ExLibris VV

А.В.Гулыга

Брехт и физики

Социологические заметки по поводу пьесы Брехта «Жизнь Галилея»

У пьесы Б. Брехта «Жизнь Галилея» своеобразная судьба: пьеса стала событием не только художественного, но и научного мира. Подробный разбор ее поместил теоретический орган западногерманских физиков «Физикалише блеттер» – случай небывалый в истории естественнонаучной прессы. Литератор Шумахер опубликовал книгу «Драма и история», фолиант объемом в пятьсот страниц крупного формата, где содержание пьесы анализируется на фоне развития новейшей физики – факт необычный для театральной критики.

Пьесе Брехта могут быть предъявлены серьезные претензии по части исторических неточностей и анахронизмов, но дело в том, что писатель не собирался скрупулезно воспроизводить биографию великого ученого, он создавал не историческую, а социально-философскую драму. В ситуации Галилея Брехт увидел ряд острых коллизий, типичных для современности. Отсюда, кстати, стремление автора вывести содержание пьесы за пределы XVII века, приблизить к нашим дням. Брехт, в частности, опасался, что его пьеса будет воспринята как инвектива против католической церкви. «В данной пьесе, – писал он, – церковь даже там, где она выступает против свободы науки, действует просто как верховная власть... В пьесе показана временная победа власти, а не духовенства... В наши дни было бы рискованно ставить на борьбу Галилея за свободу науки печать борьбы против религии. Это самым нежелательным образом отвлекло бы внимание от нынешней отнюдь не церковной власти»1. Брехт имел в виду фашизм.

Итак, в основе пьесы «Жизнь Галилея» лежит конфликт передового ученого и реакционной власти. Ученый стремится к истине, власть – к укреплению своего могущества. Путь к истине лежит через сомнение; добывая знания, наука делает всех сомневающимися, разрушает иллюзии. Опора реакционной власти – сила привычки, вера в разумность установленного порядка. Поэтому столкновение науки и сил реакции неизбежно.

Оно начинается в пределах самой науки. Испокон веку ее представители делятся на две категории: ученые творцы, разрушители старых систем, и ученые-«эрудиты», вобравшие в себя школьную премудрость, подчас просто оболтусы, бдительно стоящие на страже устоев и авторитетов. В пьесе есть неподражаемая сцена диспута, в ходе которого Галилей предлагает взглянуть в телескоп, чтобы убедиться в существовании спутников Юпитера, а его оппоненты решительно отказываются это сделать, так как наблюдения астронома противоречат учению Аристотеля – классика науки. Если факты расходятся с догмой, тем хуже для фактов. Этого быть не может, так как не может быть никогда, ибо Аристотель учит о том, что... Подобная структура доказательства и по сей день бытует в иных науках.

Конфликт осложняется тем, что за громкими фразами о высоких материях обнаруживаются весьма низменные материальные интересы. В Галилее видят не просто вольнодумца, но ренегата, который мог бы пользоваться всеми привилегиями правящей касты, а вместо этого посягает на ее благополучие. «Вы гадите в собственное гнездо!» – в исступлении кричит ученому старый кардинал.

Но суть дела все же в ином. Суть в том, что власть не может держаться на одном невежестве. Знание – сила, и власть имущие стремятся заполучить эту силу в свои руки. «Вы нам нужны больше, чем мы вам», – говорит Галилею кардинал Барберини, будущий папа Урбан VIII, который принудит Галилея к отречению, но сохранит составленные им звездные карты, столь необходимые для мореплавания. Реакционной правящей верхушке приходится лавировать между Сциллой свободомыслия и Харибдой отсталости. Отстающих ведь, как известно, бьют. Науки можно было бы вовсе запретить, рассуждал щедринский герой, если бы не возникла опасность нанести отечеству ущерб в военном деле. Вот почему даже самая реакционная, самая тупоголовая власть, страшась науки, все же печется о ее развитии. И это волнует Брехта.

Брехт озабочен главным образом тем, что разрушительные достижения современной науки попадают в распоряжение правящих авантюристов. Он приступил к работе над пьесой «Жизнь Галилея» вскоре после прихода к власти гитлеровцев и закончил ее к тому времени, когда немецкие физики произвели расщепление атома урана. Брехт вернулся к пьесе и переделал ее после Хиросимы и снова – после «второго грехопадения» физиков – создания водородной бомбы. К современным естествоиспытателям обращен заключительный монолог Галилея: «Единственная цель науки облегчить трудное человеческое существование. И если ученые, запуганные своекорыстными правителями, будут довольствоваться тем, что накапливают знания ради самих знаний, то наука может стать калекой и ваши новые машины принесут только новые тяготы. Со временем вам, вероятно, удастся открыть все, что может быть открыто, но выше продвижение в науке будет лишь удалением от человечества. И пропасть между вами и человечеством может оказаться настолько огромной, что в один прекрасный день ваш торжествующий клич о новом открытии будет встречен всеобщим воплем ужаса».

Исторический Галилей не мог бы сказать ничего такого: в XVII веке подобной проблемы не было и быть не могло. Она возникла только в наши дни. Герой Брехта предрекает то, что свершилось на глазах автора.

Норберт Винер в своей автобиографии рассказывает о сомнениях, владевших им последние годы жизни, когда он задумывался над возможными социальными последствиями своих исследований, которые могли бы стать теоретической основой для создания заводов-автоматов. «Но все эти треволнения оказались сущими пустяками по сравнению с тем, что началось после бомбардировки Хиросимы. Сообщение об этом событии страшно напугало меня, хотя и не очень удивило... Честно говоря, у меня все время теплилась надежда, что в последнюю минуту в атомной бомбе что-нибудь не сработает; я надеялся на это, так как немало раздумывал о последствиях создания сверхмощной бомбы и о том, что начиная с этого момента все человечество будет жить под страхом полного уничтожения»2.

А. Эйнштейн писал в 1945 году: «Физики находятся сегодня в положении Альфреда Нобеля, который изобрел мощнейшее взрывчатое вещество своего времени – пироксилин. Чтобы покаяться, чтобы успокоить свою человеческую совесть, Нобель назначил премию за борьбу за сохранение и достижение мира. Сегодня физики, которые способствуют изготовлению самого страшного и самого опасного оружия всех времен, испытывают подобное чувство ответственности, другими словами – чувство вины»3. Отто Ган, расщепивший в 1939 году атом урана, после Хиросимы был близок к самоубийству.

Наука вдруг повернулась к человечеству «обратной стороной», предстала не только как производительная, но и как чудовищная разрушительная сила. «Презрение, – писал Б. Брехт в набросках предисловия к своей пьесе, – которое всегда народ испытывал к кабинетным ученым, превратилось в нескрываемый ужас с тех пор, как они стали столь серьезной угрозой для всего человечества. И в тот момент, когда, уйдя целиком в свою науку, начисто оторвались от народа, они с ужасом вдруг обнаружили свою связь с ним, ибо угроза нависла и над ними самими; их собственная жизнь оказалась в опасности, серьезность которой они осознают лучше, чем кто бы то ни был. С их стороны раздается уже немало протестов, направленных не только против давления на их науку, которую, дескать, тормозят, стерилизуют и толкают на ложный путь, но и против порождаемой их наукой угрозы всему человечеству в целом»4.

В XX веке впервые проблема морального обоснования научной деятельности приобрела характер ответственности за судьбы всего человеческого рода. Впервые было поставлено под сомнение убеждение, казавшееся в прошлом для ученого чем-то само собой разумеющимся, а именно, что всякое приращение знания заранее оправдано. Впервые встал вопрос о критерии, которым должен руководствоваться исследователь.

«Наука знает только одну заповедь – вклад в науку», – говорит в пьесе Брехта ученик Галилея Андреа, молодой, бескомпромиссный, бросающийся из одной крайности в другую. Умудренный опытом Галилей поправляет его: «Единственная цель науки – облегчить трудное человеческое существование». Галилей выстрадал этот вывод, сначала он сам держался взгляда Андреа, то есть не размышлял о последствиях. Затем он понял: радость открытия, наслаждение творчеством, погоня за «знанием ради знания» – опасные импульсы, которые могут превратить ученого в орудие реакционных сил.

Первые сомнения в безупречности позиции исследователя, обуреваемого одной жаждой исследования, закрадываются у брехтовского Галилея в разговоре с маленьким монахом-физиком, который предлагает своему учителю подумать о народе. У Галилея не хватает аргументов, и он лишь молча бросает ученику связку рукописей, где «рассмотрены причины приливов и отливов, движущих океан»; монах замолкает, углубившись в чтение. Но что при этом произносит Галилей? «Яблоко с древа познания! Он уже вгрызается в него. Он проклят навеки и все же должен сглодать его, злосчастный обжора! Иногда я думаю, что согласился бы, чтобы меня заперли в подземной тюрьме на десять сажен под землей, куда не проникал бы и луч света, если бы только взамен я мог узнать, что такое свет. И это самое страшное: все, что я знаю, я должен поведать людям. Как влюбленный, как пьяный, как предатель. Это, конечно, порок, и он грозит бедой». Почему такое самобичевание? Галилей ссылается «на свою непреодолимую потребность исследования так, как застигнутый на месте преступления садист или растлитель мог бы ссылаться на свои гормоны», – комментирует эту сцену Брехт. В конце пьесы Галилей уже требует от естествоиспытателей нечто вроде Гиппократовой клятвы врачей «применять свои знания только на благо человечества».

Контроверза Андреа – Галилей, два разных подхода к проблеме исследования, взята из современной жизни. Вот аргументы американского технократа, создавшего водородную бомбу: «Ученый не отвечает за законы природы. Его дело состоит только в том, чтобы выяснить, каким образом они функционируют. Вопрос о том, нужно ли делать водородную бомбу, применять ли ее или нет, ученого не касается»5. А вот «Гиппократова клятва» современных физиков, опубликованная на страницах специального журнала: «Так как я отдаю себе отчет в том, что мои научные знания дали мне огромную власть над силами природы, я клянусь эти знания и эту силу употребить исключительно на благо человечества и воздерживаться от любой научной деятельности, которая предназначена для пагубных целей»6. Существует еще несколько вариантов подобной клятвы современного ученого, которые появились в печати как прямой отклик на призыв Брехта активно противодействовать дегуманизации науки.

Нельзя стоять в стороне, говорит Брехт, молча ждать, верить в лучшее будущее и надеяться, что разум сам по себе одолеет неразумие. «Не думаете ли вы, что истина – если это истина – выйдет наружу и без нас?» – спрашивают Галилея, и он кричит в ответ: «Нет, нет и нет! Наружу выходит столько истины, сколько мы выводим. Победа разума может быть только победой разумных».

Но как быть ученому в обстановке фашистского террора, когда его ежедневно и ежечасно заставляют отрекаться от своих убеждений и направлять свое исследовательское дарование по опасному пути? Брехт трижды переделывал конец своей драмы. Смысл этих переделок состоял в усилении осуждения Галилея, который, по словам Брехта, повел науку на борьбу и предал ее в ходе этой борьбы, отрекся от своих идеалов, «отдал свои знания власть имущим, чтобы те их употребили, или не употребили, или злоупотребили ими – как им заблагорассудится – в их собственных интересах».

Беспощадно осуждая Галилея, Брехт вместе с тем понимал, что этим нельзя ограничиться. «В «Галилее», – писал он, – речь идет вовсе не о том, что следует твердо стоять на своем, пока считаешь, что ты прав, и тем самым удостоиться репутации твердого человека». Абсолютно твердое тело даже в мире физических отношений представляет собой абстракцию, полученную в результате идеализации, т. е. конструирования того, что неосуществимо в действительности. Тем более это невозможно в мире отношений человеческих. Если не дать человеку вовремя умереть, то в конце концов, при наличии квалифицированных специалистов, его можно сломить. Кампанелла, выдержавший многочасовую пытку и утомивший своих палачей, просто столкнулся с людьми, плохо знавшими свое ремесло. В области заплечных дел есть тоже свой «прогресс», перспективы которого живо обрисованы в романе Дж. Оруэлла «1984». В этой «антиутопии» показано торжество «английского социализма» – своеобразной модификации гитлеровского «национал-социализма». Министерство любви (выполняющее функции гестапо) практикует здесь сугубо индивидуальный подход к своим жертвам. Герой книги подвергается различным пыткам, но не сдается, и это продолжается до тех пор, пока палачам не удается обнаружить его слабость: патологический страх перед крысами, тут его стойкости приходит конец. С Галилеем дело обстояло проще; ему только показали орудия пытки, и этого было достаточно.

Галилей сломлен, но что будет дальше? Вот что еще важно для Брехта. Как себя должен вести ученый, так или иначе оказавшийся вынужденным пойти на сделку со своей совестью, силой, хитростью или собственным недомыслием вовлеченный в преступный заговор? Герой Оруэлла, выйдя из Министерства любви на свободу, возлюбил своего фюрера – «Большого брата», он уничтожен как личность, превращен в пассивное существо, ведущее безмятежно животный образ жизни. Брехтовский Галилей сломлен, но не раздавлен. После отречения он живет под надзором инквизиции и как тайному пороку предается науке, а результаты исследований тайком пересылает для опубликования. «Брехт, – читаем мы в комментариях к последнему советскому изданию пьесы, – имел в виду ту сложную и подчас хитроумную тактику, к которой приходится прибегать борцам подпольщикам (в частности, антифашистам в Третьей империи) . Для того чтобы донести слова правды до народа, приходится маскироваться, таиться, показной лояльностью и законопослушанием вводить власти предержащие в заблуждение». Но что это? Уж не хвала ли Галилею вместо его осуждения? В жизни только на очень немногие вопросы можно дать односложный ответ, и Брехт не упрощает ситуации. «Вряд ли, – пишет он, – можно настаивать на том, чтобы только восхвалять или только осуждать Галилея»7.

В первой постановке пьесы (Цюрих, 1943) воздавалась хвала Галилею-подпольщику, не склонившему головы. В 1957 году «Берлинский ансамбль» передвинул акцент на осуждение предательства. В постановке Московского театра драмы и комедии (1965) мысль драматурга расчленена на составные части: в спектакле как бы два конца. Сначала зритель видит Галилея смирившегося, чуть ли не впавшего в детство, злого придурка, третирующего окружающих и выпроваживающего вон своего бывшего ученика, который пришел его навестить перед отъездом за границу. На сцене гаснет свет; хор «долдонов-монахов» торжествует, а хор мальчиков, олицетворяющих светлое будущее, скорбит по поводу случившегося. Все кончено. Но вот снова загорается свет, и все оказывается иным: придурковатость Галилея – лишь средство камуфляжа; ученый после отречения не только сохранил полную ясность мысли, но все это время напряженно размышлял и работал. Более того, Галилей предстает перед зрителем как мыслитель, поднявшийся в понимании места науки и роли ученого в жизни общества на более высокие позиции и с этих позиций осуждающий представления своего ученика (и свои прежние представления) о науке как о некоем самодовлеющем и самоценном моменте в жизни человечества. Смысл заключительного монолога Галилея можно передать словами одного из великих гуманистов нашего времени: «Люди, будьте бдительны!» И пионеры, которые выбегают на сцену с вращающимися глобусами в руках, и музыка Шостаковича – все говорит о том, что все-таки она вертится, наша планета Земля, независимо от того, что кто-то, может быть, и хотел бы видеть мироздание устроенным по-иному. Два конца спектакля – два варианта судьбы: сытое, бездушное прозябание и сопротивление до конца.

Моральная проблема ученого сформулирована в «Жизни Галилея» с необычайной остротой. Каждый волен сделать выбор, в любой ситуации есть два решения. Но только ли об этом пьеса? Если это так, то, значит, кульминация в реплике Андреа, произнесенной после отречения Галилея: «Несчастна страна, в которой нет героев!» Но ведь за этой репликой последовали убийственные слова Галилея: «Несчастна страна, которая нуждается в героях!» Главное для Брехта – социальный аспект проблемы.

К. Рюлике-Вейлер рассказывает в своих воспоминаниях, как Брехта однажды попросили изложить содержание «Жизни Галилея». Он ответил английским четверостишием, известным у нас в переводе Маршака:


Шалтай-болтай сидел на стене,
Шалтай-болтай свалился во сне,
Вся королевская конница, все королевская рать
Не может шалтая, не может болтая, шалтая-болтая собрать.

 

«Ничего больше, собственно, не происходит», – сказал Брехт, но тут же пояснил, в чем вся «соль», процитировав Карла Валентина, которым он всегда восхищался:


На лестницу умник взобрался,
Глупый уселся под ним.
Лестница опрокинулась,
Худо стало двоим.

 

Непоправимость и всеобщность грозящей катастрофы, которая захватит всех – и «умных» наверху и «глупых» под ними, если не изменится статус современной науки, – вот главная идея пьесы. Теперь обретут более глубокий смысл и другие (уже процитированные выше) слова Брехта: «В «Галилее» речь идет вовсе не о том, что следует твердо стоять на своем, пока считаешь, что ты прав, и тем самым удостоиться репутации твердого человека».

Конечно, можно и нужно апеллировать к мужеству (равно как и к разуму, и к моральному чувству) человека (ученого, политика и т. д.), но спать спокойно человечество сможет только тогда, когда будет создана система общественных отношений, исключающая возможность катастрофического развития событий. Человек обязан вести себя нравственно, но «несчастна» (нестабильна, подвержена угрозе распада) та «страна» (социальная система, общество в целом), где нравственное поведение требует героизма. Моральная проблема неразрешима вне рамок социальной проблемы.

Вернемся, однако, к тем мыслям, которые владели умами крупнейших ученых после 1945 года. Мы уже знаем, что волновало Н. Винера. Ученый пытался разобраться, в чем состоит его долг, не следует ли ему воспользоваться правом на личные секреты и скрывать свои идеи и свою работу. «Некоторое время я забавлял самого себя этим намерением, но потом пришел к заключению, что оно неосуществимо, так как мои идеи принадлежат скорее нашему времени, чем мне лично. Даже если бы я уничтожил каждое слово, которое могло бы дать представление о том, что я сделал, эти слова неизбежно появились бы снова в работах других и, может быть, в таком контексте, при котором их философский смысл и кроющаяся за ними социальная опасность оказались бы менее явными»8. Скрывать открытия – это такая же утопия, как мечтать о том, чтобы открытия оставались достоянием ученой элиты. То, что было возможно в застойной кастовой системе древнего Египта и Индии, неосуществимо в наш динамичный век, когда бизнес, власть и наука все более сливаются в единое целое.

Проблемы, над которыми после окончания второй мировой войны задумались Винер, Эйнштейн и Брехт, ныне привлекают внимание мировой прогрессивной общественности. Все обстоятельнее в научных кругах Запада дебатируется проблема академической свободы. Если ученый в одиночку не способен остановить движение знания по опасному пути, то, может быть, это в состоянии сделать общество? Следует ли ограничить развитие науки в определенных областях? Как это осуществить? Есть ученые, которые в принципе отвергают любую попытку вторгнуться в сферу исследовательской деятельности. Академическая свобода, говорят они, абсолютна и неприкосновенна. Наука выстрадала свою свободу; не для того она боролась за нее, чтобы, достигнув цели, снова надеть на себя оковы. Времена изменились, отвечают им их оппоненты, наука подошла к опасному рубежу, дальнейшее ее бесконтрольное развитие чревато опасными последствиями.

«Каждое новое научное открытие идет на пользу человечеству». В научно-фантастическом романе К. Воннегута «Утопия 14» эта фраза фигурирует как пример заведомой лжи. Образцом истины служит следующее положение: «Главная задача человечества состоит в том, чтобы сделать человеческое существование приятным и полезным, а не превращать людей в придатки машин, учреждений или систем». В романе с тонким юмором нарисованы картинки американской жизни после завершения научно-технической революции: правящая элита подавляет народ, используя самые хитроумные машины. Мысль автора предельно ясна: неограниченное развитие науки и техники вредно для общества, необходим контроль.

А вот та же мысль, выраженная академической прозой. «Нельзя серьезно утверждать, – пишет на страницах журнала «Мир науки» американский химик Р. Дж. Рутман, – что регламентирование деятельности ученых на базе установившихся и общепризнанных обычаев совершенно немыслимо, и на этом основании заявлять, что содержание научно-исследовательской работы свободно от такой регламентации... Более того, право ученого вести научные исследования по своему усмотрению вовсе не абсолютно, поскольку это право подвержено различным прямым или косвенным ограничениям со стороны общества, в большинстве случаев направленным на то, чтобы поставить под свой контроль не столько сами открытия, сколько их использование... Поэтому не должно быть такой индивидуальной академической свободы, которая использовалась бы для деятельности, наносящей ущерб целям и задачам самой академической свободы и противоречащей им»9.

Логика рассуждений доктора Р. Дж. Рутмана совпадает с ходом авторской мысли в «Жизни Галилея». Брехт, как мы знаем, опровергает принцип «знания ради инквизиции» (а следовательно, и инквизиторский контроль за наукой). В равной мере он отвергает и принцип «знания ради знаний» (ибо в этом случае бесконтрольное развитие науки дает возможность инквизиции присвоить себе то, что ей нужно для осуществления антигуманных целей). Принцип, который утверждается в пьесе, гласит: «знания ради человечества». Поскольку человечеству нужны далеко не все знания, то, следовательно, оно заинтересовано в разумном контроле над наукой. Как организовать его? На этот вопрос Брехт не отвечает, он вообще лишь подводит к постановке подобного вопроса. Р. Дж. Рутман целиком занят именно этой стороной дела.

Статья Р. Дж. Рутмана интересна прежде всего тем, что вопрос об опасных последствиях развития науки она переносит с зыбкой почвы морали на более прочную основу права. Речь идет уже не об этике ученого, а о правовом положении науки. Право, однако, обеспечивается принудительной санкцией: кто выступит его гарантом? Можно ли доверять современному империалистическому государству контроль за наукой, когда речь идет как раз о том, как уберечь научные знания от того, чтобы власть имущие, говоря словами брехтовского Галилея, «их употребили, или не употребили, или злоупотребили ими». Дело в том, что сама структура буржуазной государственной власти порождает условия, которые сводят к нулю разумный контроль над силами разрушения. Когда в 1945 году над японскими городами разорвались атомные бомбы, то это было сделано не из научных и даже не из военных, а прежде всего из политических, или, точнее, из политиканских соображений. Н. Винер в своей автобиографии говорит о том, что через руки людей, руководивших атомными исследованиями, проходили миллиарды долларов. После окончания войны они должны были отчитаться в расходах. Если бы чиновники пришли к финишу с пустыми руками – с бомбой, оставшейся в чертежах или даже с символическим использованием бомбы, их положение было бы непрочным: новое правительство, оказавшееся у власти после войны и заинтересованное в том, чтобы очернить своих предшественников, могло бы обвинить их в нерадивости и присвоении государственных средств.

Подобное объяснение может показаться неадекватным, но нас в данном случае интересует другое: насколько трезво естествоиспытатель оценивает мотивы поведения лиц, стоящих у кормила власти. Контроль за наукой со стороны правящей касты, отождествляющей свои корыстные интересы с интересами нации и даже человечества, хуже любой анархии.

Р. Дж. Рутман возлагает надежды на «сообщество ученых» как на инстанцию, контролирующую научные исследования. К сожалению, он не развивает своей идеи, поэтому трудно и комментировать ее. Если это «сообщество» будет внутригосударственной организацией, то вряд ли оно сможет осуществить какие-либо меры, идущие вразрез с правительственной точкой зрения. Пример «РЭНД корпорейшн» в этом отношении весьма показателен.

«РЭНД корпорейшн оф Санта-Моника» – «независимая и бесприбыльная» научная организация – первоначально возникла как исследовательский центр фирмы «Дуглас эйркрафт». Ныне это неофициальный «мозговой бункер» Пентагона. Порой здесь, правда, диспутируют об этике исследовательской работы, и можно даже услышать радикальные речи об обязанности ученого уничтожить немедленно свое изобретение, коль скоро у него возникнет опасение, что оно будет использовано во вред человечеству. Но это в часы досуга. Рабочее время занято другим. Изо дня в день в обстановке абсолютной секретности (меры предосторожности в РЭНД более суровы, чем в самом военном министерстве) здесь репетируется термоядерная война, в ситуациях «близких к действительности» проверяется действенность разведки, связи, различных систем вооружения, подсчитываются возможные потери и т. д. Здесь собраны специалисты всех областей знания (от астрофизики до микросоциологии), которые по первому требованию военного ведомства дают необходимые сведения, рекомендации, прогнозы на будущее.

Пагуошское движение возникло как результат озабоченности ученых-атомщиков последствиями радиоактивных осадков от взрыва на атолле Бикини в марте 1954 года. (Именно в эти дни Брехт произнес знаменательные слова: «Теперь уже не потребуется война для того, чтобы уничтожить мир: благодаря развитию атомной физики вполне достаточно военных приготовлений».) У колыбели движения стояли А. Эйнштейн и Б. Рассел.

На Пагуошские конференции приглашаются не научные учреждения и организации, а наиболее выдающиеся ученые, пользующиеся влиянием на политическую жизнь в своей стране; при этом строго соблюдается паритет в представительстве разных стран и идеологий. Материалы обсуждений не публикуются, это обеспечивает полную откровенность в обмене мнениями и предотвращает использование трибуны конференции в пропагандистских целях. В нужных случаях пагуошцы выступают с заявлениями, обращенными к мировой общественности, но главной целью их встреч по-прежнему остаются неофициальные контакты специалистов, могущих подать разумный совет своему правительству или хотя бы проинформировать его о научных и технических аспектах современной международной политики. Договор о частичном запрещении ядерных испытаний – свидетельство того, что их соображения принимаются в расчет. Этот договор говорит о возможности разумного, «неинквизиторского» контроля за экспериментами, опасными для человечества. Но сегодня его недостаточно: только полный запрет всех ядерных испытаний, полная ликвидация атомного оружия могут обеспечить выживание человечества.

Сегодня передовые ученые со все нарастающей тревогой обращают внимание на опасные тенденции развития науки. Причем речь идет не только о физике. «Ныне биологи, – пишет профессор Массачузетского технологического института Р. А. Вайнберг, – подобно тому как 40 лет назад физики преступили границы, в которых их деятельность оставалась вне категорий добра и зла. Дозволено ли перестраивать живое для удовлетворения нужд человека и его любознательности? Можно ли и нужно ли описывать жизнь на языке молекулярных представлений? Многим кажется, что красота природы поблекнет от такого подхода»10.

Дело не только в красоте, а в самом существовании природы и жизни. Еще в 1969 году советский биолог академик П. Анохин ставил вопрос о том, что «те или иные действия ученых «именно как ученых» могут способствовать возникновению сложных социально-этических проблем... Это наводит на мысль, что, возможно, международный контроль, скажем контроль ООН, надо осуществлять не только над использованием тех или иных результатов науки, но и над самими исследованиями, которые могут привести к опасным результатам»11.

Призыв установить контроль за некоторыми сферами естественнонаучных исследований продиктован высшей заботой о судьбе общества и самой жизни. Это не лозунг «назад к обезьяне», не кликушество мракобесов, отвергающих знание как таковое. Ни в чем подобном не заподозришь ни Брехта, ни одного из упоминавшихся ученых. Здесь выражено не недоверие к рациональным формам познания, а лишь трезвая оценка иррациональной ситуации классового общества, в котором не может быть чистой науки. Наука – социальное явление, и рассматривать ее «саму по себе», вне общества, невозможно.

Ныне уже встает вопрос не о контроле, а о международном управлении наукой. Отвечая на вопросы руководителя «Международного института жизни» М. Маруа, М. С. Горбачев отметил: «Наука и техника нашего времени дают возможность в полном смысле слова украсить жизнь на Земле, создать условия для всестороннего развития каждой личности. И они же, эти творения ума и рук человеческих, угрожают самому существованию человеческого рода. Кричащее противоречие! Мы за то, чтобы наука перестала быть слугой двух господ – жизни и смерти, чтобы она служила только жизни.

Идеи, содержащиеся в программе «Наука на службе жизни» по самому своему существу таковы, что их подлинное решение предполагает соединение усилий как СССР и США, так и всего человечества»12.

В. И. Ленин в «Материализме и эмпириокритицизме» писал о кризисе физики. Для поверхностного взгляда это казалось парадоксальным: наука семимильными шагами шла вперед, а мыслитель говорил о кризисе. Но Ленин пояснял, что речь идет о методологическом кризисе, о неспособности естествоиспытателей осмыслить и истолковать собственные открытия. С поразительной четкостью был поставлен вопрос о том, что развитие науки имеет свою теневую сторону: «Реакционные поползновения порождаются самим прогрессом науки»13.

Трудно сказать, читал ли Р. Оппенгеймер «Материализм и эмпириокритицизм», однако идея кризиса науки владеет его умом. Американский ученый (в книге «Летающая трапеция») говорит о трех кризисах физики XX века. Первый связан с появлением теории относительности, второй – с рождением квантовой механики, третий – с созданием атомной бомбы. Суть третьего кризиса – иная, чем первых двух. Это социальный кризис.

Итогом размышлений А. Эйнштейна над судьбами науки и человечества явилась его статья с красноречивым заголовком «Почему социализм?». Великий физик рассказывает в ней о своей беседе с неким «порядочным интеллигентным человеком» о грозящей опасности новой войны, которая, по мнению Эйнштейна, подвергла бы угрозе существование

человечества. «Я сказал, что только международная организация представляет защиту от такой опасности. На это мой посетитель ответил спокойно и холодно: «Почему, собственно, вы так бурно противитесь уничтожению человечества?» Эйнштейн был потрясен неожиданным поворотом дела. Еще век тому назад, пишет он, никто не высказался бы таким образом, так может рассуждать только человек, окончательно потерявший равновесие и надежду. Причину подобного распада личности Эйнштейн увидел в «экономической анархии капиталистического общества», а решение проблемы – в создании социалистической системы хозяйства.

За десятилетия, истекшие со времени написания «Материализма и эмпириокритицизма», кризис науки распространился на социальную сферу, перерос в бессилие ученых перед достигнутыми результатами, которые вышли из-под их контроля. Ситуация усложнилась, но выход остается прежним, на него указал еще В. И. Ленин, – овладение научным мировоззрением и, главное, претворение его принципов в жизнь. «Жизнь Галилея» еще раз напоминает об этом.

К тем же проблемам, что и «Жизнь Галилея», обращена пьеса Н. Погодина «Альберт Эйнштейн» (Погодин скончался, не успев закончить работу; пьеса была завершена А. Волгарем), опубликованная в журнале «Театр» (1968, № 9). Советский драматург подошел, однако, к ним иначе, чем Брехт. «Опровержение мысли об ответственности Эйнштейна за атомное оружие было главной идеей, – пишет профессор Б. Кузнецов, статья которого сопровождает публикацию. – Чувство ответственности не было у Эйнштейна личным». В своей книге об Эйнштейне Б. Кузнецов изложил другую точку зрения, пересмотренную затем под влиянием построенного на интуиции замысла Н. Погодина. «Почему же советский драматург понял позицию Эйнштейна точнее и раньше, чем исследователь, много лет изучавший научные труды Эйнштейна, его переписку и т. д.? Потому что драматург обладал способностью интуитивного восприятия образа Эйнштейна в целом».

Погодинский Эйнштейн оказывается лишь невольно вовлеченным в создание атомной бомбы, он не пишет, а лишь нехотя подписывает письмо к Рузвельту, положившее начало атомному производству. Вот его слова: «Энергия атома... Что это значит? Откуда она, эта энергия атома? Каков ее источник? У огня источник все то же солнце. А у нее другое происхождение... скрытое от человека самой природой за семью печатями, недоступное... Мы не только посягнули на эту тайну, мы хотим использовать ее для убийства... Вдумайтесь в эту фразу: «деление урана для создания оружия»... Господа, объясните мне, что мы делаем... Я, кажется, плохо стал соображать». Плохо отдавая отчет в своем поступке, Эйнштейн поддается на уговоры и ставит подпись под роковым документом. Затем после Хиросимы он лишь сетует по поводу случившегося и советует физику, руководившему созданием бомбы, не выставлять напоказ свои переживания.

Фактически здесь устранена трагическая коллизия, суть которой в том, что герой сознательно выбирает роковой путь, ибо другого для него не дано. Эйнштейн сознательно пошел на создание бомбы, а после войны столь же сознательно и весьма активно, хотя и совершенно безуспешно, боролся за ее запрещение, за принятие других мер международной безопасности. «Эйнштейн умер, – утверждает его близкий друг Альберт Швейцер, – от сознания своей ответственности за нависшую над человечеством опасность атомной войны»14. Брехт, намеревавшийся на закате своих дней написать пьесу «Жизнь Эйнштейна», именно так понимал трагедию великого физика.

Сопоставляя замыслы Погодина и Брехта, мы невольно возвращаемся к тому, с чего начиналась статья, к вопросу о личной ответственности. Тот факт, что моральная проблема оказывается лишь частью другой, более широкой, – социальной проблемы, снимает первую лишь в философском смысле, т. е. поднимает ее на более высокий уровень, отнюдь не устраняя полностью. Ответственность за соучастие в преступлении остается на каждом персонально, и списать ее за счет пороков капиталистической системы никому не удастся. Об этом напоминают процессы военных преступников, где судили не только фашизм в целом, но и конкретных его носителей, в том числе с учеными степенями и званиями. Наука – социальное явление, ее судьбы определяет общество, но ученый – человек, и как таковой он сам является хозяином своей судьбы.


1 Брехт Б. Театр, т. 2, с. 422.
2 Винер Н. Я – математик. М., 1964, с. 287.
3 Einstein A. Aus meinem Leben. Stuttgart, 1952, S. 207.
4 Брехт Б. Театр, т. 5/1, с. 126.
5 Schumacher E. Drama und Geschichte. Berlin, 1968, S. 235.
6 «Physikalische Blätter», Mosbach, 1962, S. 589.
7 Брехт Б. Театр, т. 2, с. 421.
8 Винер Н. Я – математик. М., 1964, с. 296.
9 «Мир науки», 1967, № 12, с. 26.
10 «В мире науки», 1985, № 12, с. 14.
11 «Литературная газета», 30 апреля 1969 г.
12 «Правда», 15 марта 1986 г.
13 Ленин В. И. Полн. собр. соч., т. 18, с. 326.
14 Геттинг Г. Беседы со Швейцером. М., 1967, с. 98.