совсем чепуху. Как же может быть в таком колхозе всем хорошо? И вспоминались ему слова Лизунина: "Колхоз это вот что такое: хитрый наживется, красивый налюбится, а дурак навалтузится". Пусть это неправда! Но ведь неправдой оказалось и то, во что верил Фомич, когда шел в колхоз: "Сделаем так, чтобы всем жилось хорошо". Выходит, и в колхозе счастья для него нет.

    В тридцать пятом году Фомича послали как выдвиженца на двухгодичные курсы младших юристов. Однако не прошло и года, как всех недоучившихся курсантов стали направлять председателями в колхозы. Фомича направили в лесной колхоз мещерской полосы. Всю жизнь Фомич хозяйствовал на черноземе да на лугах. И что у него за хозяйство было? Земли - свинья на рыле больше унесет. А здесь колхоз, да еще лесной... К этому времени Фомич стал кое-что понимать - тот председатель хорош, который и начальство подкрепит сверхплановой поставкой, и колхозников сумеет накормить. А для этого великая изворотливость нужна. И главное - крепкая основа хозяйства: либо земля сильная, либо промысел какой доходный. Тогда еще можно продержаться. Но поехал Фомич в тот мещерский колхоз, поглядел: земля - подзол да болота. Зима подойдет - мужики обушок за пояс и пошли в отход. Своя земля и раньше не кормила. Чего же Фомич там сотворит? На чем развернется? А ведь осень подойдет - сдай хлеб государству и мужикам выдай. Это какая же изворотливость, какая голова нужна? Нет, здесь он не потянет. И Фомич наотрез отказался идти в председатели. Тогда его исключили из партии, отчислили с курсов, и приехал он в Прудки с подмоченной репутацией, как "скрытый элемент и саботажник".

    А вскоре и беда пришла. В тридцать седьмом году по случаю первых выборов в Верховный Совет был большой митинг в районе. Приезжал сам депутат - финансовый нарком. Мужики, съехавшиеся со всех сел по случаю базарного дня, густо запрудили площадь, в центре которой на дощатой трибуне стоял депутат, и зорко подмечали, что росту нарком был с Ваню Бородина, самого высокого мужика из Свистунова, что шапка была на наркоме бобровая, а папиросы он курил "эдакие вот, по сковороднику".

    После митинга обещали выкинуть на лотки белые булки. Но булок этих оказалось мало, и когда подошла очередь Фомича, продажа кончилась. Фомич прочел вслух вывеску над ларьком: "Потребсоюз" и сказал: "Нет, это потрепсоюз". Вокруг поднялся смех. Тогда к Фомичу подошел представитель рика и сказал: "Попрошу пройти со мной". На лбу у него не было написано, что он эдакий представитель, и Фомич послал его подальше. Представитель взял Фомича за воротник полушубка... Живой в драке был мужик отчаянный. Он захватил руку этого представителя, нырнул ему под мышку и кинул его так через себя, что у того аж калоши с хромовых сапог послетали. Раздались тревожные свистки, и Фомича забрали.

    Судила его тройка "за антисоветскую пропаганду", да еще в "период подготовки к выборам". Припомнили все: и "скрытый элемент", и саботаж, то есть отказ от председательства, и исключение из партии. И отправили на пять лет в тюрьму по "линии врага народа".

    Но Живой и в тюрьме не застрял. В тридцать девятом, в финскую войну, многие из заключенных подавали заявления в добровольцы.

    Фомич тоже написал. Дело его пересматривали и освободили. Но пока заседали комиссии, пока ходили туда-сюда запросы: "Был или не был в лишенцах?", "Выступал ли против коллективизации?" и прочее - пока освобождали его, финская война окончилась.

    Однако повоевать успел Фомич вдоволь в большую войну...

    Принес он с войны орден Славы и две медали, да клешню вместо правой руки.

    И откуда же знать Живому - есть ли на свете счастье? И какое оно? Перебирая дни и годы своей жизни, он сортировал их, как тальниковые прутья для корзины: те, что побольше, поважнее, - на стояки шли, помельче - в плетенку. Отброса вроде бы и не было - все деньки истрачены на дело. Теперь вот стали говорить, что счастье есть труд. Если это правда, тогда Фомич самый что ни на есть счастливейший человек на свете. В любую, самую трудную пору своей жизни он находил себе подходящее дело.

    Вот и теперь по ночам Фомич на себе приволок из-за Луки несколько дубовых бревешек, подправил нижние подопревшие венцы и, главное, сделал подпорку под матицу - пусть хоть хозяйка спит спокойно.

    Вместе с холодами постучала в избу Живого и тревога - пришла повестка: явиться в райисполком на "предмет исключения".

    6

    День выдался слякотный: с утра пошел мокрый снег вперемешку с дождем. Промерзшая накануне земля осклизла и налипала на подошвы. Фомич осмотрел свои ветхие кирзовые сапоги и решил привязать резиновые подошвы сыромятными ремнями: дорога до Тиханова дальняя - десять километров. В такую пору немудрено и подошвы на дороге оставить. Фуфайку он подпоясал солдатским ремнем - все потеплее будет. А поверх, от дождя, накинул на себя широкий травяной мешок. Вот и плащ! Да еще с капюшоном, и шлык на макушке. Как буденовка.

    - Ну, я пошел! - появился он на пороге.

    Как увидела его Авдотья в таком походном облачении, так и заголосила:

    - И на кого же ты нас спокидаешь, малых да старых? Кормилец ты наш ненаглядный! Ох же ты злая долюшка наша... По миру итить сиротинушкам!

    - Ты что вопишь, дуреха? Я тебе кто - покойник?

    - Ой, Федя, милый, заберут тебя и посадят... Головушка моя горькая! Что я буду делать с ними, малолетними? - Авдотья сидела за столом облокотясь и, торопливо причитая, пронзительно взвизгивала.

    Меньшой, Шурка, зарылся в материнские колени и тоже заревел.

    - Глупой ты стала, Дуня... - как можно мягче сказал Фомич. - Ныне не тридцатые годы, а пятьдесят третий. Разница! Теперь не больно-то побалуешься... Вон самого Берию посадили. А ты плачешь!.. Смеяться надо.

    И, махнув рукой на квелость своей хозяйки, Живой ушел из дому. "Ну, что теперь преподнесет мне Семен Мотяков?" - думал он по дороге.

    Председатель райисполкома Мотяков был годком Фомичу. В одно время они когда-то выдвигались - Мотяков работал председателем сельсовета в Самодуровке. Потом вместе на юридических курсах учились. В одно время их направили и работать председателями колхозов. Только Фомич тогда отказался от своего поста, а Мотяков пошел в гору...

    Живой понимал, что с Мотяковым шутки плохи: тот еще раньше лихо закручивал, а после войны, окончив в области какие-то курсы, и вовсе грозой района стал. Его любимое выражение: "Рога ломать будем! Враз и навсегда..." - знал каждый колхозный бригадир.

    "Ну и что? У меня и рогов-то нету. Все уже обломано... Поскольку я комолый, мне и бояться нечего", - бодрился Фомич.

    На исполкоме он решил держаться с вызовом. "Для меня теперь чем хуже, тем лучше. Ну, вышлют. Эка невидаль! На казенный счет прокачусь. А там и кормить хоть баландой, да будут".

    Вымокшим, продрогшим до костей пришел Живой в Тиханово. Рик размещался в двухэтажном кирпичном доме посреди райцентра.

    Живой как был в мешке, так и вошел в приемную.

    - Кто меня тут вызывал?

    - Вы что, на скотный двор пришли? - набросилась на него молоденькая секретарша. - Снимите сейчас же мешок! Да не сюда. За дверь его вынесите! С него прямо ручьями течет... Вынесите!

    Живой снял мешок, но с места не двинулся.

    - А ну-ка его кто унесет оттуда? У меня это, может, последний мешок...

    - Да кому он здесь нужен? Ступайте! Чего встали у порога?

    Живой было двинулся к двери председателя.

    - Ага! Вы еще туда с мешком пройдите... Вот они обрадуются. - Секретарша встала из-за стола и энергично выпроводила Живого за дверь. - Бестолковый народ! Целую лужу оставил. Я вам что, уборщица?

    Через минуту Живой вошел без мешка, но текло с него не меньше.

    - Вы что, в пруду купались, что ли?

    - Ага, рыбу ловил бреднем. А потом думаю: дай-ка обогреюсь в рике. У вас вон и мебель мягкая.

    На этот раз секретарша и встать не успела, как Живой бесцеремонно прошел к столу и плюхнулся на диван.

    - Во! В самый раз...

    - Вы... Вы к кому?

    - К Мотякову на исполком.

    - Вы из Прудков? Кузькин?

    - Ен самый...

    - Да где же вы шатаетесь?! - словно очнулась она и набросилась на Живого с новой силой: - Встань! Его ждут целый час руководители, а он где-то дурака валяет.

    Не слушая объяснений Фомича, она быстро скрылась за дверями и тотчас вышла обратно:

    - Живо ступай! Ишь расселся.

    Живой вошел в кабинет. На председательском месте сидел сам Мотяков, возле стола стоял секретарь райкома Демин в темно-синем бостоновом костюме. Члены исполкома, среди которых Живой узнал Гузенкова, да председателя соседнего колхоза Петю Долгого, да главврача районной больницы Умняшкина, сидели вдоль стен и курили. Видать, что исполком уже кончился, - за длинным столом лежали исписанные листки бумаги, валялись карандаши.

    - Вот он, явился наконец, ненаглядный! Извольте радоваться. - Мотяков сверкал стальными зубами, поглядывая на Фомича исподлобья.

    Демин кивнул Живому на стул, но не успел Фомич и присесть, как Мотяков остановил его окриком:

    - Куда! Ничего, постоишь... Не на чай пригласили небось. - Мотяков встал из-за стола; на нем были защитный френч и синие командирские галифе. Засунув руки в карманы, он петухом обошел вокруг Фомича и съязвил: - Курица мокрая... Еще бунтовать вздумал.

    - А у вас здесь что, насест? Если вы кур собираете, - сказал Живой.

    - Поговори у меня! - крикнул опять Мотяков и, подойдя к Демину, что-то зашептал ему на ухо.

    Демин был высок и тощ, поэтому Мотяков тянулся на цыпочках, и его короткий широкий нос смешно задирался кверху.

    "Как обнюхивает", - подумал, глядя на Мотякова, Фомич и усмехнулся.

    Демин кивнул Мотякову маленькой сухой головой, Мотяков подошел к столу и застучал костяшками пальцев:

    - Начнем! Тимошкин, на место!

    Кругленький проворный секретарь райисполкома Тимошкин с желтым, как репа, лицом присел к столу по правую руку от Мотякова и с готовностью уставился на него своими выпуклыми рачьими глазами. Демин отошел к стенке и присел рядом с другими членами исполкома.

    - Гузенков, давай, докладывай, - сказал Мотяков.

    Михаил Михайлыч встал, расставил ноги в сапожищах, словно опробовал половицы, - выдержат ли? - вынул листок из блокнота и начал, поглядывая на Мотякова.

    - Значит, после сентябрьского Пленума вся страна, можно сказать, напрягает усилие в деле подъема сельского хозяйства. Каждый колхозник должен самоотверженным трудом своим откликнуться на исторические решения Пленума. Но есть еще у нас иные-протчие элементы, которые в рабочее время ходят по лугам с ружьем и уток стреляют. Мало того, они подбивают на всякие противозаконные сделки неустойчивых женщин на ферме, которые по причине занятости не могут сами выкашивать телячьи делянки. И косят вместо них, а взамен берут пшеном и деньгами. Куда такое дело годится? Это ж возврат к единоличному строю... Мы не потерпим, чтобы нетрудовой элемент Кузькин разлагал наш колхоз. Либо пусть работает в колхозе, либо пусть уходит с нашей территории. Просим исполком утвердить решение нашего колхозного собрания об исключении Кузькина Федора Фомича.

    Гузенков сел, а Мотяков злорадно посмотрел на Фомича:

    - Ну, что теперь скажешь? Небось оправдываться начнешь?

    - А чего мне оправдываться? Я не краду и не на казенных харчах живу, - сказал Фомич.

    - Поговори у меня! - крикнул Мотяков.

    - Дак вы меня зачем вызывали? Чтоб я молчал? Тогда нечего меня и спрашивать. Решайте как знаете.

    - Да уж не спросим у тебя совета. Обломаем рога-то враз и навсегда. - Мотяков засмеялся, обнажив свои стальные зубы.

    - Товарищ Кузькин, почему вы отказываетесь работать в колхозе? - вежливо спросил Демин тихим хрипловатым голосом.

    Длинные белые пальцы он сцепил на колене и смотрел на Живого, слегка откинувшись назад.

    - Я, товарищ Демин, от работы не отказываюсь. Цельный год проработал и получил из колхоза по двадцать одному грамму гречихи в день на рыло. А в колхозном инкубаторе по сорок граммов дают чистого пшена цыпленку.

    - Скажи ты, какой мудрый! Развел тут высшую математику... - сказал Мотяков. - А я тебе политику напомню: работать надо было лучше. Понял? Распустились! Небось год назад и не пикнул бы. Права захотел. А я тебе обязанности напомню.

    Демин обернулся к Мотякову и сказал тихо, будто извиняясь:

    - Товарищ Мотяков, с этими методами кончать надо. С ними вы далеко не уедете.

    - Уедем! - крикнул Мотяков.

    Демин как бы от удивления вскинул голову и сказал иным тоном:

    - Товарищ Мотяков!

    - Ну, ну... - Мотяков что-то невнятное пробормотал себе под нос и уткнулся в стол.

    - Так, значит, вы отказываетесь работать? - опять ровным голосом спросил Демин Кузькина.

    - Я, товарищ Демин, работать не отказываюсь. Я только бесплатно не хочу работать. У меня пять человек детей, и сам я инвалид Отечественной войны.

    - Видали! Он себе зарплату требует... Вот комиссар из "Красного лаптя", - засмеялся опять Мотяков. - Ты сначала урожай хороший вырасти, а потом деньги проси. Дармоед!

    - А ты что за урожай вырастил? - спросил, озлобясь, Живой. - Или ты не жнешь, не сеешь, а только карман подставляешь?!

    - Поговори у меня! - стукнул кулаком по столу Мотяков.

    - Семен Иванович! Да успокойтесь, в конце концов. - Демин опять пристально, с выдержкой посмотрел на Мотякова.

    Тот надулся и затих.

    - Но ведь, товарищ Кузькин, не вы же один состоите в колхозе, и тем не менее вы один отказывались работать! - сказал Демин.

    - Странный вопрос! - ответил Фомич. - А если я, к примеру, помирать не хочу? Или вы тоже скажете: не ты первый, не ты последний?

    - Разумно, - усмехнулся Демин. - Но, товарищ Кузькин, надо же сообща болеть за свой колхоз.

    - Мы болеем, - ответил Кузькин. - Да болезнь-то у нас разная. У меня брюхо сводит, а вот у Гузенкова голова с похмелья трещит.

    - Давай без выпадов! Тоже критик нашелся, - не выдержал опять Мотяков.

    - Но, товарищ Кузькин, почему у вас такой плохой колхоз? Кто же виноват?

    - Война виновата, - сказал Мотяков.

    Кузькин пристально, подражая Демину, поглядел на него:

    - Война-то виновата... - и обернувшись к секретарю: - Вы, товарищ Демин, знаете, как у нас картошку потравили?

    - Какую? - очнулся Гузенков.

    - Семенную!

    - Ну, ну? - заинтересованно подался Демин.

    - Перебирали ее, перебирали - пошли на обед. Вернулись, а ее три коровы пожирают - хранилище проломили, прямо с неба сошли... Бока во разнесло.

    - Как же так? - Демин глянул на Гузенкова.

    Тот весь напыжился и только головой мотнул.

    - Его работа, - сказал Кузькин. - Нагородили чурку на палку... Он плотников привозил. Премиальные платил им, быка съели. А хранилище слепили - свинья носом разворотит.

    - А что потом с картошкой? - спросил Демин.

    - Гузенков сказал: всю картошку перевезти в подвал к Воронину, к нашему бригадиру. Весна подошла - а Пашка Воронин и говорит: нету картошки, вся померзла.

    - А вы писали куда-нибудь, в районные инстанции?

    - Писал. А что толку? Писать в нашу районную инстанцию - это одно и то же, что на луну плевать.

    - Кому это ты писал? - поднял голову Мотяков.

    - Тебе, например.

    - Мне? Не помню. - Он обернулся к Тимошкину: - Тимошкин, было?

    - Не поступало, - выпалил тот.

    - А это что? Не твоя подпись? - Кузькин вынул из кармана открытку и сунул ее Тимошкину. - У меня письмо с муд... уведомлением. Знаю, с кем дело имею.

    Тимошкин покосился на открытку:

    - Мою подпись надо еще документально доказать. А может быть, это подделка?

    - А ну-ка? - Демин подошел к столу и взял открытку. - Товарищ Мотяков, в этом деле разобраться надо.

    - Это само собой... Разберемся. Кто письмо потерял, кто факты извратил... Виноватых накажем.

    Скрипнула дверь, вошла секретарша:

    - Товарищ Демин, вас к телефону. Из обкома звонят.

    - Хорошо!

    Секретарша ушла.

    Демин положил открытку перед Мотяковым.

    - Так разберитесь, - и вышел.

    - Чего с ним говорить! - махнул рукой Гузенков. - Известный элемент... отпетый.

    - В тридцатом году я колхоз создавал, а вы, товарищ Гузенков, на готовенькое приехали. Еще неизвестно, чем вы-то занимались в тридцатом году.

    - Мы тебя вызвали не отчитываться перед тобой! - оборвал Живого Мотяков. - А мозги тебе вправить враз и навсегда. Понял? Будешь в колхозе работать?!

    - Бесплатно работать не стану.

    - А что вы, собственно, хотите? - спросил Умняшкин.

    - Выдайте мне паспорт. Я устроюсь на работу.

    - Мы тебе не паспорт, а волчий билет выпишем, - сказал Мотяков. - Выйди в приемную! Когда надо - позовем.

    Живой вышел.

    - Ну, что с ним делать? - спросил Умняшкин, грузный немолодой человек с лицом сумрачным, усталым, с тем выражением насупленной серьезности, которое бывает у много проработавших сельских врачей.

    - Дадим ему твердое задание... в виде двойного налога, - сказал Мотяков. - А там видно будет.

    - Но ведь налоги отменены! - возразил Умняшкин.

    - Это с колхозников. А поскольку его из колхоза исключили, значит, он вроде единоличника теперь.

    - И мясо с него, и шерсть, и яйца... все поставки двойные! - подхватил Тимошкин.

    - Ну, как? - обернулся Мотяков к членам исполкома.

    - Не то, - сказал председатель бреховского колхоза Звонарев, прозванный за свой огромный рост Петей Долгим. - На трудодни ему не заплатили. Надо искать выход. Положение трудное.

    - Все ясно, как дважды два - четыре. - Мотяков даже ладонью прихлопнул. - Исключить из колхоза - и твердое задание ему враз и навсегда.

    - А я бы отпустил его, - возразил Петя Долгий. - И надо помочь устроиться.

    - Это называется либерализмом, - сказал Мотяков. - Если мы станем пособничать лодырям и летунам - все колхозы развалим. Сегодня один уйдет, завтра другой... А работать кто станет?

    - У нас не уходят, - сказал Петя Долгий.

    - Дак у тебя колхоз на ногах стоит, а у Гузенкова на четвереньках... Разница! Ты диалектику не понимаешь, враз и навсегда.

    - Правильно, Семен Иванович! - подхватил Тимошкин. - На Кузькине пример воспитания надо показать... неповадности то есть. Двойные поставки с него и мяса, и шерсти.

    - Лихо, лихо, - сказал Умняшкин. - Тогда уж и две шкуры с него берите.

    - А что? - отозвался Мотяков. - По обязательным поставкам положено было сдавать шкуру. Пусть сдает две. Тимошкин, пиши!

    - Но ведь он же инвалид третьей группы, - сказал Умняшкин. - Вы хоть это учтите.

    - Подумаешь, трех пальцев не хватает, - усмехнулся Мотяков. - Ты не смотри, что он такой - на заморенного кобеля смахивает. Он еще нас с тобой переживет. Ставим на голосование: кто за исключение, прошу поднять руки!

    Мотяков, Гузенков, Тимошкин проголосовали за исключение. Умняшкин и Петя Долгий против.

    - Большинство за, - торжествующе отметил Мотяков.

    - Х-хе, большинство... в один голос, - усмехнулся Петя Долгий.

    - Один голос, да мой, - Мотяков поднял палец кверху. - Сравнил тоже - мой голос и твой голос, - и крикнул в дверь: - Позвать Кузькина!

    Живой на этот раз вошел с мешком в руках. Мотяков подозрительно поглядел на мешок:

    - Поди, поросят тащил в мешке?

    - Ага... Поторопился. Не то вы все равно отберете.

    - Поговори еще! Я отобью у тебя охоту. Враз и навсегда. Дай сюда протокол! - Мотяков взял листок у Тимошкина и зачитал: - "В связи с исключением из колхоза Кузькина Федора Фомича, проживающего в селе Прудки, Тихановского района, числить на положении единоличного сектора, а потому обложить двойным налогом, то есть считая налог с приусадебного хозяйства размером 0,25 га, отмененный последним постановлением правительства, умноженным на два. А именно, подлежит сдавать в месячный срок Кузькину Федору Фомичу тысячу семьсот рублей, восемьдесят восемь кг мяса, сто пятьдесят яиц, шесть кг шерсти или две шкуры".

    - Семен Иванович, дайте-ка, я ему еще впишу сорок четыре кубометра дров. Пускай заготовляет, - потянулся к председателю Тимошкин.

    - Ты сам их и заготовишь, - сказал Фомич. - У тебя хохоталка-то вон какая. С похмелья не упишешь.

    Тимошкин криво передернул ртом:

    - Может, обойдемся без оскорбленнее? Не то ведь и за личность придется отвечать.

    - Ага... Я и в тридцатых за тебя отвечал. А твой отец в лавке колбасой торговал.

    - Вопросы имеются? - спросил Фомича Мотяков.

    - Интересуюсь, мне по частям сдавать или все враз? - Фомич невинно глядел на Мотякова.

    Тот важно, официальным тоном сказал:

    - Хоть сейчас вези...

    - Все?

    - Все, все!

    - Деньги я внесу... Все до копеечки. Из застрехи выну. И мясо сдам - телушку на базаре куплю. Яйца тоже сдам... Но вот насчет шкуры сделайте снисхождение. Одну шкуру я нашел.

    - Где нашел одну, там и другую найдешь, - сказал Мотяков.

    - Ну, себя-то я обдеру, а жену не позволят. У нас равноправие.

    Кто-то из заседателей прыснул. Умняшкин закрылся ладонью - только глаза одни видны, и те от смеха слезились тоже. Петя Долгий заклевал носом и как-то утробно закурлыкал. А Мотяков рявкнул, побагровев, и грохнул кулаком об стол так, что Тимошкин подпрыгнул от испуга.

    - Вон отсюда! Враз и навсегда...

    На улице все так же моросил дождь с мокрым снегом пополам. Фомич накинул на голову мешок и побрел по грязной улице. На душе у него было тошно, весь запас бодрости и сарказма он израсходовал в кабинете Мотякова. И теперь впору хоть ложись посреди дороги в грязь и реви. Выпить бы, да в кармане ни гроша...

    На краю Тиханова, напротив бывшей церкви, а теперь зерносклада, стоял на отшибе обшитый тесом, когда-то утопавший в саду попов дом. В жаркий день, выходя из Тиханова, здесь у колодца обычно приостанавливались прохожие, напивались впрок. Фомич вдруг почувствовал усталость и дрожь в коленках. "Черт, как будто мешки таскал... Вот так исполком". Он прислонился к творилам колодца, поглядел на попов дом. "Вот и исповедальня. Надо зайти", - решил Фомич.

    В поповом доме теперь помещался райфо. В крайнем боковом кабинете сидел Андрюша, прямо из-под стола высунув свою деревянную ложу, считал на счетах.

    - Здорово, сосед! - весело приветствовал он Фомича. - Ты что такой мокрый да бледный? Как будто черти на тебе ездили?

    - Черти и есть. - Фомич присел на обитый черной клеенкой диван и перевел, словно после длительной пробежки, дух. - Вот исповедоваться к тебе пришел. Ты же в поповом дому сидишь.

    И Фомич рассказал все, что было на исполкоме. Андрюша долго озабоченно молчал, перебирая костяшки на счетах.

    - Вот что сделай - возьми бумагу от них с этим твердым заданием. Ружье спрячь, козу продай. А велосипед оставь. Он у тебя все равно старый. Пускай что-нибудь да конфискуют. Потом подашь жалобу. И обязательно достань справку в колхозе - сколько ты там выработал за год трудодней.

    - Да кто мне ее даст?

    - Схитрить надо. Изловчиться.

    - А не вышлют меня?

    - Могут и выслать, по статье тридцать пятой - без определенной работы, как бродягу.

    - А инвалидов не высылают?

    - Инвалидов нет. Но у тебя же третья группа. Должен еще работать.

    - А я что, от работы отказываюсь? Пусть выдают паспорт - устроюсь.

    Андрюша только руками развел:

    - Сие от нас не зависит. Ты вот что запомни - придут к тебе имущество описывать, веди себя тише воды, ниже травы. Понял? Задираться начнут - не вздумай грубить. Сразу загремишь. Пусть берут, что хотят. Только помалкивай. Это заруби себе на носу!

    7

    Комиссия нагрянула после праздников, по снегу. Фомич успел и козу продать, и ружье припрятать. Ружье он обернул промасленными тряпками и засунул в застреху на дворе. Старый пензенский велосипед, еще довоенный, облупленный, как запаршивевшая лошадь, стоял в сенях, прямо перед дверью: "Вот он я! Хотите - берите, хотите - нет".

    Комиссия была из пяти человек - во главе инспектор райфинотдела по свистуновскому кусту Настя Протасова - большеносая, стареющая дева по прозвищу Рябуха, за нею бригадир Пашка Воронин да еще трое депутатов Совета - здоровенные трактористы из Свистунова. "Эти на случай, если я брыкаться начну", - подумал Фомич. Он юркнул в чулан и притворился спящим.

    - Можно к вам? - послышался в дверях Настин голос.

    - Проходите, - сказала Авдотья.

    - Здравствуйте, - разноголосо донеслось от порога. - А где хозяин?

    - Вон, в чулане на лавке.

    Настя приоткрыла занавеску:

    - Ты что, ай заболел?

    - Мне болеть не положено. Ведь я Живой! - Фомич встал с лавки.

    За столом расселись трактористы и Пашка Воронин.

    - Извиняйте, гости дорогие! Угощать-потчевать вас нечем, - сказал Фомич. - До вашего прихода были и блины, и канки, а теперь остались одни лихоманки... Что ж вы не предупредили, что придете?

    Трактористы дружно засмеялись. А Настя набросилась на Фомича:

    - Что ты комедию ломаешь? Ты лучше скажи, когда налог думаешь вносить?

    - А мне, Настя, думать никак невозможно. За нас думает начальство. А нам - только вперед! Назад ходу нет. За меня вон Пашка Воронин думает.

    Трактористы снова засмеялись, а Пашка нахмурил желтые косматые брови и угрожающе сказал:

    - Мы пришли не побасенки твои слушать. Понял?

    - И тебе, Федор Фомич, не стыдно? - пошла в наступление Настя. - Такой лоб, и не работаешь! Вон бабы и то целыми днями с фермы не уходят. А ты на лавке дрыхнешь.

    - Это ж просто симулянт! - подстегнул ее Пашка.

    - Да он хуже! Тунеядец и протчий элемент, которые раньше в паразитах ходили.

    Настя и Пашка точно старались друг перед другом раззадорить Фомича. Он мигом смекнул, в чем дело; сел на табуретку, скрестил руки на груди и эдаким смиренным голосом произнес:

    - Эх, Настя... И ты, Паша! Понапрасну вы свое красноречие расходуете. Я стал человеком религиозным. Это я раньше не верил ни в бога, ни в черта, ни в кочергу. Ты мне слово - я тебе десять в ответ; ты меня - царап, я тебя - по уху. А теперь я прочел в Евангелии: ударь меня в правую щеку - я подставлю левую. Так что кляните меня, как хотите, и берите, что хотите.

    - Кто тебя предупредил? - простодушно спросила Настя.

    - А черный ворон в лесу. Ходил я ноне с утра за дровами. Смотрю, сидит на дубу: "Ка-рр! Придут к тебе Настя с Пашкой в гости, смотри не обижай их".

    - Чего болтовню его слушать! Давайте опись составлять, - сказал раздраженно Пашка.

    Настя вынула из портфеля протокольную книжечку.

    - Где твое ружье? - спросил Пашка.

    - Продал.

    - Не ври. Спрятал, наверное?

    - Ищите.

    Пашка Воронин разогнулся во весь свой длиннющий рост, посмотрел на печь, пошарил за трубой, потом вышел в сени.

    - Возьми лестницу, на чердак слазь! - сказала ему Настя.

    - Чего там лестницу! У него не чердак, а шесток. Рукой достанешь.

    Воронин и в самом деле приподнялся на цыпочках, вытягивая шею, как журавель.

    - Ты смотри, избу не развали, жираф! - сказал Фомич. - Не то придется тебе новый сруб ставить.

    - Я б те срубил клетку, как для обезьяны. Да в зверинец бы тебя, лодыря, отправил.

    Фомич вдруг вспомнил, как Пашкин брат Воронок так же вот шнырял по лизунинской избе после бегства хозяина. Накануне Воронок приказал Фомичу вписать Нестеру Лизунину в твердое задание один центнер семян моркови: "И чтоб в двадцать четыре часа рассчитался!" Воронок был председателем сельсовета. Его указ - закон для секретаря. Фомич и вписал. А к вечеру зашел Нестер: "Федор, ты знаешь, на сколько хватит этих семян моркови?" - "На сколько?" - "На весь район!.. Где ж я столько возьму?" Тогда-то Фомич и выдал отпускную Нестеру Лизунину, а ночью тот смылся со всей семьей.

    Фомич смотрел теперь на Пашку, а в глазах у него стоял старший Воронок тех дней. "И что за порода нахальная такая! Хлебом их не корми. Дай только покомандовать. Или что отобрать. И ведь с лица совсем не схожие - один рыжий, долговязый, с длинной лошадиной мордой, второй коренаст, черен был в молодости, как жук навозный. А хватка у обоих мертвая. Видать, в отца пошли... Того все по этапам гоняли - первый вор был в округе..."

    Пашка спрыгнул со стены, отряхнул рукава от пыли.

    - Ну, что там? - спросила Настя.

    - Глина да пыль. У него там и мякины-то нет. Сожрал, что ли?

    - Домовому скормил. Он у меня цельный год на одной мякине сидит.

    Трактористы опять дружно, как по команде, засмеялись.

    - Где добро-то храните? - спросила Настя Авдотью.

    - Да рази ты не видишь? У меня его, добра-то, навалом. Что на печи, что на кровати, - ответил опять Фомич.

    - Ты не валяй дурака. Где сундук?

    - Под кроватью.

    Пашка вытащил из-под кровати зеленый, окованный полосовым железом сундук - Авдотьино приданое.

    - Смотри! - сказал он Насте, а сам деликатно отошел к столу и подсел к трактористам.

    Настя откинула крышку, и вдруг Фомич заметил среди старого тряпья Дунин кошелек с шишечками. "Мать ты моя родная! Там же козья выручка - три сотни рублей! Все богатство". У Фомича дух захватило, когда он увидел, что Настя цопнула кошелек и открыла шишечки. Первая мысль была - выхватить у нее кошелек. А потом? Эти же волкодавы задушат его. Он вспомнил наставление Андрюши: "Не груби! Пусть что хотят, то и берут". Фомич аж зубами скрипнул от досады и отошел подальше от греха.

    - Дуня! - позвала Настя. - Иди-ка сюда.

    Подошла от печи хозяйка.

    - Смотри-ка! - потянула ее к сундучку Настя. - Это облигации. В тряпье хранить их не след. - И она сунула в руку оторопевшей Авдотье кошелек с деньгами.

    - Ах ты, батюшки мои! Как это ребяты не добрались до них, - запричитала Авдотья. - Федя, ты, что ль, их бросил сюда? - Между тем она торопливо упрятала кошелек за пазуху.

    - Ты все валишь на меня, растереха! - нарочито строго проворчал Фомич, а на душе у него отлегло: "Ай да Настенка, ай да Рябуха! Совесть какая! Гляди-ка ты. А еще в старых девках числится..."

    - Да тут и описывать нечего - одни шоболы, - сказала Настя от сундука. - Коза-то цела?

    - Давно уж и поминки справили, - ответил Фомич.

    - Чего ж тогда брать?

    - Возьмем велосипед, - сказал Пашка.

    Настя вписала в квиток велосипед и ткнула Фомичу:

    - На, подпиши!

    Фомич поставил подпись. Потом в сенях вручил Насте велосипед и продекламировал:

    - Эх! Что ты ржешь, мой конь ретивый? Послужил ты мне правдой верною. Теперь отдохни и мне отдых дашь.

    Настя передала Пашке облупленный Фомичов велосипед, и комиссия в полном составе отбыла.

    - Федя, продадут теперь твой велосипед, - вздохнула Авдотья, взглядом провожая из окна эту процессию.

    - Не бойся, мать. Хорошие люди не купят. А плохие и взяли бы, да денег пожалеют. Они задарма привыкли все брать. А велосипед мне приведут... Кто брал его, тот и приведет...

    На другой день Фомич сходил в Свистуново в правление колхоза и сказал счетоводу:

    - Корнеич, что-то на меня наваливается беда за бедой. Прямо дух не успеваю переводить.

    - А что такое?

    - Да глядя на вас, и райсобес озорует. Говорят, что, мол, у тебя минимума трудодней не выработано. А потому - половину пенсии с тебя удержим.

    - Ну, это они против закона.

    - Поди попробуй втолкуй им. Ты мне напиши справку - сколько я трудодней за год выработал.

    - Это можно.

    Корнеич выписал Фомичу справку "в том, что он со своей семьей выработал за год 840 трудодней". И печать приложил.

    Фомич тщательно прочел ее, сложил вчетверо и удовлетворенно сказал:

    - Ну, теперь вы, голубчики, попались у меня. Я эту справку не в собес отправлю, а в ЦК пошлю.

    - Ну-ка дай сюда! - грозно поднялся Корнеич, но Фомич выкинул ему под самый нос кукиш:

    - А этого не хотел! Так и передай Гузенкову.

    - Я скажу, что ты выманил ее обманом.

    - Привет! - махнул Фомич малахаем. - Приятного разговора с Михал Михалычем.

    Придя домой, Фомич вырвал из тетради двойной лист и на весь разворот начертил химическими чернилами круг. По этому ободу он вывел большими буквами: "Заколдованный круг Тихановского райисполкома". А в центре круга написал: "Я, Федор Фомич Кузькин, исключен из колхоза за то, что выработал 840 трудодней и получил на всю свою ораву из семи человек 62 килограмма гречихи вместе с воробьиным пометом. Спрашивается: как жить?" К этому чертежу Фомич приложил справку о выработке трудодней и жалобу, в которой изложил, как его исключали, как выдали "твердое задание" и потом отбирали велосипед. Жалобу начал он "издаля". "Подходят выборы. Советский народ радуется: будет выбирать родное правительство. А моя семья и голосовать не пойдет..." Все эти сочинения Фомич запечатал в конверт, написал адрес обкома, на имя самого первого секретаря Лаврухина, и пешком сходил на станцию Пугасово за сорок километров. Там опустил конверт в почтовый ящик на вокзале - "здесь не догадаются проверить". И, довольный собственной хитростью, выпил за успех - взял кружку пива, сто пятьдесят граммов водки, смешал все, и получился преотличный ерш.

    8

    О том, что жалоба сработала, Фомич догадался по тому, как нежданно-негаданно зашел однажды под вечер Пашка Воронин и, не разгибаясь в дверях, через порог сказал:

    - Забери свой велосипед. Он в сельсовете стоит, в Свистунове.

    - Я не имею права, - скромно ответил Фомич. - Кто его брал, тот пусть и приведет.

    - Как же, приведут. На моркошкино заговенье. - Пашка хлопнул дверью и ушел.

    - Ну, мать, теперь жди гостей повыше, - изрек глубокомысленный Фомич.

    Через день пополудни они нагрянули. Один совсем молоденький, востроносый, простовато одетый - полушубок черной дубки, на ногах черные чесанки с калошами. На втором было темно-синее пальто с серым каракулевым воротником и такая же высокая - гоголем - шапка. И телом второй был из себя посолиднее, с белым мягким лицом, и смотрел уважительно. Вошли, вежливо поздоровались, сняли шапки, обмели у порога ноги и только потом прошли к столу.

    - Вы писали жалобу? - спросил Фомича тот, что посолиднее.

    - Не знаю, - Фомич выжидающе поглядывал на них.

    Авдотья замерла возле печки с ухватом в руках - чугун с картошкой выдвигала, чтоб немного остыл к обеду.

    - Мы представители обкома, - сказал младший.

    - Не знаю, - Фомич и ухом не повел.

    - А-а, понятно! - улыбнулся востроносый. - Федор Иванович, покажите ему бумаги.

    Тот, что посолиднее, вынул из бокового кармана конверт с бумагами и протянул Фомичу. Живой взял конверт, проверил бумаги - все писано им, но ответил опять уклончиво:

    - Не знаю... Кто такие будете?

    - Да вы, товарищ Кузькин, воробей стреляный! - засмеялся опять востроносый. - Вот наши документы. - Он протянул Фомичу свое обкомовское удостоверение, за ним последовал и солидный.

    Фомич, не торопясь, прочел удостоверения и только потом предложил сесть к столу.

    Вошли ребята - сразу втроем - с сумками в руках и, не глядя, кто и что за столом, заголосили от порога:

    - Мам, обедать!

    - Да погодите вы, оглашенные. Не успели еще порог переступить. Как грачи. Не видите - люди за столом.

    - Нет, нет, кормите! - быстро встал из-за стола молодой. - Мы посидим, подождем.

    Фомич вынес из чулана лавку и усадил обкомовцев.

    Авдотья налила чашку жидкого гречневого супа и поставила в алюминиевой тарелке очищенную, мелкую, как горох, картошку. Ребята бесцеремонно осматривали гостей и только потом проходили к столу. Ели они молча, дружно и быстро, как вперегонки играли. Вместо хлеба ели картошку, макали ее в соль и отправляли в рот. Опустошив алюминиевую тарелку, выхлебав чашку супа, они полезли на печь.

    - А что ж вы им второе не подали? - спросил Авдотью солидный.

    - Все тут было, - ответил Фомич. - В чашке, значит, первое, а в люменевой тарелке второе.

    - Мам, а что было на второе? - спросил от порога меньшой Шурка.

    - На второе кресты, - ответила Авдотья.

    - Перекрестись, да на боковую. Так, что ли? - солидный с улыбкой смотрел на Фомича.

    Фомич принял шутку:

    - Да живот потуже подтяни.

    - Кажется, вы уж и так на последнюю дырку затянулись, - сказал солидный.

    - Есть еще запас, есть, - отшучивался Фомич, похлопывая себя по животу.

    Солидный вопросительно поглядел на молодого, а тот, еле заметно подмигнув Фомичу, улыбаясь, сказал:

    - А вы покажите-ка нам свои запасы. - И солидному: - Начнем с подпола, Федор Иванович.

    - Да, конечно. Посмотреть надо. - Солидный встал и начал расстегиваться.

    Фомич принял его тяжелое пальто и положил на кровать.

    - Вы бы лучше повесили, - сказал солидный, с опаской поглядывая на кровать, на ветхое лоскутное одеяло.

    - Да у нас на вешалке шоболья-то больше, - сказал Фомич. - Как хотите! Я повешу.

    Но солидный, увидев на вешалке драную Фомичову фуфайку да обтрепанные ребячьи пиджаки, поспешно остановил его:

    - Нет-нет. Пусть там лежит. Я ведь ни о чем таком не подумал.

    Востроносый, растягивая во все лицо подвижные смешливые губы, похлопывал дружески хозяйку по плечу:

    - Ничего, ничего. Уладится. - Свой полушубок он кинул рядом с пальто на койку. - Айда в подпол! - Он сам открыл половицы и первым же спрыгнул. - Посветить чего не найдется?

    Фомич подал ему зажженную лампу.

    - Ну как, Федор Иванович, спуститесь? - спрашивал он из подпола.

    - Да, да. - На Федоре Ивановиче был хороший черный костюм и ботинки. Он осторожно оперся о половицы. - Да тут глубоко! Без парашюта не обойдешься. А ну-ка мне точку опоры!

    - Сейчас табуретку поставлю. - Фомич подал им табуретку.

    Федор Иванович спустился в подпол, и они с минуту оглядывали небольшую кучу мелкой картошки.

    - Это что у вас, расходная картошка? - спросил Федор Иванович.

    - Вся тут, - ответил Фомич.

    Они молча вылезли.

    - Кладовая у вас есть?

    - Нет.

    - Это что ж, весь запас продуктов? - Федор Иванович ткнул рукой вниз.

    - Вон еще кадка с капустой в сенях стоит.

    Они вышли в сени.

    - Как же вы живете? - спросил Федор Иванович растерянно.

    - Вот так и живем, - ответил Фомич.

    - Я же говорил вам - типичный перегиб, - сказал востроносый. - Мотяковщина!

    Федор Иванович как-то посерел, и лицо его вроде бы вытянулось. Не сказав ни слова, он возвратился в избу, быстро оделся и попрощался с хозяйкой, глядя себе под ноги:

    - Извините за беспокойство. Постараемся помочь. А вы пройдемте с нами, - сказал он Фомичу.

    Возле бригадировой избы стоял "газик".

    - Садитесь! - Федор Иванович пропустил Фомича на заднее сиденье вместе с востроносым и приказал шоферу: - Посигналь!

    На звук сигнала выбежал из дому Пашка Воронин. Федор Иванович кивнул ему:

    - Садитесь...

    Пашка влез тоже на заднее сиденье, притиснулся к Фомичу, и поехали. Свернули в Свистуново. Остановились возле правления.

    - Пошли! - Федор Иванович вошел первым.

    В правлении Гузенкова не оказалось. Лысый Корнеич высунулся из дверей бухгалтерии и сказал услужливо:

    - Посидите! Я сбегаю за Гузенковым. Мигом обернусь.

    - Не надо! - остановил его Федор Иванович. - Вы кто здесь?

    - Счетовод.

    - И отлично! Вам Кузькин знаком?

    - Так точно! - по-военному ответил Корнеич.

    - Завтра Кузькину лошадь выделите. Он в райком поедет.

    Корнеич передернул усами и с недоумением глядел то на приезжего начальника, то на стоявшего за ним Пашку Воронина. Наконец осторожно возразил:

    - Я, конечно дело, передам Михаил Михайлычу. Только это, товарищ начальник, лодырь. - И поспешил добавить: - Правление, значит, определило его таким способом.

    - А это что? - Федор Иванович показал справку. - Кто ее выдавал? Правление?

    Корнеич только глянул и рявкнул:

    - Так точно! Я то есть. Но, позвольте сказать, товарищ начальник, эту справку он взял обманом.

    - Как обманом?

    - Он у меня выпросил ее для райсобеса.

    - Это не важно, для кого. Верно, что он выработал столько трудодней?

    - Это уж точно! - Корнеич по-прежнему стоял навытяжку, и его тяжелые, в крупных синих жилах кулаки доставали почти до колен.

    - Так вот, завтра же дать Кузькину лошадь. А вы приезжайте в райком к девяти часам, - обернулся он к Фомичу.

    - Товарищ начальник, я лучше пешком пойду, - сказал Фомич.

    - Почему?

    - Боюсь, замерзну в дороге-то. Мороз вон какой. А моя одежка что твои кружева - спереди дунет, сзади вылетит.

    - Хорошо. Дайте ему с подводой и тулуп, - сказал Федор Иванович.

    - Сделаем! - рявкнул Корнеич.

    - А вы, - обернулся Федор Иванович к Пашке Воронину, - сегодня же возвратите Кузькину велосипед. Он у вас где хранится?

    - В сельсовете.

    - Вот так. - Федор Иванович, не прощаясь, вышел из правления.

    Фомич выбежал за ним.

    - Садитесь! - сказал Фомичу Федор Иванович. - Подвезем вас до дому. Да смотрите, завтра вовремя приезжайте. И непременно на лошади.

    А поздно вечером Пашка Воронин привел велосипед; он оставил машину на крыльце и постучал в окно. Когда Фомич вышел, его и след простыл.

    9

    Фомич лошадь все-таки не взял - хлопотно больно: надо идти в Свистуново, глаза мозолить в правлении, потом отгонять ее туда же и топать обратно пешком почти пять верст. Что за корысть? Кабы она на дворе стояла, лошадь-то, или хотя бы в Прудках. А то сбегай в Свистуново туда и обратно - ровно столько же в один конец и до Тиханова будет. И без тулупа нельзя ехать - замерзнешь. А с тулупом еще больше хлопот: не занесешь его в райком, и в санях оставить боязно. А ну-ка кто украдет? Тогда и вовсе не расплатишься.

    Утречком по морозцу он легкой рысцой трусил без передышки до Тиханова - мороз подгонял лучше любого кнута.

    "Чудная у нас жизнь пошла, - думал Фомич по дороге. - На все Прудки оставили трех лошадей - одну Пашке Воронину, двух для фермы воду подвозить. А мужики и бабы добирайся как знаешь. Ни тебе автобусов, ни машин. В больницу захотел - иди сперва в Свистуново в правление, выпроси лошадь, если дадут - поезжай. А куда-нибудь на станцию, или на базар, или в район - и не проси. У Гузенкова своя машина, у Пашки лошадь и мотоциклет, а у колхозника - шагалки. Бывало, свой автомобиль на дворе стоял - запрягай и езжай, куда захочешь. Хоть по делу, хоть в гости. А то и так просто по селу покататься, выпимши, к примеру, больно хорошо. И ребятам повозиться с лошадью - одно удовольствие. Там в ночное сгонять, в лес съездить. Красота! А теперь они, как бродяги, цельными днями без дела по лугам слоняются. А ведь раньше в зимнюю пору последний человек пеш ходил в Тиханово. Вон Зюзя-конокрад. Да и то, когда подфартит, и на чужом, бывало, проедет..."

    В Тихановском райкоме Живого встретила заведующая райсобесом Варвара Цыплакова.

    - Зайдем ко мне, Федор Фомич, - пригласила она любезно и поплыла впереди, загораживая собой почти весь коридор.

    Время было раннее, в райкоме - пусто.

    Фомич удивлен был и ее вежливым обхождением, и таким неожиданным приглашением. Обычно, когда пенсионеры собирались в райсобесе и чересчур шумно толклись возле окошечка кассы, она громовым голосом кричала из соседней комнаты на кассира:

    - Егор, уйми своих иждивенцев! Не то всех вас выгоню на мороз.

    А теперь она сама открывает перед Фомичом дверь - райсобес был рядом с райкомом - и пропускает его впереди себя.

    - Проходите, проходите, Федор Фомич.

    Было всего лишь половина девятого, Фомич не торопился. Он сел поудобнее на клеенчатый диван. "Уж коли ты вежливость несусветную проявляешь, - подумал он, - то и я тебя отпотчую". Он достал кисет, свернул "козью ножку" толщиной с большой палец и зачадил кольцами в сторону начальства крепчайшим табачным дымом.

    - Я давно еще хотела с тобой, товарищ Кузькин, все поговорить. Кх-а, кх-а! Да ведь ты не заходишь. На дороге тебя не словишь. Кх-а, кх-а! Да что у тебя за табак? Аж слезу вышибает.

    - А ты нюхни, Варвара Петровна, своего, - сказал Фомич, подмигивая. - И все пройдет. Клин клином вышибают. У тебя, чай, покрепче моего будет.

    Варвара Петровна нюхала табак. Но эту свою слабость она скрывала от посетителей.

    - Да я ведь просто так, балуюсь иногда. Да уж ладно! За компанию, пожалуй, нюхну. - Варвара Петровна, смущенно улыбаясь, достала из стола большую круглую пудреницу с черным лебедем на крышке, насыпала оттуда на большой палец щепоть нюхательного табаку и сунула сначала в одну ноздрю, потом в другую. Потом она как-то тихо и тоненько запищала, закрыла глаза ладонью, все больше выпячивая нижнюю губу, судорожно глотая воздух, и вдруг как рявкнет! Фомич даже вздрогнул, поперхнулся дымом и тоже закашлялся.

    - А-а-апчхи! Чхи! Хи-и-и! Ой, батюшки мои! - говорила, улыбаясь и вытирая слезы, вся красная, словно утреннее солнышко, Варвара Петровна.

    - Кха! Кх-а! Кх-и-и! Черт те подери! - выругался Фомич, сморкаясь и вытирая слезы за компанию с Варварой Петровной.

    - Ах, грех мне с вами, Федор Фомич! - Варвара Петровна спрятала наконец пудреницу с лебедем и сразу приступила к делу: - Ведешь ты себя прямо гордецом, товарищ Кузькин. Ведь нуждаешься?

    - Да как сказать, - уклончиво ответил Фомич, - с какой стороны то есть...

    - В том-то и дело. Нет чтобы зайти ко мне, поговорить, заявление написать. А то приходится все за вас делать. Ведь я одна, а вас, пенсионеров, не перечтешь.

    - Мы на тебя не в обиде, - на всякий случай ввернул Фомич.

    - То-то и оно-то. Сказано - стучащему да откроется. А вас надо мордой тыкать в дверь, как кутят. Сами-то небось не подойдете. Да уж ладно. Чего там манежить! - Варвара Петровна открыла серую папку, взяла сверху деньги и протянула Живому. - Здесь пятьсот рублей. Бери! Единовременное пособие. И вот тут в ведомости распишись.

    Фомич взял деньги и стал медленно пересчитывать их. Пока он считал деньги, мысли его лихорадочно работали: "Кабы мне тут не продешевить? Ежели она вписала эти пятьсот рублей в ведомость, то они никуда от меня не уйдут. Но брать ли их сейчас - вот вопрос. Я ее не просил об этом. Значит, начальство нажало... И что ж получится? Не успели еще мое дело разобрать, а я уже пятьсот рублей взял. Значит, все подумают, что я эту кашу заварил из-за денег. Э-э, нет! Так не пойдет..."

    Фомич аккуратно сложил деньги, пристукнул пачкой по ладони:

    - Да, верно. Тут пятьсот рублей. - И положил их обратно на стол.

    - Это тебе. Пособие, говорю. Бери и расписывайся. - Варвара Петровна, улыбаясь, протягивала ведомость.

    - Как же я их возьму? Я не писал, не хлопотал. И вот тебе раз! Бери деньги! Какие деньги? Откуда?

    - Я ж тебе говорю - помощь, пособие!

    - Пособие обсудить надо. Вот если на бюро райкома решат, тогда другое дело. - Фомич направился к двери и у порога сказал, обернувшись: - А за вашу заботу, Варвара Петровна, спасибо!

    Оторопевшая Варвара Петровна только глазами хлопала.

    В райкоме в комнате дежурного уже толпился народ. Вчерашнего Фомичова гостя - востроносого, в черном полушубке - окружили несколько председателей колхозов, среди которых был и Гузенков.

    - Товарищ Крылышкин, а в наш район будут направлять тридцатитысячников? - спрашивали востроносого.

    - Бюро еще не собиралось. Но, по-моему, будут.

    - В какие колхозы?

    - Кого, товарищ Крылышкин?

    - Этого я не могу сказать.

    - А вы сами не думаете в колхоз?

    - Не думать надо, а решаться, - ответил востроносый.

    - Во-во! Думает знаешь кто? Гы, гы...

    - Товарищ Крылышкин, давайте ко мне! Нам зоотехник нужен позарез.

    - Голова! Он вместо тебя сядет... Столкнет!

    - А я подвинусь. На одном стуле усидим.

    - С тобой усидишь! У тебя сиделка-то шире кресла. Ха, ха!

    - Федор Иванович идет! - крикнул от стола дежурный, и шумный кружок председателей мигом рассыпался и затих.

    По лестнице тяжело поднимался Федор Иванович. Шапку он держал в руках, и только теперь Живой заметил - сквозь редкие зализанные волосы у Федора Ивановича просвечивала большая розовая лысина. Рядом с ним шел Демин, а сзади в своем военном френче и в сапогах твердо печатал шаги Мотяков. Выражение лица у него было такое, с каким начальник караула обходит посты: кто бы ни взглянул на него сейчас, сразу понял бы - все эти шумные председатели приумолкли при появлении его, Мотякова, а не какого-нибудь Федора Ивановича.

    - Здравствуйте, Федор Иванович! - между тем раздалось со всех сторон.

    И Федор Иванович любезно отвечал всем:

    - Здравствуйте, товарищи, здравствуйте! - и улыбался при этом.

    Глядя на него, все вокруг тоже улыбались, и Фомич, сам не зная почему, тоже улыбался.

    - Здравствуйте, товарищ Кузькин! - Федор Иванович протянул руку Живому, и Фомич безо всякой робости пожал эту мягкую, теплую руку.

    - На лошади приехали? - спросил Федор Иванович.

    - Никак нет! - ответил Живой, как вчерашний Корнеич, вытягиваясь по стойке "смирно".

    - Почему? Не дали? - Федор Иванович строго посмотрел на Гузенкова.

    - Холодно, Федор Иванович, - ответил Фомич, впервые называя по имени-отчеству вчерашнего гостя.

    - А тулуп?

    - Так ведь тулуп в райком не внесешь. А в санях оставишь - сопрут. Тогда Гузенков с меня и третью шкуру спустит. Две-то Мотяков спустил.

    Федор Иванович рассмеялся, его дружно поддержали остальные.

    - Мотяков, вот так показали тебе кузькину мать, - сквозь смех говорил Федор Иванович. - Ты сапоги-то свои сшил случаем не из шкуры Кузькина?

    - Его шкура на кирзовые сапоги и то не годится, - мрачно сострил Мотяков, а сам так поглядел на Живого, будто хотел сказать: "Ужо погоди, я тебе покажу такую кузькину мать, что слезами красными обольешься".

    Федор Иванович вынул из кармана бумагу и показал ее Мотякову:

    - Кто писал это твердое задание?

    - Тимошкин, - по-солдатски ответил Мотяков.

    - А кто подписывал?

    Мотяков с минуту разглядывал свою подпись и выдавил наконец:

    - Я.

    - Так вот за это твердое задание мы с тебя штаны спустим, - и деловым тоном приказал Демину, кинув на Живого: - Сперва решим с ним.

    - Проходите, товарищ Кузькин!

    Демин пропустил Фомича в свой кабинет.

    Народу ввалилось много, все расселись вдоль стен. "Как в шеренгу вытянулись", - подумал Живой. Ему приказали остаться у торца длинного стола, покрытого зеленым сукном. На противоположном конце на секретарское кресло сел Федор Иванович, рядом с ним - Демин. Мотяков теперь пристроился на отшибе, и Фомич глядел на него как бы с вызовом даже.

    - Ну, докладывайте, Гузенков, что у вас с Кузькиным? - сказал Федор Иванович.

    Михаил Михайлович шумно откашлялся и, не сходя с места, стоя, сказал:

    - Исключили мы его как протчего элемента... Потому что не работал.

    - Как не работал? А восемьсот сорок трудодней за что ему начислили? - спросил Федор Иванович.

    - Так это он на сшибачках был, - ответит Гузенков.

    - Вы что там, в колхозе, в городки играете? Какие еще такие сшибачки? - повысил голос Федор Иванович.

    - Ну, вроде за экспедитора он был. Где мешкотару достать какую, лес отгрузить. Или там сбрую, запчасти купить, - сбивчиво отвечал Гузенков. - Вот за это и писали. Много написали. Недоглядел.

    - Он что же, плохо работал? Не умел достать? - спросил Федор Иванович.

    - Насчет этого, чтоб достать чего, он оборотистый.

    - Та-ак! А что вы требовали, Кузькин? - посмотрел на Живого Федор Иванович.

    - Поскольку не обеспечили мою семью питанием в колхозе, просил я паспорт. Чтоб, значит, на стороне устроиться. За деньги работать то есть.

    - Понятно! А вы что? - спросил Федор Иванович Гузенкова.

    - Отказали... поскольку нельзя. А за невыход на работу исключили из колхоза.

    - Он вам нужен в колхозе или нет?

    - Если не работает, зачем нам такой тунеядец?

    - Эх вы, председатель! Такого человека выбрасывать. Сами говорите, все добывал он для колхоза. И честный, видать. Иной половину вашего оборота прикарманил бы. И жил бы - кум королю, сват министру. Ведь при деньгах был! А у этого изба, как у той бабы-яги, что на болоте живет, - свинья рылом разворотит. Дети разуты-раздеты. Самому есть нечего. А колхоз чем ему помог? Ты сам-то хоть бывал у него дома?

    Гузенков сделался кумачовым и выдавил наконец:

    - Не был.

    - Видали, какой фон-барон! Некогда, поди? Или авторитет свой председательский уронить боишься? Я вот из области нашел время - заходил к нему. А ты нет... Как это можно понять?

    Гузенков, пламенея всем своим объемистым лицом, тягостно молчал.

    - Ты сколько получаешь пенсии по инвалидности? - спросил Фомича Федор Иванович.

    - Сто двадцать рублей.

    - Да, не разживешься.

    - Райсобес давал ему в помощь пятьсот рублей... так отказался! - заявил, усмехаясь, Мотяков. - Видать, мало?

    - Как отказался? Почему? - спросил Федор Иванович.

    - Такая помощь нужна тем инвалидам, которые на карачках ползают. А у меня руки, ноги имеются. Я прошу работу, чтобы с зарплатой. И потом, чудно вы пособие выдаете, - Фомич обернулся к Мотякову. - За двадцать минут до бюро заманили меня в райсобес и суют деньги. На, мол, успокойся! Я что, нищий, что ли?

    - Вон оно что! - протянул с усмешкой Федор Иванович. - А вы народ, Мотяков, оперативный. Вот что! - стукнул он карандашом по столу. - Хитрить нечего. Не смогли удержать Кузькина в колхозе. Отпустить! А вам, Гузенков, и вам, Мотяков, впишем по выговору. Дабы впредь разбазаривать колхозные кадры неповадно было. Заботиться о людях надо. Жизнь улучшать. Пора отвыкать от старых методов - с кулаком да с палкой. Вы вон у кого учитесь с кадрами работать, - он кивнул в сторону Пети Долгого, - у Петра Ермолаевича.

    - Звонарев тоже хорош, - сказал Мотяков. - Кукурузу отказался на лугах сеять.

    - Почему? - спросил Федор Иванович.

    - Места низкие - вымокает, - ответил Петя Долгий.

    - У тебя вымокает, а у Гузенкова нет? - спросил Мотяков.

    - Наоборот - у Гузенкова вымокает, а я не сеял.

    - Вы что же, Мотяков, норму Звонарева Гузенкову передали? По кукурузе? - спросил, улыбаясь, Федор Иванович.

    - Вроде того... А он у Гузенкова кадры переманывает.

    - Ого!.. Смотри, Гузенков, распустишь колхоз - сам пойдешь рядовым работать. Не то к Звонареву в бригадиры.

    - В бригадирах не нуждаемся, - отозвался Звонарев. - Вот дояром могу взять.

    Все так и грохнули, а Гузенков напыжился и смиренно потупил взор.

    - Ну, хватит! Давайте решать с Кузькиным. Куда его устраивать? - сказал Федор Иванович, вытирая проступившие от смеха слезы.

    - Дадим ему паспорт, пусть едет в город, - сказал Демин.

    - Ехать не могу, - ответил Фомич.

    - Почему?

    - По причине отсутствия всякого подъема.

    - Это что еще за прудковская политэкономия? - спросил Федор Иванович.

    - Это не политэкономия, а тоска зеленая. У меня пять человек детей, да один еще в армии. А богатства мои сами видели. Спрашивается, смогу я подняться с такой оравой?

    - Настрогал этих детей косой десяток, - пробурчал Мотяков.

    - Дак ведь бог создал человека, а рогов на строгалку не посадил. Вот я и строгаю, - живо возразил Фомич.

    Федор Иванович опять громко захохотал, за ним все остальные.

    - А ты, Кузькин, перец! Тебя бы в денщики к старому генералу... Анекдоты рассказывать.

    - Так у нас в Прудках живет один полковник в отставке. Да он вроде бы занят. Там Гузенков и днюет, и ночует, - сказал Живой.

    И все снова захохотали.

    - Ну ладно, хватит! - сказал Федор Иванович, вынимая платок и утираясь. - Решайте, решайте! Быстрее.

    - Может быть, на пресспункте устроим его охранником? - спросил Мотяков Демина.

    - Но там же есть Елкин, - сказал кто-то. - Бреховский.

    - Его убирать надо, - мрачно сказал Мотяков. - Родственники за границей объявились.

    - Какие еще родственники? - спросил Демин.

    - Сын. В Америке оказался. А он уж и поминки по нему справил.

    - С этим торопиться не следует, - сказал Демин.

    - Я возьму его к себе, - поднялся худой и нескладный Звонарев, председатель соседнего с Прудками заречного колхоза. - Мне как раз нужен на зиму лесник, заготовленный лес охранять. Плата деньгами и хлебом.

    - Пойдете? - спросил Живого Федор Иванович.

    - Пойду. Только пусть Гузенков даст мне отпускную, справку выпишет. А я паспорт получу.

    - Подожди там. После совещания сделаем, - сказал Гузенков.

    Совещание затянулось до самого вечера. И когда Фомич пришел наконец с долгожданной отпускной справкой, его встретила в сенях сияющая Авдотья:

    - Иди-ка, Федя, иди в избу!

    Посреди избы при ослепительно ярком, как показалось Фомичу, электрическом свете лежали вповалку два мешка муки и три мешка картошки, а поверху на этих мешках еще два узла. Фомич потрогал мешки и определил на ощупь, что мука была сухая, а картошка крупная. Потом он развязал узлы и по-хозяйски осмотрел вещи: всего было три детские фуфайки, три серые школьные гимнастерки, три пары ботинок на резиновой подошве и три новенькие серые школьные фуражки.

    - А это уж ни к чему! - взял он фуражки. - По весне-то можно и без них обойтись. Лучше бы шапки положили.

    10

    До самого половодья Фомич жил без заботы; муки хватило почти на всю зиму, картошки он подкупил, так что и на семена осталось. Авдотья даже поросенка завела. Фомич справил детишкам и себе валенки, полушубок купил, малахай собачий. В лес ходил с ружьем, как часовой на пост.

    Как-то в марте его окликнул с завалинки дед Филат - на солнышке грелся:

    - Федька, никак, ты? Подь сюда!

    Фомич подошел, поздоровались.

    - А я гляжу, что за бурлак идет? Иль кто со стороны приехал? - Дед Филат прищуркой смотрел на Фомича. - Ишь ты как разоделся.

    - Я теперь вольный казак... вроде лесничего, - похвастался Живой.

    - Слыхал, слыхал. - Дед Филат поймал его за полу рыжего полушубка, помял пальцами овчину. - Мягкий. Казенный, поди?

    - Сам справил. А ты как живешь, дядь Филат?

    - Да ничего. Пензию вот хлопочу. Намедни в Свистуново ходил, в сельсовет. Председатель говорит: "Уходи из колхоза. Тады мы тебя как беспризорного оформим. По восемьдесят пять рублев в месяц". Хочу уйтить из колхоза. Как думаешь, пустят?

    - Отпустят. Хлопочи! Меня вот отпустили. - Он вскинул ружье и пошел.

    Но недолго Фомич щеголял с ружьем за плечами. С наступлением полой воды кончилась и его лесная карьера. Остатки заготовленного леса увезли по апрельскому хрусткому снегу.

    - Что ж мне теперь делать? - спросил он Петю Долгого. - Не итить же назад к Гузенкову!

    - Переходи ко мне в колхоз. Все-таки у нас за единички не работают. Голодным сидеть не будешь.

    - А жить где? Ты же мне не поставишь избу?

    - Это уж на общих основаниях.

    - Ну конечно, - согласился Фомич. - Был бы я какой-нибудь ценный специалист, тогда другое дело. А то что? Из ружья палить либо хвосты коровам крутить каждый умеет. Колхозники не позволят строить дом такому специалисту.

    - Пока будешь в Прудки ходить ночевать.

    - До Прудков восемь верст! Да через реку... Ночью еще утонешь. Нет уж, спасибо и за приглашение. - Живой совсем нос повесил. - Гузенков теперь слопает меня.

    - Погоди! - задержал его Петя Долгий. - Раскидухинская ГЭС по полой воде лес к нам забросит. Колхозам на столбы. На весь район. Пойдешь охранять этот лес?

    - Пойду!

    - Подожди минутку! - Петя Долгий стал накручивать телефон. - Брехово? Раскидуху дай! А? Раскидуха? Начальника попрошу! Товарищ Кошкин? Здорово! Звонарев. Да, да. Слушай, ты нашел охранника на лес? Нет? Так я тебе подыскал. Вольнонаемного, говоришь? А он и есть такой. Нет, нет, не колхозник. Ну и тоже. Что? Из Прудков. Как раз там и базу намечаем делать. Дороги к Прудкам? Нормальные. Как везде. А? Ну и тоже.

    Петя Долгий положил трубку.

    - С тебя пол-литра, - пошутил он. - Ступай на Раскидуху, оформляйся в охранники. Лес пригонят по реке под самые Прудки. Работа к тебе на дом прет. Давай! - Петя Долгий сунул на прощание свою лапу и пожелал Фомичу удачи. - Да смотри не проворонь. Поторапливайся!

    На лугах снег почти весь растаял, огромные лужи талой воды медленно стекали в бочаги и озера, вспучивая старый, ноздреватый, изъеденный солнцем лед. "На озерах еще не опускался лед, - думал Фомич, - значит, и река, наверно, держит. Пройду!"

    В Прудки возвращался он с легким сердцем - опять ему подфартило. "До самого жнитва теперь очень даже проживем. А там новый хлеб поспеет. Воробей и тот кричит в тую пору - семь жен прокормлю! Главное - весну перебиться".

    Весной пришла ему на помощь река. Милая сердцу Прокоша! Уж сколько раз она выручала его из беды в самую голодную пору. В сорок шестом году зимовать пошли без корки хлеба. Картошка и та не уродилась. Скот порезали... Казалось бы, тут и конец придет Живому. Ан нет! Наплели они с дедом Филатом сетей, прорубили лунки во льду и всю Прокошу перегородили; и колотушками деревянными били по льду и ботали - пугали рыбу. Шла плохо. Но тут впервой спустили в Оку какую-то химическую отраву. Рыба вся подалась в Прокошу. В каждой ячее по штуке торчало. Хоть и припахивала рыба керосином, но ели всем селом за милую душу.

    А в тридцать третьем с первесны и рыбы не было... Такой голод был, будто уж и рыба вся вымерла или в землю зарылась. Но и тут Прокоша спасла прудковцев; в затонах ее густо растет мудорезник. Камыш не камыш, трава не трава, не то листья, не то стебли торчат из воды, как пики треугольные. Сунешься с бреднем в воду - промежности царапает, оттого и название имеет. Сплошное неудобство от этой травы вроде бы. И вдруг - на тебе! Старики открыли, что этот мудорезник корни питательные имеет. И вот все малые и старые усеяли берега затонов и заводей, дергали эти черные волосатые коренья, намывали целые корзины, потом сушили на крышах, толкли в ступах и пекли пышки. Ничего, есть можно... вроде бы хлебом пахнет.

    И вот опять Прокоша ему работенку подкинула. "Рублей четыреста положат - и проживем", - думал Фомич. Оно еще то хорошо, что с весны в прудковский магазин стали привозить из района печеный хлеб. Привозили его, правда, один раз в неделю и давали по две буханки на двор. Но и то подспорье. К этим буханкам да еще картофельных пышек напекут - и довольна ребятня. "Теперь жить можно, - твердил про себя Фомич. - Гневаться на судьбу тоже нельзя".

    К Прокоше он подошел у Богоявленского перевоза. Лед поднялся на реке и стал теперь вровень с берегами. На берегу лежал черный, неуклюжий, как огромный утюг, дощатый паром. Под его широченное брюхо приплескивала вода. Рядом, в затишке под паромом, сидел у костра паромщик, сухой носатый старик в брезентовом плаще поверх фуфайки. В округе он известен был под именем Иван Веселый. На костре в котелке булькала вода, варилась картошка.

    - Унесет водой твой ковчег-то! - сказал, присаживаясь к огню, Фомич.

    - Унесет, - согласился Иван Веселый. - Они, целуй их в донышко, на тракторе хотели утащить паром с осени. Пригнали волокушу, вытащили его на берег... А погрузить не смогли. Так и бросили его тут на берегу.

    - А ты что, здесь живешь, что ли? - Фомич привстал, заглянул в паром - там весь трюм, до верхней палубы, был забит сеном.

    - Паром стерегу. Не то по большой воде унесет его ажно в Оку. Им-то что! Сварганят новую колоду - привезут, бросят в реку... и валяй, Иван! А мне на нем работать. Может, новый-то не сручный будет? Пупок надорвешь. А им что?

    - А уж этот у тебя сручный... - усмехнулся Живой. - Прямо амбар.

    - Ну не скажи! Он легкий на ходу. Я его один до Брехова догоняю.

    - Еще бы! Паром в село пригонишь, а сено к себе на двор свезешь... У тебя губа не дура.

    - Это я сам нагреб сено-то. Места от стогов остались. Подстилка...

    - Подстилка! - Фомич вытащил из трюма клок мелкого ароматного сена. - Эту подстилку хоть в чай заваривай. Тут воза два будет.

    - А ты не суй свой нос, куда не надоть! - окрысился Иван Веселый. - Ты лес охраняешь? Ну и охраняй. А луга идут по другой статье.

    - Это я к примеру, - сказал Фомич и невесело добавил: - Я уж и в лесу боле не охранник.

    - Ах кончился контрахт?

    - Кончился, Иван, кончился.

    Живой подошел к реке.

    - Как думаешь, Иван, на этой неделе тронется лед?

    - Тронется! Ноне ночью суршало у берегов. Отодрало лед-то. Теперь не ноне завтра пойдет, целуй его в донышко.

    - Дай-ка мне вон ту жердину! - Фомич взял с парома легкую еловую жердь, кинул наземь.

    - Зачем тебе? - Иван Веселый, задрав кадык, с недоумением смотрел на Живого.

    - На ту сторону перейтить.

    - Да ты что, в уме? Целуй тебя в донышко! Такие забереги разлились, что озера. Потонешь.

    - Вынырну. Я, брат, давно уж одеревенелый. Такие не тонут. Дай вон еще ту доску! - Он взял с палубы еще широкую доску, пошел к реке.

    - Стой, живая пятница! - крикнул Иван Веселый.

    - Ну?

    - Ступай по берегу! Возле Прудков полынья большая. Покличь, може, оттуда лодку принесут. Переедешь тогда.

    - А если не принесут? Кто меня там услышит? Теперь на реке и собаки не встретишь.

    - Ну, подожди денек-другой. Лед тронется - я тебя перевезу на ту сторону на пароме.

    - Мне ждать некогда.

    Фомич кинул через разлившийся заберег доску: одним концом она оперлась о берег, вторым чуть накрыла край ноздреватого льда.

    - Ну, господи, бласлави! - Он потихоньку пошел по доске, опираясь на шест.

    Доска захлюпала по воде и стала медленно погружаться. Фомич мелким частым поскоком, разбрызгивая воду, бросился на лед. Но вдруг край льдины, на который опиралась доска, обломился. Фомич одной ногой провалился по колено в воду и с маху, оттолкнувшись шестом, бросился животом на льдину.

    - Ах ты, живая пятница, целуй тебя в донышко! - ругался с берега Иван Веселый.

    Фомич снял сапог, вылил воду, перемотал портянку и пошел дальше с шестом и с доской в руках. Лед на середине реки был крепкий. Фомич обходил только лужи - боялся провалиться в прорубь. А на другом берегу лед подходил к самому приплеску. Фомич даже доской не пользовался: разбежался, повис на шесте - и там.

    На другой день утром рано он был уже на Раскидухинской ГЭС, стоявшей на слиянии Прокоши с Петлявкой. Почти сорок верст отмахал за сутки Живой. Пришел как нельзя кстати - утром на Раскидухе тронулся лед, а пополудни начали вязать плоты - готовить лес к перегону в Прудки.

    А еще через три дня, лишь Фомич оформился охранником Раскидухинской ГЭС, пузатый, черный, как жук, катеришко поволок три большущих звена бревенчатого плота по Прокоше. Впрочем, Прокоши уже не было, - вокруг, куда ни хватал глаз, стояло море разливанное. Ни тебе излучин, ни берегов. Хочешь - плыви по реке, а захочешь - валяй напрямки по лугам, по кустарникам. Речные берега заметны были только по торчащим из воды верхушкам прибрежных тальников да по редким створным знакам, белым и красным, как оброненные платочки в этом океане. И ни пароходов навстречу, ни лодок... Только ветер да волны. И посреди этого раздолья сидит Фомич и варит кулеш. Хорошо! И Фомич даже жалеет, что так пустынна сейчас речная дорога, что скрылись берега под водой, - нет на них ни одиноких подвод, ни рыбацких палаток, ни шалашей косцов; а то бы на него глазели из-под ладоней да покрикивали: "Эй, Фомич! Скинь бревешко!" Кричите... Как же, скину! Фомич и в ус не дует - сидит у всех на виду и ест кулеш.

    Катеришко утробно храпит, фыркает, как лошадь, и тянет на длинном тросе плоты. Фомич, поужинав, зарывается в сено и спит в палатке, как бог. Палатку ему дали в конторе, а сено уж он сам раздобыл.

    Спит Фомич и видит счастливый сон: будто плывет он по Волге на большом белом пароходе и стоит на самом верху, в стеклянной будке, где штурвальное колесо. И смотрит не как-нибудь, а в бинокль. "Кто там на берегу? Что за народ собрамшись?" - спрашивает он вахтенного. А тот кричит ему в матюгальник: "Прудки подошли, товарищ капитан". - "Что еще за Прудки такие?" - строго спрашивает Фомич, будто и не слыхал в жизни такого слова. "На пароход просятся! - кричит вахтенный с нижней палубы. - Причаливать ай нет?" - "Скажи им, которые норму трудодней не выполнили, не посадим! - кричит Фомич вахтенному. - Я сам проверять буду. Причаливай!" "Чуф-чуф-чуф!" - зафыркал пароход и дал гудок. Только вместо гудка заревела сирена: мм-мо-о-о! "Вроде бы корова мычит, - подумал Фомич. - Гудок, наверное, заржавел. Надо приказать, чтобы почистили". И вот Фомич сходит по трапу в белом кителе, в белой фуражке, и бинокль висит на шее. А гудок все ревет и ревет - мм-мо-о-о! "Да заткните вы ему глотку!" - приказывает Фомич вахтенному. Ему очень хочется услышать, что скажут прудковские мужики, увидев его в капитанской форме. А вахтенный вдруг как закричит в матюгальник: "Фоми-и-и-ич!" И такое ругательское загнул, что Живой очнулся. Слышит - ревет сирена на катере, а на корме стоит старшина и вопит в матюгальник:

    - Фоми-и-ич! Ты что, подох там, что ли?

    Фомич вылез из палатки.

    - В чем дело?

    - У тебя что, зенки повылазили? Видишь, к Прудкам подходим!

    Только тут Фомич очухался ото сна, - прямо перед катером на берегу виднелись родные Прудки; тополиная гора, где раньше стояла церковь, а теперь крытая жестью старая изба Лизунина, перевезенная туда под клуб; дальше - ветлы над соломенными крышами поредевших прудковских изб, а чуть на отшибе - белокаменные корпуса колхозного коровника под красивой шиферной кровлей, набранной в разноцветную шашку. Перед серыми прудковскими избами, соломенными дворами да плетневыми заборами белостенные коровники высились дворцами.

    Катер уже вошел в старицу, на берегу которой стояли Прудки. Еще на базе Фомичу приказали причалить плоты в старице возле клуба. "Потом пришлем трактор и выкатаем бревна на берег, - сказал начальник. - Только причаливай крепче. Смотри, чтоб не унесло в реку!"

    На тополиную горку народу вышло куда меньше, чем видел Фомич во сне, - больше все старухи да ребятишки. Правда, появился было Пашка Воронин, но, разглядев, кто плывет, ушел в клуб. Там у него была будка с телефоном. "Ну, теперь, поди, названивает самому Гузенкову, - думал не без удовольствия Фомич. - Мол, так и так - Кузькин плоты гонит. Что прикажете с ним делать? "Он теперь неподвластный", - скажет Гузенков и матом заругается. Ругайся себе на здоровье. А мне наплевать", - думал Фомич и смотрел на горку.

    Там среди ребятни он увидел и своих; все они бегали вокруг тополей и кричали:

    - Пароход! Пароход!

    Когда плоты подтянули к берегу, Фомич привязал крайнюю секцию веревкой к тополю и важно, как петух, поднялся на гору. Но всю эту торжественную минуту испортила Марфа Назаркина.

    - Ты, Федька, ровно корову привязал на лугу, - прошамкала она. - Мотри, кабы ребятешки не угнали твои плоты.

    - Кто сунется - башку оторву! - сердито и громко сказал Фомич, но командиру катера как бы между прочим заметил: - Оно, если по правилам, конечно, мертвяки надо бы зарыть да цинковым тросом плоты причалить.

    - А вода спадет - они у тебя, что ж, на горе повиснут? - Катерник был сердит за утреннюю побудку и презрительно фыркал в свои рыжие прокуренные усы.

    - Может, палатку оставишь мне? Для служебной надобности? - сказал Фомич.

    - Дрыхнуть, что ли? И в избе отоспишься...

    Катерник запустил свою сирену - она опять протяжно и долго мычала, потом захрапел дизель, забулькала вода под кормой, и катер, описав большую дугу, уплыл, растворился в мутных волнах Прокоши.

    А Живой шел домой через все село, как с победой - ружье за спиной, котелок в руках: перед ним вприпрыжку неслись табунком его чада и, завидев свою избу, еще издали кричали:

    - Ма-ам, папка кулеш привез!

    11

    В ночь накануне Первого мая разыгрался сильный ветер. Фомич был на плотах. Волны стали захлестывать бортовые бревна, вода пошла поверху, бревна осклизли. Потом возле берега начало будто покручивать, и секции полезли друг на дружку. Живой пытался было привязать их к тополям, но веревки то провисали качелями, то натягивались и лопались со свистом, как струны. Фомич понял, что здесь, под горой, плоты ему не удержать в эту бурную ночь. Надо было срочно перегонять их в тихое место. Но перегонять в такую пору было страшновато, да и не управиться одному. Проще всего - вытянуть бы плоты немного на берег, а вода успокоится - снова спустить. Но для этого трактор нужен. Фомич вспомнил, что целый день урчал трактор на ферме, навоз выволакивал. Надо попросить.

    Он прибежал к Пашке Воронину, торопливо постучал в окно. Тот вышел на крыльцо, позевывая, увидев Фомича, в избу не пригласил.

    - Тебе чего?

    - Слушай, дай ты мне трактор на часок - плоты посадить на мель. Не то угонит их в реку. Вишь, какой ветер разгулялся!

    - Это как же так? Дать трактор за здорово живешь! Кому? На что?

    - То есть как на что? Плоты спасти! Столбы-то не мне на избу, колхозам на освещение...

    - Ну так что? Трактор-то не мой, голова, а метээсовский! У него тракторист есть. А там еще и председатель. Как Михаил Михайлович решит. Иди к нему.

    - Да куда я пойду в такую пору от плотов! - взмолился Фомич. - Позвони ему!

    - Тебе надо, ты и звони, - лениво отозвался Пашка, поворачивая к Фомичу свою длинную спину.

    - Да по чем я звонить буду? На столб телефонный лезть мне, что ли?

    - А мое какое дело?

    - Ну, паразит! - озверел Фомич. - Свидетели соберу сейчас. Пусть все узнают, что ты отказался государственное имущество спасать. Судить будут тебя, стервеца.

    - Ты не стерви, а то я те ахну по кумполу, сразу по-другому зазвонишь, - ответил Пашка спокойным тоном. - Я тебе сказал, что тракторами не распоряжаюсь. Хочешь - бери мою лошадь.

    - Да на что она мне! Звони Гузенкову! Слышишь, не тяни.

    Пашка ничего не ответил и скрылся в черном дверном проеме. Через минуту он вышел одетым.

    В клубной телефонной будке Пашка долго накручивал ручку, пока ему не ответили.

    - Вы что там, сдохли все, что ли? - выругался он. - Квартиру Гузенкова мне. Михаил Михайлович? Я - Воронин. Тут плоты ветром угоняет. Да. Кузькин просит трактор, чтоб на мель их вытянуть. Как быть? У нас тут на ферме остался один на ночь. Что? Да. А? Да. Понятно.

    Пашка Воронин положил трубку и, весело усмехаясь, с минуту глядел на Фомича.

    - Ну, что? - не выдержал Фомич.

    - Он спросил меня: кто за плоты отвечает, Кузькин? Да, говорю. Так вот, пусть эти плоты хоть сейчас сгорят все до единого, он и пальцем не шевельнет. Понял?

    - Понял, - медленно выговорил Фомич и вдруг почувствовал, как у него руки от злости задрожали, и ему захотелось ударить в нахальное, смеющееся Пашкино лицо... Или нет! Взять бы сейчас промеж пальцев длинный Пашкин нос, сжать бы его, как клещами, и набок повернуть.

    - Я вам это припомню, - сказал Фомич и выбежал из клуба.

    На улице темь - глаз коли. Мелкий острый дождь больно сек лицо, хлестко, как дробью, бил в гулкий задубеневший полушубок. "Надо позвать мужиков, - думал Фомич, - попытаться вывести плоты в затон, к Святому озеру. Там затишок. Но кто пойдет в такую пору?"

    Он остановился возле дома Васьки Котенка, сельского пастуха, еще не женатого парня. "Ежели того уговорить, он хоть в огонь пойдет", - думал Фомич и знал, что слово на Ваську действует так же, как и на колхозного быка.

    Васька хоть и получил прозвище Котенок, но ленив был, как настоящий старый кот. По лени своей он в деревне остался. Пришел из армии, мать говорит ему: "Васька, поезжай в Горький. Там половина Прудков на пароходах ходит". - "Кого я там не видал". Предлагали ему идти на курсы механизаторов. "Да кого я там не видал", - отвечал свое Васька. Устроился он стадо гонять, три года прошло, а Васька все никак кнута не может сплести. "Да когда его плести! Летом пасти коров надо... А зимой чего стараться? Может, и не придется больше коров гонять?" Так и ходил он впереди стада с палкой.

    Была у Васьки еще одна слабость - любил выпить. Фомич на этой слабости и решил сыграть.

    На грохот в дверь долго никто не отвечал. Потом в окне появилась круглая Васькина физиономия:

    - Кого надо?

    - Васька, это я. Выйди на минуту!

    - Никак, ты, дядь Федя?! Чего тебе?

    - Собирайся скорей! Работенка есть. - Фомич боялся, как бы Васька окна не закрыл. Тогда его не дозовешься.

    - Какая еще работа в такую пору? - Васька и окна не закрывал, и не проявлял особого интереса.

    - Начальник ГЭС звонил мне. Приказал плоты перегнать к Святому озеру. Полсотни на рыло обещает, - соврал Фомич.

    - Ну, так завтра и перегоним. Где начальник-то?

    - Да начальник там. На станции. А мне наказал расчет произвесть.

    - У тебя что за деньги? В твоем кармане - вошь на аркане.

    Васька взялся за оконную створку, намереваясь прихлопнуть ее перед носом Фомича.

    - Да ты обожди, обожди! - поймал его за руку Фомич. - Он мне наказал после работы литру водки поставить.

    Васька чуть подался вперед:

    - А не врешь?

    - Ну ты что? Начальник велел. Приказ начальника - закон для подчиненного. Сам знаешь - служил в армии.

    - Обожди маленько, - коротко сказал Васька и захлопнул окно.

    - Ну, слава те господи! Одного уговорил, - облегченно вздохнул Фомич. - Еще кого? Хотя бы по человеку на секцию...

    Через минуту Васька вышел, застегиваясь на ходу.

    - Дядь Федь, а еще кого не надо?

    - Одного бы человечка не мешало.

    - Обожди маленько. - Васька перебежал через дорогу и постучался к Губановым: - Гринь, выйди-ка!

    Вышел тот самый тракторист, которого пытался заполучить Фомич у председателя. Перекинувшись двумя словами, Васька с Гринькой подошли к Фомичу.

    - Дядь Федь, а трактором нельзя оттащить плоты по берегу? - спросил Васька.

    - Можно попробовать, - безразличным тоном сказал Фомич. - Мне все равно.

    - Мы сейчас сбегаем заведем трактор и в момент пригоним, - сказал Гринька.

    - Только через село не гоните, - остановил их Фомич. - Нечего народ булгачить. Давайте по берегу.

    - А нам все равно. Пошли! - И Гринька с Васькой исчезли в темноте.

    "Видать, бог-то есть, - думал, ухмыляясь, Фомич. - Вон он как все рассудил. Не хотели мне тракториста дать, чтоб подтянуть плоты... Так теперь я их за версту отведу, к Святому озеру. И не то что на мель - на сухо вытяну".

    К утру все три плота лежали на пологой отмели Святого озера возле самых коровников. Фомич ликовал: только теперь он понял, что там, в конторе, дали промашку - распорядились причалить возле клубного крутояра. Спала бы вода, их еще пришлось бы вытаскивать трактором из озера. Месяц работы. Да трактор надо гнать за тридцать километров. А здесь они - вода спадет - на сухом месте. И подъезды к ним хорошие. Подгоняй любую машину, нагружай и вези, куда хочешь. "Выходит, я не одну тыщу сэкономил. Может, еще и премию отхвачу. И все за литру водки! Вот тебе и полая вода..."

    Половодье в Прудках - пора веселого отдыха и кратковременной дармовой добычи. Ребятишки день-деньской кричат, как грачи, на тополиной горке - кто в городки играет, кто в лапту, и на шармака, и в ездушки: проиграешь - вези соперника на своей спине от кона и до кона. Старухи спозаранок выползают на завалинки и долго греются на солнце, из-под ладони смотрят, как переливается в солнечном блеске желтовато-мутная неоглядная вода. "И куда она вся деется?" - "Вода-то?" - "Ну!" - "Сказывают, в море". - "А у моря что ж, ай дна нет?" - "В пропасть уходит..." - "Ах, ба-атюшки мои!"

    Старики в такую пору не судачат; вместе с мужиками, которые на технике не заняты, шныряют они в лодках по лугам - подбирают плывущие бревна, спиливают сухостой, грузят в лодки, а тяжеленные коряжины буксируют на веревках. В хозяйстве все пригодится... Мало какое добро выносит полая вода; иной в лодке везет бревна, а в руках ружье держит: того и гляди, утка вылетит из-за леса или заяц подвернется на каком-либо незатопленном островке. Приберут. Прудковские жалости не имут.

    В такую пору по мутной вольной воде начинает биться лещ, сазан, щука. Возле кустарников, у берегов скрывшихся под водой бочажин ставят великое множество двукрылых шахов и однокрылых куликов, горловины затонов и стариц перекрывают сетями. А у кого нет лодок, те бродят вдоль берегов с закидухой - квадратной сетью на конце длинной оструганной жерди. Всякому своя работа. И редкий прудковский мужик откажет заезжему любителю свежей рыбки из какого-нибудь суходольного Тиханова. "Бери, сколько хочешь. По десятке за кило". - "А дешевле нельзя?" - "Пашано нонче почем? То-то и оно. Дешевле нам нельзя. За счет природы только и выезжаем".

    Полая вода была в этом году высокая, под самую ферму подошла, и неподалеку от коровников стоящие хранилища с семенным картофелем потекли. Пришлось срочно перебирать весь картофель. Гузенков приказал согнать на хранилища все Прудки и сам прикатил на "газике". По домам ходил Пашка Воронин, созывая людей.

    Фомич после утренней рыбалки сидел на крыльце и читал газету, когда остановился перед ним Воронин.

    - Председатель приказал всем идти на овощехранилище. И тебе тоже идти с семьей... картошку перебирать. Понял?

    Фомич, не отрываясь от газеты, спросил:

    - А кто отвечает за эту семенную картошку? Гузенков?

    - Да, сам председатель. И приказ его.

    - Тогда передай ему - пусть вся эта картошка потонет. Я и пальцем не шевельну.

    - Я передам. Но смотри, не пришлось бы пожалеть. Мы тебя еще снимем.

    - Руки коротки!

    - Посмотрим.

    Когда Пашка передал Гузенкову эти слова, председатель так гаркнул возле хранилища, что Фомич на крыльце услыхал:

    - Выгоню!

    Авдотья перепугалась и огородом, потихоньку от Фомича, ушла на овощехранилище. Но Фомич был не из пугливых, к тому же он ждал от своего начальника какой ни на есть похвалы. И она пришла.

    Только спала полая вода, как с Раскидухи позвонили в Прудки. За Фомичом сбегал избач Минька Сладенький, малорослый паренек с тяжелой головой, болтающейся на тонкой шее, как колдая на цепе. "Давай к телефону, срочно!" - только и выдохнул он на Фомичовом складе. Фомич взял у Сладенького ключ от избы-читальни, как эстафетную палочку, и побежал через выгон.

    - Как там у вас, сухо? - спросил в трубку начальник ГЭС.

    - Очень даже, - выпалил, переводя дух, Фомич. - Ребятишки в лапту играют.

    - Плоты целы?

    - Все цело, до единого бревнышка.

    - Завтра пошлем вам трактор, бревна таскать.

    - Не надо трактора. Бревна на берегу.

    - Как так на берегу? Кто их вытащил?

    - Я.

    - По щучьему велению, что ли?

    - Приезжайте, посмотрите. А только бревна лежат на сухом берегу, - скромно ответил Фомич.

    - А подъезд к ним есть?

    - Очень даже. У самой фермы лежат.

    - А ты нас не разыгрываешь? Смотри! После обеда приедем.

    Белый катер начальника летел по реке, как рыбничек, - крылья водяные вразлет, нос поверху. Того и гляди, оторвется от воды и взлетит над берегом. Фомич поджидал его на высоком Кузяковом яру. Он снял кепку и размахивал ею над головой, как пчел отпугивал. Его заметили с реки, катер свернул к берегу и с ходу вылез брюхом на песчаную отмель. Фомич сбежал вниз.

    В катере было трое: начальник - щеголевато одетый молодой человек в темных очках, моторист в кожаной куртке и в настоящей морской фуражке с крабом и толстый, с портфелем, завскладом, который сдавал Фомичу лес по накладной.

    - Ну, где твои плоты? - спросил начальник, здороваясь.

    Фомич провел их до Святого озера, где на зеленой травке лежали все три плота. Дорога и в самом деле проходила мимо бревен всего в каких-нибудь двадцати шагах.

    - Смотри-ка, да лучше этого места и желать нельзя! - воскликнул начальник. - Что ж это мы не смекнули? А?

    - Это озеро соединяется с рекой только при очень высокой воде, - сказал завскладом. - Откуда знать, что вода будет такой большой?

    - А ты как сообразил? - спросил начальник Фомича. - Почему перегнал плоты сюда?

    - Буря была. Их там и затормошило.

    - Ишь ты! Не было бы счастья, да несчастье помогло. Но все равно ты молодец. Ты нам больше трех тысяч сэкономил. Мы тебя тоже наградим месячным окладом. Пупынин! Ну-ка, дай портфель!

    Толстяк подал начальнику портфель, тот раскрыл его, вынул деньги и отсчитал Фомичу четыреста восемьдесят пять рублей.

    - Держи!

    Потом любезно взял Фомича под руку.

    - А много ты посулил заплатить за перегон плотов?

    - Сотню рублей. И от себя литру водки поставил.

    - Ах ты, купец Иголкин! - засмеялся начальник. - Спаиваешь рабочий люд? Ладно уж, оплатим тебе и эту литровку. Только впредь у меня смотри, эти купеческие замашки брось. Прокопыч! - обернулся он опять к толстяку с портфелем. - Давай сюда разнарядку!

    Тот вынул из портфеля ведомость с гербовой печатью. Начальник вручил ее Фомичу:

    - Вот по этой разнарядке будешь выдавать колхозам лес. Кубатуру считать умеешь?

    - А чего ж мудреного!

    - Ах ты, мудрено-ядрено! Да ты в самом деле молодец. Кто говорил, что он не справится?!

    Фомич с вызовом поглядел на толстяка с портфелем.

    - Я только в том смысле, что нам кладовщика девать некуда, - пробурчал толстяк.

    - А он чем не кладовщик? Значит, будешь у нас теперь за кладовщика, временно. А там посмотрим. По этой накладной и выдавай лес. Под роспись, разумеется. Тут сказано, кому сколько столбов. Кому каких распорок, пасынков. Действуй! - Начальник пожал Фомичу руку и шутливо ткнул в бок: - Успеха тебе, купец Иголкин.

    12

    Фомич долго изучал ведомость - кому сколько отпустить бревен; на каждый колхоз отвел по тетрадочной странице, а потом раз десять замерял каждое бревно - выводил кубатуру. Еще на юридических курсах Фомич познакомился с хитрой наукой гонометрией, как он ее назвал. Всю гонометрию осилить он не успел, но высчитывать кубатуру бревен, определять сено в стогах или солому в скирдах - это он научился. Число бревен в плотах было такое же, как и в ведомости указано, а вот кубатура чуток завышена. Объегорил его толстобрюхий зав ровно на пять кубометров. Но так как колхозам отпускать положено не просто кубометры, а столбы, то есть поштучно, то Фомич не тужил: в таком деле растекутся эти пять кубометров и не заметишь как.

    Вот-вот должны подъехать машины из колхозов, и Фомич тогда будет нарасхват, в самый почет войдет. "Федор Фомич, отпусти, пожалуйста!"; "Федор Фомич, попрямее каких нельзя?" - "А кривые куда? - строго скажет Фомич. - Андрюше на костыли, что ли?" Нет, одним почтением Фомича не разжалобишь; в деле он человек серьезный и спуску от него не жди.

    В разгар самых деловых мечтаний Фомича нежданно-негаданно прикатил на "газике" Тимошкин - в белой расшитой рубашке, в белых парусиновых туфлях, в соломенной шляпе - как гусь, важно выхаживал он возле бревен, потом потребовал от Фомича разнарядку. Фомич знал, что Тимошкина повысили, - теперь он стал заместителем Мотякова. Начальство! Фомич вынул из кармана гимнастерки разнарядку и подал. Тимошкин пробежал по ней своими круглыми желтыми глазами и сказал:

    - Чудненько! Значит, весь этот лес передай по акту согласно данного документа. Сегодня же.

    - Сдать за день! - удивился Фомич. - Здесь более трехсот кубов. За месяц не увезешь.

    - Это вас не касается. Вы сдавайте по акту все сразу. Другому человеку. Мы сами найдем охранника за трудодни. Понял? Лес наш.

    - Дай сюда! - Фомич выхватил из рук Тимошкина разнарядку, спрятал в карман и зашпилил его булавкой. - Вот когда получите лес от меня под расписку, тогда он будет ваш. А пока лес мой!

    - Твой лес? Ишь ты, частный элемент нашелся. Посмотрите на него! - Тимошкин указывал на Фомича коротким толстым пальцем и спрашивал своего шофера: - Видал, чирей какой? Кто будет деньги за этот лес платить? Мы! - Тимошкин подошел ближе к Фомичу. - А тебе платить не желаем. Понял! Уходи! Сдавай лес общим актом.

    - Не сдам!

    - То есть как не сдашь? А мы отберем? Колхозы будут приезжать и брать лес по нашему указанию.

    - Попробуйте только! У меня вон два ствола... - Фомич кивнул на прислоненное к бревнам ружье. - Кто сунется - уложу на месте.

    - А за разбой знаешь что бывает?

    - Я охраняю государственное имущество. Кто меня поставил, тот и снимет.

    - Так мы же договорились с начальником ГЭС, голова два уха.

    - Этого не может быть! - опешил Фомич.

    - Пошли к телефону!

    Тимошкин покатился вперед, за ним - ружье наперевес - понуро шел Фомич.

    - Ты чего мне в спину целишь? - обернулся Тимошкин. - Я тебе кто? Арестованный? Иди рядом! И пушку закинь за спину.

    В клубе возле телефонной будки сидели верхом на скамье Пашка Воронин и свистуновский киномеханик и резались в шашки.

    - Сидите, сидите! - царственным жестом успокоил их Тимошкин.

    Впрочем, они и не думали вставать, только посмотрели на него исподлобья.

    - Мне позвонить надо, - сказал Тимошкин.

    - Звоните, - кивнул на телефон Пашка и снова склонился над доской.

    - Почта? Дайте мне Тиханово! Это Тиханово? А? Тимошкин говорит. Соедини-ка меня с гидростанцией. Начальника, да! Прямым проводом, да. Товарищ Кошкин? А! Тимошкин говорит. Мы тут забираем лес. В Прудках, в Прудках. А Кузькин в колхоз пойдет! Ну, как договаривались. Хорошо, передам ему. До свидания! - Тимошкин положил трубку. - Ну вот, начальник не возражает, - сказал он Фомичу и чуть не замурлыкал от удовольствия. - Сдавай по акту лес и топай в колхоз на работу.

    При этих словах Пашка и киномеханик вскинули, как по команде, головы и уставились на Тимошкина.

    Фомичу показался этот телефонный разговор подозрительным: и то, как больно скоро соединили Тимошкина с Раскидухой, и этот прямой провод... И главное - так просто и нахально выгоняли его, Фомича. А тот приезд начальника что ж тогда значил? Смеются они, что ли, над ним? Да неужели его начальник такой двуличный человек?

    - Ну-ка, отойди в сторону! - Фомич оттер Тимошкина и снял трубку: - Свистуново? Нюра, это Кузькин говорит. Мне бы вызвать Раскидуху. Начальника.

    - Долго ждать придется, дядя Федя, - ответила телефонистка.

    - Вот те раз! Только же давали Раскидуху!

    - Это не через меня. Может, через Тиханово.

    - Давай, как знаешь. Все равно буду ждать.

    Фомич припал к трубке и долго слушал монотонный, вялый голос телефонистки: "Алле-у-у! Самодуровка, Самодуровка! Алле-у-у! Брехово!.. Алле-у-у!.. Алле-у-у!" И Фомичу чудилось, будто это лепечет на лесной опушке птичка-сплюшка: "Сплю-у-у, сплю-у-у. Брехово!.. Сплю-у-у, сплю-у-у".

    Наконец Брехово ответило, и телефонистка оживилась:

    - Брехово! Дайте Раскидуху! А? Начальника соедините?..

    И вот в трубке послышался знакомый голос начальника ГЭС:

    - Слушаю!

    - Это Кузькин говорит, из Прудков!

    - В чем дело? Колхозы приезжают за лесом?

    - Еще нет. Мне передали из райисполкома, будто вы вместе с ними решили меня с работы того... - У Фомича пересохло в горле, он глотнул слюну и наконец произнес: - Снять.

    - Со мной говорил вчера Мотяков, - ответил, помолчав, начальник. - Видите ли, товарищ Кузькин, вы, оказывается, колхозник. А нам не разрешается принимать колхозников на работу, да еще без согласия колхоза. Вот Мотяков и жаловался, что я колхозников у него переманиваю.

    - Да я же отпущен из колхоза. У меня есть и справка, и паспорт! - крикнул Фомич.

    Пашка с киномехаником давно уже отложили свою игру и теперь с напряжением слушали этот разговор.

    - Меня же отпустили, понимаете, отпустили! - Фомич изо всех сил дул в трубку.

    - Да вы не волнуйтесь, товарищ Кузькин, - ответил наконец далекий начальник. - Я ведь не сказал, что мы вас снимаем. При всех условиях работайте до конца. А там видно будет.

    - А сейчас вы тут ни с кем не говорили? - поглядывая на Тимошкина, осторожно как бы спросил Фомич.

    - Где это тут? У тебя или у меня?

    - По телефону из Тихановского района сейчас никто с вами не говорил?

    - Нет. А что?

    - Да тут передо мной стоит один тип. - Фомич теперь жег глазами Тимошкина. - Прохвост в соломенной шляпе. А еще руксостав!..

    Пашка и киномеханик, начиная понимать, в чем суть дела, выжидательно улыбались и нахально смотрели на Тимошкина. Тот снял шляпу и отер взмокший лоб.

    - А что такое? - спрашивал начальник Фомича.

    - Говорит, будто вы приказали меня выгнать. А лес по общему акту сдать ему.

    - Что за чепуха! Не слушайте вы никого. Работайте, товарищ Кузькин.

    - Вы бы с ним поговорили. Он тут вот передо мной стоит. Я ему сейчас трубку передам. - Фомич сунул Тимошкину трубку, но тот шарахнулся от нее, как от горящей головешки, и в дверь.

    А вслед ему оглушительно хохотали Пашка с киномехаником.

    На другой день с утра понаехали из колхозов и на лошадях, и на машинах, выстроились у фермы табором. Каждый к себе тянет - поскорее бы нагрузиться. Все - Фомич да Фомич! А что Фомич! На четырех ногах, что ли? И так совсем закрутился...

    Сначала решил отпустить подводы из дальних колхозов. Уже нагрузились было хохловские, осталось подсчитать кубатуру да подписи поставить, как прибежала плачущая Авдотья. У Фомича сердце так и екнуло:

    - Что случилось? Ай с ребятами что?

    - Федя, хлеб нам не дают в магазине.

    - Как так не дают?

    Был вторник - хлебный день, и Фомич не понимал, почему не дают.

    - Продавец говорит, район запретил. Сам Мотяков звонил: не давать Кузькину хлеба... - Авдотья утирала слезы концом пестрого платка, повязанного углом. - Чем же мы теперь кормить свою ораву станем? Ой, господи!

    - Да не реви ты! Разберемся - уладим.

    Фомич сказал хохловским колхозникам, уже нагрузившим подводы:

    - Подождите уезжать! Я сейчас обернусь! - И побежал через выгон к магазину.

    Возле древней кирпичной кладовой с отъехавшей задней стенкой, из расщелин которой тянулись тонкие кривые березки, толпилось человек пятнадцать - все больше баб да старух, - хлебная очередь. А в полуразваленной кладовой - наследство попа Василия - размещался прудковский магазин.

    - Что это еще за новости на старом месте? - спросил Фомич, входя в темное помещение.

    - Я не виноватая, - сказала продавщица Шурка Кадыкова. - Гузенков приезжал... Говорит, райисполком запретил продавать тебе хлеб... Мотяков! Уж не знаю почему.

    - А чего ж тут не знать? - Бабка Марфа зло сверкнула глазками из-под рябенького, в горошинку, платка. - Он наш, хлеб-от, колхозный.

    - И то правда... Много до него охотников развелось...

    - Они ноне не жнут, не сеют... - загалдели в толпе.

    - Ваш хлеб в поле остался, - обернулся Фомич к очереди. - А этот вам господь бог посылает, вроде манну небесную.

    - Так мы ж отрабатываем за этот хлеб-от...

    - А я что, груши околачиваю? - Фомич махнул рукой. "Да что это я с бабами сцепился?" - подумал.

    Он побежал в клуб, попросил соединить его с Мотяковым.

    - Чего надо? - недовольно спросил тот, услыхав голос Кузькина:

    - Почему мне хлеб запретили продавать?

    - Этот хлеб для колхозников привозят. А вы не только в колхозе не работаете, но даже помогать отказались.

    - Так я же работаю в Раскидухинской ГЭС?!

    - Ну и поезжайте на Раскидуху за хлебом. - Мотяков положил трубку.

    - Ах ты, сукин сын! Ну погоди. Еще посмотрим, кто в убытке останется.

    Фомич дозвонился до начальника ГЭС и доложил ему о хлебном запрете.

    - Я не могу лес отпускать, товарищ начальник. Поеду за хлебом в Пугасово.

    - Правильно! Не давай им лесу, если они такие мерзавцы. Заворачивай все подводы и машины. И вот что. В Пугасове есть корреспондент областной газеты. Заезжай к нему. Он сидит в редакции "Колхозной жизни". А я позвоню ему, предупрежу. А если что не выйдет, давай ко мне.

    На свой лесной склад Фомич возвратился злым и решительным.

    - Разгружай подводы! - крикнул он еще издали хохловским колхозникам.

    - Да ты что, в себе? Мы еще по-темному выехали из дому, а к ночи еле доберемся назад. И с пустыми руками?!

    - А если бы вы встали с пустым брюхом, день проторчали тут и пошли бы спать с пустым брюхом? Это каково?

    - А мы тут при чем? - окружили Фомича шоферы и возчики. - Чего ты нам-то войну объявляешь?

    - А со мной без объявления начали войну, - сказал Фомич. - Не я начинал, не я и отвечать буду. Езжайте к Мотякову. Раз они так - и мы эдак.

    - Ты уж нас-то пожалей. Нагрузились ведь... - упрашивали Фомича хохловские колхозники.

    - А меня кто жалеет? У вас дети есть? Вот ужин подойдет, они придут к матери: "Дай хлеба! А она скажет им: "Ложитесь не емши. Отец хлеба не принес, ему некогда. Он целый день хохловских мужиков жалел". Так, что ли?

    Хохловские мужики, ругая и Фомича, и Мотякова, а пуще всего некое мифическое начальство, пошли к своим подводам.

    - Ладно уж! - остановил их Фомич. - Давайте накладную, подпишу.

    Высокий, сутулый, обросший седой щетиной, как сухостой лишайником, хохловский бригадир протянул Фомичу накладную. Фомич подложил под нее тетрадь и подписал на коленке.

    - Спасибо! - Хохловский бригадир спрятал накладную и сказал: - У нас тут есть хлеб, с собой брали. Возьми ребятишкам.

    - Да вы что! Вам самим топать до ночи. - Фомич замотал руками и головой. - Я, чай, найду хлеба-то. А вы, ребята, не сердитесь, - сказал он шоферам. - Я, может, обернусь к вечеру. Хотите, ждите.

    - Ничего, мы ведь тоже не свое горючее жгем.

    Фомич отдал Авдотье ружье.

    - Останешься за меня тут.

    - А ты куда, Федя? - спросила Авдотья, принимая ружье.

    - За кудыкины горы! Правду пойду искать. - Фомич, видя, как вытянулось Авдотьино лицо, все-таки пояснил: - В Пугасово пойду за хлебом.

    - Да туда не дойдешь и дотемна! - ахнула Авдотья.

    - Авось люди добрые подвезут, - сказал Фомич, поглядывая на столпившихся шоферов.

    Наконец один скуластый плотный паренек в военной гимнастерке подошел к Фомичу и взял его за плечо:

    - Ладно, отец... Поехали с нами. Под самое Пугасово подбросим. Не сидеть же ребятишкам голодными.

    Авдотья вдруг сгребла платок с головы, уткнулась в него и глухо зарыдала; ее острые, худые плечи под выцветшей и застиранной - не то голубой, не то серой - кофтой то поднимались кверху, то опускались.

    - Хватит, мать, хватит... При людях-то постыдись! - говорил Фомич, оглаживая ее плечи.

    - Я си-ичас, си-ичас, - торопливо, виновато произносила она и снова всхлипывала. - Мне и того еще досаднее, что свои же бабы из очереди выгнали...

    Через час Фомич был уже в Пугасове... Первым делом он зашел в хлебный магазин, наложил полмешка хлеба и только после этого разыскал корреспондента.

    Его встретил очень моложавый, но уже седой, с высокими залысинами, приветливый, начинающий полнеть мужчина.

    - Я уже в курсе, в курсе, - остановил он Фомича, когда тот начал рассказывать. - Я сейчас позвоню Мотякову. Но у меня к вам просьба - помогайте колхозу.

    - Я же на работе нахожусь.

    - А вы после работы, по вечерам.

    - По вечерам я отдыхаю, потому что ночью опять работа - лес охраняю.

    - Понятно, понятно... Но все-таки обещайте, что вы будете помогать колхозу. - Корреспондент говорил, улыбаясь, и получалось так, что он и сам будто не верил в эту помощь, а говорил просто для порядка.

    "Это у них вроде игры, - подумал Фомич. - Как у солдат: назовешь пароль - проходи, куда хочешь, а не назовешь - не пустят".

    - А почему мне никто не приходит помогать? - спросил Фомич.

    У корреспондента поползли брови кверху, и он как-то обиженно надул губы:

    - Странный вопрос! Ведь вы же не колхоз?

    - А почему все должны помогать колхозу? Раньше ведь никто мужикам не помогал. А они сеяли, пахали, убирали - все вовремя.

    - Вы говорите не на тему, товарищ, как вас, простите? Федькин?

    - Нет, Кузькин.

    - Ну, так вот, товарищ Кузькин, вы обещаете помогать колхозу или нет? - Корреспондент глядел теперь строго, и на лице его не было и тени давешней улыбки.

    "Да от него, как от попа, не отвяжешься, - подумал Фомич. - Кабы чего хуже не было".

    - Пока я на работе, никак не могу... Вот опосля - тогда другое дело... Посмотрим то есть. Отчего ж не помочь? - дипломатично ответил Фомич.

    - Вот и хорошо! - обрадовался корреспондент. - А теперь выйдите на минуту, я по телефону поговорю.

    Фомич вышел из кабинета, а дверь чуток не прикрыл, прислонился к косяку и стал прислушиваться.

    - Товарищ Мотяков, запрет снимите... Советую! Да, да. Не то он до самого Лаврухина дойдет. У него дети... Да, да! Сигнал поступил с места. Рабочий класс! Ну, тем не менее... - доносилось из кабинета.

    А потом вышел сам корреспондент, пожал Фомичу руку и пожелал счастливого возвращения.

    - Поезжайте. Хлеб вам будут давать.

    Фомич еще до вечера успел приехать в Тиханово и сразу прошел в кабинет к Мотякову. На этот раз даже сердитая секретарша не задержала его. А Мотяков как стоял у окна, так и не обернулся, будто не Фомич вошел в кабинет, а муха влетела.

    - Что ж вы теперь прикажете? Продавать мне хлеб или как? - спросил Фомич от порога.

    - Будут вам продавать.

    - Выпишите мне бумагу. На слово ноне нельзя верить.

    - Тимошкин пришлет. Можете ехать домой.

    - А с чем я поеду? Там дети голодные ждут меня.

    - Ступайте вниз, в нашем ларьке возьмете буханку.

    - Да мне чего с этой буханкой делать? По ломтику разделить? В ленинградскую блокаду и то больше хлеба давали на нос.

    - Ну, возьмите, сколько хотите, - процедил Мотяков, но все-таки не обернулся, только руки его назади в кулаки сжались.

    - Это коленкор другой. - Фомич даже улыбнулся на прощание. - Спокойной вам ночи...

    В райкомовском ларьке стояли три женщины; одна из них - в красной, котелком, шляпе, в зеленой, вязанной из шерсти заграничной кофте - была жена Мотякова. Фомич сразу узнал ее, но не подал вида и, так же как Мотяков на него, так и он, не глядя на жену, сказал Настенке Рощиной, продавщице:

    - Ну и начальник у вас, Настенка! Просто гад.

    - Какой начальник, дядя Федя? - Она была свистуновской и знала Фомича.

    - Да Мотяков! Дай бог ему сто лет жить, а двести на карачках ползать.

    - Что такое? - испуганно спросила Настенка, а посетительницы притихли, и только жена Мотякова - Фомич видел краем глаза - сделалась пунцовой, красней своей шляпы.

    - Какой гад такие приказы давал, чтобы детей не кормить? А этот паразит приказал моим детям хлеба не давать.

    Жена Мотякова вышла, хлопнув дверью, а Настенка замахала на Фомича руками:

    - Да ведь это жена Мотякова была, дядя Федя!

    - Вот пускай она и доложит своему, какого об нем мнения народ.

    - Ты уж молчи, молчи, - сказала Настенка, - не то свяжут с тобой вместе...

    - А ты не бойся! Сказано, нам терять нечего.

    13

    Накануне цветения яблонь, в самую пору посадки картошки, на склад к Фомичу зашел Пашка Воронин - на нем были новые хромовые сапожки и белая рубашка с откладным воротником. Пашка грыз семечки; по растрепанному рыжему чубу, по красному носу и осоловевшим глазам Фомич сразу догадался, что Пашка выпимши. Дело было вечернее, на бревнышках сидели, грелись дед Филат, Васька Котенок, только что пригнавший стадо, да четверо михеевских колхозников, с ночевой приехавших за столбами с дальней заречной стороны. Сидели, трепались, больше все Фомич старался.

    Пашка сел на конец бревна и усмехнулся:

    - Пришел Фомичу помогать, а то у него от работы, поди, задница заболела.

    - И-ех! Вот это дал! - заржал Васька, закидывая голову, как жеребенок.

    - А ты, Паша, горло-то вовремя прополоскал, - ответил Фомич. - Мне в помощь собака очень даже нужна. Лес охранять...

    Теперь смеялись и михеевские мужики, и даже дед Филат заливался мелким клекочущим смешком.

    "Уж коли ты на испыток пошел, - подумал Фомич, - так давай потягаемся! Посмотрим, кто кого".

    - Собака тебе будет мешать, - сказал, кисло улыбаясь, Пашка. - Одному-то дрыхнуть сподручнее.

    - Э-э, нет! Я не один... Я здесь в трех лицах: бог отец, бог сын и бог дух святой.

    - Это что-то мудрено, - сказал Пашка.

    - Почему это? Бог отец - это я сам, бог сын - мой старшой помощник... Весь в меня! А бог дух святой - это моя смекалка, которая всегда верх берет над нечистой силой.

    - Над какой это еще нечистой силой? - спросил Пашка.

    - А над тобой да над Гузенковым.

    - И-и-е-х! Вот это дает! - запрокидывал свое красное, обветренное лицо Васька.

    - Ай да Фоми-ич, крой тебя лаптем! - хватались за животы михеевские колхозники.

    - И за что только такому брехуну деньги платят, - зло сказал Пашка.

    - И в самом деле! - подхватил Фомич. - Зачем мне деньги? Воды у меня сколько хочешь, рыбы - тоже вон целое озеро! И воздух бесплатный... Да еще бригадир бесплатно развлекать приходит. Отчего и не поразвлечься с начальством? Мне вот вспомнилось, как у нас в колхозе повышали зарплату... - Фомич достал кисет, стал скручивать "козью ножку", вкось поглядывая на Пашку.

    Котенок, ожидая новую смешную историю, подался вперед, дед Филат сидел, сгорбившись, обхватив колено, и не то беззвучно смеялся, не то так просто разинул рот, а михеевские колхозники с любопытством поглядывали на Пашку. "Ну и как? Терпишь еще?" - словно написано было на их лицах.

    - Так вот, значит, собрался на правление весь актив. Встает агроном и говорит: "Товарищи, мы должны повысить зарплату нашему председателю. Все ж таки мы план по хлебосдаче перевыполнили. Кто больше всех старался? Он! Мы без председателя, как слепые, и заблудиться могли бы. Он - вожак!" - "Правильно! - сказал бухгалтер. - Я за то, чтобы надбавить председателю еще одну тыщу рублей. Объявляю голосование: кто против?" Все за. Ладно. Тогда встает председатель и говорит: "Но, товарищи, я же не один старался. В первую очередь и агронома надо отметить. Он за полями присматривал. Кабы не агроном, поля травой позарастали бы. Предлагаю повысить ему оклад на пятьсот рублей. Согласны? Голосуем. Кто против? Никто... Хорошо!" - "Но, товарищи, - поднялся бухгалтер. - Мы ведь выполнили план и по сдаче молока. Надо повысить оклад и зоотехнику. Кабы не он, коровы недоеными ходили бы". Хорошо! Повысили и зоотехнику. "А бухгалтеру? - встает зоотехник. - Он весь расчет у нас ведет... Дебет-скребет. А кто нам зарплату выдает? Опять же он. Кабы не он, мы и денег не имели бы. Надо и бухгалтеру повысить". Ладно, и бухгалтеру повысили. "А бригадиру? - сказал агроном. - Кто на работу колхозников организует? Бригадир. Если не он, и работать никто не станет. Повысить надо и бригадиру..." Хорошо, повысили. "Товарищи, нельзя обижать и моего шофера, - сказал председатель. - Если он будет плохо меня возить, мы плана не выполним. Надо повысить и ему". Повысили. "А мне? - сказал животновод. - Я на случном пункте стою. Если б не моя работа, и телят не было бы. А откуда молоко тогда взялось бы?" - "И правильно, - сказали все. - Как же мы животновода позабыли? И ему надо повысить оклад". - "А мне?" - спросила Матрена. "А тебе за что?" - "Как за что? Я работаю, навоз вывожу". - "Ну и работай. Вывози не три воза, а двадцать возов на день. Вот и получишь пуд хлеба да десять рублей. Больше всех... Какой же тебе еще оклад нужен?" Ладно, пошла Матрена навоз возить. Отвезла воз, другой... На третьем возу лошадь стала. "Но!" Стоит. "Но!" Ни с места. Она взяла шелугу да хлясть ей по боку! Лошадь на другой бок упала. Вот и навозилась. Пошла на конный двор: "Запрягите мне вон ту, крепкую лошадь". - "Эту нельзя, - отвечает ей конюх. - На ней Пашка-бригадир ездит". Подходит весна, а навоз не вывезен. "Опять всю зиму дурака валяли! - ругается председатель. - Ну ж, я вас проучу!" Вызывает он бульдозер из метээс... Тот выволок весь навоз с фермы и деньги Матренины все забрал. "Вон куда ваша зарплата ушла, - сказал председатель Матрене. - Работать надо было лучше". Напилась Матрена с горя самогонки... Утром на работу итить - она с печки не слезет... Но тут приходит за ней бригадир...

    - Довольно! - крикнул Пашка и встал. - Не твои поганые речи антиколхозные слушать, я пришел сказать... передать приказ председателя - завтра на твоем огороде колхоз посеет просо!

    - Как это так? - встал и Фомич. - Я на своем огороде пока еще хозяин.

    - Был! А в прошлом году тебя исключили на собрании и усадьбы лишили. Вот об этом я тебя и предупреждаю. Это решение правления колхоза, понял? Огород больше не твой... Вот так! - Пашка под конец рассмеялся в лицо Фомичу: - Ну, что ж ты не веселишься? Развлекай теперь своих приятелей...

    И пошел прочь.

    - Вот так сказка с присказкой! - сказал Фомич, почесывая затылок. - Что ж мне теперь делать? Как думаешь, дядь Филат, отберут они огород?

    - Они все могут. Вот у Митьки Губанова отобрали...

    Губанов работал бакенщиком, огород у него отрезали под самое крыльцо, так он потихоньку на Луневском острове вспахал. Но Луневский остров принадлежал пароходству... Кто туда пустит Фомича?

    - Ведь я ж теперь рабочий класс. Мне пятнадцать сотых положено. А уж закон я найду. До суда дойду...

    - Э-э, Федька! Пока суд да дело, а они возьмут на твоем огороде и просо посеют, - сказал дед Филат. - Вот кабы ты раньше их картошку посадил, тады другой оборот.

    - А на ком пахать? На бабе, что ли? К ним теперь за лошадью и не подступись.

    Молчавшие до сих пор михеевские переглянулись, и ветхий, почти как дед Филат, старичок в черном мелескиновом пиджачке, из-под которого на ладонь выползал подол серой застиранной рубахи, сказал Фомичу:

    - На ком пахать! О голубь! Вон четыре лошади. За ночь вспашем и посадим... только соху тащи.

    - А что, Федька! - подхватил дед Филат. - Бери у меня соху и валяй. Подфасонишь им в самый раз.

    - У нее, поди, и сошники отопрели, - сказал Фомич.

    - Шшанок! А я на чем сажаю? - вскинул бороденку дед Филат.

    Соха и в самом деле оказалась крепкой. "И что за дед такой припасливый? - удивился "Фомич, оглядывая Филатове хозяйство. - Еле ноги, кажись, волочит, а двор покрыт, изба проконопачена... И даже курушка в сенях квохчет".

    Вместе с михеевским стариком Фомич притащил к себе в огород соху, впрягли в нее лошадь... И пошла работа. Пахали впересменку - одна лошадь устанет, вторую перепрягали. А потом выползла вся Фомичева ребятня с хозяйкой во главе, и к одиннадцати часам ночи - уже по-темному - посадили всю картошку.

    - Вот это по-стахановски, - сказал Фомич, вытирая подолом рубахи пот с лица. - Что значит работа на обчественных началах. Пошли отдыхать.

    Авдотья сходила к соседке, матери Андрюши, принесла две бутылки самогонки; поставили чугун картошки на стол, михеевские свиного сала нарезали. И сразу повеселело на душе. Фомич сначала плеснул чуток самогонки на блюдце и поджег - высокое синеватое пламя заметалось над блюдцем.

    - Горит, как карасий! - торжественно произнес Фомич. - Тут на совесть сработано.

    Михеевский старик понюхал из горлышка.

    - Да она вродь бы и пахнет карасином.

    - Ты что! Самогонка сахарная. Андрюша из района привозит сахар.

    Свесив с печки голову, поглядывая на мигающее синеватое пламя на блюдце, самый младший - Санька - вдруг запел частушку:
    Нынче сахару не стало - самогоночку варим;
    Из кила кило выходит, вся до капельки горит.

     

    Михеевские засмеялись. Старичок отрезал ломтик пресной пышки, положил на нее кусочек сала и подал на печь:

    - Ешь, внучек, ешь.

    - Ма-ам, дай и нам! - С печи сразу свесилось еще три головы.

    - Вот я вас сейчас мутовкой по лбу! - крикнула Авдотья от стола.

    Но ласковый старичок разрезал всю пышку и подал ребятам:

    - Ешьтя, ешьтя... Мы едим, а они что? Ай нелюди? В Писании сказано: дети - цветы нашей жизни.

    - Нет уж, по такой жизни и дети не в радость, - вздохнула Авдотья, протирая стаканы. - Хоть бы и не было их вовсе.

    - Ну не скажите, - возразил старичок. - Какая бы ни была жизня, а пройдет - и плохая, и хорошая. Главное - что человек по себе оставит... Ибо сказано в Писании: негоже человеку быть едину. Не то помрешь - и помянуть некому будет.

    - Ноне и поминать-то негде. Церкву развалили, и бог, знать, улетел от нас, - сказала Авдотья.

    - Ну не говорите! Бог в нас самих, - поднял палец старичок. - Ибо сказано: бог - наше терпенье.

    - Оно ведь, терпенье-то, больно разное, - сказал Фомич, наливая самогонку в стаканы. - И кошка на печи терпит, и собака под забором тоже терпит. Ежели бог - терпение, так почему он такой неодинаковый?

    - Это уж кому что предназначено, - важно заметил старичок. - У каждой божьей твари свои радости есть. Так и человек; писано - не завидуй! Ищи в себе остов радости и блаженства.

    - А мы уж и так дожили - что на нас, то и при нас... Ищи не ищи... Кто нам в чем поможет? - сказала свое Авдотья.

    - Ты, мать, не туда поехала. Это он про меня сказал: ежели человек веру в себя потерял, ему и бог не поможет. Так я вас понимаю? - спросил Фомич старичка.

    - Истинная правда! Потому как в Писании сказано: самый большой грех - уныние.

    - Будет уж проповедовать... отец Сергей, - сказал с легкой заминкой один из михеевцев - Иван Павлович, как звали его.

    Он был примерно годком Фомичу, такой же чернявый, сухой, с морщинистой шеей.

    - Есть хочется! Да и выпить не грех. - Иван Павлович кивнул на самогонку. - Небось выдохнется.

    Остальные михеевцы были совсем еще молоденькими пареньками, - видать, и в армии еще не служили.

    - Ну, поехали! - Фомич поднял стакан.

    Чокнулись. Пили медленно, тянули сквозь губы, будто не самогонку пили, а закваску, кривились так, что глаза в морщинах скрывались: наконец, выпив, шумно выдыхали воздух и нюхали хлеб.

    - Кряпка!

    - Да, кряпка-а...

    - Господь помилуй!

    - Ты что ж, попом работаешь, что ли? - спросил Фомич старика.

    - Священником, - кивнул сухонькой головой отец Сергей.

    - А что ж у тебя волоса-то не длинные?

    Волосы у отца Сергея были не то седые, не то белесые - реденькие и короткие.

    - Так он еще у нас молодой поп-то, - сказал Иван Павлович. - Недавний.

    - Поп - и за бревнами приехал... Этого я чегой-то не понимаю, - сказал Фомич.

    - Он вроде бы еще неутвержденный, - сказал Иван Павлович. - Настоящий поп озоровать стал. Будто в алтаре напился допьяна. Старухи взбунтовались и прогнали его. А наш отец Сергей плотником работал. Да псаломщиком был. Вот его и попросили, призвали, значит, миром. Служит... А председатель его от работы в колхозе не освобождает. Ты, мол, еще не настоящий поп...

    - Это ему нагрузка, - сказал осмелевший после выпивки один из парней и прыснул. - Вроде художественной самодеятельности.

    - Васька! - цыкнул на него Иван Павлович.

    А отец Сергей смиренно заметил:

    - Трудимся поелико возможно...

    После второго стакана Фомич снял балалайку. Гармошки-то давно уж не было. Авдотья продала ее, когда Фомич еще в тюрьме сидел, - две посылки ему справила на гармонь-то.

    Фомич ударил по струнам и подмигнул Авдотье:

    - Ну-ка, Дуня, где наши семнадцать лет?

    Раскрасневшаяся, помолодевшая Авдотья подбоченилась, повела плечами и голосисто запела:
    Сыграй, Федя, сыграй, милый,
    Страданьице с переливом!

     

    И Фомич тотчас же ответил ей припевкой:
    Вспомни, милка, вспомни, стерва,
    Как гуляли с тобой сперва!

     

    Михеевские дружно засмеялись, и Иван Павлович выкрикнул:

    - Ну-ка, давай камаринскую!

    Фомич быстро переладил струны на новый строй, заскользил пальцами по грифу, и одна струна стала тоненько и жалобно выводить прерывистую, словно спотыкающуюся мелодию.

    - Хорошо начал! Издаля... - сказал Иван Павлович.

    Он вышел на середину избы, поднял кверху палец, стал отщелкивать пальцем такт и притопывать ногой.

    - А теперь чуть живее! - И запел жидким, но приятным баритончиком: - А-а-ах ты су-у-укин сын камааринский мужик... Живее! - опять крикнул Иван Павлович, быстро согнулся, прихлопывая себя по коленкам и стуча ногами.

    - И-эх-ма! - Фомич ударил по струнам еще звонче, смешно задергался, затряс головой, торопливо приговаривая:
    У-он по улице по нашенской бежит,
    Ды-он бежит-бежит-навертывает,
    Его судорогой подергивает...

     

    Фомич еще более зачастил и перешел на "барыню".

    - Упы-уп, упы-уп! - покрикивал Иван Павлович, подпрыгивая и шлепая ладонями по голяшкам сапог, потом присел и легко, поскоком, пошел по избе, пронзительно посвистывая.

    - Ах, тюх тях-тю, да самовар в дягтю, - припевая, ерзал на скамье Фомич, сам готовый сорваться в пляс.

    - У-у-ф ты! - выпрямившись, сказал Иван Павлович, судорожно глотая воздух, и тяжело плюхнулся на скамью.

    - От так! Знай наших!..

    - Ай да Павлыч, ай да верток! - говорила Авдотья. - Вы с моим-то два сапога пара.

    А потом хором тихонько с подголоском пели:
    За высокой тюремной стеною
    Молодой арестант помирал...
    Он, склонившись на грудь головою,
    Потихоньку молитву читал...

     

    Отец Сергей выводил тоненьким дрожащим тенорком, запрокидывая голову, и в его светлых, как бусинки, глазках стояли слезы...

    14

    На другой день Пашка Воронин доложил председателю:

    - Кузькин самовольно посадил картошку на огороде.

    - А кто пахал ему?

    - Чужих нанимал. Говорят, обманом подпоил.

    - Ну, теперь он у меня будет землю кушать. Я научу его, как советские законы уважать, - сказал Гузенков.

    Он тут же позвонил Мотякову, расписал, как Федор Кузькин захватил самовольно землю под огород и посадил картошку. "И гулянку по такому случаю устроил". Мотяков приказал составить акт, вызвать агента из управления сельского хозяйства и заготовок, подписать и направить акт в прокуратуру.

    - Судить будем! Показательным судом. Отобьем охоту бегать из колхоза. Враз и навсегда!

    А еще через день из прокуратуры пришла повестка - рассыльный из сельсовета принес и выдал Живому под расписку. В ней тот приглашался в вежливой форме прибыть в тихановскую прокуратуру, а в случае неявки, сообщалось, "вышепоименованный гражданин будет доставлен органами милиции".

    "Вышепоименованный гражданин", разумеется, явился сам. Сначала он зашел в рик, к председателю. Но Мотяков отказался принять его, послал к Тимошкину.

    - А-а, товарищ Кузькин! Привет, привет. Чем могу помочь? - Тимошкин сидел за столом добродушный, приветливый, и его круглые желтые глаза сияли, как надраенные медные пуговицы.

    - Не за помощью к вам пришел, - хмуро сказал Фомич. - Очень интересно знать: законы соблюдаются в нашей стране ай нет?

    - В нашей стране, товарищ Кузькин, законы написаны для трудового народа, а не для тунеядцев. А тех, кто нарушает законы, призывает к порядку советская прокуратура.

    - Это мне очень даже понятно. Только поясните мне - по какому такому закону у рабочего отбирают огород?

    - У какого это рабочего?

    - У меня, к примеру.

    - Вот это ловко повернул! Видали, какой элемент нашелся? - Тимошкин как бы обращался к кому-то третьему за поддержкой, хотя в кабинете, кроме их двоих, никого не было. - Вам огород как рабочему никто, товарищ Кузькин, не давал. Поэтому отбирать его у вас никак невозможно. Все обстоит по-другому: это вы самовольно захватили колхозную землю под огород. За что и привлекаетесь к уголовной ответственности.

    - Да мне ж положено как рабочему иметь пятнадцать соток. А в моем огороде всего четырнадцать. Чего ж вам еще?

    - А то, товарищ Кузькин, что в Прудках у нас государственной земли нет. Там вся земля колхозная. И дать вам земли под огород в Прудках мы никак не можем.

    - Это как вас можно понимать? - Фомич обалдело смотрел на Тимошкина.

    - У нас такая земля есть, только под Гордеевом. Там можем дать вам огород. Хотите - берите.

    - Вы что, издеваетесь? - Фомич даже встал от негодования. - Гордеево от Прудков за двадцать пять километров! Я что ж, летать на огород должен?

    - Не хотите, не берите. - Тимошкин был невозмутим. - А в Прудках огород сдайте.

    - Огород мой! И никому я его не отдам. - Фомич пошел к дверям.

    - Отберем судом. А тебя посадим, - сказал вслед ему, не повышая голоса, Тимошкин.

    В прокуратуре встретил Фомича младший юрист Фатеев - в белом кителе, в погонах со звездочкой, черные волосы приглажены, расчесаны на пробор да еще блестят - одеколоном обрызнуты. Он пробежал глазами повестку и сказал весело:

    - Вас-то я и жду! Проходите в кабинет!

    Младший юрист провел Фомича в кабинет с надписью на белой двери "Следователь", усадил на диван, сам сел напротив за стол и все глядел на него, улыбаясь, будто желаннее гостя, чем Фомич, для этого следователя теперь и не было никого на всем белом свете.

    "Прямо как на блины пригласил, - думал Фомич, глядя на свежее, смеющееся лицо следователя. - Чем он только угостит меня? Вот вопрос..."

    Младший юрист считал себя человеком воспитанным; он долго служил в политотделе МТС, а теперь учился в областном пединституте на заочном отделении. Несмотря на свои сорок лет, он все еще был худощав, подтянут, играл на аккордеоне и пел частушки собственного сочинения на смотрах художественной самодеятельности. Один раз даже в области сыграл. Он полагал, что главное для юриста - это соблюдать вежливость.

    - Смелый вы человек, товарищ Кузькин, - говорил, все ярче улыбаясь, младший юрист. - Я просто восхищаюсь вами.

    - А чего мной восхищаться? Одет я вроде бы нормально, а не какой-нибудь ряженый. - Фомич посмотрел на свой рябенький, сильно мятый пиджачок, на черную косоворотку. - Чего тут смешного?

    - Да нет, вы меня не так поняли! - воскликнул Фатеев. - Я не смеюсь над вами... Просто я хотел сказать, как же это вы набрались смелости захватить колхозную землю? Против коллектива пошли... Один против всего села! Вот что.

    - Да что я, на кулачки против села пошел, что ли? И ничего я не захватывал. Огород мой.

    - Огород колхозный... но вы его захватили и теперь считаете своим, - радостно подсказал младший юрист.

    - Как так захватил? Еще дед мой пахал его. Мать с отцом сад рассадили. Я уж порубил яблони. Распахал его сразу после войны... под картошку.

    - Интересное у вас мнение! Значит, вы считаете, что земля у нас по наследству передается? А революция была в нашей стране?

    - Была.

    - Вот именно, товарищ Кузькин. Революция уничтожила в нашей стране право собственности на землю. И вы это отлично понимаете, только уклоняетесь от ответственности некоей игрой. Не выйдет, товарищ Кузькин! Я сам люблю играть, только в свободное от работы время.

    - Так в чем же вы меня обвиняете?

    - Вы обвиняетесь в самовольном захвате колхозной земли. Колхозное собрание лишило вас права пользоваться огородом... Когда исключали из колхоза. Это вам известно?

    - Нет. Я не был на колхозном собрании.

    - А чем вы можете подтвердить это показание?

    - Дак что ж, на собрании колхозном зарубки, что ли, каждый оставляет на стене? Кабы зарубки оставляли, я сказал бы - моей там нет.

    - Но есть свидетельские показания, что вы там были. Вам известны такие граждане? - Фатеев вынул из папки бумажку и прочел: - Назаркин Матвей Корнеевич, счетовод колхоза, заместитель председателя Степушкин, бригадир Воронин - все они показывают, что вы присутствовали на собрании.

    - Ну, ежели они показывают, пускай они и отвечают.

    - Интересно рассуждаете, товарищ Кузькин! Значит, не вы виноваты в самовольном захвате колхозной земли, а колхозное руководство?

    - А если они врут, тогда как?

    - А бригадир Воронин предупреждал вас? - быстро спросил Фатеев.

    - У бригадира нет такого права, чтоб огород у меня отбирать, - ответил, помедлив, Фомич.

    - То-то и оно. Кто врет - выяснит народный суд. У нас все по науке. Вы еще вот на какой вопрос ответьте: откуда вы взяли лошадь для посадки картошки?

    - Приехали за столбами люди добрые да помогли мне - вспахали огород.

    - А вы предупреждали, что огород самовольно вами захвачен? Из какого они колхоза?

    Фомичу вдруг стало тоскливо до тошноты, он молчал и устало смотрел мимо следователя в окно; полотняные шторки слегка шевелил врывающийся в открытую форточку ветерок, за шторкой на подоконнике стояли в горшочках, обернутые белой бумагой, ярко-красные цветы-сережки. "Интересно, кто их поливает? Поди, сам этот чистоплюй?" - некстати подумал Фомич.

    - Вы понимаете, что сделали этих людей соучастниками вашего преступления? - доносился откуда-то сбоку голос следователя. - Или вы попросту обманули их? Из какого они колхоза?

    "Интересно, кто меня судить будет? Старый судья или молодой?" - думал свое Фомич.

    - Товарищ Кузькин, вы меня слышите?

    - Я сам не знаю, из какого они колхоза. Не спрашивал, - встряхнулся наконец Фомич.

    - В таком случае вина ваша усугубляется. Посидите!

    Следователь вынул из зеленого пластмассового футляра очки и долго писал, мучительно сводя на переносице черные брови. Потом неожиданно спросил:

    - Как ваша фамилия?

    - Дак вы же знаете.

    - Пожалуйста, отвечайте на вопросы!

    И Фомич отвечал: как его фамилия, имя, отчество, и какого года рождения, и в каком селе проживает... Наконец следователь бросил свое: "Посидите!" - закрыл ящик стола и вышел с двумя исписанными листками.

    Затем через дощатую перегородку отчетливо донесся его голос: "Обвинительное заключение". Фомич вздрогнул и стал прислушиваться. Следователь читал монотонно, повторяя особо важные обороты. За ним, захлебываясь от поспешности, стучала машинка: "...по делу обвинения Кузькина Федора Фомича по ст.90 УК РСФСР..."

    Далее следователь диктовал, кто такой он, Кузькин, и где живет, и кем был. Фомич эту часть плохо слушал и все думал: "Кто меня будет судить, молодой судья или старый?"

    "...Игнорируя установленный порядок получения в пользование земли, считая приусадебный участок своей вотчиной, - читал следователь, - Кузькин вышеозначенную площадь земли захватил самовольно.

    Кроме того, без разрешения руководства колхоза Кузькин обманом достал лошадь из колхоза для вспашки огорода, не выдавая имен своих сообщников..."

    "Ежели старый судья Карпушкин возьмет меня в оборот, тогда беда, - думал Фомич. - Ему что конь, что кобыла: команда была - значит, садись. А ежели молодой судить станет, может, и оклемаюсь. Этот совсем недавно из школы. У него, поди, закон еще из головы не выветрился..."

    "...Привлеченный следствием в качестве обвиняемого по настоящему делу Кузькин виновным в предъявленном ему обвинении себя не признал и ничего существенного в свое оправдание не показал. Его утверждение о том, что ему не было известно о решении общего собрания колхозников, не нашло своего подтверждения по материалам дела..."

    Фатеев вернулся все таким же приветливым, улыбающимся, как будто бы они сейчас, после подписания этих бумажек, пойдут вместе с Фомичом в чайную выпить.

    Фомич внимательно читал и протокол допроса, и обвинительное заключение.

    "...На основании ст.21 Закона о судоустройстве СССР данное дело подлежит рассмотрению в нарсуде Тихановского района".

    Затем шла подпись: "И.о. прокурора младший юрист А.Фатеев".

    - Судить вас будут прямо в Прудках. Выездной сессией, - любезно сообщил Фатеев.

    - Вот хорошо! - усмехнулся Фомич. - Все лишний раз ходить не надо. Спасибо хоть в этом уважили.

    - Да я еще не знаю, как мне с вами быть. Отпускать ли до суда или взять под стражу? - Младший юрист озабоченно смотрел на Фомича.

    - Куда ни сажайте, а все равно с вашим делом выйдет пятнадцатикопеечная панихида.

    - Это что еще за панихида?

    - Присказка есть такая. Перепил поп. Наутро головы не поднять, а тут старуха пришла: "Батюшка, отслужи панихиду!" - "Панихида бывает разная, - отвечает ей с печки поп. - И за пять рублей, и за рупь, и за пятнадцать копеек. Да хрен ли в ней толку!"

    - Туманно...

    - На суде прояснится... Ну, так мне итить или вы меня проводите?

    - Ладно уж, изберем простую меру пресечения. Вот, подпишите подписку о невыезде. - Фатеев подал бумажку.

    Фомич прочитал, что девятого июня состоится суд над ним и до этого момента он никуда не выедет с места жительства. Потом расписался.

    - А кто судить меня станет? Карпушкин?

    - Не знаю. - Фатеев взял подписку. - Можете быть свободны в означенных пределах.
     

    Суд над Живым состоялся вечером, чтобы колхозников с работы не отрывать. На маленькой клубной сцене поставили столы, накрытые красным полотном, а чуть сбоку, возле сцены, - скамью для подсудимого. Фомич посадил на нее свою ребятню, а по краям сел сам с Авдотьей. Бойкие, смышленые ребятишки с серыми, глубоко посаженными глазами весело болтали ногами и с интересом разглядывали судей за красным столом.

    - А вы зачем детей привели? - спросил Живого судья, молоденький белобрысый паренек в клетчатом пиджаке и узеньком галстуке. - Мы не детей твоих судить собрались, а тебя.

    - Дети больше моего по колхозной земле бегают, - сказал Фомич, - значит, они больше и виноватые. Пусть смолоду привыкают к законам.

    Фомич надел старую, замызганную гимнастерку и нацепил на нее орден Славы и две медали. Медали он натер золой, и они теперь горели, как золотые.

    Авдотья сидела прямо, как аршин проглотила, тяжело опустив на колени свои толстые, узловатые, искривленные пальцы.

    - А что у вас с руками... - Судья запнулся, не смог произнести привычное слово "подсудимая" и после паузы сказал: - Хозяйка?

    - Коров доила... Знать, застудила или так что, - ответила, краснея, Авдотья.

    - Она что, дояркой у вас работала? - спросил судья, обращаясь к председателю, сидевшему в первом ряду.

    - Не знаю, - ответил Гузенков.

    - Три года назад, - пояснил Фомич.

    - Ясно!

    Судья встал и огласил состав суда. Со сцены откуда-то вынырнул милиционер и встал за скамьей Фомича.

    - Отвода к составу суда не имеется у вас, подсудимый? - спросил судья.

    - Нет, - ответил Живой.

    Из народных заседателей были старый учитель-химик из свистуновской семилетки по прозвищу Ашдваэс да заведующая районной чайной Степанида Силкина, пожилая, но все еще мощная чернокосая красавица, постоянный член президиума всех районных заседаний.

    Обвинительное заключение читал и.о. прокурора младший юрист Фатеев. На нем был белоснежный китель, погоны и темно-синие с зеленым кантом брюки. Читал он, как и полагалось, с трибуны, установленной напротив скамьи подсудимого. Трибуну по такому случаю привезли из свистуновского клуба и обшили ее тоже красной материей.

    Читал Фатеев с выражением или, как говорят в Прудках, с нажимом, и когда упоминал статьи Уголовного кодекса, то приостанавливался и смотрел в многолюдный зал. В это время становилось особенно тихо. По его словам получалось так, что Кузькин хоть и числился раньше колхозником, но склонность к тунеядству не давала ему "возможности полноценно трудиться на благо нашей Родины". И что теперь он попросту стал антиобщественным элементом, поскольку объявил себя рабочим, а постоянно нигде не работает. И в связи с этим дошел до самовольного захвата колхозной земли и обмана руководства.

    - Я требую, - сказал Фатеев в заключение, - изолировать Кузькина от общества как разлагающийся элемент и за совершенное преступление, выразившееся в самовольном захвате колхозной земли, вынести Кузькину строгое наказание - год исправительно-трудовых работ с отбыванием в местах заключения.

    В первом ряду захлопали, но особенной поддержки в зале не было, и эти жидкие хлопки вскоре затихли, потонули в дружном кашле, шарканье, шушуканье. Гром грянул, и теперь зал оживленно загудел.

    Судья сказал:

    - В связи с тем, что подсудимый от защитника отказался и решил вести защиту сам, предоставляется ему слово.

    Фомич встал, посмотрел было на трибуну, но ему никто не предложил пройти и встать за нее; он потоптался нерешительно на месте, не зная, на кого же ему смотреть - в зал или на судью, к кому обращаться с речью-то. Так и не решив этого сложного вопроса, он встал вполоборота, так что справа от него был судья, а слева - зал.

    - Товарищи граждане! В нашей Советской Конституции записано: владеть землей имеем право, но паразиты никогда. И в песне, в "Интернационале", об этом поется. Спрашивается: кто я такой? Здесь выступал прокурор и назвал меня тунеядцем, вроде паразита, значит. Я землю пахал, советскую власть строил, воевал на фронте. - Фомич как бы нечаянно провел культей по медалям, и они глухо звякнули. - Инвалидом остался... Всю жизнь на своих галчат спину гну, кормлю их. Как бы там ни шло, а побираться они не ходят по дворам. Так? - спрашивал он, повернувшись к залу.

    - Так. А то что же?

    - Ноне не больно подадут.

    - Это не прежние времена... - неожиданно загалдели в зале.

    - Выходит, я не паразит-тунеядец? - спросил опять. Фомич.

    - Нищих ноне нет! - выкрикнул женский голос. - Чего зря молоть?

    В зале засмеялись, зашикали. Судья позвонил колокольчиком.

    - Гражданин Кузькин! Подсудимому не разрешается обращаться с вопросами в зал.

    - А мне больше и спрашивать нечего. Люди сказали, кто я такой. Теперь - судите. - Фомич сел.

    - Подсудимый Кузькин, вам известно было решение общего колхозного собрания, на котором вас лишили права пользоваться огородом? - спросил судья.

    - Нет, товарищ судья.

    - Отвечайте: гражданин судья.

    - Пусть гражданин... Какая разница, - согласился Фомич.

    - Вы были на том общем собрании?

    - Не был.

    - Садитесь!.. Свидетель Назаркин Матвей Корнеевич!

    - Я, гражданин судья! - вскочил из первого ряда Корнеич и вытянул по швам свои огромные кулачищи.

    - Надо говорить: товарищ судья.

    - Слушаюсь!

    - Вы показали, что Кузькин присутствовал на том собрании?

    - Так точно! - живо подтвердил Корнеич.

    - Слушай, Корнеич! Ты чего это на себя наговариваешь? - набросился на него Фомич. - Ты знаешь, что бывает за ложное показание? Гражданин судья, предупредите его, что за ложное показание два года тюрьмы дают по статье. Я тебя посажу на эту самую скамью! - Фомич указал на свое место.

    - Да, за ложное показание дается два года заключения, - строго сказал судья. - Свидетель Назаркин, я предупреждаю вас.

    Корнеич часто заморгал глазами и переступил с ноги на ногу, как притомившаяся лошадь.

    - Повторяю вопрос... Свидетель Назаркин, был обвиняемый Кузькин на общем колхозном собрании двадцатого сентября прошлого года?

    - Да вроде был... - Корнеич виновато поглядел в сторону председателя, но тут же вскинул голову к судье.

    - А точнее?

    Корнеич покрутил головой, точно хотел вылезти из широкого ворота темной толстовки...

    - Да я уж не помню, - наконец произнес он, глядя себе под ноги.

    Гузенков выдавил какой-то рычащий звук и сердито посмотрел на Корнеича.

    - Садитесь! - сказал судья. - Свидетель Степушкин!

    Поднялся с первой скамьи заместитель Гузенкова, седовласый, с бурой, изрытой глубокими морщинами шеей, свистуновский колхозник, вечный заместитель председателя.

    - Вы подтверждаете, что Кузькин был на общем колхозном собрании двадцатого сентября?

    Степушкин глядел куда-то в потолок, на лбу его появились такие же бурые, как на шее, борозды.

    - Кажется, был, - произнес наконец Степушкин.

    - Был или нет?

    - Да вроде бы...

    - Вы что, в прятки с судом играть решили? - Судья повысил голос.

    - Не помню. - Степушкин сел.

    - Кто извещал Кузькина о решении собрания? - спросил судья, глядя на председателя.

    Гузенков ответил, не вставая:

    - Бригадир передавал мой приказ.

    Встал Пашка Воронин.

    - Да, я предупредил Кузькина. Он сидел на лесном складе, как раз под вечер. Я подошел к нему, посидел еще рядом. Потом сказал, чтобы он не сажал картошку на огороде, потому что огород не его, а колхозный.

    - Подсудимый Кузькин, было такое предупреждение?

    - В точности было! - сказал Фомич.

    - Чего ж еще надо? - крикнул Гузенков.

    - Но, гражданин судья, дозвольте слово сказать? - обратился к судье Фомич.

    - Пожалуйста.

    - Воронин почти каждый день меня стращал: то говорил, что меня вышлют. Потом грозился посадить в тюрьму. А потом огород отобрать. Мало ли чего он говорил. Я уж и верить перестал. А ведь решение общего собрания - это же закон. Так я понимаю, гражданин судья?

    - Правильно!

    - Значит, законное постановление и передавать надо под расписку, документом. Выписать это решение на бумаге, прислать мне. Я бы прочел, расписался. Закон!

    - Правильно! Под расписку не вручалось решение собрания Кузькину? - спросил судья Гузенкова.

    - Нет, - ответил, краснея, Гузенков.

    Теперь все смотрели на него. А Фомич еще и добавил:

    - А стращать словами-то у нас мастера...

    Когда суд удалился на совещание, Гузенков встал и, тяжело грохая сапогами, ушел из клуба. За ним подался и Пашка Воронин. А Корнеич и Степушкин понуро сидели на опустевшей скамье, боясь оглянуться в зал. Там шумно гомонили, отпуская крепкие шутки в адрес незадачливых свидетелей. Всем было ясно, что Фомич выиграл дело. И когда судья зачитал оправдательный приговор, кто-то крикнул на весь зал:

    - Он из воды сухим выйдет! Живой - он и есть живой...

    15

    В конце июня, только лишь успели колхозы развезти лес от Фомича, как позвонил начальник электростанции:

    - Кузькин, не спишь там?

    - Гуси не дают. Развели их ноне, как саранчу. Мясопоставки отменили. Вот они и орут от радости на все Прудки.

    - Ну, я тебе тихую работу нашел, подальше от гусей. Пойдешь на пристань?

    - Это на какую такую пристань?

    - На Прокоше поставят, недалеко от Прудков.

    - А что мне там делать?

    - Все! И командовать, и подметать. И шкипер, и подчищала. В одном лице будешь. Совместишь?

    - Можно попробовать.

    - Тогда завтра же давай на речной участок. Он тут, возле нас.

    Пугасовский участок пароходства малых рек стоял возле Раскидухи, сразу за шлюзом, где перегороженная Прокоша разливалась на полкилометра, что Ока. Весь участок состоял из двух бревенчатых амбаров, отведенных под склады, пятистенной избы, в которой размещались магазин и буфет, и двух дебаркадеров. К одному дебаркадеру приставали речные катера-трамвайчики, а во втором располагалась контора участка.

    Начальник участка, черноволосый приземистый чуваш с необычным для здешних мест именем - Садок Парфентьевич, встретил Фомича по-деловому:

    - Работа хорошая, но денег мало, учты! Всего четыреста восемьдесят пять рублей.

    - А мне больше и не надо, - сказал Фомич.

    - Платим только до декабря. Зимой денег не даем. Учты!

    - А я корзины буду плесть.

    - Делай, что хочешь. Зимой ты меня не касайся.

    - Перезимую! - весело сказал Фомич.

    - Устройство дебаркадера знаешь?

    - А как же! Значит, внизу трюм, а поверху палуба. На ней устроены...

    - Хватит! - остановил его Садок Парфентьевич. - Если тонуть станет дебаркадер, что будешь делать?

    - Первым делом в трюм посмотреть. Ежели там вода, значит, откачать надо.

    - На мель надо сажать. Учты!

    - Это уж само собой, - быстро согласился Фомич. - Мы раньше в Прудках сами баржи делали. Значит, ребра ставили, по ним обшивка. Вот тебе и трюм...

    - Хорошо! Завтра поезжай в Тютюнино, получай дебаркадер. Но учты! Он течет.

    - Приведем! - бодро сказал Фомич.

    До Тютюнина было километров сорок. Ехал туда Живой на речном трамвайчике, и бесплатно - впервые в жизни. И оттого ему все очень нравилось на этом пароходике - сидишь под открытым небом на белой скамеечке, как в саду где-нибудь в городе Горьком... В Пугасове нет таких удобных скамеечек, это уж точно... Надоест тебе на солнышке греться - пожалуйста вниз. Тут скамейки длиннее. Положить мешок под голову, растянешься - и валяй храпака до самого Тютюнина. "Теперь и вовсе жить можно, - думал Фомич. - Не привезут, к примеру, хлеб в Прудки, а я на трамвайчик - и в Раскидуху. Туда-сюда обернулся, глядишь - и день прошел. И вроде бы на службе".

    Дебаркадер для Прудков оказался самой обыкновенной баржей, какие строили раньше прудковские мужики, только на палубе вместо будки стояла шкиперская конторка в два окна да навес для пассажиров с четырьмя скамейками и столиком. Скамейки были такие же аккуратные и белые, как на речном трамвайчике, а в шкиперской стояла круглая чугунная буржуйка, шкафчик белый, как в аптеке, столик и топчан. "Да тут прямо курорт!" - подумал Фомич. Только вот беда: в трюме воды по самые копани, отчего дебаркадер притулился к бережку и брюхом лежал на песчаном дне.

    - Как же я его доведу? - спросил Фомич, растерянно глядя на капитана трамвайчика.

    - Жди меня обратным рейсом. Я камерон привезу.

    - Это что еще за камерон?

    - Эх ты, шкипер! А не знаешь, что такое камерон. Насос!

    Камерон привезли только вечером. Фомич всю ночь не сомкнул глаз - воду откачивал, и когда в пять часов утра подошел к нему с буксирным тросом трамвайчик, дебаркадер легко покачивался на волнах. "Весь наружу вылез из воды... Того и гляди, улетит", - радостно думал Фомич.

    На участок возвратились к восьми часам, как раз и начальство пришло на работу.

    - Ну, пойдем теперь в контору... Оформляться! - сказал Живому капитан трамвайчика, бойкий симпатичный паренек, одетый по всей строгости: китель синий, пуговицы надраены, блестят, как золотые.

    Он привел Фомича в диспетчерскую и весело сказал строгой женщине в мужской фуражке с крабом:

    - Мария, вот тебе новый шкипер тютюнинского кунгаса.

    Женщина резко вскинула голову, и ее рыжие длинные кудри, выбивавшиеся из-под фуражки, заколыхались, как причальные концы канатов.

    - Не потопишь пристань? - спросила она Живого.

    - Ну, как можно! Ведь государственное имущество...

    - Ишь ты какой идейный! - усмехнулась женщина в фуражке. - Ну тогда посиди - я выпишу тебе путевку.

    "А почему же не посидеть? - думал радостно Фомич. - Когда по делу, и посидеть не грех. Тут тепло и мухи не кусают". И диспетчерша ему понравилась. "Хоть и держится строго, а так на вид ничего из себя дамочка, представительная".

    Потом Фомича "оформлял" председатель месткома, он же и начальник отдела кадров. И здесь Живому все понравилось. Кабинетик был хоть и маленький, но чистенький - все белилами выкрашено, везде шторки да скатерочки без помарки, видать, только из стирки. Прямо не кабинет, а лазаретик игрушечный.

    Начальник отдела кадров был сутулый старичок, но все еще подвижный, в белом, хорошо отутюженном кителе и с такой же белой, словно свежевыстиранной бородкой.

    "Вот бы и мне такой кителек получить, - думал Фомич, - да фуражку с крабом. Хотел бы я тогда с Мотяковым повстречаться".

    Старичок завел на Фомича "дело" из картонной папки, анкету заполнил. А потом выдал Живому настоящую трудовую книжку и руку пожал.

    - Желаю успешно трудиться.

    Фомич совсем осмелел и спросил:

    - А как насчет кителя с фуражкой? Они за казенный счет идут? Или по первому году не положено?

    - У нас матросам и шкиперам обмундирование не дают.

    - Ну да. И так хорошо, - согласился Фомич.

    Потом чуть не вприпрыжку на склад бегал - получал цепи, причальные канаты, постель с двумя простынями, кастрюлю, чайник, котелок, миски. Целое хозяйство.

    И когда наконец промычала долгожданная сирена, катер отвалил от берега и потащил на буксире дебаркадер, Живой даже перекрестился - кажется, впервые в жизни.

    Пристань поставили недалеко от Кузякова яра, среди лугового раздолья. И потекла она, неторопливая, как Прокоша, спокойная шкиперская жизнь. "До зимы-то хоть душой отойду. А там видно будет", - думал Фомич.

    Он не запомнил еще такого доброго, мягкого лета. Дожди шли как по заказу, затяжные и обильные с весны, но редкие грозовые в горячую сенокосную пору и в страду. Словно там на небесах появился наконец строгий разумный хозяин, которые поглядывал на землю и грозно ворчал: "Кто там волынит с уборкой? А ну-ка я его подстегну!" Залежалось сено в валках, глядишь - и туча сюда заворачивает, погромыхивает так, что земля вздрагивает. Едет турус на колесах! Но сечет дождем недолго, а только так, для острастки, чтоб лишку не спали.

    Бреховские на том берегу Прокоши хорошо работали, дружно. Про них так говорили: "Эти четвертинку на пятерых выпьют и на другой день еще оставят". Народ там жил мастеровой, потомки знаменитых плотников. Артельный народ. И на трудодни хорошо получали, и зимой еще в отходе подрабатывали.

    В луга выезжали они всем селом, шалаши ставили на речном берегу возле самых коровьих станов, к молоку поближе. И жили две-три недели широко, весело; на прибрежных дубках да липах висели румяные свиные окорока, в огромных черных котлах варилось сразу по полбарана, а на речном дне вдоль берега стояли, омываемые холодными родниковыми струями, цистерны с молоком. Потяни за веревку - и пей, сколько хочешь, пока спина не захолодает.

    А прудковские ходили в луга пехом; пока соберутся, дойдут - солнце уже на жару гонит. Сядут полдневать - из реки кружками воду черпают да прихлебывают с хлебцем. А с другого берега бреховские кричат им, дразнят: "Э, родима, хлябай, хлябай, - вон ишо виднеется!" Рассказывали, что две прудковские бабы взяли в луга на двоих одно яйцо сырое. Сели полдневать - яйцо разбили да вылили с краю в озеро (посуды не было). Ветерок подул - яичные блестки по озеру и поплыли. Вот одна другую и подстегивает: "Родима, хлябай, хлябай, - вон ишо виднеется".

    - Скаредники! - кричат через реку и отбиваются прудковские. - Расскажите, как четвертинку на пятерых распили?

    Но разве бреховских переругаешь?

    Под вечер запахи свежего бараньего супа и преющей на углях пшенной каши, плывущие с того берега, особенно тревожили Живого. И пристань его, как на грех, стояла напротив бреховского лугового стана. Случалось, правда, что и Фомича приглашали.

    Как-то раз вылез напротив пристани из "газика" Петя Долгий и с минуту смотрел на пристань, прикрываясь ладонью от солнца.

    - Это ты, что ли, капитанишь, Кузькин?

    - Ен самый! - крикнул Фомич.

    - Плыви сюда! - махнул рукой Петя Долгий. - Отметим твое продвижение.

    У Живого в садке плескались три подлещика, да язь, да стерлядка. Так что и он приехал не с пустыми руками.

    И не раз еще победный дух от стерляжьей ухи, исходивший от пристани, забирал в плен привередливые к запахам носы бреховских кашеваров.

    - Эй, рыбак! Хочешь баранины за рыбу? А? Кило на кило... - кричали они.

    - Шиш на шиш менять - только время терять! - отвечал Живой.

    - А чего ж тебе еще?

    - Котел каши вези в придачу.

    В такие вечера Фомичу казалось, что жизнь изменяется вроде бы к лучшему. И народ оживел, отмяк в это лето. Шутка ли сказать, поставки всякие, налоги отменили. Первое лето не носили молоко по вечерам на сливные пункты, не разбавляли его водой, не химичили. Завел корову - молока пей, не хочу! И мясо не надо сдавать, и шерсть...

    Живой опять козу купил. А поросенок вырос с большую прожорливую свинью. Авдотья всю крапиву на задах сжала и все парила для этой ненасытной скотины, а Фомич в полдни, когда пристань его закрывалась, ездил на ту сторону реки, на бреховский берег, собирал в кустах дикие яблоки.

    Рано утром и к вечеру на пристани собирался народ из ближних и дальних сел - встречали гостей из города. Приезжали отпускники с Волги, из Горького, а больше все Дзержинские. Еще в тридцатые годы, в пору коллективизации, половина Прудков переселилась туда, в бывший Растяпин, - заводы строили. Уходили в лаптях с мешками за спиной... А теперь приезжали с фибровыми чемоданами, с рюкзаками, полными булок, с длинными связками белых сушек, в два-три ряда, как ожерелья, свисавшими с плеч.

    - Севодни хорошо у нас с хлебом стало, - говорили приезжие. - Хочешь булок, хочешь кренделей бери. И очередей нет. Жить можно.

    - А у нас травы ноне хорошие, - говорили прудковские. - Раз косой махнешь - копна. Людей не хватает. Бают, будто из города обратно переселять начнут в деревню.

    - Но-но! Дураков теперь нет, - отвечали приезжие.

    - А ежели по указу. Небось приедешь.

    - Это где ж такие законы писаны, чтоб рабочего человека ущемлять? - встревал в разговор и Фомич.

    В спорах он занимал теперь сторону городских. И когда спрашивал его кто-нибудь из приезжих: "Как живешь?" - Фомич отвечал обстоятельно:

    - Я теперь начисто пролетариат стал... Так что жизнь рабочего класса известная.

    А плохо ли, хорошо ли он теперь жил, Фомич, по совести сказать, и сам не знал. Главное - спокойно.

    Но по ночам ему часто снился один и тот же неприятный сон: будто возле пристани на берегу собиралось много мешочников - сидели молча, свесив с берега ноги в лаптях, тощие мешки за спинами. "Вы чего ж там сидите? - спрашивал их Фомич. - Идите сюда, на пристань!" - "Оттуда, пожалуй, взашей прогонят, - отвечали. - А ты чего там? Давай лучше к нам!" - "Никто вас не тронет. Я здесь и есть главный начальник". - "Кто тебя знает, - отвечали мешочники. - Вроде бы ты не похож на начальника... Заманишь, поди. Нет, мы уж лучше здесь посидим. А там боязно..."

    - Это тебя, Федька, нужда к себе зовет, - растолковал дед Филат Фомичов сон. - Вот зима подойдет, намытаришься ишо.

    16

    Как ни далекой казалась зима, как ни хотелось забыть о ней, а пришла. Сначала порыжели и стали облетать липовые рощи, потом как-то внезапно свернулись и опали почерневшие листья тальников; и зеленый мягкий противоположный берег сразу покраснел, ощетинился голыми прутьями краснотала.

    На песчаных косах Прокоши больше не цвикали, не бегали вперегонки тонконогие вертлявые трясогузки, не плескались на перекатах жереха, не будили на заре Живого своими пронзительными криками "перевези! перевези!" кулики-перевозчики. И пассажиры приходили все реже и реже. Скучно стало на Прокоше.

    А накануне Октябрьских праздников, когда вдоль по берегам уже позванивала на Прокоше хрупкая игольчатая шуга, пришел буксирный катер и увел дебаркадер. Фомич возвращался с участка уже по первой пороше. Вот она и зима.

    Весь ноябрь Живой плел корзины, но брали их плохо и за полцены. Сезон прошел - картошка убрана в подполы да в хранилища, за грибами не пойдешь по снегу... Кому зимой нужны корзины?

    Как-то на базаре в Тиханове Живого с корзинами встретил Петя Долгий:

    - Чего ты эти кругляши вяжешь? Хочешь заработать, плети кошевки для розвальней. Хоть полсотни давай - все возьму.

    Для санных кошевок прут нужен длинный, первосортный. Особенно на стояки. Поблизости хороший прут весь вырезали. У Живого была примечена одна тальниковая заросль на берегу укромного бочага, возле Богоявленского перевоза. Но он ждал, когда проложат через Прокошу санный путь; идти без дороги туда по мягкому снегу да еще без лыж трудно и небезопасно - провалиться в какое-нибудь болото можно.

    Но тут пришло письмо от старшего сына: "Отслужил. Еду домой!" Вот и расходы новые... Надо встретить сына по-людски, погулять! Отдохнуть дать парню хоть с месяц. Не гнать же на работу на другой день. "Пока он приедет, я кошевки три-четыре сплету да загоню их Пете Долгому. Вот и деньги", - решил Фомич.

    На другой день с утра он стал собираться: затянул потуже свой полушубок, обушок за ремень заткнул да резак, веревку в карман положил, прутья в пучки связывать.

    - Ну, мать, я пошел.

    - Не ходил бы ноне, Федя. Видишь, поземка гуляет и небо со стороны Прокоши вроде бы замывает. Кабы метель не разыгралась.

    Живой поглядел в окно - и правда, вроде бы краешек неба за Прокошей синел.

    - Это не беда - ветер туда дует, разгонит. Эх, мать, где наша не пропадала! - Фомич похлопал себя по тощему животу. - Я ноне непродуваемый.

    До Кузякова яра Фомич дошел быстро; тут, на открытом месте, хоть и гулял ветер да густо несло поземку, но снег не задерживался: по луговым увалам, рыжим от незанесенной отавы, он летел и летел к Прокоше, забивая в низинах частую щетину тальника и вытягиваясь на крутоярах в острые козырьки сугробов.

    За Лукой, меж зарослей кустарников, было потише, но идти зато труднее - снег по колена. Фомич петлял больше все по увалам, боясь в низине провалиться в какое-нибудь плохо замерзшее болото. К Богоявленскому перевозу пришел он только к обеду. На берегах Прокоши было пусто - на этот раз черный неуклюжий паром Ивана Веселого увели по осенней воде.

    Прокоша у берегов замерзла, и только посредине дымилась широкая черная полоса полыньи. Фомич вынул из-за пояса топор, подошел к берегу и грохнул обухом по льду.

    - Гоу-ук! - округло и протяжно отдалось на другом берегу.

    По льду лучами разошлись длинные трещины; а там, где ударил топор, белое пятно медленно темнело от проступившей снизу воды.

    - Слабый лед, - сказал Фомич. - Придется итить берегом.

    Он вышел на открытый косогор и удивился неожиданно сильному ветру. Пока Живой петлял вдоль кустарников по затишкам, направление ветра изменилось - теперь он дул с того берега Прокоши. А там, над темной стеной бреховского леса, козырьком, наплывая, нахлобучивала сизое стылое небо иссиня-черная туча.

    - Откуда ее вынесло? - опять вслух сказал Фомич.

    Ему стало зябко; легкий холодок передернул его и застыл, затаился где-то промеж лопаток. "А не повернуть ли?" - невольно подумал Живой.

    Но идти до прутьев было уже недалеко; тот небольшой бочаг с тальниковой зарослью примыкал почти к берегу реки. Собственно, это был в недалеком прошлом затончик, отделенный теперь от реки песчаной отмелью.

    Бочаг хорошо замерз. И Живой резал тальниковые прутья прямо со льда. Прутья были все одинаковой толщины, длинные, как на подбор, гибкие, но прочные...

    - Хоть узлы вяжи из них, хоть кружева плети, - радовался Фомич. - Как шелковые... Тут, ей-богу, на четыре кошевки хватит.

    Он рубил без роздыха до тех пор, пока не запарился. Потом сбросил с себя полушубок и, несмотря на пронзительный ветер, работал в одной рубахе, не чувствуя холода. Когда он уже связывал прутья в пучки, повалил хлопьями снег, замело, закрутило, и не поймешь, откуда больше летит, сверху или снизу. В двух шагах ничего не видно.

    Живой взвалил наперевес на плечо два огромных пучка ивовых прутьев и чуть не присел от неожиданной тяжести. Потом обтерпелся - вроде ничего. Идти можно.

    Свернул к реке. "Теперь вдоль реки придется топать до самого Кузякова яра, а может, до Прудковского затона, - подумал Фомич. - Иначе заплутаешься". Идти вдоль Прокоши - значит, сделать большой крюк, особенно за Богоявленским перевозом, где Прокоша выписывает петлю за петлей. Но что делать? Иного выхода нет.

    Он спустился с высокого берега реки. Здесь было вроде потише, хоть ветер не свистел с такой заполошной силой. Однако спуск к воде был крутой, ноги скользили. И топать по косогору, да еще с пучками из прутьев, никак невозможно. Фомич опять достал топор и три раза стукнул по прибрежному льду. Но каждый раз появлялись трещины и просачивалась вода. Ступить на такой лед, идти по нему Фомич опять не решился. Пришлось вылезать на берег.

    На высоких крутоярах ветер завывал в прутьях, хлопая полами полушубка, и так внезапно и сильно толкал в бок, что Фомич оступался и, как пьяный, шарахался в сторону. Он держался на значительном расстоянии от берега, боясь свалиться.

    В низинах, под прикрытием кустарников, было потише, но сильно крутило; снег набивался в нос, в глаза и даже забивался за воротник, таял, и редкие холодные струйки ползли по спине. Сугробы Фомич переходил вброд, погружаясь в снег, как в воду, по пояс. Вскоре штаны его выше валенок намокли, потом задубенели от ветра и мороза и густо покрылись налипшим и промерзшим снегом. "Что твои бинты", - подумал Фомич невесело. Бедра были мокрые, поначалу мерзли и саднили, потом притерпелось. "Эх, теперь бы стеганые штаны, да потолще!.. - мечтал Фомич. - Я бы и на снегу переночевал. А в этих топай и паром грейся".

    Он шел, пригнувшись, избочась, отворачивая от ветра лицо, тяжело и низко, почти до снега опустив руки. Пучки прутьев он привязал теперь за спину, перехватив спереди плечи и грудь веревками. Они глубоко врезались в полушубок, сдавливали грудь, резали плечи, отчего руки его немели и по пальцам бегали мурашки. Иногда он останавливался возле большого сугроба, опрокидывался в снег на спину и лежал, закрыв глаза, раскинув руки, до тех пор, пока снова не мог пошевелить затекшими и застывшими пальцами. Он вставал и шел до нового изнеможения, опять валился на спину, чтобы отдышаться и снова идти дальше.

    Уже в сумерках подошел он к Кузякову яру. Здесь он решил распроститься с Прокошей, повернуть на Прудки и держаться прямо по ветру. Над яром дымились острые козырьки сугробов... Фомич слишком поздно смекнул, что берег под этими сугробами может быть обманчив. Он брел теперь, как утомленная лошадь, опустив голову и не глядя по сторонам. Поэтому поначалу удивился даже, когда качнулась перед глазами обнажившаяся черная кромка берега и огромный сугроб с гулом полетел в пропасть, увлекая За собой Фомича. Он стукнулся о что-то твердое ногой, перевернулся несколько раз и упал на спину. Минут пять он пролежал без движения, и ему даже приятно было оттого, как отходили ноющие натертые плечи и затекшие пальцы, только правая нога почему-то горела сильно, будто бы кто приложил к ней раскаленный кирпич. Наконец Фомич медленно опрокинулся на бок, потом попытался встать. Яркая, как молния, вспышка словно ослепила Фомича, и острая, пронзительная боль повалила его снова на спину. Он слегка застонал и потянулся рукой к правой ноге. Что с ней? Сломал или вывихнул? Но сквозь валенок трудно было что-либо прощупать, а пошевелить ступней он не мог, нога ниже колена не слушалась.

    Фомич решил добираться ползком. Сначала он хотел было отвязать и бросить пучки прутьев, но как только подумал о том, что из них выйдет четыре превосходных санных кошевки, которые он загонит Пете Долгому по восемьдесят рублей каждую, то это намерение - бросить прутья - показалось ему невероятным.

    "Прутья первосортные брошу... Триста двадцать рублей из кармана выкинуть? Это ж рехнуться надо, - думал Фомич. - Вон дядя Николаха колодник отсюда на себе возил возами. А я прутьев не донесу! Да что я, иль не Кузькиной породы? Ну ж нет, батеньки мои, не дождетесь от меня такой подачки..."

    Фомич, сцепив от боли зубы, выполз на берег и так, на четвереньках, с пучками прутьев за спиной, двинулся по ветру. Вскоре он потерял свои сшитые из старой шинели рукавицы и загребал снег побелевшими голыми пальцами. Холода он теперь не чувствовал вовсе, и боли в ноге тоже не было. Он плохо соображал, куда ползет, в каком направлении. Но зато хорошо знал, что на спину теперь переворачиваться нельзя, боялся, что силы не хватит, чтобы снова встать на четвереньки. И на бок боялся лечь, чтобы не уснуть. Теперь он и отдыхал все в том же положении - на четвереньках, уткнувшись носом в снег. Крутом была ночь, бушевал снег, выл ветер, а он все полз и полз, каким-то необъяснимым волчьим чутьем выбирая именно то единственно верное направление, где в снежной коловерти потонули Прудки.

    Нашли его ночью возле фермы. Головой он уткнулся в ворота, ползти дальше некуда. Думали, замерз...

    Очнулся Фомич в больнице. Рядом с койкой сидела Авдотья с красными от слез глазами. Он посмотрел на забинтованные руки, ноги и сразу все вспомнил.

    - Прутья-то целы? - спросил он.

    - Целы, целы, - печально ответила Авдотья.

    - Володька не приехал еще?

    - Нынче телеграмма от него пришла. Завтра сам будет.

    - Хорошо... - Фомич немного подумал и сказал: - Передай ему, пусть сам сплетет кошевки. Да смотрите не продешевите!.. Меньше восьмидесяти рублей за кошевку не брать... Кошевки будут первый сорт.

    17

    Больше месяца провалялся Живой в больнице - пока лодыжка под лубком не срослась. Появился в Прудках веселым, все шутил:

    - Говорят, что бядро полгода срастается. Эх, не повезло мне! Кабы не лодыжку, а бядро поломал - вот лафа... До весны пролежал бы на дармовых харчах.

    - Ты, Федька, и впрямь телом вроде б подобрел, - встретил его дед Филат. - Только с лица красен, как рак ошпаренный.

    - Это я шкуру к весне меняю. Надоело в старой ходить. Ты бы, дядь Филат, поползал по снегу. Глядишь, и помолодел бы вроде меня.

    - Говорят, у тебя и ногтев на пальцах нету. Сошли на нет?

    - А мне что их, лаком красить да на поглядку выставлять, ногти-то? Доктор говорит, от них зараза одна. Главное - пальцы целы.

    Он показывал всем свою чудом уцелевшую клешню и шевелил пальцами.

    - Владеют. Есть ишо чем ухватиться. Жить можно.

    С первесны подался на сторону старший сын Владимир. Уехал в Сормово на стройку. Пришлось снаряжать его в дорогу. С пустыми руками не отпустишь. И одежонку какую ни то надо - не в одном же обмундировании ходить ему. Покряхтел Фомич, но делать нечего. Зарезал свинью - отвез на базар. Отвез и мечту свою о корове.

    - Поезжай, сын, устраивай себе жизнь. А об нас не беспокойся.

    На остаток денег Живой накупил картошки.

    - Вот и нам радость, мать. Теперь до лета хватит. Значит, не помрем.

    До лета Фомич не дотянул. В мае, в голодную пору межвременья, он вспомнил про Варвару Цыплакову и решил сходить в райсобес, пособия попросить.

    И вдруг пришла в Прудки невероятная весть - Тихановский район закрыли. Не так чтобы закрыли - и все тут. Разъяснили, что район перестал быть рентабельным, то есть народ поразъехался, колхозы объединились да укрупнились - и район, значит, укрупнять надо. Назрело! Оно, может, и разумно, со стороны глядя, сказать: "Эко вы, милые, размахнулись - сорок две конторы на десять колхозов держите. Сократитесь!" Но тихановцы-то не хотели сокращаться; тихановцы продолжали думать, что район у них, как район, и все есть для района: конторы больше размещались в двухэтажных домах - и новых, и бывших кулацких, улицы булыжником мощены, а от чайной до клуба дощатый тротуар проложен... Чем хуже иных прочих? Но поди ты... Проснулись утром тихановцы - нет района. Ни одной вывески на домах: ни райтопа, ни раймага, ни райисполкома... Как жить?

    Фомич, услыхав об этом, даже взгрустнул:

    - В Пугасово не больно сбегаешь... И Варвары Цыплаковой там уж нет.

    А более всего тихановцев возмутило то, что в их белокаменный двухэтажный райком привезли инвалидов и престарелых. "Дожили! Районом были - стали богадельней". Рынок на тихановском выгоне опустел, дома в цене пали... Даже забитые окна появились.

    И началось в Тиханове великое брожение: начальство, которое со специальностью было, разъезжалось по своим ведомствам - банковские да почтовые в Пугасово переехали, а милиция, юристы - те даже в область подались. Демина отозвали в обком, Тимошкин в сельпо продавцом устроился, а для Мотякова места не находилось. Пугасовский председатель рика наотрез отказался брать его в заместители; сказал, что мне, мол, и своих выдвиженцев девать некуда. Специальности у Мотякова никакой не было, хлеб давно уж и позабыл, как пашут. Да ведь и не пошлешь его из председателей прямо в борозду. А хозяйственной должности или по кадровой части пока ничего не находилось. И Мотяков без дела ходил по лугам - рыбу ловил. Однажды Фомич встретился с ним.

    Как-то под вечер раскинул Фомич свои донки под Кузяковым яром - стерлядей половить. Наживу добывал тут же: сняв штаны, зашел в воду и острым жестяным черпаком выковыривал из-под воды илистый синевато-серый грунт, в котором прятались куколки мотыля.

    На самом яру остановилась черная заграничная машина. Фомич сразу узнал ее. "Зять полковника Агашина! Знать, из Москвы приехали", - подумал он.

    Но из машины вылез сам Агашин, грузный бритоголовый старик с красным мясистым носом и маленькими под нахохленными рыжими бровями серыми глазками.

    - Здорово, Федор! - сказал полковник с крутояра. - Живой?

    - Живой! А чего нам не жить? Воды сколько хочешь, в ней рыба - выбирай на вкус. Птица поверху летает всякая, - весело отвечал Фомич. - А вы когда приехали?

    Полковник был старше Фомича лет на десять, среди односельчан это заметная возрастная разница, поэтому Фомич обращался к Агашину почтительно, с детства привык еще. Тот приезжал, бывало, в деревню козырем. Красный командир! И даже старики величали его по имени-отчеству - Михал Николае.

    - Вчера приехал, - гудел сверху полковник. - Я тут не один... Давай и ты к нам!

    Фомич привстал из воды, прикрыв срам обеими руками, и сказал так просто, для приличия:

    - Вас самих, поди, много?

    - Давай-давай! У нас тут сетишки есть. Бредешок закинем в Луке. Ты знаешь здесь хорошие местечки.

    - С бредешком, конечно, можно было бы пройтись. И сети хорошо бы закинуть. Да уж и не знаю... запрещено! - в нерешительности стоял Фомич.

    - Давай-давай! С нами тут власть, правда бывшая! - засмеялся полковник.

    - Да вам что смотреть на власть? Вы сели да поехали, а мне тут жить... - Но Фомич уже без лишних проволочек, не то еще передумают насчет приглашения, вылез из воды, надел штаны и в момент взобрался на берег.

    - Ого, ты как козел еще прыгаешь, - сказал полковник и подвел Фомича к машине. - Полезай!

    Фомич влез в машину и очутился на одном сиденье рядом с Мотяковым.

    - Здравствуйте! - сказал Фомич, обращаясь как бы ко всем сразу.

    - Привет! - сказал зять полковника.

    А Мотяков промолчал.

    Зять полковника сидел за рулем; это был еще молодой человек, но уже полный, круглолицый и очень приветливый. Фомич знаком был с ним и знал, что работает Роберт Иванович во Внешторге, побывал не раз в самой Америке и привез оттуда эту самую машину под названием "форд". Изнутри в машине сиденья были обшиты настоящей кожей, хорошо выделанной и простеженной на манер фуфайки; а поверху, над головой, и не поймешь, чем было обтянуто, - не то шелк твердый (Фомич потрогал пальцами, он впервые сидел в такой машине), не то клеенка какая-то красная, вся в мелких пупырышках. А возле заднего окошечка валялись журналы в ярких картинках: все девки в темных очках, а на теле голо: два маленьких лоскута, так, с Фомичову ладонь, чтоб срам прикрыть. "А темные очки надели от стыда, должно быть", - подумал Фомич.

    - Нравится? - спросил Роберт Иванович.

    - Да как сказать... Красиво, но как-то неуютно. Замарать боишься, - ответил Фомич.

    - Хо-хо-хо! - оглушительно засмеялся полковник.

    Подъехали к озеру. Из багажника вынули две сети капроновые. Фомич слыхал про такие сети, но не видел еще и теперь с интересом разглядывал - нитки были желтоватые, крученые и очень тонкие.

    - Больно тонкие нитки!.. Не порвется?

    - А ты возми, порви! - сказал полковник. - Бери! Ну? - Полковник всунул в руки Фомичу сеть. - Тяни! Тяни, тяни!..

    Фомич сильно натянул ячею, так что нитки в пальцы врезались.

    - Кряпка! - восхищенно произнес он.

    Бредень был тоже хорош, хоть и не капроновый, но новенький, ячея мелкая и мотня большая - сом попадет, не вырвется. Бредень вытащили из машины, на спинках лежал.

    - Неужто и бредень из Москвы везли? - спросил Фомич.

    - Бредень его, - кивнул полковник на Мотякова.

    Впервые за послевоенные годы Фомич видел Мотякова в обыкновенной белой рубахе с закатанными рукавами и не в галифе, а в простых серых брюках. И оказалось, что он не дюжее его, Фомича, так же худ и мосласт. И даже его широкий и ноздрястый нос, обычно грозно поднятый кверху, теперь казался смешной нашлепкой.

    - Это что ж, ваш бредень или бывший риковский? - спросил Фомич Мотякова.

    - Мой. А что?

    - Дак ведь ты сам запрещал ловить бреднем? Зачем же его держал?

    - Ты болтай поменьше! Вон делай, что заставляют.

    Фомич с полковником разматывали сети.

    - Что, Семен, не нравится критика снизу? - спросил полковник Мотякова. - Привыкай, брат... Теперь дело к демократии идет.

    - Чтобы критиковать - тоже надо образование иметь, не то что наши дураки да лодыри. - Мотяков зло сплюнул и стал раскатывать бредень.

    - Насчет образования это ты верно сказал, Семен! - осмелел Фомич. - Помнишь, у нас на курсах был учитель по _гонометрии_? Он, бывало, говорил нам: запомните - образование положит конец неразумному усердию.

    - А вы вместе учились? - спросил, улыбаясь, полковник.

    - Вместе академию кончали. Разве не заметно по усердию Мотякова? - сказал Фомич.

    - Прохвост! - Мотяков взвалил бредень и потащил его к воде.

    Полковник спросил:

    - Федор, у тебя, наверное, здесь где-нибудь лодочка припрятана или ботничок? А то у нас надувная лодка, возиться не хочется.

    - Есть! Как же без ботника? Я сейчас...

    Фомич встал и пошел вдоль берега. Ботничок он хранил в камышовых зарослях. В том же тайнике у него лежали весла, банки с запасом червей, двукрылые шахи, связанные дедом Филатом, удочки. Фомич взял ботало - железную воронку, надетую на конец тонкого шеста, длинное двухлопастное весло и прыгнул в ботник...

    Сети ставил Фомич с ботника - всю Луку перегородил. Потом долго ботал - пугал рыбу то с одной стороны сетей, то с другой. Полковник с высокого берега давал указания:

    - Бултыхни-ка вон у того куста! Во-во... А теперь от камышей зайди! Там что-то бухало... Щука, наверно.

    Фомич вскидывал шест кверху жестяным раструбом и с маху бил, погружая его в воду.

    "У-у-угг! У-у-угг!" - утробно разносилось по озеру.

    - Хорошо! Вот как их! - отзывался с берега полковник. - А теперь вон из той заводи... Лупи их по мокрому месту!

    Мотяков с Робертом Ивановичем растянули бредень, но после одного заброда махнули рукой. Берега были приглубые, и в трех метрах с головкой было, а там, где мелко, травы много: сусак да водяная зараза... Ноги не протащишь, не то что бредня. Бросив свой бредень, они, голые по пояс, сидели теперь на берегу и смотрели, как Фомич поднимал в ботничок сети.

    Попались две небольшие, по локоть, щуки, судачок на кило и крупный, как хлебная лопата, лещ.

    - А этот лежебока как сюда втюрился? - говорил Фомич, выпутывая из сетей леща. - Спросонья, должно быть, метнулся. Испугался! Так-то по трусости и в котел угодил, дурья башка.

    Уха получилась отменная - духовитая, мутновато-белая, как раз "рыбацкого колеру", как сказал Фомич. Он кинул в нее три крупных луковицы да дикого укропцу покрошил.

    Рыбу вынул, положил на дощечку и посолил щедро крупной, как стеклянные бусы, солью. Полковник протянул было ему пачку мелкой белой соли. Но Фомич отставил ее:

    - Этой солью только кисель солить или кашу манную.

    Свою крупную соль достал он из загашника - в мешочке хранилась, а потом еще в круглой старинной баночке из-под ландрина.

    - Соль для рыбы - что перец для мяса, - сказал Фомич наставительно. - А без них что мясо, что рыба - трава травой.

    - И откуда вам такую соль привозят? Как стекло давленое, - сказал Роберт Иванович.

    - А мы сами ее давим. Из коровьего лизунца.

    - Из чего?

    - Лизунец коровий... Соль такая, камнями. Ее возле фермы бросают коровам для лизания. И в магазине такую же, камнями, продают.

    - И вы едите такую соль? - Роберт Иванович покачал головой.

    Полковник задел деревянной ложкой дымящуюся уху и, причмокивая, медленно спил.

    - Ну, Федор, "Националь" перед тобой - что осел перед донским скакуном...

    - Само собой, - охотно подтвердил Фомич, хотя и не понял, что такое "Националь".

    - Этой ухой и маршала не грех потчевать, - восторгался полковник. - Роберт, ну-ка вынь-ка две баночки!

    "А зачем тут баночки? - подумал Фомич. - Что в них может быть хорошего? Теперь бы водочки с литровку - коленкор другой".

    Роберт Иванович полез в рюкзак (Фомич искоса поглядывал за ним).

    Фомичу хотелось еще чем-нибудь порадовать полковника, он сказал:

    - Чайку захочется после рыбки. Я вам сейчас такой колер заварю, что писать можно.

    Он срезал в кустах несколько стеблей у самого корня шиповника, нарвал цвета ежевики да наломал веток черной смородины с зелеными ягодами и все это положил в ведро, зачерпнул воды из озера и повесил чай варить.

    - А не отравишь своим зельем-то? - спросил полковник.

    - Помрешь - ни один профессор не определит отчего. Вот заварю - за ухо не оттащишь... Пока мы с рыбой покончим, и чай подойдет.

    Расстелили плащ-палатку под развесистым, как шатер, дубом; в центре поставили дымящийся котел ухи, рыбу на доске и коньяк... Фомич как чай отхлебывал - и приговаривал:

    - Лекарственная штука... Теперь бы по вечерам его принимать от простуды. И тогда лет до ста прожить можно.

    Роберт Иванович сидел, прислонясь спиной к дубу, все смотрел с крутояра на тот берег и восклицал:

    - Ну что за прелесть! Что за виды! Весь мир, кажется, объездил, а такой вот милой, скромной красоты не видывал.

    Смотреть отсюда, с высокого берега, и впрямь было приятно: далеко, у горизонта, куда хватал глаз, синели в этот вечерний час мягкие округлые липовые рощицы, а сразу за озером одинокие темные дубки забрели по колено в пестрое от цветов разнотравье и застыли в раздумье, будто дорогу потеряли и теперь не знают, как выйти к лесу. Застыли, смирились со своим одиночеством. Целый день куда-то рвавшиеся за ветром, буйствовавшие травы тоже затихли. И камыши, уставшие склоняться день-деньской, над водой шуметь, тоже выпрямились, стали выше, отраженные в спокойной прозрачной воде. Все в этот час в природе было согласным, покорным и, знать, оттого трогательно-грустным. Ни ветерка, ни дуновения. И даже птицы, казалось, понимали, что громко кричать неприлично; где-то на том берегу торопливо лопотал свое "спать пора!" перепел, да из ближних кустов тоненько позванивала овсяночка: "Вези сено да не тряси-и-и! Вези сено да не тряси-и-и..."

    Фомичу от этой тихой красоты стало хорошо и грустно, и он сказал со вздохом:

    - И зачем живет человек на свете, спрашивается? Красотой полюбоваться... Добро в себе найти и другим добро сделать... На радость чтобы. А мы рычим друг на друга, как звери. Тьфу! - Он достал свой кисет, но поглядывал на коробку "Казбека", лежавшую возле полковника.

    - Не красотой любоваться, а работать надо. Враз и навсегда! - сказал Мотяков.

    - А ты чего же не работаешь? - Фомич свернул было цигарку, но потом сунул ее в кисет и потянулся за папиросами.

    - Пожалуйста, пожалуйста! - подал коробку полковник.

    - Это не твоего ума дело, - ответил Мотяков.

    - То-то оно и есть... Вам, Михал Николае, не приходилось видеть, как курушка над утятами командывает? - обернулся Фомич к полковнику.

    - Вроде бы у нас в Прудках раньше сами утки сидели на яйцах, - ответил полковник.

    - То раньше! А теперь и утки пошли привередливыми. Яйца нанесет, а садиться не хочет. Вот вместо нее курушку и сажают. Та поглупее! - Живой затянулся, пустил дым кольцами, что твой пароход. - Так вот, выведет эта курушка цыплят на выгон и квохчет перед ними, хорохорится, хвост распускает. Все приказывает на своем курином языке - делай то, а не это. Но вот дойдут вместе до озера, утята - в воду и поплыли. А курушка на берегу квохчет. Оказывается, плавать-то она и не умеет. А все командовала - делай то, а не это. Так вот и у нас начальники иные. Сидит на посту, распоряжается - делай так-то и эдак. Командует! А снимут - куда посылать? Он, оказывается, работать-то не умеет.

    - Ты на кого это намекаешь? - спросил, багровея, Мотяков.

    - Да будет тебе, Семен! Шутки надо понимать, - сказал полковник.

    Фомич и ухом не повел.

    - Кому надо, тот поймет. А для того, кто не понял, я еще один анекдот расскажу. Это по вашей части, Роберт Иванович.

    Тот курил, заслонясь ладонью, и беззвучно смеялся.

    - Ты мне ответишь за свои антисоветские анекдоты враз и навсегда! - перебил его Мотяков.

    - Это не антисоветские, а против разжалованных вроде тебя, - сказал Фомич.

    - Ты что, в озере купаться захотел? - привстал Мотяков.

    - Я те не утенок... Смотри, сам не окажись там вроде той курушки, которой охолонуть надо! - Фомич тоже привстал на колено.

    - Ну ладно, ладно! - Полковник взял их за плечи. - Здесь пьют, шутят... А кто хочет счеты сводить, мы наградим того штафной.

    - А не боишься? - спросил Фомича полковник. - Вдруг Мотяков опять вашим начальником станет?

    - Его песенка спета, - сказал Фомич и, помолчав, добавил: - А мне терять нечего, окромя своих мозолистых рук.

    - Как нечего? А пристань? Должность!

    - Я от этой должности нонешней зимой на одной картошке выехал. Кабы не картошка, ноги протянул бы. При этой должности, Михал Николае, хороший корень в земле надо иметь. А у меня все, что на мне, то и при мне. Яко наг, яко благ, яко нет ничего.

    - Тогда иди в колхоз... Пускай корни в землю.

    - Рад бы в рай, да грехи не пускают.

    - Это что еще за грехи?

    - Смолоду нагрешил. Одного на сторону свалил, а пятеро при мне.

    - Ну, это ты брось... Главное, нос не вешать. - Полковник поднял розовый колпачок коньяка: - За непотопляемый прудковский броненосец и его славного шкипера Федора Фомича Кузькина!..

    18

    Однажды хмурым июньским днем к прудковской пристани причалил катер. Забрав пассажиров, капитан сказал Фомичу:

    - Вот тебе буксирный трос. Зачаливай свою пристань и руби концы... Приказано доставить твой сундук на участок.

    - Это как понимать? - растерянно спросил Фомич.

    - Как хочешь, так и понимай. - Капитан был стар и неразговорчив.

    - По причине ремонта или как? - допытывался Фомич. - Может, ликвидация?

    - В конторе скажут.

    Весь путь до Раскидухи Живой метался по своей пристани, как заяц по островку, отрезанный половодьем. В голову лезли всякие тревожные мысли насчет ликвидации, но он гнал их, цеплялся за ремонт... "Да что я, в самом деле, ремонта испугался? Ну, постою недельки две на участке, проконопачусь... Только и делов. А может, и новый дебаркадер дадут? Теперь техника вон как в гору пошла. У меня ж не дебаркадер - и впрямь сундук старый. Одной воды из него выливаешь ведер сто за день. Я что, насос-камерон?"

    Вспомнил Живой, как еще прошлой осенью писал в контору заявление, чтобы починили дебаркадер либо матроса еще назначили, "потому как одному отбоя от воды нет, а семью свою держать на откачке задаром не имеем полного права...". Садок Парфентьевич ответил коротко: "Просмолим". Но не прошло и месяца с весны, как дебаркадер снова потек.

    "Поди, совесть сказалась у них. Комиссия осмотрит, а там, глядишь, Дуню проведу к себе матросом. И заживем..."

    Напоследок Фомич написал карандашом на тетрадном листе новое заявление насчет ремонта. Может, пригодится?

    В контору вошел он вроде бы успокоенный.

    - Меня что, в ремонт определили? - спросил он рыжую диспетчершу.

    - Заместитель по кадрам все вам объяснит, - ответила она уклончиво.

    - Это кто ж такой? Владимир Валерианович?

    - Нового прислали. Он в кабинете Садока Парфентьевича.

    Из диспетчерской дверь вела в кабинет начальника.

    - Ну-ка я спрошу! - Фомич взялся за дверную ручку.

    - Погодите! - строго сказала диспетчерша. - Что, не слышите? Он же занят.

    Из кабинета доносились голоса. Дверь была тонкая, фанерная. Живой подался ухом к филенке, прислушался.

    - Я вам говорю - план выполнять надо, план! Интересы государства! А вы мне про детей да про варево... - раздраженно произносил вроде бы знакомый голос.

    Другой звучал глухо, просительно:

    - А семьи наши в чем виноватые?

    - Да кто вас просил с собой их брать? Здесь что, производство или детский сад? А! Колхоз?

    Знакомый голос, знакомый голос! Живой даже на дверь слегка надавил, но она предательски скрипнула.

    - Товарищ Кузькин, ступайте на берег. - Диспетчерша встала и выпроводила Фомича за дверь. - Когда надо - позовем.

    Делать нечего. Живой вышел на берег.

    Неподалеку от конторского дебаркадера стояли две большие деревянные баржи. Возле барж сидели две бабы в фуфайках да мужик, небритый, седой, в резиновых сапогах и брезентовой куртке. "Видать, матросы с баржи", - сообразил Фомич.

    - Вы чего, как цыгане, расположились? - спросил он, подсаживаясь к мужику и вынимая кисет.

    - Да уволили... Без предупреждениев, - ответил матрос, закуривая Фомичовой махорки.

    - Как так?

    - Да вот так... - Матрос длинно выругался. - Начальник новый появился.

    - А Садок Парфентьевич?

    - В отпуск ушел. Остался за него заместитель по кадрам. Нового прислали... Такая щетина, что не говорит, не смотрит.

    - Вот оно что! - Фомич теперь понял, почему его в кабинет не пустили. - До порядку, видать, охочий. Меня тоже вот с места сорвал. Пристань моя чем-то не понравилась. Во-он она стоит! - Фомич кивнул на свой дебаркадер, причаленный к берегу. - Из Прудков сняли.

    - Ликвидируют?

    - Ну, этот номер у них не пройдет. Мы тоже законы знаем. - Фомич сплюнул в воду. - А вы откуда?

    - Из-под Елатьмы.

    - Дальние!

    - Не говори. Мы дрова на барках возили. А тут на Петлявке камень где-то не успели вывезти. План, что ли, не выполняют. Он и задержал наши баржи. "Выгружайся!" - "Как так?" - "А вот так. За камнем пойдут ваши баржи". - "А мы?" - "Неделю посидите на берегу. Ничего с вами не случится". Вот и сидим. И домой ехать - за сто верст киселя хлебать. И тут несладко. Ребятишки...

    - Да, этот храбрец, видать, из выдвиженцев, - сказал Фомич. - Я к нему было сунулся - и на порог не пустил. Через дверь поговорили... В нашем районе был один такой. Сапог сапогом, а войдешь к нему в кабинет - и не глядит. Сам, паразит, сидит, а тебя стоять заставляет. А все почему? Потому как академию под порогом кончал. Вот и этот заместитель по кадрам, видать, такой же академик...

    Матрос толкнул Фомича локтем в бок. Фомич обернулся и застыл. Перед ним стоял в синем кителе, в фуражке с крабом Мотяков. По тому, что был он в сопровождении Владимира Валериановича и дюжего парня в резиновых сапогах и в фуфайке, - видать, второго матроса с баржи, - Живой сразу догадался, что новый заместитель по кадрам и есть не кто иной, как сам Мотяков.

    Он не крикнул на Фомича, не обругал его - только повел ноздрями, как бы принюхиваясь, и ушел, так ничего не сказав.

    - Ну, теперь он сядет на тебя верхом, - сказал матрос в брезентовой куртке.

    Фомич только плюнул и кинул окурок в Прокошу...

    С тяжелым сердцем шел он теперь в контору. Мотяков на этот раз не заставил его ждать за дверями. Он кивнул Фомичу на стул у стены, сам прошелся несколько раз по кабинету, знакомо заложив руки в карманы. Наконец сел за стол и еще долго смотрел на Живого, будто впервые видел его.

    - Я хочу, чтобы вы нас правильно поняли, товарищ Кузькин, - сказал он, миролюбиво и очень даже любезно глядя на Фомича. - В Прудки ваш дебаркадер не пойдет.

    - А куда же он пойдет? - У Живого в момент взмокла вся спина.

    - На Петлявку, в Высокое. Будет стоять там под общежитие грузчиков. Отправляйтесь завтра же.

    - А в Прудки кто пойдет?

    - В Прудках пристань сокращаем в целях экономии.

    - А пассажиры как же?

    - Там пассажиров-то два человека в день. Один убыток.

    - Вон вы как рассуждаете! А ежели на Север двух человек посылают? Им и самолеты дают, и шиколату с мармеладом на цельный год. А наши чем хуже их?

    - Ты мне политграмоту не читай, враз и навсегда... У нас план - сократить две пристани. Экономия. Понял?

    - На двух шкиперах много не сэкономишь.

    - По нашему участку - да. А по всей стране? Сколько таких участков? Может, сто тысяч? Вот и подсчитай.

    - Насчет остальных я не знаю. Только мне в Высокое никак нельзя итить. Я весь оклад там проем. А чего семье пошлю?

    - Не хотите - увольняйтесь.

    Живой вдруг вспомнил про заявление насчет ремонта, вынул из бокового кармана, в бумажнике хранилось.

    - Поскольку дебаркадер мой худой, вода натекает за ночь по самые копани, в Высокое мне итить одному никак нельзя. Там семьи у меня нет, которая помогала бы отливать воду. Либо матроса мне назначайте, либо жену мою матросом проводите. Прошу не отказать в просьбе. - Живой положил заявление на стол перед Мотяковым.

    Тот прочел и пронзительно уставился на Живого:

    - Ты с кем это думал, один?

    - Один.

    - Вот и поезжай один в Высокое. И не дури.

    - Не могу... Дебаркадер течет. По самые копани вода. Идите посмотрите.

    - Ты ее нарочно напустил.

    - Я вас не понимаю. Как так нарочно? Поясните! Вы человек при должности.

    - Я знаю. Я все знаю, враз и навсегда! - Мотяков погрозил пальцем. - Выводишь на берег и заливаешь воду.

    - Это как же? Через борт ведрами? - Живой иронически глядел на Мотякова.

    Тот понял, что хватил через край, но продолжал напирать:

    - А по-всякому... Ты мастер отлынивать от работы. Я тебя знаю.

    - Ага! - Живой мотнул головой. - Есть такая притча о гулящей свекрови и честной снохе. Свекровь подгуливала в молодости и не верила снохе, что та мужу верность соблюдает. И сына учила: ты побей ее, может, откроется. Так и вы.

    - Поговори у меня! - Мотяков не так сильно, как бывало в рике, но все же ладонью прихлопнул по столу. - Захочешь работать, сам качать будешь.

    - Я вам что, камерон? У меня на руке вон только два пальца. Я инвалид войны. Давайте мне матроса!

    - Да пойми, голова два уха! Сокращение у нас. Либо иди в Высокое, либо увольняйся, враз и навсегда.

    Вышел Фомич от Мотякова как во хмелю, аж в сторону шибало. Зашел в ларек.

    - Валя, дай-ка мне поллитру перцовочки.

    - Ты чего нос повесил, дядя Федя?

    - Небось повесишь... - Фомич только рукой махнул. - Вся жизнь моя к закату пошла...

    Возле ларька встретил его небритый матрос в брезентовой куртке.

    - Ну, что он тебе сказал?

    - В Высокое посылает. А мне жить на два дома никак нельзя. Всего четыреста восемьдесят пять рублей. Чего их делить? Ну и беда свалилась... - Фомич сокрушенно качал головой.

    - Да брось ты, чудак-человек! Руки-ноги имеешь, и голова на плечах! Проживешь! Ноне не прежние времена. Пошли к нам! У нас ужин варится. Как раз и выпьем.

    На берегу Прокоши на месте бывших куч тряпья стоял брезентовый балаган. Перед ним вовсю горел костер. Дым, сбиваемый ветром, сваливал под крутой берег и медленно расползался над рекой. На треноге кипел, бушевал котел с варевом. Бабы расстилали перед балаганом мешки, клали на них хлеб, чашки, ложки. Босоногие ребятишки с визгом носились вокруг костра.

    - Тише вы, оглашенные! Смотрите, в огонь не свалитесь... Тогда и жрать не получите! - шумели на них бабы.

    Второй матрос, тот, что был у Мотякова, теперь в одной рубахе с закатанными рукавами, босой, красный от огня, помешивал в котле, поминутно черпал деревянной ложкой, сильно дул в нее и громко схлебывал горячее варево.

    - Бог на помочь! - сказал Живой, подходя.

    - Ужинать с нами, - отозвались бабы.

    - Кулеш с пылу с жару... Выставляй бутылок пару! - сказал матрос от костра, косясь на отдутый карман Живого.

    - Сдваивай! - Живой поставил на мешковину перцовку.

    - Дельно! Маня, принеси бутылочку! - сказал матрос от костра.

    Давеча, издали, он показался Фомичу совсем молодым. Теперь кепки на нем не было - во всю его голову раздалась широкая лысина, по которой жиденько кудрявился рыжеватый пушок. Он снял котел с дымящимся кулешом и крикнул:

    - Навались, пока видно, чтоб другим было завидно!

    Разлили кулеш - мужикам в одну чашку, бабам и ребятишкам - в другую. Появилась еще бутылка, заткнутая тряпичным кляпом. Самогонку цедили сквозь губы, морщились, крякали. Она была хороша.

    - Неужто сами производите? - спросил Фомич.

    - А чего ж мудреного, - сказал небритый.

    - Аппарат нужен.

    - Мой аппарат - вон блюдце да тарелка. Только сахару подкладывай, - хитро подмигнул небритый.

    - С таким аппаратом вам ветер в спину. И дождь не страшен, - улыбнулся Живой. - Мой табачок по такому же рецепту сработан. Ну-кася!

    Он вынул кисет и пустил его по кругу. Закурили.

    - Дождь теперь в самый раз под траву, - сказал, помолчав, старик.

    - Да, сена ноне будут добрые, - подтвердил лысый.

    - Все равно половина лугов пропадет. Выкашивать не успевают, - сказал Фомич.

    - Нет, у нас в прошлом годе все выскоблили. Косили и старики, и бабы - третью часть накошенного сена колхозникам давали.

    - У нас до этого не дошло. Все жмутся... Эх, хозяева! - вздохнул Фомич.

    - Нужда заставит - дойдут, - сказал лысый.

    - Дак по нужде-то давно уж пора дойтить.

    - Те, которые с головой, ноне от нужды уходят, - сказал старик. - Наши вон исхитрились лук на гародах ростить. Государству сдаст - и то по два рубля семьдесят копеек за кило. Вот и деньги!

    - Теперь еще и ссуды под корову дают. А в ином колхозе и телку бери, - подхватил лысый.

    - Да, это я слыхал... В Брехове у нас дают. Там председатель сильный. Петя Долгий, мой друг-приятель, - соврал Живой. - Он все зовет меня. А вы, случаем, не думаете в колхоз вернуться?

    - У нас не горит, - ответил старик. - Обождем малость, посмотрим, что выйдет. Осенью, правда, приезжаем домой на помощь. Картошку копаем в колхозе исполу. На зиму запасаем и себе, и свиньям.

    - Это хорошо! А сенца раздобыть - и корову завести можно. Ежели ссуду дают под корову, почему б и не взять? - спрашивал, оживляясь, Фомич. - Я ведь мастак по коровам был. Очень даже умею выбрать корову. Первым делом надо посмотреть, как у нее шерсть ветвится. Ежели развилок начинается на холке, меж молок ходит до четырех недель... Добрая корова! Потом колодец пощупать... меж утробы и грудей. Большой палец по сгиб погрузнет - пуд молока в день даст... А что? Вот возьму и подамся к Пете Долгому. Чем в Высокое за полета верст, лучше в Брехово. Побегаю сначала с работы в Прудки. Это ничего. Мне не впервой. Я на ходу легкий. Зато корову получу...

    Фомич жадно затягивается табаком, улыбается. Он думает о том, как ловко проведет Мотякова; как придет в контору и выкинет ему кукиш: "Ты меня в Высокое хотел загнать... На-кась, выкуси!.." Голова его кружится от хмеля. Ему и в самом деле хорошо и весело.

    - По нонешним временам везде жить можно, - сказал старик.

    - Это верно, - соглашается Фомич. - Теперь жить можно.
     

    Записал я эту историю в деревне Прудки со слов самого Федора Фомича Кузькина в 1956 году. Записал да отложил в сторону.

    Как-то, перебирая свои старые бумаги, наткнулся я на эту тетрадь. История мне показалась занятной. Я съездил в Прудки, дал прочесть ее Федору Фомичу, и поныне здравствующему, чтоб он исправил, если что не так.

    - В точности получилось, - сказал Федор Фомич. - Только конец неинтересный. Хочешь расскажу, что дальше? Дальше полегше пошло...

    Попытался было я продолжить рассказ, да не заладилось. А потом догадался: тут уж новые времена начинаются, новая история. А та - кончилась.

    - Точно так, - подтвердил Федор Фомич. - Да ты не горюй. Напишешь еще. Моей жизни на целый роман хватит...

    1964-1965

    ПЕНСИОНЕРЫ

    - Кто очередной? - Минеевич вскидывает светлую сквозную бороденку и строго смотрит в зал.

    Он сидит за кумачовым столом на сцене, справа от него председатель колхоза, слева - парторг, а где-то за его спиной бригадиры и сам председатель сельсовета. Шутка сказать! Минеевич руководит колхозным собранием впервые в жизни. От волнения нос и глаза его покраснели, словно он только что луку наелся.

    - Кто очередной?!

    В середине зала качнулась чья-то голова в бараньем малахае, потом поднялась загорбина в рыжем полушубке, выплыла в проход и только тут разогнулась. Высоченный старик в шубных чембарах, которые отвисали на нем, как пустой курдюк у заморенного за зиму барана, снял малахай и, держа его, словно крест, у груди, степенно поклонился лысой головой сначала президиуму, потом залу.

    - Граждане колхозники, - сказал он президиуму, затем, повернувшись в зал, - товарищи мужчины, - и, прошамкав беззубым ртом, добавил: - ...и протчие женщины. Поскольку, значит, я, как и всякий живой человек, должен кормиться, я и составил заявление. - Он вынул из кармана чембар тетрадный листок, развернул его и протянул к сцене, а сам - ни с места. - В котором и подаю прошение на пензию. Прошу не отказать.

    - Передайте заявление, Викул Андриянович! - Председатель колхоза кивнул, кто-то взял у Викула заявление и передал в президиум по рядам. Председатель уставился в тетрадный листок; его яркие сочные губы были чинно поджаты.

    Минеевич все так же напряженно смотрел в зал, положив перед собой на столе сжатые кулаки, как пару гранат.

    - Ну как, товарищи, решать будем? - спросил наконец председатель.

    - А чего там решать! У него стажу колхозного нет. Какая может быть пензия! - отозвался первым Минеевич.

    - Ты, Викул, где был, пока не состарился? - спросили из зала.

    - Дак вы же все знаете... где. Но меня это самое... ребилитировали. - Викул пошамкал и добавил: - Восстановили, одним словом.

    - Вот и ступай туда. Там и спрашивай себе пензию. А на чужой каравай рот не разевай.

    - Он у нас черствый... У тебя и зубов нету. Х-хе, - злорадно захохотал тот же голос.

    - Куда ж я пойду... Поскольку инвалид, престарелый... - сказал Викул.

    - Нет, старики... Вырешить мы должны, - поднялся древний, но все еще юркий, маленький Карпей, замуравевший какой-то землисто-серой щетиной, как еж. - Викул, он человек с уважением.

    - А что толку от его поклонов! Все равно на работу он не ходит, - сказал кто-то из президиума.

    Карпей быстро обернулся к президиуму:

    - Совершенно правильные слова сказали... Я только насчет почтительности, стало быть... Викул, он, може, и пошел бы. Мужик почтительный, отчего не сходить? А куда же он пойдет? Може, где он был, там теперь и нет никого. И начальников распустили. Не-е! Вырешить мы должны.

    Карпей, торопливо дергая сухонькой головой в стороны, как гусь, заглотавший корку хлеба, победно сел.

    - Нет, мы должны вырешить.

    - Я грю, стажа у него нет...

    - Смотри-ка, председатель, кабы тут обману не было! - загалдели со всех сторон.

    - Да стаж у него колхозный и в самом деле малый. - Председатель теребит заявление Викула и смотрит на него так, для порядка. - Значит, всего работал здесь шесть лет, а нужно двадцать пять...

    - А что там работал, рази это не в зачет? - спрашивает Викул.

    Председатель, совсем еще молодой человек, выпячивает красную, будто с мороза, нижнюю губу, подымает девичьи тонкие брови - силится взвесить Викуловы сроки - и наконец произносит, пожимая плечами:

    - Конечно, все надо засчитывать. Но поскольку мы колхоз... у нас есть свой устав... Как собрание решит.

    В зале опять заволновались:

    - Он там и утром и в обед пайку хлеба получал...

    - А мы деруны пекли...

    - Хлеба-то не давали на трудодни...

    - А ему пайку три раза в день!..

    - Дак ведь я ж за эту пайку норму выколачивал!

    - А мы что, не работали?

    - Зачем все кричите? - приподнялся в президиуме сухопарый татарин с оголенной кирпичной шеей, вылезавшей из облезлой фуфайки. - Пускай Пешка скажет. Она, это самое, парьторг.

    - Жасеин! Я сколько раз говорил тебе: не Фешка, а Фетинья Петровна, - строго обрывает его председатель колхоза и косо смотрит на широкогрудую, широколицую Фетинью Петровну.

    - Какой разница! Пускай будет Петинья Петровна.

    Фетинья Петровна зарделась до ушей:

    - Дак ежели каждый, кто вернулся, пойдет к нам в колхоз на пензию, тогда чо же будет? На трудодни не хватит.

    - Расшиби вас паралик!..

    - Я в таком деле несогласная.

    Бабы зашумели, заволновались.

    - Цыц вы, проклятущие! - не вытерпел Парамон и встал с места спиной к президиуму, лицом к задним рядам, где на скамьях густо сидели колхозницы. - Вам какое равноправие дадено? Голосовать?! Вот и сидите - ждите. А тут мы и без вас разберемся.

    - Ты уж помалкивай, Лотоха! - крикнула на него Фетинья Петровна. - Ишь раскричался! Мы еще разберем тебя за домашнее самоуправство.

    - Какое ишшо самоуправство? - Парамон с вызовом обернулся и наклонил голову, словно бодаться решил.

    - На жену кто руку подымал?

    - А ежели за дело? Что ж это за порядок завели: бабу свою нельзя поучить? Дак она тебе на шею сядет. - Он стукнул себя по сухой и морщинистой шее.

    - Тебе сядешь на шею...

    - Дан на его шее, ровно на суку, воробей, может, и усядется.

    Парамон азартно замахал руками, стараясь унять смеявшийся зал.

    - Садись, садись, - кивнул ему председатель колхоза. - Дойдет и до тебя черед.

    - Мы еще разберем его... Кто у Криволаповой опару хлебную выпил? - Фетинья Петровна погрозила пальцем.

    - Может, мякину ишшо съел? - огрызнулся Парамон, но сел быстро, как в воду нырнул.

    А Викул, чуя, что его "пензия" ускользает, поднял руку и помахал шапкой:

    - Я в колхоз вступал ай нет?

    - Вступал, - ответил Минеевич.

    - Чего я отнес туда? Значит, два хомута ездовых, два пахотных, три бороны, одну железную, - Викул загибал пальцы, - дроги на железном ходу.

    - Все понятно, Викул Андриянович, - останавливает его председатель колхоза.

    - А ты, председатель, не перебивай! Дай слово сказать человеку, - поднялся чернобровый, богатырского сложения кузнец Филат Олимпиевич. - Не то иной человек блоху привел на аркане в колхоз, а туда же за пензией топает... За что, к примеру, Карпею Ивановичу выдали пензию? Что он, внес в колхозную кладовую накопления?

    - Извиняем, извиняем... - с готовностью отозвался Карпей. - Я в Назаровке вступал в колхоз. Там я сдал поболе вашего.

    - Вот и ступай в Назаровку за пензией! Стаж свой где растерял?

    - Товарищи, ведь он же самый старый у нас! - вступается за Карпея председатель. - Ему еще в то время, когда колхоз создавали, уже пенсию надо было платить.

    - Совершенно справедливые слова говорите, - ввернул Карпей.

    - Сколько вам лет, Карпей Иванович?

    - Второй годок после сотни...

    - Ну что ж вам еще! - Председатель махнул рукой, и те сели.

    Помедлив, сел и Викул.

    - Значит, голосуем, - сказал Минеевич. - Кто за то, чтобы Викулу пензию отказать?

    Руки поднялись довольно густо.

    - Пешка пусть считает...

    - Жасеин, опять!

    - Петинья Петровна, какой разница...

    - Чего ж считать? И так ясно, - говорит Фетинья Петровна. - Большинство против.

    - Вот видите, Викул Андриянович, не получается у вас с колхозной пенсией, - обратился председатель колхоза к Викулу. - Придется вам ждать государственной пенсии.

    Но Викул встает, тычет себя шапкой в грудь и заведенно произносит:

    - Дак же обсудить надоть.

    - Все уже, все!.. Голосование было...

    - Одно дело - голосование, другое - обсудить надоть. Мне никак нельзя без пензии. - Он опять кланяется президиуму, потом по сторонам: - Товарищи правление! Товарищи мужчины и протчие женщины...

    Но его никто не слушает. Председатель, косо поглядывая на листок с повесткой дня, лежащий перед Минеевичем, произносит:

    - Разбирается заявление Черепенникова Федула Матвеевича.

    - Очередной! - выкрикивает, опомнившись, Минеевич и смотрит в зал.

    Встает Федул, плотный квадратный старик с лихо закрученными усами, краснощекий, черноглазый еще по-молодому. Браво расправив грудь, он рыкнул на Викула:

    - Кого тебе ишшо надо? Вырешили старики - и надевай шапку. Садись!

    - ...поскольку кормильца лишен, - твердит свое Викул.

    - Вам будут хлопотать пенсию через сельсовет, Викул Андриянович, - пояснил председатель колхоза и кивнул в сторону председателя сельсовета.

    - Дадим ему что положено как одинокому. Но учтите, тогда его надо из колхоза выводить. - Председатель сельсовета сел, и стул под ним жалобно скрипнул.

    - А у вас таких правое нету, чтобы выводить меня из колхоза. Два ездовых хомута сдал, три бороны, одну железную, да дроги на железном ходу, да плуг двухлемешный...

    - Ясно, ясно, Викул Андриянович, - успокаивает его председатель колхоза. - Решили с вами... Садитесь. Похлопочем.

    Викул наконец садится, но все еще бормочет про себя:

    - Обсудить надоть... Я тоже закон знаю.

    Федул держит руки по швам и с готовностью таращит глаза на президиум. Как только председатель колхоза обернулся к нему, он скороговоркой отчеканивает:

    - Я тоже сдал в кладовую накопления: двух кобыл, одну жеребую, бричку на железном ходу, двенадцать метров пеньковой веревки для постромок...

    - Ты лучше скажи, где ты работал? - перебивает его Фетинья Петровна.

    - А где ж? В колхозе и работал...

    - В колхозе? - весело переспрашивает Фетинья Петровна. - А кто ж тебя видел, как ты работал?

    - Могут подтвердить свидетельским показанием Амос, Феоктист, Микиш...

    - Это какой Микиш? - спрашивает Минеевич.

    - А Черепенников!

    - Дак он же второй год как помер.

    - Ну тогда Симеон, - не сморгнув глазом отвечает Федул.

    - Ты самулянт! - взрывается Минеевич. - Ты всю жизнь просамулировал...

    - А ты прорыбачил, - отбивается Федул. - На пасеке бабу оставишь, а сам на реку... Теперь ишшо на сцену залез. Слазь оттудова... Не заслужил!

    - Да я тебя слова лишаю! - грохнул Минеевич кулаком по столу.

    - Лишенцев теперь нету! Упоздал на сорок лет... Хватит...

    - Ты как был подкулачником, так и остался! - крикнул, багровея, Минеевич.

    - А ты раскулаченными холстинами торговал... - не сдавался Федул.

    Минеевич заерзал на стуле и беспокойно озирался по сторонам, как бы ища поддержку в президиуме. А в зале смеялись и топали ногами.

    - Федул Матвеевич, припомните все ж таки, где вы работали? В какой бригаде? - спрашивает Фетинья Петровна.

    - Вот те раз! - пучит глаза Федул. - А кто вас всю войну дровами обвозил? Школу, сельсовет...

    - Тять, это ж ты от райтопа работал, - дергает его за полу сидящий рядом сын-тракторист.

    - А ты молчи! Тебя не спрашивают... - отымает полу Федул. - А кто в бойной работал?

    - Бойная от сельпа была! - кричит Минеевич.

    - Хорошо. Ладно... А кто десятидворкой по дорожному делу руководил? Кто вас выгонял с подводами на щебень, за песком? Это вы мне так теперича отплачиваете!.. Мстительность ваша, и больше ничего...

    - Это обчественная нагрузка...

    - Не юляй... В какой бригаде работал?

    - Садись, тятя, садись...

    - А ты молчи! - Федул скидывает с себя полушубок, за который тянет его сын, и торопливо начинает выдергивать рубаху из-под пояса. - А теперь учтите такую прокламацию. Поскольку я награжденный "Георгием" и воевал в последнюю очередь в мировую... Ишшо в японскую на Цусиме, на "Цесаревиче" то есть. А в плен попадал!.. Это как можно отбросить? Что надо мной там японец исделал? - Он заголил по самую шею рубаху, обнажив синевато-белое брюхо и мускулистую, заросшую седыми волосами грудь. На его груди, размахнув крылья, парил татуированный орел; в когтях он нес женщину, у которой вместо головы приставлен был сморщенный Федулов пуп. - Вот какие протчие предметы оставил на моем теле плен, - торжественно произнес Федул в наступившей тишине, поворачиваясь во все стороны оголенным брюхом. - Спрашивается, когда ж мне было работать? Иль и это не в зачет?

    - Ты нам пузо не показывай. Его в протокол не запишешь. И птицу твою мы видели. Опусти рубаху! - повышает голос председатель сельсовета. - Ты что, не знаешь, как отвечать надо? В какой бригаде работал, говори?!

    Федул опустил рубаху и молча стал запихивать ее, оттягивая пояс штанов.

    - А что его спрашивать? Голосовать надо, - сказала Фетинья Петровна.

    - Поскольку Федул Черепенников стажу колхозного не подтвердил, ставим на голосование. Кто за то, чтобы пензию Федулу не давать? - спросил Минеевич.

    - Можно не считать. Картина ясная - почти единогласно. Опустите руки, - сказал председатель колхоза. - И последний вопрос: какую пенсию назначим Максиму Минеевичу Пустовалову? - Председатель взял со стола заявление Минеевича и прочел: - "Поскольку я создавал колхоз, был в активе и безотлучно выходил на работу, а не какой-нибудь тунеядец, прошу назначить мне двадцать рублей в месяц". Кто имеет слово?

    - Ты создавал колхоз!.. Как это так? - крикнули из зала.

    Минеевич, опираясь на стол, встал:

    - Которые молодые - не знают как раз... У Толоконцевой горы стояла Панфилова мельница. В тридцатом году ее растащили, а Панфила сослали, то есть вослед. Феоктист, не дай соврать! Помнишь, в двадцать девятом годе мы всемером у Панфила собрались на помол?

    - Феоктист за дровами уехал, - ухнул кто-то басом из зала.

    - Егор Иванович, не дай соврать... Ты ишшо маленьким был, - метнулся Минеевич к старшему конюху, сидевшему за его спиной в президиуме.

    - Я не помню, - ответил Егор Иванович, краснея: весь президиум обернулся и смотрел на него.

    - Да не с тобой, чудак-человек... С отцом твоим ездили на помол... Значит, я, Иван, Феоктист...

    - Ты не юляй! - кричат из зала.

    Этот окрик точно подстегнул Минеевича, он передернул плечами, вскинул сердито бороденку и сам пошел в наступление:

    - Как впервой назывался наш колхоз, ну? "Муравей"... Мураш то есть. А кто ему дал такое название? - сердито крикнул он в зал и, не дождавшись ответа, погрозил кому-то кулаком: - Я придумал! А через чего?.. Сидели мы в мельничном пристрое... Сговорились: артель создавать. А какое название? Смотрю я - по моим чембарам мураш ползет. Я его цоп - и кверху. - Минеевич вскинул щепоть, словно в пальцах у него был зажат этот самый муравей. - Мурашом, грю, и назовем. Так и вырешили... Магарыч распили. - Минеевич почуял, что сказал лишнее, мотнул головой и добавил: - За помол то есть...

    - Граждане колхозники, они тем разом перепились и Назарку заседлали, - говорит Федул. - А Минеевич сел на него верхом и вокруг жернова ездил.

    - Врет он! - покрывая хохот, срываясь на визг, кричит Минеевич. - Он самулянт!

    - А кого за это выключили из артели? Кого? - распаляется и Федул. - Он всю жизнь бабу на пасеке продержал, а сам прорыбачил. За что ж ему двадцать рублей?

    - Прямо не Минеевич, а как это... литературный инструктаж, - говорит на ухо председатель сельсовета председателю колхоза.

    Тот снисходительно улыбается и поправляет:

    - Не инструктаж, а персонаж.

    - Какая разница!

    - Тихо, товарищи! Хватит прений. Все ясно. Давайте голосовать: кто за то, чтобы Максиму Минеевичу Пустовалову назначить пенсию в двадцать рублей? - спросил, поднявшись, председатель колхоза.

    Зал не колыхнулся, ни одна рука не вскинулась кверху.

    - Понятно... Кто за пятнадцать?.. Как всем... Единогласно!

    - А ежели как всем... - затрясся от негодования Минеевич, - сами и заседайте. В насмешку сидеть не желаем.

    Он с грохотом отодвинул стул и вышел из президиума в зал.

    - От дак вырешили!..

    - Прямо как в лагун смотрели...

    - Совершенно правильные слова...

    - По первому вопросу все, - сказал председатель колхоза. - Шестнадцать пенсий выдали, две отказали. На второй вопрос разное. Слово имеет председатель сельсовета Бобцов Федосей Иванович.

    Федосей Иванович подошел к столу, раскрыл папку с делами, солидно откашлялся.

    - Поступила жалоба от гражданки Криволаповой Евдокии Семеновны на Силантьева Парамона Ивановича и на Черепенникова Федула Матвеевича в том, что они, отперев замок, вошли в дом Криволаповой, выпили осадки от пива, хлебную опару и съели на закуску картошку для поросенка. Посему поросенок визжал, когда пришла хозяйка. Вопросы имеются?

    - Судить их надо колхозным судом чести!

    - Хорошенько их приструнить! Они, как попы, по дворам шастают...

    - В таком разе суд колхозной чести занимает свои места в составе председателя Фетиньи Петровны и заседатели - я и Егор Иванович.

    - Подсудимые, встаньте! - приказывает Фетинья Петровна, глядя в папку Федосея Ивановича.

    Федул и Парамон встают. Парамон в отличие от Федула сух, с бритым морщинистым лицом; впалые щеки придают ему мрачный аскетический вид, и смотрит он в пол, как заговорщик.

    - Как вы проникли в избу Криволаповой?

    - Подошли - замок висит... Ну, мы его шевельнули. Я шевельнул замочек ай ты, Федул? - спрашивает Парамон.

    - Чего его шевелить? Это он от ветру.

    - От ветру?! Эх, бесстыжие ваши глаза, - встает Криволапиха. - Небось палец-то об замок зашиб?

    Парамон тычет в ее сторону обвязанным тряпицей большим пальцем:

    - На, посмотри, на нем шкуры нет!

    - А чо у тебя с пальцем-то? - спрашивает Фетинья Петровна.

    - Чирьяка под ногтем. Фельдшер говорит: исделай ванную и помочи... Авось отмякнет. Я скипятил чугунок да сунул туда палец-то. Вся шкура и спустилась, как чулок.

    - Не отвлекайтесь! Что в избе делали? - строго спрашивает председатель сельсовета.

    - А что там делать? Чай, не на работу мы ходили к Криволапихе, - огрызается Федул.

    - Не рассуждать! Отвечайте согласно уставу... - повышает голос Федосей Иванович.

    - Посмотрели, посмотрели - вроде никого и нет...

    - А вы думали - там гостей застолица? - спрашивает ехидно Фетинья Петровна.

    - Пускай Федул скажет.

    - Я, значит, заглянул на шесток - лагун не лагун и чугуном не назовешь. Ну, вроде бидон... стоит. А в нем и пива-то нет, так - гушша.

    - Одна видимость.

    - Мы ее выпили...

    - Там малость было... На донышке.

    - А больше ничего не брали?

    - Боле ничего...

    - Ах, совесть ваша! - восклицает Криволапиха. - И где ж на донышке! Там более полбидона было. Опара хлебная в деже неделю стояла - и ее выжрали. А кто картошку съел? Поросенку стояла в чашке на скамье... Девки лапшу не доели - я ее тоже туда. Пришла я - поросенок визжит. Я хвать чашку, а там и отчистков нету. Все подчистую стрескали. Хряки они, хряки и есть... - Криволапиха села под общий хохот.

    - Что будем с ними делать? - спросила Фетинья Петровна.

    - Выговор записать в дело.

    - Пускай покаются.

    - Граждане колхозники! - переждав шум, говорит Федул. - Ну чего с кем не бывает? Простить надобно. А мы более не будем.

    - А Парамон?

    - А что Парамон? Иль я чужих коров доил? - вскидывается он. - Не более других пил...

    - Хорошо, запиши им выговор, - сказала Фетинья Петровна.

    В зале задвигали стульями.

    - Подождите расходиться! Слово имеет председатель сельсовета Бобцов Федосей Иванович, - сказал председатель колхоза.

    Федосей Иванович встал, полистал в папке свои дела, нашел нужную бумажку, стал зачитывать:

    - Товарищи, весна свое показывает: мусор, тряпки, солома, назем и прочие отбросы из-под снега повылазили. От столовой зайдешь в проулок... Тут тебе и собака, и кошка дохлая, и всякие животные валяются до самой речки. А Егор Иванович намедни в речке поймал худые чембары. Протерты не в ходу, а на этом самом месте... На сиденье... Сразу видно - табунщик носил. И у кладовой Степана Ефимовича тоже... мусор и назем. Спрашивается, кто старые чембары в речку кинул? Ведь из нее пьют лошади, скот; ребятешки, подростки купаются с первесны. А что от старых чембар? Один волос исходит и дух чижолый. Куда такое дело годится... Учтите!

    - Почем ты знаешь, что табунщик свои штаны бросил?.. - кричат с задних рядов.

    - Так они же протертые на сиденье, в седле то есть.

    - А может, кто их в конторе просидел?

    - Ты сначала установи!..

    - Установим... И на следующем собрании сообщим. Все! - Председатель сельсовета закрывает свою папку.

    Народ расходится.

    1965

    ПЕТЬКА БАРИН

    Как-то поздней осенью заехал я в Тиханово зайцев погонять по первой пороше. У Семена Семеновича Бородина, моего дальнего родственника, был отличный гонец костромской породы, а у Гладких, второго секретаря райкома, русская гончая - пегий кобель, рослый, как телок. Собаки давно спарились в работе и вдвоем куда хочешь выгоняли и зайца и лису.

    Володя Гладких был моим приятелем, и я запросто зашел к нему в кабинет под вечер, чтобы поговорить насчет завтрашней охоты. В приемной застал я директора Мещерского совхоза, с которым был едва знаком. Мы поздоровались. Это был сухой погибистый человек средних лет с темным, сумрачным лицом и белыми залысинами, отчего выглядел каким-то болезненным.

    - Что, очередь? - спросил я.

    Он замешкался, потянул со стола к себе под мышку желтую кожаную папку и сказал уклончиво:

    - У меня тут дело такое, что не к спеху... Так что давай проходи, - и как-то жалко улыбнулся.

    - Я тоже вроде не тороплюсь.

    - Нет, проходи ты, - настойчивее сказал директор.

    Я прошел. В кабинете секретаря застал я какого-то тощего старого просителя в армейском зеленом пиджаке и в резиновых сапогах. Он держал в руках рыжую телячью шапку и упорно глядел на Гладких красными слезящимися глазками:

    - Дак пензию дадите мне али как?

    Гладких сидел за столом, скрестив руки на груди, с тем выражением безнадежного отчаяния, которое вызывает разве что затяжная зубная боль.

    - Ну, милый мой! Я ж тебе десять раз говорил: не имею права. Не занимаюсь я начислением пенсий. На то райсобес имеется.

    - Райсобес отказался.

    - Я ж тебе пояснил почему... При тебе звонил туда. Говорят, что бумаг у тебя нет. Справок, которые подтверждают трудовой стаж. Понял?

    - Дак бумаги Федька не дает.

    - Не Федька, а Федор Иванович. А он говорит, что ты мало в колхозе работал.

    - А колько позовут, столь и работал.

    - Но откуда ж я знаю? Я-то не состоял в вашем колхозе.

    - Ну да... Я вот состоял, а пензию не дают.

    - Тьфу ты! Опять двадцать пять, - Володя громыхнул стулом и повернулся ко мне: - Вот, поговори с ним.

    Старик тоже поглядел на меня, часто заморгал, зашмыгал носом и заплакал:

    - Бог с ними... Дадут - дадут, а не дадут - и не надо, - он утер шапкой лицо и горестно вздохнул.

    - Вы откуда будете? - спросил я его.

    - Из Петуховки я... Самохвалов.

    - Кто ж поступил с вами несправедливо? На что вы жалуетесь?

    - Мне не то обидно, что не работал, а то, что бумаг, говорят, нету.

    - Так ведь только бумага подтверждает, что вы работали, - сказал Гладких.

    - Небось, когда работал, бумаги не требовали. Ступай на работу, и все... Я, бывало, и на бакчи еду, и в лес за дровами. Мне говорят - иди в кавхоз, лошадь дадим.

    - А вы что, безлошадником были? - спросил я.

    - Когда лошади не было, я на крахмальном заводе работал.

    - А в колхозе по доверенности работали или как? - спросил Гладких.

    - Нет, я на труддень. Сани починю, тырлы... Кавхозник я.

    - Да у тебя даже книжки колхозной нет, - сказал Гладких. - Ты в райтопе работал, и в лесничестве, и на кирпичном.

    - Куда пошлют, там и работал. Получал колько дадут. Мне больно обидно, что все получают пензию, а я нет. А еще больно грубо сказал секретарь Федька: от меня, мол, все зависит. Хочу - дам бумагу, хочу - нет. А я без работы не могу. Болею я от этого. Охо-хо-хо! Мало работал? Да я, брат родной, сидеть не могу. На быке шкуры возил в войну. А мосты через Петравку развалились. Это как сказать? Телега без наклесток... Не телега - дроги. Шкуры с нее плывут... а я по реке их ловить. По брюхо в воде плавал. Бумаг, говорит, нету. Это не доказывает. У меня свидетели есть. Кто хочешь подпишет, что дядя Васька работал. Эхе-хе-хе! Как, вы мне поясните, сделать-то? Что я в кавхозе работал.

    - Надо такую бумагу, чтоб свидетели подписали... хотя бы два человека. Понял? - пояснил Гладких. - Голошеий так сказал.

    - Голошеий... Какой Голошеий? Федька, что ли? Дак он не хочет подписывать.

    - Да что тебе дался Федька? - взорвался Гладких. - Пусть подпишут свидетели, которые знают, что ты работал.

    - Ну да... Подпишут - подпишут, а не подпишут - и не надо. Мне больно то обидно, что бумаги, говорит, нет. Когда работать надо - бумаги не просят... а пензию - дай бумагу. Охо-хо-хо... - Он натянул глубоко, по самые брови, шапку, расправил уши и пошел.

    - Наконец-то, - с облегчением сказал Гладких и, дождавшись, пока тот вышел, спросил: - Как думаешь, бестолочь, или придуривается? Если придуривается, то неплохо играет.

    - Небось есть захочешь - заиграешь.

    - Нет, ты чудной! Что у нас тут, богадельня, что ли? Кто ему велел бегать с места на место? Порастерял все... А теперь и штанов не соберет.

    Володя был еще молодым человеком - чуть за тридцать перевалило, - судил обо всем строго. Я только пожал плечами и вздохнул, как давешний проситель...

    - Тебя там директор ждет, из Мещерского совхоза, - перевел я разговор.

    Он вдруг рассмеялся с каким-то предвкушением потехи и даже руки потер:

    - Пусть посидит.

    - Да неудобно. Может, позвать?

    - Он не войдет... При тебе - ни за что не войдет!

    - Что у вас за секрет?

    Володя достал из ящика письменного стола сколотую булавкой машинописную рукопись и кинул передо мной на стол:

    - Читай!

    Я прочитал заглавие: "Письмо директору совхоза "Мещерский" Петру Емельяновичу Проскурякову"...

    - Личное письмо? - спросил я, отодвигая рукопись.

    - Да ну, личное! Вроде вызова послал директору, как раньше на дуэль вызывали. Самым честным поступком вашим, говорит, было бы сейчас же написать заявление об уходе. Не ваше это дело - быть директором, - Володя рассмеялся. - А, каково выдал?

    - Кто этот судья?

    - Да есть у нас один строптивый... Рабочий совхоза... тракторист.

    - Простой рабочий?

    - Ну, не совсем простой. Наш изобретатель Ступин. Слыхал?

    - Это что в газетах пишет?

    - Он. Съездил бы к нему. Интересный мужик...

    - А что у него с директором?

    - Как тебе сказать... Тут нашла коса на камень. Шерстит он директора и на собрании и в печати. А тот прижал Ступина на горючем. Приказал за пережог дизельного топлива удержать со ступинского звена. Ну и высчитали по тонне с каждого. Ступин ему письмо: за что? Что у вас, трактора неисправны? Топливо течет? Или на свои нужды гоняем трактора? По чьей вине пережог? Да по вашей. Летом солому возим на санях, а зимой на телегах. Возле фермы непроходимые болота - за уши трактора таскаем... Мы и так мало зарабатываем по вашей милости, а вы с нас за пережог еще берете? Ну и пошла писать губерния... Другой бы получил такое письмо - в сейф его запрятал. А этот в райком прислал: примите меры, говорит, подрывает мой руководящий авторитет.

    - Кто же из них виноват?

    - Виноват тот, кто поставил бывшего коновала директором совхоза, - с обычной своей резкостью заметил Володя. - Был плохой ветеринар в районной ветлечебнице. Куда его девать? А пошлем-ка зоотехником в совхоз. Там единица. Послали. Проходит года два, умирает директор. Кого на место директора? А там же есть зоотехник... в заместителях ходит. Вот и пускай старается. Он с дипломом. Совхоз-то животноводческий. Ему и карты в руки... Да что там говорить... - Гладких поглядел на письмо, полистал страницы. - И ведь вот хитрец этот Ступин. Чует слабую струну и сечет прямо под самый корень. Вот слушай, что пишет: "Личное командование без совета и звания дела в наше время выглядит как уродливое шарлатанство и обыкновенная наглость..." - Гладких поглядел на меня с вызовом: - Каково? - Стал пояснять: - Этот машину конструировал по разбрасыванию удобрений. А директор запретил: "Нам не нужна такая машина!" А Ступин ему: "Кому это вам? Инженеру и агроному нужна. Мне, механизатору, тоже. Кому же вам? Очевидно, следует понимать - мне, директору. Мне так показалось, мне, директору, так захотелось; мне, директору, нет дела до того, что думают другие. Вот это и есть, говорит, волюнтаризм, то есть хулиганство". Ха-ха-ха! Так и написал... вот, смотри! - он ткнул пальцем в строчку и прочел: - "Хулиганство".

    - Ну, и что ж ты скажешь директору?

    - Что ему скажешь... Хочешь послушать? - он озорно повел глазами и занес палец над кнопкой на торце стола. - Сейчас позову.

    Я вспомнил, как директор при моем появлении поспешно взял со стола желтую папку (видно, там был второй экземпляр этого письма), с какой готовностью уступил мне очередь в кабинет, как услужливо кланялся, улыбался виновато: "Проходи, мол, ради бога... только не со мной..."

    И не мог пересилить себя.

    - Неловко, - ответил я. - Лучше съезжу к Ступину.

    - Ну, как знаешь.
     

    Поездка моя в совхоз "Мещерский" случилась неожиданно скоро. На другой день с утра поднялась такая метель, что не видать было домов на том порядке улицы. За двое суток немыслимой крутоверти намело-насугробило столько снегу, что мой Семен Семенович забастовал: "Куда в такую непогодь на охоту? В снегу вымокнешь по самую ширинку". У Гладких открылся какой-то семинар, и ему не до охоты. Я было загрустил совсем.

    - Ты, кажется, к Ступину хотел съездить? - спросил меня Гладких. - У нас подвода туда идет. Секретарь застрял в лесничестве. Поезжай.

    И я поехал. Совхоз "Мещерский" лежит в лесной полосе километров за двадцать от Тиханова. Туда и в обычную пору проехать было нелегко, а уж в распутье да в зимние заносы на автомобиле и не суйся.

    Не доезжая до Еремеева, мы встретили странную подводу. Гусеничный трактор тянул грубо сколоченные сани, на которых стояли две железные бочки, валялись толстые оцинкованные тросы, лопаты, и в самом задке прижались две бабы, закутанные в клетчатые шали, да мужик в тулупе.

    - Куда они снарядились? - спросил я своего возницу.

    - В Пугасово, за горючкой.

    - За пятьдесят верст на тракторе? - удивился я.

    - А на чем же еще? Грузовики не ходят: то ростепель, то заносы. Лошадей нет.

    - Но они же и за сутки не обернутся?

    - По два дня ездят. С ночевой.

    - Какой смысл гонять трактора в такую даль?

    - Нужда... Горючка необходима для тракторов.

    - Они что, снег пашут?

    - За кормами ходят.

    - Куда?

    - На луга... километров за сорок. Как только путь установится, по пороше то есть.

    - Батюшки мои!

    Возницу нисколько не трогало мое удивление. Он дергал вожжами, похлопывал шубными рукавицами, покрикивал на лошадь и, как бы между делом, пояснял мне, зачем нужна горючка к тракторам в такую пору, пояснял обстоятельно, терпеливо, как это делают неразумным детям.

    - Поскольку совхоз откормочный, без сена никак нельзя.

    - А трактора в разнос пускать можно?

    - На то они и есть трактора. Не на себе ж таскать сено-то.

    - Трактора в пять раз дороже сена!

    - Мало ли что. В ином деле себя не бережешь. А то трактора. - Мой возница был неуязвим, сидел бочком, вполоборота и смотрел куда-то в сторону.

    Эта странная отрешенность, уклонение от существа дела озадачила меня и в разговоре с директором Проскуряковым. Он также глядел куда-то в сторону, морщил лоб и сводил брови с тем выражением, которое передается вопросом: "Что вы, собственно, от меня хотите?"

    - Как же это, в лесной глухомани, вдали от лугов создали откормочный совхоз? - спрашивал я директора.

    - Очень просто. Был колхоз, перевели его в совхоз.

    - Зачем же?

    - Потому что слабый был колхоз... нерентабельный.

    - А совхоз крепкий?

    - И совхоз слабый.

    - Чего же добились? Неужели вы считаете разумным гонять трактора в эдакую даль за сеном?

    - А ближе нет его, сена-то.

    Логическая фигура замыкалась, и выйти из этого заколдованного круга не было никакой возможности.

    Мы сидели в бухгалтерии. На столе у бухгалтера лежал список. Трактористы и возчики, одетые в полушубки, ватные брюки, входили по очереди, расписывались, потом шумно дули на руки - с мороза пришли - и получали по три рубля на ночевку, для сугреву.

    - На сколько же хватает горючки, привезенной из Пугасова? - спросил я "директора.

    - На один рейс.

    - А потом?

    - Все повторяем... Те идут за сеном, эти в Пугасово.

    - Весело живете. А Ступин ездит за сеном?

    - Сейчас - нет... - ответил директор, помолчав.

    - Почему?

    Директор провел ладонью по лбу и поморщился:

    - Он свою долю привез летом.

    Я вышел на улицу, отпустил возницу в лесничество, а сам пошел искать Ступина. Возле колодца с журавлем я спросил старуху:

    - Скажите, где Ступин живет?

    - Какой Ступин? У нас, в Еремееве, полсела Ступиных.

    - Который машины изобретает... Петр Александрович.

    - А-а, Петька Барин! Ступай в конец села. Там стоит на отшибе новый дом под зеленой крышей. Увидишь. А нет - спросишь, где, мол, Барин живет.

    Я сразу угадал дом Петьки Барина, - он стоял на высоком берегу Петравки, в окружении старых лип и заломанной чахлой сирени, чуть вынесенный из общего порядка улицы. Дом большой, обшитый свежим тесом, назамшелом фундаменте из дикого камня. И крыша зеленая, и вертлюги на крыше.

    Хозяин встретил меня на улице; он обносил забором эти раскоряченные липы, да выщербленную сирень, да кое-где уцелевшие изуродованные яблони - жалкие остатки от большого сада. Хозяин был видный мужчина, широкоплечий, рослый, с лицом народного артиста, полный собственного достоинства. На нем была черная стеганка, открывавшая его мощную, кирпичного цвета шею, высокие, за колено, валенки и серая армейская шапка. Мы поздоровались. Я назвал себя, сказал, что приехал из газеты, что наслышан о нем и хотел бы написать... Словом, обычное приставание газетчика, когда хочешь понравиться человеку и выудить из него нужный "материал". Ступин вел себя не то чтобы просто, а величаво: протянул свою необъятную железную ладонь, чуть прикрыл большие сонные глаза и представился:

    - Петр Александрович.

    - Давно здесь поселились?

    Он вскинул веки, повел крючковатым носом, как пробудившийся орел, и застыл в ожидании. "Чего ради спрашиваете?" - было написано на его крупном суровом лице.

    - Поместье старое, а дом новый, - сказал я, кивая на черные липы.

    Он поджал губы и насупился, видимо, уловил намек на его прозвище - Барин.

    - Здесь жили братья Потаповы, мельницу на Петравке держали. Вон там. Видите, железо торчит из камня? Была плотина. А под берегом... вон, где лозняк, питомник держали. Фруктовые деревья разводили... Торговали.

    - А где же они?

    - Сослали в тридцатом году.

    Он пошел к изгороди, неторопливо сложил в деревянный ящик свой нехитрый инструмент и сказал коротко:

    - Проходите в избу.

    В доме нас встретила хозяйка, удивительно похожая на самого Ступина, такая же степенная, рослая, с большим и строгим лицом.

    - Проходите в залу, - сказала она.

    В чистом и светлом доме было четыре комнаты, отгороженные дощатыми перегородками. В дверных проемах висели шторы из красного бархата, в комнаты вели широкие ковровые дорожки. Мы разделись и прошли в просторную залу. Петр Александрович сел за свой письменный двухтумбовый стол, а меня посадил на широкую тахту под узбекским ковром. За стенкой гомонили потревоженные моим приходом дети: мальчик и девочка, лет по десять - двенадцать. Они сидели за столом, готовили уроки.

    - Внуки? - спросил я, кивая на ту комнату.

    - Дети, - ответил Петр Александрович.

    Я с удивлением посмотрел на его седую голову:

    - Сколько же вам лет?

    - Сорок четыре.

    - А я думал... - я запнулся.

    - Что я старше? - сказал Петр Александрович и улыбнулся. - Не стесняйтесь. Мне многие дают больше моих лет. Я еще в армии поседел... на сверхсрочной.

    - И давно ушли из армии?

    - На тридцатом году.

    - И все здесь, в совхозе?

    - Сперва в колхозе, а потом совхозом объявили нас.

    - Чай, дорого стала вам постройка? - спросил я, оглядывая высокие потолки и чистого оструга сосновые стены.

    - Нет... Я ведь все своими руками сделал.

    - Как? И отопление?! - я указал на крашеные радиаторы, висевшие под окнами.

    - И отопление. И разводку, и опрессовку - все сам делал.

    - А котел?

    - Котла нет. Змеевик сварил. Он в печке опрессован. Вон, хозяйка обед варит, и система работает.

    На чертежной доске, лежавшей поверх книжного шкафа, был наколот большой лист ватмана с чертежным наброском.

    - Это что за конструкция? - спросил я Ступина, указывая на ватман.

    - Это пока в карандаше... Наброски, - нехотя ответил он.

    - А что набрасываете? Простите, может быть, это секрет?

    - Да ну. Какие у нас секреты! Хочу машину сделать для разливки аммиачной воды. Заводские машины очень неудобны. Пока на ней поработаешь, сам весь провоняешь. Громоздкие и для здоровья вредные.

    - А что ваш разбрасыватель удобрения? Тот, против которого директор возражал?

    - Вы, должно быть, письмо мое читали? На имя директора?

    Мне стало так неловко под его пристальным взглядом, будто я запустил руку в чужой карман.

    - Да как вам сказать... Специально не читал. Но мне суть пересказали.

    - Там никаких секретов нет, - ободрил он меня. - А с разбрасывателем все в порядке.

    Он достал из ящика письменного стола информационный листок с синим клише научно-исследовательского института технической информации:

    - Вот, институт рекомендует его в серийное производство. И авторское свидетельство выдали.

    Я развернул информационный листок; на развороте был фотоснимок трактора с навешенным на раме огромным ковшом разбрасывателя. А внизу два чертежа - тот же ковш в разрезе.

    - А скажите, в чем разница вашей машины с известными заводскими образцами?

    Ответил скромненько:

    - Заводские разбрасыватели надо загружать либо экскаватором, либо вручную. А мой сам черпает удобрения. И производительность у моего вдвое выше.

    - Где ж вы научились всем этим премудростям?

    - Да какое у меня учение? Так, приблизительно. У отца в кузнице баловался.

    Хозяйка принесла нам квашеную капусту, длинно и мелко порезанную, с изюмом, соленые помидоры и грибы.

    - Вы что любите выпить? Покрепче или винца?

    - Как вы желаете.

    - Тогда вот этой помаленьку, - он достал граненый графин со светлой жидкостью, налил в стопки.

    Мы выпили. Водка не водка и спиртом не назовешь. Крепкая, и пахнет приятно, и чуть сладимая.

    - Что это? - спросил я.

    - Кальвадос, - сказал он, довольно ухмыляясь. - По-нашему сказать - яблочная водка. В книжке прочел про это и вот - сообразил.

    - А вдруг аппарат у вас заметят? Не боитесь?!

    - Мой аппарат - вон кастрюля с тарелкой, да еще конфорка от самовара.

    После выпивки он оживился, поглядывал веселее:

    - А что? Поди, директор жаловался на меня? От рук, мол, отбился. Так, приблизительно?

    - Говорит, что вы отказались сено возить.

    - А я свою долю перевез.

    - Когда?

    - Летом, на тележках. Мы звеном работаем, вчетвером. За нами и луга закреплены. Скосили, согребли. Езжайте, мол, пары парить. Ребята, говорю своим, пристегивай телеги! Ну, пристегнули... Весь свой пай навили да на скотные дворы отвезли. Попутно. За два рейса. А зимой гонять трактора отказался. Дураков, говорю, нет.

    - А почему же другие так не сделали?

    - Другие? А кто эти другие? Работают скопом, кого куда пошлют. Они и тележки поломали да порастеряли. А кто заботится? Кому надо? Директора вы знаете. Он заботится только о собственной персоне, кабы его не обидели. Заведующий ремонтными мастерскими? Есть такой пост. А человек на посту как чурка на мосту. Полдня ногой не зацепит, не споткнется. Вот о ком написать надо. Хотите расскажу?

    Мы выпили еще по стопочке.

    - У нас эти журналисты бегают по людям, передовиков ищут. Подойдет к тебе - расскажи, как жнешь, как пашешь? Метод ему открой... Так, приблизительно, а он передаст. Кому, зачем? Да разве по газете мастерству научишься? Ты вон гляди - одни пашут, а другие руками машут. Вот о чем писать надо... Так вот, есть у нас Сенька Горюнов, заведующий мастерскими. Когда-то мы вместе с ним начинали в эмтээсе. Еще на комбайнах С-шесть работали. Заснет, бывало, возле комбайна, подгоняй трактор, цепляй комбайн, гони куда хочешь - не проснется. Каждый день либо пьяный, либо с похмелья. А объяви любую кампанию - он тут как тут, передом лезет, хоть на четвереньках, но впереди. На трибуну не пустят - с места кричит. Мы, говорит, за все отвечаем, потому как на переднем краю стоим. Всем он в зубах навяз, как горькая редька. А тут из совхоза "Память Ильича" просят: дайте заведующего в мастерские. Поактивнее кого. Ну, кто даст хорошего работника? Возьми, боже, что нам негоже. Вот и дали Сеньку на память... Смеялись еще. А он и там не пропал. Смотрю, через десять лет к нам в совхоз переводят. Заведующим. И пошел шуровать. Тут кампания развернулась - металлолом сдавали. Так он все дворы очистил. Ему благодарность вынесли в приказе. И только потом узнали, что он под шумок с ломом отправил исправную коробку передач, дизельный двигатель, бетономешалку и риджерный снегопах... единственный в совхозе. И других же обвинил: не на месте лежали, говорит. Бесхозяйственность! Поглядишь на него - рожа не мыта, не чесана, глаза блестят, как надраенные медные пуговицы, и такая собачья готовность ко всему, что скажи ему: полай, - забрешет! И все ему с рук сходит. Напьется где - приползет ночью до гаража, заведет любую автомашину и домой угонит. Он в Сосновке живет. Да и бросит ее где-нибудь в лесу. И вот что удивительно: так - на ногах не стоит, языком не ворочает, а за баранку сядет - куда хочешь уедет. Я, говорит, трезвею за рулем. Знаний никаких. Но апломба!.. Например, может глядеть вам в глаза и нагло доказывать, что балансиры кареток ДТ-75 чугунные, а не стальные. А то начнет всасывающие окна искать на выхлопном коллекторе... Теперь вы меня спросите: а почему же, за что его держат? А я вам отвечу - запчасти умеет доставать. О! Тут десятерых отставь, а его приставь. Он знает, где взять и кому дать. Тому стакан, этому бутылку, а иному и бабину сунет. Потом спишет... в металлолом. Иначе откуда деньги взять? Ведь он из каждой поездки возвращается пьяным. Да что там говорить! И ведь понимают, что он за работник. Не все, конечно. Директор, к примеру, собой занят. А главный инженер у нас толковый. Иван Тихонович, говорю, сколько ж мы Сеньку Горюнова будем терпеть? А что, говорит, делать? Знаю, что хлюст, да запчасти доставать умеет. Кого поставишь вместо него? Некого. А совхоз без запчастей что телега без колес, с места не стронешься.

    Ступин говорил без гнева, не повышая голоса и не подсмеиваясь, с той покойной ровностью, похожей на деловую обстоятельность, с которой он только что пояснял мне выгоды своей машины. И руки держал покойно, на коленях - широкие, обветренные запястья, узловатые пальцы в сбоях и темных отметинах металла.

    - И вот что замечательно: на работе он шалопай, а домой к нему заглянешь - полный порядок. И постройка хорошая, и скотина накормлена. Значит, может работать, да не хочет. И он ведь не один такой залетный. Вон, бригадир животноводов, Родька Павлов. На скотном дворе - горлохват: я кормлю! я даю! я плачу! Хотя за всю свою руководящую планиду охапки сена не принес коровам. Скотников материт, к дояркам пристает, за мягкие места хватает. А дома вокруг жены вьюном ходит: Маша, Маша, ты посиди, я сбегаю, напою коровку... Дровец наколю... Или вон возьми управляющего вторым отделением, Федора Шмыгаткина. Технику от агротехники, как говорится, отличить не может. Помню, еще в эмтээсе тянули его, тянули... комсорг! А он выше заправщика тракторов, да и то на конной повозке, так и не поднялся. И на шофера посылали учиться, и на комбайнера - не вытянул. Над ним смеялись: "Федька, шкворень от какого трактора?" - "От колесного". - "Дурак, от четырехногого". Так Шкворнем и прозвали его. Эмтээс ликвидировали, а его куда? Ведь штатная единица! Послали в колхоз бригадиром. Пошел. Отчего не идти? Оклад выше прежнего, и горючее возить не надо. Ходи по избам, агитируй насчет работы. Это он умеет. И теперь на одной агитации держится. Зато дома у него и свиньи, и овцы, и утки, и канки... И одной лихоманки только нет. И дрова ему пилят, и баню топят, и зерно везут. Оплата? По нарядам из совхозной кассы.

    - Но, простите... Есть же, наверное, среди этих бригадиров и управляющих и толковые работники?

    - Отчего же нет? Есть, конечно. Тот же главный инженер... Энтот шкворень с шатуном не перепутает. И агроном толковый. Но тут есть один вопрос-закорючка... Насчет техники да агротехники мы сообразили, что без науки нельзя к ним подходить. А насчет людей? А?! Тут у нас не наука впереди, а штатное расписание. Я извиняюсь, конечно, это не везде, а только у нас в совхозе. Вот почему мы и гоняем трактора по сугробам.

    У дверной занавески неслышно выросла хозяйка:

    - Петр Александрович, яишенка поспела.

    - Очень приятно, - ласково отозвался хозяин. - Ставь ее на стол. Извините, закуска у нас простая. - Это ко мне. - Вы чай любите или кофий?

    - Как вам лучше.

    - Леля, свари кофий. Мы тут балуемся кофейком.

    За яичницей да за "кофием" Петр Александрович перевел разговор по научной части, и я с удивлением заметил, как он все более оживлялся, глаза его заблестели, руки беспокойно заметались по столу, и все туманнее, велеречивее становилась его речь, хотя мы ни капли больше не выпили спиртного и были совершенно трезвыми.

    - Что вы думаете насчет интеллектуальной перегрузки, о которой писали "Известия" в статье Владилена Золотушкина?

    - Я, знаете, не помню такой статьи.

    - Ну как же? Это писатель известный. Говорит, что много появилось различных предположений, гипотез, теорий и так далее. А системы не хватает, то есть противоречия и непоследовательность налицо. Даже могущественный диалектический материализм в затруднении. Как быть?

    Я еще не уловил, куда он клонит, и спросил:

    - Что же вы предлагаете?

    - Я предлагаю - для правильного формирования стабильно-стойкого научного мировоззрения новых поколений рабочего класса и всего народа приблизить все достижения естественных наук к нашему основному закону.

    - Простите, какому основному закону?

    - Ну как же, основному закону общественного развития. То есть не загромождать все эти гипотезы бесконечными математическими вычислениями и формулами, эдак немножечко упростить, сделать понятными для широкой народной массы и выпустить в виде популярной увлекательной серии научных брошюр, наподобие Перельмана. Чтобы весь народ мог участвовать в объяснении и открытии новых гипотез. Кто знает, может быть, наиболее пытливый ум окажется не там, где его ждут, а в другом месте. Может быть, тот, кто не отвлечен рождением пар частиц и античастиц, тот, кто вооружен только основами познания, то есть закономерностями общественного развития - точно нам известными истинами, отталкиваясь только от них, - окажется ближе к истине необъяснимых гипотез.

    Вон ты куда метишь, братец мой, подумал я. Ну что ж, знакомая замашка, знакомая. Видимо, уж так устроен русский человек, что мало ему кузнечного звона на все Еремеево, надо еще и науку по-нашенски причесать, по-еремеевски. Один писатель восторгался, глядя на русского мужика, что Петр Первый был натурой типично русской, потому что не прочь был себя поломать. Но Петр Первый и лики все стриг под одну гребенку. Сбрей бороду! Я ж не ношу бороды. Одевайся по-моему, молись по-моему, думай как я. Буде ж у кого различие приключится, бить оного кнутом до бесчувствия. Увы, и эта черта единообрядности и единомыслия не чужда русскому мужику.

    - А с чем же вы не согласны? Вернее, с кем?

    - Да как вам сказать... Великий Эйнштейн был прав, конечно, что все в мире относительно. Хотя надо признаться, - есть и абсолютное. Допустим, что свет обогнать нельзя, что скорость света не зависит от его источников... Это все возможно. Но объяснять тяготение, то есть гравитацию, искривлением пространства - это уж извините.

    - А что, не допускаете?

    - Никогда! Ну, сами посудите, искривиться может что-то материальное. А пространство есть пустота, ничтожность то есть. Как же пустота может искривиться? Чепуха. Гравитация, видимо, имеет волновую природу. То есть все частицы вселенной имеют стабильный и мощный ритм колебаний. Всякое удаление частиц друг от друга вызывает нарушение ритма, чему частицы сопротивляются. Например, как сопротивляется гироскоп попытке вывести его из плоскости вращения. Вот это объяснение понятно всем, а главное, имеет основу, почерпнутую из диалектического материализма. И таким манером можно объяснить многие загадки вселенной...

    Я просидел до позднего вечера у Ступина. Хозяин мне и погреб показывал, и гараж с мотоциклом "Урал", и сад молодой фруктовый, рассаженный им на склоне горы. А вот с хозяйкой так и не познакомил. Она появлялась всегда в нужную минуту, ставила что-нибудь на стол и исчезала совершенно, словно растворялась. И детей я больше не видел и не слышал.

    - Петр Александрович, какие у вас дети тихие, - говорю. - Ни стукнут, ни грохнут...

    - Обувь у нас снимают на веранде, - ответствовал он. - Домой входят только в тапочках. Подошвы валяные, оттого и стуку нет.

    - Ну, дети есть дети. Играют, возятся...

    - А для игрищ улица существует, - сурово заметил Петр Александрович.

    Когда я с ним прощался, он достал из письменного стола машинописную рукопись в четверть авторского листа и подал мне, слегка смущаясь:

    - Может, у вас в газете напечатают... Тут мои главные мысли насчет учености... То есть чтобы наука не перегружала кругозора и не отводила в сторону.

    Про свои машины он и не заикнулся, и про совхозные порядки тоже - не это главное.

    1974

    В СОЛДАТОВЕ У ЛОЗОВОГО

    Вновь я посетил тот уголок земли...
    А.С.Пушкин

    Как-то январским вечером ездили мы с Николаем Ивановичем Лозовым в Катон-Карагай. Шоссейную дорогу часто переползали острые снеговые змейки. В свете фар они казались грязновато-серыми. По Нарымской долине гулял ветер.

    Но когда мы пересекли неширокую реку Катон, подъехали к селу, меня поразила мертвая тишина. Лиственницы, ели, тополя стояли недвижными. Отсюда, с просторной сельской площади, горы казались необыкновенно высокими, и были они рядом. Странно! Мы отдалились от них значительно, пересекли реку, спустились с более высокого берега в низину, вылезли из машины, и вот тебе чудо - горы стали ближе к нам, выше, грандиознее. И эта сказочная недвижность дерев, и влажный ропот незамерзающей реки, и близость далеких гор, заросших черной щетиной лиственниц и елей по самую грудь, а выше - заснеженных, мягких, ослепительно белых под сиянием огромной азиатской луны, - все это казалось нереальным и вызывало в памяти тысячи раз обсказанную и никем не виденную страну Беловодье.

    Я не знаю имени того землепроходца, который сотню лет назад вбил первый кол на этой дикой безымянной земле, но зато я живо представил себе, как долго блуждал он по этим лощинам и взъемам, пока не остановился, не осел навеки, положив начало новому селу. И вы можете исколесить всю окрестность, но лучшего места для села не выберете.

    Я дивился не раз и тому, как удачно посажено село Солдатово. На одной и той же речке Нарыме, не более чем в четырех километрах друг от друга, стоят село Солдатово и бывший Кордон, или, как его называют окрестные мужики, Околоток. В Солдатове тишь да благодать, как говорится, а на Кордоне днем и ночью дуют ветры, как в трубе.

    - Отчего эдакая несуразность? - спросил я однажды Феоктиста Макаровича Солдатова, старого потомка основателя села.

    - А очень просто. Место для Солдатова сами мужики выбирали. Для жизни, значит. А Околоток по приказу посадили... Начальство в карте отметило.

    Уходя на новые земли, русский крестьянин не просто искал святое Беловодье, край изобилия и красоты, он уносил с собой мечту хозяйствовать без помещиков, без начальства. Он сам хотел распоряжаться урожаем, плодами своего труда. Он шел на вольные земли, чтобы жить по справедливости, по закону стариков, слушая только землю, приноравливаясь к ней. И великая тяга земли рождалась мудрым законом взаимного послушания хлебороба и поля.

    Ах, эта извечная, мятежно-сладостная тяга к самостоятельности да независимости. Независимость! Слово-то вроде бы и неважное, как говаривал Пушкин, да уж вещь больно хорошая. Это поразительное свойство характера русского мужика - идти хоть на край света и на свой страх и риск, брать дело по нутру да по силам, вживаться в незнакомую природу, в инородную стихию и, подлаживаясь к ней, подчинять ее не силой, а сноровкой, да сметливостью - приобщило к нашему государству восьмую часть земного шара под названием Сибирь. Это обаяние деятельной русской натуры я испытал в полной мере в Солдатове, особенно в свой первый наезд.

    Помню, как весной шестидесятого года в Усть-Каменогорском обкоме мне не советовали ехать к Лозовому: мол, колхоз нетипичный, председатель трудный, бригадиров разогнал...

    - Как же он руководит колхозниками?

    - В основном по радио.

    - И живут?

    - Живут неплохо...

    Я выехал в Солдатово в весенний ветреный денек на обкомовской "Волге". Дорога дальняя - почти триста километров по горным предплечиям, вдоль Иртыша и Бухтармы, с морской переправой, с объездами луговых заливов и дорожных колдобин - словом, целый день езды.

    Чудная это пора для предгорий Алтая! После весенних затяжных дождей горячее солнце бурно гонит густую шелковистую траву на альпийских лугах, все еще свежую, светлую, какую-то трепетную, нарядную от множества синих цветов змееголовника, бледно-желтого мытника, голубеньких кукушкиных слезок и броских пунцовых марьиных кореньев, похожих издали на знаменитые узбекские тюльпаны.

    По горным ущельям и распадкам, вдоль чистых и шумных речушек буйно цветет черемуха, и кажется, что взбитая рыхлая пена слетела с бурных речных перекатов на ветки да и застыла в оцепенении. Тополя, еще реденькие, светлые, с теплым красноватым оттенком, тоже толпятся вдоль речушек, словно сбежались сюда на купанье - да залюбовались собственным отражением в прозрачной бегучей воде. И только темные, не пробиваемые солнцем высокие ели одиноко и деловито карабкаются по горным склонам на самые вершины; равнодушные к теплу и к холоду, они, как упрямые альпинисты, уходят из мягких и теплых долин туда, где неприютно и холодно, где ровно и мертво блестят лежалые прошлогодние белки [нетающие снега на горных вершинах (местн.)]. Чего они там ищут? Странные деревья.

    На Бухтарминской переправе нас нагнал дождь. Он пришел из этой широкой долины с ветром, вволю нагулявшимся на белесых волнах молодого моря, и весело, хлестко застучал по железной палубе парома. Крутой глинистый съезд к переправе жирно залоснился и осклиз. Машины сползали к берегу юзом, западая в глубокие колдобины, натужно ревя, разбрасывая липкую грязь и щебенку. Возле припаромка они сдерживались и с величайшей осторожностью вползали на бревенчатую клетку, отдаленно напоминавшую сплющенный колодезный сруб. Повсюду слышалась громкая смачная шоферская ругань.

    - Два года переправа - и съезда путного не сделают... Начальники, мать их!..

    - Разве ж это припаромок? Да это ж ловушка для тигры!

    - Стой, дьявол! Куда ты в воду-то прешь?

    Один грузовик, шлифуя задним скатом дырявый бревенчатый настил, медленно съезжал на край.

    - Скорость выруби! А то въедешь в царство водяное, - кричали шоферу с берега.

    Наконец шофер заглушил мотор, машина повисла задним колесом в воздухе. Он высунул из кабины потное грязное лицо, зло крикнул на паромщика:

    - Цепляй за передок! Чего рот разинул?

    Шустрый маленький паромщик в брезентовом плаще огрызнулся для порядка:

    - А ты поменьше указывай. Ишь разорался! - но между тем ловко и проворно зацепил машину стальным тросом.

    - Много их тут ездит... Все так кричать будут - оглохнешь, - проворчала в тон паромщику его подручная, сутулая женщина с красным обветренным лицом, в зеленой фуфайке и широких штанах, густо заляпанных масляной краской. Она быстро зацепила второй конец троса за машину, стоявшую на пароме, и крикнула: - Трогай!

    Я наблюдал за работой паромщиков и видел, что люди они ловкие, сноровистые, но работают как бы между прочим, нехотя, будто делают всем этим проезжим одолжение. "Навязались вы на нашу голову. Проезжайте, проезжайте. Одна колгота от вас", - читал я на их равнодушных лицах. Но разговаривают они очень охотно.

    - Как вас зовут? - спросил я у паромщика в брезентовом плаще.

    Он подозрительно покосился на меня:

    - А зачем? - Его худое горбоносое лицо выражало скорее не настороженность, а скрытую иронию.

    - Да просто так, поговорить.

    - Поговорить - это можно. К примеру, вас что интересует?

    К нам подошла женщина в заляпанных краской штанах, потом еще девушка в фуфайке и высокий длинношеий мужик в зеленом армейском пиджаке.

    - Уж больно плохой у вас припаромок.

    - Плохой, - весело согласился паромщик в брезентовом плаще.

    - Наше дело маленькое, - сказал высокий с темной жилистой шеей, обнаженно торчащей из ворота. - Начальству виднее.

    - Только что утром Шумилов был.

    - Намедни сам Гордиенко приезжал, - наперебой сообщили женщины.

    - А вы сами могли бы построить приличный припаромок?

    - А чего ж мудреного? Смастерил бы, - отвечал горбоносый в плаще. - Нас тут много: в одной смене только шесть человек... Чего тут делов-то? Да ведь заказу нет.

    - Зачем заказывать? - глухим басом сказал высокий. - Вон в Первомайске стоит без толку готовый береговой. Железный. Приводи и ставь его.

    - Ну и привел бы.

    Мои собеседники засмеялись:

    - Нам-то что?

    - Ведь вы же работаете на переправе! Будет хороший береговой стоять - для машин лучше. Погрузка быстрее пойдет. Рейсов сделаете больше.

    - Э-э, нам за это не платят.

    - А за что же вам платят?

    - Ну как за что? Отчаливаем-причаливаем, - скороговоркой ответил в брезентовом плаще.

    - За порядок, значит, - поддержал его высокий.

    - Да какой же это порядок? На вашем припаромке машины гробятся. По два часа переправы ждут.

    - За это мы не отвечаем.

    - А за что же вы отвечаете?

    - А ни за что, - ответила женщина с обветренным лицом, и все дружно засмеялись.

    - Вот когда бы нам дали этот паром, - сказал горбоносый, хитровато щурясь, - мол, работайте, ребята. Больше машин перевезете - больше получите, и все на вашу совесть полагаем, на ответственность, значит. Оборот другой бы был.

    - Отдать вам на откуп?

    - Зачем на откуп? Казенным так и останется. Да вроде бы и не казенный, а наш. Мы больше заработаем и государству больше дадим. И будет все сохраннее.

    - У места, значит, - кивнул своей маленькой головой высокий в пиджаке.

    Весь этот разговор мне вспомнился позднее, когда я приехал к Лозовому. А тут я не придал ему особого значения.

    Плохо ли, хорошо ли, но паром погрузился, отдали концы, и маленький серый буксирный катерок, глубоко западая кормой в мутные волны, потянул нас поперек Бухтарминского моря.

    - Скажи ты - блоха какая, а волокет! - изумленно восклицал белобородый старик в брезентовой куртке, поглядывая на катер. Он стоял возле своего грузовика, с которого сквозь высокую дощатую обрешетку грустно глядела на морские просторы корова.

    - Блоха! В нем два дизеля, каждый по сто пятьдесят сил. Почитай два танка в нем. Вот те и блоха! - вразумлял старика коренастый рыбак с вентерями в руках.

    - Максим, никак этот самый катер осенью под пароходом побывал?

    - Этот, - нехотя отвечал кому-то могучий бородатый парень в высоких резиновых сапогах.

    - Шторм был, - пояснял торопливо рыбак, - а он и сорвался вместе с пароходом. От Бухтарминской ГЭС гнало их. Вон у той балки возле самого берега его закрутило и поволокло под пароход.

    - Ишь ты! - сокрушался старик. - Колесом, поди, давануло?

    С грузовика вдруг протяжно и жалобно замычала корова. Все засмеялись и наперебой заговорили со стариком:

    - У нее, папаша, морская болезнь открылась. Завяжи ей глаза.

    - Куда едешь, отец?

    - В Солдатово еду, из города. На родину, значит. Хватит, нажился в городе.

    - Отчего так?

    - Старуха не переносит городской жизни. Не климат.

    - Хитришь, отец, - поблескивая карими глазенками, егозил перед ним рыбак. - Поди, поголовье сохраняешь. Прижали в городе с коровенкой-то, вот и подался на вольные места... А теперь и в деревне отберут корову-то. Не работаешь и - тю-тю...

    - Отстань от него, - тяжело сказал парень в резиновых сапогах. - Сам-то чего делаешь? Рыбкой промышляешь? Много вас тут шляется.

    - А может, я себе отгул заработал... Законный. - Рыбак хмурит свой узкий морщинистый лоб и на всякий случай подальше отходит от этого бородатого детины.

    А катер весело и гулко храпит своими дизелями и как-то дерзко, играючи, давит крутые волны; они горбятся, вскипают перед ним, словно хотят запугать, оглушить его, но, порезанные надвое, лениво расползаются и замирают. И никто не замечает, не жалеет их гибели; море рождает все новые и новые волны и гонит их от далекого, скрытого в синей дымке гористого берега Иртыша; сегодня гонит на бухтарминские отмели и валит молодой, непривычный к воде степной ковыль, рыхлит, взбаламучивает заброшенные пашни. А завтра оно ударит в предгорья Иртыша и станет выколачивать гравийные осыпи. У моря нет постоянства.

    Почти до самых сумерек неотступно следовало за нами море; оно заполнило широкую речную долину, скрадывало расстояние - до самых заиртышских гор, казалось, рукой подать, - выливалось на желтые пажити, перехлестывая нашу дорогу, выбрасывая в небо суматошные утиные стаи и степенные, стройные косяки лебедей.

    В Березовке, возле правления колхоза Ленина, мы сделали остановку. Перед фасадом серого громоздкого здания растянулась длинная коновязь; возле нее стояло так много лошадей под седлами, словно здесь спешилась казачья сотня. Перед коновязью, на крыльце, в сенях - множество народу. Я приоткрыл дверь в правление - там в синем дымном полумраке сидело еще больше.

    - Что здесь происходит, районное совещание? - спросил я.

    - Зачем районное! Все свои, - ответил мне белобрысый тракторист в черной засаленной спецовке. - Бригадиры съехались, заведующие, учетчики. Разнарядка.

    - Работает руководство, - сказал кто-то из толпы курильщиков.

    - Целый штаб... Сразу видно - колхоз.

    - Контора...

    В этих репликах, в самом тоне проскальзывала ирония.

    Из правления вышел широкоплечий, широкоскулый человек лет сорока пяти; сильно припадая на правую ногу, он подошел ко мне и представился:

    - Китапбаев - председатель колхоза.

    И, узнав, что я еду к его соседу, не скрывая раздражения, сказал:

    - Все к нему едут. Почему такой порядок? У меня колхоз больше... Есть чего посмотреть. - И, убедившись, что я не останусь у него, взял с меня обещание. - Ругать меня захотите - приезжайте ко мне. За глаза ругать - плохое дело.

    Вскоре после Березовки мы свернули с главной трассы и с полчаса ныряли по ухабам проселочной дороги. Стало совсем темно, фары нашей машины выхватывали то чистенький придорожный березняк, то бревенчатые мосточки через речки Таловку и Нарым, то щетинистые мелколистные талы. Наконец мы въехали в Солдатово. У въезда в село - белая дощатая арка. Накатанная дорога с гравийным покрытием; улица - бревенчатые, почерневшие от времени избы, многие из них пятистенные, с броско окрашенными ставнями, с крыльцами, с белыми аккуратными палисадничками. Подъезжаем к правлению колхоза - двери закрыты. Темень. Тишина.

    Председателя мы встретили на улице. Это среднего роста человек, плотный, очень моложавый, с темным от загара, выразительным и подвижным лицом.

    - Поехали в гостиницу. Я как раз в том направлении иду, в радиоузел. Это напротив.

    В гостинице, обыкновенной пятистенкой избе, стояли три койки, диван, зеркальный шкаф, приемник. Занавески, коврики, белоснежные покрывала - от всего этого веяло чистотой и уютом; и после длинной утомительной езды по пыльной тряской дороге один вид хорошо прибранной комнаты невольно вызывал блаженную улыбку.

    - Вот наши люксы, - шутил Лозовой, довольный тем эффектом, который произвела на нас его гостиница. - Умывайтесь и, пожалуйста, в столовую. Условие у нас такое: и ужин, и обед, и завтрак стоят двадцать пять копеек. Каждый ест сколько хочет.

    - А не дешево?

    - Мы посчитали: один съест побольше, другой поменьше - в общем выходит на двадцать пять копеек. А для тех, кто в поле работает, обед бесплатный.

    - А не много идут к вам желающих на бесплатные хлеба?

    - Мы - люди разборчивые. Нам надо понравиться. Извините, я иду разнарядку делать.

    - В правление? Но ведь там нет ни души.

    - В правлении мне делать нечего. Я иду на радиоузел.

    - Разнарядку делать в радиоузле? Ничего не понимаю.

    - Заходите, посмотрите. Впрочем, разнарядку в обычном понятии мы не делаем - нет смысла.

    - То есть?

    - Очень просто - наши люди знают, где им нужно работать и что делать.

    Через несколько минут из репродукторов села Солдатова зазвучал знакомый голос Лозового:

    - Внимание, товарищи, говорит радиоузел колхоза имени Калинина. Прослушайте разнарядку на завтрашний день и итоги работы за сегодня.

    Я вошел в радиоузел. Перед микрофоном сидел Николай Иванович и держал в руке мелко исписанный листок календаря.

    - Строители остаются на своих местах, - читал он, - сев продолжается, если завтра с утра не испортится погода, - в противном случае получите по радио новое задание. Как только засеете Косачевский мыс, переезжайте под белок и сейте там сто десять гектаров пшеницы. Возле Маймырской пасеки вспахать восемь гектаров Бухрякову после окончания своего участка. Тракторам на дисковании - после окончания переехать в долину на сев пшеницы. Всех "Беларусей" подготовить к послезавтраму для пахоты огородов. Конный транспорт идет за лесом. Автомашины, не закрепленные по агрегатам, идут на вывозку гравия.

    Одиночные задания: Фетинья Яковлевна принесла заявку на три машины; машины для больницы выделим. Звену Солдатова надо подвезти пять кубометров лесу. Павел Кириллович! Завтра поедете пахать и попутно подвезите на своем тракторе Солдатову лес. Полторанину Андрею завтра отправиться с ветеринаром на прививку скота. Если вы не сможете почему-либо, то скажите утром, либо пришлите девочку.

    И наконец, объявление: пора прекратить роспуск скота возле посевов - начинаются всходы.

    Я стоял, слушал эту необычную разнарядку, уместившуюся на листочке численника, и в глазах моих вставали дымные, прокуренные кабинеты колхозных вожаков, громкие голоса, споры, утомленные лица бригадиров, длинные коновязи и понуро дремлющие в постоянном ожидании кони. И вспомнилась мне ироническая реплика березовского тракториста:

    - Работает руководство.

    - Скажите, это правда, что у вас нет заведующих фермами?

    - Правда.

    - И бригадиров нет?

    - И бригадиров.

    - И учетчиков?

    - Нет.

    - И охранников?

    - Тоже нет. - Николай Иванович, видя мою растерянность, громко хохочет.

    - Черт возьми, как же вы работаете?

    - Только в одну смену - с восьми утра до шести вечера, в субботу - до двух... В выходной отдыхаем, - говорит Лозовой обстоятельно, как давно заученное, слегка улыбаясь, чувствуя, что слова его производят впечатление. - Кроме того, в месяц мы даем каждому колхознику еще четыре дня отгула - это специально на хозяйственные нужды - огород посадить, дров привезти, двор подправить и на всякие прочие мелочи. Словом, на личное хозяйство. А всего в году положено сделать колхознику двести пятьдесят три выхода. Ну и, конечно, выработать норму. Впрочем, мы не неволим, работай как хочешь. В страду часов не считаем. Зато отпуск даем.

    - Отпуск платный?

    - Конечно. За оплату берется средний месячный заработок.

    - Но кто же у вас руководит колхозниками? Кто ставит их на работу? Кто учитывает?

    - Работу свою они знают. Чего ж ими руководить? - Лозовой в недоумении пожимает плечами и прикрывает на мгновение свои зеленоватые глаза, потом он словно оживает, спрашивает с иронией: - Вы имеете в виду - кто присматривает за ними?

    Признаться, мне стало неловко, и я пробормотал:

    - Ну, вроде этого...

    - А никто. Пусть эти трактористы, доярки, плотники сами работают, сами замеряют, сами охраняют...

    Мы сидели за столом в гостинице. Лозовой снял свой плащ, бросил на стол клетчатый шарф и теперь поминутно теребил красный галстук. Видимо, ему жарко от возбуждения.

    - Раньше мы все думали: кого подобрать на должность бригадира либо заведующего, чтобы тянул. Ох, тяжелая эта обязанность - подбирать кадры! - Лозовой поджимает губы и прикрывает глаза, и я догадываюсь, что сейчас он скажет нечто важное. - А мы не думаем, можно ли обойтись без этой должности. Но прикинешь - оказывается, можно. Вот в чем вся история. А вы знаете, кто нас надоумил? - он вскидывает подбородок и важно смотрит на меня. - "Маяки"! Да, да, наши "маяки". Все это самостоятельные люди - механизаторы, звеньевые, доярки. Они предоставлены, так сказать, самим себе. То есть в том смысле, что они сами себе командиры, работают на конкретно закрепленном участке. За все свое в ответе. И не надо их ежедневно в разнарядку включать... Все ясно. Вот мы и решили: а что, если весь колхоз разбить на такие малые звенья и за каждым звеном закрепить свое дело? Оказывается, можно. И нет ни бригадиров, ни заведующих, ни учетчиков. Сократили мы по колхозу шестьдесят одну должность. Все с окладами. Одних охранников около сорока человек было. Только восемьдесят лошадей под седлами держали. Бывало, выедут с утра руководить - кавалерия! А сколько они поедали?

    - Но как же вы без учетчиков обходитесь?

    - Очень просто. У нас каждый колхозник сам считает. Работают, к примеру, шесть звеньев плотников. Одно звено строит избу, другое кошару. У каждого звена - свой наряд. Построят кошару, придут скажут: "Принимай, председатель". Я иду, принимаю. Обмер делаю. Закрываю наряд, плотники получают деньги. Доярки тоже знают, сколько надаивают. Бидоны у них вымерены. Возчик отвозит бидоны на молокозавод, сдает. За молоко получают зарплату и доярки, и возчик, и скотники. Чабаны - за поголовье овец. Сколько овец в отаре - всем известно. Чего ж их считать? Так в любом деле. У нас Никита Олимныч Черепанов так говорит: "Все поголовье грамотное, к чему же учетчики?" - Лозовой прикрывает глаза, губы сводит в трубочку, изображая на лице недоумение, и, довольный, смеется. - В самом деле, иную тысячу выкраиваешь, а Васька-учетчик так ее распишет, что и концов не найдешь.

    - Ну а без охранников-то не рискованно было оставаться?

    Лозовой подался грудью на стол:

    - При чем тут охранники! Сытый колхозник не унесет зерно в кармане. Ведь мужик не дурак; он понимает, что апельсинов нет, он и не спросит их. Он просит килограмм хлеба, денег на одежонку - то, что ему нужно. Так ты гарантируй ему нормальную оплату.

    - Говорят, что не в каждом колхозе возможно гарантировать оплату.

    - А зачем же тогда такая колхозная система? Кому она нужна? Если от нее сплошные убытки. Тогда нужно искать что-то новое. В конце концов, все же в наших руках: и земля и техника. Мы сами хозяева. Так давайте по-хозяйски распоряжаться своим богатством.

    Лозовой встал и начал быстро ходить по комнате, наконец подошел к столу, вынул из кармана несколько записных книжек, полистал одну из них и сказал:

    - Вот мы посчитали, что каждый человек съедает примерно в месяц пуд хлеба, значит, два центнера в год. В нашем колхозе тысяча триста едоков. Исходя из этого, мы засыпаем в амбар для колхозников две с половиной тысячи центнеров. И говорим: "Вот, Марья Ивановна, если ты выйдешь двести пятьдесят три раза на работу и выработаешь норму, то кроме заработанных денег ты получишь бесплатно по два центнера хлеба на каждого своего иждивенца". А мужчина, выполнивший норму, получает один центнер бесплатно, а второй покупает за двенадцать рублей.

    - А нет ли здесь уравниловки?

    - Хлеб не уравниловка, а воздух. И потом, что он стоит нам, колхозу? Десять центнеров - двадцать один рубль. А этого хлеба хватит на всю семью. Так неужто колхозник должен круглый год работать только из-за этих двадцати рублей? Он же хлебороб! Дай ему хлеба-то вволю. Пусть он не думает о нем. Тогда и он завалит все хлебом. Ведь мужик у нас в колхозе, по подсчетам, производит в среднем ежедневно сто двадцать рублей [здесь деньги в старом исчислении - до 1961 г.]. Он и зарабатывает прилично. И сам идет на работу, потому что заинтересован в ней. Как же не гарантировать его оплату?

    - А это по цыганской логике. Помните, как цыган лошадь приучал работать без корма? Она уж почти привыкла, да сдохла на шестнадцатый день.

    Лозовой усмехнулся, сел на стул, сцепил пальцы на колене, откинулся на спинку и задумался.

    - Николай Иванович! Ведь основной доход колхозу идет со второй половины года... Начинаете сдавать хлеб, скот...

    Он живо вскинул подбородок и насторожился:

    - Ну, ну?

    - Как же вам удается выплачивать зарплату колхозникам в первой половине года?

    - А вот так: все, что колхоз получит, выплачиваем колхозникам, - он сделал резкий рубящий жест рукой. - Все до копейки.

    - Как?! А отчисления в неделимый фонд?

    - Никаких отчислений в первой половине года, - Лозовой вдруг рассмеялся и закрутил головой. - Вижу, и вас это ошарашило. А мне, брат, не раз за это голову намыливали. Лозовой все колхозникам норовит раздать! Лозовой ущерб государству наносит! - запричитал он, вскидывая руками. - Какой ущерб? Кому? Ну, допустим, за первое полугодие колхоз получил полтора миллиона и все выплатил колхозникам. Но ведь за эти полтора миллиона я отремонтировал всю технику, провел посевные работы, заготовил две тысячи кубометров лесу, построил коровники, две кошары, десять домов, мастерские... Эти полтора миллиона принесут мне осенью пять. Тогда и в неделимый фонд отчислим, и на прочие нужды. А пока эти полтора миллиона я пускаю в оборот. Ведь зарплата колхозников - это мой денежный оборот. Наработали в месяц на двести тысяч - в оборот их, они через месяц дадут шестьсот, а те шестьсот принесут миллион и так далее.

    А знаете, я о чем мечтаю? - он снова откинулся на спинку стула и прищурил глаза. - Ввести бы еженедельную оплату... Деньги удивительная вещь! Чем быстрее их пускаешь в оборот, тем больший доход они приносят. Представляете, четыре оборота в месяц? Хватит, Ванька, водку пить, ступай на работу - будешь деньги получать каждую субботу.

    - А как же охранники? Мы, кажется, с них начали?

    - Нет у нас больше охранников, - устало ответил Лозовой. - Все работают. Бездельников нет. От кого же охранять?

    Он встал, кинул плащ на руку и распрощался:

    - Пора и меру знать. Извините, совсем засиделся.

    Было уже далеко за полночь.

    Много дней прожил я той весной в Солдатове. Славное это место! Село расположено в широкой горной долине, изрезанной двумя извилистыми речушками - Таловкой и Нарымом - с прохладными родниковыми омутами, с перепутанными ветром и водой тальниковыми зарослями, с чудесным березовым колком под обрывистой Толоконцевой горой, похожей издали на высокий речной берег. С севера к селу спадают пологие скаты округлых высот, покрытых альпийскими лугами; трава густа и высока уже в мае месяце; лошади погружаются в нее по колено, и издали кажется, что забрели они в воду и бродят на укороченных ногах. Высокая таволга и чертополох по логам и склонам глушат шиповник и тальники - кустарник здесь бессилен в борьбе с травостоем. Эти богатые горные пастбища перемежаются тучными, черными как смоль черноземными пашнями. И все-таки колхоз имени Калинина до пятьдесят пятого года находился в жалком состоянии. Об этом можно судить по изреженному, словно выщербленному селу, наполовину опустевшему за какие-нибудь пятнадцать лет.

    Что же сыграло решающую роль в подъеме экономики колхоза за столь короткий срок? Может быть, неведомая высокотоварная земледельческая культура? Нет, колхоз сеет в основном пшеницу, которая занимает небольшой удельный вес в экономике. Может, колхоз встал на ноги за счет породистого стада крупного рогатого скота? И этого не скажешь, скот в Солдатове самый что ни на есть разнопородный, низкопродуктивный - наследие прошлых лет, которое предстоит еще выправлять. На рынках колхоз ничем не торгует: далеко рынки, до города триста километров. И ссуды колхоз не получал. И без высокой механизации обходится - до сих пор электродоилок нет. Так что же позволило колхозу так быстро войти в шеренгу передовых?

    Конечно, колхозникам повезло на председателя; после бесконечных замен и перевыборов наконец к ним пришел настоящий хозяин. Лозовой Николай Иваныч - по рождению курский крестьянин. До двадцати лет он работает на земле, наливается ее соками, впитывает извечную мудрость русского пахаря, знающего цену живой и прихотливой связи с матушкой-землицей, постоянно ищущего разумную выгоду в своем трудном и радостном деле. Из родного села уходит он в Москву за счастьем. Здесь становится землекопом, рабочим Метростроя, бетонщиком. Но голос земли не заглох в нем ни на шумных московских улицах, ни в грохоте перфораторов подземных забоев. Земля звала его, ждала, как мать сына. И он испытывал настоящую раздвоенность. За десять послевоенных лет половину проработал в колхозе на земле, а половину - в Метрострое под землей, дослужившись до мастера. И наконец в числе первых тридцатитысячников он ушел в колхоз, чтобы остаться навсегда на земле. Про должность председателя знал он не понаслышке. "Работа эта трудная, и нет ее хуже на свете, - говаривала ему мать (она всю войну председательствовала в родном селе. - Заразная эта работа, не то что думать про нее - бредить во сне станешь ею. И никуда уж от нее не уйдешь. Подо мной жеребца убило снарядом, так пешком всю войну по полям бегала. Ползком поползешь... Вот она какая заботливая работенка".

    Он выбрал село подальше от города, и не смутил его нищий вид разоренного колхоза.

    - С чего я начал? - переспрашивал меня Лозовой. - А с начала! С чего начинается завтрашний день - вот с этого и надо начинать. Не следует хвататься за дела, которые пока тебе не по плечу. И потом у меня с детства была еще одна заповедь. Я читатель "Правды" с детства. Да, да! В нашем доме постоянно собирались мужики, читали "Правду", и как-то уж получилось само собой - говорили они от себя, как от Ленина. Мол, дурак тот коммунист, который хочет построить коммунизм своими руками. Не хватит у них рук-то. Вот нашими руками они будут строить коммунизм. Построить его руками коммунистов - это ребячья, совершенно ребячья идея. Вы помните эти слова Ленина, которые он сказал, прочтя брошюру Тодорского "Год с винтовкой и плугом"? То, что было ясно в 1918 году Тодорскому, говорил Ленин, то неясно девяноста процентам теперешних ответственных работников. А ведь я сам за свою жизнь не раз убеждался, как многие коммунисты не доверяют колхозникам. Да что там! Отцу родному не доверяют. Значит, отсюда второй вывод: ни один руководитель, будь он семи пядей во лбу, не добьется заметных сдвигов, ежели колхозники останутся равнодушными...

    Эту мысль Лозовой развивает прекрасно. Равнодушие есть следствие разрыва тех животворных связей человека с землей, которые давали радость и достаток ему, производителю, и выгоду в конечном счете обществу. Значит, и начинать надо было с того, чтобы обеспечить колхозника, гарантировать ему оплату. И во-вторых, надо было убрать всех посредников между колхозником и землей, между человеком и делом. Отныне не должно быть у нас ни бригадиров, ни учетчиков, ни завхозов - решил колхоз. И от этого изменилось не только качество работ, весь смысл жизни изменился.

    Изменить его сможет не один председатель, выгоняющий на работу "ленивых" мужиков и баб... Чего греха таить! Такое наивное представление о чудо-председателе и о "мужицком" послушании существует еще и в печати и в кино. Жизнь в Солдатове переменили сами колхозники, без принуждения, потому что они были поставлены в разумные, экономически выгодные для них условия труда. И они не работали по двенадцать - четырнадцать часов в сутки, не надрывались в поле... а поди же ты, в передовые вышли.

    Я исходил и изъездил все окрестности Солдатова. В память с давней поры освоения целинных земель раскидано вокруг села множество местечек, названных пахарями: Титов лог, Черепанов ключ и прочее. Теперь появляются новые названия: отара Кабдошева, отара Абдоня, пасека Ракова.

    - А это хорошо... Очень хорошо! - говорит Лозовой. - В этом году мы и поля закрепляем за звеньями. И земля, и отара, и пасека - все должно иметь своего конкретного хозяина. Так пусть все это носит их добрые имена. Каждый хочет, чтобы его поле было лучше других, чтобы его отара была самой продуктивной, чтобы его пасека давала самый дешевый мед.

    В отару Кабдошева я приехал в самую горячую пору - шел окот. Овечье стадо разбрелось по ленивым пологим увалам на целую версту, и казалось - никто за ним не смотрит. Но вдруг из маленькой укромной балки выскочил серый косматый кобель и с громким визгливым лаем бросился под ноги моей лошади. Потом так же неожиданно появился чабан; он ехал верхом, помахивая белой веточкой таволожника, и беззаботно насвистывал. Мы поздоровались. Чабан оказался совсем мальчиком, лет пятнадцати.

    - Как тебя зовут? - спросил я его.

    - Токтарбек.

    - Ты подпасок?

    - Нет. Просто брату помогаю после уроков. Окот идет. - Он вдруг резко повернулся и крикнул гортанным визгливым голосом: - О-уй!

    Одна овца, пересекшая балку, бросилась в обратную сторону, словно ее ветром сдуло. Просмотревшая нарушительницу собака с виноватым лаем суетливо забегала вокруг лошадей.

    - Отчего это у многих овец брюхо голое? - спросил я Токтарбека.

    - Окотиться захотели, - отвечал он. - Вымя расчистили. Вот мешки на всякий случай. Ягнят кладем.

    Он указал на два брезентовых мешка, болтавшихся вдоль его седла, точно переметные сумы.

    - А где же ягнята?

    - Брат принимает. Там! - махнул он рукой на увал.

    Сразу за увалом показалась кошара. Здесь в мягкой укромной ложбине возле самой изгороди кошары паслись матки с ягнятами; кудрявенькие беленькие ягнята на длинных, неверных, разъезжающихся в стороны ножках табунились, бегали за овцами, и за людьми, и за собаками и оглушительно, надрывно кричали. Из кошары вышел Кабдошев Жасеин с засученными по локоть рукавами - он принимал окот. Ягнята тотчас бросились к нему, он оглаживал их, радостно щурился... Потом появилась сакманщица - молоденькая девушка в резиновых тапочках и красной косыночке. От избы с лаем ринулись было собаки, но их окликнула сильным звонким голосом пожилая женщина в длинных синих шароварах. Наконец подошла и она. Приветливо поглядывая на меня, она спросила не без иронии:

    - Наверно, не из нашего района?

    - Как вы догадались? - удивился я.

    - Видела, как с горы ехал, - она нагнула корпус вперед и показала, как я опирался на луку. - Одинаково лететь захотел.

    Все дружно засмеялись. Лицо ее все в тоненьких темных морщинках выражало искреннее удовольствие и от разговора с новым человеком, и от своей бесхитростной доброй шутки. Это была Ракимаш Имамбаева, мать Жасеина, всему делу голова, как мне говорили про нее в правлении колхоза.

    - Проходите в дом. Чай будет, кавардак будет, - приглашает она, все еще весело поглядывая на меня и посмеиваясь.

    Мы осмотрели и кошару, и помещение для окота, и подворье - везде было чисто, а перед самым домом стоял целый штабель кизяка, сложенный из высушенных кирпичиков.

    - Топим, такое дело. Грязи нет. Тепло. Теперь все наше - кошара, дом... Кизяк тоже наш, - ответил Жасеин на мой вопрос - почему он высушивает кизяк? - Порядок надо. Моя отара.

    - Так вы и управляетесь всей семьей? - спросил я Ракимаш дома.

    - Э, э, хорошо управляемся! - весело отвечала она. - Жасеин здесь, я здесь. Ребята помогай... Чего не управляться?

    - А раньше много было в отаре пастухов?

    - Много... Пастухи были, сторожа были, объездчики были... Заведующий были, учетчик были... Народу много - получай мало. Овца плохой, шерсть плохой, мясо плохой. Много пропадай.

    - А теперь не пропадают овцы?

    - Теперь нельзя пропадай. Овечка пропадет - кто платит? Мы. Теперь нельзя пропадай, - закончила она решительно и вышла в сени готовить кавардак.

    Я осмотрелся: в избе было довольно чисто; вдоль стен стояли две койки, покрытые пестрыми, яркими одеялами; переднюю половину пола застилали верблюжьи кошмы с черным затейливым орнаментом; в одном простенке над тумбочкой висел красный вымпел "Лучшей отаре". На тумбочке лежала тетрадь: на отогнутых засаленных страничках ее пестрели длинные столбочки цифр - это была бухгалтерия Жасеина. Сбоку от столбочков, обозначавших окот, другие цифры - настриг шерсти, привес; изредка попадались записи иного плана: "Одну обчин сдал 12 марта"... Это черные отметины падежа. Их, к счастью, мало.

    - Вы что ж, так и живете здесь? - спросил я Ракимаш.

    - Зачем здесь? В селе дом есть хороший. Здесь отдыхай, спи... Обедать можно.

    Вскоре подъехал Лозовой.

    - Ну, какая прибыль за нынешний день? - весело спросил он Ракимаш, входя в избу.

    - Зачем так громко говори! - замахала на него руками Ракимаш и, подойдя к нему, что-то сказала на ухо.

    Лозовой слушал, хитровато поглядывая в мою сторону, и, когда Ракимаш ушла в сени за самоваром, сказал мне:

    - У них, брат, вслух нельзя считать ягнят... Да еще при посторонних. Примета дурная.

    Самовар поставили прямо на пол. Мы расселись на кошму вокруг низенького столика. Хозяйка принесла в большой миске мелко нарезанное, протомленное в жире мясо разных сортов - это и есть кавардак. Чай подавали зеленый, густого взвару, и разбавляли его буровато-желтым топленым молоком. Пили долго, не торопясь; приходила несколько раз молоденькая застенчивая сакманщица и после каждой чашки чая снова убегала в кошару; заезжал утолить жажду Токтарбек, и Ракимаш пояснила, что Токтарбек - значит последний сын - и тот в деле помощник; заходил Жасеин, и от каждой выпитой чашки его обветренное лицо становилось еще краснее, точно появлялся он из парной.

    - У ярочек соски срезают, когда брюхо стригут. Плохая овечка получается - вымя большое, соска нет. Стричь будут - смотреть надо. Сам смотреть буду, - говорил он сердито Лозовому.

    - Это мероприятие виновато, - шутит Лозовой. - Раньше у нас так было: стрижка шерсти - мероприятие, окот - тоже. Бывало, все учреждения подключались: и райисполком, и райком комсомола, и даже сберкасса. Одних сакманщиков по шесть, по семь человек на каждую отару присылали. А ягнята дохли.

    Все дружно смеются.

    - А теперь мы вон Марусю послали им на месяц - и вся недолга.

    - Сколько же человек обслуживали раньше отару? - спрашиваю я Ракимаш.

    - Много. Считай не могу, - она крутит головой и смеется.

    - Восемь-девять человек. А теперь фактически отару обслуживают два человека - Жасеин и его подпасок, - говорит Лозовой. - А все остальные - это их домашние помощники, так сказать, нетрудоспособные. Вот возьмите Ракимаш - она получает пенсию, а тут сыну помогает. Там мальчишки, жена! Свое дело! Ведь эта отара не только колхозная, она еще и Кабдошева. И вот два человека - чабан и подпасок - дают колхозу почти двести тысяч рублей чистой прибыли. А мы им выплачиваем за отару, вместе с прогрессивкой, примерно тысяч тридцать пять - сорок. И колхозу выгодно, и чабанам. А то, бывало, на отару столько нахлебников было, что не сочтешь. Один заведующий овцефермой чего стоил.

    - О, Одрыж важный начальник был, - кивает головой Жасеин.

    - В отару приедет - овечку зарежет. Съест - в другую отару поедет. Барашка один съест, - говорит Ракимаш, посмеиваясь.

    - С ним беда была, - вступает и Лозовой. - Упразднили мы должность заведующего овцефермой. А куда девать Одрыжа? Дадим ему отару, предлагаю на собрании, пусть чабаном станет. "Да что вы! - запротивились мужики. - Нешто ему можно доверить отару?" Ну тогда в подпаски?! Никто подпаском-то его не берет. Вот Жасеин сжалился, взял его подпаском к себе. На трудовое воспитание, так сказать.

    - И пошло дело?

    - Сперва плохо пас, - отвечал Ракимаш. - Неделю пасет - трех барашек нет. Ленивый больно. Взяли у него со двора три барашка - хорошо стал пасти, - она удовлетворенно смеется, обнажая крепкие желтые зубы.

    - Раньше волки часто овец таскали. А теперь что-то не слыхать. Волки перевелись, что ли? - говорит Лозовой и лукаво поглядывает на чабана.

    Тот прикрывается ладонью и смеется:

    - Волк дурак, что ли? Наверно, понимает, что за овечку платить надо! - И уже другим тоном спрашивает у председателя: - В отаре Абдоня был? Говорят, двойняшек у него много?

    - Тебя хочет обогнать, - Лозовой хитровато щурится и что-то шепчет на ухо Ракимаш.

    Та говорит Жасеину, и оба качают головой:

    - О-о, много! У нас тоже хорошо.

    - Они прогрессивку получают за каждого сверхпланового ягненка. Вот и соревнуются, так сказать, - поясняет мне Лозовой.

    Мы вышли из дома и стали прощаться с хозяевами отары.

    - Скоро у тебя будет овец, что у Тойбазара, - говорит Лозовой Жасеину, указывая на разбредшееся по дальнему увалу стадо.

    - О, конечно! Я теперь бай. - Жасеин весело машет нам на прощание рукой.

    - Тойбазар - бывший богач. Имел столько овец, что их никто сосчитать не мог. Загонит их в лог и смотрит: полон лог, значит, овцы все. Вы знаете, сколько скота сдает американец Гарст? - неожиданно спросил он меня. Четыре тысячи голов в год. А мы всем районом не сдаем столько. Но подождите! - он поднял хлыст и погрозил кому-то. - Мы только начинаем. Вот приезжайте лет через десять. Мы, пожалуй, потягаемся с Гарстом. Главное, мы развязали руки колхозникам. И дело пошло, овец в два раза больше стало - восемь тысяч штук. Или вон кони! - он указал на ложбину за рекой Нарымом, где пасся табун. - Раньше на сто пятьдесят лошадей было четыре табунщика, заведующий фермой да учетчик. А теперь четыреста пятьдесят лошадей - и всего один табунщик с помощником. И справляются, да еще как! Зато и получают девять рублей с головы. А если вырастят по восемьдесят жеребят на сто маток, получают в награду по коню. Живем!

    Он отпустил поводья, привстал на стременах и помчался по дороге.

    Мы выехали в Нарымскую долину, резко вытянутую с востока на запад, окаймленную с юга зубчатой стеной белков, сухо и резко сверкающих на солнце. Вся долина была четко разделена, словно ударом кнута, на две половины - зеленую и черную. Зеленая полоса уходила к южным предгорьям и стушевывалась в синеватой дымке где-то возле белков; черная, глянцевито лоснящаяся на солнце, лениво горбилась, уплывала крупными валами к селу Солдатову. На самой границе этих чуждых друг другу цветовых стихий мы остановились.

    - Что это за рубеж?

    - Граница наших земель, - ответил Лозовой. - Зеленые - совхозные поля, черные - наши.

    Поначалу я принял зеленя за всходы яровой пшеницы, но потом по сухому белесоватому блеску стеблей, по их жаловидным концам понял, что это - овсюг, самый коварный сорняк.

    - Вот к чему ведет не в меру ранний посев пшеницы по холоду, - сказал Лозовой. - Пшеница еще спит, а овсюг прет; ему хоть бы что. По-хорошему - это поле лущить и пересевать надо.

    Несколько минут мы ехали молча.

    - Черт возьми! - возмущенно воскликнул Лозовой. - И ведь знают же, что нельзя сеять по холоду. И все-таки сеют. А почему? Чтобы отрапортовать: в этом году сев закончился на десять дней раньше, чем в прошлом. И так каждый год. И если считать по этим газетным рапортам, то теперь сев должен оканчиваться где-то в январе месяце. И все давай, давай, жми во все лопатки! Лишь бы отсеяться... Небось мужика на закрепленном за ним поле не заставишь сеять по холоду...

    - Да кто с ним считается? Один не захочет - другого пошлют.

    - Это бывает, - согласился Лозовой. - А жаль. Вы приглядитесь к нашему хозяйству; все люди мастеровые, но у каждого есть свое особое пристрастие, ремесло, свой конек. Вот и надо делать так, чтобы каждый отличался в своем коронном ремесле. И не дергать его, не кидать с места на место. Дать ему полную самостоятельность. И все, брат, входит в свою колею: и кукуруза родится, и молоко дешевое, и трактора в сохранности... У нас вот раньше была бригада строителей, делала в том числе и колеса, но колхоз без колес сидел. А сейчас делает колеса один Илья Филатович, и все телеги на ходу. Да какой ход отменный. Так-то.

    И хозяйство каждое должно иметь свою главную специальность, свое лицо. У нас в иной колхоз напланируют такого, что и по пальцам не перечтешь. Не колхоз, а универсальный магазин! - он приостановил коня и живо обернулся ко мне; лицо его озарилось какой-то лукавой, хитроватой и дерзкой усмешкой. - Может, слышали, как меня склоняют за свиней?

    Я невольно улыбнулся, поддавшись его веселому настроению:

    - Да, приходилось.

    Мне вспомнилось, как второй секретарь обкома Турткарин сердито отчитывал Лозового заочно: "Председатель заносчивый, избалованный, недопонимает порой важности отдельных мероприятий, - он сцеплял свои смуглые маленькие руки и с укором глядел на меня. - Вы понимаете, он ликвидировал свиноферму?! Птицу не разводит!.."

    - А ведь я в самом деле свиноферму ликвидировал. - Лозовой резким движением поводьев сбивает прядающего коня и смеется. - И кроликов... И птицеферму порешу. Но нам прощают: мы передовые. - Он вдруг становится серьезным и, показав хлыстом на дальние в синем мареве высоты, говорит другим тоном: - Видели, какая красота? Это все наше... Все - луга. Да какие?! Альпийские! В мире лучших не сыщешь. Самой природой ведено разводить здесь коров, коней, овец. А мне рекомендуют свиней, кроликов, уток... и даже черно-бурых лисиц.

    - А не боитесь?

    - Я человек отчаянный! - Он привстал на стременах и с гиканьем понесся к селу.
     

    То, что произошло в Солдатове, особенно хорошо понимают сами колхозники, бывшие бригадиры или заведующие.

    - Да ведь у нас тут каждый третий либо бригадиром был, либо учетчиком, не то кладовщиком или охранником. Особенно мужики, - рассказывала мне бывший бригадир Фетинья Яковлевна Ракова. - Значит, две мэтэфе было, две конефермы, две овцефермы, две птицефермы, кроликоферма, - она загибает пальцы, морщинит лоб и вдруг, рассмеявшись, махнула рукой: - Да нешто все перечислишь! Разделили мы все это с Толстых - половина его бригаде, половина моей. И постоянно спорили: тебе близко на фермы ездить, а мне далеко.

    - Делать вам нечего было, вот и спорили, - сердито замечает с койки Ирина Самойловна, сухонькая старушка с каким-то темным пергаментным лицом.

    Она лежит в неподвижной равнодушной позе, смотрит в потолок, но, видимо, все слушает и время от времени бросает короткие фразы своим хриплым басовитым голосом.

    - Айв самом деле, - рассмеялась Фетинья Яковлевна. - Бригады ликвидировали, и ездить на фермы перестали, и дела лучше пошли.

    - Ведь раньше что было? - спрашивает она меня и сама отвечает: - Взвалят все на заведующего, и отвечай: ты и корма добывай, и за молоком следи, и за коровами, и за людьми. Была я заведующей... На моей ферме, на отгонах, шесть коров перебодались да в овраг свалились, ноги переломали. И что ж вы думаете? С меня и удерживать стали. А пастухам, которые пасли коров, - предупреждение. Они и посмеиваются. Небось теперь в оба смотрят: угнали скот на пастбища - и сами хозяева.

    - Что же делают все эти бывшие бригадиры и заведующие?

    - Работают, - с каким-то радостным воодушевлением произносит Фетинья Яковлевна, - кто плотником, кто трактористом...

    - Привы-ыкли, - доносится с койки хрипловатый басок.

    Мы беседуем за столом в передней избе; сквозь дверной проем видна чисто прибранная и тесно заставленная вещами горница: там и шкаф, и швейная машина, и приемник, и трюмо, и пышно взбитая кровать - словом, все, что, по деревенским понятиям, должно отмечать культурную, зажиточную жизнь.

    - А как раньше жили? - спрашиваю я Ракову.

    - Как люди, - отвечает не совсем любезно старуха... - Коней было больше десяти, да коров не меньше.

    - По здешним местам это небогато, - говорит Фетинья Яковлевна. - Коней много было, да в изгребном ходили. Сапоги по праздникам носили, а то все в бутылах.

    - А што бутылы? Удобней иных сапог. В изгребном ходили! Что ж такого? - Ирина Самойловна поднялась на локтях и повелительно сказала: - А ну-ка, принеси мои ткани! И рушники...

    - Да к чему это? - возразила Фетинья Яковлевна.

    - Принеси, говорю! - сердито повторила старуха и, пока Ракова ходила в чулан за ее старым добром, отрывисто бубнила: - В изгребном, домотканом... Небось обходились, жили...

    Фетинья Яковлевна принесла большую белую домотканую скатерть, тонкую, с шелковистым блеском, мягкие шерстяные поневы, кружева замысловатой и четкой вязи и, наконец, два рушника, один из которых меня поразил красотой и сложностью узора и особенно манерой вышивки: это была не "гладь", не вышивка "крестом", а нечто похожее на плетение китайского гобелена. Старуха перебирала все крючковатыми желтыми пальцами, искоса поглядывая на меня; ее тусклые карие глаза заметно оживились.

    - Неужели все это сделано вами? - невольно вырвалось у меня.

    - А что мы не делали? - с вызовом переспросила Ирина Самойловна. - Чего не умеем?

    Странная усмешка, похожая на гримасу, чуть тронула ее высохшие губы; сложив свои ткани в ногах, она снова откинулась на подушку и уставилась в потолок.

    Мастеровой здесь народ! И как раскрываются способности каждого человека, освобожденного от этой мелкой опеки. Я видел колхозную мельницу - маленький амбарушко стоит на отшибе села возле мостка через реку Таловку. Кому нужно смолоть хлеба, привозят мешки с зерном с утра и оставляют возле дверей амбара с короткой запиской. Тракторист Полторанин Павел, он же "конструктор" этой мельницы, и мельник, и кукурузовод, подъезжает на своей "Беларуси", продевает приводной ремень от жерновов на шкив мотора, и трактор начинает молоть. На этом же тракторе Павел развозит муку по домам и в колхозную пекарню. Накладных здесь не выдают, и расписок нет. Да и некогда возиться с ними трактористу: в поле ждет его кукуруза - целых полтораста гектаров. Это поле Полторанина, оно закреплено за ним. На нем он тоже хозяин, как и на мельнице.

    Да, народ здесь мастеровой. Никто без дела не сидит. Бывший бригадир пчеловодов Дементьева пошла на пасеку. Но одно дело - руководить, другое - самой работать, и не просто работать, а быть мастером своего дела. И оказалось, что пасека - дело не менее сложное, чем бригадирство. Бывшему вожаку пчеловодов пришлось учиться у пасечника.

    Звено плотников Феоктиста Макаровича Солдатова наполовину состоит из бывших руководителей. Сам звеньевой раньше работал бригадиром, плотник Ромадин Иван Михайлович был и председателем, и кладовщиком.

    - По совести сказать, я теперь просто белый свет увидел, - признается Ромадин. - Сам себе хозяин стал и за все свое в ответе. Никто меня не дергает, и я никого за руку не вожу.

    - К этому порядку мы давненько подбирались, исподволь, - говорит Феоктист Макарович Солдатов, член правления, коммунист, один из основателей артели. - Я, брат, долго бригадировал. И так и эдак приноравливались - и что-то не то. Работаем, но так, что через пень колоду палим. Заготовляли мы, помню, лес бригадой - тридцать шесть человек. Смотрю я - у одного лоб мокрый, а у второго спина мерзнет. А что, если разбить всю эту бригаду на группы малые? Пусть сами подбираются, так чтоб каждый друг за дружку в ответе был. И каждая группа чтоб самостоятельной была, лучше дело поставит - больше заработает. Разбились мы, значит... И пошли рвать. И что ж вы думаете? То мы раньше сто кубометров рубили неделю, а тут - за два дня.

    Феоктист Макарович весело щурится и делает длительную паузу: неторопливо достает папиросу, разминает ее, постукивает о ноготь, закуривает. Во всех движениях его крупных узловатых пальцев есть какая-то особая плавность мастерового человека, знающего цену любому жесту. Его красивая седая голова, крупное горбоносое лицо в резких морщинах, насупленные брови делают его похожим на сурового мыслителя, и только синие, светлые как горный воздух, глаза говорят о его душевной мягкости и доброте.

    Мы сидим возле овечьей кошары в горной балке у самого ручья. Звено Солдатова ставит чабанам дом; кругом навалены бревна, тес, кучи рыжего трухлявого мха. Сруб наполовину слажен; и довольные своей работой плотники ушли на соседнюю пасеку готовить ужин. Закатное солнце плавает у самого берега балки и протягивает к нам длинные косые тени от жидких приземистых кустов шиповника и корявых, искривленных березок. Откуда-то издалека по балке доносятся монотонное блеяние овец и короткие свистящие удары железа о железо: вжих, вжих! Солдатов прислушивается и говорит:

    - Кто-то в поле припозднился. Кончал сев, должно быть.

    - Так с той поры и работаем все своими звеньями, - оживляется Феоктист Макарович. - Милое дело, скажу вам. Дом ли ставить, кошару ли, лес рубить - все сподручно. И так, знаете, друг перед дружкой, звено перед звеном. И каждый на виду стал. Прогульщиков у нас не бывает. Если надо кому, сами отпустим. Суть ведь не в том, что мы малыми группами работаем. Звено может быть и больше и меньше. Вся штука в том, что у нас каждая группа, каждый человек связан друг с дружкой делом. Понимаете, не словами, а делом. К примеру, строим мы избу; мы стараемся не только побыстрее сладить ее, но и чтоб дешевле она обошлась. Всю эту постройку вроде бы отдают нам, доверяют: дешевле сделаете, получите больше. Кумекай! И мы кумекаем, так чтоб и колхозу была прибыль, и нам доплата. Тут все обговорят, все взвесят: и прочность, и удобство. Из каждого дела выгоду надо выжать и артели и себе. Видели наш четырехрядный коровник?

    - Да. Отличный коровник, - отозвался я.

    - Деревянный, под легкой кровлей. И удобный и прочный. И знаете, во что обошелся он колхозу? В шестьдесят пять тысяч по старым деньгам! А нам прислали проект на каменный коровник стоимостью в миллион. Дворец! Мужики отказались. А зачем дворец коровам? Корове - жизнь коровья, человеку человечья. А то в ином колхозе коровник под шифером, а доярка - в старой юбке.

    На прощанье Солдатов задержал мою руку и произнес с особой значительностью:

    - Контроль у нас вырос. То бригадир следил за делом, а теперь каждый колхозник. Все считают... Оттого и выгода. Надо, чтоб каждый хозяином своего дела был.

    Возвращался я из Солдатова той же самой дорогой: опять по обочинам долго щетинились позеленевшие талы; снова промелькнул чистенький сквозной березовый колок возле Толоконцевой горы; тряслись, как в лихорадочном ознобе, бревенчатые мосточки через Нарым и Таловку, и снова потянулись бесконечной зубчатой стеной блестевшие на солнце белки, только теперь они были не справа, а слева.

    За Большенарымским с невысокого увала мы увидели море и ахнули: старая дорога, по которой мы ехали раньше, уходила под воду; и странно было видеть эту накатанную колею так бесследно исчезавшую в наплыве сероватых волн. И поневоле думалось, что ездили по этой дороге куда-то совсем в иной мир, словно в водяное царство погружались. Но ведь я точно знал, что дорога эта была, и плохо ли, хорошо ли, но ездили по ней. А теперь вот пришло сюда море; пришло из дальних далей" оттуда, где в горных долинах слежалось много снега и льда, где хорошо поработало солнце, растопило снега и двинуло в далекий и добрый путь животворную влагу. Пришло море, принесло в эту долину желанную прохладу, но захлестнуло старые дороги. А люди прокладывают новые пути; идут они выше и прямее старых.
     

    И опять я лечу в Большенарымское.

    В который уж раз прибывая в эти далекие села, я ловлю себя на мысли: а вдруг не узнаю их? Лет десять назад ехал сюда на "Волге", потом прилетал на четырехместном "яке", потом на "аннушке", теперь вот на серебристом "иле". Двадцать два пассажира прямо от трапа дружно бросились вперегонки к далекому приземистому домику - аэровокзалу. Неужто автобус появился?

    Так и есть, автобус! Он урчит, подрагивая всем своим древним маленьким корпусом. Дверь одна, впереди. Пассажиры ныряют в нее, как десантники по тревоге в самолетный люк, подталкивая друг дружку: "Давай, давай, плотнее!" - "Куда ты на голову прешь, дьявол?" - "А ты не выставляй ее в проход, голову-то..." - "Да что ж, я ее отстегну, что ли?" - "В кювет ее брось! Без нее легче". - "Гы-гы-гы!" - "Плотнее, ребята, плотнее!.." Наконец последняя спина заткнула дверной проем. "Поехали!" - "Дайте хоть дверь закрыть, черти!" - кричит шофер. "А зачем? С ветерком веселее". - "Да вывалитесь!" - "Ничего... Тут невысоко. Небось не расшибемся, не самолет". - "Ну, поехали, что ли ча!"

    Останавливаемся в центре села, на бугре, возле какого-то сарая. У забора привязана коза, собаки обнюхивают пассажиров и шарахаются в сторону. Ребятишки - русские и казахи, как по команде, стоят смирно, разинув рты, разглядывают приехавших. А направо и налево и прямо, по главному шоссе, вдоль кюветов теснятся в полном беспорядке мазанки, все серые от въевшейся пыли, низенькие, нахлобученные плоскими крышами; повернутые задом на главную улицу, они, словно дзоты, заняли оборонительный рубеж вдоль дороги и, кажется, стоят здесь с фантастических времен Чингисхана. Да, это Большенарымское. Оно все то же.

    Но там, за этим унылым разливом плоских крыш, этими оголенными саманными фанзами без единого деревца, за ветхими забориками да крохотными сарайчиками высятся двухэтажные корпуса нового райцентра: клуб, райком, управления РТС и, наконец, жилой поселок для специалистов. Строится Большенарымское! Все те же приметы, что и повсюду в нашей стране, - старое старится, новое растет.

    - Как дела? - спрашиваю в райкоме.

    - В прошлом году подсушило малость. Но в общем ничего. Двенадцать центнеров зерновых сняли по району.

    - А у Лозового как урожай?

    - У него двадцать пять.

    - Что ж, у него климат другой?

    Отвечают с улыбкой - все старые знакомые:

    - Молитвы не те. А небесная канцелярия одна.

    - Что у него нового?

    - Овец поменял на коров.

    - Почему?

    - Специализация... Коровы выгодней. Вот и обменял в совхозе имени Черняховского овец на коров.

    - А вы что же? - спрашиваю секретаря райкома Ивана Игнатьевича Белькова.

    - Поддержали. Специализация - дело перспективное.

    Вспоминаю свой первый наезд... Тогдашний секретарь Большенарымского райкома как бы нехотя снисходительно журил при мне Лозового: "Чудишь ты, дорогой... Птицеферму ликвидировал, свиней не хочешь разводить. Ты подаешь дурной пример..."

    Сколько было их, таких "дурных" примеров! То Лозовой бригады упразднил, а бригадиров послал в звенья, в поле работать. Какой шум был!.. "Это подрыв колхоза изнутри!", "Это развал, путь к анархии!".

    То землю стал закреплять за звеньями. И опять обвинения: "Что это, автономия в колхозе?", "Путь к частной собственности?", "Зачатки. Возвращение вспять!". То семенное зерно отказался сдавать... "Судить его!", "На колени!", "Пусть прощения просит!".

    Увы! Все было... И выговора - простые и строгие. И на бюро судили. И снять хотели... Но Лозовой не стал на колени. Приезжали комиссии, расспрашивали, проверяли - он до хрипоты разъяснял, доказывал, отстаивал. И было что отстаивать - росли урожаи, поголовье скота, доходы. А частная собственность так и осталась все в том же воображаемом "зачатке".

    Менялись времена, менялись и отношения... За долголетние устойчивые урожаи, за высокие доходы председатель колхоза Николай Иванович Лозовой награжден был медалью "Золотая Звезда" Героя Социалистического Труда...

    Я встретил его на ферме, возле сливного бака. Он сидел за столиком, что-то записывал. Увидев меня, бросился навстречу. Мы обнялись.

    - Все чудишь? - спрашиваю. - Шило на мыло меняешь? Не жалеешь ты начальство.

    Смеется:

    - Мы теперь друзья. Живем в полном согласии. На доверии!

    - А ты чего же не доверяешь дояркам? Пишешь за них.

    - К сортировке стада готовимся.

    - Значит, учетчиком сделался?

    - По совместительству... Я теперь в две смены работаю. С четырех до девяти на дойке, а потом уж в контору иду. Словом, не было у бабы забот, да купила баба порося.

    Смотрю я на него - он почти не меняется за последние десять лет: волосы черны, ни сединки, глаза все так же весело щурятся, весь он подтянутый... А ему уж под пятьдесят.

    - Когда ты приезжал последний раз?

    - Два года назад, - отвечаю.

    - О-о! Тогда есть на что посмотреть. В больнице нашей бывал?

    - Нет.

    - На шестьдесят пять коек больница! Палаты только одиночные и двухместные, родильное отделение на восемь коек, кабинеты - от зубного до рентгеновского - по последнему слову техники. Коридоры метлахской плиткой выложены. А-а? - Он озорно толкает меня в плечо и посмеивается. - А вон, видишь, трехэтажный домик стоит? На двадцать четыре квартиры! Отделочные работы пошли. Да еще два восьмиквартирных дома закладываем.

    - Вы что же, уплотнением села решили заняться? Все до кучи хотите свезти?

    - Ну нет! У нас только на добровольных началах. Как при коммунизме. Хочешь - в большой дом переезжай, а хочешь - строй себе коттедж.

    - Так уж и коттедж?

    - Не веришь? Поехали - покажу. Саша, домой доставь нас!

    Возле длинной двухэтажной школы зачинается порядок новой улицы. Пока стоит только один дом Лозового, да заборчик вокруг него, да котлованы прорыты под будущие дома.

    - Пошли, пошли... Я тебе покажу, кое-что.

    Входим: в доме веранда, шесть комнат - четыре внизу, две наверху, погреб, выложенный глазурованной плиткой, ванная, санузел...

    - А вот это - русская печь. Та самая, за которую ты ратовал.

    Мы остановились перед кафельной белоснежной громадой в голубых разводах.

    - Конструкция - моя собственная. Тут, значит, шесток и плита совмещены. Хочешь снизу топи, хочешь сверху...

    Рядом с печью - газовая плита на четыре конфорки.

    - Зачем же вам русская печь при газовой плите да при паровом отоплении? - спрашиваю хозяйку (тещу Лозового).

    - Как зачем? А пироги испечь, хлебы или блины?..

    - А на плите, в духовке?

    - На плите будет не блин, а каланец. И пирог в духовке клекнет. А в печи он на вольном воздухе. И что за дом без русской печки? У нас вон какие холода... За сорок градусов. А вдруг лопнет это паровое отопление?

    - Во, брат, логика! Ни одной науке не подвластна, - смеется Лозовой.

    - Сколько же стоит ваш дом?

    - Восемь тысяч семьсот.

    - Не дорого для колхозников?

    - Конечно, дорого. Но - что делать? Строительство - наше больное место.

    Мы сели в просторной гостиной на широкой, разборной тахте. Николай Иванович подвинул ко мне низенький легкий столик с журналами и газетами:

    - Не первой свежести. Уж извини! Вот телевизионный центр построим, тогда Москву будем смотреть.

    - Сами строите?

    - Да... Три колхоза сложились. Но строители подводят нас. Затянули дело.

    - Подгонять надо.

    - Прав нет. Мы их только умолять можем. Да и некогда. Видишь, как занят.

    - А чего ты на овец рассердился?

    - Не в том дело. Просто у нас мало зимних пастбищ. И заносы снежные в последние годы, как нарочно... А держать овцу в стойле семь месяцев накладно по сравнению с коровой. Отдача не та. Овца - она и есть овца. Впрочем, можно было и с овцами мириться. Но мы сейчас подошли к своеобразному хозяйственному барьеру. Все, что мы могли выжать из своих трех тысяч гектаров пашни да пятисот колхозников, пользуясь, так сказать, общепринятыми мерами, мы взяли. Миллион триста тысяч дохода на эти гектары - право же, неплохо. Но доход этот почти не растет за последние два года. Значит, надо искать новые источники и новые методы и формы работы. Время!..

    - А что же устарело?

    - Прежде всего взгляды наши, - он поднял руку, предупреждая мои возражения. - Не в общем смысле, а в конкретном, хозяйственном. Возьмем тех же овец. Когда мы их начали разводить лет пятнадцать назад, двадцать тысяч голов казались для нас фантастической цифрой, пределом. Но вот достигли мы этого предела. И что же? Выручка есть от них, конечно. Но нам уже мало. Вон какие расходы у нас. Видели, что мы построили? А построить нужно еще больше. Где брать деньги? Увеличивать поголовье овец? Нельзя. Пастбищ не хватает. Держать этих - отдача уже не устраивает нас. Овцу на поток не поставишь. Это сезонная скотина. Подходит окот, или, по-нашему, сакман, стрижка - людей только дай! А в это время то сев, то уборочная. И другое сказать надо - люди наши теперь не любят такие сезонные заварухи. Они хотят работать постоянно на каком-то определенном месте. Колхозник у нас привык заранее определять, рассчитывать - где он будет, при каком деле и что заработает. А что нам дадут овцы? Как бы я ни старался здесь, но ставропольцев мне не переплюнуть. Вот мы и решили взять коров, построить образцовый животноводческий городок, скоро нам ток бухтарминский дадут, подстанция за селом уже построена. Только давай разворачивайся. Тут предела не будет.

    - Много вы взяли коров?

    - Коров-то много, да толку от них пока мало. Одно только название - корова. Иная по два, по три литра молока дает в сутки. Козы! Вот мы и сортируем их. Из тысячи трехсот голов оставили пока восемьсот. А там телочек породистых купим. Свою породу станем выращивать. Дел - непочатый край. Возьмите тот же надой. За последние десять лет в Америке он поднялся более чем на пятьсот литров на корову и достиг трех тысяч девятисот девяноста двух литров. А у нас - все на двух с половиной тысячах висит. Американец такую корову и держать не станет. Ровно подобранных коров можно и на поток ставить. А какую электродойку применишь к нашим коровам? Одна дает двенадцать литров, другая - два. А мы все толкуем о передовых методах. И вещи-то, казалось бы, очевидные, бесспорные. Но у нас нет-нет да еще и разгорится сыр-бор! Почему доят вручную? Почему "елочки" не ставят?

    - Командиры живучи, Николай Иванович. Иному хоть кол на голове теши, а он все будет орать: "Делай не как знаешь, а как я велю". Вон опять шумят некоторые в газетах: "Не закреплять землю за звеньями!", "Это раздробление...", "Развал!", "Работай в бригаде - и больше ничего...".

    - То есть кого куда пошлют, - усмехается Лозовой. - Такие окрики я давненько слыхал: "Работать надо, а не выдумывать!" Ну, я понимаю еще - спорили лет восемь назад, когда впервые вводили это дело. А теперь-то что спорить? У меня на закрепленной земле сняли в прошлом, засушливом, году по двадцать пять центнеров на круг, а у соседей-то десять-одиннадцать.

    - Говорят, звеньевые землю истощают.

    - Чепуха! Вон у Лисовца в третьем годе горный поток по полю прошелся и гектаров восемь смыл начисто. Дак они на поля землю возили, почву! Так заровняли, что не заметишь, где и смыв был.

    - А если б раньше такое случилось?

    - Что ты! Теперь бы уже овраг образовался. Отношение к земле и к делу изменилось. Бывало, сев подойдет - кого в севари? Да кому делать нечего. А теперь он сынишку сажает на трактор, а сам на сеялку становится. Что ему норма высева? Он ее сам устанавливает: где земля пожирнее, он и зерна бросает побольше. А где и придерживает.

    - Ну, мне понятно еще, когда противятся закреплению земли деятели из управлений или теоретики от стола. Но почему против выступают некоторые председатели колхозов? - спрашиваю я.

    - Да потому, что работать председателю становится куда труднее. Тут уже не приказывать надо, а подсчитывать, прикидывать тысячи вариантов - что выгоднее, то им и подавай. Снабжать вовремя и удобрениями и семенами, да не какими-нибудь, а высшей кондиции. Звеньевые сами проверяют, их не проведешь. И ремонт... Уже не ты с них, а они с тебя требуют и запчасти, и железо, и горючее. Так-то...

    - Но говорят, что они только для себя стараются, а не на общее дело.

    - Да бросьте! Вот был случай: придумали удобрение разбрасывать с самолета. Хорошо! Но как его нагружать в самолет? А дедовским методом. Подгонят грузовик к самолету - пошла в ход родимая лопата. Пять минут разбрасывать удобрение, а час - нагружать самолет. Да пыль поднимается - лезет в глаза, в нос, в уши. Разъедает все, отравляет. Но что делать? Так и маялись. А в прошлом году решили удобрения по звеньям раздать - и самолеты закрепили, действуйте сами. Дешевле сработаете, сэкономите - прибыль ваша. И что ж ты думаешь? Изобрели, как избавиться от этой ручной погрузки!

    - Как?

    - Очень просто. Приспособили шарнирный стогометатель... Навесили на него самодельный ковш с открывающимся днищем. Занесут его черт-те знает на какую высоту. Выше самолета. Откроют люк - бух! И полным-полна коробочка. Вот и вся недолга, - он засмеялся и покачал головой. - Но в этом году осечка вышла. Прислали нам для разбрасывания удобрения не самолет, а вертолет. Что тут было! Гони его обратно! Ты виноват, председатель. Плохо просил... А что же? И виноват. Заранее предвидеть надо - они бы и к вертолету приспособились.

    - Говорят, что на закрепленной земле севооборот нарушается, - подзадориваю я Лозового.

    - Чепуха! Мы и севооборот-то настоящий только с закреплением земли наладили.

    - Каким образом?

    - А ты поговори со звеньевыми сам. Чай, знаком.

    На следующий день я встретил Дмитрия Дмитриевича Лисовца в механических мастерских. Летом он на полях, а зимой - главный ремонтник и по тракторам и по комбайнам, мастер на все руки. В его звене или отряде восемь человек, таких же тороватых механизаторов-хлеборобов, и больше тысячи гектаров земли.

    - Как же вы успеваете обрабатывать такую махину?

    Только плечами пожал:

    - Дело привычное.

    Я давно знаком с ним; мне нравится его уверенное спокойствие здорового человека, открытое мужественное лицо, какая-то компактная слаженность атлетической фигуры и широкие, как лопата, ладони.

    - Как урожай на вашем поле?

    - В прошлом году был неважный... Двадцать четыре центнера пшеницы на круг. Чуть до плановой не дотянули. Засуха!

    - А в другие годы?

    - Было и по сорок два, и по тридцать восемь. Разно.

    - А заработок?

    - В прошлом году неважный... - Он чуть замялся. - Примерно по сто пятьдесят рублей в месяц.

    - А в других отрядах?

    - У них повыше. Особенно у Метчинова и Оразаева. У них поля получше. А план на урожай почти одинаковый.

    - Почему?

    - Да потому, что я уже семь лет проработал на своем поле, а они всего два года...

    - Ну и что?

    - А то, что я за пять лет урожайность повысил втрое, а на других полях она была пониже моей. Когда остальные поля закрепили по звеньям, то за плановую урожайность взяли мою... Но земля-то у них лучше. Ценность земли по науке определять надо. Отсюда и план давать.

    Говорит он медленно, как бы нехотя. Какая, мол, польза от этих разговоров?

    - Я вот сколько лет твержу: дайте мне Лимит на трактор, только по науке. А то один расходует на ремонт трактора по двести рублей в год, другой - по шестьсот. Иная деталь ему не нужна, а он ее тащит. Берет на горло.

    - А что Николай Иванович?

    - Он-то, может, и не против. Дак ведь не из одного председателя колхоз состоит. А порядок такой заведен был давно.

    Закурил. Начал опять без видимой связи:

    - Район у нас все еще кампании водит... Этих бумаг из управления - гора! Все планы, приказы, и по срокам все расписано. Сколько отремонтировать тракторов, сколько плугов, борон, сеялок... Почему сроки нарушаете? Где ваши донесения? Иная сеялка проработает всего восемь дней - новенькая, а мы ее начинаем разбирать. План на нее - ремонтируй... Давай выполнять.

    Впрочем, критикует он все конторы без названия.

    - Бумаги нам шлют... А запчасти - нет, шаром покати, железа - ни куска. Где хочешь, там и доставай. Ни купить, ни украсть, извините, - ну хоть в лепешку расшибись. Вот и ездим в Зыряновск, побираемся, как цыгане. Достанешь этих деталей после реставрации да из брака. Они ни к черту! А то сами лепим детали из всякого подручного материала! Это никто замечать не хочет. Зато наедут к тебе, увидят кривой зуб на бороне - и пошли: почему не отремонтировано? План не выполнять? Было указание?! А то, что трактор вышел из ремонта и через неделю развалился, не видят. Начнешь говорить про это некоторым штатским лицам - хмурятся.

    Этот разговор вспыхнул с новой силой на ферме. Лисовец пришел замерять бак для молока, чтобы новый сделать, а Лозовой сидел за столом, удой подсчитывал.

    - У нас такой порядок заведен: мне, колхозу, на пять лет вперед все расписано: сколько и чего сдать надо и к какому сроку. Но что получим мы? Не только что за пять лет, за год наперед не знаем, - горячится Лозовой. - Вот холодильника нет, чтобы охлаждать молоко. За пятьдесят верст возим его, да по жаре. Пять лет просим - не дают. "Дайте нам поилки для коров!" Нет. "Но хоть труб дайте! Сами смастерим". И труб нет. "Железа нам дайте!" Нет. Вон стекла нет! Идет районная сессия: как подготовиться к зимовке скота. "Дайте нам стекла", - говорим. "Товарищи, мы тут государственное дело решаем, а вы со стеклом". - "Так чем же нам фермы стеклить? Бычьими пузырями, что ли?" - "Ну, товарищи, нет же стекла! Когда будет, тогда и дадим. О чем разговор!" Или вон, зима подойдет - начинаем скот сдавать... Мороз сорок градусов, а мы этих коровенок взгромоздим на грузовики и за пятьдесят верст с ветерком везем. По пятнадцать килограммов с головы улетает только за одну дорогу на морозное выпаривание. Так неужели нельзя дать по нескольку скотовозов на убойный пункт? Сколько уж лет просим... - Лозовой махнул рукой.

    - По закону, - говорю я, - отделы Сельхозтехники обязаны поставлять машины вам по договорам и в указанные сроки.

    Лозовой только рассмеялся:

    - Какие там договоры! От нас принимают любые заявки. Хоть двадцать грузовиков напиши - все примут. Но за последние пять лет нам всего один молоковоз, да вон в прошлом году по особой милости прислали один грузовик. Его угробили на целине - коробка скоростей полетела. Теперь нам прислали. А деталей днем с огнем не сыщешь. Он и стоит у нас на приколе. Ну почему бы не поставить распределение машин в прямую зависимость от сданной продукции?

    - А на это вам ответят: нельзя! Потому как мы поднимаем слабые колхозы.

    - Вот именно, - усмехнулся Лозовой. - Ты плохо работаешь - вот тебе в награду побольше тракторов и грузовиков. Иного уже тридцать лет поднимают, а он все на брюхо ложится.

    - И все ж таки достижения ваши налицо, - улыбаюсь и я.

    - Это уж правильно. Приезжайте к нам еще через десять лет - глядишь, и дворы новые построят.

    Уезжал я поутру да по морозу... По Нарымской долине гуляла поземка - косые языки заносов переметали местами дорогу. Наш "газик" врезался в них с ходу, глушил скорость и, надсадно ревя, медленно, содрогаясь всем корпусом, выползал на твердую наезжую часть. И снова как ни в чем не бывало легко катил до нового перемета.

    1961-1972

    Власть тайги

    1

    Поздно ночью сильно постучали в окно избы участкового милиционера.

    Сережкины спали прямо на полу; широкую деревянную кровать вынесли во двор и пересыпали дустом - от клопов спасенья не было. Татьяна, приподнявшись на локте, будила мужа:

    - Вася! Слышь, Вась! Да очнись ты, не маку же напился!

    - А! - тревожно вскрикнул Сережкин и, сбросив теплое одеяло с лоскутным верхом, быстро вскочил на ноги. - Что случилось, Тань?

    - Да ничего, - спокойно ответила жена. - Вон стучит кто-то. Опять, видно, по твою душу.

    В окно снова настойчиво постучали.

    - А-а, - равнодушно отозвался Сережкин, почесывая широкую волосатую грудь, и потянулся так, что захрустели суставы. - А я уж думал, не пожар ли?

    В одних кальсонах и ночной рубахе он пошел в сени, шлепая по полу босыми ногами. В сенях Сережкин наскочил на ведро, чертыхнулся в темноту, обозвав Татьяну раскидухой, и на ощупь отыскал дверную задвижку.

    - Кто там? - хрипло спросил он, выглядывая наружу из-за приотворенной двери.

    - Василий Фокич! - метнулась от окна к Сережкину темная фигура. - Беда, Василий Фокич. Сплавщики у нас бузят. Из ружьев так и палят, так и палят...

    - Постой, говори толком, - оборвал его Сережкин. - Где это - у вас!

    - Да ты что, ай не признал меня? Я ж Усков из Переваловского сельпо.

    - Николай! - удивленно воскликнул Сережкин. - Фу ты, дьявол! Спросонья-то никак не очухаюсь. Здорово! - Сережкин вышел на крыльцо и подал Ускову руку. - Откуда ты? Неужто в такую пору из Переваловского?

    - А я на моторке... Еле утек. Так из ружьев и палят, варнаки.

    - А что, задели кого-нибудь?

    - Да нет, этого не было...

    - Кто же сплавщиками верховодит, Рябой, что ли?

    - Вроде его не видал. Больше этот, Варлашкин, шумит. Этот, что в картинках весь. - Усков показал рукой на грудь и живот.

    - А, татуированный! - протянул Сережкин. - Известно. Ну, пошли в избу. Я в момент соберусь, и поедем.

    На кухне или, как Сережкины говорили, в чулане, отгороженном невысокой дощатой перегородкой от остальной избы, Василий зажег лампу. Круглолицый толстогубый Николай с непривычки к свету сильно сощурился.

    - Садись, - пригласил его к столу Сережкин и сунул табуретку.

    - Вася, едешь? - спросила Татьяна.

    - Да. - Сережкин ушел в темную комнату собираться.

    - Поесть чего-нибудь собрать?

    - Не надо.

    - Куда ж ты теперь?

    - В Переваловское. Опять сплавщики поднялись, - ответил Сережкин и закряхтел, с трудом натягивая волглые сапоги.

    - Из ружьев так и палят, так и палят, - донеслось из чулана.

    На пол, на постель, на стол падал от двери длинный прямоугольник света. Татьяна лежала, все так же опираясь на локоть. Ладонью другой руки она прикрывала лицо от света. Одеяло сползло на грудь, обнажая острые худые плечи и выпуклую ключицу.

    - Ты бы погодил до свету, Вася, - упрашивала она тихим глухим голосом. - А то ведь, не ровен час, того и гляди... - она не сказала, что убьют, но он понял.

    - Чудная ты, Татьяна, - нехотя ответил он. - А если бы, к примеру, в бою меня командир послал ночью в разведку, я бы ему что сказал? А? Молчишь? То-то и оно. А здесь я сам командир и солдат. Сам себе приказываю и выполняю, понятно? Если я не пойду, кто пойдет? В одну сторону на полсотни километров нет милиционера, а в другую, может, на пятьсот, а может, на тыщу... Аж до самого океана. Я один тут. А порядок все равно должен быть. Власть и в тайге власть, - заканчивал Сережкин всегда этой внушительной фразой, за что получил в округе прозвище "Власть тайги".

    И Татьяна смирялась, затихала.

    - Подай-ка мой портупей, - попросил он жену. - А то куда мне в грязных сапогах через постель?

    - Папань, я подам! - неожиданно раздался из темного угла детский голос, и парнишка лет десяти, опережая мать, бросился к столу, где лежала отцовская портупея.

    - Ах ты, кочедык! - ласково обругал отец сына. - Не спишь, мерзавец!

    - Может, молочка попьешь, - предложила Татьяна.

    - Это можно.

    Сережкин уже в чулане, на свету, проверил пистолет - заряжен ли? Затем надел снаряжение. Приземистый, туго затянутый ремнями, он производил внушительное впечатление. У него все подалось вширь: скуластое с широкой переносицей лицо, угловатые тугие плечи и даже ступня была широкой, почти квадратной. Крупные черты его лица выражали степенное миролюбие, и только маленькие светлые глаза задорно поблескивали и хитровато щурились. Ему шел сороковой год, но выглядел он лет на десять моложе. Впрочем, молодила его короткая стрижка жестких рыжеватых волос.

    Он выпил литровый горшок молока, предварительно предложив Ускову, который отказался, и, повернувшись к Татьяне, сказал на прощание:

    - Ну, я поехал.

    - Поезжай, поезжай, - ответила она, и это прозвучало и как прощание и как доброе напутствие.

    Сережкин с Усковым вышли на улицу. Небо затянуло плотными облаками, они куда-то спешили, наваливались друг на друга и клубились темно-бурыми клочьями. Иногда сквозь их рыхлую толчею проваливалась луна, и тогда видны были далеко разбросанные друг от друга деревянные дома Хохловки, за ними похожие на кочки стога сена, а еще дальше матово поблескивал плес Бурлита... Сережкин и Усков быстро шли по луговой тропинке к реке.

    - Как думаешь, доберемся к утру до Переваловского? - спрашивал Ускова Сережкин.

    - Сейчас два часа, светает в пятом... Думаю, доедем.

    - Ну, давай, рассказывай по порядку.

    - Пришли они, значится, с вечера, засветло еще, вроде как бы на танцы... - начал торопливо Усков, катя свое полное круглое тело по тропинке за размашисто шагающим Сережкиным. - Ну, и как водится, зашли ко мне в магазин, взяли водки. Человек пять их было. Я еще предупредил их: "Не много ли, ребята, будет три литра-то?" Не твое, говорят, дело. Ты знай продавай да посапывай. Меня, конечно, задела такая непочтительность, но я смолчал. Ладно, думаю, что будет дальше? Ушли они. Да, Варлашкин-то завернулся, скорчил рожу и говорит мне: приготовь, мол, нам местечко, дружок, мы погулять решили. Я думаю: тебе тот дружок, который на цепи сидит. Но смолчал. Ушли. А через час, в сумерках, закрываю это я магазин, слышу, возле клуба кричат. Я туда. Смотрю, дерутся на танцах. Девки с криком врассыпную, как горох. А потом и ребята наши разбежались. А что они сделают? Их меньше. К сплавщикам еще со станов подошли, да двое с ружьями. Ну, они как пальнут, пальнут! Куда тут деваться? У председателя Волгина собаку убили, а сам он в сопки чесанул, а за ним и мужики. Изобьют ведь! И пошли они по селу охальничать, заборы ломают, собак бьют. В избу ко мне вломились. Так я успел во дворе на сушилах спрятаться. В сено зарылся. Часа два пролежал там. А потом задами пробрался к реке, завел моторку и вот к вам приехал.

    - А когда уезжал ты, они еще в деревне были? - спросил Сережкин.

    - Да все там колобродили. А вот и лодочка моя, прошу!

    Они подошли к реке. Усков вытащил кол, за который лодка была привязана на цепь. Вдвоем они столкнули лодку с мели, сели в нее и стали выгребать на быстрину. Течение подхватило лодку и медленно понесло ее вдоль темных лесных берегов. Вскоре заработал мотор, стало веселее. По реке Бурлиту от Хохловки до Переваловского было километров двадцать, и они надеялись добраться на место происшествия к рассвету. Мотор выбивал ровную пистолетную дробь, лодку, покачивая, легко несло по течению. На перекатах волны заливали выхлопную трубу, тогда от кормы веером разлетались брызги, а трескотня мотора становилась глуше. Усков сидел в корме, навалившись боком на изогнутый руль, и без конца говорил о том, как "палят из ружьев" сплавщики. Вдруг мотор несколько раз сильно выстрелил и заглох.

    - Свечи замочило, - сказал авторитетно Усков. - Это мы сейчас.

    Он засветил фонарик и начал копаться в моторе.

    Лодка еще несколько минут с тихим плеском летела по инерции и наконец застыла. Река в этом месте была широкая, течения не ощущалось. После грохота мотора стало неестественно тихо, и лишь через некоторое время Сережкин услышал стрекот кузнечиков, доносившийся с берега, и даже шелест крыльев и попискивание летучих мышей, которые ловили над рекой невидимую мошкару. Медленно шли минуты ожидания. Звенел и кусался гнус. Сережкин хлопал себя широкой ладонью по шее, по лицу, отфыркивался, словно умывался, и говорил сердито:

    - Ну скоро ли ты? Что, в самом деле, вывез на съедение, что ли?

    - Обождите минуточку... Я скоренько... отсырели, проклятые, - отвечал виновато Усков и что-то брал на зуб, на язык, на что-то плевал и кряхтел.

    А минуты, долгие, тягучие, все шли и шли. Сережкин уже стал проявлять заметное недовольство.

    - Да ты что, смеешься надо мной? Может, за это время преступление случилось, а у тебя - свечи... Смотри, головой отвечать будешь!

    - Ну что же мне теперь делать? - в отчаянии восклицал Усков. - Кажись, все на месте: искра, свечи, магнето... а не ревет, проклятый!..

    Уже полнеба зарделось, заиграло зарей, уже верхушки деревьев стали ловить красноватые отблески восхода, когда наконец Усков понял причину отказа мотора: он повернул к Сережкину свое мокрое от пота одутловатое лицо и сказал жалобно и тихо:

    - Бензин весь кончился.

    - А, чтоб тебя рыбы съели! Тюфяк с мякиной, - обругал его в сердцах Сережкин. - К берегу давай. Пешком дойдем!

    2

    К Переваловскому подходили часам к одиннадцати пополудни. Вдоль по берегу Бурлита упорно месил глинистые отмели массивными сапогами Сережкин; шел погибисто, наклонив лобастую голову, и тянул на длинной веревке моторную лодку. По его следам устало и тупо переставлял коротенькие ноги Усков. Возле сельского водопоя на Бурлите их встретил конюх Лубников. Этого человека не обходила стороной ни одна новость. У него был удивительный нюх на всякого рода происшествия; он страсть как любил все пересказывать, причем каждый случай в его устах получал необычную окраску и уходил от него по миру на самых фантастических ходулях. Вот и теперь, придерживая одной рукой вороного жеребца, он второй приветливо махал Сережкину. На нем, словно на колу, трепалась синяя рубаха и выпущенные поверх сапог серые штаны.

    - Поймал его, голубчика! Ну, молодец ты, старшина! - восторженно изливался Лубников, подходя к Сережкину и с любопытством поглядывая на Ускова. - А ведь я так и сказал следователю: насчет побега Ускова не беспокойтесь... Его Сережкин из-под земли достанет. У него, говорю, у вас то есть, не сорвется. Поймал, поймал. Ну-к, подержи-ка жеребца-то, я на него полюбуюсь, на красавчика! - Лубников ткнул повод в руки Сережкину.

    - Пошел ты к черту со своим жеребцом! - сердито оборвал конюха Сережкин. - Чего мелешь! Кто поймал Ускова? Я? С какой стати?

    Лубников в крайнем удивлении отступил на шаг от Сережкина.

    - Да ты что, старшина? - всплеснул он руками. - Дак он же магазин собственный обокрал... Его четыре часа ищут везде. А ты, можно сказать, с государственным преступником прогулки гуляешь...

    - Какой магазин? - испуганно спросил Усков. - Мой?

    - Да, твой, - передразнил его Лубников. - Держи карман шире. Был твой...

    - Ты это правду говоришь? - снова спросил Усков, бледнея.

    - Да брось ломаться! Старшина, арестуй его, а то убежит.

    У завмага затряслась челюсть.

    - Василь Фокич, ты привяжи лодку-то, а я уж побегу, - взмолился он и, не дожидаясь ответа, катышем покатился по лугу к селу.

    - Держи его! - гаркнул было Лубников и, закинув поводья на холку жеребца, хотел броситься вдогонку.

    - Легче! - придержал его за локоть Сережкин. - Что у вас тут стряслось?

    - Нет, уйдет, ей-богу уйдет!.. - сокрушался готовый сорваться в погоню Лубников, глядя, как бежит Усков.

    - Успокойся, никуда он не денется. Рассказывай, что обокрали?

    - Сельповский магазин и обокрали. Когда драку устроили сплавщики, наши-то все убежали в сопки. Я-то, конечно, остался на своем посту, в конюшне, значит. Думаю, нагрянут, живым не дамся. А к утру стихло все. Иду домой из тайги, то есть из конюшни, вижу: сквозь щели в ставнях магазина будто огонь светит. Кто такой, думаю, там? Одному-то мне нельзя: ну-ка, что не в порядке? Протокол надо составить при свидетелях. Я к председателю. Пошли мы с ним к магазину, а там дверь-то не заперта. Смотрим - все три замка открыты честь по чести - ключами, а закрыть-то, видно, не успел вор. Наверно, я его и спугнул. Мы, конечно, тоже не вошли в магазин, а по телефону в район сообщили. И оттуда оперуполномоченный со следователем в момент прикатили к переправе, а с переправы мы их на машине сюда доставили. Как следователь-то посмотрел, так и сказал: мол, известное дело, кража сделана лицом причастным. И ключи у вора оказались: открыли-то ключами, а замки для видимости чуть помяли. Но это уж опосля.

    А оперуполномоченный говорит: использование ворами отвлекающих обстоятельств, то есть драки. Это я уж точно запомнил. Ну-ка, позвать сюда Ускова, говорит! Хвать-похвать, а Ускова и след простыл. Но вещей-то много украдено. Следователь говорит, тут не один работал. А я так полагаю: Усков, должно быть, навел воров, а потом глаза отводил.

    - Кому? - спросил Сережкин.

    - Известное дело, вам, - ответил Лубников.

    - Чепуху говоришь, - пробасил старшина, но рассказ Лубникова заставил его задуматься. Загадочно теперь выглядела история Ускова с мотором и с бензином. "Странно, - твердил про себя Сережкин, - и подозрительно. Но не будем торопиться".

    Возле магазина сельпо в огороженном неошкуренными жердями травянистом палисадничке толпился народ. В центре палисадника за непокрытым столом сидел мрачный седовласый районный следователь Перебейнос и писал протокол. Возле него стоял, переминаясь с ноги на ногу, Усков. На нем висел тот же брезентовый плащ. Он вытирал тыльной стороной ладони пот с лица, но только размазывал грязь и часто шмыгал носом. Худенький, светловолосый лейтенант милиции Коньков, поблескивая очками, говорил, осаждая толпу:

    - Граждане, прошу податься! Назад, назад, еще немного...

    Народ, увидев Сережкина, загомонил:

    - А вот и Власть тайги!

    - Эк, бедняга, уморился. Смотри, какой грязный!

    - Говорят, его в болото Усков затянул ночью-то.

    - Хитер... А прикинулся божьей коровкой.

    - От закона не уйдет.

    Сережкин медленно прошел мимо толпы, поздоровался с оперуполномоченным и следователем, посмотрел в упор на Ускова. Усков кашлянул в кулак и, разведя руками, сказал упавшим голосом:

    - Вот оно как все обернулось-то.

    - Что украдено? - спросил Сережкин следователя.

    - Вот список, смотри. Пока предварительный, уточняем еще.

    Перебейнос сунул в руки Сережкину лист с длинным перечнем украденных вещей. Старшина отметил несколько кусков крепдешина и драпа, беличью шубу, костюмы...

    - В магазине не убрано еще? - спросил он Конькова.

    - Нет еще, все так оставлено, - ответил лейтенант.

    Сережкин вошел в магазин.

    Там был относительный порядок. На прилавке стояла керосиновая лампа, чуть поодаль распитая бутылка коньяку, а рядом банка недоеденных рыбных консервов. Видно было, что воры действовали наверняка и не торопились, даже за успех выпили и нагло выставили напоказ пустую бутылку и консервы. Сережкин осмотрел бутылку и банку: нет ли следов пальцев? Нет, все было тщательно обтерто, "Опытные", - отметил про себя старшина. Затем он осмотрел замки. Было ясно, что они открыты ключами, а потом для виду помяты. Теперь эти ключи лежали на столе перед следователем как вещественное доказательство. Усков вынул их из кармана. Это были единственные ключи, других таких не было, по крайней мере в селе.

    Усков отрицал всякую причастность к воровству. На вопрос, откуда же у воров ключи взялись, ответил:

    - Не могу знать.

    "Кто же мог обокрасть магазин? - ломал голову Сережкин. - Неужели Усков? Неужели он меня так ловко обманул?" - "Да нет, не может быть", - возражал он сам себе. Чутье человека, привыкшего разгадывать повадки преступника, отрицало эту возможность. "Ну кто же? Если Рябой с Варлашкиным, то откуда у них ключи? А может, кто еще в сговоре с Усковым? - снова сомневался он. - Вот и разберись тут..."

    Но разбираться надо. С особой силой почуял это Сережкин, когда следователь Перебейнос, закончив составлять протокол, сказал Ускову:

    - Ну-с, а вас, дорогой-хороший, придется взять с собой... Расскажете нам, что и как, и поподробнее.

    - Чтоб сговору не было с сообщниками, - шепнул Сережкину Коньков.

    Усков робко посмотрел в смоляные выпуклые глаза Перебейноса и, ссутулившись, покорно сказал:

    - Ну что ж, раз надо - я пойду. Ты уж, Василь Фокич, извини, но я тебя попрошу, окромя некого... Не дай пропасть задаром!.. - растерянно и жалобно глядя на Сережкина, попросил Усков.

    - Да ты что, чудак? Ты не того... тебя держать не станут. Допрос только снимут. Сам понимаешь, без этого нельзя, - утешал старшина Ускова.

    - Да, да, как же, понимаю, - тупо глядя в землю, отвечал Усков.

    Пока поджидали колхозный грузовик, чтобы доехать до переправы, оперуполномоченный Коньков говорил Сережкину с плохо скрываемой иронией о том, как они с Перебейносом определили возможного вора. Рассказывая, Коньков поминутно поднимался на носки и покачивался, словно от дуновения ветра: тоненький, аккуратно затянутый в темно-синий китель, с мягкими белокурыми волосами, выбившимися из-под фуражки, он рядом с массивным и прочно стоящим на земле Сережкиным казался хрупкой фарфоровой статуэткой.

    - Неспокойно у тебя, Василь Фокич, неспокойно, - говорил, покачиваясь на носках, Коньков. - Сплавщики хулиганят на селе, по собакам стреляют. Этим шумом пользуются ловкачи и лезут в магазин, а ты, мой друг, в это время по тайге разгуливаешь с вероятным сообщником вора!

    - Кто украл - это еще вопрос, - угрюмо сказал Сережкин.

    - "Вопрос, которого не разрешите вы!" - продекламировал Коньков, любивший щеголять цитатами.

    - А у сплавщиков были?

    - Да, милый Вася. Ну и что же?

    - Как что же? Они же скандал здесь учинили!

    - А последствия? Одна убитая собака? За это, мой дорогой законник, не привлечешь. Так-то!

    - Ну, присматривались хоть к ним? - настойчиво басил Сережкин.

    - Мы ко всем должны присматриваться, - наставительно заметил Коньков. - Если и есть кто из них заодно с этим, - он кивнул в сторону Ускова, - то вряд ли расколется. Нет, смотреть надо за Усковым. Здесь верное дело. Вернется из района - ты с него глаз не спускай.

    Наконец, разбрасывая подсыхающую дорожную грязь, подъехал грузовик. Следователь сел в кабину, Коньков с Усковым в кузов.

    - Ну, действуй тут, - сказал Коньков на прощание Сережкину. - Адью!

    Сережкин долго провожал глазами грузовик, пока он не скрылся за мелкой придорожной порослью. "Приехали, нашумели, взяли, что поближе лежит, и прощай, - думал старшина. - А ты возись тут".

    Толпа после проводов Ускова быстро угомонилась, стала угрюмее, серьезнее - расходились молча.

    - Что ж ты стоишь, Власть тайги? - сказал Сережкин сам себе. - Надо действовать, брат.

    3

    Сережкин давно знал Ускова. Лет пять назад он, возвращаясь из районного отделения милиции, был захвачен в Переваловском вечерней грозой. Тащиться двадцать километров по таежной дороге в темень да в грозу - не большое удовольствие. Он зашел в магазин переждать дождь. Разговорились с Усковым, тот и предложил заночевать у себя. Сережкин согласился. С тех пор они познакомились. Усков был холост, недавно возвратился из армии, где прослужил года три на сверхсрочной. Здесь поселился он на квартире, в незнакомом селе.

    - А чего мне одному-то не жить, - говорил он, оглаживая себя по начинающему полнеть животу. - Девок много, а баб и того больше.

    - Я это холостяцкое баловство не одобряю, - степенно возражал ему Сережкин. - Через это дело, может, и в историю какую попадешь.

    - Да брось ты, чудак человек! - весело возражал Усков. - Она, баба-то, в воде не тонет и в огне не горит, а я как-нибудь за подол ухвачусь, и меня, глядишь, вытянет...

    Вспомнив эту фразу, Сережкин грустно улыбнулся:

    - Вот теперь и ухватись за подол-то... Он те вытянет из реки в болото.

    Старшина знал, что последнее время Усков путался с Нюркой, поварихой сплавщиков. "А может, у нее рыльце в пуху? - думал Сережкин. - Уж больно баба-то разбитная. Чего она ластилась к этому увальню?" Он решил зайти на квартиру к Ускову.

    Домик бабки Семенихи стоял на отшибе, возле ручья, под развесистым серебристым бархатом. Впрочем, здесь про каждый дом можно сказать, что он стоит на отшибе, потому что улиц в привычном понятии в Переваловском не было. Бабка Семениха, или, как ее звали в селе за гнусавый говор, Гундосая, встретила Сережкина у калитки палисадника.

    - Заходи, родимый, заходи, - гнусаво приглашала она Сережкина. - Чай, забрали его, кормильца. А уж смирен-то он, смирен, батюшка! Ну чистое дите. Теленка не обидит... А поди ты, вот как вышло, - приговаривала она, идя в избу за Сережкиным.

    В избе, усадив гостя на скамью, она тараторила без устали:

    - Поверишь ли, как прибежал он, грешный, когда сплавщики-то буянили, так с перепугу-то на сушила в сено зарылся! Там и пролежал до полуночи. А потом сказал, мол, к милиционеру поеду... Вот те крест, никуда и не ходил он.

    - Верю, верю, - остановил ее Сережкин. - Ты лучше вот что скажи мне: давно Нюрка не была у него?

    - Да уж давненько, ден десять, почитай, как не было. И чтой-то она на него осерчала? Все с ним покончила, как отрезала. Он-то места не находил себе: за что, говорит, она на меня осердилась. Раза два к ней на стан норовил сходить, да будто и там не подпустила.

    - Интересно, мать! - воскликнул Сережкин.

    - Не говори! - взмахнула Семениха своими сухими желтыми руками. - Уж так интересно, что впору хоть самой сходить разузнать. А ты сходи, сходи, родимый.

    - Ладно уж, схожу.

    - Так-то, так-то. А его-то, сердешного, помоги ослобонить. Уж смирен - теленка не тронет.

    - Ладно, ладно, ты уж сиди, - осадил он жестом Семениху, готовую проводить гостя. - Я сам тут похожу да на твои сушила загляну.

    Тщательный осмотр двора ничего не дал Сережкину, и он возвращался от Семенихи в раздумье. Рассказ бабки о разрыве Ускова с Нюркой был загадочен. "Почему она порвала с ним так неожиданно? - спрашивал Сережкин. - Кабы любовь была, уж тут ясно было бы. А что, если она от него добивалась чего-то. Допустим, ей нужны были ключи. А?"

    Для Сережкина ясно одно, что кража магазина не дело рук Ускова. Конечно, он мог быть сообщником, но...

    "Но ведь надо доказать, кто украл. Надо найти воров. А если не найду я, Сережкин, кто же их найдет? Кто же тогда поверит Ускову, что он честен? - думал Сережкин. - И, ясное дело, воры будут посмеиваться надо мной. Да и не успокоятся. Еще чего-нибудь украдут".

    "А может, Нюрка с Усковым маскировку разыгрывали на людях? Мол, мы не знаем друг друга, а сами договаривались потихоньку насчет кражи... Как бы там ни было, а следы надо искать на стане сплавщиков".

    Сережкин давно знал бригаду сплавщиков, кочевавшую в этих местах по Бурлиту. Ребята в ней были хоть и чудаковатые, - половина из них бороды поотпустила, - но смирные, баловства раньше за ними никакого не замечалось. Однако в прошлом году пришел к ним на работу Чувалов Иван. Сильный, сухопарый, широкий в кости, он быстро выдвинулся среди них и стал бригадиром. У него густо усеянное рябинами лицо, за что ему дали кличку Рябой, и он получил известность в округе больше по кличке, чем по имени.

    Сережкина предупредили, что за Рябым водились раньше грешки по части воровства. Старшина присматривался к нему, но Рябой вел себя безупречно. Однако бригаду сплавщиков словно подменили в последний сезон. Появились драки, набеги на село и даже одна крупная кража: двое сплавщиков обокрали рабочую кассу в леспромхозе. Сережкин нашел преступников, но у самих воров в стане выкрали четыре тысячи рублей - и никаких следов. Сережкин тогда сразу обыскал вещи Рябого, стал допрашивать его и... провалился.

    Вот и теперь, чтобы не конфузиться, прежде чем пойти на стан, на сближение с Рябым, нужно самому точно убедиться, что воры скрылись в стане сплавщиков. Нужно было найти хоть маленькую, но явную улику, чтобы действовать наверняка. И Сережкин искал ее полдня. Он исходил тропинку, ведущую из села в стан, долго кружил поодаль от стана и обследовал каждый кустик. И уже под вечер, когда упорство его почти иссякло, он вдруг нашел под кустом жимолости, недалеко от тропинки, свежую, только что сорванную этикетку с черного куска крепдешина.

    - Вот она, тикетка от крендэшеля, - ласково говорил Сережкин, с усмешкой разглаживая радужный бумажный лоскут на своей широкой ладони. - Ну, теперь мы посмотрим, кто кого одолеет!

    Сережкин бережно положил этикетку в планшет и пошел на стан сплавщиков.

    4

    Километрах в двух от Переваловского на излучине Бурлита расположилась палаточным лагерем бригада сплавщиков. Здесь в жаркие дни сплава они ворочали баграми бревенчатые заторы, разводили по протокам легкие стайки бревен, а в большую воду вязали плоты. У них не было постоянного пристанища: в теплые времена бригада кочевала по берегам Бурлита, а с наступлением холодов размещалась обычно в поселках лесорубов.

    Оторванная на многие месяцы от запани, бригада была предоставлена самой себе. Рябой по прибытии в нее сколотил вокруг себя звено из крепких парней. "Кто хочет заработать, становись в сторону, - говорил он, подбирая напарников. - Только не хныкать - кости трещать будут..."

    И они двинулись по реке, работая по шестнадцать часов в сутки, нередко и ночевали на бревнах, там, где темень застанет.

    Звено прогремело на всю запань, и Рябого избрали бригадиром. Он встретил это выдвижение просто, с такой внутренней уверенностью, с какой встречают наступление дня после ночи: мол, так и должно быть.

    Рябой относился к тем властным и крутым натурам, которые не могут жить, чтобы не подчинять других, не распоряжаться ими.

    Всех людей он делил на два разряда: на тех, которых надо заставлять подчиняться грубо, вплоть до применения кулаков, и на тех, которых надо убеждать подчиняться.

    Первым столкнулся с Рябым Варлашкин, когда они еще работали в одном звене. Напившись однажды, Варлашкин лег на плоту животом кверху и объявил, что больше не работает и Рябой ему не указ. Время было горячее, даже уход одного человека грозил провалить работу всего звена. "Ничего, - успокоил Рябой сплавщиков, - я его вылечу". Он прыгнул на плот к Варлашкину и, оттолкнувшись от затора, уплыл с ним по реке за кривун. Возвратились они на другой день пешком молчаливые и хмурые. Татуировка на голом торсе Варлашкина была подкрашена лиловыми кровоподтеками. Никто не знал, что произошло между ними, только с этого дня Варлашкин стал правой рукой Рябого и преданным ему по-собачьи.

    Рябой действовал по своему неписаному закону: он думал, что самое важное - подчинить до раболепия хотя бы одного человека на глазах у всех, остальные станут либо заискивать перед тобой, либо почитать тебя, либо, в худшем случае, держаться в стороне. Таким сторонним в звене оставался один Ипатов, белобрысый детина, могучий, как сохатый. Но, сделавшись бригадиром, Рябой назначил Ипатова и Варлашкина звеньевыми. Ипатов поддался, стал послушным, но Рябой не доверял ему, хотя относился почтительно. Вообще Рябой не ругался, не кричал ни на кого в бригаде; эту "черную" работу, как выражался он, выполняли звеньевые. Но боялись его, как огня: он мог непослушного рабочего лишить прогрессивки - в бригаде Рябого всегда поддержит большинство; по его указанию компания Варлашкина могла избить провинившегося, тихо, без свидетелей и синяков. Как бы там ни было, но трудовая дисциплина соблюдалась и бригада была не на последнем счету.

    Сережкин хоть и не знал всех тонкостей жизни сплавщиков, но чувствовал волю Рябого в бригаде и понимал, что дело предстоит ему нелегкое.

    Стоял тихий августовский вечер. Солнце, отяжелевшее за день, лениво опускалось на дальние в голубичном, бледно-синем налете сопки. Его темные клюквенные отсветы разбросаны были повсюду: на засыпающей переливчатой воде, на бронзовых кедровых бревнах, лежащих в завалах, на серых палатках, задравших высоко свои полы. Сплавщики, кончив работу, готовились к ужину. Одни купались, другие лежали возле костра, где в котлах на треногах варилась уха и каша. Дым струился жидким сизым столбом, а над костром летала, толклась мошкара, смешиваясь с гаснущими пепельными искрами.

    Первым Сережкина заметил малорослый мужичок в линялой гимнастерке и в кирзовых сапогах. Он с готовностью пошел навстречу старшине, улыбаясь всем своим морщинистым лицом, словно старому приятелю.

    - Фомкин! - крикнул кто-то от костра. - Бригадир зовет!

    С лица Фомкина мгновенно исчезла улыбка, будто ветром сдуло; он сухо и деловито кашлянул в кулак и свернул к костру.

    Сережкин подошел к группе купающихся.

    - Ну, как дела, ребята? - спросил он, присаживаясь.

    Сидевший рядом широкогрудый светловолосый парень с маленькой кудрявой бородкой обернулся, молча посмотрел на Сережкина, затем, посвистывая, встал и пошел на другое место метров за десять. Это был Ипатов. За ним поднялись и остальные. Старшина остался один.

    - Приемчик! - усмехнулся он и пошел к костру.

    Увидев его, от костра повставали несколько человек и пошли к реке. Возле котлов остались только Нюрка и Рябой.

    - А, Власть тайги! Здорово живешь! - воскликнул Рябой, кривя в приветливой усмешке тонкие губы.

    Он лениво растянулся на траве. На нем была кремовая с манжетными резинками модная курточка и зеленые непромокаемые брюки. Рядом, помешивая в котле деревянной ложкой, сидела Нюрка, широкобровая щекастая молодуха в пестрой шелковой кофточке, туго стянувшей высокую грудь.

    Сережкин сел возле костра, неторопливо раскрыл портсигар, достал папироску.

    - Нюрка, огня старшине! - приказал Рябой.

    Нюрка выхватила горящую головешку и услужливо подала Сережкину.

    - Привет передает тебе Усков, - сказал старшина Нюрке, принимая головешку.

    - Я с преступниками не вожусь, - бойко ответила кухарка.

    - И давно ли?

    - Да уж месяца два, почитай...

    "Врешь ты, чертовка!" - хотелось сказать Сережкину.

    - А мне бабка Семениха сказывала, что ты еще десять ден назад миловалась с ним, - заметил он.

    Нюрка насторожилась. "А еще что ты знаешь?" - написано было на ее бровастом лице. Но Сережкин умолк.

    - Семениха сослепу козу с коровой перепутает! - Нюрка засмеялась тоненьким, притворным смешком, запрокинув лицо.

    "В пуху рыльце-то у тебя, в пуху, - думал Сережкин, прикуривая. - Ишь какого лебедя шеей-то выгнула!"

    - А где десятник? - спросил он у Рябого.

    - На запани. Здесь я за него, а что?

    - Да вот потолковать надо. Кое-кто из вашей бригады замешан кое в чем.

    - Уж не в воровстве ли? - хохотнула Нюрка.

    - В воровстве?! - с ленивой усмешкой протянул Рябой.

    - Нет, зачем же в воровстве? - равнодушно заметил Сережкин. - Здесь ни следователь, ни оперуполномоченный никаких подозрений к вам не имели. А вот хулиганством занимались ваши ребята. Пришел узнать, как вы с ними поступите.

    - Да не говори, старшина, - озабоченно заметил Рябой. - Просто от рук некоторые отбились. Оторванность, понимаешь. Начальства никакого. Даже десятник не каждый день бывает. Ну и, сам понимаешь, трудно одному с ними управляться. Но мы их на собрании пропесочим.

    - А кто был в Переваловском? - спросил Сережкин.

    - Сейчас выясним, - ответил Рябой и крикнул: - Варлашкин!

    От группы купающихся отделился черноголовый парень в трусах. Рослый, отлично сложенный, он шел вразвалку. Когда-то перебитая и неровно сросшаяся переносица придавала его лицу свирепый вид. Весь торс, руки, ноги его были расписаны татуировкой. На спине выколота целая картина: собака воет на крест, а под этой картиной надпись: "И необмытого меня падлай собачий похоронят". Так и было написано: "падлай собачий". Грамотность Варлашкина плакала на его собственной спине. Даже на ступнях вытатуирована надпись: "Они устали".

    Сережкин не без любопытства рассматривал эти диковинные надписи и картины.

    - Что, интересно, старшина? - спросил Варлашкин, перехватывая взгляд Сережкина.

    - Ты лучше расскажи, кто вчера с тобой был в Переваловском? - строго оборвал Рябой Варлашкина.

    - А что он, не знает, что ли? - ответил Варлашкин. - Ему все известно, он же власть тайги!

    - А ты, может, перестанешь дурака валять? - спросил, недобро улыбнувшись, Рябой и показал рядом с собой на траву. - Садись.

    Варлашкин сел.

    - Ну?

    - Ну, ну! Иван Косолапов, Костюков... Звено наше, все пятеро, да Ипатов с нами, - неохотно, поглядывая с опаской на Рябого, ответил Варлашкин.

    - Запишите, товарищ старшина, и передайте в селе, что мы их строго накажем по общественной линии и прогрессивки лишим.

    - А что мы, виноваты? - огрызнулся Варлашкин. - Они сами начали драку. Прогнать нас хотели.

    - Ну, ваши объяснения пока не нужны, - прервал его Рябой и повернулся к старшине: - Еще что у вас есть к нам?

    "Ах, хитрая бестия!" - думал Сережкин, глядя на Рябого, но вслух сказал:

    - Я слышал, что ваша моторка сегодня пойдет на станцию?

    - Да, пойдет, - ответил Рябой, немного помедлив. - А что?

    - Да я хотел служебные письма с вами переслать. Мне самому-то нельзя отлучаться. Возись теперь с этой кражей.

    - А что ж! Можно, конечно, - с веселым облегчением поспешно подхватил Рябой. - Я сам поеду. Можешь не беспокоиться, доставлю.

    - Ну и хорошо! Я ночью занесу вам письма.

    Сережкин, не прощаясь, встал и пошел от костра. За своей спиной он услышал подавленный смешок Нюрки.

    - Заткнись! - цыкнул на нее Рябой.

    "Смейся! - думал ехидно Сережкин. - Опосля плакать будешь. Крендешин у вас, но тикеточка у меня".

    5

    В хомутной пахло дегтем, конским потом и плесенью. Фонарь "летучая мышь" скупо освещал дощатые стенки, завешанные сбруей, земляной пол и сидевшего в углу на охапке сена за починкой недоуздка Лубникова. Сережкин тщательно прикрыл за собой дверь и сказал, присаживаясь к Лубникову:

    - Запомни хорошенько: в час ночи ты выведешь двух заседланных лошадей, одну для меня, другую для себя... Выведешь их, значит, на Красный бугор к развилке, и ни гугу об этом.

    Лубников слушал, раскрыв рот от удивления. Напряжение, любопытство и страх, написанные на его лице, придавали ему вид заговорщика.

    - Понял? - строго спросил его Сережкин.

    - А как жеть! - весело воскликнул тот, сдвигая на затылок фуражку. Следует заметить, что фуражка эта была предметом особой гордости Лубникова. Настоящая фуражка, какую носят пограничники, но Лубников за пять лет так замызгал ее, что она из зеленой превратилась в грязно-серую. - Как не понять! Стало быть, мы с вами оперативную выполнять будем?

    - Потише ори, оперативный! - строго одернул его Сережкин. - Смотри, не проспи!

    - Ну, Василь Фокич! Да в таком деле лучше как на меня не на кого положиться во всей округе. Я уж буду точно... Ходики свои настрою.

    - Лошадей возьми получше, скакать долго придется.

    - Да я вам самого Рубанка заседлаю. Вот оно, значит, как! Пригодился еще Лубников на оперативные дела! А ты знаешь, как я в тысяча девятьсот сорок пятом году шпиона поймал? Так вот, иду я, значит, по тайге. А Играй, пес мой, жмется и жмется ко мне. Уши навострил, да так отрывисто, не голосом, а чревом брешет: "ав! ав!" А хвост промеж ног держит. Что такое, думаю? Не тигра ли?

    - Будя врать-то, - перебил его Сережкин. - Слыхал я твою сказку не один раз. Смотри, не усни! - бросил, он на прощание.

    - Ну что ты, право! Не первый раз на оперативной. Как-нибудь - люди привычные, - важно заверил Лубников Сережкина, провожая из конюшни.

    Близилась полночь. Крупная белая луна пряталась в седловину черных сопок, и мрачные длинные тени все плотнее окутывали землю.

    Сережкин неторопливо шел по знакомой тропинке в стан сплавщиков. Замысел его был прост: показаться Рябому за несколько минут до отхода моторки и уйти. Вор, будучи уверенным, что ему теперь никто не угрожает, обязательно прихватит с собой краденые вещи и отвезет на станцию. Вот тут-то и надо перехватить моторку. А перехватить ее можно только у переправы, километров за двадцать пять от Переваловского, где лодка причаливает к берегу. По тайге верхом до переправы можно проскакать часа за полтора-два, а моторной лодке петлять по извилистому Бурлиту вдвое больше и по времени и по расстоянию.

    Обычно моторка отходила от сплавщиков после полуночи, чтобы к началу работы попасть на станцию. На лодке они подвозили продукты, всякое оборудование и тросы, перевозили людей.

    Сережкин, подходя к стану, увидел возле реки темные фигуры, освещенные фонарем. Кто-то размахивал фонарем, отчего огромные тени людей тревожно метались по земле, окружающим кустам и палаткам.

    - Да свети лучше, дьявол! - услышал он голос Рябого, доносившийся из лодки.

    Сережкин подошел к ним.

    - А, старшина! - воскликнул Рябой. - Ну, как, принес письма? - На нем была брезентовая куртка, высокие яловые сапоги, а на голове, спадая на плечи, словно бабий платок, трепался удэгейский накомарник. - Вот вожусь с мотором, да едят комары, черти!

    Сережкин открыл планшетку и подал Рябому два конверта.

    - Ну, будь спокоен, сегодня получат твои письма! А может, с нами прокатишься?

    - Да нет, куда мне от своих дел, - ответил старшина.

    - А-а, жаль. Ну ладно, будь здоров. А насчет наказания хулиганов не беспокойся. Завтра вернусь, и мы займемся этим отсталым элементом.

    Не успел Сережкин далеко отойти от стана, как зачихала, затарахтела моторка.

    - Торопится, - сказал Сережкин и пустился бежать.

    "Только бы Лубников не подвел, - думал он на бегу. - До лошадей бы добраться. А уж там не уйдешь от меня, голубчик".

    Бежать к Переваловскому было все время в гору. Сережкин грузно перепрыгивал через ручьи и шумно отдувался.

    - Уф, черт, жарко! - восклицал он, отирая ладонью пот.

    Расстегнул мундир, снял фуражку, но легче от этого не было. Чтобы сократить путь, он свернул с тропинки и по лугам бежал, огибая село, к Красному бугру, где должен ждать его Лубников.

    Но никого на Красном бугре не оказалось. Сережкин, тяжело переводя дыхание, растерянно озирался по сторонам. Никого! В настороженной ночной тишине несмело пробовал свой голос одинокий перепел. "В путь пора!.. В путь пора!" - чудилось Сережкину. Злость, обида, отчаяние, словно пальцами, перехватили ему горло. Хотелось крикнуть, дать волю гневу, силе, но он только тихо выругался.

    - Ах же ж ты, с-сукин сын! Прохвост проклятый! - и тяжело, размашисто побежал к конюшням.

    Лубникова он застал в хомутной спящим; все так же тускло освещал его фонарь "летучая мышь" и мерно тикали над ним ходики. Взяв за шиворот обеими руками, Сережкин с силой тряхнул его.

    - Что, что такое? Что такое? - забормотал спросонья Лубников и, увидев перед собой гневное лицо Сережкина, растерянно захлопал глазами.

    - Ты что ж? Пособничать нарушителям решил! - кричал на него Сережкин. - Да я тебя под арест сейчас и в сельсовете запру. Понятно? До разбора дела, денька на два.

    Лубников сидел перед Сережкиным неподвижно и ошалело смотрел на него.

    - Да чего ж ты сидишь? Руки-ноги отнялись, что ли? Седлай коней скорее, тебе говорят!

    Наконец Лубников сорвался с места и суетливо начал снимать седла и недоуздки.

    - Я сейчас, сейчас... В момент...

    Он сунул седла в руки Сережкину и выбежал из хомутной. Через несколько секунд в темной конюшне раздался его хриплый спросонья голос:

    - Но, милок, но! Да ну же, дьявол! Чего уперся? - раздался удар кнута, и жеребец зафыркал, застучал о настил. Наконец Лубников вывел Рубанка на свет, падавший сквозь растворенную дверь хомутной: и начал седлать, одновременно разговаривая с Рубанком и Сережкиным.

    - То-ой, черт! Чего мордой-то мотаешь? А то тресну вот по зубам. А насчет пособничества ворам, Василь Фокич, это ты напрасно. Тьфу, окаянная сила! Чего брыкаешься?.. Я, можно сказать, весь в ярости против них. А ты - пособник!

    - Скорее, скорее ты седлай! - торопил его Сережкин. - Проспал, да еще копается.

    - Проспал, - ворчал Лубников. - Вовсе и не проспал, а так, прилег только. Какой уж сон, когда ехать надо.

    - Готово, что ли?

    - Готово. А мне-то кого заседлать - Зорьку ай Буланца? - спрашивал, почесываясь, Лубников.

    - Да хоть самого черта седлай! - крикнул, выйдя из терпения, Сережкин. - Если через пять минут не будешь готов, один поскачу и брошу в тайге твоего Рубанка.

    Лубников побежал к соседнему стойлу и в темноте ворчал:

    - "Брошу Рубанка". Смотри-ка, пробросаешься... Где это видано, чтобы такое добро бросали.

    Но оседлал он на этот раз быстро. Сережкин вывел Рубанка из конюшни, осветил карманным фонарем часы.

    - Почти час потеряли. Ну, если не догоним!.. - Он не договорил и прыгнул в седло. Сытый жеребец отпрянул в сторону и пошел маховитой рысью.

    Сережкин пустил лошадь галопом и долго, напрягаясь, прислушивался. Но, кроме глухого щелкающего стука копыт, ничего не слышал. Перед глазами бежала травянистая дорога, словно три параллельные тропы, где-то впереди совсем близко она пропадала и никак не могла пропасть. Изредка с боков набегали придорожные кусты так близко, что с непривычки Сережкину казалось, вот-вот смахнут они его своими черными мохнатыми шапками. Но кусты надвигались, вырастали до больших размеров и пропадали, и снова перед глазами были три тропы, коротко обрывающиеся впереди, и снова чмокающее щелканье копыт по грунту.

    Так размеренным гулким галопом проскакал Сережкин, а за ним Лубников почти полпути до самой Каменушки, мелкой протоки Бурлита. И когда жеребец разбрызгивал на переезде речную воду, старшина уловил отчетливый стук мотора.

    - Догнали! - крикнул он во все горло.

    - Чегой-то? - переспросил, подскакивая, Лубников.

    - Догнали, говорю! - Сережкин придержал жеребца и спросил Лубникова: - Слышишь?

    - Мотор, - сказал Лубников.

    - Ну, теперь-то не уйдут, голубчики.

    Сережкин знал, что от Каменушки Бурлит делает самую большую петлю, а дорога напрямую идет до переправы.

    Дальше поехали медленнее. Несколько минут они слышали, как стучал мотор все тише и тише и, наконец, замер. Лодка ушла по кривуну.

    Когда они подъехали к переправе, было уже совсем светло, хотя солнце не выкатилось еще из-за покрытых белой дымкой сопок. Вся переправа состояла из одного бата - длинной долбленой лодки. Батчик - сухонький пожилой нанаец Арсе, равнодушный и молчаливый. На противоположном берегу возле избы перевозчика сидели три человека. Двое поджидали оказию, третий был Арсе.

    На переправу обычно заходят все лодки, идущие по Бурлиту, чтобы забрать или высадить пассажиров, заправиться горючим и просто порасспросить о таежных новостях.

    Сережкин слез с лошади, передал повод Лубникову:

    - Останься пока здесь, только в кусты уведи лошадей и сам спрячься.

    Затем с высокого лесистого бугра стал махать фуражкой. Его заметили. Арсе неторопливо столкнул в воду бат и, работая двухлопастным веслом, переехал реку.

    - Не проходила лодка сплавщиков? - спросил его Сережкин.

    - Нет, - ответил Арсе, посасывая трубочку.

    - Хорошо. Перевези-ка меня, друг Арсе. - Сережкин прыгнул в бат, лодка осела под его грузным телом.

    Нанаец молча оттолкнулся и направил бат поперек реки. Вода курилась молочным туманом, чуть розоватым на стрежне, подкрашенным зарей.

    - А что эти двое, - кивнул Сережкин в сторону сидевших возле избы, - на станцию ехать собрались?

    Перевозчик утвердительно кивнул головой.

    - Ягоду синюю торговать, - сказал он, помедлив.

    - Хорошо, - заметил Сережкин. - А ты, друг Арсе, как сарыч, неразговорчив. Скажи, у тебя бывали когда-нибудь радости, чтоб смеяться захотелось?

    - Берег подходит, - ответил Арсе и указал трубочкой на нос бата.

    - Ах ты, какой деревянный, ей-богу! - воскликнул Сережкин и с ходу выпрыгнул на берег. Он подсел на бревно к двум женщинам с большими корзинами.

    - Ну что, бабочки, божий дар везете продавать?

    Одна, что помоложе, в пестрой косыночке, в синих резиновых тапочках, игриво прыснула в руку и спросила:

    - А что - конфисковать хочешь?

    - Будет тебе! Нашла с кем шутить! - укоризненно оборвала ее пожилая напарница в повязанном углом платке и в улах.

    "Ишь ты какая баба-яга", - подумал про нее Сережкин и встал с бревна. Он подошел к реке, вода все так же кудрявилась парным дымком, но уже того легкого настроения у него не было. Он вдруг почувствовал, как звенит голова, гудят и ноют отяжелевшие ноги, от жажды пересыхает рот.

    - Эх, напиться, что ли? - Он зачерпнул пригоршнями теплую речную воду и внезапно услышал отдаленный стрекот мотора.

    - Бабочки, идет моторка. Тащите сюда корзины! - скомандовал им Сережкин и сам побежал навстречу, подхватил корзины и поволок их к самому приплеску.

    - Да будет вам, - гудела пожилая женщина и шла покорно за старшиной.

    - Вот здесь садитесь и машите, кричите. Они обязательно возьмут вас. - Сережкин подбодряюще улыбнулся и пошел к прибрежным кустам. Там он спрятался в развесистом кусту жимолости и стал наблюдать за рекой.

    Вскоре из-за кривуна вышла черная моторка сплавщиков. В ней сидели четверо. Сережкин сразу узнал Рябого, тот развалился, откинувшись на борт. Положив голову на его колени, свернулась клубком Нюрка. Кроме них, в лодке сидели еще двое мужчин.

    Ягодницы с берега замахали руками.

    - Завернем? - спросил моторист Рябого.

    - А чего ж, - ответил тот. - По десятке с носа - и то хорошо.

    Лодка, разворачиваясь, заскользила к берегу. Мотор несколько раз булькнул, как бутыль, в которую наливают воду, и умолк. Затем лодка бесшумно ткнулась в песочную отмель.

    - Заходи, пошевеливайся, - скомандовал Рябой ягодницам и осекся, увидев Сережкина, выходящего из кустов.

    Если бы перед Рябым появился сейчас уссурийский тигр, он бы не растерялся так, как от появления Сережкина. Он так и застыл с открытым ртом и поднятой рукой, которой хотел принимать корзины.

    - Не ждал? - спросил Сережкин, и его широкоскулое лицо расплылось в довольной улыбке.

    - А, старшина! - наконец воскликнул Рябой. - Ты что, с неба свалился? Ну проходи, проходи... Тоже до станции?

    - Да нет, подальше провожу вас, - ответил Сережкин и перешел на строгий начальнический тон. - Прошу всех разобрать свои вещи и вынести из лодки. Проверка.

    В лодке лежало всего два объемистых рюкзака. Моторист и рабочий быстро выпрыгнули из лодки. Рябой и Нюрка замешкались на минуту, Нюрка взяла сначала один рюкзак, но Рябой выразительно посмотрел на нее, она потащила за лямку и другой.

    - Товарищ старшина, эти вещи я везу начальнику районной милиции, - сказала Нюрка. - Поэтому вы их здесь не смотрите.

    - А вот я есть здесь и начальник милиции, и участковый, вся власть тут... Давай, давай, - ответил Сережкин, подхватывая рюкзаки. - Смелее! Вот так.

    Он рывком расстегнул первый рюкзак и воскликнул:

    - Гляди-ка, хорошие отрезы вы начальнику милиции везете! Все из переваловского магазина. Вот он обрадуется. Это ты везешь такой подарок? - спросил он Рябого.

    - Это ее вещи, - кивнул он на Нюрку. - Я к ним не имею никакого отношения.

    Нюрка, заложив руки в карманы фуфайки, презрительно смерила Рябого взглядом:

    - Проходимец ты, Рябой! Из воды сухим хочешь выйти? Думаешь, я такой же холуй тебе, как Варлашкин? Плевала я тебе в рожу!..

    - Убью! - бросился на Нюрку Рябой, но перед ним встал с пистолетом Сережкин.

    - Зачем же? Пусть живет, - сказал старшина. - Поехали, - пригласил он всех в лодку.

    - Может, поинтересуешься своими письмами? - спросил Рябой.

    - Возьми их себе на память, - ответил Сережкин.

    Рябой бросил скомканные конверты и пошел первым в лодку.

    - Нет, ты погоди, - остановил его Сережкин. - Ты ко мне поближе сядешь.

    Сережкин пропустил на нос моториста и рабочего, затем подсадил Нюрку и ближе к себе Рябого. Сам старшина сел за руль, завел мотор, и тронулись.

    Рябой молча смотрел в воду. Видно было по бугристым надбровьям, по сильно поджатым тонким губам, что он напряженно о чем-то думает. Наконец он повернулся к Сережкину и сказал:

    - Не могу понять... как ты догадался?

    Сережкин раскрыл планшетку, вынул этикетку, найденную под кустом жимолости, затем среди кусков крепдешина нашел один с белой меткой и, приложив к нему этикетку, спросил:

    - Видишь? Тикеточку ты обронил на тропинке возле стана.

    - Ну-ка, ну-ка! - Рябой ринулся к Сережкину, глаза его остро блеснули, словно вспыхнули, и увесистый кулак мелькнул в воздухе.

    Старшина рывком уклонился.

    - Еще одна попытка, - внушительно сказал Сережкин, - и ты приедешь на станцию дырявым. А я не хочу этого. Ведь тебе надо еще в тайгу съездить, показать, где остальные вещи спрятаны.

    - Ничего я вам не покажу, - угрюмо и безнадежно ответил Рябой.

    Лубников, привязав лошадей в кустах, побежал по берегу за лодкой.

    - Василь Фокич! - крикнул он. - А мне-то какая задача дальнейшая?

    - Домой поезжай, - ответил из лодки Сережкин.

    Обратно конюх скакал с не меньшей скоростью, ведь он вез такую новость! А к вечеру уже все Переваловское знало, как он, Лубников, на самом юру на Бурлите настиг контрабандита Рябого и передал его из рук в руки самому Сережкину.

    6

    Через день в районной милиции Рябой все-таки согласился идти в тайгу и показать спрятанные вещи. Запираться дальше не было смысла. Нюрка все рассказала, и ее выпустили накануне. В кабинете начальника милиции Рябой сказал ей на прощание:

    - Ты передай Варлашкину, что я завтра вечером приеду на стан с кем-нибудь. Пусть все приготовит...

    - Может, не стоило бы ее туда пускать? - осторожно спросил Сережкин Конькова.

    - А что?

    - Варлашкин вещи может перепрятать.

    Коньков засмеялся:

    - Неужто ты знаешь, где они спрятаны? - Затем он снисходительно оправил погон у Сережкина и добавил озабоченно: - По совести говоря, милый Вася, не верю я Рябому. Прогуляемся мы с ним по тайге и ни с чем вернемся. А Нюрка убедить их сможет, она слово дала.

    - Все-таки не надо было Нюрку выпускать, - с сожалением заметил старшина.

    - Да что она тебе далась. Никуда она не денется до самого суда.

    - Она-то не денется, да мы с тобой тайгой поедем, еще и вечером.

    - Уж не боишься ли ты засады, доблестный лыцарь!

    - Да ну тебя к черту! - выругался Сережкин.

    Из показаний Нюрки, которые затем признал и Рябой, следовало, что Варлашкин по договоренности с ним устроил скандал на селе, а Нюрка недели за две принесла ему слепки с ключей Ускова. Прямого участия в грабеже она не принимала. Магазин обокрал один Рябой.

    В коридоре милиции Нюрку поджидал Усков.

    - Может, вместе поедем в Переваловское, а? Нюрка? - робко предложил он ей, когда она вышла из кабинета начальника. - Я и насчет подводы договорился.

    Нюрка саркастически улыбнулась:

    - Больше твои ключи не понадобятся... по крайней мере мне.

    - Ну зачем ты об этом? - с мучительной гримасой сказал Усков. - Ну, был грех... Что ж теперь, через это и в душу плевать?

    - Эх, грех! Мало бьют вас, дураков... Вот в чем грех-то, - сказала она с какой-то злобной горечью и пошла к выходу.

    За ней посеменил Усков. Возле двери она обернулась к нему и процедила сквозь зубы:

    - Не ходи за мной... Тошно мне, понимаешь, тыквенная голова.

    Она быстро вышла, хлопнув дверью перед самым носом Ускова.

    На следующий день Коньков и Сережкин сопровождали Рябого в тайгу на поиски вещей. До переправы они добрались уже в сумерках. На той стороне их поджидал грузовик из Переваловского. Шофер лежал на фуфайке под машиной, оттуда торчали его сапоги.

    - Эй, шофер! - крикнул Коньков. - Машину готовь! - Но сапоги не пошевелились. - Спит, каналья, - беззлобно выругался Коньков.

    Молчаливый и строгий, как бронзовый бог, Арсе усадил их в бат и оттолкнулся сначала шестом, потом взял весло.

    Рябой, ехавший всю дорогу ссутулившись, в бату ожил и зорко посматривал на противоположный берег На середине реки он неожиданно навалился на один борт, ухватился за другой руками, и бат мгновенно перевернулся.

    Первым вынырнул Арсе; маленький, с угловатым черепом и жиденькими белыми волосами, он был похож на старого водяного духа. Ухватившись за корму опрокинутого бата, он крутил головой, фыркал и никак не мог понять, что произошло. Коньков не умел плавать, он тоже держался за бат, высунув из воды свое острое лицо, и сокрушенно ахал:

    - Ах, черт! Очки-то мои, очки! Как же я буду теперь без них?

    К берегу, вымахивая черными рукавами рубахи, плыл Рябой. За ним в пяти метрах Сережкин. Поодаль мирно колыхались на волнах две милицейские фуражки. Течение уносило их от плывущих. Рябой первым достал дно. Разбрызгивая воду, он бежал к берегу Вот он уже выпрыгнул на зеленый откос, а там в десяти шагах и тайга... Но в это время грохнул выстрел. Рябой обернулся и застыл. Сережкин стоял по грудь в воде с наведенным на него пистолетом.

    - Правильно, - говорил, приближаясь к нему, старшина. - Зачем рисковать?

    - Ну что ж, твоя взяла, - сказал Рябой.

    - Моя всегда берет, - ответил Сережкин.

    - М-да, - протянул Рябой и усмехнулся.

    Выстрел разбудил шофера, он стоял теперь возле машины и тупо смотрел на происходящее. Это был молодой парень в облезлой сиреневой майке.

    - Что смотришь? - окликнул его Сережкин. - Видишь, бат уплывает. Помочь людям надо.

    - Это можно, помочь-то, - тихо сказал парень и стал неловко, будто стесняясь, раздеваться. Затем нагим забежал по берегу напротив бата и медленно пошел в воду, сводя лопатки.

    Наконец бат вытащили. Коньков, весь мокрый, худенький, без очков, стал сразу меньше и теперь сильно смахивал на подростка в форме.

    - Ты мне, сукин сын, ответишь за эту баню! - кричал он на Рябого. - Смотри, не вздумай еще чего учинить. Башку сниму!

    Он сел с шофером в кабину. Сережкин с Рябым в кузов.

    - Машину в тайге не останавливай, кто бы ни встретился, - наказал Сережкин шоферу. - Понял?

    Тот согласно кивнул головой, включил зажигание, и поехали...

    Из-за помутневших в белесой пелене вечернего тумана сопок выкатилась огромная красная луна. Она замелькала в ветвях придорожных деревьев, словно хотела заглянуть и получше рассмотреть, что же это за машина? Рябой сидел у кабинки и посматривал по сторонам. Сережкин подпрыгивал на корточках возле борта. Под каждым из них натекли и поблескивали черные лужицы.

    - Держись крепче, старшина, а то, не ровен час, на ухабе выбросит, - мрачно сострил и усмехнулся Рябой.

    Сережкин уловил в позе, в жестах Рябого какую-то настороженность, ожидание чего-то важного, внезапного. Эта настороженность передалась и Сережкину, взвинтила нервы, обострила внимание.

    Когда переезжали мелкий серебристый поток Каменушки, Рябой вскочил на ноги и крикнул шоферу:

    - Щука, щука на дороге!.. Останови!

    Действительно, на каменистой дороге, возле самой воды, лежала огромная щука, будто сама выпрыгнувшая из воды.

    Шофер притормозил машину. И Сережкин вдруг увидел, как в прибрежных кустах промелькнули тени, четко на луне холодным стеклышком блеснул ствол ружья.

    - Гони! - гаркнул он на шофера и, выхватив пистолет, выстрелил поверх кустов.

    Машина, взревев, рванулась прямо на кусты, в которых была засада. Сережкин осадил Рябого и, припав к борту, отчетливо крикнул:

    - Уложу первого, кто двинется!

    Машина стремительно шла на засаду, тени в кустах скрылись... Секунда, две, три... но впереди все еще маячит этот проклятый куст. Как медленно движется и время и машина! Кровь в висках стучит так, что заглушает рев мотора, и Сережкину кажется, будто машина стоит на месте, а куст отдаляется и становится маленьким. "Когда-то я уже испытывал все это, - мелькнуло у него в сознании. - Но где?"

    - Трусы! - прошипел Рябой. - Будьте вы прокляты!

    Машина уже разбрасывала колесами последний галечник прибрежного откоса. Вот она выскочила на лесную травянистую дорогу и понеслась. Засада осталась позади.

    7

    Всю ночь Сережкин просидел в стане сплавщиков, охраняя Рябого. Коньков, потеряв очки в Бурлите, сказал: "Я теперь все равно что обезоружен", - и ушел еще с вечера спать в палатку.

    На рассвете лениво подошла к костру закутанная в шаль Нюрка. Присела.

    - Что, не спится? - спросил ее Сережкин.

    - Вот посмотреть пришла на вожачка, - усмехнувшись, сказала она в сторону Рябого. Тот отвернулся.

    - Кто ж его избрал вожаком-то?

    - Глупость наша да трусость, - ответила она, глядя в костер широко раскрытыми глазами. - А подлость поддержала... Как же! Каждому хотелось поближе быть к вожачку-то, позаметнее. - Она горько усмехнулась, встала и поплелась в палатку.

    Варлашкин с компанией появились только утром. Они шли гуськом хмурые, молчаливые. Видно было по лицам, что они перебранились и были сильно не в духе.

    - Сложите ружья! - приказал им Сережкин.

    Они равнодушно положили ружья, даже не посмотрев ни на Рябого, ни на Сережкина. Старшина указал им место у костра рядом с Рябым, сам сел напротив.

    Приятели Варлашкина были крупные, как на подбор, детины. Особенно выделялся светлобородый Ипатов, с лицом упрямым, но добродушным. Когда он запрокидывал от дыма лицо, шея троилась - такие бугристые сильные мышцы были у него.

    Сережкин вдруг начал испытывать чувство крутой горячей злости. Он вспомнил свой приход сюда, их равнодушные уклончивые лица. Представил себе, как они с ружьями протопали за ночь двадцать с лишним километров. Ради чего? Ради мести ему, старшине? Нет, к Сережкину они не питали никакой злобы. Это видно было и по их лицам и по тому, что они не стали стрелять. Ведь легко могли бы застрелить его из кустов, оставаясь сами невредимыми. Значит, у них не было к нему злобы. Но что же тогда заставило их идти скандалить в село, чтобы помочь Рябому обворовать магазин и теперь вот пытаться освободить его? Что?

    - Ну как, неудачной охота на Сережкина оказалась? - спросил старшина Ипатова.

    - Какая там охота! - ответил тот. - Просто попугать хотели, да сами испугались.

    - А рыбу где такую крупную взяли? Ту, что на дороге положили.

    - Вон, Варлашкин достал, - ответил второй парень и усмехнулся. - Приманочка, говорит, клюнет, мол, Сережкин - тут мы его и накроем.

    - Что ж вы, Ипатов, друзья с ним, что ли? - указал старшина на Рябого.

    - У меня среди трусов нет друзей, - ответил за него Рябой, презрительно сплевывая.

    Ипатов молчал, но Сережкин заметил, как заходили его узловатые желваки. "Эге, брат, ты как бык - грозен, да ленив", - подумал Сережкин и решил расшевелить парня.

    - Ну, может, были с ним друзьями?

    - Нет, - угрюмо ответил Ипатов.

    - Может, он тебе платил за помощь? - допытывался Сережкин.

    - Он те заплатит! - криво усмехнулся Ипатов. - Да и не нужна мне его плата.

    - Так что же ты, из интересу пошел скандалить на село?

    - Пошел... просто так... - Ипатов помолчал и добавил: - Как все, так и я.

    - Эх!.. - воскликнул Сережкин и выругался, скорее от удивления, чем по злобе. - И ты тоже пошел на село, как все? - спросил он Варлашкина.

    - А то что ж, - ответил тот. - Приказано было... Ну мы и палили по верхам.

    - Да кто же приказал-то?

    - Рябой.

    - Зачем же слушался?

    - А как же не слушаться? У него сила...

    - А у вас? Вот у него, у него, - показывал Сережкин на сидящих. - Разве у вас нет силы? Неужто послабее Рябого будете?

    Рябой грыз ветку и смотрел на них, прищурившись. Ипатов по-бычьи исподлобья смерил его ответным взглядом и сказал, больше обращаясь к Рябому, чем к Сережкину:

    - Наша-то сила не мерена...

    Помолчали.

    - Он вас гнул, а вы терпели, - снова заговорил Сережкин. - Так неужто ж вам нравилось его самоуправство?

    - Не нравилось, - ответил Ипатов. - А если терпели, значит, свернуть ему шею время не подошло... не накипело.

    - Под защитой старшины-то все вы смелые, - сказал Рябой, поджимая тонкие губы.

    Ипатов снова исподлобья посмотрел на Рябого, но только глубоко вздохнул.

    - Так что ж, он сам расправлялся с теми, кто не подчиняется? - спросил Сережкин.

    - Нет, больше все вот этот, Варлашкин, - раздался голос сзади Сережкина.

    Он обернулся. За ним стояли еще человек семь сплавщиков, незаметно подошедших к костру.

    - Этот холуй продался Рябому, - пояснили из толпы.

    - Нет, постой, постой, я скажу, - расталкивая людей, вырвался вперед узкоплечий мужичок в расстегнутой фуфайке. Сережкин признал в нем Фомкина. - Он же, паразит, по отдельности нам бока мял. Дай-кась я ему в ломаную переносицу хрясну! Хоть разок! - рванулся он к Варлашкину.

    - А что, и стоит пощупать их с Рябым-то, - поддержал его кто-то.

    Толпа загудела и стала обступать Рябого и Варлашкина.

    Варлашкин беспокойно заерзал, бросая из-под лохматых нависших бровей опасливые взгляды. Рябой не шелохнулся, все так же покусывал веточку, словно никого и не было.

    - Вот паразит! Он еще и не замечает нас! Бей его, ребята!

    - Стой! - крикнул Сережкин и поднял руку. - Осади назад! Храбрецы!

    - Как же так получается? - обратился к ним старшина. - Вас много, и ничего сделать с Рябым не могли, а я один - и вот обезвредил его...

    - Так на то вы и власть!

    - Вам положено.

    - Мы что? Мы - посторонние, - раздались возгласы из толпы.

    - Значит, не накипело, - снова угрюмо пробасил Ипатов.

    - Эх вы, люди-головы! - воскликнул Сережкин и почесал затылок.

    8

    Поздно ночью сильно постучали в окно избы милиционера Сережкина.

    Татьяна вскочила с постели в одной рубашке, подошла к окну и, приложив ладони козырьком к щекам, стала всматриваться через стекло.

    - Никак, Вася! - радостно воскликнула она и пошла открывать дверь.

    - Ну, слава богу! - лепетала она сонным голосом через минуту, зажигая в чулане лампу. - Неделю не был дома. Ну, что там у тебя?

    - Обыкновенно, порядок наводил, - ответил Сережкин, с трудом стягивая волглые сапоги. Он не любил расписывать дома о своих делах.

    - Навел порядок-то? Ну и хорошо. Поужинаешь?

    - Нет, молочка, пожалуй, выпью. Отнеси-ка мой портупей на стол, - сказал он, подавая Татьяне снаряжение. - Эх, хоть высплюсь! - Он аппетитно потянулся.

    Татьяна поставила на стол глиняный горшок молока, сама ушла в соседнюю комнату.

    Сережкин выпил залпом молоко, погасил лампу, постоял с минуту над кроватью сына.

    - Спит, кочедык, - ласково пробасил он и положил на подушку мальчика горсть нешелушеных лесных орехов.

    А через минуту всю избу заполнил громкий затяжной храп Сережкина, от которого тихо и жалобно тренькали оконные стекла.

    1954

    ЛЕСНАЯ ДОРОГА

    - Как у вас голова насчет качки, крепкая? - спросил меня шофер Попков.

    - А что? - я подозрительно посмотрел на его суровое, цвета кедровой коры, лицо.

    - Так, на всякий случай.

    Я пожал плечами, - вроде нам не по морю плыть, а ехать по таежной дороге. Но шофер больше - ни слова. Он, видимо, сердился на то, что пришлось меня ждать, а тем временем ускользнул его начальник лесопункта Мазепа. Лови его теперь на заснеженных лесных времянках!

    Ехать нам далеко, километров за сто, до Ачинского лесопункта, аж в предгорья Сихотэ-Алиня. Попков везет туда сено на своем грузовике. Где-то ему еще надо нагрузиться - не то в Улове, не то в Баине. "Уточним на месте, - сказал ему Мазепа. - Заедешь - найдешь меня".

    Мне тоже нужен был этот самый Мазепа. В редакцию пришло письмо от рыбнадзора. "На Теплой протоке гибнет кета... Мазепа уничтожает нерестилища. Помогите! Чуряков".

    Накануне я звонил из редакции директору леспромхоза, просил с утра задержать Мазепу, разумеется не сказав - по какой причине.

    Мазепа у газетчиков был на хорошем счету. И директор, видимо, понял, что будет очередная похвала. Поэтому он не стал задерживать своего начальника лесопункта. А когда увидел меня, только руками развел: "Поздно прилетел самолет... Опоздали, дорогой мой. Мазепа-то уехал..." - "Какая жалость!" - "Ну ничего - нагоните. Я задержал тут грузовик".

    День выдался морозный, солнечный, с тем необыкновенно чистым и бодрым снежным духом, который бывает только в начале зимы.

    Дорога из Трухачева потянулась к сопкам, пропадая в частом буром мелколесье. Грузовик шел резво по накатанной снежной колее. Хотя еще и октябрь не кончился, но снегу в тайге навалило по колено. Ранняя зима выпала. Дубы стояли огненно-рыжими, не потерявшими ни единого листика; и даже голенастый маньчжурский орех топырил еще в зеленоватое холодное небо поредевшие, свернутые в трубку длинные листья.

    Клубились паром незастывшие бурные таежные протоки, а на обмелевших речных перекатах, мотая обнаженными спинными плавниками, обдираясь о коряги и камни, на брюхе ползла, пробираясь вверх, кета. Нерест все еще продолжался.

    Мой попутчик сидит за баранкой прямо, вытянув вперед подбородок, словно правофланговый в строю, по которому все должны равняться. И фуфайка на нем защитного цвета, и шапка серая армейская; будто он и впрямь только со службы. Но ему уже за сорок - баранку он крутит нехотя, как бы между прочим; и, глядя на его строго сведенные брови и немигающие глаза, можно подумать, что машину ведут не руки, а вот эти насупленные брови.

    - Давно здесь работаете? - пытаюсь я завести беседу.

    - С детства.

    - И все шофером?

    - Раньше плоты гонял по Бурлиту.

    - Какие плоты?

    - Леспромхозовские, какие же еще? Раньше в плотах сплавляли лес-то. А мой батя вроде за лоцмана был. И меня держал при деле...

    - Что ж вы ушли? Шофером выгодней?

    Он как-то искоса смерил меня взглядом, криво усмехнулся:

    - Ты что, нездешний?

    - Да вроде бы...

    - Чудак. Ныне одни кедры валят... А кедра и морем плывет. Зачем же ее в плоты вязать?

    - Почему же вы одни кедры берете?

    - Такой порядок, - ответил он просто.

    - Но это же вредно для тайги...

    - Само собой. Заламывается...

    - Почему ж вы не протестуете?

    - Чего?! - он опять удивленно искоса посмотрел на меня.

    - Протестовать, говорю, надо. Тайга мертвой станет. Кедр уничтожат - зверь уйдет...

    - Из одного места уйдет, в другое придет. Зверь - он и есть зверь. Намедни вон старуху волки съели. Одни валенки остались... В Баин шла из Улова... К фельдшеру. Да сбилась с дороги-то. Они ее и вылечили.

    Дорога начинает показывать свои первые лесные капризы: вот она, вырвавшись из мелкого ельника, неожиданно ныряет в глубоченный ухаб. Ухаб настолько крут, что мне из кабины кажется он обрывом. Я невольно хватаюсь за держальную скобу; но грузовик на мгновение будто застывает на откосе и плавно съезжает вниз. Я с удивлением смотрю на Попкова, но он по-прежнему невозмутимо суров. Машина встает на дыбы, с ревом вырывается из ухаба и облегченно мчится под откос. Вдруг - поворот, и перед нами темная полоска полыньи, клубящейся паром, - а глаза шофера уже отыскали желтую ленту бревенчатого моста и гонят к нему машину. Короткая встряска - и снова грузовик летит по извилистой коварной дороге.

    Вскоре я заметил, что все эти бесчисленные бревенчатые мосты имеют совершенно одинаковый характер: чуть только дотронутся до них колеса грузовика, как они начинают трястись, точно в лихорадке; и чем длиннее мост, тем он трясучее.

    - А не провалимся? - спрашиваю я.

    - Бывает, - невозмутимо отвечает Попков, подпрыгивая за рулем, точно верховой в седле.

    - А дальше лучше?

    - Дальше хуже.

    Грузовик размеренно ныряет в ухабы, точно плывет по волнам, - и до меня доходит предупреждение шофера насчет качки.

    - Ничего себе качка!

    - Подходящая. Это у нас "шифером" зовется.

    - Неужто нельзя выправить его?

    - Почему ж нельзя? Можно. Прицепил нож к трактору, да и посрезал бы ухабы.

    - А что ж, тракторов нет?

    - Есть! Как же так? Леспромхоз - и без тракторов?

    - Отчего ж не исправите дорогу?

    - Приказа нет.

    - А если без приказа? Прицепили бы нож и попутно посрезали бы ухабы...

    - Чудак! Нож - это ж государственное имущество. Его просто не возьмешь! Порядок заведен!

    - Какой же это порядок?! - указываю я на ухабы.

    - Ничего, проехать можно... Конечно, без привычки трудновато... Ежели голова слабая насчет качки. А привыкнешь - ничего. Зимой-то еще благодать. Вот уж летом - не прыгнешь.

    Говорит об этом Попков вроде бы и с радостью, словно ему доставляет удовольствие ежедневно нырять по этим выбоинам.

    На одном из крутых поворотов, посреди самой дороги, стоит ясень, в наезженном прогале намертво села машина, груженная какими-то бочками. Мы еле выбираемся из месива новой колеи, вылезаем из кабины, осматриваем место аварии. Машина карданом сидит на пне, рядом валяются рассыпанные передние рессоры.

    - Крепко сел... - удовлетворенно замечает Попков. - Теперь без домкрата его и трактором не стащишь.

    - Неужели трудно срубить этот пенек?

    - А зачем? Проехать можно. В лесу пеньков много... Что ж теперь? Ты их и будешь всех рубить?

    - Так пень-то посреди дороги стоит!

    - Возьми да объехай... Кто тебя на него толкает?

    Мы усаживаемся в свою машину и едем дальше.

    - Я вот тоже один раз на пенек сел, - сказал шофер. - Ночь, зима... Крутился я, крутился возле машины, взял да и лег в кабинке. И вот слышу, будто во сне, трубы играют, а очнуться не могу никак. Потом вроде меня несут на носилках санитары, и пение кругом... А это, оказывается, проезжий шофер меня вытаскивал из кабинки и матерился. Чуть не замерз. Еле очухался...

    Он ловко, орудуя одной рукой, достал папироску, зажег спичку и прикурил; второй рукой держал баранку и правил, не сбавляя скорости!

    - Зимой у нас рай. Хоть плохая, да есть дорога. Вот с весны и такой не будет. Здесь только пеший да верховой и проберется.

    - Сколько же лет здешнему леспромхозу?

    - Да уж больше двадцати лет.

    - И все без дороги?

    - Лет пять назад начали было строить. Да вон, видите просеку? Под дорогу делали.

    Эту просеку я заметил раньше, она тянется от самого Трухачева.

    - И далеко ее прорубили?

    - Аж до Бурлита... Километров на двадцать пять, - отвечает Попков. - И кюветы под дорогу прорезали... Делов наделали тут, да все и бросили.

    Проскочив одну из проток, Попков свернул направо.

    - Заедем в Улово, - сказал он. - Здесь недалеко, Мазепу надо разыскать, чтоб сена отпустил.

    - Прямо гетман ваш начальник, - сказал я.

    - Гетман у нас лесником работает.

    - Прозвище, что ли?

    - Может, и прозвище, может, фамилия... Кто его знает!

    Вскоре в стороне от дороги показалась приземистая избушка; она была так сильно завалена снегом, что издали походила на сугроб.

    - Это и есть Улово?

    - Здесь конюшня, - ответил Попков. - А Улово - чуть подальше - два барака... Там, за протокой.

    Мы остановились напротив избушки. Попков посигналил; сиплый, словно простуженный гудок коротко оборвался, как будто утонул в снегу.

    - Дрыхнут, как медведи, чтоб им через порог не перелезть... - незлобиво выругался Попков; но и сам не стронулся с места, только поглядывал на избушку вроде бы с завистью.

    Между тем мы остановились на самой границе леспромхозовских владений, - там, за широкой, скованной льдом протокой, начинались приметы недавнего разгула пилы и топора.

    За частой щетиной невысокого прибрежного краснотала виднелись обломанные, похожие на черные костыли, ясени; покосившиеся в разные стороны со сшибленными верхушками лиственницы; корявые толстенные ильмы с белеющими ранами отодранных сучьев толщиной с доброе дерево. Сердце сжималось от этой мрачной картины.

    - Что сделали с лесом? Заломали и бросили... Негодяи! - не выдержал я.

    - Одни кедры рубили. А кедра, я те скажу, что колокольня... Все деревья ей вот до сих пор, - Попков ребром ладони провел по ремню, - то есть по пояс... Кыык она шарахнет наземь... Всем макушки посшибает.

    Наконец из избушки вышел старик в нагольном полушубке, в малахае с одним ухом, торчащим в сторону, как вывернутое крыло у заморенного гусака; сначала он было двинулся к нам, но, видимо передумав, остановился, достал кисет, стал закуривать.

    Шофер опять посигналил.

    - Чего орешь? - крикнул старик.

    - Мазепа здесь?

    - Утром был, - ответил тот. - На Баин подался.

    - Догоним его? - спрашивал Попков, высунувшись из кабины.

    - Пожалуй, не настигнете.

    Грузовик разворачивается долго, словно норовистая лошадь, не желающая пятиться задом. Колея была сдавлена наметенными сугробами, и грузовик осторожно тыкался в них тупым рылом, словно принюхивался. Наконец мы развернулись и покатили к Баину быстро, в надежде настигнуть ускользнувшего от нас Мазепу.

    Вскоре пошли бывшие поселки лесорубов: один, другой, третий...

    Скучно они выглядят! Покосившиеся заборы, пустые с выбитыми окнами избы, почерневшие от времени бревенчатые амбары без крыш и дверей... Тишина и запустение. Да и кому нужны эти поселки? Лесорубы покинули их, ушли вместе с тракторами, пилами, подвижными электростанциями в более глухие и нетронутые таежные дебри, а здесь остались либо кородеры, либо охотники, либо рабочие тощих подсобных хозяйств, любители огородничества и "самостоятельной" жизни; в леспромхозе их зовут иронически "пенсионерами". А те, которые рубили эти избы, где-то в новых местах снова строят бараки, избы, так же наспех и так же вскоре бросят их, чтобы идти куда-то дальше на временное житье. Куда они идут? Куда торопятся? Зачем бросают столько добра в тайге? Здесь бы жить и жить да работать на славу еще десятки лет. Кругом стоят исполинские ильмы, лиственница, маньчжурский орех и, наконец, золото нашей тайги - ценнейшее дерево - ясень! Но сплавлять их нельзя - тонут. А вывозить - нет дороги. И вот их заломали, захламили и бросили чахнуть да гнить...
     

    Баин ничем особенным не отличался от других поселков. Те же маленькие, кособокие бревенчатые избы с неаккуратно обрезанными углами, те же длинные приземистые бараки, срубленные из толстых красных бревен, с окнами без наличников, с безобразно частыми переплетами, похожими на тюремные решетки. В Баине было побольше застекленных изб и бараков да чаще над тесовыми крышами кудлатились жидкие дымки. Здесь расположилось подсобное хозяйство ОРСа, осели многие семьи далеко откочевавших лесорубов.

    Мы остановились на конном дворе. Возле ворот две бабы навивают воз сена.

    - Мазепа здесь? - спрашивает у них Попков.

    - Кажется, на Мади уехал, - отвечает ему женщина в фуфайке и, сняв рукавицы, дует на руки.

    - Тьфу, дьявол! - плюнул шофер и, повернувшись ко мне, сказал: - Посидите в сторожке, а я тут поразведаю.

    Под сторожку была отведена половина пятистенкой избы, во второй половине помещалась шорная. Я рванул дверь в сторожку - не поддается. "Она примерзла! - кричит кто-то со двора. - Ногой ее долбани!" Я бью ногой в притвор, дверь с сухим треском распахивается. В сторожке никого не было. Посреди избы топилась плита, в углу стоял топчан, у окна - стол с табуреткой. Через минуту в сторожку вошла та самая женщина в фуфайке, что отвечала Попкову.

    - Окаянный мороз, - сказала она беззлобно, протягивая над плитой большие иссиня-красные руки. - Аж с пару сошлись.

    - Вы что, конюхом работаете? - спросил я ее.

    - Да где поставят, там и работаю. Заработки у нас ни к черту. Одно слово - подсобное хозяйство. - Она нагнулась и начала заметать щепки травяным веником.

    - А на лесозаготовках зарабатывают?

    - Там зарабатывают.

    - Что ж вы там не работаете?

    - Да куда мне с детьми скакать с места на место. У меня их двое. Я уж здесь привыкла.

    - А что, мужа-то нет?

    - Нет мужика... - Она аккуратно собрала щепки, бросила их в печь. - Старший-то у меня семилетку кончил и в город подался на каменщика учиться. Вызов ему пришел оттуда. Уж так рад! Да и я радехонька - лишний рот с плеч.

    В дверь вошел сухощавый мужик средних лет с таким выражением лица, как будто он знает что-то такое, от чего все могут ахнуть.

    - Саня, - обратился он к женщине. - Поди навивай, Мазепа приказал.

    - Он здесь?

    - Нет... Давеча верхом на Мади подался. А мне наказал распорядиться...

    Женщина натянула тряпичные рукавицы и пошла на двор.

    - Механизация механизацией, а все равно без лошади и в лесу ни шагу, - прищуриваясь, словно оценивая меня, хрипло заговорил вошедший. - Шорник в колхозе первый человек... А здесь...

    - Вы, должно быть, шорником работаете? - спросил я его.

    - Без расценок какая работа! Я тебе, положим, клещи переберу, а ты опиши все, как есть. Или возьми потник - он у тебя сопрел, а ты с ним возись.

    В сторожку вошел плечистый человек в новом полушубке.

    - Вот это Евстафий Дмитрия, ветврач, - сказал шорник. - На него все лошади замыкаются.

    Мы поздоровались.

    - Ты ему расскажи насчет поросят, - попросил шорник ветврача.

    Евстафий Дмитрич вдруг заговорил очень тихим, тонким, не по комплекции, голосом:

    - Видите ли, ОРС тут бракованных поросят продает по дешевке. Вот рабочие жалуются.

    - На то, что дешево?

    - Нет, на то, что поросята потом дохнут. Видите ли, для отчетности ОРСу выгодно проводить поросят проданными, пусть даже дешево. Это значит - помощь населению. А какая же это помощь - одна видимость. Я им запрещал, да не слушают меня. - Он говорил равнодушно, не веря, что его слова что-то могут изменить.

    - А Мазепа знает?

    - Мазепа все знает.

    - Почему ж он не запретит?

    - Не выгодно ему с ОРСом ругаться. Без мяса оставят... Рабочие и так разбегаются. А план выполнять нужно.

    Вошел Попков, за ним высоченный мужчина в тулупе, с кнутом в руках. Это и был Гетман, здешний лесник. Он уже собрался ехать на Мади, вслед за Мазепой.

    - Зачем вы за ним гонитесь? - спросил я лесника.

    - Ему новые лесосеки дали... Не проверишь - он обязательно лишку прихватит. Да выберет, что получше.

    - Возьмите меня... Мне он тоже нужен.

    Гетман критически осмотрел мою куртку.

    - В этой одежке до пупа только за девками бегать - полы в ногах не путаются. А в санях да по тайге тулуп нужен.

    - Тулупов у нас нет, - сказал ветврач. - Так что поезжайте с Попковым до Ачинского.

    - За Банном перемело дорогу? - спросил Попков.

    - Перемело. Но с утра машины пробили, проедешь, - успокоил его лесник.

    - Вот опять же непорядок, - снова сердито заговорил шорник, поглядывая с неодобрением на меня. - Ведь каждый день за этим Баином машины вязнут. Переметает не больше километра. Что бы плетень там поставить? Нет никому до этого дела... - Он смотрит на меня с такой укоризной, словно я-то и есть главный дорожный мастер.

    Чтобы как-то оправдать себя в глазах шорника, я спросил Евстафия Дмитриевича:

    - А почему снегозадержатели там не поставят?

    - Не знаю, - пожал плечами ветврач. - Оно дело-то пустяковое, да сверху никто не распоряжается... Видать, привыкли.

    - Теперь дорога сносная, - возразил свое Попков. - Зачем понапрасну обижаться. Вот летом фасон другой...

    - Это уж точно... Летом тяжельше.

    - Сахару месяцами не было.

    - Что там сахару! Хлеба не подвозили...

    - А нынче и хлеб и сахар... Магазин вон торгует. Чего еще надо?

    - Зачем обижаться? Теперь жить можно.

    - Точно, точно, - повторяли со всех сторон, и даже шорник согласно кивал головой.
     

    Километровый участок дороги за Баином мы пробивали медленно метр за метром; машина дрожала от рева и напряжения, продвигаясь мелкими рывками по заметенной колее. И когда уже оставалось рукой подать до лесной опушки, грузовик затрясся, как в ознобе, и стал.

    - Так... Понятно! - Попков выключил зажигание и вылез из кабины.

    С минуту он осматривал задние скаты, зачем-то бил каблуком по неподатливой, как дерево, резине и наконец изрек:

    - В колесник сели... Это мы си-ичас.

    Он полез в кабинку, сдвинул сиденье и выбросил оттуда грязную брезентовую куртку, топор, пилу и лопату.

    - Дай покопаться? - попросил я.

    - Сиди! - он взял лопату, встал на одно колено и начал откидывать снег из-под задних колес.

    - Это еще ничего... Снег ноне неглубокий. Вот в марте сядешь - беда. Не докопаешься.

    По словам Попкова получалось так, что я попал в самую счастливую пору его шоферской жизни. Вот комедиант! Меня это стало раздражать.

    - Значит, у вас теперь самая легкая пора?

    - Чего? - он перестал копать и глядел на меня с недоумением.

    - Легкая пора, говорю, у тебя.

    - Ага! И у тебя сейчас будет легкая пора, - подмигнул мне Попков. - Ну-ка, подай куртку! Та-ак... А теперь лезь под машину! Полезай, полезай! Во-от... Протаскивай рукава сквозь колесо... Та-ак! Ташши, ташши! Чего смотришь? Ну-к, дай сюда.

    Он, сердито сопя, стал повязывать брезентовую куртку на заднее колесо. Рукава протянул между скатами и скрутил их жгутом. Потом залез в кабину, громко хлопнул дверцей. Заурчал, завизжал мотор, затряслась машина, и бешено закрутились задние колеса, поднимая снежную пыль. Ни с места...

    Попков высунулся из кабинки:

    - Эй, из конторы! Возьми топор и дуй в лес. Вагу сруби подлиньше... Да еще чурбак! Вывешивать машину будем.

    А потом негромко матюгнулся вслед мне:

    - Легкая пора! Язви тя...

    Странно, меня ничуть не обидела ругань Попкова. Мне даже доставляло какое-то непонятное удовольствие его озлобление. Еще несколько минут назад я думал о скверной привычке человека довольствоваться малым.

    Но это была привычка циркача, танцующего на канате. А что нам стоит? Перекувыркнуться? Пожалуйста! Все очень просто... Но не вздумай сказать ему, что работа его и в самом деле простая и легкая.

    Пока я вырубал вагу и чурбак, пока нес их из лесу, обливаясь потом, возле грузовика уже крутился "газик", а мой шофер командой ал, размахивая руками:

    - Давай назад! Осади, говорят!! То-ой!

    - Эй, из конторы! - крикнул он, увидев меня. - Ты что, в лес по грибы ходил, что ли ча? Давай сюда! Чего остановился? Обрубок клади под колесо... Та-ак! Да это ж нешто вага? Это ж бревнище! Хоть в венец укладывай... Эх, заставь богу молиться... медведя.

    Он подошел к "газику", открыл правую дверцу:

    - Как вас по имени-отчеству, извиняюсь?

    - Иван Макарович, - раздалось из "газика".

    Потом тяжело вылез хорошо одетый грузный мужчина. Я узнал директора леспромхоза Пинегина. Мы поздоровались.

    - Берись за верхушку, Макарыч! - подвел Попков Пинегина к ваге. - И гни, дави ее!

    - Из конторы! - обернулся он ко мне. - А ты поддерживай ногой чурбак и тоже на вагу ложись... Брюхом. Та-ак! - Попков залез в кабину и продолжал оттуда командовать. Он включил мотор. - Ну, взяли. Р-раз-два! Эй, поехала...

    Мы подняли засевшее колесо, "газик" натянул трос, и грузовик медленно выполз на пробитую колею.

    Попков собрал свой шанцевый инструмент, отвязал с колеса брезентовую куртку и спросил меня:

    - Со мной поедешь или пересядешь к ним?

    - А вы куда едете? - спросил я Ивана Макаровича.

    - На Мади. Мазепу ищу.

    - И мне он нужен, Мазепа. Подвезете?

    - Пожалуйста.

    Попков кивнул мне:

    - Ну, бывай, помощник из конторы.

    Так и не простил он мне "легкой поры".

    Иван Макарович подал ему руку и сказал уже в "газике":

    - Орел... Сразу видно - мазеповской выучки.

    Иван Макарович человек приятный, обходительный - светлая улыбка постоянно на его лице. И одет он как-то весело: светло-белые валенки, серое пальто, серый каракуль... И шутит как-то весело:

    - Наши хозяйственники рупь в карман кладут, десять на дорогу бросают.

    - Мазеповская выучка, - сказал я.

    - Ты Мазепу не трогай... Он уже в счет будущего года работает.

    Мы подъехали к реке Бурлиту... Длинный бревенчатый мост, настланный по каким-то деревянным козелкам и по неокрепшему льду, местами перехлестывала вода, вырывавшаяся из промоин и трещин. Река кипела. Ехать по такому шаткому основанию было рискованно. Иван Макарович вылез из машины, потрогал валенками бревна, вздохнул.

    - Эх, Мазепа ты, Мазепа! Атаман ты, и больше ничего... Видал, какая стихия? - спросил он меня, кивая на кипящую реку. - А они каждый день мотаются по ней. Башки отчаянные! Одначе, с волками жить - по-волчьи выть, - сказал он, влезая в "газик", потом смиренно своему шоферу: - Давай, Петя! Плыви...

    Но как только "газик" забарабанил по шаткому бревенчатому настилу, Пинегин приоткрыл дверцу.

    - Ты на всякий случай тоже приоткрой дверь-то, - обернулся он ко мне. - Все успеем вынырнуть.

    Он опасливо заглядывал в реку, вытягивая, как гусь, шею:

    - Да тут вроде и неглубоко, а, Петя?

    - Местами по шейку, - тихо ответил Петя.

    - Вот обормоты! Даже бортовых бревен не положили... Да куда ты на край-то лезешь? - крикнул Пинегин.

    - Чуток занесло.

    Петя, остроносенький белобрысый паренек в черной фуфайке, как скворец, сидел сгорбатившись, крепко вцепившись в баранку, положив подбородок на руки, и пугливо таращил глаза.

    - Весной на этом месте растащило мост... "ЗИЛ" провалился, - сказал Петя. - Шофер вон там, у Монаха, вылез. - Он кивнул в сторону высокого черного камня, одиноко торчащего из воды.

    - Да, купель в эту пору так остудит, что штаны примерзнут, - сказал Пинегин.

    "Газик" приостановился; сразу за мостом разлился широкий заберег с раскрошенным снегом и льдом.

    - Прикройте двери, - сказал Петя. - С разгона пойдем. Не то сядем в этой квашне.

    Я захлопнул дверцу.

    - А здесь не глубоко? - Пинегин вопросительно посмотрел на шофера.

    - По-моему, по дифер.

    - Ну давай... С разгона так с разгона...

    Но дверцу Пинегин все-таки не прикрыл; и пока "газик" шумел колесами по воде, он напряженно поглядывал, как волны обмывали подножку. Наконец мы выскочили на прибрежный откос.

    - Сколько героизма проявляется на одной только дороге! - сказал Пинегин, облегченно вздыхая и шумно хлопая дверцей. - Скромные, незаметные труженики... А чуть поскреби каждого - романтик! Мало мы говорим о них, мало пишем! Простите за любопытство, вы очерк о Мазепе думаете написать? - спросил он, обернувшись ко мне.

    - Пожалуй, нет.

    - А что же, если не секрет?

    - Еще не знаю.

    - Он стоит и очерка. Сам покоя не знает и другим не дает. - Пинегин торжественно умолк, чтобы дать почувствовать значимость сказанного.

    - Такие кадры - наша опора, - сказал он через минуту. - Завтра в райкоме совещание передовиков. От Мазепы целая бригада будет. Вот так...

    - Вы представляете, сколько стоит временный мост через Бурлит? - спросил я Пинегина. - Ну, хотя бы приблизительно...

    - Зачем приблизительно? Я могу вам точно сказать - десять тысяч списывают на него ежегодно.

    - Десять тысяч! За двадцать пять лет - двести пятьдесят тысяч... два с половиной миллиона рублей на старые деньги! - считал я вслух. - За эти деньги можно было четыре постоянных моста построить.

    - Но вы не учитываете фактор времени, - снисходительно улыбнулся Пинегин. - Времянку за неделю наводят, а постоянный мост и за год не построишь.

    - Да кто же за нами гонится?

    - Время такое... Стране нужен лес сегодня, а не вообще...

    - А завтра не понадобится?

    Пинегин даже не взглянул на меня, - то, что он говорил, казалось ему настолько очевидной истиной, что и доказывать не нужно:

    - Мы должны торопиться... Обязаны!

    - А если я не хочу торопиться?

    Пинегин наконец обернулся и весело поглядел на меня:

    - Жизнь заставит!
     

    Мади встретила нас огромными штабелями бревен; они тянулись как высоченная крепостная стена вдоль по-над берегом промерзшей до дна речушки. Медно-красные в корне, желтовато-масляные на срезах, как располосованные свежие дыни, они поражали своими размерами; крайнее кедровое бревно, у которого мы остановились, в поперечнике было под крышу "газику". Казалось, что эти громадные кедры валили под стать им великаны-люди, а потом, играючи, укладывали их, как кирпичики, в эти стены. Но люди были самые обыкновенные, даже большей частью малорослые, все, как один, в серых выгоревших фуфайках, в кирзовых сапогах, - сидели они тут же, на бревнах, курили. Поодаль стоял черный, как ворон, длинноносый автокран. Неужели все эти горы они наворочали? Не верилось.

    Откуда-то из лесу доносились глухие раскатистые удары; будто кто-то колотил там по мокрому белью огромным вальком.

    Мы вылезли из "газика", поздоровались.

    - Мазепа здесь? - спросил Пинегин.

    - Был... Только что уехал в Ачинское.

    - На чем?

    - На хлебовозке...

    - Ах ты, неладная! - Пинегин обернулся ко мне: - Может, догоним?

    - Надо сходить на нерестилища.

    - А что там?

    - Посмотрим! Как пройти на Теплую протоку? - спросил я лесорубов.

    От автокрана подошел черноглазый скуластый паренек, подал нам по очереди маленькую, но жесткую руку.

    - Мастер, - представился он. - Между прочим, моя фамилия Максим Пассар.

    - Хорошо работаете! - весело сказал Пинегин, кивая на бревна. - Но как вы их вывозить отсюда станете?

    - О, милай!.. Весна все сволокет, - ласково щурясь, отвечал маленький, но длиннорукий мужичок. - Вы не глядите, что эта речушка воробью по колено. А взыграет, вспузырится... так попрет, что верхом на лошади не угонишься...

    - Нам нерестилища надо посмотреть... Теплую протоку, - сказал я Пассару.

    - Туда в обход надо. Лесом нельзя - валка идет.

    Из лесу, прямо на нас, словно танк, поднимая с треском молодняк, выпер черный стосильный трактор. Здесь, на раскряжевочной площадке, он развернулся, утробно всхрапнул и умолк.

    - Отчаливай! - крикнул тракторист.

    Один раскряжевщик бросился снимать чокер с огромного кедрового хлыста, приволоченного трактором.

    - Вот это кедровина! Кубов на десять будет...

    - Две нормы на рыло...

    - Боров!

    - Слон!

    - Китина...

    Поваленный кедр и в самом деле напоминал исполинскую тушу кита; и петля стального троса была внахлест затянута на суковатой развилине, как на хвостовом плавнике. За кедром тянулся глубокий черный след вспаханного им, перемешанного с землей снега... Широченная борозда! Кора его была вся облита, ободрана о корневища. А сколько он поломал, повыдрал с корнем, похоронил молодняка на этом долгом пути, подумалось мне.

    - Пойдемте через лес! - сказал я Пинегину. - Валку посмотрим.

    - Но туда нельзя.

    - Пассар нас поведет... Как, Максим, проведете?

    - Если не боитесь, конечно, можно такое дело...

    Я смотрел на Пинегина. Он откашлялся, вынул платок, долго утирался.

    Наконец сказал своему шоферу:

    - Подожди меня здесь, Петя.

    Мы пошли по черной борозде, проложенной кедром; она завиляла, пересекаясь с такими же глубокими бороздами, извиваясь вокруг уцелевших раскоряченных ильмов да стройных, стального воронения, ясеней.

    - Э-ге-гей! - кричали нам вслед. - Смотрите поверху, не то рябчик долбанет.

    - Это что еще за рябчик? - спросил Пинегин Пассара.

    - Сучки у нас так называются.

    Кедровые сучья, перемешанные с валежником, с покалеченным, искореженным молодняком, повсюду высились в завалах - не перелезть...

    Сверху, с заломанных, обезображенных деревьев тоже свешивались кедровые сучья, комлями вниз, тяжело покачиваясь, готовые в любую минуту сорваться и ринуться вниз.

    - Идите только за мной... В сторону ни шагу, - сказал Пассар.

    Мы вытянулись гуськом, шли молча след в след, словно по сторонам было минное поле. Глухие ухающие удары, доносившиеся с лесосеки, перемежались теперь с раскатистым треском, напоминавшим пулеметные очереди.

    Потом стал долетать до нас высокий, комариный голос пилы, и чем ближе мы подходили, тем надсаднее, ниже и злее становился этот звон.

    Наконец Пассар поднял руку, остановился.

    От неожиданности мы почти столкнулись.

    Перед нами метрах в ста качнулся и стал валиться высокий кедр; сначала он вроде бы застыл в наклонном положении, и казалось, что он еще выпрямится и его тупая, словно подстриженная небесным парикмахером, вершина снова появится в оголенном проеме. Но, помедлив какое-то мгновение, тяжелыми косматыми лапами погрозил он, опрокидываясь, небу и быстро пошел к земле, со свистом рассекая воздух, по-медвежьи с треском подминая долговязый орешник, и с пушечным грохотом ударился наконец оземь. Гулким стоном отозвалась земля, и долго, как смертный прах, парило в воздухе облако снежной пыли. И в наступившей тишине было жутко смотреть на этого поверженного недвижного, точно труп, лесного великана, на мотающиеся обломанные, как косталыжки, ветви орешника да трескуна, на пустой, как прорубь в пропасть, небесный проем, который еще мгновение назад закрывала кудлатая голова кедра.

    - А теперь бегом, бегом! Чего, понимаешь, стали? - Пассар пропускает нас вперед. - Бегом! Прямо к кедру...

    Я бегу впереди и чувствую, как у меня колотится, словно от испуга, сердце. "С чего бы это?" - удивляюсь я.

    Возле высокого пня, похожего на лобное место, стоял вальщик в оранжевой каске с брезентовым, спадающим на плечи покрывалом.

    На пне лежала бензопила, - совсем игрушечной казалась она на этом поперечнике, размером с хороший круглый стол.

    - Как же вы ухитрились эдакую махину? - спросил я вальщика.

    - Минут сорок провозился... С подпилом брал ее, с обоих концов... Натанцевался.

    Вальщик - немолодой, густая темная борода на щеках заметно серебрилась, но был он плотный, коренастый и, видимо, немалой силы.

    Однако я заметил, что пальцы у него дрожали; когда он скручивал цигарку, крупинки махры полетели на землю.

    - Не владеют пальцы, - как-то извинительно улыбнулся он, перехватив мой взгляд. - Как повалишь кедру - руки и ноги трясутся. Ничего не поделаешь.

    - От чего? От усталости?

    - Да нет... Вроде оторопь берет. Испуг не испуг, но сердце бьется и что-то такое подкатывает под самый дых! Повалишь такое вот дерево, как живую душу сгубишь. Пятнадцать лет уж как валю, а все еще оторопь берет.

    - Это наш лучший вальщик Молокоедов, - сказал Пассар, подходя с Пинегиным.

    - Замечательно у вас получается. Прямо - салют!.. Как пушечный залп...

    Пинегин похлопал вальщика по спине.

    - Вот они, покорители тайги!

    Вальщик смущенно улыбался и жадно затягивался дымом.

    - А зачем ее покорять, тайгу-то? - спросил я Пинегина.

    - Как зачем? Человек - хозяин своей земли.

    - И это по-хозяйски? - я указал на заломанные деревья.

    - Ну, это пустяки... Зарастут, новые вырастут.

    - Как можно говорить такие слова? Кто в тайге живет, знает - такое дело не зарастет. Гнить будет, болеть будет... Короед появится. Тайга пропадет! Гиблое место называется это! - неожиданно вспылил Пассар.

    - А кто виноват? Ты ж и виноват, милый... А на меня шумишь. - Пинегин засмеялся.

    - Я не виноват... - Пассар отвернулся. - Пойдемте на Теплую протоку...

    Мы опять растянулись гуськом и шли за Пассаром. Ухающие раскатистые удары теперь раздавались где-то справа, но все казалось, что вот-вот перед нами повалится очередной кедр.

    - Зачем же вы одни кедры рубите? - спросил я Пассара.

    - Еще ель немножко берем. Больше ничего нельзя, лиственные породы тонут. Сплавлять нельзя. Дороги нет. Что делать?

    - Стройте дорогу.

    - Не могу... Мое дело - рубить лес.

    - Но ведь кедр не восстанавливается при такой рубке?

    - Конечно...

    - По закону запрещена такая рубка? - кричу я ему в спину.

    - У нас есть разрешение, - отвечает Пассар, не оборачиваясь. - Трест давал...

    - Но послушайте, это же преступление! - я оборачиваюсь к Пинегину, и мы останавливаемся лицо в лицо.

    Он чуть ниже меня и поэтому смотрит исподлобья своими бесцветными навыкате глазами.

    - Не кричите! Вы что, не знаете?! Нужен лес не завтра, а сегодня.

    - А завтра что, лес не понадобится?

    - Ну и что?! Завтраками кормить будем государство? Мол, подождите там, наверху... Вот построим дорогу, тогда и лес будет. Так, что ли? - повышает голос и Пинегин.

    - Не умеете рубить по-человечески, не лезьте! Лучше будет.

    - Да поймите же, дело не в рубке!.. Лес - это стройки, лес - это химия, лес - это валюта, наконец.

    - Чего спорите! - крикнул Пассар. - Протока подошла.

    Мы не заметили, как он отошел на значительное расстояние.

    - Идите!

    Пинегин кивнул в сторону Пассара и все так же смотрел исподлобья.

    Мне не хотелось подставлять ему спину и топать впереди, как под конвоем.

    - Ступайте вы! - сказал я.

    Но и Пинегин заупрямился.

    Мы стояли друг перед другом, как бараны. Его округлое лицо как-то вытянулось - отвисли щеки, и на переносице проявилась красная сетка частых прожилок. Передо мной был другой человек - упрямый, злой и старый.

    Наконец он свернул в сторону и пошел чуть сбоку. До самой протоки мы шли медленно, молча, не глядя друг на друга. Я - чуть впереди, и мне слышно было, как трещал валежник да тяжело дышал Пинегин.

    - Вот она и есть Теплая протока! - сказал Пассар. - Зимой и летом не замерзает.

    Мы остановились на обрывистом берегу. Неширокая порожистая протока была завалена кругляком, коряжником и кетой. Оседавшие на галечных перекатах заломы из выворотней, бурелома да почерневших коряжин обросли за лето свежими бревнами и сплошь перегораживали течение. Перед заломами вода кишела кетой; сильная рыба тараном шла на бревна, билась хвостами о галечные отмели, выпрыгивала из воды, сверкая радужным полукружьем, старалась перемахнуть через высоченные заломы, плюхалась снова в воду и опять шла на приступ.

    Выбившись из сил, в кровоподтеках и ссадинах, она отходила к берегу и здесь, раздвигая трупы своих собратьев, торопливо разбивала хвостом один из продолговатых бугорков, выбрасывала оттуда уже политую молоками икру своих предшественников, выметывала сама икру в эту ямку и, не успев как следует зарыть ее, тут же умирала. Вода красная от икры; отмель усеяна сдохшей рыбой.

    Закатное солнце тяжело плавало над лесными вершинами, и в этом медно-красном свете рыбины казались окровавленными.

    Мы долго молчали и смотрели на это мрачное рыбье побоище.

    Затихли отдаленные глухие раскаты, - видать, вальщики закончили работу.

    Ветра не было - ничто не шелохнется. И только редко и жирно каркали вороны; они лениво перелетывали над протокой, садились на прибрежные кедры и сердито кричали на нас.

    - Хоть бы вы растащили эти заломы, - сказал я Пассару.

    - Нам некогда... Людей нет. И очень бесполезно. Сплавщики много раз взрывали заломы. Все равно затягивает. Вода села к осени. Вот беда!

    - Значит, вода виновата? А вы - молодцы!

    - Зачем молодцы?! Конечное дело - наши бревна в заломах лежат.

    - И опять сплавлять будете... Сваленный лес на Теплую трелюете?

    - Куда же еще? - сказал Пассар.

    Я посмотрел на Пинегина.

    - А что бы вы стали делать на месте Мазепы? - спросил он с вызовом.

    - Во-первых, не поехал бы на совещание передовиков...

    - Смелый шаг, ничего не скажешь, - усмехнулся Пинегин. - Кстати, пора ехать в Ачинское. Не то ночь застанет.

    - Счастливого пути.

    - А вы остаетесь?

    - Да.

    Пинегин обернулся к Пассару:

    - Пошли! - и уже на ходу громко заговорил: - Оказывается, не умеем мы лес рубить, не умеем... Теперь журналисты будут руководить лесорубами.

    Пассар крикнул мне:

    - Идите по следу! Как раз в бараки... Понял?

    - Ладно, ладно!

    До самых сумерек ходил я по берегам протоки.

    Странная рыба! Живет, вырастает в океане... Но настанет время метать икру - уходит в далекие таежные речушки на родину. Только здесь, в своем родном нерестилище, может она выметать икру, народить детей.

    Каким непостижимым чутьем находит она эту единственную из тысячи проток, затерявшуюся в глухой тайге за тысячи километров от моря-океана?

    Какие приметы расставлены там, в морских и речных волнах, что она не сбивается с пути?

    Что за мудрый и строгий закон гонит ее в далекую таежную речушку, чтобы народить детей и помереть самой?

    Да, помереть во имя жизни детей... Эти малыши, вылупившиеся из икринок, зарытых в песчаное дно, в голодную и холодную апрельскую пору будут поедать то, что осталось от родителей; чтобы, подкрепившись, выйти в дальнее плавание - в море-океан. Жить и жить!..

    Но из этих икринок, торопливо брошенных в воду, ничего не вылупится; унесет их равнодушная вода в большую реку, и будут они долго носиться в волнах, пока не потеряют цвета и запаха и не упадут вместе с песчинками в береговую отмель.
     

    В бараки пришел я вечером.

    Поселок Мади ничем особенным не отличался от многих других мастерских точек, виданных мной за долгие разъезды по Амурской и Уссурийской тайге, - три приземистых барака - в одном столовая и лавка, в двух других живут лесорубы.

    Один барак - мужское общежитие, другой - смешанное: женщины и семейные.

    Еще кроме этих бараков стояла маленькая избенка, покрытая корьем, - в ней складывались пилы, бочки с горючкой, тросы, запчасти к тракторам и всякий тряпичный хлам.

    Пассара нашел я в столовой, он сидел при керосиновой лампе и пил густой, как деготь, чай. В помещении было жарко натоплено.

    Максим расстегнул фуфайку, лицо его разопрело до красноты, от головы густо валил пар, как от самовара.

    Из раздаточного окна выглянул щуплый смуглый человечек в белом колпаке с выпуклыми блестящими глазами.

    - Ты озябла? - спросил он, улыбаясь, и подал мне кружку такого же черного дымящегося чая. - Бери, кушай!

    - Дай ему поесть! - сказал Пассар.

    - Картошка хочешь? Икра хочешь? - спрашивал меня повар.

    - Давайте, что есть! - Я сел рядом с Пассаром.

    - Попков тебя вез, да? - спросил Пассар.

    - Попков.

    - Застрял возле моста. Я трактор послал.

    Распаренный, без шапки, с торчащими черными волосами, Пассар не казался таким уж юным, как давеча. К тому же на висках заметно пробивались иголки седины.

    - Сколько же вам лет? - спросил я его.

    - Тридцать семь.

    - Что вы говорите! А я вам дал не больше двадцати пяти.

    - Я капли водки не истреблял, - сказал Пассар.

    Повар поставил на стол икру и картошку.

    - Своя готовим. Кушай.

    Икра, с пружинящей, точно вулканизированной кожицей, раскатывалась по зернышкам.

    - Тоже нанай? - спросил я Пассара, когда повар ушел.

    - Его узбек. Крепко сердился на вас Пинегин, - сказал Пассар, закуривая. - Везде, говорит, суется...

    - Он что, сват или брат Мазепе?

    - Почему?

    - Горой за него стоит... покрывает.

    - Мазепа план хорошо выполняет... Очень выгодно для района.

    - Послушайте, Максим, вы же таежный человек... Выросли здесь. Неужели не жалко вам леса?

    - Я уж привыкал.

    - Рыба погибнет...

    - Конечно... Нанай так говорит: рыба есть - и жизня есть, рыбы нет - и жизни нет.

    Мы долго молчим, курим...

    - Сначала я так говорил Мазепе: давай рубить все подряд... дорогу строить, дома строить. Плюнем на директора. План свой составим... А он мне сказал - дурак! Нас прогонят - других возьмут. - Максим смеется, крутит головой, потом внезапно замолкает и с грустью смотрит в темный угол. - Рабочие бегут, понимаешь. Живем как в стойбище, через год поселки бросаем. Мужчины и женщины в одном бараке... Давайте, говорю, хоть столами отгородим - женатых в один ряд, холостых в другой. Тогда одна женщина встает и говорит: "А мне куда ложиться? Днем я холостая, а ночью женатая".

    - А что же Мазепа? - спросил я.

    - Ну что Мазепа?! Я говорю - давай поставим еще один барак. А он: "Зачем?" На будущий год и эти бросим. Тож правильно. Ачинское - большой поселок. Дома двухквартирные... Школа есть, больница, клуб... Тротуары дощатые, понимаешь. Все равно через год бросим. Кедры вырубили.

    - Сколько же вы кубометров берете с гектара?

    - Сорок кубометров берем, а двести пятьдесят бросаем...

    - Богато живете...

    - Пора спать! - бесцеремонно сказал Пассар. - Только вам придется идти в женский барак. В мужском мест нет. Ларда вас проводит. Аделов! - крикнул он повара. - Корреспондента проводи в барак! Койку там приготовили. Спокойной ночи. - Пассар подал свою маленькую сухую руку и вышел.

    Меня удивила простота нравов, которая царила в женском бараке.

    Койки стояли двумя рядами попарно, вплотную друг к другу.

    На койках спали по соседству женщины и семейные пары.

    В дальнем углу, слабо освещенные висячей лампой, сидели и целовались влюбленные.

    Длинный дощатый стол загородил весь проход; одним торцом он упирался в кирпичную облупленную печь, вторым подходил к самым дверям.

    Над плитой с веревки свешивались портянки; от них перечеркивали весь потолок и стены широкие ломаные полосы теней, отчего в бараке казалось таинственно и мрачно. Пахло приторно-сладковатым духом преющего тряпья, распаренной резины и жженого волоса.

    Указав мне на свободную крайнюю койку, Аделов прошел в дощатый чулан, отгороженный в ближнем углу. Оттуда высунулась маленькая смуглая ручка в цветастом рукаве и быстро задернула такую же цветастую штору.

    Потом в чулане часто, горячо и непонятно забубнили.

    На меня никто не обратил внимания.

    Я разделся, прилег на койку.

    За столом сидели несколько человек, занятых кто чем. Крайняя к двери пожилая женщина в зеленой шерстяной кофте и белом в горошинку платочке вязала и часто нашептывала. Напротив нее, на скамье, девушка в синей рябенькой кофточке и черных шароварах считала на маленьких счетах и потом что-то заносила в табличку.

    За ней сидели два парня, покрытых черными тенями от портянок, зато девушка между ними была ярко освещена - белоносая, с обветренным красным лицом, она часто прыскала от шепота ухажеров и закрывала лицо ладонями.

    Из дальнего угла влюбленных раздался затяжной вздох, похожий на стон, потом высокий довольный смешок.

    - Что ж это вы при людях-то обнимаетесь, иль не терпится? - спросила, отрываясь от вязки, пожилая женщина.

    - Я глухой... Меня трактором переехало... Девять месяцев пролежал, дело прошлое, - лениво отзывается из угла парень.

    - А то вы ночью не слышите, что делается, - недовольно огрызнулась девица из угла.

    - Да тебе все едино - что ночью, что днем, - беззлобно возразила женщина.

    - Завидуешь? - в углу послышался сдавленный смех.

    - Дура.

    Женщина снова принялась за кофту.

    Я приподнялся, пытаясь разглядеть тех, в дальнем углу: парень опрокинулся на подушку, девушка висела над ним, - лица не разглядеть, только спутанные черные волосы да широкие дюжие плечи, обтянутые синей футболкой, которым и добрый мужик позавидовал бы.

    - Новички, должно быть? - спросил я пожилую женщину.

    - Она только что приехала откуда-то с целины. А он из наших "старичков", уже третий год доживает. Вот и соскучился, бедный...

    - А чего мне скучать? Житуха нормальная... По сто восемьдесят зарабатываю в месяц, - донеслось из угла.

    - Вы что ж, пожениться решили? - спросил я.

    В углу засмеялись. Прыснула и белобрысая девушка за столом.

    - Она его лет на десять старше, - сказала девушка с таблицей в руках.

    - Возраст не помеха, дело прошлое, - донеслось из угла.

    И снова хохот.

    - Весело живете! - сказал я.

    - Это еще хорошо - в бараке живем, - сказала пожилая женщина. - Тепло. Зима пришла - времянку проложили, по ней и ездим. А вот всю осень жили возле делян в будках. В каждой будке восемь человек. Повернуться негде - комары, холод, грязь... Ездили туда на волокушах. Двадцать пять верст - два дня едешь. А потом работаешь по двенадцать часов, чтобы наверстать упущенное в дороге.

    И сразу разговор становится общим.

    - А дорога-то не оплачивается...

    - Рябчики нас заклевали...

    - У нас одно дерево повалят, у десяти других сучки пообламывают. Вот они и висят. Сунешься за хлыстом - он тебя сверху и долбанет.

    - Вальку Парилова, шофера, стукнул рябчик. Долго валялся, дело прошлое, - не вытерпел и влюбленный.

    - А Белова лесина зажала... К пихте его притиснула. Чокеровщики шли, чокера собирали. Вдруг слышат - что такое? Вроде коза блеет. Подошли - а это Белов. Он уже голос потерял.

    - Бывает, дело прошлое.

    В барак ввалился высокий парень в свитере, без шапки, лохматый, как медведь, и заголосил:
    Обниму свою милую женушку
    И усну на груди у нея...

     

    - Ты что, Чечиль, с ума спятил? Орать в такую пору? - сердито сказала девушка с таблицей в руках.

    Между тем на койках никто даже не шевельнулся. А Чечиль, покачиваясь, пошел к столу и плюхнулся на скамью рядом с рябенькой кофточкой:

    - Эх, Любушка-голубушка! Я тебя на Ангарскую сосну не променяю. Звали - не поехал. И никуда от тебя не поеду. Да брось ты эту стиральную доску! - Он потянулся за таблицей.

    - Не мешай шахматку заполнять! Ну! Кому говорят. - Люба вырвала у него таблицу.

    - Ты вот как, да?! А может, я с тобой поговорить пришел последний и решительный, а?

    - Вон садись к Сереге на койку. Он там уговаривает одну. А мне не мешай.

    - Десятник у нас серьезный, - сказал один из ухажеров, выныривая из-под портяночной тени.

    - Ты, Чечиль, смотри не толкни ее. Не то она мне вместо плюса минус поставит.

    - А на черта тебе плюсы! Ты и так гребешь по две сотни!

    - Как на черта? А вон Ларда ящик водки привез... Иль ты хочешь один всю выпить?

    - Я даю только тому, кто озябла, - высунулся из чулана Аделов.

    - Брысь! - цыкнул на него Чечиль.

    И Ларда мгновенно скрылся.

    - Давеча прошу у него поллитру - не дает. На обогрев, говорю. Человека спасать еду, говорю. Не дает, ханжа насредине!

    - В самом деле, тебя посылали Попкова выручать? - спрашивает Люба Чечиля.

    - Ну? - Тот любезно осклабился. - Еще что?

    - Вытянул?

    - Вон, на дворе стоит его сено.

    - Зачем ты его припер сюда?

    - Он сам приехал.

    - Так ему же в Ачинское надо.

    - А я почем знаю... Он в кабинке уснул...

    - Где ж вы нализались?

    - Водку из ОРСа везли да засели. Мы их вытянули и литровку дубанули...

    - А где Попков?

    - Да говорю, в кабинке! Спит...

    - Он же замерзнет, чертяка! - Люба бросает шахматку, встает. - А ну-ка марш на двор! Вся застолица... Пошли, пошли! Надо вытащить Попкова.

    Две девушки и три парня, накинув фуфайки, вышли из барака.

    - Господи, господи, вот шалопутные! Ни днем, ни ночью угомону не знают, - сказала женщина в зеленой кофте, снова берясь за свою вязку.

    - Откуда они приехали? - спросил я.

    - Кто откуда... Все бором-собором. Слетятся, года не проживут - и бежать. Я уже вот в третьем месте по вербовке доживаю. Тоже сорвалась, дуреха, на старости лет. Помирать уж пора, а я все ищу, где лучше. Народ ноне проходной стал... Не держится на месте... Кругом одно озорство.

    Этот неприхотливый, веселого нрава люд пришел сюда, в таежные дебри, из дальних далей, чтобы в рабочей сутолоке добыть свои нелегкие рубли и опять податься на новые места в поисках хорошей работы, большого заработка, жилья, романтики... По-всякому это называется. Но суть одна - человек стремится туда, где лучше...

    Я спал тревожным сном. Мне все снилось, что я иду по тайге и куда ни сунусь - везде высоченные завалы. Я карабкаюсь на завал, хватаюсь за какие-то ветки, сучья... И вдруг - завал уже не завал, а сопка: на вершине стоит огромный Пинегин и размахивает кедром. "Ты куда лезешь? Забыл, что времена теперь другие. А? Хочешь, я те напомню? Кедром-то как долбану сейчас..." Он ударил кедром по сопке, и земля подо мной зашаталась...

    Я очнулся. Возле меня стоял Пассар и тряс койку:

    - Вставайте, Попков в Ачинское едет.
     

    Наскоро одевшись, я проглотил кружку черного чая, отдающего жженой коркой, и вышел. На улице было совсем светло. Сухой морозный воздух ударил в голову до опьянения. Я тяжело и отрывисто дышал, как загнанная лошадь.

    - Садитесь, что ли ча! - Попков открыл дверцу кабинки.

    Мотор у него уже ревел, слегка подрагивал капот, и зудела какая-то железяка на дне кабинки.

    - Здравствуйте! Вот не ожидал встретиться здесь, - сказал я, влезая в кабинку.

    Попков только повел бровями. Выражение лица у него было такое, что казалось - вот-вот зарычит и замотает головой.

    - Может, прикажешь своему кашевару? - высунувшись из кабинки, упрашивал Попков Пассара. - Мне только полстакана. Дайте муть осадить.

    - Ты что, понимаешь? Думаешь, такое дело? За рулем сидишь. А кого задавишь! Я отвечай, да? - Пассар стоял на крыльце, из-за его спины выглядывал Аделов.

    - Да кого я в тайге сшибу? Медведя, что ли?

    - Порядок везде одинаковый. - Пассар был неумолим.

    - Я водку даю только тому, кто озябла, - сказал узбек.

    - А я что, на печке буду сидеть? - рыкнул Попков.

    - Поезжай, понимаешь... Зачем без толку говорить? - Пассар даже отвернулся.

    - У-у, басурманы... - проворчал Попков. - Одно слово - азияты...

    Погнал он быстро, очевидно решив всю свою обиду выместить на грузовике. Меня бросало по кабине, как горошину в бочке. Я упирался ногами и спиной во все, что было неподатливым, вцепился обеими руками в держальную скобу, и все-таки меня поминутно срывало, и я бился обо все углы либо головой, либо плечами, либо коленками. Дребезжали стекла, подпрыгивал капот, и над нашими головами, шурша о кабинку, мотался огромный воз сена. Мы оседали то на одну, то на другую сторону, но, не сбавляя скорости, летели вперед, каким-то чудом не опрокидываясь.

    Только мы успели выехать на главную Ачинскую дорогу, как навстречу нам из-за ельника вывернулась карета "скорой помощи".

    - Больных везут. Придется нам уступить дорогу, - забеспокоился я.

    - Это - наш автобус... Приспособили, - сказал Попков. - Видать, участковое начальство едет.

    Карета, не доезжая до нас, попятилась задом с дороги прямо в снег. Мы проехали мимо, шаркнув сеном по кабине "скорой помощи". Из кареты посыпались на снег пассажиры, все в полушубках и чесанках. Сразу видно - не на работу едут.

    Мы вышли навстречу. Оказалось, что ехал на совещание начальник лесопункта Мазепа с бригадой передовиков. Я незнаком был с Мазепой и удивился при встрече с ним. Он был мал и невзрачен, сухопарый, с желтым морщинистым лицом, словно исхлестанным корявыми ветвями ильма, с печальными, умными и усталыми глазами.

    - Архип Осипович, - подал он мне большую костистую руку.

    Я назвался в свою очередь.

    - Мне Пинегин рассказывал о вас. - Мазепа повернулся к Попкову. - Что ж ты, труженик, дороги путаешь, как слепая лошадь? Мы ночью тебя ищем, а ты в бараке дрыхнешь.

    - Хвостовик у меня занесло малость, - пробурчал Попков.

    - Чтобы не заносило еще раз, за вчерашний день зарплату с тебя удержим.

    Мазепа кивнул на стоявшего рядом с ним сутулого, в черной сборчатке рыбного инспектора Чурякова, большеносого, с унылым, каким-то сонным лицом.

    - Мне эта рыбья мамка руки связала. Вот поеду в леспромхоз, там развяжут.

    Видя мое недоумение, он пояснил:

    - Запретил мне трелевать лес к Теплой протоке.

    - Правильно сделал! - сказал я.

    Мазепа ничуть не смутился.

    - Это ж нерестовая протока, пойми ты. Нельзя по ней сплавлять, - нехотя пояснил инспектор.

    - Лыко и мочало - начинай сначала, - вздохнул Мазепа. - А если других проток нет - что делать? Трелевать к Бурлиту за пять верст? - трактора не выдержат. И лес будет золотым.

    - Стройте дорогу, - ответил равнодушно инспектор, и видно было, что подобные разговоры между ними ведутся не впервой.

    - Дорогу за год не построишь.

    - Будто вы здесь год работаете, - усмехнулся Чуряков.

    - Вы же губите лес! Губите рыбу! Люди страдают... - сказал я. - Неужели вам это непонятно?

    - Я уже на такое насмотрелся, дорогой мой, что глаза слепнут, - Мазепа потер виски и устало посмотрел на меня. - Мне за последние пять лет удвоили план, а техника все та же. Работаем на износ... А вы - строй дорогу... Кем? На что?

    - Денег не отпускают на дорогу, что ли?

    - Когда отпускают, когда нет. Это не наше дело. Дороги - дело высокого начальства.

    - Оно кому плохо без дороги-то, а кому и подходяще, - протискиваясь боком, подмигивая мне, говорил молодой рыжий технорук с белесыми бровями, с вислым хрящеватым носом. - Была бы дорога, небось перевели бы леспромхоз из райцентра к нам в тайгу... А может быть, и трест бы сюда загнали... Кому в глухомани жить хочется? Теперь каждый едет из леспромхоза на лесопункт - ему и суточные платят. А тогда - прощай командировочные, - он многозначительно улыбается и чем-то напоминает мне шорника.

    - Ну, что мы топчемся на дороге? Поехали! - сказал Мазепа и, посмотрев на меня, спросил: - С нами поедете? Или в Ачинское?

    Этот вопрос застал меня врасплох.

    Те сердитые слова, что я копил за всю долгую дорогу, чтобы бросить их в лицо Мазепе, оскорбить его, отхлестать... слова эти куда-то исчезли, ушли, точно вода в песок. Передо мной стоял усталый невысокий человек, в рыжем малахае, и смиренно, по-собачьи печально глядели его округлые умные глаза. И я не знал, что сказать.

    - Поезжайте к нам, - Мазепа истолковал по-своему мое молчание. - Люди у нас хорошие... Есть такие, что уже семилетку выполнили.

    Мы разошлись по машинам.

    Раздался пронзительный свисток "скорой помощи", и желтая карета с красными крестами на бортах заныряла по ухабам.

    Тайга пошла гуще. Размеренные ухабы, словно застывшие морские валы, потянулись далее на десятки километров. Дорога так запетляла вокруг рябоватых ильмов, полосатых светлых ясеней и пегих, как в заплатах, кедров, что, казалось, решила оплести их, связать между собой. Повороты следовали один за другим, и шофер беспрестанно крутил баранку.

    "Черт возьми! - думал я. - Кто должен срезать эти гребни, заваливать ухабы, ставить снегозадержатели? Неужели и для этого нужно сметы составлять?"

    "Оно дело-то пустяковое", - вспомнились мне слова ветврача. Но ежедневно на этих дорогах надрываются моторы... Пропадают дорогие минуты, часы, дни... "Видать, привыкли", - слышались мне слова ветврача. Но и он привык. И даже недовольный шорник с многозначительным выражением на лице привык критиковать для успокоения совести.

    А дорога все петляет, все вьется, и нет, кажется, конца ни этим ухабам, ни этой монотонной размеренной качке. Я упорно смотрю на желтую, исхлестанную шинами колею. И снова встает передо мной и высокий мужчина в тулупе с кнутом в руках. "Видать, привыкли", - говорит он мне и пожимает плечами; и женщина в фуфайке, протягивающая над плитой большие красные руки; и шорник с неодобрительной усмешкой.

    И я перестаю замечать головокружительные повороты, обрывистые глубокие ухабы, почти отвесные спуски...

    И мною понемногу овладевает состояние уверенного, ленивого спокойствия. "Дорога как дорога... Чего ж особенного? Дорогу, конечно, приведут в порядок..."
     

    И только шофер по-прежнему остервенело крутит баранку, и сурово сведены его брови.

    1964

    ДОЖДЬ БУДЕТ

    Николай Иванович видел сон: пестрый коротконогий бык из Погорей, гремя длинной цепью, приклепанной к ноздревому кольцу, бежал на него по тропинке сквозь оржи. Николай Иванович бросился было в сторону, но запутался в оржах, упал и с ужасом почуял, как у него отнялись руки и ноги, словно ватными сделались, - ни встать, ни шевельнуться он уже не мог, только лежал и слушал, как гремела цепь. Наконец курчавый широкий лоб быка наплыл на лицо, заслонил собой свет...

    - Ааы-ы-ы-ы! - закричал Николай Иванович гортанным сдавленным криком и проснулся.

    - Что ты, господь с тобой? Ай домовой навалился? - спрашивала, появившись в дверях спальни, мать Старенькая.

    В руках у нее было ведро, длинная цепь от дужки тянулась по полу.

    - У-уф! У-уф ты, черт возьми... Никак не отдышусь. - Николай Иванович расстегнул исподнюю рубаху, провел рукой по влажной, ходенем ходившей груди. - Бык мне приснился, Старенькая. Чуть не забодал...

    - Какой бык-то? Белый, ай черный? Если черный, то к болезни.

    - Пестрый... из Погорей.

    - Пестрый? Пестрый я уж и не знаю к чему.

    - Лоб у него курчавый; кудри черные, как у ихнего председателя Мышенкина. В носу кольцо, а от нее цепь длинная... Гремит! - Николай Иванович увидел вдруг цепь на полу. - Так это ты гремела цепью-то?

    - За водой вот собралась, а цепь никак не привяжу. Глаза-то плохо видят, - смущенно оправдывалась мать Старенькая. - Вроде узел сделаю, но потяну - отвязывается. Приклепал бы мусатку. - Она снова ушла на кухню.

    - Ну да... Мне только мусатки сейчас приклепывать.

    Николай Иванович встал с постели, вышел в залу, поглядел на часы, потом в окно. Небо было чистое - ни облачка.

    - Чего смотришь? - выглядывая из кухни, спросила мать Старенькая. - Дождя, поди, ждешь? Хорошая будет погода.

    - Откуда ты знаешь?

    - По радио слыхала. Ночью передали - дождя не будет. Будут только эти самы... осадки.

    - А что ж такое означают эти самые осадки?

    - Роса!.. За ночь оседает. Осадок есть, а дождя нет.

    - Ты у нас, Старенькая, прямо как ходячий календарь колхозника. Все растолковать сумеешь. Но к чему бы это бык меня бодал, а?

    - Кабы черный бык, тогда к болезни. А этот пестрый? И волосы у него, говоришь, на лбу кучерявются, как у того председателя. Он чей же, этот бык-то?

    - Того самого председателя... Из Погорей. Я еще торговал этого быка. Чистый холмогор!

    - Значит, у тебя с ним сурьезность будет.

    - С кем? С быком, что ли!

    - С каким быком! Говоришь чего не надоть... С председателем!

    - Если бы только с председателем... Это еще - горе не беда.

    Николай Иванович мечтал о дожде. Дождь не столько нужен был для земли, как для него, председателя. Пойдет дождь - не будут сегодня жать пшеницу; а не пойдет - заставят. Да мало того, еще и на бюро вызовут. А там - подставляй загорбину. Уж накостыляют.

    Жизнь неожиданно преподнесла Николаю Ивановичу "сурьезность", как говорит мать Старенькая. К первому июля приказали сверху составить виды на урожай. Бумагу прислали, которая заканчивалась грозными словами: "Лица, подписавшие отчет о видах на урожай, несут персональную ответственность за правильность сообщенных сведений..." Ничего себе! Попробуй по траве определи эти "виды на урожай". Овес еще и в трубку не вышел, а просо только проклюнулось. И озимые еще цвели. Не будет дождя под налив - и сразу центнеров по семь не доберешь на гектаре. Вот и гадай, и неси ответственность...

    Подали отчет. И себя не обидели, и от правды далеко не ушли. Но тут приехал сам Басманов: "Занизили!" И пошел пересчет... Опять по траве. "Сдашь два плана?" - "Без фуража останусь. Не могу". - "Сможешь!.."

    А потом и решение на бюро вынесли: "В связи с повсеместным трудовым подъемом на полях страны и неблагоприятной погодой, бюро Вертишинского райкома призывает все колхозы подойти со всей серьезностью..." Словом, намекнули, что сдача хлеба сверх плана и теперь обязательна.

    Пока суд да дело - и хлеба стали поспевать. Райком прислал второго секретаря, чтобы узаконить эту самую "сверхплановую". Но колхозники зашумели на собрании: "План получай и - баста... Хватит! Времена не те".

    "Лучше бы ты меня лично оскорбил, - сказал, уезжая, второй секретарь Николаю Ивановичу. - Но ты плюнул в моем лице на бюро. Народ подговорил..." И в тот же вечер позвонил сам Басманов: "Отдельные коммунисты вели себя не по-партийному. Учти, Николай Иванович".

    Николай Иванович знал, что теперь Басманов придерется к любому пустяку и вызовет на бюро. Ему нужен повод. Вчера приказал жать пшеницу лафетной жаткой. И жатку прислал от Мышенкина. Тот уже смахнул все озимые, почти зелеными уложил. А Николай Иванович все тянул: барометр стал падать. Дождя не миновать. Но когда он прольется?

    - Старенькая, у тебя поясницу не ломит, случаем?

    - С чего бы это ломить-то! Чай, не переневолилась.

    - Ломит к дождю.

    - Да я ж тебе сказала - не будет дождя.

    - Не будет, не будет... Заладила! У тебя все не кстати. Когда не нужно, и поясница болит, и дождь идет, - ворчал Николай Иванович.

    - Ах, погодой тебя возьми-то! Ты сам ноне пузыришься, как дождь.

    Мать Старенькая доводилась ему тещей, - маленькая, округлая вся, с пухлыми, в красных прожилках щечками, будто свеклой натертыми, она колобком каталась по четырем комнатам опустевшей председательской избы. Жена, фельдшер, уехала в область на сборы, дети - в лагерях. И Николай Иванович то ли от непривычного одиночества, то ли от вчерашней выпивки и жаркой, дурной ночи чувствовал тяжесть на сердце. И тоска давила.

    Одевался он долго - все не так было; сначала сапоги не смог натянуть - волглые, отсырели за ночь. Он плюнул и надел сандалеты. Потом галстук не поддавался, как ни завяжет - все узел кособоким получался. И галстук бросил. Надел расшитую рубашку... Уф ты! Инда лысина вспотела. Он провел рукой по лицу - щетина царапает, что проволока. Побриться бы. Да настроения нет - сосет под ложечкой, и шабаш.

    - Старенькая, медку нацеди!

    - Господи! Глаза-то еще не успел продрать как следует. А ему уж отраву подавай. Вон, выпей молочка парного!

    - Этим добром ты теленка потчуй. А я уж давно вышел из телячьего возраста.

    К завтраку зашел Тюрин, председатель сельсовета.

    - Ты чего так набычился? Иль таракан во сне дорогу перебежал? - спросил он от порога.

    - Всю ночь с быком лбами сшибались, - ответила из кухни мать Старенькая. - Видать, бык одолел, вот он и дуется.

    - Ну, супротив Николая Ивановича и слон не устоит, - говорил, посмеиваясь, Тюрин.

    Старенькая принесла поставку мутновато-желтого медку.

    - Пей! - Николай Иванович налил по стакану.

    Выпили.

    - Что там на улице? Дождем не пахнет?

    - Жарынь! - сказал Тюрин. - У меня ажно утроба перегрелась.

    - Знаем, отчего она у тебя греется.

    Тюрин сидел перед Николаем Ивановичем, как белый попугай перед фокусником, только головой крутил. Скажи, мол, куда надо клюнуть? Иль крикнуть что забавное? Все на Тюрине было белым: и натертые мелом парусиновые туфли, и молескиновые широкие брюки, и трикотажная рубашка, туго обтянувшая свесившуюся над ремнем "утробу". Соломенную шляпу с отвисшими полями, похожую на перевернутый ночной горшок, он любовно держал на коленях.

    - Як тебе по какому делу... Ячмень, значит, возим на заготовку. Машина за машиной по улице так и стригут. Пылища - ни черта не видать, как в тумане. А на улице ребятешки, телята, гуси, утки, птица всякая... Тут и давление может произойти. Тогда шоферу тюрьмы не миновать.

    "О своем зяте беспокоишься. Видим, чуем", - подумал Николай Иванович.

    Тюрин выдал весной единственную дочь, а зять работал шофером.

    - Ну так что? - спросил Николай Иванович.

    - Вот я и хочу сегодня вечерком радиоузел использовать. Объявление сделать.

    - Делай на здоровье. Ты не меньше моего имеешь на то права.

    Тюрин занимал по совместительству еще и должность колхозного парторга. Правда, временно.

    - Лафетную жатку привезли вчера? - спросил Николай Иванович.

    - Доставили на поле. Ноне жать будем.

    - Я вам пожну!

    - Но ведь Басманов приказал!..

    - А ты об чем думаешь? У нас шесть комбайнов на семьсот гектаров пшеницы. Мы ее за пять дней обмолотим. Вот только с ячменем разделаемся. А ты положи ее сейчас лафетной жаткой, ан завтра дожди. И пляши камаринскую. Ее тогда и зубами не выдерешь из жнивья-то.

    - Да ведь я не то чтоб против... Поскольку привезли ее. А ты вчера в лугах был.

    - Хоть бы колесо у нее отлетело.

    - Колесо? - Тюрин покрутил свою соломенную шляпу на пальце. - Ну да, колесо очень возможно и отлетит. Дорога была дальняя. И жатка валяется в поле. Кто там за ней присмотрит?

    Николай Иванович тяжко засопел и еще налил по стакану медовухи.

    - К обеду, может быть, Басманов нагрянет.

    - И пусть приезжает. Его здоровье! - усмехнулся Тюрин и выпил. - Только насчет радиоузла я, значит, распоряжусь от твоего имени.

    - Валяй, валяй.
     

    На открытой веранде колхозного правления Николая Ивановича поджидал шофер Севка. Он лежал на поручнях балюстрады, раскинув руки, подставив солнцу запрокинутое лицо. Палевая "Волга" стояла тут же, возле крыльца. Николай Иванович провел по теплому капоту машины, как по голове ребенка погладил, посмотрел на ладонь - чистая.

    - Я тебе сколько говорил - не дрыхни здесь, на глазах у честного народа! - строго сказал Николай Иванович.

    - Это я загораю, - ответил Севка, не подымая головы.

    - Вот бы вас ремнем вдоль спины, лежебоков, - ворчал Николай Иванович, проходя мимо Севки.

    Тот лениво, прищуркой, как кот, косил глаза на председателя.

    - Брякин здесь?

    - В конторе, - отозвался Севка и снова блаженно прикрыл глаза.

    Брякина Николай Иванович встретил в прихожей.

    - Ну, всех разогнал?

    - Всех! - Брякин, заместитель председателя, рослый чернобровый молодец в белой рубашке с отложным воротничком, крепко тиснул Николаю Ивановичу руку.

    - Машины где?

    - Там же... Четыре на ячмене. Две баб повезли в луга, оттуда на молокозавод пойдут.

    - А Васяткин?

    - В гараже стоит.

    - Стервец! Изувечил машину в горячую пору.

    - Зато Федюшкин на его колесах уехал. Так на так выходит. Все равно резины нет...

    - Вам все равно... Лишь бы не работать. Лежебоки! А этим что надо? - спросил Николай Иванович, кивнув на старика и девушку, стоявших за спиной Брякина.

    - Чай, знакомы? По твою душу... На торги пришли. Я в таких делах не контиментин.

    - Ишь ты, какой образованный!

    Брякин блеснул яркими, как перламутровые пуговицы, зубами и растворил дверь председательского кабинета:

    - Принимайте, Николай Иванович. А я в поле поехал.

    - Давай! А вы в кабинет проходите!

    Николай Иванович пропустил впереди себя старика и девушку, притворил дверь. Старик - дядя Петра, по прозвищу Колчак, худой и нескладный, с красным, как у гуся, шишковатым носом, был известен на все село своим упрямством. Он давно уж сидел у Николая Ивановича в печенках. А эта коротко стриженная девица в клетчатых штанах приехала из музея собирать по избам всякий хлам. Но чего им надо от него, председателя? Николай Иванович посадил их на клеенчатый диван, а сам уселся за свой обширный двухтумбовый стол и закурил.

    - Чем порадуете нас? - спросил наконец председатель.

    - Я насчет закупок экспонатов для музея, - подалась вперед девица в штанах. - Если вы обеспечите нас зерном, может, и столкуемся тогда с гражданином.

    - Ты что-нибудь продаешь, дядя Петра? - спросил Николай Иванович.

    Дядя Петра крякнул и сурово поглядел на девушку.

    - Мы отобрали у него кое-что из деревенского инвентаря. Вот список, - девица протянула листок бумаги Николаю Ивановичу.

    - Как то есть отобрали? - дядя Петра вытянул свою длинную сухую шею, как пробудившийся гусак, и потянулся за бумажкой. - У вас таких правов нету, чтоб струмент отбирать.

    - Да вы не так меня поняли, - удержала его за руку девица. - Это мы для себя отобрали.

    - Для себя... Для вас его никто не припас. Ишь, на дармовщину-то все вы охочи. Отдай бумагу!

    - Ты что, дядя Петра? Законов не знаешь? Если ты не согласен, никто у тебя ничего не отберет, - сказал Николай Иванович.

    - Знаю я ваши законы! На дармовщину все охочи. Давай, давай!

    - Не даром, а по себестоимости возьмем, - остановила опять его девица.

    - Это по какой еще сабестоимости? - дядя Петра часто заморгал круглыми светлыми глазками.

    - Ну, что стоят.

    - Что стоит, я проставил. Хотите, берите, хотите, нет.

    - Но ведь это нереально! Товарищ председатель, убедите его.

    Николай Иванович развернул тетрадный листок. Там было нацарапано кривыми буквами нечто вроде прейскуранта:
    борона - два пуда пашеницы
    стан - девять пудов
    подножка к стану - два пуда
    воробы - два пуда
    скальница - один пуд
    прялка - пять пудов
    дуплянка - два пуда
    цеп с калдаей - один пуд
    горобок - один пуд.
     

    - Двадцать пять пудов пшеницы! Ты что, дядя Петра, белены объелся? - сказал председатель.

    - Небось с меня всю жизнь налоги брали. Я этой пашеницы поотвозил в город и днем и ночей. Кабы ссыпать все в кучу, выше горы Арарат будет. А мне заплатить за мой же струмент нельзя. Белены объелся!

    - Но ведь у музея нет же пшеницы! - взмолилась девица.

    - У музея нет - зато в колхозе найдется.

    - Погоди, дядя Петра, погоди! Уж коли ладиться, так по всем правилам. Вы ему сколько даете? - спросил Николай Иванович девицу.

    - Двадцать рублей можем заплатить.

    - На деньги я не согласный.

    - Хорошо! Колхоз заплатит тебе за все десять пудов. Согласен? - сказал Николай Иванович.

    - Не согласный.

    - Ай какой же вы канительный! - девица покачала головой. - Вот у вас записана дуплянка. И просите вы за нее два пуда?

    - Ну?

    - А ведь она старая и без крестовины.

    - Зато она липовая... Не токмо что на телеге, под мышкой унесешь куда хочешь... вместе с пчелами. Ставь хоть посередь леса, хоть на поле. А крестовину срубить - плевое дело.

    - Дед, у нас в музее и пчел-то нет! - крикнула девица.

    Дядя Петра подозрительно посмотрел на нее:

    - Тогда зачем же вы дуплянку торгуете?

    - На обозрение выставим.

    Дядя Петра опять часто заморгал и уставился вопросительно на председателя:

    - Какое это еще обозрение? Протокол составлять будут, что ли?

    - А тебе не все равно, куда выставят твой хлам?

    - Какой это хлам? - насупился дядя Петра. - У меня стан кляновый. А челнок из красного дерева. Еще век проткет.

    - Ага, так в городе и ждут твой стан. А то там портки не на чем ткать, - усмехнулся Николай Иванович. - Ты вот стан продаешь, а за подножку к нему отдельно просишь два пуда. Это ж нечестно!

    - Дак я же сам покупал все по отдельности. В двадцать втором годе заплатил за стан десять мер проса, а за подножку сорок аршин холста отвалил... А за воробамя в Сапожок ездил.

    - Ну, кончай канитель, дядя Петра! Бери десять пудов, а не хочешь - скатертью дорога. У меня тут и без тебя забот полон рот.

    - Я те говорю - за один стан десять мер проса отвалил, - упрямо повторял свое дядя Петра.

    - То были двадцатые годы, а теперь шестидесятые... Разница, голова! - всплеснула руками девица.

    - Как был он стан, так и остался. Какая же разница?

    - Ты и при коммунизме, видать, не расстанешься со своим станом. Вот они корни частной собственности! - девица посмотрела с укором на председателя. Тот уклончиво разглядывал тетрадный листок.

    - Коммунизм коммунизмом, а война случится - без стана не обойтись, - словно бы оправдывался дядя Петра. - Сколь мы в войну холстин поткали? Да и теперь, кабы не запрет, и одеяла ткали б, и тик.

    - У вас что же здесь, фабрика ручного труда была? - спросила девица.

    - Да ну, какая там фабрика! Так, артель ткачей-надомников при колхозе. Тик на матрасы ткали, - ответил Николай Иванович. - Четвертый год как запретили... Промышленное производство. Нельзя.

    - А теперь в зиму мужики в отход идут. Это что ж, лучше? - сердито спрашивал дядя Петра.

    - Как в отход? Что это значит? - девица опять требовательно смотрела на председателя.

    Но отвечал дядя Петра:

    - На заработок идут, на сторону. Кормиться надо. Нам платят на трудодень грош да копу. Вот и отходят.

    - А кто больше нас платит? - спросил Николай Иванович.

    - Я говорю про отходников, - сказал дядя Петра.

    - Ах, это шабашники! - радостно догадалась девица. - Вы тоже шабашник?

    - Нет, я уж отшабашил.

    - Ты будешь продавать или нет? - спросил Николай Иванович.

    - Двадцать пять пудов пашеницы или пятьдесят рублей деньгами, - твердо ответил дядя Петра.

    - Нет, столько я не смогу заплатить, - сказала девица.

    - Тогда пусть сам музей приезжает, - сказал дядя Петра, вставая.

    - Ага, жди. Завтра явится к тебе турус на колесах, - усмехнулся председатель.

    - Вот видите, какой вы неуступчивый, - девица тоже встала. - А бабка Еремкина бесплатно отдала нам платье кашемировое, фату и гайтан.

    - То тряпье, а это струмент, - нехотя пояснил дядя Петра. - Кабы жива была моя старуха, и она бы вам, может, чего отдала задаром. Да, вчерась вы по радио объявили, чтоб туфли подвенечные принесть. Вот! - дядя Петра вынул из кармана старые парусиновые туфли на резиновых подошвах. - Берите. За рупь отдам.

    - Да это ж обыкновенный ширпотреб! - девица прыснула и передала туфли Николаю Ивановичу. - Я же просила рукодельные туфли, расшитые. Старинные!

    - А эти чем не рукодельные? И старинные...

    - Ну чего ты мелешь? Их же при Советской власти выпустили, - сказал Николай Иванович.

    - А тогда что ж, не выпускали таких?

    - Тогда был, во-первых, Петроград! А здесь смотри - клеймо! Красный треугольник. И написано - Ленинград.

    - Он и есть Петроград.

    - На, читай!

    Дядя Петра читать не стал, сунул в карман туфли, тяжело пошел к двери. Но у порога все же обернулся, переминаясь с ноги на ногу, спросил:

    - А плуг вам не нужен?

    - Иди к черту! Или я в тебя чернильницей запущу... - не выдержал Николай Иванович. - И вы идите. Хватит с меня и своих забот, - выпроводил он и девицу в клетчатых штанах - Ну и денек начался! То бык, то дядя Петра... Севка, заводи машину! - крикнул Николай Иванович из окна.
     

    Возле машины Николая Ивановича поджидала все та же музейная девица. Но теперь с ней рядом стоял приземистый, тугощекий парень в кедах и с фотоаппаратом на животе.

    - Ну, что еще? - сердито спросил Николай Иванович, подходя.

    - Николай Иванович, дорогой! Пожалуйста, не сердитесь, - она прямо на цыпочки поднялась, того и гляди обнимет да расцелует. - Оказывается, у вас кулечный промысел сохранился? Кули рогожные ткете. Прямо чудеса!

    - Чего же тут расчудесного?

    - Ну как же? Рогожи! Это ведь один из древнейших промыслов на Руси... Сохранился в девственном виде, так сказать. Это находка для нашего музея. Я вот и фотокорреспондента пригласила.

    - Спартак Ласточкин, - представился парень с фотоаппаратом на животе.

    - Для вас находка, а для меня вся эта канитель может потерей обернуться.

    - Почему?

    - Потому что запрещают колхозам промыслами заниматься. Тик у нас отобрали. Шуметь станете - и кули прикроют.

    - Почему же?

    - А чтоб мы только в земле ковырялись, не глядели бы по сторонам.

    - По-моему, это абсурд. Если промысел выгоден для вас, занимайтесь на здоровье - сказал Спартак Ласточкин. - Вы меня просто заинтриговали. Надо посмотреть.

    - Ну что ж, садитесь, - угрюмо, но покорно сказал Николай Иванович. - Что же вам показать? - спросил он в машине своих навязчивых гостей.

    - Сперва плоды, так сказать, промысловых усилий. Что это вам дает? - сказал Спартак Ласточкин.

    - Севка, давай на скотный!

    "Волга", ныряя на дорожных ухабах, резво выкатила в поле. За оврагом, на пологом взъеме, в строгом порядке потянулись вдоль села коровники, телятники, свинарники... дворы, дворы. Каменные фундаменты, бревенчатые стены, рифленые, серые, как речные плесы, крыши. И конца не видать.

    - Это все на кули построено, - сказал Николай Иванович.

    - На рогожи? - удивилась девица.

    - Да, на рогожи. Только за прошлый год мы продали этих кулей на двести тысяч рублей.

    - А кто же их покупает?

    - Те, кто рыбу ловит. Все! От Белого моря до острова Сахалина.

    - Невероятно! - воскликнул Спартак Ласточкин. - Везите нас в избу. Покажите, как ткут эти богатства.

    - Давай в село! - приказал шоферу Николай Иванович и, обернувшись назад, неожиданно для себя стал откровенничать: - А кредиты не дают нам на покупку мочала. Говорят - неплановое производство. Не положено! Значит, мы вроде бы подпольщики. Просто смех! И агента своего держим в Башкирии. Мочало закупает. И платим выше кооперативных цен. Дерут с нас сколько хотят. И вагоны не дают нам для перевозки сырья. Так мы по праздникам перевозим, когда дорога разгружается. А в заявках на вагоны вместо мочала пишем - зерно. Мочало нельзя. Ни-ни... Непланово!

    - Невероятно! - сказал Спартак Ласточкин.

    - Невероятно! - подтвердила девица из музея.

    Машина остановилась возле крайней избы. На бревнах у завалинки грелся на солнышке сухонький дед с жидкой, землистого цвета бороденкой.

    - А вот и ткач, - сказал Николай Иванович, вылезая из машины. - Евсеич, наладь-ка нам свою орудию!

    - Это можно. Проходите в избу.

    Евсеич пошел впереди, шаркая кирзовыми сапогами. Глядя на его узкую согнутую спину, на его морщинистую сухую шею, Спартак Ласточкин сказал, усмехаясь:

    - Чего уж ему ткать! Хорошо хоть, что своим ходом идет.

    - Это мои главные кадры. Опора! - ответил Николай Иванович. - У меня триста человек пенсионеров и всего тридцать молодежи.

    - Невероятно! - воскликнула девица.

    В избе их встретила бойкая старушка с рыхлым, раздавшимся на все лицо носом, в домотканом переднике, перетянутая поперек живота, точно сноп.

    - Ай, гости дорогие! И чем мне вас угощать-потчевать? Да и откель же вы такие хорошие будете? Уж и не знаю, куда пристроить вас, - певуче причитала она и хлопала руками по бокам.

    - Дед, да чего ж ты рот разинул? Натяни-ка основу поскорее! - крикнула она совсем иным тоном. - Покажи людям свою снасть-то!

    - Это мелянок верхний. А вот - нижний, - пояснял Евсеич и подвязывал на веревках две длинных палки. - А посередь берда. Мочалу, значит, натягивает. Которая лучше, на основу идет. А похуже - уток.

    Подвесив к потолку свою нехитрую снасть, Евсеич начал набирать из пучка мочало для утка и загонять его билом. Горьковато и пряно запахло липовой свежестью, и в воздух полетели мочальные хлопья.

    - Уж как он работал-то! - умилялась хозяйка, глядя на своего старика. - Била-то, бывало, ходенем ходила в руках. Глазом не усмотришь.

    - Он еще и теперь молодец. Давай, давай! - сказал Николай Иванович.

    - Нет уж, хватит... Отдавал свое.

    Евсеич повернул вспотевшее острое, птичье лицо, с минуту молча и рассеянно смотрел на гостей, тяжело дыша, будто прислушиваясь к чему-то своему:

    - Ноне во сне видел - быдто наро-оду в избу навалило. Думал, отпевать меня станут. А вон что, оказывается. Вы пришли.

    - Что у вас болит? - спросил его Ласточкин.

    - Нутро, - ответил Евсеич и, помолчав, добавил: - Все нутро болит.

    - Он докторов боится, - озорно поглядывая на Евсеича, сказала хозяйка. - Боится, как бы его в больницу не положили.

    - Чаво там делать, в больнице? Вон - осень на дворе. У нас дров нет, а ты - в больницу, - говорил свое дед.

    - Зачем тебе дрова-то? Небось и до зимы не доживешь! - все более резвилась хозяйка.

    - А то что ж, и не доживешь, - согласился Евсеич. - Поработал, слава тебе господи. С двадцать четвертого года все кули тку.

    - А пенсию вам платят? - спросил Спартак Ласточкин.

    - Тринадцать рублей по инвалидности.

    - У нас колхозная пенсия, - пояснил Николай Иванович.

    - Сколько же вы зарабатываете? - спросила девица из музея.

    - А вот считайте, - вступился Николай Иванович. - Платим им по шестнадцать копеек за куль. Кулей восемь соткете за день-то?

    - Чаво там восемь! - укоризненно ответил старик. - Кулей шесть осилим со старухой вдвоем.

    - Вдвоем?! - отозвалась бодро хозяйка. - Да я одна боле натку. С места не сойтить, натку. Нук-те!

    Она села за этот примитивный станок и ловко начала петлять плоской билой.

    - Хватит уж резвиться-то! - остановил ее председатель.

    - А не тревожьте ж меня, ради бога! Дайте уточину доткать, - она кокетливо избоченилась и, глядя на гостей через плечо, просительно затараторила: - Ай, с барыни десятоцку да с вас по пятацку!.. - и, довольная своей прибауткой, весело рассмеялась.

    - Один момент! - поднял руку Спартак Ласточкин. - Вот в такой позе мы вас и спроектируем на бумагу. Музей любит радостный современный труд. Как раз то, что надо.

    Он раскрыл фотоаппарат и засуетился вокруг старухи.

    - Рублей тридцать зарабатывают в месяц на двоих - и то хлеб, - сказал Николай Иванович. - Дело-то верное. Но вот беда - не финансируют нас под кули. Непланово! Осенью нам нужно заготовить сто тонн мочала. Значит, требуется тысяч семьдесят рублей. Но банк не дает нам взаймы под это дело. Ведь выплатим через три-четыре месяца. Где же нам занимать деньги? Дело требует оборота. А если мы не закупим с осени мочало, значит, - труба.

    - А знаете что? - участливо посмотрел на него Ласточкин, взяв Николая Ивановича под руку. - Мы вас посадим на скамью рядом с Евсеичем. На фоне станка... А? Маленькое производственное совещание. Жанр!

    - Нет! - Николай Иванович отступил к порогу. - Вы меня извините, но больше не могу с вами. Некогда.

    Он протянул руку девице из музея:

    - Спасибо за участие!

    Она цепко обхватила его пятерню:

    - Спасибо вам! Вы нам клад открыли. Мы еще что-нибудь поищем из инвентаря. Ведь это настоящий рогожный промысел... Колоссально!

    Николаю Ивановичу вдруг стало не по себе: "Мотаюсь я бог знает с кем", - досадливо подумал он. И жаль стало времени, потраченного на эту девицу в клетчатых штанах и на этого упитанного тугощекого корреспондента. И себя стало жаль: "Лезу я со своей нуждой ко всякому встречному-поперечному. Ну, кому это нужно?"

    Он поспешно вышел во двор и впервые за сегодняшнее утро почувствовал жару. Воздух был томительно-душный и недвижный. Небо затянуло какой-то белесой сквозной поволокой, словно тюлевой занавеской задернуло. Сквозь эту кисейную муть солнце выглядело красным, как раскаленная сковорода. Николай Иванович лопатками, плечами, бритой головой почуял эту влажную тяжесть жары. "Эка парит! Дождю не миновать", - подумал он.

    Куры и те сидели в тени возле завалинки, раскинув крылья, тяжело и часто дыша, словно и они поджидали дождя.

    А на бревнах, на самом солнцепеке, задрав локти кверху, положив кулаки под голову, спал Севка. Глаза он прикрыл козырьком кепки и так храпел, что стоявший неподалеку от бревен теленок тревожно поводил ушами, готовый в любую минуту дать стрекача.

    Николай Иванович ткнул Севку в бок:

    - Эй, сурок! Интересно, что ты ночью делал?

    - А! - Севка приподнялся на локте и ошалело глядел на Николая Ивановича.

    - Походя спишь, говорю. Чем ночью занимался?

    - Звезды считал.

    - Ага. Сквозь девичий подол.

    Севка хмыкнул и спрыгнул с бревен:

    - Куда поедем?

    - Подальше от этих чертей. Жми в Пантюхино.
     

    Пантюхино было самым дальним селом колхоза "Счастливый путь". Чтобы попасть в него на машине в летнее время, надо было сделать дугу километров в шестьдесят. А напрямую - лугами да лесами, хоть и половины того расстояния не было, не проедешь даже и посуху. Дорога, накатанная в луговую пору, обрывалась на низком берегу извилистой речушки Пасмурки. Далее езды не было - болотистая пойма, покрытая кочками и ольхой, тянулась до самого Пантюхина. Старые мостки иэопрели, гати затянуло. И остался только длинный дощатый настил для пешеходов, называемый почему-то "лавой".

    Николай Иванович ехал в Пантюхино с надеждой - просидеть там до дождя. А дождь хлынет - и Басманов не страшен. Тогда можно и в правление возвращаться.

    - В объезд поедем или через луга? - спросил Севка.

    - Давай через луга. Кабы дождь не пошел. Засядем на дороге-то. А по траве и дождь не страшен.

    Севка хоть и был отчаянный гуляка и пьяница, но машину водил осторожно. По ровному летит сломя голову, но стоит подойти ухабу, как он замирал перед ним, словно лягавая перед куропаткой. Так и потянется весь, готов лбом продавить смотровое стекло, и съедет в любой ухаб машина, по-собачьи на брюхе сползет.

    - Ты бы еще сам под колесо лег, - подзадоривал его Николай Иванович. - Не то вдруг засядет.

    - Ну уж это - отойди проць! Как говорят в Пантюхине, - отвечал обычно Севка.

    Николай Иванович хоть и был почти вдвое старше Севки, но относился к нему по-приятельски. Вместе обсуждали и председательские нужды, и Севкины любовные похождения, и водку пили вместе. На немыслимо скверных сельских дорогах проходило у них полжизни. И немудрено, что роль председателя и роль шофера делились у них поровну на двоих. На двоих, кроме "Волги", был у них еще "газик" и полный набор шанцевого инструмента. Они не столько ездили по этим дорогам, сколько копались, вытаскивая свой "газик". Стало быть, и работа была у них одна на двоих.

    Оба они представляли тот тип русского человека, которого не удивишь плохими дорогами и в душевное расстройство не приведешь. Скорее наоборот - они принимали эту виртуозную езду по колесниками и колдобинам как особый вид охоты или развлечения: "Ну и ну... Выкрутились! По этому поводу и выпить не грех".

    Зато какие богатые возможности проявить смекалку, изобретательность! Сели в лесной луже - часа два рубят лес, сооружают нечто вроде крепостного ряжа, потом суют вагу под дифер и, кряхтя, вывешивают машину. "Ах, славно поплотничали!" Или где-нибудь в поле лягут на бугор прочно, "всем животом", и долго ведут подкоп под машину; копают по всем правилам саперного мастерства, копают, лежа на боку, словно под огнем противника. И потом уж, где-нибудь в заезжей чайной вспоминают с удовольствием: "Хорошо покопали!" - "Хорошо! Только земля холодная... зараза!"

    Они ехали по лугам, по травянистой, похожей на две параллельных тропы дороге. Петляли мимо дубовых и липовых рощиц, мимо серебристых зарослей канареечника и осоки на болотах, и вдоль затейливых изогнутых озер-стариц с прибрежными желтыми пятнами кувшинок, с темно-синей щетиной камыша. На высоких берегах, почти над каждым озером стояли длинные шеренги покрытых травой шалашей, дымились костры, чернели закопченные котлы на треногах. Это были все станы дальних, погоревских. Свои колхозники шалашей не строили - ночевать ездили домой, а обед варили - котлы вешали прямо на оглобли. Свяжут оглобли чересседельником, поднимут повыше да подопрут дугой, на чересседельник вешают крючки с котлами. По этим высоко поднятым оглоблям Николай Иванович еще издали безошибочно узнавал - свои стоят или погоревские.

    И председательскую "Волгу" узнавали еще издали; бабы опускали грабли наземь, и все, словно по команде, приставляли руки козырьком ко лбу; а мужики застывали с вилами в руках - зубья кверху, как с винтовками "на караул"; а те, что стояли на стогах, как на трибунах опускали руки по швам. Все напряженно ждали, заедет сам или мимо пронесет.

    От ближних станов бросились наперерез "Волге" двое верховых. Они скакали по высокой, по брюхо лошадям, траве, так что конских ног не видно было, отчего казалось, что они плывут, только локтями отчаянно махали и каждый придерживал рукой кепку на голове.

    - Останови! - тронул Севку за плечо Николай Иванович.

    Когда верховые вылетели на дорогу, в ногах у лошадей оказались еще две косматых собаки. Они с хриплым лаем завертелись возле машины, подпрыгивая и злобно заглядывая в стекла кабины. Николай Иванович высунулся в дверцу:

    - Ну что?

    - Николай Иванович, погоревские стадо запустили на наши луга. Сено в валках потравили! - верховые говорили вдвоем сразу, обступив с обеих сторон машину.

    Николай Иванович узнал в одном из них объездчика по прозвищу Петя Каченя. Это был громоздкий и сырой малый лет тридцати с припухшими веками, с красным не то от солнца, не то от водки лицом. Он сидел охлябью в мокрых штанах и босой.

    - А ты чего без седла ездишь, печенег? - сердито спросил его Николай Иванович.

    - Да не успел оседлать.

    - Что, бреднем рыбу ловили? А в седле за водкой кто-нибудь уехал?

    - Да ее и рыбы-то нету, - Петя Каченя уклончиво косил глаза.

    - Лазаешь тут по озерам, а у тебя луга травят! Где потрава?

    - На Липовой горе.

    - Акт составили?

    - Да я еще не видал. Вон, Васька сказал... Подпасок с Пангюхинской мэтэфэ, - Каченя кивнул на своего напарника.

    Васька, конопатый подросток, сидел так же в мокрых штанах и босой.

    - Хороши сторожа! Мокроштанники! К вечеру чтоб акты на потраву были в правлении. Иначе я вас самих оштрафую. Поехали! - обернулся Николай Иванович к Севке.

    Собаки снова залились злобным лаем и частым поскоком долго бежали возле передних колес "Волги".

    До Пантюхина председатель так и не добрался. Возле самой "лавы" - длинных дощатых мостков, в болоте лежал на боку трактор "Беларусь". Видны были только колеса - переднее маленькое и заднее огромное; они лежали как спасательные круги на мутной воде. Рядом, уткнувшись лицом в кочку, наполовину в воде валялся тракторист. Кто его вынул из затопленной кабины? Сам ли выбрался и дальше отползти не хватило силы? А может, изувечен до смерти при падении трактора?.. Нашлись добрые люди, оттащили в сторонку да и оставили в воде. Не все ли равно, где лежать ему теперь?!

    Николай Иванович и Севка вылезли из машины, невольно остановились в скорбном молчании. Вдоль Пасмурки от лугов ехала, стоя на телеге, широкоплечая баба в подоткнутой юбке, с оголенными мощными икрами. Она крутила над головой концом вожжей и настегивала лошадь.

    - Вот и за трупом едут, - сказал Николай Иванович. - Куда его черти несли?

    Трактор оставил грязный след на старой дорожной эстакаде, обрывавшейся в болоте сгнившим мостиком. След затейливо извивался, как две ползущие из болота черные змеи.

    - Эх, дьявол, зигзагом шел! - с восторгом заметил Севка.

    - Надо посмотреть, наш, что ли? - сказал Николай Иванович.

    Севка зашел по воде к передним колесам, засучил по локоть рукава, поболтал руками в воде - номер хотел нащупать.

    - Нет, не могу определить.

    - Может, тракториста узнаем? - Николай Иванович взял грязную тяжелую руку тракториста, стал нащупывать пульс.

    - Да он курит! - крикнул Севка. - Вот бегемот!

    Николай Иванович даже вздрогнул и руку выпустил:

    - Брось шутить! Нашел место...

    - Да ей-богу курит. Смотри!

    В углу рта у тракториста, прижатая к кочке, торчала папироска.

    - Отверни ему рожу-то! Дай посмотреть - наш, что ли? - крикнула баба с телеги, остановившись возле болота.

    Николай Иванович приподнял обеими руками голову тракториста. Это был совсем еще молодой, перепачканный грязью и мазутом парень.

    - Погоревский! - разочарованно махнула рукой женщина и повернула обратно лошадь. - Но!

    - Да подождите! - крикнул Николай Иванович. - Может, на станы его свезти надо. Сам-то не дойдет.

    - Проспится - придет. Пить поменьше надо, - сказала баба.

    - Да что за черти занесли его сюда?

    - В Пантюхино за водкой ехал, - ответила женщина.

    - Здесь же дороги нет.

    - Ему теперь везде дорога... Море по колено...

    Николай Иванович взял тракториста за плечи и сильно потряс.

    - Мм-э-эм, - коротко промычал тот и открыл розовые глаза.

    - Ты как сюда попал? - спрашивал Николай Иванович, стараясь удержать тракториста в сидячем положении.

    - Обы-ыкновенно, - ответил тракторист и посмотрел так на Николая Ивановича, словно забодать его решил.

    - Оставь его, - сказал Севка.

    Николай Иванович выпустил пьяного, и тот снова уткнулся носом в кочку.

    - Вот она, молодежь-то нынешняя... С чертями в болоте ночует! - Женщина стегнула лошадь, закрутила концом вожжей над головой. - Н-но, милай! - и с Грохотом покатила прочь.

    - Сто-ой! Вот шалопутная... Чего ж с ним делать? - спросил Николай Иванович.

    - Да ну его к черту! Поехали, - сказал Севка.

    Но сюда, уже заметив председательскую "Волгу", шли от дальних стогов пантюхинские бабы. Шли без граблей, с закатанными по локоть рукавами, все как одна в платках, и на некоторых, несмотря на смертную жару, были натянуты шерстяные носки. Николай Иванович пошел к ним навстречу.

    - Что ж вы, горе не беда? Человек в воде валяется, а вы и ухом не поведете? - сказал Николай Иванович, подходя к бабам. - Хоть бы трактор вытянули.

    - А он не наш... Погоревский!

    - На чем его вытащить, на кобыльем хвосте, что ли?

    - У них, видать, спросу нет на трактора-то... Намедни один их трактор неделю проторчал в затоне.

    - Они рыбу ловить приезжали на тракторе.

    - Жарынь... Кому работать хочется?

    - Это что! Вчера на пожарной машине прикатили на рыбалку. Перепились все... У них и сети стащили.

    Бабы обступили председателя полукругом, и наперебой корили погоревских, Николай Иванович посмеивался, подзадоривал их:

    - Поди, сами вы и стащили сети. Не побоялись подолы-то замочить.

    - Пастухи! - радостно всплеснув руками, подсказала проворная старушка в облезлом мужском пиджачке. - Эти "шумел камыш" играют, а те на другом берегу в кустах сидят. Эти наигрались да уснули. Те сети стащили, а колья от сетей в костер погоревским положили. Пусть, мол, погреются на заре.

    - Смеху что было!..

    - Озорники, вихор их возьми-то!

    Смеялись дружно... В Пантюхине воровство сетей считается простой шалостью. Потом все бабы враз заговорили о деле, ради чего они и побросали грабли, увидев председателя.

    - В столбовской бригаде вчера ячмень давали?

    - Давали, - ответил Николай Иванович.

    - По сколько? По два пуда на едока?

    - По два.

    - А нам когда дадут?

    - Чем Пантюхино хуже Столбова?

    - Завтра и вы получите.

    - А чего-то говорят, будто из района запрет поступил?

    - Не давать, мол, колхозникам ни грамма зерна, пока с государством не рассчитаются!

    - Значит, столбовским дали, а нам нет?

    - Тогда пускай они и работают.

    - А мы и на работу не пойдем!

    Николай Иванович поднял руку, и шум утих. "Вот тебе и бабье радио! И когда только узнать успели?" - подумал он. Запрет на выдачу зерна колхозникам и в самом деле поступил от Басманова. Но Николай Иванович запер эту бумагу в сейф. И все-таки выдали "секрет".

    - Я вам сказал, что завтра получите. А нет - наплюйте мне тогда в глаза.

    - Ой, Николай Иванович! Смотри, нас много... Заплюем!

    - А може, слюна у кого ядовитая? Глаза лопнут.

    - Никола-а-ай Иванови-и-ич! - вдруг, покрывая бабий гвалт, ухнул кто-то со стороны речки хриплым басом.

    Все оглянулись; там, на дощатой "лаве" стоял Терентий, сторож со скотного двора, и махал рукой. За разговором никто не заметил, как прошел он всю "лаву" и теперь стоял на самом конце, широко расставив ноги в резиновых сапогах, как будто в лодке плыл. Терентий был стар и худ, синяя распоясанная рубаха просторно висела на нем, как на колу.

    - Ну, чего машешь? - крикнул ему председатель. - Иль сам не можешь подойти?

    - Не могу! Далее поручня нет! Боюсь оступиться... Упора в ногах нету-у.

    - Говори оттуда! Чего тебе?

    - Басманов тебя разыскивает... В правлении сидит!

    - Кто тебе сказал?

    - Мяха-аник! Из клуба... Послал за тобой.

    - А что он сам не прибежал?

    - Грит, некогда. Аппарат разбирает.

    - Я ему ужо разберу. - Николай Иванович длинно и затейливо выругался. - Ну, ладно, бабы, работайте! - и повернул к машине.

    Но перед ним выросла сутулая широкоспинная баба Настя Смышляева. На ней был темный, в белую горошинку платок, повязанный плотно и низко, по самые глаза. Глядя куда-то в ноги председателю, она глухо и безнадежно спрашивала:

    - Как же насчет паспорта, Николай Иванович? Иль моя девка пропадать на ферме должна?

    - Пока у нас на фермах никто еще не пропал. И черти вроде не таскают людей. Вы вот до старости дожили. И ничего! Крепкая.

    - Обо мне-то уж Арина мало говорила, - сказала баба Настя. - А ей двадцать один год. Пожить хочется.

    - Ну, кто ей не дает? Пусть живет себе на здоровье.

    - Ей замуж пора. А за кого она здесь выйдет? Небось других отпустил... Вон Маньку Ватрушеву.

    - Так у Маньки аттестат, голова! Она среднюю школу окончила. В институт поступила. А твоя дочь прошла четыре класса да пятый коридор.

    - А чем она хуже других? Дай паспорт! Хоть на фабрику устроится.

    - Да не могу же я всех отпустить из колхоза! Кто же тогда землю останется обрабатывать? Небось вы-то недолго продержитесь. Вон, посмотри на своих подружек-то.

    - Настя! Ну что ты человеку дорогу загородила? Отойди прочь! - крикнул кто-то из толпы.

    - А мне что, подружки? Мне дите устроить надо, - упорно стояла на своем баба Настя. - Дай паспорт!

    - Да не могу я, голова! Прав у меня таких нет. Севка, заводи машину! - Николай Иванович обошел бабу Настю и крикнул бабам на прощанье: - Вы хоть из болота вытащите тракториста.

    И уехал.

    - А зачем его тащить? - сказала Дуня-бригадирша. - Он в воде-то скорее проспится. Чай, не зима.

    - И то правда. Пошли, бабоньки!
     

    Басманов был всего на три года моложе Николая Ивановича, но На вид в сыновья ему годился. Этот был и сед, и лыс, оттого брил голову, а Басманов еще черноволос, подтянут, с жарким взглядом желтых монгольских глаз на широком скуластом лице. Обоим им перевалило за сорок; но Николай Иванович и телом раздался, и осел на месте, а Басманов круто шел в гору.

    Десять лет назад и тот, и другой начинали свой руководящий путь председателями колхозов. Николай Иванович был до этого директором школы, а Басманов инструктором райкома. Упряжка-то была у них одинаковая, да тягло разное. Если Николай Иванович тянул битюгом, упорно глядя под ноги, в землю, то Басманов сразу рысью пошел и ноздри держал по ветру. Он первым в области кормокухни построил. Первым коров обобществил... Первым построил кирпичные силосные башни. И хотя потом коров снова роздали по колхозникам, а кирпичные башни за ненадобностью растащили по кирпичику на печи, Басманов был уже далеко. За новые прогрессивные методы был выдвинут в председатели райисполкома. Он шел рысью, не сбиваясь, как хороший бегунец. И та пыль, которая поднималась за ним, не достигала и хвоста его. Пыль опадала на дорогу да на обочины, а Басманов шел вперед. Он отличился и на должности председателя РИКа - три с половиной плана по мясу сдали. Орден повесили на грудь Басманову, повысили в секретари райкома. В новый район послали - поднимать, подтягивать. А в тот район, где он хозяйничал, спустя полгода тоже новых руководителей прислали "поднимать и подтягивать". И Басманов "поднимал"... Первым в области травополье уничтожил, все луга распахал. А когда начался падеж скота, трех председателей колхозов поснимали с работы, Басманова же послали на учебу.

    Теперь он возвратился дипломированным, получил самый большой район... И все говорили, что Басманов здесь не засидится... К прыжку готовится.

    Николай Иванович и раньше сталкивался с Басмановым. Года три назад, когда тот был секретарем соседнего райкома, они сцепились на областном активе. Басманов выбросил лозунг: "Поднять всю зябь в августе!" И на соцсоревнование всех вызвал.

    - Ну, какую же зябь поднимет Басманов в августе? - спрашивал с трибуны Николай Иванович. - Кукуруза еще растет. Свекла тоже... И картошку копать рано. Овса теперь нет, а проса - кот наплакал. Из-под чего же зябь собирается поднимать Басманов?

    Но Николая Ивановича осудили за "демобилизующее" настроение. Предложение Басманова было принято и объявлена кампания "по раннему подъему зяби".

    Теперь Басманов вроде бы и не напоминал о той стычке, но руки при встрече не подавал Николаю Ивановичу - здоровался кивком головы.

    Николай Иванович застал Басманова в правлении. Несмотря на жару, на нем был серый дорогой костюм и белая рубашка с галстуком. Он сидел за председательским столом и сердито отчитывал стоявших перед ним Тюрина и Брякина.

    - Наконец-то! - перевел Басманов взгляд на вошедшего Николая Ивановича. - Вас целый день собирать надо... Расползлись, как овцы по выгону. Тоже мне руководители! Никто не знает, где прячетесь.

    - Нам не от кого прятаться, - сказал Николай Иванович, проходя к столу.

    Он сел с торца и заметил, как недовольно дернулись широкие брови Басманова и сдвинули бугор на переносье. "Думал, что и я навытяжку встану перед ним, - догадался Николай Иванович. - Но уж это - отойди проць!"

    Басманов был настолько сердит, что даже и кивком головы не поздоровался.

    - Кто вам позволил разбазаривать государственный хлеб? - теперь Басманов глядел только на председателя.

    - Мы таким делом не занимаемся.

    - Как то есть не занимаемся? А кто вчера выдавал ячмень колхозникам?

    - Мы выдавали.

    - Вот это и есть прямое разбазаривание государственного хлеба.

    - Пока он еще не государственный, а наш, колхозный.

    - Когда рассчитаетесь с государством... Что останется, будет вашим.

    - Рассчитаемся! Можете быть спокойны.

    - А вы меня не успокаивайте! - повысил голос Басманов. - Пока не рассчитались с государством, не имеете права выдавать хлеб на сторону!

    - Колхозники не посторонние.

    - Да вы понимаете или нет, что в этом году неурожай? Погодные условия плохие!

    - Это вон у погаревских. У нас урожай неплохой.

    - Значит, на соседей вам наплевать?

    - У них своя голова. Пусть она и болит от неурожая.

    - Я знаю, психология у вас индивидуалистов. Но колхоз не единоличное хозяйство. И если вы не хотите считаться с интересами страны, то мы вас заставим.

    - Считаемся с интересами страны... Потому и выдаем зерно.

    - Выдавайте, когда положено. Вы подаете дурной пример другим. Понятно?

    - Мы сами определяем, когда это положено.

    - А не много ли вы на себя берете?

    - Ровно столько, сколько законом позволено... И постановлениями партии.

    - Вон вы как понимаете дух последних постановлений! Может быть, вы и руководящую роль партии теперь не признаете?

    - Партию оставьте в покое.

    - В таком случае, от имени райкома партии я запрещаю вам производить преждевременную выдачу зерна!

    - У нас выдача своевременная. Примите это к сведению.

    - Хорошо! Тогда решим на бюро, какая у вас выдача - своевременная или нет. Сегодня извольте явиться к пяти часам в райком. А теперь ответьте еще на один вопрос: почему вы не жнете пшеницу?

    - Рано... Да и комбайны на ячмене.

    - Все в округе половину в валки уже уложили, а у вас - рано. Район позорите! Из-за вас в хвосте плетемся. И потом - раздельный метод уборки еще никто не отменял.

    - А у нас жаток лафетных нет.

    - Но я же вам прислал одну жатку. Почему она не работает?

    Николай Иванович посмотрел на Брякина и Тюрина; те в свою очередь переглянулись, и Тюрин чуть заметно подмигнул председателю. "Ох и жулики! Уже успели", - подумал Николай Иванович не без удовольствия и сказал:

    - У нее колеса нет.

    - Как нет? Я же ее только вчера прислал!

    - Не знаю. Говорят, по дороге отвалилось.

    - Но уж это слишком! - Басманов встал. - Покажите мне жатку!

    Через минуту две палевых "Волги", по-утиному переваливаясь на дорожных ухабах, подымая пыль, катили в поле.

    Николай Иванович еще издали определил по тому, как задрался один конец лафета, что жатка без колеса. Он вылез из машины и вместе с Басмановым подошел к жатке. Колесо было отвинчено второпях - даже две гайки валялись тут же. К дороге шел широкий в клетку след от колеса. "Вот идиоты! Приподнять колесо не смогли!" - выругался про себя Николай Иванович.

    Басманов сразу определил, что колесо было не потеряно по дороге, а отвинчено здесь, на месте. Да и трудно было не определить этого.

    - Все ясно! - сказал он, сумрачно глядя на Николая Ивановича. - Сработано с умыслом. Но мы выясним, чьих рук это дело. Завтра же пошлю сюда следователя и участкового...

    Не попрощавшись, сел в машину и крикнул на ходу:

    - Не забудьте на бюро!

    Николай Иванович достал из широкого кармана широких серых брюк платок и стал деловито, сосредоточенно обтирать голову. Севка осмотрел след от снятого колеса и сказал:

    - Сам Тюрин с Брякиным и снимали.

    - Почему?

    - Рубах побоялись замарать, потому и катили колесо по земле.

    - Дураки! - устало выдохнул Николай Иванович.

    - Куда теперь? - спросил Севка в машине.

    - Крой домой! Только не мимо правления, а с нашего конца въезжай в село. Не то меня еще кто-нибудь подцепит.

    Но и на "собственном" конце села Николаю Ивановичу не удалось проскочить беспрепятственно. Неподалеку от крайнего дома Панки-почтальонши, обочь дороги в колхозной картошке паслась здоровенная свинья. Со двора, из-за приотворенной калитки выглядывала тетка Вера, Панкина мать.

    - Останови машину!

    Николай Иванович растворил дверцу и поманил тетку Веру:

    - Ну, ты чего выглядываешь? Иль в прятки с кем играешь? Иди сюда!

    Тетка Вера, позабыв бросить прут, умильно улыбаясь, пошла по картошке. На ногах у нее были короткие валеные коты. Зацепившись за высокую ботву, один кот спал с ноги. Тетка Вера нагнулась за ним и только тут заметила в руке прут. Она присела, украдкой поглядывая на председателя, незаметно положила прут в борозду, а коты взяла в руки и, босая, легкой рысцой потрусила к машине. Так, прижимая коты к груди, остановилась между свиньей и председательской машиной. Поздоровалась, слегка поклонившись:

    - Здравствуйте, Николай Иванович!

    - Чья свинья? - спросил председатель.

    - А кто ж ее знает! - бойко ответила тетка Вера. - Сама вот гляжу... Дай-ка, думаю, выгоню с картошки. А тут вот и ты как раз подоспел.

    - Значит, не твоя свинья?

    - Ни, ни! Моя же ма-а-хонькая. Вот такая, - тетка Вера присела, показывая ладонью на вершок от земли. - А эта ж вон какая зверина. Черт-те знает откелева!

    - А не врешь?

    - Ей-богу, правда! Не моя... Знала бы - и сказала. Я ж тебя люблю, как сына. А вот Тюрина терпеть не могу. Это ж не человек, а самый что ни на есть боров. Своих свиней на колхозную картошку выгоняет, а моего поросенка и на траву не велит.

    - Последний раз спрашиваю - чья свинья?

    - Аж честное слово, не ведаю.

    Севка ткнул Николая Ивановича в бок:

    - А вот мы определим.

    Он вынул из-под сиденья ружье, вылез из машины:

    - Сейчас застрелю ее к чертовой бабушке... тогда и хозяин найдется!

    Севка остервенело крутнул на себе кепку, сбил козырек на затылок и приложился, наведя ружье на свинью.

    - Ой, стойте!.. Сто-ойте!.. - тетка Вера бросила коты и, раскинув руки, побежала было к свинье, но обернулась и так же, с раскинутыми в стороны руками, пошла на Севку. - Стойте!

    Севка опустил ружье. Тетка Вера повернулась к избе:

    - Па-анка! Па-а-анка!

    В избе открылось окно, высунулась взлохмаченная Панкина голова.

    - Чего тебе? - но, увидев председателя, снова скрылась.

    - Да кто ж это свинью со двора выпустил? Ты, что ли?

    - Нету-у! - отозвалось из дома.

    - Ох, окаянные! Это все те, кто за письмами к нам ходит. Я ж тебе говорю, брось ты эту почтовую работу! Только один грех от нее. И свинья пропадет задаром. Как есть пропадет. Говорю тебе, ступай работать в колхоз. Не то Тюрин со свету нас сживет.

    - Ну, хватит! - остановил ее Николай Иванович. - За представление тебе спасибо. А за потраву Тюрину уплатишь.

    - Да какая там потрава? Она и со двора не успела выйти как следует. Схватилась я в разу-то - нет свиньи. Гляжу - вон она. И ты как раз едешь... Ты погоди-ко, погоди!

    Но Николай Иванович махнул рукой, и "Волга" покатила.

    - Приготовь "газик". Кабы дождь не пошел... - сказал Николай Иванович. - Прямо тошно... От жары, что ли, или так от чего.

    1965

    Саня

    1

    На станции третьего класса Касаткино запил начальник. Говорят, что во время дежурства в его кабинете стрелочник играл на балалайке, а он плясал "барыню", потом упал и тут же уснул прямо на полу. А когда пришел поезд, его долго не могли разбудить, и поезд из-за этого задержался.

    Начальник отделения железной дороги в срочном порядке послал в Касаткино Александру Курилову, или попросту Саню, как ее звали сослуживцы. Саня года три назад окончила техникум по эксплуатационному отделению и приехала на Дальний Восток из Минской области. Девушка она была исполнительная, в деле строгая, быстро дослужилась до дежурного по станции и вот теперь получила неожиданное повышение.

    - Построже там, Курилова. Народ, видать, разболтался, так что наведи порядок, - наставлял ее начальник. - Ты у нас человек стойкий - комсорг, тебе и карты в руки.

    Саня решила надеть в дорогу форменную гимнастерку и фуражку с красным верхом, чтобы официальнее было. В петлицы гимнастерки приколола по третьей звездочке, как и полагается носить начальнику станции третьего класса. Проходя мимо вокзального зеркала, она невольно посмотрела на свои звездочки и почему-то вспомнила шутки дежурных милиционеров, которые все приглашали ее переходить в милицию.

    - Вид у тебя бравый и голос подходящий, - шутили они.

    Наплевать в конце концов, что она смахивает на востроносого парнишку. Вот только голос хрипловатый - это, конечно, скверно. Но голос изменить нельзя, стало быть, и жалеть нечего.

    К новому месту службы Саня ехала целый день. Как далеко это Касаткино! С центральной магистрали, по которой ходят московские поезда, пришлось пересесть на товарняк и еще ехать да ехать куда-то в сторону, к границе. Саня устроилась на тормозной площадке заднего вагона, от приглашения машиниста ехать на паровозе отказалась - шумно и жарко. Сидя на чемодане, она все смотрела по сторонам. Куда ни глянешь - степь да степь, одинаковая, побуревшая под долгим летним солнцем. Проплывали разбросанные по степи, как стога, островерхие сопки, густо поросшие мелким дубнячком и лещиной, словно подстриженные под гребешок. Издали они казались совсем небольшими и вызывали странное желание погладить их по этой зеленой шерстке. Станции здесь были маленькие, безлюдные, и кроме дежурных в таких же, как у Сани, фуражках да стрелочников с флажками, она никого не видела. "Неужели и в Касаткино такое безлюдье? - думала Саня. - С тоски умереть можно". Она все мечтала поехать на большую комсомольскую стройку и работать на экскаваторе; а по вечерам клуб, танцы, собрания... И надо же, едет в Касаткино, где и комсомольской организации-то нет. Но что поделаешь, - служба на дороге - что в армии, куда пошлют, там и нужно быть.

    К вечеру небо затянуло тучами, степные дали сгустились, посинели.

    Но вот в окно между туч выглянуло предзакатное солнце и осветило только одну дальнюю сопку. Невидимая ранее, слившаяся с горизонтом сопка вдруг вспыхнула тревожным пламенем факела и долго горела посреди синей дремотной степи. Саня до самых сумерек все смотрела на одинокую сопочку, и ей стало грустно.
     

    В Касаткино поезд пришел затемно. Саня насчитала возле станции пять приземистых бараков, уныло смотревших в землю тускло освещенными окнами, да четыре-пять изб. "Не много", - подумала она.

    Возле дежурки - небольшой деревянной избы, примостившейся у самой колеи, - толпился народ. В желтом свете настенного фонаря люди гомонили, танцевали под балалайку; кто-то пробовал петь тоненьким срывающимся голоском: "И-эх, кэво лю-у-ублю..."

    - Что здесь происходит? - спросила Саня у низенького дежурного, которого сначала приняла за женщину.

    - Допризывников провожают. Из Звонарева, - ответил тот и, покосившись на Санин чемодан, спросил: - А вам кого, гражданочка?

    - Мне начальника станции найти надо.

    - А-а! Ищите. Он где-то здесь, - равнодушно посоветовал дежурный и, замахав зеленым фонарем, пошел в голову поезда.

    Саня подошла к толпе. Ее не заметили - каждый был занят своим делом.

    В центре этой шумной толпы возвышалась толстая плечистая баба; в одной руке перед грудью она держала бутылку водки прямо, как свечу, в другой - стакан. Время от времени она наливала стакан до краев и кричала отрывисто басом: "Колька, выпей!"

    От танцующих отходил парень, выпивал залпом водку, а женщина доставала из кармана кусок чего-то черного и совала ему в руку: "Заешь". И снова начинала кричать: "Иван, выпей!"

    Поодаль от толпы маленькая пожилая женщина в повязанном углом платке цепко держала за пиджачок худенького паренька и что-то настойчиво бубнила ему. "Бу-бу-бу", - доносился до Сани ее скрипучий голосок. Паренек ее плохо слушал и все косился на танцующих.

    - Да ладно, мамка, знаю уж! - с досадой прерывал он ее и конфузился: - Ну какая ты...

    - А ты погоди-ко, погоди-ко, - торопливо произносила женщина, - вот я сейчас, сейчас... - И опять звучало ее частое: "бу-бу-бу".
    Танго - хороший танец,
    Он всех собой чи-ирует... -

     

    лениво напевал высокий парень в военной фуражке, танцуя что-то вроде тустепа.

    - Орлы! Соколики! Голубчики! - кричал наголо обритый пьяный мужик в фуфайке, хлопая по бокам руками, как кочет крыльями. - А Васька-то мой прямо поедет в армию из военкомата. Эх, поезд бы задержать! Поговорить надо.

    - А то ты за двадцать лет не наговорился с ним, - гудит толстая тетка. - Ты бы хоть гостинцев ему принес на дорогу, говорок!

    - Гостинцы - это ваше бабское дело, - назидательно замечает тот, переступая ногами на месте, словно рысак. - А мне по душевной части... На эту самую... на служению, говорю, наставить надо, - закончил он строго.

    - Молчи уж, наставник, - не унимается баба. - Ногами-то вон семенишь, как заведенный.

    - Дядь Семен! - кричит кто-то из толпы. - А ты Сергункова попроси! Может, задержит поезд. Объясни ему - дело важное.

    - А как же, государственное! - подхватывают в толпе и шумно гогочут.

    - А что? И пойду, - неожиданно решается тот. - Он поймет. Он, говорю, мужик сердечный, начальник-то.

    "Ну и стихия..." - невесело подумала Саня.

    Она заглянула в дежурку - никого. "А где же станционные работники? Повымерли, что ли, или, может, перепились, как эти?.."

    Саня пошла вслед за бритым мужиком искать Сергункова. Чемодан она оставила в дежурке.

    Между бараками было совершенно темно и грязно. Саня искала места посуше, посветлее, но попадала в болото. Идущий впереди мужик в фуфайке открыл торцовую дверь барака и радостно крикнул:

    - Соколики! Голубчики! Орлы! - и быстро нырнул в дверь.

    Саня вошла за ним. Помещение оказалось буфетом. Висевшая над прилавком лампа-"молния" тускло освещала прокопченные бревенчатые стены. Возле деревянной полки на бочках сидели два человека и пили водку. Один - рыжеусый старшина с планшеткой через плечо. Второй, перед которым почтительно выламывался мужик в фуфайке, - грузный, с одутловатым лицом и щелками вместо глаз.

    - Ступай, Семен, ступай, - выпроваживал вошедшего мужика грузный. - Видишь, я занят, багаж принимаю у человека.

    - А как жеть! Все мы заняты, - соглашался Семен. - Вот я и говорю, минут на пятнадцать задержать поезд. С Васькой поговорить надо.

    - Вы начальник станции Сергунков? - спросила Саня одутловатого.

    - Ну, положим, я, - отозвался тот, оглядывая Саню с ног до головы. - Что, опять ревизор? Так я сегодня вечером не служебный. Идите к Шилохвостову, а завтра поговорим.

    - Я не ревизор, - ответила Саня. - Я прислана на место начальника станции.

    - Что-о? - удивленно протянул Сергунков и, посмотрев на старшину, вдруг сильно покраснел. - А что ж это у вас с голоском, дочка? В дороге простудились или природой дадено?

    - Голос мой оставьте в покое! - Саня резким движением засунула руки в карманы юбки, отодвинула в сторону локти и стала удивительно похожа на драчуна, прятавшего камни про запас.

    Сергунков усмехнулся.

    - Ишь ты, с бесинкой. Ну что ж, товарищ начальник, вон ступайте поезд задержите. Посетитель просит, - сказал он, кивнув на Семена.

    - Вот я и говорю, - подхватил тот, обращаясь к Сане. - На действительную едет Васька-то.

    Сергунков и старшина засмеялись.

    - Перестаньте валять дурака, - строго сказала Саня пьяному.

    - А что, не нравится? - начал наседать тот, ободренный смехом Сергункова. - А если я тебя приласкаю, тогда как, а? - и он потянулся к ней.

    - Убирайся отсюда, дрянь! - крикнула Саня так неожиданно и гневно, что смеявшиеся сразу осеклись, а молчаливо стоявший до этого буфетчик выскочил из-за прилавка, схватил Семена за шиворот и вытолкнул за дверь.

    - Некультурный, такой некультурный народ, прямо беда, - извиняющимся тоном говорил возвратившийся буфетчик. Он потер о пиджак руки и представился: - Между прочим, моя фамилия Крахмалюк.

    - Неплохо для начала, - заметил Сергунков. - А следующего кого вытряхивать будете?

    - Там посмотрим, - ответила Саня и вышла из буфета.

    2

    Ночевала она у Настасьи Павловны, вдовы первого начальника станции, единственного человека, которого тут звали по имени-отчеству, остальных либо по фамилии, либо просто по прозвищу. Эта пожилая, обходительная женщина приехала сюда лет двадцать назад, на должность дежурной по станции. Здесь она вырастила троих детей, здесь и мужа похоронила.

    Весь вечер рассказывала она Сане о здешних местах, о людях, о себе. Рассказывая, часто вздыхала, и ее некрасивое лицо, с крупными, чуть выпирающими губами, было озабоченным.

    - Хватишь ты, девонька, здесь горя. Народ у нас тяжелый. Каждый сам себе хозяином норовит стать. А ты молодая да, видать, горячая.

    - Да ведь, поди, не съедят меня, - возражала Саня.

    - Жизнь тебя съест, - говорила Настасья Павловна, покачивая головой. - Я вон тоже приехала сюда молодой да красивой. А теперь, смотри, зубы-то редкие стали. - Она показала зубы и ткнула в них пальцем: - А какие и совсем повываливались.

    Разговаривая, Настасья Павловна беспрестанно что-нибудь делала: то жарила яичницу, то затворяла тесто, то взялась вязать шерстяную кофту для дочери-студентки - остальные-то дети уже не нуждаются.

    Из ее рассказа Саня узнала вскоре всю историю станции Касаткино и ее немногочисленных обитателей.

    Не бойкое это место. Железная дорога, проведенная когда-то по этим степям в сторону границы, имела скорее стратегическое значение, чем хозяйственное. Поэтому Касаткино было просто разъездом с дежурной будкой и пятью бревенчатыми бараками, где размещались дорожные службы да охранный взвод.

    В последние годы степь вдоль дороги заселили, появились совхозы, выросли села, и пошли по этой линии пассажирские поезда так называемого местного значения. Полустанок Касаткино был объявлен станцией третьего класса, а бывшая казарма стала вокзалом. Не было здесь ни света, ни радио, и даже питьевую воду привозили из города на паровозе.

    - А кино-то хоть бывает здесь? - спросила Саня.

    - Раньше приезжал вагон-клуб, - ответила Настасья Павловна, - а теперь нет. В совхоз ходим. Тут недалеко - километра полтора. А помоложе которые - те в Звонарево бегают, под сопку, верст шесть будет. Там гарнизон стоит.

    Хозяйка уложила Саню на кровать дочери.

    - Первый месяц пустует кровать, - пожаловалась Настасья Павловна. - Дочка-то в институт поступила. Все никак не могу привыкнуть к одиночеству.

    Саня легла на мягкую, взбитую перину и с удовольствием укрылась одеялом в чистом холодноватом пододеяльнике, пахнувшем горьким мылом.

    А Настасья Павловна села у изголовья Сани с вязанием и все говорила, говорила.

    - Ничего, спокойно живем. Вот только когда получку получают совхозные, тогда бывают истории. Известное дело, вербованные - народ шалый...

    - А что за истории бывают? - перебила ее Саня.

    - Да все тут куролесят, возле буфета. Три дня и три ночи молятся - все лужи измеряют, передерутся...

    - То есть как это - молятся? - переспросила Саня.

    - Да все кулаками, кто в грудь, кто в лоб - по-всякому, - засмеялась Настасья Павловна. - Вот погоди, девонька, насмотришься.

    - А наши тоже пьют?

    - Наши-то прижимистей. Сергунков вон отличается, да и то за счет багажников.

    - Опустился он, распух, как свинья, - брезгливо сказала Саня.

    - Ты его, девонька, не больно-то осуждай. Человек он добрый, но слабый. Его со всех сторон теребят: и дома и на работе. Слышала, может, про стрелочника, Кузьмича, который на балалайке ему играл в кабинете? Есть такой у нас. Он все подушки Сергункову в кабинет таскал, да водочку, да пельмени. Кузьмич баню станционную купил у него за четыреста целковых да избу себе выстроил. Теперь и Сергунков ему не нужен. Вот он и сыграл ему на балалайке... Так вот. А дома Сергункова жена ест поедом: он от нее все вешаться бегает. Нет, слабый он, тут становой хребет нужен.

    На следующий день с утра в дежурку собрался весь служебный персонал станции по случаю приезда нового начальника. Всего-то было три сменных дежурных, три стрелочника, кассир, уборщица да Крахмалюк, буфетчик, на котором еще лежали обязанности завхоза, конюха и даже заведующего магазином.

    Этот Крахмалюк пришел первым, по-хозяйски расселся за столом дежурного, захватил телефон и начал кричать что есть мочи:

    - Навес, дай мне совхоз! А? Как меня железом обеспечить? А? А насчет картошки? А?

    Это свое "А?" он выкрикивал так пронзительно, что вздрагивал и чуть позванивал на стене электрический звонок.

    Саня ходила по грязным скрипучим половицам и чувствовала, как что-то тяжелое, тупое подымается у нее в груди и давит на самое горло. "Не войди сейчас никто сюда, - подумала она, - оборву я этого буфетчика". Но по счастью, дверь тихонько отворилась, вошла и встала у порога странно одетая женщина лет сорока в длинном брезентовом фартуке, какие раньше носили каменщики и жестянщики. Она смотрела на Саню во все свои серые детски наивные глаза и вдруг тихо засмеялась, прикрыв ладонью рот. Саня пожала плечами и на всякий случай пригласила женщину в фартуке присесть на дощатый диван.

    - Ой, и правда начальник-то - девка! - воскликнула та, смеясь. - А я думала, врут.

    - Что же тут смешного! Вы кто будете? - спросила Саня.

    - Давеча Шилохвостов говорил, с девкой теперь не совладать, - продолжала свое женщина.

    Саня слушала, все более недоумевая.

    - Она глухая, - оторвался от телефона Крахмалюк. - Это - Поля, золовка Сергункова. Уборщица. На работе-то числится жена его, а работает эта.

    Вслед за Полей пришел и Шилохвостов, которого вчера в темноте Саня приняла за женщину. Теперь он показался Сане еще меньше, однако у него была крупная голова и длинный, как веретено, нос. Он сдержанно поздоровался и, сняв кепку, тщательно пригладил черные волосы, расчесанные на пробор.

    Потом пришел стрелочник Кузьмич, и, к своему удивлению, Саня выяснила, что он вовсе не Кузьмич, а Петр Иванович. Это был плотный мужичок, очень приветливый и вертлявый. Он протянул свою твердую квадратную ладонь и слегка наклонился.

    Вскоре собрались все, за исключением кассирши. Посланная за ней глухая Поля пришла и сказала, что та доит корову. "Что вы, - говорит, - ни свет ни заря совещаетесь?"

    После чего Сергунков заметил:

    - Придет, никуда она не денется. Давайте начинать, что ли.

    "Ну и ну", - подумала Саня. Ее больше всего удивило не то, что кассирша не пришла, а то, что все отнеслись к этому совершенно равнодушно, как будто так и надо. А еще удивило Саню то, что никто не оделся по форме. Дела...

    - Мне долго говорить нечего, - сказал Сергунков, хмуро глядя своими запавшими глазами куда-то через головы в окно. - Я свое отработал. Теперь и отдохнуть можно, на пенсию, значит Так что вам работать, вы и говорите, - закончил он, обращаясь к Сане, и сел.

    Саня сначала прочла приказ о своем назначении; говорила она тоже мало, но строго, и все шло хорошо, пока она не перешла к приказаниям:

    - С завтрашнего дня на дежурство выходить только в форме!

    - А где она у нас, форма-то? - прервал ее Шилохвостов. - Мы ее только на заезжих и видим.

    - А почему же не выкупаете ее? - спросила Саня, покосившись в сторону Сергункова.

    - Некого посылать за ней, - ответил нелюбезно тот. - Крахмалюка на кобыле в город не пошлешь. К тому же это дело добровольное.

    - Ну хоть фуражки-то с красным верхом найдутся? - спросила Саня.

    - Эх, милая, - отозвалась Настасья Павловна. - Я последнюю фуражку в гроб с мужиком положила.

    - Ну хорошо, - не сдавалась Саня. - Я оставлю в дежурке свою фуражку. Пока будет одна на всех.

    - Ах ты боже мой! Какое великое дело сделала - фуражку подарила! - всплеснул руками Сергунков. - У нас крыши худые, света нет, а она фуражкой порадовала.

    Сидевшие на деревянном диване железнодорожники завозились, послышался даже короткий смешок.

    - А дежурное помещение без присмотра больше не оставлять, - повысила голос Саня. - Здесь жезловой аппарат, селектор, телефон...

    - Селектор на базаре не продашь. Кому он нужен? - насмешливо заметил Сергунков.

    Кто-то опять хмыкнул, и этот смешок словно стегнул Саню.

    - Вам он, по крайней мере, не нужен больше, - быстро ответила она и знакомым для Сергункова резким жестом сунула в карманы руки.

    В это время вошла кассирша в чем корову доила: в зеленой фуфайке, в подоткнутой юбке, простоволосая.

    - Кто меня здесь вызывал? - спросила она, с любопытством разглядывая Саню.

    Это была молодая женщина с мелкими чертами лица и, несмотря на свой наряд, довольно миловидная.

    - Что это за женщина? - спросила Саня.

    - Кассирша, - неохотно ответил Сергунков.

    - Это кассирша? - насмешливо переспросила Саня и, раздраженная до предела, еле сдерживаясь, чтобы не накричать на нее, сказала своим хриплым резким голосом: - Юбку одерните сначала, да не забудьте причесаться. Тогда и поговорим с вами, товарищ кассирша. А теперь уходите, вы не в хлев пришли, а в дежурное помещение.

    Кассирша сделала удивленное лицо, брови-ниточки круто изогнулись и поползли на лоб.

    - Вы это мне? Ведь мы же интеллигентные люди! Так некультурно обращаться... - Она не договорила и с печальным укором на лице вышла.

    - И вы тоже ступайте все по домам. Спасибо за знакомство.

    "А мне от них никуда теперь не уйти", - невесело подумала Саня и вспомнила вдруг слова Настасьи Павловны: "Тут становой хребет нужен.

    3

    Саня поселилась у Настасьи Павловны.

    - Живи, девонька, все равно изба пустая, - уговаривала ее хозяйка. - Сам-то для семьи строил, да разлетелись все. А я уж, как курушка, видать, и сдохну на этом гнезде.

    Было начало сентября. И хотя погода стояла жаркая, с ветреными полднями и тихими комариными зорями, все, все говорило о приближении осени; на дальних сопочках, покрытых мелким леском, проступили кумачовые пятна бересклета, невысокие лиственницы на звонаревском кладбище порыжели, словно покрылись ржавчиной, а по вечерам над степью табунились дикие утки и пролетали со свистом над станцией. Но степь, обильно напоенная августовскими ливнями, не хотела сдаваться напору осени, и под бурыми метелками пырея и мятлика у самых корневищ густо резались перистые сочные листья. Хорошо ходить по такой степи! Травяной покров ее настолько густ и пружинист, что чуть отбрасывает ногу, точно резиновый.

    Но там, где эта извечная травяная броня сорвана, - обнаженная, взбитая плугами земля разбухла и жадно засасывает ноги. И Саня видела, как по совхозным полям пять тракторов таскают один комбайн, который стоит на лыжах. Чудеса!

    - Так и будете вы всю жизнь таскать комбайны? - спросила Саня пожилого бригадира в брезентовой куртке.

    - Зачем всю жизнь? Окрепнет земля-матушка, - ответил бригадир, весело подмигивая. - Это она с непривычки раскисла. Небось и тебе с непривычки не сладко?

    - Откуда это вы взяли? - сердито спросила Саня.

    - Да земля мне шепнула по-дружески, - ответил тот серьезно и вдруг рассмеялся.

    Побывала Саня и в Звонареве, где гарнизон стоит. И там, оказалось, ее уже знали. Проходя мимо двухэтажного деревянного дома, на крыльце которого сидели женщины, она услышала за своей спиной негромкий разговор.

    - Начальница новая. Выскочка, должно быть. Говорят, уже разнос устроила.

    - Ничего, пообломается, - лениво отвечала собеседница.

    - Заметила - глаза-то у нее бесноватые? - настойчиво твердил первый голос.

    - И на такую дураки найдутся, - благодушно отозвалась вторая.

    Саня с трудом сдержалась, чтобы не вступить в перепалку с ними.

    "Эх, всех не переубедишь, - досадливо подумала она. - Видать, тут каждый шаг на виду. Ну и пусть смотрят и судят".

    Возле Звонарева - небольшая кудрявая сопочка. Местные донжуаны нарекли ее Сопкой любви. Саня поднялась на ее вытоптанную вершину и долго смотрела на окружающую местность. Вся степь раздвинулась, стала еще шире, необъятнее. Как ее много! Но можно увидеть еще больше, еще дальше, только захотеть подняться выше. И почему не все в жизни зависит вот так же от нашего желания? А ведь так должно быть, именно так, - думала Саня; и оттого, что так и могло стать, если бы все люди одинаково захотели, у нее дух захватывало.

    Станция Касаткино, прилепившаяся к бесконечной, как степь, стальной магистрали, выглядела отсюда до смешного незначительной и ненастоящей. Но и здесь надо устраивать разумную, светлую жизнь, такую же, как и в большом городе. А люди скандалят, пьянствуют, ленятся... Ах как они все еще тяжелы на подъем! "Кто же из них будет моим другом, моей опорой? - старалась отгадать Саня. - Интересно, с кем-то я приду на эту Сопку любви. Откуда он будет? Агроном из совхоза, а может, военный?"

    - Впрочем, глупости все это - девичьи мечтанья, - сказала она вслух своим хриплым резким голосом и быстро пошла домой.

    На территории станционного рельсового парка, возле колеи, стоял свежесколоченный дощатый склад.

    Саня и раньше замечала его, но в суматохе приемки позабыла проверить документацию. Чей он и кто разрешил его здесь строить? И почему Сергунков не сказал ей об этом? А если он незаконно построен? Ведь с нее голову снимут. Сейчас по его крыше ползали рабочие, обивали ее толем.

    Саня подошла к складу и спросила крайнего, чубатого рабочего:

    - Кто у вас старший?

    Тот держал в зубах гвозди: ткнув себя пальцем в грудь, он весело подмигнул Сане.

    - Не валяйте дурака! - строго сказала Саня.

    Рабочий положил гвозди в ладонь и спросил обиженным тоном:

    - Не верите? А я и есть в самом деле старший. - Он спрыгнул с крыши и ленивой походкой знающего себе цену человека подошел к Сане.

    На нем был серенький костюмчик и застегнутая на все пуговицы рубашка. Саня поняла, что гвозди забивал он просто так, от нечего делать.

    - А вы кто же такая будете, сероглазая? - спросил он, вежливо и снисходительно наклоняясь, словно к маленькой девочке.

    - Начальник станции.

    Парень сделал удивленное лицо и свистнул.

    - И Сергунков вам добровольно уступил престол?

    - Вот уж насчет его доброй воли - не интересовалась.

    - Значит, будем ждать очередного самоповешения. Вот так: кх-хы! - он помотал пальцем вокруг шеи, показал в небо и смешно выкатил глаза.

    Саня засмеялась. Забавный этот парень и симпатичный; у него вьющиеся черные волосы, густые брови, сросшиеся на переносице, и крупные, постоянно обнаженные зубы. Он при каждой фразе каким-то особым манером пощелкивает пальцами и улыбается сквозь стиснутые зубы.

    - Виноват! Я, как говорится, забыл представиться - Валерий Казачков, мастер совхозного строительства. Очень приятное знакомство, - заключил он.

    - Ну, это еще неизвестно, - ответила Саня. - Дайте-ка разрешение на право застройки!

    - Разрешение?! - удивленно протянул Казачков. - Оно, конечно, есть, но оно, знаете, еще там.

    - Где это там? - уже начинала сердиться Саня.

    - Там - это в вашем управлении. Да вы не подумайте, что я уклоняюсь, - искренне убеждал Валерий. - Пойдемте к Сергункову, и он вам все пояснит.

    Сергунков говорил медленно, словно выдавливая из себя слова.

    - Я по телефону сообщал. Пришлют распоряжение. Обещали.

    - Кто обещал? - допытывалась Саня.

    - Ну кто, кто! Начальник дороги.

    - Я же вам говорил! - обрадовался Казачков. - У меня все по закону. А знаете что? - живо наклонился он к Сане. - Наш коллектив едет на Амур отдохнуть. Ведь нынче суббота! Поедемте с нами?

    Саня колебалась.

    - Да поезжайте, - нелюбезно заметил Сергунков. - Из наших там тоже кто-нибудь будет.

    "В самом деле, поеду, а то еще подумают, что боюсь", - решила Саня.

    - Ладно, заезжайте за мной, - сказала она Казачкову.

    - Закон! - воскликнул тот, разводя руками. - Куда массы, туда и руководители.

    Казачков ушел очень довольный и обещал в скором времени заехать на грузовике.

    - Что это за строитель? - спросила Саня про него у Настасьи Павловны.

    - Казачков-то? О, это атлет. Из города он. Вроде в ФЗО преподавал. А в прошлом году приехал с шефами да здесь и остался. У нас, говорит, вольготнее. А что - понравился?

    - Да ну, глупости!

    - Он ничего, красивый парень. - Настасья Павловна многозначительно улыбнулась - Поговаривают, вроде бы на Верку-кассиршу засматривается.

    Саня надела черную кружевную блузку, а серую разлетайку взяла на руку, на случай похолодания. Безрукавная блузка обнажала ее полные руки и делала Саню солиднее, старше. На шею она надела позолоченную цепочку, но в последний момент сняла. "Еще подумает, для него вырядилась".

    Казачков, как и обещал, приехал на грузовике; он выскочил из кабинки и, приятно удивленный Саниным нарядом, стал приглашать ее на свое место.

    - В кузове доеду, - отказалась Саня и легко перелезла через борт.

    Ей услужливо уступили местечко на скамейке, и машина тронулась. Из станционных поехала только Верка-кассирша. На ней была белая капроновая кофточка, сквозь которую просвечивали округлые сметанные плечи. Эта кофточка, как уверяла кассирша, осталась у нее от замужества, и она надевала ее теперь в праздничные дни и при этом вспоминала свою прошлую и, судя по ее рассказам, счастливую жизнь. Она сидела напротив Сани, степенно поджимала подкрашенные тонкие губы, и ее мелкое кругленькое личико выражало бесконечное разочарование.

    - Мы, жены офицеров, - чуть ли не каждую фразу она начинала с этих слов, - любили массовые гуляния. По-офицерски они называются пикниками.

    Саню раздражал и этот деланно ленивый голос, и этот тон человека, все видавшего и все едавшего. Верка всех уверяла, что муж ее погиб при полете. Но от Настасьи Павловны Саня узнала, что вовсе он не погиб, а сбежал неведомо куда и что теперь кассирша каждое воскресенье торгует в гарнизоне маслом и сметаной. "И кофту, наверное, в гарнизоне выменяла на масло", - подумала Саня.

    Грузовик быстро катился. Мелкие камни гравия подскакивали и звонко щелкали о деревянное днище и о борта кузова, а под колесами стоял такой треск и шорох, будто кто-то там распарывал старое пальто.

    Публика в машине оказалась общительной и веселой. Здесь были совхозные механизаторы и комбайнеры, несколько пожилых строителей с женами и шефы из города, со швейной фабрики.

    Пели много и с особенным успехом "Стеньку Разина" с припевками. Высокий носатый тракторист, стоявший спиной к кабинке, очень забавно дирижировал чьей-то босоножкой. В конце припевки он вдруг выкрикивал тоненьким голосом: "Девушки, где вы?" - "Мы тута, тута", - отвечали ему хором швеи. После чего парень корчил огорченную рожу и ухал басом: "А моя Марфута упала с парашюта". - "У-у-у!" - пронзительно кричали девчата, изображая рев падающей бомбы. "Бум!" - заканчивал парень и свинцовым кулачищем бил по кабине. Шофер притормаживал машину и спрашивал, высовываясь из кабины:

    - Чего? Сойти, что ль, кому?

    В ответ раздавался дружный хохот.

    - А, чтоб вас разорвало! - ругался шофер.

    Грузовик трогался, и начинался новый куплет.

    Саня смеялась вместе со всеми и даже стала подпевать, присоединившись к швеям. И только кассирша была недовольна тем, что перебили ее рассказ, и скептически смотрела на поющих.

    Наконец за рыжими полосами соевых массивов, сквозь кущи прибрежных талов засквозили тусклым блеском широкие речные плесы.

    Машина подошла к берегу протоки и остановилась.

    - Ура, Амур! - дружно закричали в кузове и попрыгали все враз. Потом бежали наперегонки к воде.

    Саня много слышала об Амуре, читала, но никогда еще не видела его. И теперь вдвоем с Валерием, на неведомо откуда взявшейся лодке, она плыла по тихим протокам и удивлялась всему: вот одиноко стоит округлый тальниковый куст и глубоко-глубоко под воду уходит его отражение. "Ишь ты, - думает Саня, - сам-то с крапиву, а посмотришь на отражение - целый дуб". А как много здесь проток, и острова, острова! И реки-то не видно. Куда ни посмотришь - все берега. Озеро, огромное озеро и тысяча островов! А вон тот дальний берег такой низкий, что прибрежный лесок, кажется, растет прямо из воды. Чудеса!

    - А что это за вывески? - спрашивает она Валерия, указывая на столбики с красными досками, похожими издали на флажки.

    - Это не вывески, а створные знаки, - смеется Валерий.

    Он смотрит цепким прищуром на Саню и мощно, размеренно загребает веслами; они проворно, как ладошки, снуют над водой и тихо хлюпают, словно оглаживают, ласкают воду. И этот ласковый весельный плеск волнует Саню, будто что-то обещает, что-то нашептывает ей.

    Стояла та особая предзакатная пора тихого теплого дня, когда все вяло и покорно замирает в ожидании ночи. Ветру надоело дуть за день, травам шептаться, кузнечикам трещать, и даже солнцу надоело греть эту большую степь; оно потихоньку остывает и незаметно подкрадывается к дальним сопкам, словно хочет спрятаться за них.

    А как чудесны в это время амурские протоки! Какими цветами играет в них вода! Если смотреть на воду прямо перед собой, обернувшись лицом к солнцу, то близко увидишь нежный-нежный зеленовато-голубой цвет, дальше, к берегу, все розовеет, светится изнутри, словно кто-то под водой зажигает огромные лампы, и чем дальше к берегу на закат, тем краснее, гуще цвет, и вот вода уже багровая, как кровь, вся в тревожных блестках, и дрожит, и переливается... И так тревожно, так радостно становится на душе! Отчего это?

    На одном острове Валерий сорвал саранку, ярко-красную, в черных крапинках, и поднес ее Сане.

    - Смотри-ка, дикая лилия! Осень подходит, а она все еще цветет, - удивилась Саня.

    - Цветы цветам рознь, - снисходительно пояснил Валерий. - Иные еще не успевают как следует распуститься, а уже и отцветают. А иные всю жизнь цветут. Так, между прочим, и люди. Закон.

    Потом он фотографировал Саню собственным аппаратом "Зоркий".

    - Я больше всего люблю этот ракус, - говорил он, показывая Сане свой профиль, - а потом этот. - Он оборачивался в полуфас и значительно смотрел ей в глаза.

    "Ракурс", - хотелось поправить Сане, но сделать это она почему-то стеснялась. "Ах, не все ли равно, в конце концов, - решила она, - главное, мне весело".

    В сумерках выпала роса и стало прохладно. В обратный путь Валерий сел в кузове рядом с Саней и укрыл ее своим сереньким пиджачком. С противоположной скамейки за ними всю дорогу зорко следила кассирша.

    4

    В этот вечер Сергунков бегал в огород вешаться. Еще с утра, выпроваживая его из избы, Степанида сказала ему:

    - Либо поезжай в город, восстановись, либо подыхай под забором.

    К вечеру он пришел из Звонарева пьяный и начал так смело стучать в окно, что разбил стекло. Затем он грудью навалился на подоконник. И пыхтя, как кузнечный мех, пытался втащить в окно свое грузное тело, но был сбит мощной рукой супруги и облит водой.

    Мокрый и униженный, он торжественно проклял и жену, и дом, и станцию Касаткино. После чего, точно слон, разбрызгивая лужи, тяжело и неуклюже побежал в огород. Там он намотал на шею тыквенную ботву и пробовал повеситься на плетне. Ботва, конечно, порвалась под его тяжелым телом, но жена испугалась, и наступило примирение.

    Наутро он пришел к Сане с просьбой.

    - Ты пожалей меня, старика. Оставь мою дочь сторожем. Я уж сам буду за нее стоять. Мне все равно делать нечего.

    Надо сказать, что дочь Сергункова хоть и числилась сторожем, но не работала. Сторожили за нее всей семьей, поочередно. Хозяйка, опасаясь за эту должность, и настропалила своего супруга поговорить с начальницей. Теперь Сергунков обращался с Саней почтительно, его и без того узкие глаза еще больше щурились в подобострастной улыбке, и Сане было жаль этого грузного пожилого человека.

    - Но ведь, Николай Петрович, вы же сами знаете: нельзя держать на работе одного, а деньги платить другому. И так вместо вашей жены золовка работает.

    - Ах, милая, ну какая разница! - деланно засмеялся он тоненьким торопливым смешком. - Все в один котел идет. Ты уж уважь меня, старика, а то мне житья не будет. Ведь у меня Степанида не жена - тигра. Я бы сам поступил в сторожа, ну ее к бесу! Да нельзя, на полной пенсии.

    - Ладно, Николай Петрович, - уступила Саня, досадуя на свою нерешительность. - Только учтите, долго это продолжаться не может. Сами договаривайтесь с дочерью и женой.

    - Спасибо тебе, дочка.

    Глядя на широкую спину и вислые плечи уходившего Сергункова, Саня никак не могла понять, чего здесь больше - настоящего горя или притворства, желания поиграть в несчастного. "В самом деле, чего ему не хватает? - думала Саня. - Построил себе дом, вышел на приличную пенсию, зять работает завскладом в гарнизоне, жена получает зарплату за глухую Полю, и дочь еще успел пристроить. Нет, долго я не выдержу. Я его выпровожу, вместе с дочерью".

    Вообще в первые дни было много жалоб от подчиненных: жаловались на жизнь, на работу, друг на друга, на жен и даже на погоду. Слушая их, можно было подумать, что съехались они все из райских мест, а почему не уезжают обратно - непостижимо. Сане еще не знаком был сладкий обман воспоминаний людей ленивых и мечтательных, для которых выдуманное счастливое прошлое есть намек на свою значительность. "Были когда-то и мы рысаками". Не догадывалась еще Саня и о том, что жалобой пользуются как замаскированной лестью и доносом.

    - Я, как народный депутат сельского Совета, обращаю ваше внимание на исключительно халатное отношение к своим обязанностям буфетчика, его же и завхоза, - говорил Шилохвостов, и Сане казалось, что фразы проходят через его длинный, веретенообразный нос и оттого становятся тоже длинными и какими-то кручеными. - Ведь он что допускает? Он прямо из конюшни, допустим, там лошадь почесав или еще что, с навозом, допустим, повозится, идет в буфет, торгует хлебом, а руки не моет.

    - Так почему ж вы ему не скажете? - удивлялась Саня. - Почему не призовете его, как депутат, к порядку?

    - С моей стороны предупреждение было, - торопливо заверял Шилохвостов. - С другой стороны, вы, как начальник, обязаны знать все, как говорится, отрицательные недостатки.

    Пыталась несколько раз посвятить Саню в свою былую счастливую жизнь кассирша.

    - Мы, жены офицеров, любили развлекаться. Бывало, пойдем в магазин, возьмем по сто граммов конфет, этих, потом этих, потом этих...

    - Некогда мне про конфеты слушать, - прерывала ее Саня. - Все вы раньше хорошо жили, наслушалась я уж...

    И даже Кузьмин пришел с жалобой на Сергункова.

    - Он мне за десять стаканов смородины не уплатил по полтора рубля за стакан. Вот тут записано, - и Кузьмич подал Сане четвертушку тетрадного листа. - Так что вы у него из пенсии вычислите.

    И этому тоже мало...

    - Хорошо, - сказала Саня. - Я передам вашу жалобу в суд.

    Кузьмич подозрительно покосился на Саню и забрал расписку.

    Саня не любила и не понимала жалоб. Ее крутой и горячей натуре чужды были покорность и унижение жалобщиков. "Видишь чего не так - сам исправляй. Я отучу их от этой слезной привычки. Я им здесь все переверну. Во-первых, радио надо провести, во-вторых, осветить нужно станцию. Эх, вокзал бы построить новый! А главное, надо чего-то сделать такое, чтобы они все ходили на цыпочках от радости".

    Она была похожа на молодого орленка, поднявшегося впервые высоко над степью: его пьянит необъятный простор, он бросается грудью на сильный встречный ветер, и откуда ему знать, что порывистый степной ветер может поломать неокрепшее и неумело поставленное против ветра крыло...

    Первое столкновение произошло у Сани с кассиршей. В ту ночь заболела жена у Крахмалюка. Он прибежал к Настасье Павловне в калошах на босу ногу и, чуть не плача, причитал в потемках:

    - Помогите мне, помогите! Рива помирает... Всякую чепуху несет. Ребенки плачут.

    - Да что ж ты нюни-то распустил! - грубовато оборвала его Настасья Павловна. - Эх ты, мужик! Лошадь запрягай, за доктором в Звонарево ехать надо.

    Крахмалюк, словно спохватившись, взял калоши в руки и опрометью бросился во двор.

    - Да куда ты босой-то? Простудишься! - крикнула вслед ему Настасья Павловна, но, не остановив его, только махнула рукой. - Вот непутевый.

    Саня быстро оделась и вместе с Настасьей Павловной пошла к Крахмалюку.

    В небольшой комнате лежала на кровати под каким-то серым одеялом Рива. Лежала в платье, прямо на ватном матраце.

    Это была молодая, цветущая женщина, с полными, рыхлыми щеками и густыми свалявшимися волосами. Она тихо и ровно стонала, закрыв глаза. Возле кровати на полу сидели два малыша, грязные, без штанов, в коротких рубашонках и кричали один другого пронзительней.

    - Вот тебе и женихи! - воскликнула Настасья Павловна, беря их на руки. - Да кто же вас обидел-то? Кошка? Где кошка? Вот я ей задам сейчас...

    В сумраке, еле-еле разгоняемом висячей лампой, Настасья Павловна быстро нашла детскую одежонку, не переставая ругать обидчицу кошку, одела мальчуганов и унесла их к себе. Саня осталась возле больной.

    - Что у вас болит? - спросила она, наклоняясь к Риве.

    - Вся... вся болю, - с трудом отвечала та в краткие паузы между стонами.

    Крахмалюк привез докторшу. Молодая широкоплечая женщина резким движением сбросила с Ривы одеяло и, пощупав живот, сказала баском:

    - С утренним поездом больную отправить в город, в клинику.

    - А как же с билетами? - спросил Крахмалюк у Сани.

    - Выпишем билет, собирайтесь.

    Однако кассирша выписывать билет отказалась наотрез.

    - Вы что, порядка не знаете? - удивленно встретила она Саню и Крахмалюка. - Чтобы выписать билет больному, надо заключение железнодорожного врача, а не любого деревенского. Да и то мы выписываем только по своей дороге. А в крайцентр выписывает узловая станция. - Верка насмешливо поджала губы.

    - У меня же денег не хватит туда-сюда ездить! - взмолился Крахмалюк.

    - А у меня что, думаешь, лишние? - спросила кассирша.

    - Ладно, у кого сколько денег, потом договоритесь, - властно прервала их Саня. - А сейчас выписывай билеты.

    - А я вам не подчиняюсь по кассе! - запальчиво ответила Верка.

    - В таком случае вам придется сдать кассу, - строго предупредила ее Саня.

    - Ах вот как! Пожалуйста. - Верка бросила на стол перед Саней ключи от кассы и, вызывающе покачивая плечами, пошла из кабинета. На пороге она произнесла с улыбкой: - Еще посмотрим, как вы меня приглашать станете!

    Саня опломбировала кассу, потом вызвала Настасью Павловну, они составили акт на вскрытие и проверили кассу вместе.

    - Как же теперь быть, девонька? - спрашивала Настасья Павловна, озабоченно вздыхая. - Ведь конец месяца, отчеты составлять надо. Ты умеешь ли?

    - Нет, тетя Настя, - ответила хмуро Саня, - но вызывать ее не стану.

    - Да, конечно, это непорядок, - согласно кивала головой Настасья Павловна и, видя удрученность Сани, весело воскликнула: - Да что ты голову повесила! Справимся вдвоем-то как-нибудь. Приходилось нам и такими делами заниматься. Вспомним.

    Почти неделю просидела Саня за отчетом вместе с Настасьей Павловной. И удивлялась множеству всяких отчетных форм: отчитываться надо и по багажу, и по грузам, и по билетам, а потом еще по воинским билетам отдельно; по местному сообщению отдельно, по прямому сообщению опять отдельно. А потом еще и по денежным запискам. И всего не перечислить. И вот когда множество ведомостей подошло к концу, от начальника движения дороги пришел приказ, в котором объявлялся кассирше выговор, а Сане - начет за незаконную выписку двух билетов.

    - Ну вот и рассудили, - с горькой усмешкой сказала Настасья Павловна. - Кому пышки, а кому еловые шишки.

    Это первое наказание не заставило Саню сетовать на людскую несправедливость. "Наплевать, что я уплатила три сотни, зато человека спасла", - твердила она про себя.

    Но не остался незамеченным этот добрый шаг сослуживцами Сани, людьми, как думала она, равнодушными и эгоистичными.

    Однажды за обедом, разливая по тарелкам пахучие, перетомленные, бордовые от красных помидоров щи, Настасья Павловна сказала Сане:

    - Давеча ко мне заходил Кузьмич с Шилохвостом, по твоим делам.

    - По каким это моим? - спросила, настораживаясь, Саня.

    - Говорили, мол, одной начальнице отдуваться за Крахмалюков несправедливо. Надо три сотни уплатить всем поровну.

    - Еще чего выдумали! - недовольно воскликнула Саня, наклоняясь к тарелке и чувствуя, как лицо ее заливается краской. - Заплатила, и все тут.

    Немного спустя, оправившись от смущения, Саня вдруг рассмеялась.

    - С чего это ты? - Настасья Павловна пристально посмотрела на нее.

    - Представляю, с какой миной вносил бы свой пай Кузьмин!

    - А что ж тут представлять? Внес бы, как все.

    - Да ведь он за копейку готов удавиться. Знаете, он приходил ко мне жаловаться на Сергункова - тот не уплатил ему за десять стаканов смородины. - И Саня снова усмехнулась.

    - Ничего тут нет смешного, - строго сказала Настасья Павловна. - Ведь Сергунков-то не просил у него смородины, а взял под видом купли, да еще деньги не уплатил. Обманул, выходит.

    - А Кузьмич его не обманул с баней-то?

    - Эй, милая, какой тут обман, когда все прахом шло. Кузьмину бы не досталась баня - все равно на дрова бы растаскали. Без хозяина и товар сирота.

    - Тетя Настя, но ведь ты же сама осуждала Кузьмина за то, что он Сергункова подпаивал, а теперь вроде бы и защищаешь.

    - Никого я не защищаю. Да дело-то вовсе и не в Кузьмиче, а в самом Сергункове... Не Кузьмич, так другой нашелся бы.

    - Может быть, но денег я все равно от них не возьму.

    - Денег-то, может, и не надо брать, - Настасья Павловна тронула Саню за плечо и участливо подалась к ней. - А случаем надо пользоваться, девонька: видишь - люди-то к тебе лицом поворачиваются.

    - А мне-то что за выгода?

    - Бона! Ты, никак, начальница? А сколько у нас делов-то на станции. Небось одна не много натворишь. Помнишь, как тебя встретили?

    Саня отложила ложку.

    - Что-то я не пойму тебя, тетя Настя.

    - А чего ж тут понимать? Надо начинать с малого. Возьми хоть нашу школу. Ведь там же посередь класса печка стоит. Ребята лбами об нее бьются. И дымит она, просто страм!

    - Ну? - Саня вопросительно смотрела на нее.

    - А Кузьмич-то и маляр, и плотник, и печник. На все руки от скуки. Давеча он к тебе приходил, а теперь ты к нему иди. Ну и потолкуй с им. Денег, мол, нет, а печку перекладывать надо. Детишки ведь!

    - Да, но занятия как же? Не закрывать же школу на неделю.

    - Думала я и об этом, да не знаю, согласишься ли ты, - Настасья Павловна с минуту помолчала. - Кабинет у тебя просторный... может, временно отдашь под класс?

    - Тетя Настя, да ты у нас настоящий министр! - Саня встала и быстро поцеловала Настасью Павловну. - Я побежала! - сказала она, направляясь к двери.

    - Да куда ты? Не успеешь, что ли? Картошки хоть поешь, господи!

    - Потом, потом! - Саня хлопнула дверью и вышла на улицу.

    Единственная классная комната станционной школы помещалась в одном из бараков. Всего в школе училось человек пятнадцать, большей частью дети ремонтников дороги, живущих в полверсте от станции. Там жила и учительница Касаткинской школы, пожилая одинокая женщина. Саня вспомнила, как учительница, теребя концы своего простенького темного платка, сетовала не раз и на щели в полу, в которые дует, и на разбитые окна, и на печь.

    Сане и самой мозолила глаза эта нелепая печь посередине класса, оставшаяся от разобранной под школу квартиры. И вот теперь она с затаенной надеждой шла к Кузьмичу. Что-то ей готовит первая попытка? Посмеется, поди, да еще чего доброго из избы попросит. Ах, попытка не пытка! А если он согласится? Ведь это ж не только ремонт - тут мостик к душе человеческой перекинется. Эх, тетя Настя! Все-то ты понимаешь...

    Саня подошла к калитке кузьмичевской избы, стоявшей на отшибе. Откуда-то сбоку из кукурузных зарослей рванулся ей наперерез черный лохматый кобель и злобно захрипел, завертелся волчком на цепи. Из сеней неторопливо вышел Кузьмич.

    - Замолчь, неугомонный! - Он унял собаку и вопросительно уставился на начальницу.

    - Я к вам, - сказала Саня и, словно извиняясь, добавила: - Потолковать на минуточку.

    - Проходите в избу, - Кузьмин широким жестом показал на дверь и пошел вслед за Саней.

    В избе было чисто, свежо и обдавало горьковатым, дурманящим запахом гераней, стоявших в черепушках на подоконниках. Возле двери на разостланной клеенке лущили кукурузные початки хозяйка и две девочки лет по десяти. К печке прислонился небольшой стоячок, обшитый брезентом, возле которого валялись кожаные лоскутья, деревянные колодки, распоротые ботинки.

    Только теперь Саня заметила, что Кузьмич был в фартуке. Он поставил для Сани табуретку к столу, снял фартук и, глянув на свои руки, исполосованные дратвой, с небрежной усмешкой заметил:

    - Сапожничаем помаленьку.

    - Говорят, вы на все руки от скуки, - вспомнила Саня фразу Настасьи Павловны.

    Заметно польщенный Кузьмич поспешил отвести похвалу:

    - Да какой уж там на все руки! Так, стараемся по малости. Ведь оно известное дело - хозяйство. - Он присел на край скамьи напротив Сани.

    - Да, хозяйство... Я вот каждый раз прохожу мимо нашей школы, и прямо сердце болит: зима подходит, а там все в дырах и печь дымит да еще стоит посредине класса.

    - Да, да, посередь, - участливо закивал головой Кузьмич.

    - Не говори уж, милая, - отозвалась с полу хозяйка, - всю прошлую зиму мерзли там ребятишки. И ноне, видать, не слаще будет.

    - Лето упустили, а теперь с ремонтом туда не сунешься, - словно оправдывался перед женой Кузьмич. - Не закрывать же школу.

    - Зачем закрывать? Выход есть, - заметила Саня. - Я решила на время ремонта отдать под школу свой кабинет.

    Кузьмич быстро вскинул на Саню свои рыжеватые быстрые глазки:

    - А ну-ка да кто из начальства приедет? Куда их девать? Не заругаются?

    - Может, и заругаются. Но что же делать? Иного выхода нет, - покорно ответила Саня.

    - Правда, правда, - отозвалась с полу хозяйка.

    Кузьмин крякнул и подвинул скамью ближе к Сане.

    - Вот я и решила попросить вас, Петр Иванович, может, вы согласитесь печь переложить?

    - Отчего ж не согласиться? - поспешно отозвалась хозяйка, размахивая початком. - И печь переложит, и дырки позабивает. Все сделает.

    - Дело нехитрое, - разводя руками, сказал Кузьмин.

    - Только тут помеха одна, - осторожно и опасливо подходила Саня к денежному вопросу. - Понимаете, на ремонтном счету у нас пока ни копейки. - Она резко подалась к Кузьмину и горячо заговорила: - Но я сделаю все возможное, чтобы потом оплатить вам.

    - Ничего, ничего, - предупредительно встретил ее заверения Кузьмин. - Тут дело общественное. Куда ж от него податься? Будут деньги - хорошо, а нет - не беда.

    - Спасибо вам, спасибо! - Саня протянула ему руку.

    - Да у меня и руки-то в вару, - смутился Кузьмин и вдруг крякнул: - Мать, ну-ка самоварчик! Чайку с вареньем...

    Хозяйка неожиданно легко подняла свое большое тело и с готовностью уставилась на Саню.

    - Нет, нет, спасибо! Потом, в другой раз... - Саня вышла от Кузьмина с легким сердцем и домой летела, не чуя под собой ног.

    - Тетя Настя, победа! - закричала она, ворвавшись к себе, и, обняв Настасью Павловну, закружила ее.

    - Да стой! Ну тебя к лешему, - отбивалась Настасья Павловна.

    - Это маленькое начало, тетя Настя, - говорила Саня, успокоившись. - Эй, теперь бы осветить станцию, радио провести!.. А там и до вокзала бы добраться...

    На следующий день, во время рапорта, в "постанционку", как запросто назывался железнодорожный телефон, подключился сам Копаев, начальник дороги.

    - Ну как вы там, освоились? - раздался его знакомый басок.

    - Освоилась! - весело ответила Саня и вдруг неожиданно для себя выпалила: - А мы свет решили провести.

    - Кто это мы? - с нескрываемой иронией спросил начальник.

    - Ну, служащие станции. Своими силами...

    - Своими силами? Что-то не верится.

    - Провода пришлете нам?

    - Что ж, посмотрим, - неопределенно ответил Копаев.

    Саня положила трубку и только тут поняла, что она наделала. Ведь ее слушал не только Копаев, но и все станции. А вдруг у нее ничего не получится со светом? Засмеют! И надо же...

    5

    Целую неделю вместительный Санин кабинет был тесно заставлен школьными партами, а рабочий стол ее настолько пропитался мелом, что этот белесый налет невозможно было ни отмыть, ни отскоблить. Кузьмич сдержал свое слово, и ненавистная печка стояла теперь скромно в углу классной комнаты.

    Однако эта радость прошла для Сани незаметной; ее преследовала теперь всюду одна и та же мысль. "Надо провести свет. Непременно надо. Главное, столбы нужны. Но где их взять?" Она целыми днями ломала голову над этим. Неожиданно помог ей Валерий.

    После прогулки по амурским просторам он зачастил на станцию. Но, зная о Саниной строгости, Валерий приходил всегда по делам: то справлялся о наличии платформы, то советовался, в каком месте разгружать песок или кирпич. И только потом он отходил от Саниного стола, садился поудобнее в глубокое плетеное кресло, почерневшее от времени и неведомо откуда попавшее в кабинет начальника станции, и подолгу засиживался. Его серенький внакидку пиджачок сползал с плеч, обнажая тугие узловатые бицепсы, гладкие, отполированные летним солнцем и водой, точно булыжники. Валерий часто улыбался и говорил много, но как-то сквозь стиснутые зубы, и со стороны казалось, что он делает одолжение.

    - Хоть вы, Александра Степановна, и приехали к разбитому корыту, но иной человек может вам и позавидовать, - снисходительно звучал его низкий голос. - Она хоть и захудалая, но станция, а вы - начальник. У вас большие возможности, а главное - полная самостоятельность. Автономия. При умной и товарищеской (он сделал ударение на "и") поддержке можно правильно дела поставить. Закон! Эх, я ради этой автономии в городе комнату оставил.

    - А где раньше работали? - спросила Саня.

    - Преподавал в ФЗО. Семьсот рублей оклада и вся жизнь впереди, - он невесело усмехнулся. - А там перспектива, так сказать, рост: к шестидесяти годам завучем будешь, если умеешь уважать начальство. Пенсию получишь и огород за городом. Не по мне такая перспектива, ждать долго да и цена неподходящая. А здесь я сам себе начальство.

    При выходе из кабинета он у самой двери сторонился и, взяв Саню чуть повыше локтей, переводил ее через порог, точно через лужу. Саня чувствовала сильное пожатие его цепких пальцев и рывком старалась высвободить руки. Но Валерий, казалось, совершенно не замечал ее протеста и так же, с ласковой улыбочкой, снисходительно говорил:

    - Осторожно, крыльцо ветхое, ступени шаткие, а вы на высоких каблучках...

    Сложное чувство испытывала к нему Саня: ее решительной натуре не могли не нравиться сила и ловкость Валерия, та особая уверенность, с которой он что-либо делал или говорил. Но эта ленивая снисходительность... Как знать, может быть, она следствие скрытого неуважения к ней? Саню ничем нельзя было так больно ранить, как неуважением. Оставаясь одна, она часто ворошила запавшие в память фразы Валерия: "Иные цветы всю жизнь цветут, как, между прочим, и люди. Закон!" "У вас большие возможности - автономия! Вам нужна товарищеская поддержка..."

    "Что он за человек? Суется со своими наставлениями. Все "закон" да "закон". Прямо ментор какой-то. Поучает меня, как маленькую, - начинала сердиться Саня. - Или прицениться хочет, чего я стою?.. Да и нравлюсь ли я ему?"

    Но вот вспомнились другие минуты. Валерий рядом с ней, подпрыгивающий на скамейке в кузове грузовика и продрогший на ветру, она под серым пиджачком Валерия, и вплотную - его глаза, не в снисходительном прищуре, а внимательные, широко раскрытые, в сухом горячем блеске. И Саня ничего определенного не могла подумать о нем. Мысли ее постоянно обрывались, и вспоминалась прогулка по амурским протокам; воображение рисовало хваткие, сильные руки, орудующие веслами, и она почти физически ощущала их цепкое пожатие.

    Судьба Санина сложилась так, что она, несмотря на свои двадцать три года, ни разу еще не успела влюбиться. Юность прошла в трудную пору семейных нехваток и неурядиц. Отец не вернулся с войны. Мать работала на бондарном заводишке и по воскресеньям ходила в город покупать недельный запас харчей - пшена, масла, хлеба. Из этого часть выделялась Сане: все аккуратно насыпалось в мешочки, наливалось в бутылочки и укладывалось в рюкзак. Так и уходила Саня в город на ученье с недельным рационом за спиной. Жила она на квартире с подружками из окрестных деревень. У них все было в складчину: и варево, и плата за квартиру, и покупка учебников. Был у Сани еще старший брат, он учился в Минске, в ремесленном училище, и присылал оттуда свои поношенные гимнастерки. В этих гимнастерках и вырастала Саня: они были и ее рабочим платьем, и студенческой формой, и выходным нарядом.

    Худенькая, коротко остриженная, с быстрыми бегающими глазами, в великоватой гимнастерке, она и не думала о нежных чарах любви. Ее и звали-то попросту Санькой, как мальчишку. Ей казалось, что все смотрят на нее насмешливо, и она готова была ежеминутно постоять за себя. Резкость в обращении, выработанная годами, отпугивала ее ухажеров, и даже станционные милиционеры, видавшие виды, держались с ней на почтительном расстоянии.

    И вот теперь на ее пути встал Валерий, встал неразгаданный, пугающий своей расчетливой хваткостью и влекущий мужской, властной настойчивостью.

    Однажды вечером он пришел прямо в дежурку. Саня сидела одна за столом. Она только что отправила поезд, записала в журнал номер жезла и теперь передавала "поездную", то есть докладывала диспетчеру по телефону.

    - Сюда нельзя! - строго сказала Саня, кладя телефонную трубку и не отвечая на приветствие Валерия.

    - Очень важное дело! - Валерий сел к столу. - Я, кажется, нашел для вас столбы.

    - Да? - радостно отозвалась Саня. - Хорошо. Мы сейчас пойдем - мне стрелку надо перевести - и поговорим.

    - Да подождите вы, - остановил ее Валерий. - Дайте-ка хоть взглянуть на ваше таинственное дело.

    Он по-хозяйски осмотрел помещение. Возле жезловатого аппарата Валерий остановился, послушал с минуту постукивание реле и сказал:

    - На прядильный стан похож. У моей бабки в горнице стоял... Забавная штучка, - указал он на селектор и весело подмигнул. - За вашим столом хорошо в любви признаваться.

    - Почему? - недоумевая спросила Саня.

    - Сразу по селектору все станции услышат. Потом уж никуда не денешься, не отвертишься.

    Саня рассмеялась.

    - Пойдемте-ка! Ближнюю стрелку перевести надо.

    Они вышли. Ночь стояла пасмурная, темная. На путях было пустынно. Стрелочник ушел куда-то далеко в степь, к дальнему семафору. Зеленый огонек его сигнального фонаря одиноко светился, покачиваясь, точно волчий глаз. Валерий крепко держал Саню под руку.

    - Так безопаснее, - оправдывался он, - один споткнется - второй поддержит.

    Эта маленькая хитрость в другой раз просто рассмешила бы Саню, и она со свойственной ей резкостью сказала бы: "Не валяй дурака. Отцепись!" Но сейчас она непонятно для себя робела перед настойчивостью этого человека и стыдилась оттого, что позволяет ухаживать за собой во время дежурства. А Валерий, ободренный ее молчанием, гладил и пожимал ей пальцы.

    - Столбы для вас нашлись, - говорил он, воодушевляясь. - Очень просто. У нас мост хотели строить на луговой дороге через Каменушку. Отменили - на зиму глядя незачем строить. Закон! Теперь заживем, и свет у вас будет, и радио.

    Саня слушала его молча и думала о том, что Валерия интересуют не столбы, а совсем другое. Она себя ловила на мысли, что и ее теперь не столько интересуют столбы, которые она так долго искала, сколько то, чего она ждет от него и чего боится.

    Когда они подошли к стрелке, Саня отстранила Валерия и взялась за рычаг.

    - Давай я тебе помогу, - Валерий схватил ее руку.

    - Пусти, не мешай!

    Он поймал ее вторую руку, притянул Саню к себе. Она запрокинула лицо и вяло встретила его поцелуй.

    - А теперь уходи! - Саня опустилась на рельс и закрыла лицо руками.

    Ей вдруг сделалось не по себе, захотелось уйти куда-то, спрятаться, будто она оказалась раздетой и кто-то посмотрел на нее.

    - Что с тобой? Ты обиделась? - Валерий наклонился к ней, обнимая ее за плечи.

    - Да уйди же ты! - хрипло крикнула Саня.

    Он испуганно отпрянул и быстро исчез в темноте.

    Она просидела несколько минут неподвижно, и чувство нетерпимости совсем прошло. Теперь ей уже хотелось видеть Валерия, говорить с ним, ласкать его. Да неужто он ушел? Ее внезапно испугала эта мысль. Она вскочила в тревоге, оглядываясь, и неожиданно для себя крикнула:

    - Валерий!

    Он отозвался совсем рядом, вынырнул из-за какого-то штабеля, так что напугал Саню.

    - Ты здесь, оказывается, - только и смогла произнести она.

    - Я знал, что ты позовешь.

    - Какой ты... умный.

    И Саня покорно приникла к нему.

    6

    Всю эту неделю Саня прожила как в бреду. То чувство, которого она так долго ждала, нахлынуло внезапно. Оно залило ее душу, как в половодье на реке заливает вода не успевший сломаться лед. Больше не было ни сомнений, ни тревожных раздумий, - они опустились на глубину.

    Саня не знала, что так же, как несломанный лед обязательно поднимется на поверхность реки, так и сомнения любви, различие взглядов, характеров, совести, погрузившиеся в волны чувства, всплывут обязательно со временем и напомнят о себе.

    Саня вся как-то подтянулась и преобразилась даже внешне: не стало тех резких движений, того беспокойного бегающего взгляда: ее серые, прозрачные, как ледок, глаза словно загустели изнутри, стали темнее, мягче. С Валерием они теперь встречались и днем и вечером по нескольку раз и без конца обсуждали подробности предстоящего воскресника, словно в это воскресенье не столбы будут устанавливать, а станет решаться их судьба.

    Саня договорилась с начальником звонаревского гарнизона, и тот обещал выделить на воскресник роту солдат. Директор совхоза посулил автомашины для развозки столбов. Сане даже удалось выпросить на городской станции в ресторане две бочки пива.

    - Пусть погуляют ребята после праведных трудов.

    - Да, да, надо сделать все, чтобы этот день запомнился, - многозначительно произносил Валерий.

    Воскресный день выдался на славу: блеклое осеннее солнце, нежный, прозрачный, с холодноватым зеленым оттенком небосклон и легкие серебристые паутинки в головокружительной высоте... Какой необъятный, какой чистый простор! И эта предвестница недалеких морозов - утренняя свежесть; ее пьешь, она отдает живительным ароматом арбуза.

    Саня не замечала ни бурой поникшей травы, ни жухлых листьев печально обнаженных лещин. В душе звенела та музыка, что рождалась в этом торжественно-чистом небе; и вольный степной ветер трубил, предвещая приход знакомой и загадочно новой бодрой поры.

    Еще ранним утром Саня снова обзвонила всех шефов, напоминая о намеченном воскреснике. "Посмотрим, как мои медведи отзовутся. Поди, из берлог не вылезут", - думала она о станционных работниках. Но, вопреки ее предположениям, они собрались возле дежурки первыми.

    - Солнышко небось попарит за день-то, - радостно щурясь и прикрываясь ладонью от лучей, говорил Сергунков.

    - Оно, никак, тоже на воскресник вышло, - поддержал его Кузьмин, также прикрываясь пятерней от солнца.

    И все, как по команде, стали смотреть на солнце, прикрываясь лопатами, фуражками, ладонями.

    Собрались все обитатели станции: и многочисленные домочадцы Сергункова с дородной Степанидой во главе, и Шилохвостов со своей рыхлой шепелявой супругой, которую все звали Ферой, и Крахмалюк с выздоровевшей и все такой же беззаботной Ривой, стрелочники, сторожа. Пришла и Верка-кассирша с лопатой, в хромовых сапожках, и даже губы не забыла подкрасить.

    С той памятной прогулки на Амур кассирша стала появляться тщательно одетой, особенно в присутствии Сани и Валерия. Саня принимала этот вызов молчаливо и держалась с ней официально, строго. Впрочем, нельзя было не обратить внимания на ладную Веркину фигуру, на полные красивые икры, обтянутые тонкими голенищами сапог. "Вырядилась. И это называется на работу, - неприязненно отметила про себя Саня. - Ну и шут с ней. Пусть старается для солдат... А наши-то скажи каким гуртом вывалили! - радовалась она, глядя на сослуживцев. - Вот тебе и единоличники!" И в то же время ей было неловко оттого, что она не верила в их энтузиазм и не понимала, откуда он появился.

    - Чего, начальник, не ведешь нас? - крикнула глухая Поля, улыбаясь во весь рот. - Ай на солнце греться будем?

    - Будто и не рады лишний раз погреться, - ответила Саня, испытующе глядя на собравшихся.

    - Хватит, отогрелись, - отозвался Сергунков. - Вон уж зима на дворе.

    - Смотри-ка, солдаты! - радостно крикнул Шилохвостов, подымаясь на цыпочки на рельсе. - Ай да Александра Степановна! Сагитировала.

    На бугре из-за степного распадка показалась стройная колонна солдат. На плечах вместо винтовок они несли лопаты.
    Стоим на страже всегда, всегда...
    А если скажет страна труда, -

     

    летела вместе с клубами дорожной пыли эта старая дальневосточная песня над пустынной желто-бурой степью, все выше и выше забираясь в поднебесье, где не было уже ни жаворонков, ни стрижей, где повисли одни лишь паутинки, как следы, оставленные белокрылыми стаями лебедей.

    Возле дежурки солдаты сложили лопаты и рассыпались вокруг железнодорожников.

    - Нам бы хоть по одной девчонке на отделение... для руководства, - крикнул кто-то звонким тенорком, и по солдатской толпе гульнул заразительный хохот.

    - Эй, курносая! - обратился к Верке бровастый сержант. - Тебе сапог не жмет в коленке? Возьми мой кирзовый.

    - Я портянки не умею накручивать, - обнажая в улыбке мелкие ровные зубы, отвечала кассирша.

    - Не горюй, я тебе покажу, как это делается... Вечерком, потемнее...

    И снова по толпе волной ударил хохот, заглушая последние слова сержанта.

    - А что, может, и в самом деле разобьете своих людей по нашим бригадам? - предложил Сане подтянутый, щеголеватый лейтенант в сваленной набекрень фуражке. - И вашим легче будет, и нам с вами сподручнее руководить вместе...

    - Нет, Александра Степановна, - возразил стоявший Сергунков. - Наши хотят работать отдельно.

    - А будут они работать? - Саня покосилась на Сергункова с сомнением.

    - Не беспокойтесь, тут дело свое, кровное...

    Вскоре подвел небольшую группу ремонтников Чеботарев. Ремонтники жили в полутора километрах, держались особняком и даже воду, которую возили из города, не хотели брать на станции, а заказывали для себя отдельно. У председателя месткома Чеботарева, мужика статного, гульливого, была, старше его самого лет на пять, жена, которая страсть как ревновала мужа ко всем и никуда одного не пускала. Вот и теперь она пришла вместе с ним, оттеснила его тяжелым животом в сторону и потребовала от Сани отдельной работы.

    - Мы не хотим за других работать, а свое сделаем. - Она повела крутым плечом и выразительно посмотрела на мужа.

    - Да, да, нам бы отдельно, - поспешно подтвердил Чеботарев, кивая курчавой огненной головой.

    - Хорошо, будете нагружать столбы на машины, - ответила Саня. - Поедете на грузовиках.

    Наконец подъехали совхозные. На первом грузовике в кабине сидел Валерий. Увидев Саню, он встал во весь рост на крыло, сорвал кепку с головы и приветливо замахал. Саня невольно подалась навстречу. Валерий на ходу спрыгнул к ней и, радостный, возбужденный, тиская ее руки, говорил, сверкая белозубой улыбкой:

    - Ну как, собралась твоя армия? Закон!

    Порывистый ветер трепал на нем расстегнутый ворот голубой рубашки.

    - Застегнись, простудишься. - Саня сама стала застегивать на нем рубашку и вдруг, заметив посторонние любопытные взгляды, сильно засмущалась и залилась краской.

    - Глупая, - шепнул ей Валерий, - чего ж ты стесняешься?..

    Людей быстро разбили на бригады, они разошлись цепочкой по будущей электролинии от совхоза до станции, и работа закипела.

    На долю станционных работников отвели четыре ближних столба. Место здесь было низменное, и сразу показалась вода. Вязкий глинистый грунт раскисал, месился под ногами, накрепко засасывая сапоги.

    - Ишь проклятая, как расквасилась! - ворчал, сопя, Сергунков и выбрасывал из ямы жидкий, текший с лопаты грунт. - Девки, а ну-ка домой за ведрами!

    Дочери Сергункова - одна школьница, вторая замужняя, на сносях. Эта тут же примостилась возле ямы. Младшая вскочила - косички торчком - и бросилась бежать к дому. Степанида копала вместе с мужем, зять ждал своей очереди.

    - Николай Петрович, - сказала Саня, подходя, - дайте-ка я попробую.

    - Нет, уж вы компануйтесь с другими, а этот столб будет наш, семейный, - и он озорно подмигнул ей своим заплывшим глазом.

    Во второй яме такую же глину вместе с Кузьмичом месила Верка-кассирша. Ее маленькие хромовые сапожки по самые ушки были густо заляпаны. Третью обступили Шилохвостовы и Крахмалюки; они были такие же усердные, грязные и веселые. Саня переходила от одной группы к другой, брала лопату, ухарски плевала на ладони, кидала землю и так же, как и все, месила грязь. "Вот тебе и медведи, вот тебе и единоличники, - беспрестанно думала она, удивляясь своим сослуживцам. - Землю-то прямо не роют, а грызут... да один перед другим стараются".

    - Николай Петрович! - обратилась она к отдыхавшему Сергункову, не в силах скрыть радостной улыбки. - Смотрите, что наши-то делают! Вот бы всегда так дружно.

    Ей не дал договорить Сергунков.

    - Ведь для себя стараются, голубушка. Да и дело здесь разумное, понятное. Столбы ставим. Свет! - Он чуть помедлил, иронически прицеливаясь к Сане, и добавил: - Это тебе не фуражка с красным околышком.

    Саня снова залилась пунцовой краской, как давеча при Валерии. Ей вспомнилось первое совещание в дежурке, их выжидающие лица и ее собственный строгий начальнический тон. Какой она смешной, должно быть, казалась в их глазах! И эта школьная выходка с форменной фуражкой. "Я оставлю в дежурке свою фуражку... Одну на всех!" - вспомнила Саня свою фразу. И как значительно произнесена была она! "Фуражкой хотела покорить их... Глупая я, глупая!"

    - Формой, Александра Степановна, дела не подменишь, - сказал Сергунков, словно отгадав Санины мысли.

    - Ну и водкой тоже не подменишь. - Саня сердито свела брови.

    - И то правда, - смиренно согласился Сергунков.

    Часто по трассе на грузовике проезжал Валерий. Каждый раз он что-то приветливо кричал Сане, но из всех слов до нее отчетливо долетало только заключительное - "Закон!". Он разбивал линию, развозил столбы, а после полудня начал устанавливать их. Они вырастали в голой степи один за другим, как восклицательные знаки; и с каждым новым поднятым столбом для Сани приближались минуты встречи и, как знать, может быть, такие минуты, которые изменят всю ее жизнь.

    Теперь Саня видела Валерия в степи; казалось, он не ездил на грузовике, а летал над степью, и его серый расстегнутый пиджачок раскидывался, как крылья.

    Последним установили столб Сергункова. Трамбовка в жидком грунте не удалась, и столб осел в сторону, покачнулся. Со всех сторон посыпались шутки:

    - Братцы! Видно, Сергунков и со столбом успел выпить. Вот он и покачнулся.

    - Каков хозяин, таков и столб - на ногах не держится!

    Хохот, хлюпанье, топот - все сливалось в клокочущий неудержимый поток звуков.

    И вот вся эта ватага людей, разгоряченных работой, взбудораженных шутками и солнцем, проголодавшихся, вывалила на железнодорожное полотно. Полуденное солнце не на шутку грело, словно позабыло об осени, и подсушивало глинистые серые мазки на сапогах, на руках, на лицах.

    - Воды! Воды давай! - кричали в толпе.

    И Саня приказала Крахмалюку открыть запасную цистерну с водой.

    - Сегодня позвоню в депо - привезут еще. Давай, давай, открывай! - подтолкнула она Крахмалюка. - А потом и насчет пива скажи.

    Крахмалюк открыл цистерну; зазвенели ведра, и заискрилась всюду в щедрых фонтанах брызг семицветная радуга. Люди мылись, по пояс раздетые, обливались, ухали и притворно пронзительно взвизгивали. За несколько минут с водой было покончено.

    - Товарищи! - кричал с цистерны Крахмалюк. - Бросьте вы плескаться. У нас кроме воды есть кой-чего покрепче. Пиво есть! Две бочки... Александра Степановна позаботилась.

    - Даешь пиво!

    - Качай начальницу! - рявкнула толпа и бросилась к Сане.

    Но Валерий оказался поблизости; он схватил ее за руку и увлек за собой, расталкивая людей. Они быстро добежали до вокзала и скрылись в Санином кабинете.

    - Я тебя один обниму за всех, - говорил он, запирая дверь. - Ну вот, а теперь... - Он подвел Саню торжественно к столу, посмотрел так, словно впервые видел ее, и изрек: - Я решил вступить с тобой в законный брак.

    И уже через минуту он сидел по-хозяйски за Саниным столом, не дождавшись ее ответа и, по-видимому, считая его излишней формальностью.

    - Я уже подумал, как мы с тобой все устроим, - увлеченно говорил он стоявшей в растерянности Сане. - Первым делом мы оборудуем твой кабинет под квартиру.

    - Да, но ведь это кабинет, - пыталась возражать Саня.

    - Ну и что ж? Сегодня кабинет, а завтра квартира. Как ты решишь, так и будет. Ты же начальник.

    - Знаешь что, я поговорю с Настасьей Павловной. Она, по-моему, охотно уступит нам половину избы. Вот и поживем пока. А там и квартиру для нас построят - домик.

    - Да пойми ты, голова! - горячился Валерий. - Если мы займем кабинет, скорее дом построят. Каждый ревизор будет видеть, что начальник в кабинете живет и выселить некуда. Стало быть, надо дом строить. Приспичит. Нельзя ж без кабинета вокзал держать. Закон?

    - Выходит, мы вроде бы обманываем кого-то, - все еще нерешительно рассуждала Саня.

    - Ах, при чем тут обман! - досадливо отмахивался Валерий. - Просто жить надо. Нужно брать от должности все, что положено! Тебе положен дом, ну так и умей взять его.

    - Нам много чего положено. Вот видишь - ни света, ни радио нет.

    - Это совсем другое. Не упрямься, пожалуйста. - Валерий встал и заходил по просторному кабинету. - Я уже все распланировал: тут будет у нас спальня, здесь вроде гостиной. Перегородки я сделаю из своих материалов - недорого обойдутся. Ну там гардинчики, всякие подставочки тоже своим работягам закажу. Ну, каково?

    - Мне надо подумать, посоветуюсь с начальником дистанции.

    - Эх ты, трусишка! А на вид такая смелая...

    - Здесь дело не в смелости.

    - Ну ладно, ладно, - он обнял ее за плечи. - Хорошая ты, только жить не умеешь. Но это дело поправимое, с нашей помощью. А? - И он, довольный, расхохотался.

    А Сане было совсем не смешно: какая-то беспокойная, гнетущая тяжесть наполнила ее грудь, и она опасливо, с тревогой прислушивалась к резким и шумным ударам сердца. В глубине души она была недовольна этим разговором. Но как же быть? Спорить с ним сейчас, возражать - значит обидеть его... Нет, она не могла сделать этого теперь. И Саня избегала смотреть Валерию в глаза.

    7

    Под вечер они пошли в Звонарево прогуляться. В буфете возле вокзала, разбившись на кучки, гуляли совхозные рабочие. Одна группа расположилась прямо у вокзальной стенки; на принесенном кем-то рядне сидели шесть парней. Посредине стояло ведро пива, валялись кружки, бутылки из-под водки. Черноусый, черный от загара, как цыган, парень в расстегнутой брезентовой куртке, надетой прямо на голое тело, короткими толстыми пальцами рвал гитарные струны и пел хриплым, но приятным голосом:
    Гори, гори, моя звезда-а...
     

    Саня остановилась возле них и строго сказала, мотнув головой:

    - Вы что это возле вокзала расселись? А ну-ка марш отсюда!

    Парень прекратил петь и учтиво спросил:

    - Что? Марш? Пожалуйста! - и быстро заиграл, подпевая:
    Легко на сердце от песни вэсэлай...
     

    Валерий взял Саню за руку и силой увел от этой веселой компании.

    - Нашла с кем связываться, с пьяными, - упрекал он ее и одновременно уговаривал: - Пошли, пошли, нечего тут делать.

    - Так ведь они, чего доброго, и вокзал спалят, - слабо сопротивлялась Саня.

    - Ну да, целые годы тут пьянствуют, и ничего, а нынче спалят!

    - Черт меня дернул пиво заказать, - в сердцах сказала Саня.

    - Здесь причина не в пиве, - возразил Валерий. - Они и водкой одной напились бы. Им сегодня аванс выдали.

    - Месяц работают, а потом за два-три дня все пропивают. Ну что ж это за народ? - с горечью вопрошала Саня.

    - А к чему им копить? Они нынче здесь - завтра там. Вербованные, холостые, - весело говорил Валерий.

    - Можно подумать, что тебе это нравится.

    - Нет, меня это просто не касается.

    - Но ведь они же работают у тебя на стройке!

    - Ну и пусть работают на здоровье. Они все получают, что положено.

    - Действительно, как все просто! - с иронией заметила Саня.

    У нее все более и более портилось настроение. После того дневного, такого солнечного подъема, когда вся душа ее звенела, как натянутая струна, когда хотелось нежных, необыкновенных слов и горячей ласки, она получила самое обыкновенное, законное предложение, как те совхозные ребята аванс. И потом этот разговор о кабинете...

    Ну почему она, вступая в жизнь, должна хитрить, обманывать кого-то? Почему она счастье свое должна начинать сделкой со своей совестью? Да что ж это за жизнь такая!

    По дороге в Звонарево Саня отмалчивалась и становилась все более угрюмой.

    - А ты совсем нос повесила. Я знаю, чем тебя развеселить. Пошли на танцы! - предложил Валерий.

    Гарнизонная танцплощадка представляла собой бетонное основание, огороженное частоколом. Возле самого забора стояли скамеечки, врытые в землю. Люди танцевали под баян в пальто. Возвышавшееся рядом темное здание клуба было закрыто - все еще ремонтировалось. Бетон на танцплощадке был шершавый, песок под ногами противно скрипел. Валерий раза два наступил Сане на ногу.

    - Да что с тобой? - спросил он. - Ты совсем не слушаешь музыки.

    - Я не могу больше, - тоскливо сказала Саня. - Пойдем отсюда.

    - Куда?

    - Хоть куда, мне все равно.

    Валерий посмотрел внимательно на Саню и стал торопливо выбираться к выходу.

    - Пошли на Сопку любви. Там тебя ветерком обдует и все пройдет, все пройдет, - приговаривал он на ходу.

    Уже поднимаясь по склону когда-то такой курчавой, а теперь оголившейся сопочки, Саня посмотрела в сторону станции и обмерла: там, подсвеченные густым багрянцем зари, чернели приземистые длинные бараки. Над одним из них то выбрасывались, то гасли длинные, острые, как ножи, языки пламени. Искры густо роились в клубах черного дыма и разлетались, как светлячки, далеко по степи.

    - Что это? Пожар? - испуганно спрашивала Саня, крепко вцепившись в руку Валерия.

    - Да, кажется, станция горит, - осторожно ответил он.

    - Горим, горим! - пронзительно, страшно закричала Саня и опрометью бросилась вниз, потом по степи напрямую к станции.

    Валерий бежал за ней и время от времени старался сдержать ее:

    - Успокойся, Саня!.. Ведь ты совсем запалишься.

    - Горим, горим! - исступленно повторяла она и бежала, бежала без роздыха.

    Возле горящего вокзала Саня, к своему удивлению, увидела совсем небольшую толпу. Стояли все свои да кое-кто из ремонтников и негромко гомонили; чуть подальше, возле пожарной машины, спокойно стояли пожарные да несколько человек звонаревских, видать приехавших с ними. Из совхозных никого не было. Пламя уже поглотило тесовую крышу и теперь туго ревело и клокотало внутри вокзала, как в колодце. Вокруг горящего здания все было залито тревожным, дрожащим светом и стояла необычайная, жуткая тишина.

    Саня ринулась к пожарным:

    - Что же вы не тушите? На поглядки приехали?

    - Чем? Воды-то нет, - отвечал усатый пожарный, картинно стоявший на крыле автомашины.

    - А багры на что! Растаскивайте! Я вам приказываю! - надрывно кричала Саня.

    - Чего там растакивать? - невозмутимо произнес тот же пожарник, видимо старший. - Чуть тронешь - все рассыпается. Гнилье.

    - Ах, так! Отказываетесь?.. - Саня подбежала к своим сослуживцам. - А вы что любуетесь? Кино вам бесплатное, что ли? Берите багры и растаскивайте стены!

    - Напрасно волнуешься, дочка, - ответил кто-то из толпы, Саня не разобрала, чей голос. - Кассу вынесли в сохранности, а всякая лобуда пусть горит, ей и цена-то копейка.

    - Как это - пусть горит? - опешила Саня, чуть не плача от бессилия и гнева.

    Перед ней стояли словно не те люди, что сегодня с таким усердием рыли ямы, месили грязь, таскали столбы.

    - Чего горевать, он уже и так отслужил, отстоял свое.

    - Новый скорей построят.

    - С чего же в огонь-то лезть? - раздавались из толпы голоса, и Саня все больше и больше накалялась от ярости.

    Кто-то подбежал к толпе и крикнул:

    - Ребята! Чеботарев с литовкой бежит сюда. Пьяный. Жену разыскивает. Кабы не порезал кого... Берегись!

    - Он, сердечный, пьяным только на ней, ведьме, и отыгрывается, - заметил кто-то сочувственно.

    - Зато уж наутро, тверезому, она ему задаст, - произнес кто-то злорадно.

    - Пошли, ребята, своя жизнь дороже...

    И толпа стала быстро таять. Это еще сильнее подстегнуло Саню.

    - Своя, значит? Своя! А это чужое? Пусть горит? - пыталась она остановить толпу, но ее никто не слушал.

    - Пошли, пошли отсюда, - тащил ее за рукав Валерий. - Долго ли до беды. Тебе дело говорят Новый скорей поставят. Закон!

    - Ах и ты туда же! Я знаю - для тебя все чужое, все... Только шкура своя дорога... Вот он, твой закон. - И все накипевшее на душе, все, что западало от мерзкой людской расчетливости и давило, - все это взметнулось острым языком пламени, перехватило горло, сдавило дыхание. - Прочь от меня! Уходи отсюда!

    - Ты что, ополоумела? - Валерий отпрянул от нее, но, увидев огненно-рыжую, словно горящая головешка, голову Чеботарева и за его плечом в медном отблеске пожара широкое лезвие косы, бросился наутек. А Саня с криком: "Бить их! Бить... всех, всех!.." - налетела, как коршун, на Чеботарева и била его по щекам до тех пор, пока не упала на землю в слезах, в исступлении. Чеботарев, в минуту протрезвевший, бросил косу, растерянно стоял перед ней.

    - Вот оно как обернулось, - бормотал он. - Виноват... Нарушил, значит.

    Потерявшую память Саню отнесли к Настасье Павловне. Потом приехал на велосипеде из Звонарева милиционер и забрал Чеботарева, чтобы посадить его в подвал, приспособленный участковым для вытрезвиловки.

    8

    На расследование пожара в Касаткино приехал начальник отдела кадров Софрон Михайлович Косяк. Это был человек солидной наружности и деликатного обхождения; крупные рыжеватые кудри и седые виски придавали ему артистический вид; у него все было округлым: и широкий скошенный подбородок, и розовые, как свежеиспеченные пирожки, щеки, и мясистый глянцевитый нос. Более двадцати лет прослужил он в армии, дошел до майора, однако выше должности инструктора политотдела дивизии не поднялся. При первом же сокращении его уволили в запас. В отделении дороги он работал уже третий год и успел заслужить авторитет объективного и беспристрастного человека.

    Софрон Михайлович, понаторевший во всевозможных комиссиях, сразу приступил к делу. Он решил начать с опроса "противной стороны", то есть тех людей, с которыми Саня сталкивалась по службе. "Объективность - прежде всего, - рассуждал он, - а искать ее надо в столкновениях". Поэтому и вызвал первой кассиршу.

    Он принял ее в буфете, спешно оборудованном под кабинет.

    - Садитесь, пожалуйста, Вера Григорьевна, - мягко пригласил Косяк.

    Верка церемонно поджала губу и осторожно присела на краешек стула.

    - Что вы можете сказать нам по вопросу пожарных обстоятельств? - Косяк снова мягко улыбнулся.

    Верка повела плечом:

    - Это про какие же обстоятельства?

    - Иными словами, то, что было до пожара.

    - А что ж было? Ставили столбы, потом плескались возле дежурки. Пиво пили. Потом совхозные пришли, пьянствовали. А когда пожар случился, приехали пожарники тушить - воды не оказалось.

    - А куда же вода делась?

    - Так я же вам сказала: после работы плескались - всю израсходовали.

    - А кто же дал указание на расход воды?

    - Начальница наша, Курилова.

    - Так, так... А можно было бы, скажем, отвести людей на помывку сапог куда-нибудь в степь? Болота есть в степи?

    Кассирша внимательно посмотрела на Косяка и согласно улыбнулась.

    - Сколько хочешь.

    - Понятно. Значит, товарищ Курилова проявила в этом вопросе недомыслие? Вы согласны?

    - Конечно, согласна! - с радостью подхватила она, догадываясь, куда клонит Косяк.

    - Хорошо, так и запишем.

    Он вдруг подался к Верке и быстро спросил:

    - А за что вас отстранила Курилова от работы?

    - Билет незаконно приказывала выписать. А я отказалась, - с достоинством отвечала кассирша. - Тогда она сама выписала. А ей за это начет сделали. Да уж если говорить начистоту, беззаконие здесь на каждом шагу. - Она наконец поняла, что от нее требуется, и разошлась. - Здесь все держится на сделках. Курилова держит на работе сторожем бывшего начальника станции, а деньги выплачивает его дочери, потому что ему не положено, он полный пенсионер. А возле главного пути совхозные построили незаконно склад. У них документов на разрешение постройки нет. Я все знаю! Бывшего начальника они за это угостили водкой, а Курилова с ихним десятником-строителем вроде за жениха с невестой. Он ей и столбы поставил, уж наверно за что-нибудь, не задаром же. А я честный человек, я скрывать ничего не стану.

    Косяк быстро записывал и согласно кивал головой.

    - Интересно очень... Спасибо вам, спасибо, - сказал он, потирая руки. - А не смогли бы вы пригласить ко мне того строителя из совхоза? Ну, скажем, после работы.

    - Отчего ж нельзя? Приглашу. Он придет. - Верка, довольная и радостная, встала из-за стола. - Курилова замуж думает за него выйти! Но по секрету вам скажу ничего у нее не выйдет. Да! Она тут во время пожара такую истерику закатила. Обзывала всех, и его тоже, с кулаками лезла. Так неинтеллигентно! Он с той поры на глаза ей не попадается. Я все знаю, все...

    - Так, так, - кивал головой Косяк, любезно провожая свою посетительницу до двери.

    Он вызывал к себе и Крахмалюка, и Шилохвостова, и Кузьмича - всех, и даже глухую Полю. Но неожиданно для себя он не встретил со стороны этих людей активной поддержки своего расследования; они либо отвечали нехотя, одними и теми же фразами: "Нет, не видал...", или - "Чего не знаю, того не могу сказать...", либо вовсе отмалчивались.

    А Кузьмич даже стал доказывать; что вокзальный барак загорелся от проходящего поезда - искры вылетели из паровозной трубы и попали на крышу; крыша-то ветхая, на ней не щепа - солома, ну и загорелось, стало быть. Чего же тут винить Курилову? Да и барак ветхий, отстоял свое... Грош ему цена.

    Косяк сделал Кузьмичу строгое внушение за то, что тот безответственно относится к государственному имуществу, и, выпроваживая его, подумал: "Уже успела обработать своих подчиненных". Потом он вызвал Саню. Он нарочно разложил по столу исписанные листки и, встречая Саню, сказал:

    - Ну вот, товарищ Курилова, в основном картина ясна. Скажем прямо - трудовая дисциплина на станции хромает. А там, где нет дисциплины, там чепе неизбежно. - Он сделал внушительную паузу и с особенной ласковостью добавил: - Да и вы, надо сказать, подразложились.

    - А что, пахнет? - хрипло спросила Саня.

    - Вы напрасно идете на обострение, - не повышая голоса, заметил Косяк. - Вы еще молоды, впереди у вас большая жизнь, и не надо затруднять...

    - Оставьте мою молодость в покое, - прервала его Саня. - А облегчений я от вас не жду...

    - Напрасно вы начинаете со мной разговор в таком тоне.

    - А нам и не о чем с вами говорить: у вас ведь все уже записано, согласно показаний... Вы, не говоря со мной, уже определили, что я разложилась.

    - Ну что ж, товарищ Курилова, в таком случае разрешите уточнить некоторые факты?

    - Пожалуйста, спрашивайте.

    - Воду из цистерны вы разрешили расходовать?

    - Я.

    - Пиво было привезено по вашему заказу?

    - По моему.

    - Так. Во время пожара отсутствовали?

    - Да.

    - Не скажете ли, где были?

    - А что, вам еще не успели сказать?

    - Товарищ Курилова!

    - Не кричите, я вас не боюсь. На танцах я была. Запишите себе, если еще не записали. И кончайте допрос; вы не следователь, а я не подсудимая.

    Косяк встал.

    - Хорошо. Покажите мне разрешение на постройку склада возле главной колеи.

    - У меня нет такого разрешения.

    - Кто же построил этот склад?

    - Совхозные строители.

    - А столбы вам выдали тоже они?

    - Что вы имеете в виду?

    - Ничего особенного. Просто хочу выяснить, кто же все-таки разрешил строительство склада у главной колеи.

    - Разрешение было дано устно бывшему начальнику станции.

    - Вы так полагаете? - Косяк вышел на порог и позвал поджидавшего неподалеку Сергункова.

    Тот вошел, тяжело ступая по скрипучим половицам, и, шумно выдохнув, сел возле стола, не глядя на Саню.

    - Вы работаете, товарищ Сергунков?

    - Нет, я на пенсии, - ответил тот, не поднимая головы.

    - А кто же у вас является сторожем? - спросил Косяк Саню.

    - Числится его дочь, а работает он, - ответила Саня.

    - С вашего согласия?

    - Да.

    - Понятно.

    Сергунков мотнул головой, видимо желая что-то сказать, но на него не обратили внимания, и он опять тяжело вздохнул.

    Вошла без стука Верка и, смерив уничтожающим взглядом Саню, сказала Косяку звонко, с какой-то внутренней радостью:

    - Казачков из совхоза приехал. Позвать?

    - Да, да, пожалуйста.

    Верка ушла.

    - Остается выяснить одно обстоятельство.

    - С меня достаточно. - Саня встала и направилась к выходу, но в этот момент отворилась дверь и на пороге появился Валерий. Он аккуратно прикрыл за собой дверь и прошел мимо Сани так, словно ее здесь не было.

    "Ах, вот как!" - Саня резко сунула руки в карманы и повернулась к столу, туда, где теперь стоял Валерий, готовая схватиться с ним, как в драке, лицом к лицу.

    Поздоровавшись, Косяк сухо спросил:

    - У вас есть разрешение на постройку склада возле колеи?

    - Нет, - весело отвечал Валерий, - но я строил по разрешению обоих начальников станции.

    - Значит, нынешний начальник станции знал, что документации на отчуждение территории под склад у вас нет? - спросил Косяк, удовлетворенно улыбаясь.

    - Разумеется, знал, - уверенно отвечал Валерий. - У нас здесь, так сказать, взаимопомощь... Я в долгу не остался.

    Кровь бросилась Сане в лицо, пудовым молотом ударило в виски, зазвенело в ушах...

    - Подлец! - тяжело произнесла она и вышла, не закрыв за собой дверь.

    За ней выбежал и Сергунков.

    - Дочка, дочка! - кричал он за ее спиной. - Прости меня, прости окаянного!..

    - Уйдите, Николай Петрович! Уйдите от греха!.. - устало и хрипло ответила Саня.

    - Как же это все свелось-то? Дочка! Эх! - он остановился и, с минуту потоптавшись на месте, крикнул: - Ну я ж ее! - и бросился домой.

    Семья Сергункова в это время в полном сборе пила за кухонным столом чай. Он вырос на пороге, как разъяренный бык, огромный, черный от заслоненного света, тяжело пыхтевший.

    - Ты что сопишь, ай воз на тебе везли? - спросила невозмутимая Степанида. Она сидела с угла и громко отхлебывала чай с блюдечка.

    - А ты и впрягла бы... Лишь бы тебе на двор привез... - Он тучей надвигался на жену, и голос его, полный затаенной угрозы, все нарастал: - Тебе все мало! Моей крови мало! За других принялась. Курилову на беззаконие подбила!

    - Ты что, белены объелся? Молчать! - грозным басом рявкнула Степанида.

    - Нет, хватит, отмолчался! - Сергунков с маху треснул кулаком по столу перед самым носом Степаниды.

    Пыхнул, словно от испуга, самовар, загремела посуда, заголосили девчата. Но Степанида быстро выхватила из-под себя табуретку и ловко ударила ею по загорбку Сергункова. Он было бросился за ней, но раздался такой силы рев застольных, что Сергунков оторопел и отступил.

    - Ах, так! Все против меня, все... Ну хорошо!..

    Он убежал в соседнюю комнату, снял с себя ремень, быстро встал на табуретку, привязал его за крюк в потолке для зыбки, сделал петлю, захлопнул ногой дверь и торжественно крикнул:

    - Будь ты проклята, кровопийца!

    Затем он услышал, что к двери бежали, с грохотом оттолкнул табуретку и только в это мгновение сообразил, что дверь замкнулась на английский замок и что ключ был с этой стороны.

    - Спаса-а!.. - закричал он, захрипел и забился в конвульсиях, повиснув в петле.

    Зять несколькими ударами выбил дверь, схватил поперек живота задыхающегося Сергункова и, напрягшись, приподнял его. Степанида, побледневшая как полотно, всхлипывая, точно от ожога, бегала вокруг и все приговаривала:

    - Ой, батюшки! Да что же такое деется, отцы родные! Головушка моя горькая...

    - Ремень, ремень режьте! - кричал на нее зять, красный от натуги.

    Наконец обрезали ремень, положили притихшего Сергункова на кровать. Он стал медленно розоветь, открыл глаза. Степанида сидела возле него и все еще плакала:

    - Да что ж это ты учинил-то, отец? Нешто я тебе лиходейка какая... Ведь для семьи стараюсь.

    - Ладно уж, будет, надоело, - равнодушно произнес зять и, посмотрев на руку, с досадой заметил: - Часы вот разбил... Ишь как циферблат раскурочил. Здорово брыкался! - Он с минуту послушал часы. - Стоят. Придется в город везти в починку. Вот жалость...

    9

    На четвертый день после отъезда Косяка начальник проходящего поезда вручил Сане повестку на товарищеский суд. Читая ее, Саня вдруг вспомнила фразу Валерия: "Вам нужна товарищеская помощь" - и невесело усмехнулась. Оставив вместо себя, согласно распоряжению, Сергункова, она отправилась в город. На главной магистрали к ней в купе подсел начальник соседней станции Васюков.

    - А, именинница! - радостно приветствовал он ее. - Что это так позеленела?

    - Позеленеешь, дядя Вася.

    - Не горюй, мы тебя в обиду не дадим.

    Это был седоусый большеносый веселый человек; на его маленькой сухой голове просторно, как на колу, висел картуз, длинная жилистая шея вылезала из черного хомута шинели, словно картофельный росток из подполья. Было в нем что-то от балаганного Петрушки: лукавое, добродушное и очень забавное. Сане он давно уж полюбился, и она звала его запросто дядей Васей.

    - Значит, вокзал у тебя сгорел?

    - Сгорел, дядя Вася.

    - Ну, туда ему и дорога.

    - Да дело-то не в вокзале.

    - А в чем же?

    - Приезжал ко мне с ревизией...

    - Кто ж такой? - перебил ее Васюков.

    - Косяк.

    - Этот вездесущий!

    - Ну, и допрос учинил. А я возмутилась.

    - А-я-яй! - закрутил головой и защелкал языком Васюков.

    - И все обернулось, дядя Вася, против меня.

    И Саня стала рассказывать ему о том, как вел расследование Косяк. Васюков очень живо реагировал: то снимал и снова надевал картуз, то хватал Саню за руку.

    - Обожди-ка маленько! Значит, и женишка твоего приплел? Эх, силен бродяга!

    Он настолько увлекался рассказом, с таким восторгом произносил свое: "Силен бродяга!", что Сане трудно было решить: сочувствует ей Васюков или он целиком на стороне Косяка.

    - Следственный дар Косяк имеет, - заключил Васюков. - Выходит, Санька, на таких, как мы с тобой, дураках люди талант раскрывают. А то и повышение по должности получают.

    - Вот и не знаю, дядя Вася, что мне теперь будет, - грустно сказала Саня.

    - А ничего и не будет. Поговорят, поговорят да на том и разойдутся. Это не впервой. Всех нас в свое время судили.

    - Ну уж Косяк так просто не отступит.

    - Подумаешь, Косяк! - взъерошился Васюков, как кочет. - А мы-то что, лыком шиты? - И он сердито нахлобучил по самые уши картуз. - Небось без нас ни одно решение не состоится. - И, подавшись всем корпусом вперед, торжественно заявил: - Ты, Санька, положись на меня, я тебя в беде не оставлю. Я выступлю. Я ему покажу! - И Васюков потряс в воздухе своей сухой, как скалка, рукой.

    Уже в сумерках они приехали в город.

    - Значит, дело наше будут разбирать в восемь, - Васюков потянул за ремешок из глубокого кармана часы. - И, выходит, у нас больше часа про запас. Теперь самый раз в буфет бы зайти, пропустить горяченького.

    - Пойдемте, - охотно согласилась Саня.

    В буфете, усаживаясь за столик, Васюков крякнул в кулак и заметил как бы между прочим:

    - Оно бы и выпить немножко не мешало.

    - Я не стану, - отказалась Саня. - Может, вам заказать?

    - Да, да. Мне стаканчик водочки. Норма, хе-хе! - У Васюкова весело блеснули глаза. - Я, знаешь ли, насчет деньжат просчитался, маловато прихватил! Ну да мы свои. А насчет суда ты не беспокойся, я уж постараюсь.

    - Ладно об этом, дядя Вася. - Сане становилось не по себе; она уже пожалела, что так разоткровенничалась с Васюковым.

    - А что же тут такого? Сказано: брат за брата, око за глаз. Или мы не люди?

    Васюков долго и тяжело тянул водку, а ел быстро, тарелку за тарелкой, с большим аппетитом. Под конец, когда Саня уже рассчитывалась, он поймал за руку официантку и попросил еще стаканчик.

    - Дядя Вася! - укоризненно произнесла Саня.

    Он виновато улыбнулся.

    - Это я на свои, для храбрости.

    - Ну как хотите, я пошла.

    - Я сейчас, сейчас! - крикнул ей вслед Васюков.

    У входа в правое крыло вокзала, где помещалось отделение дороги, Саню встретил сам Копаев.

    - А, проказница! Ну-ка, заходи в кабинет.

    Но в кабинете начальник отделения дороги сразу перешел на сухой официальный тон, и у Сани тревожно заныло на душе.

    - Что вы там натворили? Я читал докладную записку Косяка. Ведь это же развал! Просто не верится. - Он в упор посмотрел на Саню смоляными навыкате глазами. Тяжелый, широкоплечий, он производил внушительное впечатление; и эти черные с синевой прямые волосы, и крупный желтый, как у грача, нос, и эти глаза... они просто гипнотизировали. И Саня, сжавшись в комочек, робко молчала.

    - Пожалуйста, не отмалчивайтесь, - уже мягче добавил он. - Расскажите мне все до мелочей.

    И Саня стала рассказывать, сначала сбивчиво, путано, а потом разошлась; она рассказала и о стычке с кассиршей, и о том, какая неприятность из-за Сергункова вышла, и о цистерне с водой, и о незаконной постройке склада, и о том, что установку столбов под электричество приняли за сделку. Только про свою неудачную любовь она ни словом не обмолвилась.

    - Это все? - строго спросил Копаев, когда она кончила рассказывать.

    Саня потупила взгляд и тихо сказала:

    - Все.

    Копаев встал.

    - Ну что ж, идите на суд. Да держитесь как следует. Я обязательно приду.

    Прибывшие начальники станций, диспетчеры всех трех кустов, руководители отделения дороги - все собрались в красном уголке. На повестке дня стояло два вопроса: итоги работы за месяц и суд чести.

    Производственное совещание проводил начальник службы движения. Саня забилась в самый угол и была очень довольна, что о ней не упомянули ни слова. "Вот так бы и позабыли про меня. Как хорошо было бы!" - думала она, и ей хотелось, чтобы совещание шло и шло, не прекращалось всю жизнь. Она плохо слушала выступавших; ей казалось, - где-то далеко-далеко от нее, словно в фокусе, рождался тонкий противный звон, затем он все усиливался, нарастал и горячей волной захлестывал ее. Временами Сане чудилось, что кто-то горячо дышит ей в уши, будто хочет сказать нечто важное и не решается. Она зябко вздрагивала и невольно озиралась. "Что это со мной творится?" - спрашивала себя Саня и прятала подбородок в мягкий воротник шерстяной кофточки, связанной Настасьей Павловной. И только когда по всему телу хлынула мелкая безудержная дробь, а по потолку, по стенам поплыли разноцветные светящиеся шары, Саня поняла, что у нее жар. "Этого еще не хватало!" - испугалась она и, крепко ухватившись за стул, пыталась унять дрожь. Из противоположного угла, от черной глянцевитой печки ей старательно подмигивал Васюков: мол, держись! Видно, тепло от печки окончательно укрепило его блаженное расположение духа, и в доказательство тому густо полиловел его рыхлый пористый нос.

    Перед судом вошел Копаев и сел сбоку к столу. Теперь за столом остались трое выборных: судья - председатель месткома Серпокрыленко, - женщина квадратного телосложения и, несмотря на свои пятьдесят лет и тучность, очень подвижная; заседатели - начальник локомотивного отдела, подтянутый, щеголеватый, с пышными светлыми усами, и уже хорошо знакомый Сане Косяк. Пришли на суд и все члены комсомольского бюро, бывшие Санины подопечные. Они стайкой расположились вокруг нее и замерли в напряженном ожидании.

    Серпокрыленко встала из-за стола, постучала рукой о графин и спросила Саню:

    - Курилова, у вас есть отвод к членам суда?

    - Нет, - хрипло ответила Саня.

    - В таком случае товарищеский суд чести объявляется открытым. Пишите, - заметила она секретарше Копаева. - Слово имеет заседатель товарищ Косяк.

    Косяк заранее написал свою речь и теперь неторопливо и старательно зачитывал ее.

    - Товарищи, так же, как в мире нет ничего необъяснимого, все взаимосвязано и взаимно обусловлено, так и в жизни - возникновение всяких чепе надо искать в поведении ответственных за это товарищей, в отклонениях от норм и законов социалистического общежития. - Косяк сделал короткую передышку и, мельком взглянув сначала на начальника отделения, сумрачно сидевшего у стола, потом на публику, настороженно притихшую, удовлетворенно продолжал: - Пожар произошел по неизвестным причинам и обстоятельствам, но вокзал сгорел, товарищи, по причинам вполне определенным; они слагаются из отсутствия трудовой дисциплины на станции Касаткино, а также из морального разложения Куриловой. В доказательство я приведу вам несколько фактов. Вдумайтесь в них, товарищи.

    Косяк начал по пунктам перечислять все Санины нарушения, подробно останавливаясь на каждом. А пунктов этих оказалось великое множество: тут было и нарушение государственных интересов - история с Сергунковым, - и незаконные операции по выписке билетов, и ротозейство - расходование цистерны воды, а потом уход на танцы, - и даже потворство низменным интересам массы - две бочки пива.

    Саня слушала его, волнуясь, сдерживая все усиливающийся озноб и новые приливы сильной дрожи. В глазах временами появлялись огненные наплывы, и тогда Косяк отдалялся, становился совсем маленьким, но голос его звучал над Саниным ухом резко и сухо, как выхлопная труба.

    - Она, товарищи, вступила даже в сделку со своим ухажером и за столбы, а может, за другие услуги, разрешила построить склад возле главной линии.

    - Вы лжете! Лжете! - крикнула наконец Саня, не выдержав.

    Серпокрыленко постучала по графину и с минуту строго отчитывала Саню за нарушение порядка. Косяк, опустив руки, снисходительно ждал, и на лице его было написано: за правду я готов и пострадать. Свое выступление он закончил требованием понизить Курилову в должности.

    По тому, как все притихли, Саня почувствовала, что заявление Косяка подействовало, и ничего хорошего она не ждала.

    Затем попросил слова Васюков. Поднимаясь, он уронил стул и, нагнувшись, долго гремел им.

    - Вы скоро там справитесь со стулом? - не выдержала наконец Серпокрыленко.

    - Один момент! - бойко ответил Васюков. - Вот так. А теперь и поговорить можно. Да. - Он стоял, опираясь плечом о печку, и блаженная улыбка заливала все его лицо.

    Саня только теперь поняла, какая неожиданная неприятность грозит ей от выступления Васюкова, и со страхом ждала, что он скажет.

    - Хорошую речь произнес Косяк, ничего не скажешь. А почему? - Васюков покрутил головой и нагнул лоб, словно хотел боднуть кого-то. В зале раздался смешок. - А потому, что все записано, честь честью. Сказано: слово не воробей - вылетит, не поймаешь. А зачем его ловить? Ты его запиши, оно и само никуда не денется.

    - Ближе к делу, - прервала его Серпокрыленко.

    - К делу и есть, - невозмутимо продолжал Васюков. - Сказано, слово к делу не подошьешь. А Косяк подошьет, потому - понятие имеет. Насчет Куриловой растолковал нам честь честью. Я ей еще давеча говорил: ты, Саня, не беспокойся, все разберут как следует. И я, говорю, за тебя словечко замолвлю. А почему ж не замолвить? Человек она хороший, душевный. Значит, пошли мы с ней в буфет... О чем это я?..

    В зале нарастал хохот. Серпокрыленко напрасно стучала о графин.

    - Слушайте, Васюков! - покрывая шум, сказал Копаев. - Может быть, вы пойдете погуляете и вспомните там, свежим воздухом подышите?

    - Ну да, подышать мы согласны. Отчего не подышать? - Он торопливо пошел на выход и запнулся за чей-то стул. Кто-то поддержал его под руку и помог выйти за дверь.

    С трудом уняв шум, Серпокрыленко гневно произнесла:

    - Я просто возмущена новым проступком Куриловой: перед товарищеским судом она ведет в буфет угощать своего так называемого защитника. Нет, видно, не с чистой совестью шли вы, товарищ Курилова, на этот суд.

    "Вали уж все до кучи, - горько подумала Саня. - Семь бед - один ответ". И когда слово взял Копаев, сердце ее сильно и гулко застучало, от нового прилива жара потемнело в глазах. "Ну, этот доконает меня", - мелькнула в голове мысль.

    - Курилову мы давно с вами знаем, и знаем как исправного, дисциплинированного работника. - Он строго повел своим грачиным носом и сердито нахохлил широкие черные брови. - Как же так случилось, что за неполных три месяца самостоятельной работы этот хороший в прошлом работник успел морально разложиться, если верить расследованиям Косяка?

    В зале прошел волной приглушенный гомон, как вздох облегчения. А Серпокрыленко встревоженно округлила свои бесцветные глазки с белесыми ресницами, подняла над графином ручку, да так и застыла, словно статуя, и только лиловые пятна стали медленно выплывать на щеках, выдавая ее волнение.

    - Положим, она могла по неопытности израсходовать всю воду, позабыв о возможности пожара, - продолжал Копаев, - даже уйти в этот злополучный вечер на танцы. Мы вправе осудить ее за это. Но мы должны и помнить, что она не начальник пожарной охраны и не сторож. Мы ее можем упрекнуть и даже наказать за путаницу в должностном составе станции, но у нас нет оснований считать, что там была сделка за счет государства. И уж, во всяком случае, в истории со столбами ни о какой сделке и речи быть не может. Я получил коллективное письмо от работников станции Касаткино и должен сказать прямо: я чувствую и свою вину лично и вину нашего отделения в том, что мы до сих пор не помогли осветить эту станцию. А они сделали все, что могли. Я зачитаю вам письмо...

    Это были последние слова, которые слышала Саня. Что-то тяжелое и мягкое навалилось на нее, застилая свет; она почувствовала, как по щекам ее, щекоча, побежали теплые слезы. На какое-то мгновение ей показалось, что это вовсе не слезы, а скользят по щекам солнечные зайчики, и ей стало так хорошо...

    10

    Две недели пролежала Саня в больнице с воспалением легких. А когда уже заметно окрепла, стала ходить по палате, у нее оказалось еще и нервное расстройство.

    - Имейте в виду, вам нужна строгая диета и постельный режим, - говорил ей на прощанье доктор, пожимая своей мягкой шелковистой ладонью исхудавшую Санину руку. - А может быть, еще полежите? - и он смешно взглядывал на нее сверху из-под очков.

    - Нет, нет, не могу.

    - Ну, как знаете! Вот вам бюллетень на десять дней, а в случае чего - приезжайте.

    Саня ехала, как и три месяца тому назад, на товарняке, только в этот раз на паровозе. Те же знакомые степи, теперь по-новому принакрытые жидким беленьким покрывалом первого снега, с печальным однообразием бежали мимо поезда. На горизонте то тут, то там появлялись небольшие сопочки; когда-то аккуратненькие, кудрявые, как барашки, они теперь оголились и были похожи издали на серые щетинистые кочки. Среди них Саня попыталась отыскать ту знакомую сопочку, поразившую ее когда-то огневым подсветом, но так и не нашла: все они стояли под низким хмурым небом такие же хмурые, одинаковые.

    "Вот и зима идет, долгая, скучная, - думала Саня. - И надо готовиться встречать ее. Новые заботы, новые хлопоты. И опять одна, одна..."

    Вот показалось и Касаткино: быстро набегали приземистые бараки, дома. На месте сгоревшего вокзала чисто убрано, словно ничего там и не было. А рядом лежат бревна, новенькие доски в штабелях... Что это? Откуда они? А вот и бревенчатая дежурка; от нее повалила к полотну целая ватага людей. Зачем они собрались?

    Резко просвистели три остановочных свистка, пронзительно завизжали, заскрежетали тормозные колодки на колесах, паровоз задергался и стал.

    Саня высунулась из паровоза и сразу все поняла: перед ней стояли все ее сослуживцы, и на каждом была новенькая форменная фуражка с красным верхом. Они неловко переминались, молчаливые, слегка смущенные и радостные.

    Сане захотелось рвануться к поручням и одним махом спуститься туда, вниз, но руки ее дрожали от волнения и слабости, и она долго не могла нащупать ногой подножку.

    - Вот так, - бережно поддерживал ее Сергунков и, видя, с каким радостным вниманием оглядывает она собравшихся, заметил: - Это я у самого Копаева выпросил, фуражки-то. Для порядка, значит. Сюда приезжал начальник. Видишь? - указал он на бревна. - Строить будем вокзал.

    - Строимся, строимся! - удовлетворенно загудели со всех сторон.

    - Откуда же вы узнали, что я приеду? - спросила Саня, не в силах скрыть своего счастливого удивления. - Ведь я никому не сообщала.

    - А нам Васюков позвонил, - наперебой отвечали ей. - Едет, говорит, жива-здорова.

    В толпе Саня обратила внимание на полную девушку в форме и в сапожках.

    - Валя Дунина, - представилась девушка.

    - Новая кассирша.

    - На место той прислана.

    И никто не произнес ни имени, ни фамилии прежней кассирши.

    Уже дома Настасья Павловна рассказала Сане:

    - Выжили ее в два счета. Особенно Сергунков с Шилохвостовым старались. Она после твоего отъезда схлестнулась с этим Валерием. Два лаптя... И поселиться здесь решили. Ни стыда, ни совести, прости господи. Ушла к нему, и корову свою на веревочке увела. Эх, девка, девка! Смотрю я на тебя и думаю: ну чем ты их взять сумела? Как приворожила к себе? Нынче вон Кузьмич к твоему приезду банку варенья принес, а Рива - ой, не могу! - Настасья Павловна засмеялась, - горшок щей приволокла. Видно, крепость в тебе особая - становой хребет.

    В сумерках пошел снег; и Саня долго смотрела в окно, как прихорашиваются черные плешины земли, как мягче и чище становится просторная, бескрайняя степь.

    1957