![]() Оглавление
Материалы ленинградской поэзии предоставлены КОНСТАНТИНОМ КУЗЬМИНСКИМ из его сборника «ЖИВОЕ ЗЕРКАЛО» (Первый и Второй Этап Ленинградской Поэзии.) Материалы авторов, проживающих в Советском Союзе, печатаются без их ведома. В создании альманаха «Аполлон-77» принимали участие:
В альманахе использованы материалы фотографий:
Главный редактор: Михаил ШЕМЯКИН Набор: Светлана РАДЗИЕВСКАЯ и Павел РАДЗИЕВСКИЙ Корректор: Владимир ПЕТРОВ Обложка художника Михаила ШЕМЯКИНА ОРБИТА АПОЛЛОНА-77Итак – Аполлон-77. Перефразируя Шекспира, можно смело сказать: сомкнулась связь времен! После долгой и, казалось бы, невосполнимой уже пустоты в области русского авангарда, перед нами вдруг возникает внушительная и волнующая панорама нового, ищущего непокорного искусства, которое, как выясняется по мере чтения, никогда и не умирало, а только печатно смолкло на время, вынужденное уйти «под воду», в спасительную тень нашего общего культурного подполья. В свою орбиту этот (на выбор!) сборник, альманах, альбом, журнал вобрал наиболее значительных и ярких представителей русского авангарда за минувшие шестьдесят лет от Кузмина, Введенского и Вагинова (в данном случае я имею в виду только литературу) до самых новейших, вроде Кузьминского, Худякова, Щаповой. Среди авторов этого интереснейшего издания многие из нас встретят и уже знакомые нам по Самиздату и отдельным (чаще всего зарубежным) публикациям имена. Павел Филонов и Евгений Кропивницкий, Игорь Холин и Генрих Сапгир, Юрий Мамлеев и Эдуард Лимонов впервые представлены нам не отрывочными и малоубедительными публикациями, а полнокровными и показательными для них произведениями . Читатель имеет также возможность познакомиться здесь и с совершенно новыми творческими голосами, и, я уверен, не пожалеет об этом. Статьи и эссе по искусству Евгения Шифферса, Владимира Иванова, М. Зихмер отличаются не только свежестью мысли, но и вдумчивой глубиной постижения материала. Но если литературная сторона «Аполлона-77» в некоторых своих частях еще может вызывать разнотолки и сомнения, то иллюстративный уровень – бесспорная удача и успех составителей. Блистательная графика А. Тышлера и Б. Свешникова, метафизические поиски И. Кабакова, самобытные абстракции Я. Виньковецкого, глубоко духовная живопись Э. Зеленина и В. Харитонова – вот то немногое, к чему вообще невозможно остаться равнодушным. Особой похвалы заслуживают работы Михаила Шемякина. Кроме собственной и уже общепризнанной современниками живописи он представлен в «Аполлоне-77» многочисленными иллюстрациями к стихам и рассказам авторов сборника. И каждая из этих иллюстраций – своего рода маленький шедевр, свидетельство тонкости, мастерства и сердечного проникновения в суть и смысл вещи. Разумеется, «Аполлон-77» – эксперимент. Но в наше горькое и трагическое время, когда политические доктринеры всех оттенков готовы проделывать (и уже проделывают!) кровавые социальные опыты над миллионами живых людей, русский авангард в любой области нашей духовной жизни, будь то искусство, литература или борьба за права Человека, оперирует только словом, звуком, краской. И этот самый безобидный и самый бескровный из экспериментов, тем не менее, и самый многообещающий в исторической перспективе. Именно поэтому его – этого эксперимента – так боятся филистеры и тираны. Но ни тюрьмы, ни травля, ни замалчивание, ни бульдозеры не в состоянии остановить авангардного процесса. Уж такова бессмертная сущность искусства. И с этим, как говорится, ничего не поделаешь. «Аполлон-77» – еще одно красноречивое доказательство. Владимир МАКСИМОВ
* * *Как известно, несравненная богиня рождалась заново из нежного, ничтожного материала – из пены морской. Почему бы и другому, более серьезному божеству не возобновить себя на основе некоторой иной волны? И вот он перед нами, молодой красавец Аполлон-77, герой не только дня, но и мгновения минуты, райская стрижка, фасон полубог. Кому не нравится имечко, зовите как придется, хотя бы Михаил-77, он откликнется. Во всяком случае, что-то мало было возмущенных, когда возобновилась пушкинская «Литературная Газета» в столь жалком обличье. Помнится, иные из недовольных теперь – тогда поспешили вступить в это общество русско-советской дружбы и понесли свои страницы, желая делать на видных местах литературу обоих направлений пера. Я иду по вашим стопам или вы по моим – давайте не будем считаться стопами. «Аполлон» своего времени, в отличие от прогрессивного «ЛЕФа», был авангардом культурным, то есть идущим вперед, чтоб оказаться далеко позади, у культурных вершин. Именно таким я представляю и возрожденного Аполлона. Значительно разные по возрасту, мы все соединяемся только в одном: читайте книгу, источник знания. Многие забывают умное правило: французская душа в французском теле – и, как мустанг, дико скачут в пампасы грамматики. Другие искоса колдуют, примостясь в тени светила: Пушкин это я и Солженицын – тоже я, только не хочет признаться об этом публично, а тогда бы я, может быть, с ним примирился. Фома Фомич Опискин, дорогой! Приглашаем и вас в наше светлое прошлое. Места хватит на всех. Литература – это художественная обработка себя самого. Мне довелось попасть однажды – не по праву – в санаторий для отдельных замечательных личностей. Случилось, что внизу, под окном, собирался всякий люд. Когда-то давно, в один из декабрей, было решено собирать воедино самых пьющих и шумных – за это их прозвали в народе декабристами. Вечером, наполнившись впечатлениями дня, они разговаривали у себя на местах. Их переругивания, выкрики, удары, хохот, свист, ржание, крики о помощи, веселье, бред, топот ног, стук тарелок и кружек поднимались во мне, в мой высокий этаж, переплетенными, слитными и, играя с акустикой в физические игры, пульсировали под полусводом моей, скажем, комнаты, в качестве торжественной музыки: даже разбиралась мелодия. Думаю, это хороший повод предположить, что и там, много выше, все наши безобразия – в том числе литературные – сливаются, реверберируют и доходят до горних высот не иначе как гимн. Владимир МАРАМЗИН
В ПОРЯДКЕ ИНФОРМАЦИИ
Колесница «Аполлона» в пути или: «Аполлон-77» на орбите. Кстати, почему «Аполлон»? Потому что был такой журнал в 1910-е годы? Да. Потому, что Аполлон – лучезарнейший из богов Олимпа, покровитель Искусств? Конечно! Ассоциируется с «веком космоса»? Тоже верно. Почему альманах. Потому что он – бомба, тогда как все антологии – лишь умножение книжной пыли в библиотеках. Что ждет его впереди: венки или плевки? Скажем сразу: не это нас занимало в работе. Не жаждем понравиться, угодить. Не ищем славы запыленный цветочек. Это – ПАМЯТНИК искусству, которое удалось вынести на свет Божий и суд человеческий из глубокого подполья. Мы говорим и показываем: русское искусство послевоенного периода ЕСТЬ и ИМЕЕТ БУДУЩЕЕ. Что оно не кончилось на Кандинском, Стравинском, Нижинском. Сколько злые языки чесали об эпигонстве и «задах Европы» – где они будут теперь? Как в 20-е годы на гребне социальной волны, так и теперь, на выходе из послереволюционной полосы террора, русская культура среди Колумбов новых духовных континентов. И это – вопреки мнению n-го числа эмигрантов, якобы вывезших с собой «всю живую Русь». Колесница «Аполлона» проедет и по этим фальшивым декорациям. По мнению В. Зернова, Г. Климова и иже с ними, мы все психопаты, неврастеники, бездари. О’кей, сейчас посмотрим! Мы покажем, что не «На дне» Максима Горького сидели и не «Сон Обломова» досыпали. Вы увидите воочию, что чудовищный «сюр» советской действительности, атмосфера «смердящего духа» нашли достойных выразителей. Сейчас мы дадим им слово. Какое впечатляющее оживление породил неостывающий накал вывернутой наизнанку жизни! И на каком пепелище атеистического разврата, культурной деградации и всяческой нищеты! Как тщились, как тужились кованым сапогом встать на луч света... но «ДУХ ВЕЕТ, ГДЕ ХОЧЕТ! 20 лет борьбы – и отплывает в небытие антикультура соцреализма, возводимая за народный счет. Истуканы официоза вскинули сановные брови, когда увидели: в созданном ими, «Культурном вакууме» вдруг появились открыто не желающие «шагать в ногу», «топать к светлому концу» Появились авторы, говорящие твердое «нет» крысиным бегам за материальным благополучием; авторы, живущие на «другом этаже» жизни. Взвалившие на себя тяжкий крест отвержения, травли и полуголодного существования. Жестоко или методично уничтоженные и аккуратно замолчанные – как ФИЛОНОВ, ВВЕДЕНСКИЙ, ХАРМС, ВАГИНОВ, Р. МАНДЕЛЬШТАМ, РОТЕНБЕРГ. Подвергавшиеся посадкам, преследованиям, шантажу и вовсе изуверскому «исправлению образа мыслей» – как СВЕШНИКОВ и ГЛЕЗЕР, как ЯКОВЛЕВ, ХОЛИН, НЕЖДАНОВ и тот же РОТЕНБЕРГ. Авторы, навсегда изгнанные из СССР, как ЦВЕТКОВ, ЗЕЛЕНИН, ШЕМЯКИН. Таковы «аполлонисты». Художники, поэты, прозаики, теоретики, представляющие наш новый авангард во всех главных его разветвлениях. Мы с благоговением воздаем честь таким гигантам самого старшего поколения, как лишенный продовольственных карточек и умерший от голода в блокадном Ленинграде гениальный художник ФИЛОНОВ. Как один из немногих, кому дали дожить до седин, несмотря на огромное живописное дарование и остроту видения – ТЫШЛЕР. Как излучающий мудрость и доброту патриарх группы «Конкрет» – Кропивницкий. Мы склоняем голову перед светлой памятью жертв террора: «вселенского поэта» ВВЕДЕНСКОГО и замечательного мастера гротеска ХАРМСА; перед доброй памятью изумительных талантов следующих поколений, умерших до поры РОТЕНБЕРГА и Р. МАНДЕЛЬШТАМА; перед памятью многих, не доживших до дня сего. Нами извлечен из мглы забвения своими ровесниками престарелый парижанин АЛЕКСЕЕВ, создатель потрясающего «фильмоцикла» по Гоголю, изобретатель бесподобного графического аппарата. Да, нам вполне понятны горькие слова Ми Цветаевой и А. Ремизова о моральной «поддержке» от эмигрантов своего поколения. Знаем, что будем встречены в штыки не только ими. Уже слышим, слышим негодующие возгласы: «Сплошное хулиганство! Сколько хуёв и говна! И это – искусство?! Боже, во что превращена русская речь! Содом и Гоморра!» Но наш альманах – не журнал «Нива», а мы сами, третья волна, попали в Париж, в Нью-Йорк и Тель-Авив не с бала у генерал-губернатора, а из чада и смрада коммунальных квартир-клоповников; мы еще не выветрили запах общих клозетов и бельевых кастрюль, тяжелый пьяный мат еще слышится за нашими плечами. Мы не лицейскую «изящную словесность» Пушкина вкушали, а проломный, чугунный жаргон двора и улицы, невероятный слэнг производства и общежития, немыслимый «советский язык» учрежденческой Новоречи. Ми честны и бескомпромиссны в нашей связи с этим исторгнувшим нас миром, а потому сознательно представляем здесь целую группу мастеров этого «варварского языка». Что же до откровенного сквернословия» других, то А. Ремизов пояснит: «А сквернословие почему-то любимая повадка писателей, начиная от Пушкина и кончая Толстим». Не убоимся дать В. Розанову слово от НАШЕГО имени: «Я вышел из мерзости запустения, и так надо определять меня: ВЫХОДЕЦ ИЗ МЕРЗОСТИ ЗАПУСТЕНИЯ» (курсив наш). Однако, ближе к делу, а то иные пустодупельные головы «истомились, ожидая удара кулака, который вылечил бы их от горбатости» (А. Крученых). Горбатости восприятия – добавим от себя. «Эстетическое юродство» мастеров слова – ЗАКОННАЯ и ЗДОРОВАЯ реакция на вавилонское смешение языков. Наша «стихина сильнее стрихнина» – заявим это прежде, чем пройтись взглядом по всей панораме от «прямой речи» Нин а ВОРОНЕЛЬ до эпического речитатива Игоря ХОЛИНА, по пути отдав должное лубочной затейливости ЛИМОНОВА, лабораторной работе НЕКРАСОВА, фантазии и гротеску отчаянного БАХЧАНЯНА, визуальной «поэзии дыхания» ХУДЯКОВА, заколдованным метафорическим ребусам, которые прихотливо роняет ЛЕН. Нашедшая обэриутов своими предтечами, выросшая среди советского безобразия и хамства, «конкретная поэзия» имеет достаточно трезвую голову, чтобы чураться панского лоска. Но, к вашему сведению, в ее «хулиганском» сарказме уживается и ностальгия по золотым векам поэзии и честное, открытое принятие мира каков он есть. Нелепость? «Нелепость единственный рычаг красоты, кочерга творчеств». Чушь? «Голая "чушь» – чудо" (А. Крученых). Взгляните на свои часы: они отстали от века лет на 50 минимум! «Новое – это только хорошо забытое старое» всегда помните это. Рядом со «стенографистами конторы» и сюрреалистами быта – настоящие нео-анахореты поэзии, затворники новых «Башен из слоновой кости». Это МНАЦАКАНОВА с возносящейся к небу поэмой-хоралом, напоминающей монашеские песнопения. Это ВОЛОХОНСКИЙ, чья изысканная, с «чувством дистанции» поэзия отливает перламутровым блеском, мерцает драгоценной пылью. Далеки от «демократической простоты» и КРАСОВИЦКИЙ, АРАНЗОН. Где-то на пути к этому стану – рафинированный диалектовый бурлеск КУЗЬМИНСКОГО и элегантный иронический изыск ЦВЕТКОВА. А вот другие пласты, иные откровения. Словно сошедший со средневекового портрета ОХАПКИН с грозными пророческими глубинами, которые неумолимо разверзаются на оскудевшей почве «разбожествленного» мира. «Подпольный человек» в новой петербургской поэзии КРИВУЛИН; трагическая фигура «живописца в поэзии» покойного Р. МАНДЕЛЬШТАМА, чье кружево стихов буквально «чахоточной ночью выхаркано». Мощный торс русского раблезианца ГАВРИЛЬЧИКА и – тонкой веточкой восстающая из прорвы женских противоречий боттичеллиева героиня Елена ЩАПОВА. Эмоциональный порыв ШИРАЛИ и – грустная, спокойная мудрость СТРАТАНОВСКОГО... А вот и художники. Замолчанный чуть не на века, в нас смотрится скорбный лик великого подвижника ФИЛОНОВА, пророка в искусстве и цвета и слова. Здесь познавший сталинский ад и вынесший из него свое эпическое искусство многострадальный СВЕШНИКОВ. Мужественные борцы за свободу творчества: РАБИН, ЖАРКИХ, НЕИЗВЕСТНЫЙ. Гротескные питерские «летописцы» эпохи 50-х годов и – крупнейший абсурдист москвич КАБАКОВ. Вот легендарный СОХАНЕВИЧ, 9 дней смотревший в лицо смерти во имя обретения свободы и – умерший, как солдат на боевом посту, доселе безымянный РОТЕНБЕРГ. Классики живописного гиперреализма ЗЕЛЕНИН и ТЮЛЬПАНОВ, а рядом – ювелир карандаша ХАРИТОНОВ. Тут холодно встреченные его современниками необычайные рисунки, мощная каллиграфия Ремизова и – откровения в черно-белой иллюстрации – гоголевский «Нос» АЛЕКСЕЕВА. Могучее спонтанное творчество гения абстракции МИХНОВА и – кондовые реалии замоскворецкого быта на холстах КАЛИНИНА. Вот отрада для глаза – экспрессивная абстракция ВИНЬКОВЕЦКОГО, а вот повод для возмущенных визгов и наскоков – графика ЯНКИЛЕВСКОГО. Но если б только он!.. Слышим, слышим плачи, стоны и скрежет зубовный в адрес банды хулиганов и компании вампиров, нагло влезших в искусство и журнальное дело! А ВВЕДЕНСКИЙ («Куприянов и Наташа»), А ЦВЕТКОВ, а иллюстрации ШЕМЯКИНА, а голые ЩАПОВА и КУЗЬМИНСКИЙ! Поэты – и голые?! Какой, скажут, АМОРАЛИЗМ! Не мы – Бердяев вам ответит: "... В русском аморализме... есть сильный моральный пафос, пафос негодования против царящего в мире зла и неправды..." Помимо всего, нам ли, русским ли, при нашем ДЕЙСТВИТЕЛЬНОМ, грубом разврате и разнузданном похабстве кривиться при виде НАРИСОВАННЫХ пиписек?! Хвала Солженицыну, Синявскому: нашли смелость взглянуть в лицо «свинцовым мерзостям русской жизни», назвать вещи их именами, отличить здоровое от извращенного. На пороге ли времен Апокалипсиса смотреть на мир сквозь лорнет состарившихся тургеневских барышень? Наклоните свое ушко в завиточках-волосках: ваше отношение к ТАКОМУ искусству – ХАНЖЕСТВО«, А что, если тот же ЯНКИЛЕВСКИЙ – неузнанный советский Гойя? Или Гойя и Босх даже «не подлежат сопоставлению»? А если без раболепия перед авторитетами? Не можете? Создатели табелей о рангах, землемеры с рулетками в руках руки прочь от искусства! Ремизов вас добьет: «... только величайшее НЕВЕЖЕСТВО и щелинная УЗОСТЬ увидеть здесь кощунство и похабство» (курсив наш). И сказано это в защиту КУДА БОЛЕЕ «порнографичных» русских заветных сказов! Во славу «русского Декамерона» сказано! «Каждый понимает в меру своей испорченности». Воистину надо иметь пошлые мозги, вспухшие от затаенного эротизма, чтобы усмотреть порнографию в неподражаемых «оккультных рассказах» Ю. МАМПЕЕВА, самого актуального сейчас писателя, пронзительного духовидца. «В искусстве аморальна только ложь» – чем же лжет Мамлеев? Дикие придирки к нему – не с советским ли запашком? Критики Мамлеева – кто вы все-таки: «господа» или «товарищи»? Не от таких ли нападок на родине спасался эмигрант МАМЛЕЕВ? Или вы вовсе товарищи-господа? Тьмутаракань какая-то! Представьте: мы с БЛАГОГОВЕНИЕМ преподносим МАМЛЕЕВА и авансом даем бой всем, у кого пылью покрылись мозги и души мхом поросли. ". Аполлон-77" – осиновый кол в грудь ханжеского вампиризма! Сапогом мамлеевского Кириллова – по иссохшим мошонкам воображения! «Надо уметь читать не только по букве, но и по духу» (Ремизов). Мамлеев старше нас, но он – НАШ! «Откуда столько чертовщины, всякой нечисти?! – слышим мы другие возмущенные голоса. Полноте, господа, разве не "конец мира идет» (Достоевский)? Почему в 15-16-ом веках нидерландцы И. Босх и П. Брейгель не чуждались ни «порнографии», ни чертовщины – вы об этом подумали? Разве не русский народ еще Шопенгауэр окрестил «народом Апокалипсиса»; разве не ему предрек Бердяев всемирно-историческую роль «народа конца»? Так нам ли чураться лобового столкновения с миром потусторонним, мужественные россияне? Океаническая глубина, необъятность мысли и немыслимость интуиции – это Е. ГЕРФ; аналитическая серьезность – В. Иванов. Думаем, потомки будут изучать язык и нравы эпохи по пьесам Н. ВОРОНЕЛЬ. Увы, лишь мимоходом отметим остроту восприятия других прозаиков (А. РОВИЕР, В. МАРАМЗИН, Н. БОКОВ), чтобы сказать о другом, наболевшем. Плевать бы на ханжество наших ругателей и оппонентов, если бы оно не носило подчас слишком агрессивного характера. Стоило А. ГЛЕЗЕРУ, в своем журнале «Третья волна» напечатать «порнографический» рассказ МАМЛЕЕВА, как сам факт существования ЕДИНСТВЕННОГО В МИРЕ «Русского музея в изгнании» был поставлен под вопрос еще острее, нежели ранее. Начав с унизительных отчетов, зачем и по чьему заданию Глезер приехал во Францию, продолжив угрозами выселить, отдают ли себе отчет гонители Глезера, ЧТО они делают?! Вместо того, чтобы в ноги поклониться удивительному человеку, ценой огромных лишений собравшему эту коллекцию, ценой личного риска спасшего ее ДЛЯ ВСЕХ. Вот бы помочь ему сделать этот беспрецедентный музей достоянием современной культуры! А вместо этого и посейчас не решен вопрос: музей или частное собрание на птичьих правах? Даже среди художников нашлись «сочувствующие»: старый живописец Гримм забрал подаренную им же картину(?!) История творится нашими руками, и она покроет несмываемым позором тех, кто делает очередным мученичеством затянувшуюся монжероновскую эпопею Александра ГЛЕЗЕРА. Невнимание и пренебрежение к делам и успехам третьей волны нам не ново. Хотя бы: как аккуратно «Русская мысль» печатает рецепты тети Маши и всякие безделицы и как неоперативно информирует о выставках и выступлениях молодых авторов. Почему газета напечатала злой пасквиль – плевок зарвавшегося в своей «христианской» непогрешимости А. Краснова-Левитина в адрес памятного концерта Дины Верни и замолчала заступничества за госпожу Верни, которая, мягко выражаясь, кое-что сделала для России? К тому, что пожелал газете А. И. Солженицын, добавим пожелание большей объективности в полемических ситуациях. Создателям «Аполлона-77» выпала честь явить миру фронт нового русского авангарда, ВПЕРВЫЕ весомо заявить о его значении. «.. Конечно, надо иметь что-то за душой, глаза и слух. И еще: измученные души». (Ремизов). Наши авторы сами поведают о муке своей души, ее скитаниях по кругам советского ада и прозрениях на путях его. Отрадно, что НЕСМОТРЯ НА ВСЕ они сохранили цельность художнического миросознания, сумели родить новые духовные миры и воплотить их в материале. Вопреки 17-му году, террору и железному занавесу; вопреки нищете и отсутствию культурной среды; вопреки равнодушию толпы и глумлению официоза. Вопреки вынужденному разрыву с национальной почвой и ностальгией. ВОПРЕКИ ВСЕМУ создано искусство, всеохватное в интересе к жизни, полнокровное в заражении, неутомимое в поиске. В нем едина новизна видения и новация форма. Из драматических испытаний века эта культура зашла в мученическом ореоле ЧИСТОТЫ, ДУХОВНОСТИ и НЕПОДКУПНОСТИ, почти забитой на Западе. В ней живет неуничтожимый русский дух, дух народа-страстотерпца. Порой она заявляет себя провозвестником уже Апокалипсических откровений. Общность внешней несвобода сделала внутренне свободным наше новое искусство, вновь, как в давние времена, обусловила его по существу культовый характер. Поругали тысячелетнюю религию, растоптали дивную, самобытную культуру, а вместо этого – новое алкание подлинной духовности и красота, новое движение ввысь, к свету. При всем многообразии эстетических установок нашему НОВОМУ ИСКУССТВУ присуще единство в Духе и сплоченность в служении Призванию. Эту сплоченность теперь особенно будут питаться расколоть наши враги «здесь» и «там». Словами А. Галича упредим гонителей и хулителей поднятого нами дела: Безгрешный холуй, запасайся камнями, Разучивай загодя праведный гнев! «Аполлон» – не просто панорама искусств, это и ДОКУМЕНТ истории, это гимн неистребимой душе человеческой и ОБВИНИТЕЛЬНЫЙ АКТ против ее сатрапов и палачей. И это – лишь первая заявка на то будущее, которого достойно наше новое искусство, первый намек на Клондайк талантов, пока загораживаемый вертухаями, но ждущий своих золотоискателей. Безвременно почила недавно Камилла Грэй – побольше бы таких энтузиастов! Как никогда истощивший свои культуро-творящие потенции Запад бал бы удивлен, если б мог в один прекрасный? день увидеть ВСЮ панораму потаенного искусства, скрытую за советским занавесом. Сегодня мы лишь приоткрыли завесу над этим неоткрытым духовным континентом. Завтра принадлежит ему. И вместо заключения. Предпринимая эту не имеющую прецедента акцию на свои личные деньги (а не на средства КГБ или компартии Марса – стукнем сразу по чешущимся языкам), художник Михаил Шемякин считает ее своей СВЯТОЙ ОБЯЗАННОСТЬЮ перед всеми соратниками и единомышленниками «здесь» и «там». Обязанностью, освобождающей его от необходимости считаться с чьим бы то ни было мнением, будь то в аспекте политическом, идеологическом или, тем более, эстетическом. Как говорят: один семерых не ждёт! В. Петров
ПРИМЕЧАНИЕ:Разумеется, альманах «Аполлон-77" не претендует на исчерпывающий охват всех направлений в изобразительном и словесном творчестве. Заранее знаем, что даже из представленных авторов не все останутся довольны тем, как они представлены – на всех не угодишь! И, как говорится, нельзя объять необъятное. В силу ряда не зависящих от нас причин, за пределами альманаха пока оказалось значительное количество авторов, вполне достойных представлять современное русское искусство. Это художники: Андреенко, Боков, Булатов, Вайсберг, Васильев, Вечтомов, Гримм, Калугин, Краснопевцев, Кульбак, Ланской, Мастеркова, Немухин, Плавинский, Пятницкий, Ситников, Целков, Шапиро, Д. Шемякина, Штейнберг. Поэты: Айги, Алейников, Бобышев, Бокштейн, Бродский, Йоффе, Ковенацкий, Куприянов, Найман, Терновский, Чейгин. Это же касается и представителей других видов творчества. Конечно, эти списки можно продолжить. Однако, объективное положение вещей таково, что вынуждает нас сказать следующее. Стабильность "Аполлона» на орбите не может быть делом одного М. Шемякина и нескольких его помощников. Для того, чтобы сделать выход альманаха регулярным, чтобы явить миру наш новый авангард во всем его многообразии и значении, нам необходима всесторонняя помощь и поддержка всех, кому не безразличны интересы национальной культуры, кто дорожит ее честью и славой. Наши соотечественники, где бы они не находились, надеемся, поддержат наш почин. VERSION АDАРТÉЕ DE L’INTRODUCTIONLa parution de l'almanach «Apollon 77» est un événement sans précédent dans le domaine de la culture russe et dans la vie de ses tributaires territoriaux: soviétiques et émigrés. Cet almanach est un MONUMENT à la gloire de l’art que l'on a réussi à préserver et à faire remonter des profondeurs de la clandestinité à la lumière du jour. C’est un témoignage de respect aux hommes qui ont été des créateurs et qui continuent à créer encore aujourd'hui dans des conditions totalement impropres à la créativité. Les «Apolliniens» sont des poètes, des peintres, des prosateurs, des théoriciens passes par la dure école de la terreur soviétique physique et morale, mais qui ont gardé leur liberté intérieure, l’intégrité de la conception artistique du monde, et qui ont donné naissance à de nouveaux mondes spirituels qu'ils ont incarnés dans l'art. ENVERS ET CONTRE TOUT, ils ont créé un art embrassant toutes les choses de la vie, débordant de vitalité, insatiable dans sa recherche, où s'unissent une vision neuve du monde et des formes novatrices. Comme dans les années 20. lorsqu'elle fut portée par la vague sociale, aujourd'hui émergeant de la terreur postrévolutionnaire, notre culture nationale se trouve parmi les découvreurs de nouveaux continents spirituels. Cette nouvelle culture est sortie des épreuves dramatiques de notre siècle auréolée de PURETE, de SPIRITUALITE et d’INTÉGRITÉ, presque oubliées en Occident. C'est en die que vît l'âme indestructible du peuple martyr. Parfois, elle apparaît comme annonciatrice de révélations apocalyptiques. Ainsi, nous disons et nous le démontions: l'art russe de la période d'après-guerre EXISTE et A UN AVENIR. C'est à nous qu'appartient l'honneur de témoigner valablement de son importance. L’almanach est divisé en cinq parties dans lesquelles les «Apolliniens» sont regroupés compte tenu de leur origine territoriale, de leur catégorie d'âge et de leur tendance artistique. PREMIÈRE PARTIE. LA POÉSIE.P.N. Filonov ouvre les chapitres consacrés à la peinture et à la poésie. Peintre génial, digne de figurer aux côtés de V. Kardinski et de K. Malevitch, Filonov est mort de faim lors du blocus de Leningrad, après avoir été constamment traqué et systématiquement ignoré jusqu’au bout. Parmi les poètes de la génération précédente figurent les victimes de la terreur A. V. Vvedenskî, D. Kharms du groupe «OBERIOU» ainsi que K. Vaguinov, chantre des derniers jours de Petersbourg et le patriarche du groupe «Konkret», E. Kropïvnîtski. Le groupe «Konkret» (Moscou), qui a relevé le flambeau de «Oberiou», comprend: G. Sapguir, I. Kholine, E. Limonov. J. Satounovski, V. Nekrassov, E. Stchapova, B. Bakhtchanian, B. Len. Formant contraste avec ces surréalistes de la vie quotidienne et «sténographes de bureau» sont les «néo-anachorètes de la poésie», E. Mnatzakanova avec son poème-chorale, les aristocratiques et sophistiqués A. Volokhonski, S. Krassovîtski, le regretté L. Aranzon. Les maîtres du burlesque élégant, K. Kouzminski et A. Tsvetkov font aussi en quelque sorte partie de ce groupe. Les poètes de la «Palmyre du Nord» sort: O. Okhapkine, un possédé chrétien au pathos prophétique, V. Krivouline, «l'homme du sous-sol» de la poésie pétersbourgeoise la plus moderne et à leurs côtés la figure tragique du «peintre de la poésie» disparu, R. Mandelslam. Citons encore, V. Gavriltchik. Rabelais russe de l’image d’Épinal, V. Hiraii, impétueusement émotionnel et S. Stratancvski, dort la sagesse n’a pas attendu le nombre des années. Et ce ne sont là que les noms les plus importants. DEUXIÈME PARTIE. PROSATEURS ET THÉORICIENS.L’extrême érudition et la profondeur de la pensée caractérisent le traité de E. Guerf, l’œuvre de V. Ivanov se distingue par la rigueur et le sérieux de son analyse tandis que les miniatures de M. Kouzmine et les pièces de théâtre de N. Voronel reflètent la vie contemporaine, son langage et ses mœurs. Les jeunes littérateurs. A. Rovner, V. Maramzine. N. Bokov. P. Radzievski font preuve d’une grande finesse de perception. Une série d'articles originaux et brillants sort dus à la plume de V. Andreeva, E. Limonov. V. Petrûv, M. Chemiakine, K. Kouzminski, E. Chiflers, et M. Zikhmer. Dans celte partie, une place spéciale revient de droit au merveilleux écrivain-occultiste Y. Mamleev. TROISIÈME PARTIE. PEINTURE ET ARTS GRAPHIQUES.Parmi les peintres de la génération précédente dort font partie P. Filonov et A. Tischler, il faut également classer E. Roterberg, disparu prématurément et resté inconnu même aujourd'hui. Nous avons tiré des profondeurs de l’oubli l’œuvre gravé de l’écrivain A. Remizov – un véritable joyau – et les illustrations du «Nez» de Gogol par A. Alexeîev. La tendance nationale dans la peinture figurative est représentée par V. Kalinine et l’hyperréaliste E. Zelenine, tandis que l’hyperréalisme de tendance européenne se trouve chez I. Tulpanov. E. Mikhrov, Y. Vinkovetski, A. Leonov forment le courant d’art abstrait. Le méta-réalisme et le synthétisme métaphysique sont défendus par leurs idéologues, O. Kandaourov et M. Chemiakine. A. Arefiev, R. Vasmi et Ch. Schwartz sont les «chroniqueurs» de l’urbanisme stalinien. Le pathos social et la vision du grotesque s'expriment dans les toiles de O. Rahine, les dessins de B. Svechnikov passé par les camps staliniens et chez le «Goya soviétique», V. Yankilevski. L’œuvre gravé et les dessins de A. Kharilonov et des frères Liagatchev sort de nature résolument associale. Dans ce chapitre figure également l’un des plus grands peintres de l’absurde, I. Kabakov. QUATRIÈME PARTIE. ARTS PLASTIQUES.La recherche dans le domaine de la sculpture est représentée par les réfugiés du régime soviétique: le nageur légendaire O. Sokhavievitch, l’analyste de la tradition filonovienne. À. Nejdanov, l’adepte du style c< cosmo-organique». A. Samoguît et l’éminent artiste, E. Neîzvestri qui vient d'émigrer afin de trouver la liberté. Auprès d’eux, il faut également citer V. Kosmatchev et M. Arkhanguelsk, chercheurs de formes métaphysiques. Enfin, une place spéciale est réservée dans l’almanach à A. Gleser, créateur du «Musée russe en exil» (Montgeror, France). UNIQUE AU MONDE, et aux remarquables propagandistes de l'avant-garde russe, M. Malcarenko, C. Gray et D. Vierni. Aux côtés des maîtres talentueux de la photographie artistique, L. Loubianilski et L. Poliakov, ils figurent dans la cinquième partie de l'almanach. « Appolon 77» ne fait que revendiquer pour la première fois le droit à l'avenir dort est digne notre art, ce nouveau Klondike de talents qui attend ses chercheurs d'or. Aujourd’hui, nous ne faisons que soulever le rideau au-dessus de tout un continent secret d’art de «catacombes», caché derrière les barrières soviétiques. L’avenir appartient à cet art! La rédaction
AN ADAPTED VERSION OF THE INTRODUCTIONThe almanac “Apollo 77» is an unprecedent occurrence in the field of contemporary Russian culture in both its territorial branches: soviets emigrants and. It a MONUMENT to the art which we succeeded in preserving and brought into the light is of day from the deepest underground. It is a tribute to the people who nave created and who still to-day create in conditionals totally unsuited to creativity. The contributors to "Apollo" are poets, artists, prose writers, dramatists and theoreticians who have been subjected to the severe pressures of physical and moral terror in the Soviet Union, but who have kept their inner freedom and their artistic world view intact. They have given birth to new spiritual worlds and have created artistic material from them. DESPITE EVERYTHING they have produced an art whose scope is universal in its attitude to life, full-blooded in its expression and unbounded in its explorations. A new vision and ne\v form are united in it. As in 1920-s on the crest of a social wave, so to-day. at the exit from the post-revolutionary terror our culture is among the discoveries of new spiritual continents – From the dramatic ordeals of our age our national culture went out in the halo оf those virtues: PURITY, SPIRITUALITY and INTEGRITY which are almost forgotten in the West. The inextinguishable spirit of an all-suffering people is present in it. At times, it presents itself as the herald of an Apocalyptic honesty. So, we wish to express and to demonstrate that postwar Russian art both EXISTS and WILL EXIST. It has fallen to us to firmly establish its significance FOR THE FIRST TIME. The five sections of the almanac present the contributors of "Apollo" grouped according to their age, whereabouts and their artistic trends. PART ONE. POETRY.P. FILONOV opens the section of verse and painting too. An artist, worthy of a place beside V. Kandinsky and K. Malevich, he died of hunger in besieged Leningrad, having been persecuted and silenced. Among the poets of the older generation are included the victims of the terror A. Vvedensky, D. Harms (The Union of Authentic Creativity), the bard of fading Petersburg K, Vaginov and the patriarch of the group “Concrete» E. Kropivnitsky. Moscow's group “Concrete» is the heir of the Union of Authentic Creativity and is represented by G. Sapgir, V. Bakhchanyan, E. Limonov, V. Nekrasov, V. Len, Y. Satunovsky, I. Holin, E. Shchapova. These surrealists of daily-life and “office stenographers» are contrasted with "neo-anchorite» poets such as E. Mnatsakanova, with her choral-poem, and the representatives of aristocratic poetry: A. Volokhonsky, S. Krasovitsky, and L. Aranzon, who perished in unknown circumstances. The masters of refined burlesque K. Kuzminsky and A. Tsvetkov also belong to this group. The Poets of “North Venice» O. Okhapkin, with his prophetic, Christian poetry, and “the underground man» of modem Petersburg poetry V. Krivulin, are presented along side with the tragic figure of "the painter in poetry», the late R. Mandelshtam. V. Gavrilchik, the “lubochny» Russian Rabelaisian, the emotionally impetuous V. Shirali, and S. Stratanovsky, who is wiser than his years would suggest, are all included in this section. And these are but the most important names. PART TWO. PROSE, PIECES AND THEORY.These is a great wealth of thought and knowledge in E. Gerf’s treatise, a profound seriousness in V. Ivanov’s analysis, while in M. Kuzmin’s miniatures and N. Voronel’s plays there is a feeling of actual contemporaneity of its language and of its moral. The young literatures A. Rovner, V. Maramzin, N. Bokov, P. Radzievsky exemplify a keenness of perception and V. Andreeva, E. Limonov, V. Petrov, M. Shemiakin, K. Kuzminsky, E. Shiffers and A. Rabinovich present a series of interesting. Original articles. A special place in this section belong to the wonderful writer-occultist Y. Mamleev. PART THREE. PAINTING AND ENGRAVING.E. Rotenberg, who prematurely died and is still unknown, belongs to the painters of the painters of the older generation such as P. Filonov and A. Tyshler. From the depth of oblivion we have extracted the graphic masterpieces of the writer A. Remizov, and A. Alekseyev's illustrations of Gogol's “Nose». The national trend in figurative painting is represented by V. Kalinin and the hyperrealist E. Zelenin. I. Tyulpanov expounds hyperrealism in the Europian tradition., E. Mikhnov, Y. Vinkovetsky and A. Leonov belong to the abstract school. Puantillist and tashist V. Yakovlev is nearly 10 them. The ideologist of melarealism O. Kandaurov and the ideologist of metaphysical synthetism M. Shemiakin present their artistic trends. The “chroniclers» of Stalinist urbanism A. Arefiev. R. Vasmi and Sh. Shvarts also have a place in this section. Social pathos and a sense of grotesque are expressed in the work of O. Rabin, in the drawings of B. Sveshnikov, who paned through Stalin’s concentration camps, and by the "Soviet Goya» V. Yankilevsky. The work of A. Kharitonov and the brothers Lyagachev is emphatically unsocial. Here too we have placed the most outstanding absurdist I. Kabakov. PART FOUR. THE PLASTIC ART.Fugitives of the Soviet regime present their innovations in sculptural form: the legendary swimmer O. Sokhanevich, the analyst A. Nezhdanov, a sculptor in the tradition of Filonov, A. Samogit, the follower of the cosmic and organic style, and respected E. Neizvestny, who recently emigrated. At their side are seekers for metaphysical forms V. Kosmachev and M. Arkangelski. Finally a special place is given to A. Gleser. founder of the "Russian Museum in Exile» (Montgeron, France) UNIQUE IN THE WORLD and to the remarkable propagandists of the Russian “avant-garde», M. Makarenko, C. Gray and D. Vierni. Together with the talented masters of the artistic photography they form the fifth part of the almanac. "Apollo 77» is but the first claim on that future deserved by our new art. The Klondyke of talents awaiting its searchers for gold. To-day we are only partly lifting the curtain from the whole continent of secret art of the "catacombs», hidden behind the soviet barriers. The future belongs to that art! The editor
САВОНАРОЛА РУССКОГО АВАНГАРДАХорошо зная В. В. Кандинского (как художника и теоретика искусства), неплохо зная К. С. Малевича (в тех же ипостасях), Запад почти не знает еще одну громадную фигуру в русской авангардной классике XX-го столетия. Эта невыявленная пока в полный рост фигура, постепенно проступающая на страницах новейшей истории нашего искусства – Павел Николаевич Филонов. Огромный художник и – своеобразный теоретик; оригинальный поэт – словотворец и фанатичный подвижник искусства; уникальный педагог, объединивший вокруг себя целую группу талантов – и видный деятель эпохи октябрьского переворота и Гражданской войны. Достойный продолжатель Врубеля и завершитель древнерусских пластических традиций в изобразительной метафизике, наследник могучего аналитика Дюрера и мистического пафоса Босха, мост и предтеча отдельных направлений западноевропейской живописи нового времени. Таков Филонов. До сих пор старательно замалчиваемый на родине, не имевший при жизни ни одной персональной выставки (и посмертно – лишь две), он умер от голода и болезни в блокадном Ленинграде 5 декабря 1941 года. Показательно что даже более чем реалистический, выполненный в традициях немецкого и нидерландского искусства 16 века, «Портрет Е. Н. Глебовой» (сестры художника) был удален с ретроспективной выставки «Русский портрет конца 19 начала 20 века», проходившей в Русском музее (Ленинград, 1975 г.) Павел Филонов родился в бедной московской семье в 1883 г. Многоступенчат и тернист был его путь к овладению изобразительной грамотой, к ее творческому переосмыслению. Только в 1908 году его приняли в Академию Художеств, но уже в 1910 году исключили за неподчинение профессорской рутине. Поступив в «Союз молодежи» (1910 г.), Филонов, однако, не подвергся ни чьим влияниям, а в 1911-12 гг. совершил полезные путешествия во Францию и Италию. 1912-15 гг. время создания ряда программных полотен, определивших особое место художника в искусстве новой России. «Союз Молодежи» помог его сближению с выдающимися деятелями новой национальной культуры Хлебниковым, Крученых, Асеевым, Каменским, Маяковским. В 1914-15 гг. Филонов впервые теоретически подытожил в приводимом трактате принципы и постулаты своего credo. Начиная с 1911 г. участвовал в ряде важнейших выставок, включая заграничные (Германия и Голландия – 1922 г.), но никогда не продавал свои произведения, намереваясь завещать их отечеству. В 1923 году выступает одним из инициаторов по реорганизации Музея живописной культуры в Исследовательский институт. Его глубокие размышления над основами и возможностями живописи, эстетически действующей силе искусства и эволюции его аудитории складываются к 1922-23 г. г. в стройную систему профессиональной педагогики. Приток учеников в его уединенную мастерскую напоминал паломничество единоверцев к древнему философу-отшельнику. Однако, он остался непреклонен и не склонился к требованию Академии войти в состав профессуры. С 1927 по 1929 год группа «мастеров аналитического искусства», руководимая им, рядом масштабных работ блестяще доказала жизненность творческих установок этого «Савонаролы русского искусства». Единственная подготовленная к открытию персональная выставка художника (более 300 работ) была расформирована после почти 2-летних дебатов (1929-1931 гг.) Живя впроголодь, работая до 18 часов в день, он находил мужество и силы дежурить на крышах, защищая осажденный город от налетов немецкой авиации. Творец теории и практики «аналитического искусства», один из оригинальнейших мыслителей в эстетике нашего века, Филонов по праву занимает почетное место среди крупнейших мастеров новой эры искусства.
Павел ФИЛОНОВПРОПОВЕНЬ О ПРОРОСЛИ МИРОВОЙЧасть 2-ая. ПРОПОВЕНЬ ПРО КРАСИВУЮ ПРЕСТАВЛЕНИЦУЗАПЕВАТЕЛЬ:открывно озвеэд в земцентр влюблянием высоко летуч быстрит голос езок продрожь задумчиво бросом жим дыхально вдет в олунь звездяницу в зов тайн тела царицы в кровь переливает струями гостя и бредит ложномясом а голубочек ждет прилетит доживет гляд елый проедет глазницу сахарным песком сны ясноявные ночить по птенчьи о эапевателем вымогает хоранье трубарей а ночь круглее колеса валом поныне без смен продырявленая выело прекрасные глаза отрасли щупальцы морозные в полптич крылит углом пролет голубо О край видим оломит летени лет ПОДГОЛОСОК:утопает молчалив утопатель отаптывают по глазам волнозвезды ногами стройными в жижу до похорон рябых тихот по реченьке поворочено в окривь смертное желанье по цветным камышам по затону прсрябо под-оводу в струю хрусталеву но полеть стрекоз сине усмотрить по каштановым кудрям в перевивь утыкано кувшинками бело ослизл ил речит на берег продружь про слюбь что брано от девок на век до светопреставления элова МОГИЛЬЩИК:в икоте живовторной кольчатые ногачи кунье глезнышко евым едом въели опиваются медым ясом разъядидись юдсвидами ГОНЕК ЗАПОЛУНОЧНЫЙ:огоньком слитым тяжко мя девьи дохи давят по красивому детно горынют сведут лицу живсживи открывают губы чисто дыхальем озолорят по чердакам поднебесным ходят чудеса золотисто о девяносто пяти страницах летучия дамы строгия дарятся плеиу раздеваются из парчевой одежи в чайное печенье оперяют зов ороиеный камор хованых вговаривают разноплеменным языком уговоры райские МОГИЛЬЩИК:тлень рабе неэарытсй грузит лоб навесом уперлася переносица тесно небесной харчевне медово едою черветь АМУР:аах оах еэх мне тяжко о тяжит мальчика о луны о груди материной приютной о на морями уход синем по чуру девьемУ глубокому ПОДГОЛОСОК:измор паросый сребр ожар медвежий еэом чайный розан водам светлым помиральнс морит о зиме эимает на земнем уводе пролетло оветнит олетыванье летнь и нежно озолотит косу до девьих позвонков кудрями зашей высоко щиток грудной в полволну дневную ойдет лица румяницей открыто и губы тронуло ровно зовом в ночи безъоко окружат тело чистой тучей и явят царствсванье в раиския ворота ХОР:ворон кормит мясным сырьем гной лепры Божьей дарят женские зовы тохозывами подозорами беэсмертный дух целований безсильных ОБРАТНОЕ ЭХО:Русь проходит на морях БАБА:промоэжит меч челсез полудитя рукопугое королюет прожови жалсящера эрелит бражлюю жлунь ледовитень мутен прошеперит перьями ветряными пего седьмому небу самоцвет очной разностаит в рай нелестный сочно пирожит молочныя пирожныя крольи журом в живоглыбии хрост жареглотами горблыми росы волонь ротоносит самосев хрустального олунья рустом есным свеклу ало зеленит из без вестья бросом подонным тихому полозу гусениц гербый окунь рыбит жор шняво на воду роженью брошено творожное небо ЗВЕРОЛОВ:ворожи бои в камору ружейную мертвою свинчаткой в наговор вяжи пулю рубленую в шнур твердомясые звероловы добычники по ведмежим логам прелым преют в зверин помет человечиной мужиками железными тяжат черепа горбоносо недвигой гляды в пседателя оплет о мерн нож лыколипов емит от дрожи рушной оступ гибныи зор одубом костн немигой поединщика на брюхатую разлапу сшибай дух зверый МОЛОДОЙ ОХОТНИК:поновень утин метит по вешню по ручью узенько стелет клев обит преявень полозо леву клонило озеро пявень обежит пугливо сумером ратно лов оленицу стельну ночит на вымя Пепелем вон язу ветю обрежет на кораль опани ем рябый корбитель езок ПОДГОЛОСОК:побежден победой пебеждует побежден ревностью ревнует бьется сторожит боем победу побежден жизнью отойдет умрет побежден любовью сломан цветком никнет ломлым а непобедимый ревность твердью жмет на смерть ХОР:воин рудит ему Сирин дарит в эево стрелу бросом лет пронесет по рези мерно елым ронит придорожи руну соболину поцелуйн о зове хрипом ранней рати СОЛДАТ:оземляют красноты по суху и по болотам волнеет русскою кровью ростью дробленой сводит глаз горелый рваным орубо о-руки о-ноги о Русския головы давлень глазами живая ятко жим зубной давит стоном в грудь обратно бель аах и аахивают и слезят и борют на Запад стенелсй недвигой на реву чуж-проез чемоданы рвут крош рвань конями Генералами табаком-махрой девом гоным еви небои нем-оговором по головам по Русым седина оходит в сапогах осторожно в землю чужую мерзлую НАСИЛЬНИК:раз и два говорю тебе «баба, люби!» БАБА:полумальчик горячит горячо скоки коня равнолетом до рядов неколебимых Прусских прискакал повоевал по могучим лицам умер и схоронен навсегда а молоденький молоденькии-то а! и омертвел а лошадь за гробом идет СОЛДАТ:идут земляки железные тяжкие великаны силоносые безмерные РАНЕНЫЙ СОЛДАТ:Гляд бледн где мне лицо осит глазами спящ мальчик раем станет старым гостем Богу а сестрица молит свечею Трех-пудовой выбить немцев из окопов подземных проходило и промежало нам невидно чернотою кос и кивом дня положит руку н солдат бородатый пал ранен а Господб уносит вторую пулю ряд за рядом и помру срослась съелась заперта земле полурота свят гвоздь сапог н города выводит мир на головах прямоносых горы разбили руками и до Берлина топорами дорубились валенками в святом прогляде детских ног в мозолях спи, перень терпелив! ваша кровь мать земля ногам я закрою окно и шепну ветру «уйди!» ЗАПЕВАЛО:упокоителем нелестным по мареным ромахам поцветает желтотою палою оперением – разноцветное по простели полевей там проходителем зыбким позвенит седотравною полуволной сладкая теплынь перезовами Соловьевыми олюбует ровную припеку проживителями быстро ровностью бредит промежая струи живорыбит летуч на дремой окривит выем ракиты разлапой помирателем слышно дав голос простой мерный кукушкин проволнит попереком нарестль езвую отопь задубь брос грусти Грешней зайденой рам промыча будлн бронныя пронижет рядом лито русо вихрь лег ВАНЬКА КЛЮЧНИК:горболоб ножав разлом рож разнолик безпар рядим победно силонос лесной веснам сел сильный родил роитель ратного баловня мол день хрен собирает зол вон протлень верен мир оралн тих блезл единч денч птенч на птах лет вяжет вест безлест грустнитель оохан в заведенье нищенько короновать скрыватель тошн Георгий безмер порхаль незрим неволей ряжен подневольн маскарь личиню боголичью оживь шкурами ужалый съед детлым гаром девьим током жил светочных жив вселенно побираюсь нечаян олюднель борец очнмых чуд проеденным ломтем набосо маркиз пенитель уносый зарельем узаем и вечен кончивый концом ОТМЕТЧИК:откроются нови боголики Неве щедрить узернью проостью язу рыбалками севыми рого-лоск над веками взорно через покором парить удивлянья Парижа Лондона и даже дикарен упрям ловом лоб одвинет аванзовом миром великое волить УБОИЦА ЛЮБИМЦЕВ:роголох рукобуда яр рукозуда хамо-руль проломный жиломяс дикорост костенель елокост сумер яло шайн озолен о трало-веры поружиль сверлит смерлово по росам орлиным ассирийским тева волорука вылет рани зорь заристых меренит столбнелью по порогу в остова под рожу нож у горла зазубрил ожало машинально воин живоедыи кивами вагонами корабельем королями чернобокими зафрахтованьем племенит реже младенчжирок БАБА:Горе тебе мертводуху ПРЕЛЕСТНИЦА:олюбован мне молитвами конечн выел сердце жалью устной ожнвь поцелуйн устам устатель Грустн СКОРБИТЕЛЬНИЦА:ечень евын махло-хор ело-луком росит росным молоком козью праболоть молчаливо на леже девьем говорят груди чайкой пролетлой Мороситель сер-дождь даждень уроситель равноволоком обрати пройдет через желаний ложицу оболоком в горы святыя а не тешит не слезит думу мою жестоко-женскую БАБА:а зубы съедены стройные просушела губенную ярь от сухот смертных костяннца проростом ни груди суходевьеи ждневой а ночами ход о луны перекатами уносом жить хватло воздернет высоко заливом дох скорбл ДЕВЧЕРКА:шестнадцатая весна нн жизнь нн век шестнадцатая пора уносная Ночевы по Гибени встает сердце большим в доверенье просится медовыми росами любою хрястннкою тихозовами нехотя изнутри осторожено ВАНЬКА КЛЮЧНИК:страда омолоти лепой тождество снов створных слому гор и вешни прямит росль высокую севая ширелья в лозы вина ельнь зовами мира тих зор пращей ожелезлой дух лет вьет радугами зарит тихосдвнгом оземн чтобы двинуло землю вено невесты на юг через Вену рани подночья оволок дивный хороведом орым поддыбит бег снегов гость устами за вином и хлебом входит в небо верхушками пенья легок и чист.
рис. М. Шемякина. Павел ФИЛОНОВИДЕОЛОГИЯ АНАЛИТИЧЕСКОГО ИСКУССТВА И ПРИНЦИП СДЕЛАННОСТИ«...Живопись – это универсальный, всем понятный язык художника, включающийся в сознание созерцающего картину в едином, иногда непереводимом на слова выводе. Искусство или творчество – это действие интеллектуальною, энергетическою силою человека, работающего над вещью и над материалом, из которого эта вещь делается. Творчество есть отображение или изображение явлений внешнего и внутреннего мира, реализация понятия художника об этих явлениях. СТАРИННОЕ, ЗАПУТАННОЕ ПОНЯТИЕ СЛОВА «ТВОРЧЕСТВО» Я ЗАМЕНЯЮ СЛОВОМ «СДЕЛАННОСТЬ». В этом смысле «творчество» есть организованная систематическая работа человека над материалом. Творчество, как сделанность, как мышление и труд есть организационный фактор, переделывающий интеллект художника в высшую по силе и верности анализа форму; результат творчества, т. е. делающаяся и сделанная вещь, что бы она ни изображала, есть фиксация процесса мышления, т. е. эволюции происходящего в мастере. Человек развивается и совершенствуется через изучение и упорную работу и только так. Высшая по напряжению и действующей силе воля творчества вытекает из определенного понятия художника о его организационной, целевой работе над собою, о цели действия своим интеллектом над его же развитием в искусстве и о том воздействии, которое художник хочет оказать на интеллект других людей. В первую очередь, от делаемой вещи в искусстве получает тот, кто ее вел. Он получает и от процесса работы, и от готовой уже вещи. Во вторую очередь получает зритель. ПРОЦЕСС РАБОТЫ НАД СОБОЮ ВО ВРЕМЯ РАБОТЫ НАД ВЕЩЬЮ И ЖЕЛАНИЕ ДЕЙСТВОВАТЬ НА ИНТЕЛЛЕКТ ДРУГИХ ЛЮДЕЙ ВТВОРЯЕТСЯ В ОСНОВУ РАЗВИТИЯ ВЕЩИ, Т. Е. В ЕЕ. КОНЦЕПЦИЮ И РАЗРЕШЕНИЕ; ЧЕМ. СОЗНАТЕЛЬНЕЕ БЫЛА РАБОТА ТВОРЧЕСКОЙ ЛИЧНОСТИ, ТЕМ. СИЛЬНЕЕ ДЕЙСТВИЕ СДЕЛАННОЙ ВЕЩИ НА ЗРИТЕЛЯ. Так как творчество, т. е. сделанность, что бы ни изображалось на картине – прежде всего есть отображение через материал и фиксация через' материал борьбы за становление высшим интеллектуальным видом человека и борьбы за существование, то она (сделанность) и делает, и зовет стать высшим. ИНТЕЛЛЕКТ. МАСТЕРА ПРЕДПОЛАГАЕТ. ИЛИ ИНТУИРУЕТ ЕДИНУЮ ОБЩУЮ ЦЕЛЬ И ЗАДАЧИ В СВОЕЙ И ЧУЖОЙ ЭВОЛЮЦИИ, ИЛИ ЖЕ ПРОВОДИТ ВОЛЕВОЕ, КОМАНДНОЕ НАЧАЛО В ЦЕЛЬ ВОЗДЕЙСТВИЯ НА ЗРИТЕЛЯ. Во именно ПОЭТОМУ, т. е. каковы были предпосылки в работе художника над самим собою, целевой установкой действия вещью на зрителя может быть и сознательный обман зрителя художником и разложение зрителя. И крайне правый реалист и левый беспредметник и все существующие разновидности всех течений и мастеров во всех и в любом способе и сорте применения материала, и в искусстве и в производстве – все поголовно работают одной и тою же и только одною лишь реалистическою формою: иной формы нет и не может быть – форма едина и учение о ней должно быть едино. Разница лишь в понимании этой формы, в комбинациях ее и в цели действия ею, и в цели действия искусства, и в содержании, реализованном формой. Так как картина или любая сделанная вещь есть результат какого-то, какого бы оно ни было волевого психического напряжения того, кто ее делает и процесс внутреннего задания выражается в действии, т. е. в работе над материалом, то картина делается, и делается она так, что каждый момент ее реализации... есть точная фиксация через материал и в материале внутреннего психического процесса, происходящего в художнике, а вся вещь целиком есть фиксация интеллекта... того, кто ее делал... И по вещи судим, какими элементами своей психики действовал тот, кто ее делал, как он понимал то, что он изображал, как он делал то, что он понимал и как старался понять и сделать. СДЕЛАННОСТЬ – ЭТО 'МАКСИМУМ. НАПРЯЖЕНИЯ ИЗОБРЕТАТЕЛЬНОЙ СИЛЫ. Умение работать, т. е. делать – это есть умение заставлять материал отвечать точь в точь твоему волевому аналитическому напряжению и точь в точь выявлять собою то содержание, какое хочет выявить в делаемой воле тот, кто ее делает. Художник не может действовать заранее известной старой формой, это обязывает форму быть точной по отношению анализа, в объекте, как звук, нота, буква, слово, речь, гибко как диалектика. А мастер обязан изобретать ее ежесекундно. Тогда изобретение форм будет неизбежно нужной действующей силой. Тогда наука, а не схоластика включится в живопись. и возможно будет установить интегральный критерий, а пока им остается принцип «абсолютной точности» и «биологической сделанности картины». ВСЯ НАУКА ИСКУССТВА СВОДИТСЯ К УМЕНИЮ И СИСТЕМЕ РЕАЛИЗОВАТЬ ПОНЯТОЕ СОДЕРЖАНИЕ ЛЮБОГО ПОРЯДКА; ИМЕННО ПОЭТОМУ, В ОДНОМ. СЛУЧАЕ ИСКУССТВО – РЕЗУЛЬТАТ ИЗО-ШКОЛЫ, А В ДРУГОМ. СЛУЧАЕ ЭТО СВОЙСТВО УМЕТЬ РАБОТАТЬ У ЧЕЛОВЕКА, СОВЕРШЕННО НЕ УЧИВШЕГОСЯ ИСКУССТВУ. В моем искусстве понятие формы обуславливается понятием содержания. Развитие делаемой формы и ее высшая художественная значимость обуславливается аналитическим развитием понятия о содержании. ФОРМА ЕСТЬ РЕАЛИЗАЦИЯ СОДЕРЖАНИЯ ЧЕРЕЗ МАТЕРИАЛ. Содержание есть форма, т. е. значимость формы, а формант. е. значимость есть содержание – т. е. действующая на зрителя сила картины. В моем восприятии искусства форма неотделима от содержания в картине, т. е. форма и содержание – одно целое, и в этом смысле формализма – нет, есть содержание же, но в той или иной редакционной разновидности. Надо так действовать цветом, одновременно действуя формой, чтобы действие цветом ни на миг не переставало быть действием формой, т. е. чтобы профессионально весь процесс работы сводился к действию формой, т. е. к действию содержанием. До последней степени напряженное действие формой (т. е. реализация содержания) является единственным контролером и критерием действия цветом. Понятие формы в работе диктует понятие цвета, степень силы и напряжение цвета. Содержание и форма не противопоставляются друг другу, но одно обуславливает развитие, точность, данные, свойства, качество и нагрузку другого: по существу, это неделимое целое. ФАКТУРА – ЭТО ПОНЯТИЕ ЗНАЧИМОСТИ И РАЗНОЗНАЧИМОСТИ СВОЙСТВ ПОВЕРХНОСТИ ВЕЩИ В СВЯЗИ. С КОНСИСТЕНЦИЕЙ 'МАТЕРИАЛА, КОТОРЫМ СДЕЛАНА ВЕЩЬ, ФАКТУРА – ЭТО ПРИНЦИП, КОТОРЫМ. РАЗРАБАТЫВАЕТСЯ ПОВЕРХНОСТЬ. Сюжет – это подлежащее содержание введенного в вещь: это главное предложение содержания – среди подчиненных, дополнительных предложений содержания. Рисунок формы и рисунок формою – это сделанная форма, доведенная до последней степени напряжения. Рисунок-это характернейшие данные и свойства формы или комплекса, суммы форм во всей их членораздельности или единстве с четкими границами перехода одного в другой членов формы, образующих ее структуру или образованных ее структурою. ЖИВОПИСЬ – ЭТО ФОРМА И ОБРАЗУЮЩАЯ ЕЕ КОНСИСТЕНЦИЯ, ДО ПОСЛЕДНЕЙ СТЕПЕНИ НАПРЯЖЕНИЯ, СДЕЛАННАЯ ЦВЕТОМ, ТОЖЕ ДОВЕДЕННЫМ. ДО ПОСЛЕДНЕЙ СТЕПЕНИ НАПРЯЖЕНИЯ. КАК ПРОЦЕСС РАБОТЫ ЦВЕТОМ, ЖИВОПИСЬ – ЭТО РИСУНОК, ЭТО ПРОЦЕСС РИСУНКА. КАК ПОНЯТИЕ КАЧЕСТВЕННОСТИ – ЖИВОПИСЬ – ЭТО НАПРЯЖЕННОСТЬ, СДЕЛАННОСТЬ ЦВЕТА. Ритм есть иллюзорная мерность динамики и консистенции в форме и цвете реализованного в картине объекта, что получается исключительно через упорнейшую его сделанность; иного ритма в искусстве живописи в профессиональном смысле слова нет. Основа моего искусства, т. е. то, что преимущественно – наблюдаю, изучаю, выявляю в своих работах – это изучение человека, его интеллектуальных, классовых и биодинамических данных, свойств и процессов мышления и жизни, происходящих в нем; я стараюсь подметить признаки его интеллектуальной и биологической эволюции и понять решающие факторы, законы и взаимоотношения этой эволюции, начиная со среды, где человек действует, кончая целевой установкой его действия и возможностью его форсирования, переорганизации к лучшему интеллекта, человеческого бытия, миросозерцания, классовой ориентации, борьбы с природой и борьбы за убеждения и за шкуру. Я отрицаю абсолютно все вероучения в живописи от крайне правых до супрематизма и конструкционизма, и всю их идеологию, как ненаучные. Ни один из их вождей не умел писать, рисовать, ни думать аналитически, «что, как и для чего» он пишет. Я объявляю, что есть два метода подхода к объекту и разрешению: «абсолютно непредвзятый аналитический» и «абсолютно пребывающий аналитически интуитивным»; что идеология художника и его картин, конструкция, форма, цвет, фактура меряются наукою и идеологиею его (или будущего) времени. «Реализм» есть схоластическое отвлечение от предмета (объекта) только двух его предикатов: форма – цвет. А спекуляция этими предметами – эстетика. На эстетической спекуляции именно «этими двумя предикатами» я обобщаю абсолютно весь «право-левый» фронт и называю его «реалистическим по существу», а реализм отжившей схоластикой. Напрасно реалистический фронт делится на течения, прикрывается беспредметностью, яблоками, пространством, кубофутуризмом, изобретением, контррельефом, башнею Татлина, логизирует это философией беспредметности, анекдотом цвета. Анализ показывает, что везде одна и та же спекуляция «двумя предикатами реализма» да разница в орфографии реализма, а из-за них художник не видит целого мира явлений, жизни как таковой. Не знает ни их, ни себя, атрофировал анализ, интуицию, критическое мышление, личную инициативу, профессионально безграмотен. Законсервировался в схоластической философии, «предметности форм», «беспредметности форм», возвел все это в ритуал, проповедует по разному одну и ту же сделанность двух предикатов. Так как я знаю, анализирую, вижу, интуирую, что в любом объекте не два предиката, форма да цвет, а целый мир видимых или невидимых явлений, их эманации, реакций, включений генезиса, бытия, известных или тайных свойств, имеющих в свою очередь иногда бесчисленные предикаты, – то я отрицаю вероучения современного реализма «двух предикатов» и все его право-левые секты, как ненаучные и мертвые – начисто. На его место я ставлю научный, аналитический интуитивный натурализм, инициативу исследователя всех предикатов объекта, явлений всего мира, явлений и процессов в человеке, видимых и невидимых невооруженным глазом, упорство мастера изобретателя и принцип «биологически сделанной картины». Я отрицаю все «темное царство» современной русской художественной критики, позорящее науку и пролетарский быт. Знай, что сейчас считается «дурным тоном» писать о правом крыле (почему?) и одновременно ведется бойкот на левое, не изучая, не стыдясь, не зная ничего и не имея научных данных, чтобы изучать; Русское искусство и иконопись впервые в массе было схоластировано Византийскою прививкой формы, цвета, эстетики. Затем схоластировано Московскими Соборами попов. Затем народническое движение передвижников схоластировано «Миром Искусства», добито Бенуа – и все во имя «двух предикатов» реализма. Отводная ветвь французского искусства в России (эллинизм), упирающаяся через супрем-конструкционизм. в ту же рутину двух предикатов, названа «Магистралью русского искусства». Я определяю русское искусство (в массе) как исключительную разновидность общеевропейского (в массе) за его «видовые», фактурные особенности: тяжесть, сырость непредвзятой фактуры, ее органическая эстетика. Это показатель, что художник добивался нутром, а не каноном. Здесь дух мастера включается динамикою в материал объекта, доминируя над условием изображения, как подсознательное и сознательное отрицание канона. Французская школа в массе – реализм двух предикатов и спекулятивная эстетика. Русская школа в массе: реализм двух предикатов, органическая эстетика и стихийный, нутровой отход от канона (Сравни: Суриков, Савицкий, Курбе, Сезанн). Отсюда вытекает понятие хронологически преемственной русской магистрали левого мирового искусства. Я отвергаю именно поэтому современное понятие русской магистрали и даю свое: «Передвижники», Суриков, Савицкий, «Бубновый Валет», «Ослиный хвост», «Лучизм», Малевич-Бурлюки, Кубофутуризм, мои работы, положения о чистой действующей форме и перенос центра тяжести по искусству в Россию, Супрематизм, Мансуров, моя настоящая (повторная) оппозиция реализму. Я отрицаю «Литературные Хрестоматии» по этому вопросу в европейской и русской «критике» от лица двух предикатов. Я устанавливаю не правило и не школу (я их начисто отрицаю – как подход), а даю как основу чисто научный метод, которым каждый может действовать... ... Да будет первая мировая революция в психологии художника и в искусстве. Все фотографии с работ Павла Филонова предоставлены альманаху фотографом Львом Поляковым.
В МИРЕ ГОСТЬ
Александр Иванович Введенский не выходил из дома «с веревкой и мешком», но едва ли встретил смерть иначе, чем его друг и единомышленник по ОБЭРИУ Даниил Хармс. Всегда воспаряя фантазией над нелепыми реалиями советского быта, как неподражаемо он писал о ней: мы сядем с тобою ветер на этот камушек смерти . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Как Рафаэль и Ван-Гог, как Гумилев и Лорка, 37-ми лет он завершил земной свой путь. Точнее, ему помогли его завершить – это вероятней. Почти ничего не зная о нем, мы находим утешение лишь в общении с его мудрой, слегка печальной Музой. Удивляющий, ни на что не похожий поэтический мир создал этот, для многих остающийся интригующей загадкой, человек. Кажется, это единственный на отрезке времени от Хлебникова до Бродского и Волохонского поэт, в ком явственно и неумолчно поет «хор земли и воды н небес», постоянно звучит пантеистическая музыка Космоса, непрестанно творится какое-то глубинное сакральное действо. Окончивший гимназию и не закончивший факультет общественных' наук Петроградского Университета, молодой Введенский в середине 20-х годов, вместе с Хармсом, энергично вторгается в бурную артистическую жизнь: они выступают на вечерах группы «Левый фланг», печатаются в сборниках Союза поэтов (1926-27 гг.), а позже – в детских журналах. После распада «Левого фланга» (1928 г.) А. Введенский, Д. Хармс, К. Вагинов, Н. Заболоцкий и др. образуют так называемое объединение реального творчества – ОБЭРИУ. Это были уже вечерние зарницы великого времени, когда универсализм воли к творчеству волной перехлестывал границы всех видов искусства. Незадолго до этого прозвучали манифесты футуристов и акмеистов, а чуть ранее гениальный Скрябин выдвинул идею «светомузыки», понимаемой им как священнодейство, в котором синтетически соучаствуют разные искусства Но уже спали вечным сном умерший от болезни и голода великий будетлянин Велемир Хлебников, и на шнурке от чемодана закончивший жизненный свой путь соло вей – забулдыга Есенин... Молодые поэты и драматурги ощущали себя достаточно созревшими, чтобы объявить войну не только литературно-салонной позолоте и обиходно-обывательской шелухе в словесном творчестве, но и всему кошмарному миру окружающего их надсадного идиотизма. Они выступили не просто как творцы нового поэтического языка, но прежде всего именно как творцы нового ощущения жизни. ОБЭРИУ это ударная манифестация нового поэтического видения взрывающего устоявшийся хаос безысходного непонимания основ словесного творчества. И вместе с тем, ОБЭРИУ – беспощадное обличение убожества и абсурдности советского обывательства, которое авторы пародировали рельефным гротеском, языком анекдота и смелыми стилевыми находками. Еще движимые инерцией оптимизма тех лет, они уповают на новое возрождение мира в чистоте мужественных, конкретных форм. Они одержима поисками языка, адекватного этому грядущему миру. Для них слово – «не бессильный и бессмысленный ублюдок», каким его сделало засилье мещанского потребительства в литературе. Нет, оно – настоящий дар богов-олимпийцев, та божественная глина, из которой им доверено свыше лепить образы нового мира. Они обнаруживают вокруг слова некую таинственную ауру, которую дано видеть лишь немногим. Слово и словесная конструкция раскрываются перед ними, словно спавший доселе цветок и оказываются способными порождать целые вихри ассоциаций, прихотливо провоцировать столкновения смыслов. В отличие от Хлебникова и Туфанова, они говорят «нет» заумному слову. В дополнение к Хлебникову и Туфанову, они настаивают на расширении смысла, передаваемого словом, на вспомогательном «одушевлении» закодированного в нем предмета. Банальная житейская логика выдворяется из поэтического и драматургического творчества, ее место заступает логика творящего авторского сознания. Его процесс продуцирования не поддается рациональной расшифровке, он обуреваем порывом некой романтической иррациональности. Отсюда – сюрреалистический пафос «обэриутов», преодолевающий кажущуюся бессмыслицу ситуаций и диалогов, метафор и эпитетов, формирующий впечатляющие образы из пестрой мозаики словесных смыслов. В этом и скрытый для непосвященных вдохновенный и притягательный космизм, пантеизм поэтики Александра Введенского. Он вступает в диалог с вами не только из дали целенаправленно созданного забвения, но с высот такого творческого дерзновения, которое своей остраненностью от современного мира подобно огням, зажигаемым йогами на неприступных вершинах. Приглашаемый нами из мира иного, всегда шедший наперекор времени, гость нашего мира – вселенский поэт Александр Введенский тоже зажигает огни где-то в нас. И как бы вы ни воспринимали его «трудную поэзию», вы, по крайней мере не можете не признать его право на ... опыт превращения предмета из желанья в слово, в ропот, в сон, в несчастье, в каплю света... И не склоняет ли ваш жизненный опыт согласиться с поэтом, что нам непонятное приятно, необъяснимое наш друг. Это, как и многое другое в пронизывающей вязкую житейскую толщу надмирной поэзии Введенского – ваш и наш общий опыт, а потому и Поэт Александр Введенский – НАШ гость и НАШ общий друг, друг всех, в ком есть «искра Божья».
А. И. ВВЕДЕНСКИЙ (1904-1941)ПОТЕЦИллюстрации к сочинению А. Введенского исполнены художником М. ШемякинымЧасть 1СЫНЫ стояли у стенки: сверкая ногами, обутыми в шпоры. Они обрадовались и сказали:Обнародуй нам отец ЧТО ТАКОЕ ЕСТЬ ПОТЕЦ. Отец, сверкая очами, отвечал им:Вы не путайте сыны . День конца и день весны: Страшен, синь и сед Потец: я ваш ангел и отец. Я его жестокость знаю, Смерть моя уже близка. На главе моей зияют Плеши: лысина-тоска. Если жизнь протянется, То скоро не останется Ни сокола, ни волоска. Знать смерть близка. Знать глядь тоска. СЫНОВЬЯ, позвенев в колокольчики, загремели в свои языки:Да мы тебя не о том спрашиваем, Мы наши мысли как четверг вынашиваем. Ты скажи-ка нам отец Что такое есть Потец. И воскликнул отец: Пролог И в прологе главное Бог Усыпите сыны Посмотрите сны. Сыновья легли спать. Спрятав в карманы грибы. Казалось; что стены и те были послушна. Ах, да мало ли что казалось. Но в общем немногое нам, как и им, казалось. Но, чу: Что это? Отец опять непрямо отвечал на вопрос. И вновь проснувшимся сыновьям он сказал вот что, восклицая и сверкая бровями:Пускай поет и пляшет седой народ, Пускай руками машет как человек. В мирный день блаженства Ты истекаешь. Как скоро смерти совершенство Я сам постигну. Несутся лошади как волны, Стучат подковы. Лихие кони жаром полны Исчезнув скачут. Но где ж понять исчезновенье И все ль мы смертны? Что сообщишь ты мне, мгновенье, Тебя ль пойму я? Кровать стоит передо мною, Я тихо лягу. И уподоблюсь под стеною Цветам и флагу. Сыны сыны. Мой час приходит Я умираю. Я умираю. Не ездите на пароходе Всему конец. СЫНОВЬЯ, построясь в ряды, сверкают ногами, начинают танцевать кадриль.Первый сон или он же первая пара:Что такое есть Потец Расскажите нам отец. Второй сон или он же вторая пара:Может быть Потец свинец И младенец и венец. Третий сон или он же третья пара:Не могу понять отец Где он? Кто он? Потец? Отец, сверкая очами, грозно стонет:Ох в подушке я лежу. Первый сын:Эх отец держу жужжу. Ты не должен умереть Ты сначала клеть ответь. Второй сын, танцуя, как верноподанный:Ах, Потец, Потец, Потец. Ах, отец, отец, отец. И третий сын, танцуя как выстрел:Куклы все туша колпак И челнок челнок челнок Сыновья прекращают танцевать. Не вечно же веселиться, и садятся молча и тихо возле погасшей кровати отца. Они глядят в его увядающие очи. Им хочется все повторить. Отец умирает. Он становится крупным как гроздь винограда. Нам страшно поглядеть в его, что называется, лицо. Сыновья негласно и бесшумно входят каждый в свою суеверную стену.
|
![]() |
рис. М. Шемякина |

![]() |
рис. М. Шемякина |
|
Твой брат, Петрополь, умирает. Осип Мандельштам
|
Константин Вагинов родился в том же году, что и Владимир Набоков, и умер от чахотки в 193^ году в том самом городе, где в начале «безумных» двадцатых так остро был пережит поэтом трагический и роковой слом русской культуры, разрыв ее, окаменело застывшей в памятниках Великого города, с бурлящим потоком времени, прорвавшим эту плотину и размалывающим ее на части. Этот безжалостный слом и разрыв с новой советской эпохой, несущей смуту и гибель всему тому, что питало и грело петербургского интеллигента с его культурным комплексом царскосельских лип, павловского дворца, Крестовского острова и белых ночей над Невой – тема стихов и романов Вагинова, своеобычный талант которого приветил скупой на похвалы Михаил Кузмин. Разделив судьбу позднего наследия своего, литературного мэтра, за легендарным самоваром которого начинающий поэт не раз сиживал, стихи и проза Вагинова, способные уместиться в один, хотя и объемистый том, сегодня известны лишь «посвященным». Вагинов, не упоминаемый нынче в толстых академических советских талмудах – певец гибели Петербурга, вырождения ее аристократической культуры, вспоротой и размалываемой лемехом времени. И, так сказать, архитектоника этого распада сквозит в своеобразном стиле поэта: это коллоидная смесь, соединяющая в себе классические – чаще всего пушкинские – клише поэтического языка 19 века, пародийно (как в «Ночном пьянстве») или с почтительно-ироническим придыханием преломленные, с живой интонацией, усталой, подчас брюзгливо-горькой, и разговорными формулами, поколения, сверстного поэту. Но, вероятно, никому из современников Вагинова не удалось так точно схватить эту надсадную, томительную и жалобную ноту времени, когда «все перемешалось и некому сказать». Вагинов во многом поэт от литературы в хорошем смысле: подобно герою собственного романа Свистонову, он воспринимал живую жизнь и современников как нечто, вторым рождением перекочевавшее в реальность из искусства, живущее близостью и подобием ему. Он – преждевременная «старческая улыбка» русской поэзии, утратившей витальную силу, и, подобно обериутским очаровательным кунштюкам, замкнувшейся в пределах языковых новаций. Но спасительная ирония, скрадывающая известную монотонность вагиновских comрlaintes, выводит их за черту чистого экспериментаторства, чей бодрящий дух пронизывал русскую словесность двадцатых годов.

![]() |
Поэты группы «Конкрет». Слева направо: В. Бахчанян, Г. Сатир, И. Холин. Стоят: Э. Лимонов, Вл. Лен. |
Группа «Конкрет» является неотъемлемой частью русской неофициальной культуры. В нее входят восемь поэтов: И. Холин, Г. Сапгир, Е. Щапова, Я. Сатуновский, В. Некрасов, В. Бахчанян, В. Лен,
Э. Лимонов. Группа образовалась в 1971 году в Москве. Возраст поэтов, вошедших в группу, самый различный – от 60 лет до 20 с небольшим. Объединились уже сложившиеся поэты, сформировавшиеся вне группы, а не начинающие авторы.
Пылких манифестов мы не писали. Просто, в результате длительного знакомства друг с другом мы увидели, что у нас творчески много общего, все мы хотим от поэзии приблизительно одного и того же. Мы считаем, что современная русскоязычная поэзия отдалилась от первоосновы всякой вообще поэзии – от конкретного события, от предметов, стала выхолощенной, абстрактной и риторичной, «литературной». Мы хотели вернуть поэзии ее конкретность, конкретность, которая была у Катулла и средневековых лириков, у Державина и в народном фольклоре. Отсюда и название «Группа конкретной поэзии», или группа «Конкрет».
Всех поэтов группы объединяет отсутствие старой «черной романтики». Мы от символистских и акмеистских ужасов ушли, увидав свои ужасы в другом – в быту, в повседневности, в языке. Да, мы использовали примитив, где это нужно, прозу, бюрократический язык, язык газет.
Творчество поэтов группы «Конкрет» наследует традиции старого русского авангарда, но не традицию акмеизма – наиболее распространенную, а более редкую традицию футуризма и кое в чем – традицию следовавшей за футуризмом группы «обериутов».
Творческая позиция конкретистов часто совпадает с позицией современного западного авангарда.
В частности, можно провести параллели между творчеством Холина (особенно стихами его «Космического цикла») и творчеством сюрреалиста Анри Мишо, стихи Всев. Некрасова очень похожи на искания современных германоязычных поэтов, в частности Питера Хандке и т. д.
Весной 1973 года венский литературный журнал «DIE PESTZEULE» напечатал большую подборку шести поэтов группы «Конкрет». В 1975 году в Цюрихе вышла книга «Свобода есть Свобода» (изд. «Архи») на немецком и русском языках, куда вошли стихотворения тех же шести авторов. (К сожалению, сборник был составлен не нами, и два поэта – Я. Сатуновский и Е. Щапова – в книгу не вошли).
В настоящее время три поэта группы – Е. Щапова, Э. Лимонов и В. Бахчанян живут в Нью-Йорке.
Остальные в Москве.
Игорь ХОЛИН – родился в 1920 году. Занимался в своей жизни многим – был капитаном Сов. Армии, позже был арестован, сидел в лагере, работал официантом «Метрополя», директором столовой, написал несколько книжек для детей и пр. 0 его жизни ходят самые фантастические слухи, и все без исключения он серьезно подтверждает. Это понятно, потому что поэзия Холина никак не связана с событиями его жизни. Он не поэт своей лирической личности, он – поэт эпический. Холин человек может заниматься чем угодно.
И. Холин-автор 12-ти поэм, множества сборников стихотворений, романа «Кошки-мышки», повести «С минусом единица», заканчивает еще одну повесть.
Начинал Холин с продолжения «барачной» темы своего учителя поэта Е. Л. Кропивницкого. Герои
первых его стихов – солдаты, милиционеры, санитары, рабочие – низы общества. Среди них в районе Таганки он тогда и жил. И вот как о них писал:
Практически это антипоэзия. Но о современной России, где царствует варварское просторечие, где произошло вавилонское смешение языков, только так и можно писать, все остальное будет фальшь, сюсюканье, имитация прошлой поэтической культуры, подделка под живую поэзию.
«Космические» стихи Холина посвящены будущему. В нем Холин не видит ничего привлекательного – еще больший хаос, в который включаются уже не только люди, но и машины. Безобразнейшие мутации, уничтожение, вот что видит Холин в будущем объединенном космосе. Повествует он об этом в своем странновато-черном, как бы безразличном стиле, сухим слогом без единого тропа, где как бы в насмешку присутствуют точные рифмы. Если искать определения, то творчество Холина, начиная примерно с «Космических» стихов, можно охарактеризовать как близкое к сюрреализму.
В настоящее время Холин живет в Москве.
Генрих САПГИР родился в 1928 году. Долгие годы работал в скульптурном комбинате. Последние десять лет известен как детский поэт. Так он и существует с двумя лицами – поэта для детей, и неофициально одного из лучших лириков современной России.
Учителем Сапгира, как и И. Холина, был поэт Евгений Кропивницкий. В первые годы творчества Сапгир также отдал дань «барачной» поэзии. Позднее на Г. Сапгира повлиял ныне покойный еврейский поэт Овсей Дриз. Будучи одним из основных переводчиков его поэзии, от Дриза Сапгир унаследовал нечто неуловимо национальное – дух никогда не унывающих еврейских лукавых мудрецов и обманщиков.
Профессионализм, свои поэтические приемы Сапгир приобрел очень рано. В частности, он монополизировал консонансную рифму настолько, что в Москве ее называют «Сапгировской»:
Сапгир – поэт постоянно изменяющийся, его стихи следуют этапам его жизни. В противоположность Холину, Сапгир лирически привязан к своей судьбе. В «барачный» период творчества мы видим бурного хлесткого Сапгира в его сатирических зарисовках советского быта. В следующих сборниках «Голоса» (1963) и «Псалмы»(1965) нам предстает поэт в очередной период его поэтической биографии. В «Псалмах» он расширил свой мир историей. На библейские извечные темы наслаиваются отголоски предыдущего поэтического мира – первых сатирических стихов – получается интересный эффект:
В «Элегиях» (1960) (они созданы сорокалетним поэтом) предстает нам следующий Сапгир – размышляющий, уже более спокойный, восточно-пышный. Здесь немало стихотворений, овеянных дымкой восточного мировоззрения. Я бы сказал, что Сапгир усталый, драматический. Изменения поэта в разные периоды его поэтической биографии нисколько не влияют на его цельность.
Евгений Леонидович КРОПИВНИЦКИЙ. Родился в 1893 году. Окончил «Строгановку» еще до революции. Преподавал всю жизнь – был руководителем художественных и литературных студий. Эта работа давала ему гроши, по его собственному признанию 17 лет в своей жизни он голодал. С 1939 по 1963 год состоял членом союза художников СССР. В 1963 году, после хрущевского разгона Манежа, был исключен.
Кропивницкий живет уже более 40 лет на станции Долгопрудная по Савеловской железной дороге, в маленькой 9-ти метровой комнатке. Печь отапливается углем, водопровода нет. Два года назад умерла его жена – художница Ольга Потапова. Они прожили вместе 50 лет.
Прекрасный, врожденный педагог Кропивницкий устроил для своих и чужих детей что-то вроде лесной академии, ежедневно водил на прогулки в лес своих Льва и Валю (оба сейчас известные художники авангардисты) и их сверстников – Оскара Рабина и Генриха Сапгира. Бродил Кропивницкий с детьми по лесу, читал им стихи, рассказывал о писателях, художниках. Разводили костер, варили суп из крапивы, – вспоминает Г. Сапгир, – читали Пушкина.
Лучший сборник Кропивницкого-поэта – «Земной уют». Барачная подмосковная Русь широко разливается в стихах Кропивницкого – гуляет, доступными ей способами веселится, пьяная куражится, а в будни глухо и черно работает. Одни названия его стихов чего стоят: «Осенью за поллитровкой», «Тритатушка», «Средство от туберкулеза». Лирический герой Кропивницкого живет рядом в бараке. Он скептический безвольный наблюдатель нечеловеческой этой жизни. Он нет-нет да и выглядит в жизни барака что-то человеческое, улыбнется этому. Стихи Кропивницкого не загромождены метафорами. Все пропорции строго скупо соблюдены согласно внутреннему темпераменту поэта. «Украшений» в стихе мало.
Творчество Кропивницкого находится в русле старой «классической» пушкинской, тютчевской традиции, традиции, к которой принадлежит А. К. Толстой. Помню, что при мне Кропивницкий неоднократно неодобрительно отзывался о густой метафоричности Пастернака. Парадоксально, но на фоне полуофициально ставшего каноническим пастернако-ахматово-маяковского направления стихи Кропивницкого выглядят авангардистскими.
Эдуард ЛИМОНОВ родился в 1943 году в г. Дзержинске. До 1967 года жил в г. Харькове. С 1967 года по конец 1974 года жил в Москве.
В творчестве Э. Лимонова от первого сборника «Кропоткин и другие стихотворения» (1968) к последующим сменяют друг друга маски лирического героя. В первых сборниках герой Лимонова – «Лимонов» – несколько чудаковатый молодой человек, боязливый неучастник, наблюдатель жизни, лишь изредка ощущает себя сильным и мужественным, и только пытается выйти из «простых» людей. В следующих сборниках он стремится преодолеть проклятие рода, хотя бы и ценой собственной гибели . отстоять свою отдельную странность и право на нее. Закономерно венчается все это поэмой-текстом «Ш – национальный герой». В стихах Лимонова потенциальная энергия, заряд, сказывается много шире внешне сдержанного, почти до камерности интимного рисунка стиха. Этот принцип, по сути, киносценарный: каждая фраза-кадр обещает развитие. Поэтический стиль Лимонова, кроме того, характеризуется широким использованием примитива, условности. Можно также говорить о «чиновничье-достоевской» лексике Лимонова.
В настоящее время живет в Нью-Йорке.
Владислав ЛЕН. Родился в 1938 году в г. Владимире. В. Лен несколько отличный от других конкретистов. Хотя он и входил в группу со дня ее основания, но по формальным признакам он как бы стоит между двумя группами московских поэтов: группой «Конкрет» и смогистами. Особенно близок он творчески Л. Губанову и в меньшей степени В. Алейникову. Творчество Лена характеризуется углубленной разработкой языка, хотя в своих поисках он не заходит так далеко, как, например, В. Некрасов – у него сохраняется и строфа и рифма. Часто употребляет В. Лен многие прекрасные почти забытые редкие русские слова, что накладывает на его поэзию отпечаток как бы архаичности, но на самом деле оживляет и остраняет его поэтическую речь.
Кроме нескольких сборников стихотворений Владислав Лен автор пяти пьес, написанных в стиле абсурда.
Всеволод НЕКРАСОВ родился в 1934 году. Некрасов преимущественно поэт языка. Он пишет о языке, воспевает язык, ненавидит язык, он пристрастен к словам и звукам. Вещи в стихах Некрасова говорят каждая на своем языке, он дает подлинные подписи вещей, а не навязывает вещам свой стиль, как
это делают большинство поэтов. Ужасны его «стихи на советском языке»:
Стихи Всеволода Некрасова большей частью интонационны. В них присутствует и рифма, но держатся они в основном внутренним напряжением. Часты в его стихах повторы, настаивание, оперирование одним и тем же словом в разных значениях. Некрасов идет в ногу с языковыми опытами новейших западных поэтов (особенно германо-язычных), но одновременно чем-то его стихи близки русскому народному раешному стилю:
Ян САТУНОВСКИЙ самый старший в группе – ему 60 лет. Живет он в городе Электросталь под Москвой. Провоевал всю войну солдатом. Имеет ордена, медали. Пишет детские книжки, загадки, игры для детей составляет (Спасибо детям и детским книжкам, и Хармса кормили, и Введенского, и сейчас кормят Сапгира, Сатуновского...) Писать Сатуновский начал давно до войны. «Заразился» писательством от старшего друга – поэта Тихона Чурилина (думаю, многие помнят его знаменитое «Помыли кикапу в последний раз, побрили кикапу в последний раз») Дружил Сатуновский в свое время и с менее известным поэтом Обалдуевым. В этих поэтах – представителях крайнего русского авангарда 30-х гг. – его начало. Стихи у Сатуновского короткие, исключительно отточенные. Его стихотворение – перекресток смыслов. Он виртуозно вкладывает в несколько строчек массу смыслов. Он не превзойден в лаконичности. Его стихи-смесь иронии, гнева, грусти – скреплено это все как правило неповторимой интонацией. За долгие годы у него сравнительно мало стихотворений. Встречаются у него в стихах многочисленные реминисценции и парафразы из русской классической и советской поэзии, умело использованные .
Вагрич Бахчанян родился в 1938 году в г. Харькове. Работал художником оформителем на одном из харьковских заводов. Еще тогда увлекся авангардными течениями в живописи и литературе. В 1966 году переехал в Москву, и там до своего отъезда из СССР работал внештатным художником «Литературной газеты». Многие помнят и знают его коллажи. Даже неподписанные, они всегда узнавались читателями благодаря своей особой манере. Одновременно как литератор входил в группу «Конкрет».
Вагрич Бахчанян – поэт гротескного абсурда. Первая его книга «Последний палец» вся построена на абсурде, автор ставил себе задачу создания именно книги абсурда. Я не знаю, следует ли называть стихотворениями его создания, пожалуй к ним более подходит современный термин «тексты», ибо хотя в них редко пробивается какой-то ритм, но внутренняя сконцентрированность их очень велика, насыщенность их именно стихотворная. Встречаются у Бахчаняна тексты лирические, некоторые его тексты-безусловно-протест против советской действительности, но это протест на уровне языка, а не журналистских аргументов. Бахчанян автор книг «Последний палец», «Бутылка супа», «Мух уйма», кроме того, на пути соединения слова с изобразительностью возникли его «Зеркала». Их он выпустил 20 книжек, каждая уникальна. В группе «Конкрет» Бахчанян занимал крайне левое крыло. Его формальные поиски характеризуются обилием приемов: от перевертней, до изобретения новых жанров, например жанра натюрморта, или жанра приказов. Во многих текстах Бахчаняна можно увидеть зеркальные перевернутые черты советской действительности.
В настоящее время живет в Нью-Йорке.
Елена Щапова родилась и жила в Москве. Работала манекенщицей в Общесоюзном Доме моделей.
У нее пять сборников стихов и рассказов в Самиздате. Выпустила в России две книжки для детей. Пишет с 1967 года. За это время успела сделаться оригинальным самостоятельным поэтом. Мир ее поэзии очень своеобразен и очень «положителен». Вот уж кто совсем загадочно не испытал на себе влияния советской идеологии. В ее стихах предстает перед нами Россия – наша небесная Родина. Удачны ее «антологические стихи – такие как «Пир для короля», «Война 1812 года». Чисты и прозрачны ее идиллические стихи – «Сладкий воздух», «Мальчик пьет воду из колодца». Пишет она совершенно свободно, нестесненно, как Бог на душу положит, порою поражает совершенно наивными рифмами, но они у нее свежие и живые. Ей все на пользу. Что у других выглядело бы неуклюже, у нее изящно и уместно – т. е. она обладает прекрасным врожденным вкусом. Лирическая героиня ее стихов – немножко рассеянная странная молоденькая дама, почти девочка. И такая героиня приятна.
В настоящее время живет в Нью-Йорке, работает манекенщицей для агентства «Золи».

Приглашенный ко двору мужчина среднего роста взвесил выпуклую фреску, но поплатился за это головой, хотя она и хорошо сохранилась; он вынужден был пойти на компромисс и заказать тарелку супа, но тарелка оказалась с трещиной и была глубиной в три метра темного насыщенного цвета. Дочь молодой хозяйки в бреющем полете заменила чистую скатерть на грязную, а сосед по столику прокричал мне на ухо, что она уже много лет подряд является чемпионкой мира по лепетанию во сне и что она причесывается у парикмахера, который влачит свое жалкое существование, приучая детей с ранних лет к порядку, а уезжал из дома чуть свет.
Дикая свинья, разбирающаяся в мерах сыпучих тел, бросила беглый взгляд на голодную птицу, долбящую похожий на тумбочку для ночного горшка пьедестал, стоящий в трех метрах от покрытого пузырчатой сыпью полицейского с тонко-очерченными бровями.
ПИРОЖНИК получил РАЗНОЦВЕТНОЕ сообщение, ПоСЛАннОе с голубем ПРОДАВЦОМ паштетов с куриной грудью и ГРуДНоЙ жабой, ВЛАДЕЛЬЦЕМ МАЛЕНЬКОГО ПИАНИНО, любившим выделять с мочой головастиков, РАСПОлогавшихся ЛАГЕРЕМ у его НОГ...
Дамское седло, украшенное ДЫРОЧКАМИ, принадлежало самодовольному спортсмену, занимавшему какую-то должность в Архиве, а не певице-СОЧИНИТЕЛЬНИЦЕ сонетов, которая была ВЫЛИТЫЙ ОТЕЦ, проводивший все рабочее время на МЫЛОВАРЕННОМ заводе В ГОРОДЕ Косовище.
Складной цилиндр из города Харроу покрытий ЧЕРНИЛАМИ, незаметно подкрадывающийся к человеку, посвященному в тайну, оказался ягодой, вывезенной из Албании в качестве человекообразного агронома с артиллерийским уклоном. Подкрадываясь к человеку, посвященному в ТАйНУ, вышеупомянутый складной цилиндр из города Харроу приветливо кивнул золотым ЧЛЕНОМ МАТРОСУ на лужайке, держащему в левой РУКЕ старое молоко в бутылке, в которую чья-то опытная РУКА вставила знамя большого государства.
Избиратель, голосующий(обычно за взятку) в нескольких местах, шёл по настилу универсального магазина. ПРЫГАЯ через ручьи хлопка-сырца, ОН потерял шляпу с мягкими полями и расплакался, как плачут женщины, СТРАДАющие МаТоЧнЫм кровотечением.
Трактирщик с правом продажи спиртных напитков любил делать медицинский осмотр, лечить животных и человека, просматривать рукопись, рассматривать, исследовать, ПРОВЕРЯТЬ ПРИБОР, подвергать допросу.
Клюв аиста покрывался ПЛЕСЕНЬЮ, продолжая язвить и наносить ударю ОТЧИМУ, который жил в Сапоге и разводил «АНЮТИНЫ, глазки».
ЗНАМЕНИТЫЙ физически слабый ГЛУПЕЦ ИММИГРИРОВАЛ в бронированном пароходе, ПоХоЖеМ на жировик, И, мечтая О куске РЫБЫ или МЯСА, незаметно ускользнул ОТ ШПАГИ КОЧЕГАРА, мстившее о за котел для варки НА пару с МаНоМеТрОм.
Нездоровый, в плохом настроении, НИКУДА не годный ШАФЕР, показывающий гостям ИХ места В ЦЕРКВИ во ВРЕМЯ венчания, ВЫВЕЛ, из душевного равноВЕСИЯ ШвЕйЦаРа, капельдинера, ЮРОДИВАГО и БИЛЕТЕРА, промывая сильным напоРОМ. струи ФЛЕЙТУ.
Шишковатый хозяин РОЩИЦЫ, разлив В БУТЫЛКИ ОСТАТКИ СУП А, принялся искать иголку В СтОгЕ сена, НО оступился и упал В корыто для охлаждения инструмента. Запах огуречной травы И борного мыла, как сапогом, ударил ШИШКОВАТОГО хозяина рощицы в НОС.
«Оказывается, Я оставил деньги дома», – сказал себе рабочий, закатывающий вагонетку в клеть здания военного министерства.
«Вы ЕМУ понравились», – сказал американец японского происхождения, прерывая оратора с воспаленной ОКОЛОУШНОЙ железой.
«Не позавтракать ли?» – подумал романтик с БАРАНЬЕЙ КОЖЕЙ, засыпая мертвецким сном...
Столетие имеет центр определенный, некий и уверенный, заключая собой цепь стульев, догоняющих скот посредством брата радио чопорного нуля. ОДНАКО чемодан, покрытый бархатом, подаренный на свадьбу двух Албаний – поддержка появления квартиры любителя любовниц послезавтра.
О, ангел пожилой, прощайте, неграмотный пропойте ГИМН, гектар травы венгерской упакуйте И
экспортируйте СЕБЯ КУДА-НИБУДЬ.
СИЛЬНО нуждающаяся ДОЛИХОЦЕФАЛЬНАЯ кукла с загнутой СОБАЧЬЕЙ МОРДОЙ прикарманила общественные деньги И с наступлением времени появления росы отправилась на одномачтовом арабском судне с ТРЕУГОЛЬНЫМ, парусом К тяжело вздыхающему торговцу бакалейными товарами, КОЛЛЕКЦИОНИРУЮЩЕМУ, тонкое листовое золото, ПАХНУЩЕЕ ВИСЕЛИЦЕЙ.
Самка лугового тетерева, страдающая порошкообразным СИФИЛИСОМ, узнавала ПО запаху тяжелый САПОГ, временно принадлежащий человеку, умеющему на 42 языках говорить одно предложение. НА русском языке оно звучит приблизительно так: «МНЕ ХоТеЛоСЬ БЫ КЛУБНИКИ».
Человек, всегда готовый к действию, 12 сентяБРЯ, нарушив супружескую верность, с отвращением отправился в кабинет министра неправильных СОВЕТОВ С БАНОЧКОЙ свинцового сурика в правой жилистой руке, а через 17 минут по московскому времени ОН ВЕРНУЛСЯ БЕЗ правой РУКИ, с баночкой свинцового сурика В левой жилистой руке . . . . . . . . . . . . . . .
Конный часовой Ж. прозябал, ЧЕРВЕОБРАЗНО жил растительной жизнью, прикрывая материалом для вуали ТОЛСТЕЮЩЕЕ ОХВОСТЬЕ директора театра, сумевшего не сбежать в ЛОНДОН 11 октября 1974 г. 1974 года 1974 года 1974 года 1974 года 1974 года 1974 г.
БЕРЕМЕННЫЙ РЕБЕНОК ставил на голосование сомнение мягкое и сыпучее с воткнутым птичьим пером. «ЖИВОЕ МЯСО» было против стояния в очередях и, ссылаясь НА КОГО-ТО, сцеживало вино в кружку, сделанную из рентгеновского снимка теннисной ракетки.
Вскрытие трупа проделали с помощью ручного пулемета В ресторане-автомате. На стене висела картина «ЧЕЛОВЕК, вычерпывающий воду из лодки». Багажная квитанция аккуратно наклеена на высокий ЛОБ ТРУПА. Потом выяснили, что труп работал лодочником на барже и был грубияном.
ШВЕДСКИЕ конфеты подозрительно опухали на улицах ЭЛЬзас-ЛОТАрингии, окружая себя обмороком, ПРОЛИВАЯ МЯГКОЕ НЕБО В СКРОМНЫЙ ЧУЛОК.
ЗАВШИВЛЕННЫЙ медный кувшин лениво бездельничал на киргизском платье, покрытом ПОЦЕЛУЯМИ на танцевальном вечере ВОЗЛЕ СЕНОВОРОШИЛКИ.
Пустоголовый человек приводил В действие гусеницу колесно-гусеничной машины, подбитой МЕХОМ для окуривания склонных к ПОЛНОТЕ СОЛДАТ . . . .
ОСЕТР кормился на убой и жил на ШИРОКУЮ НОГУ, НО вскармливал грудью молочного поросенка.
БЕЗ башмаков, без сапог, босоногий САПОЖНИК-ПОДХАЛИМ умер скоропостижной ИЛИ. насильственной смертью В пятницу вечером на книжной ПОЛКЕ.
ИМЕННО равнина гладкая и ровная, благородная и драгоценная, мрачная и угрюмая ВТОРГАЕТСЯ однажды в радость, требуя спасаться БЕГСТВОМ.
Гигантский РОГАТЫЙ СКОТ задом откашливался С детства, пробираясь правильным коридором, судорожно празднуя достигнутый УРОЖАЙ . . . .
СТРАНЕЦ смотрел на муху лежа, предвидя ПОЛОЖЕНИЕ . . . . . . .
Окровавленный от обжорства ИЗМЕННИК РОДИНЫ – ПОРОДИСТЫЙ ИНТЕЛЛИГЕНТ с большим пятном на голове, привыкший к роскошному столу, неумышленно изучал язык ХИНДУСТАНИ, в судовом лазарете, покрытом листьями, переходящими из одной тональности в другую . . . . .
НАПИСАННЫЙ густыми мазками взрыв одуванчика на фоне кладки ЯИЦ МУХАМИ в зубчатом колесе приходился двоюродным братом супруги махараДЖИ, постоянно облизывающего свой натуральный ЛИШАЙ.
ЧЕРВИВАЯ С ПРИЧУДАМИ ВНУЧКА ВНУКА, ревниво оберегая шляпку из КУР, ловила губами рисовый ТРУПИАЛ(птица), направляясь на свидание с незнакомым ОФИЦЕРОМ, сидящим на лавке для МАТРАСОВ, перемешивающим СМЕСЬ ВОДКИ с ПИ-
ВОМ ножницами для стрижки овец.
СОСОК РУСАЛКИ, ЗАВЯЗАННЫЙ НА КОРЕЙСКИЙ узел, БОЛТАЛСЯ дополнительным грузом НАД МОГИЛЬНЫМ камнем РАБОЧЕГО на СЕНОкосе, ВЫЗЫВАЯ ГОЛОВНУЮ БОЛЬ в течение продолжительного ВРЕМЕНИ.
Русский народный поэт и национальный герой Эдуард Лимонов и его жена – поэтесса и национальная женщина Елена Щапова по личному приглашению президента Французской республики сегодня утром прибыли в Париж.
В 18 часов 30 минут по парижскому времени в Парижском муниципалитете состоялся прием в честь русского национального героя Эдуарда Лимоновв и его жены Елены, воплощающей в себе национальный тип русской женщины.
На приеме присутствовали видные дипломаты, промышленники, звезды артистического мира, известные современные французские писатели.
Шампанское и улыбки – вот стиль этого праздника! Господин мэр Парижа от имени французского народа вручил русскому национальному герою и его жене почетные французские паспорта и дипломы «Почетный гражданин Франции».
Эти русские, эта пара покорила всех нас. Россия вновь удивила нас. Мы готовы жить в мире и дружбе с Россией, потому что там живут такие парни как этот Лимонофф. Русские женщины всегда славились своей красотой. Елена превзошла все наши самые смелые ожидания!
Лимонов сказал: «Простые люди представляют статику жизни. Я же – ее динамику».
Поэт Лимонов взял лодку и катается в ней по Сене. Мутная Сена передает Лимонову приветы от всех других поэтов – от загадочного Бодлера, от загадочного Лотреамона и других. Поэт Лимонов снял шляпу – Ах Сена, Сена – говорит он и все думает, что ах Волга, Волга. Волги он в России не видел. У него есть только воспоминания о нескольких семьях, о скучности и одновременно мистичности извечных русских квартир, где все едва оживилось техникой. «Старого французского винца 6. выпить, я вполне, еще не слаб, старого французского бордо, от него приятно и бодро, старого французского вина, от него... и так далее – думает Лимонов, разглядывая полоски воды.
Поэт Лимонов зашел в квартиру в Париже и страдает ностальгией. Эх русских рож сюда б! – говорит он чуть ли не вслух. Но русских рож нет.
Каким я кажусь французам со стороны? – думает он. Провинциальным? Смешным? – неизвестно. Поэт Лимонов еще не вошел в западную жизнь. Он – в стороне.
Лимонов как национальный герой гуляет в парке. Его внимание поглощено растительностью парка. Есть очень много приличных людей, тоже гуляющих в парке. Тут может раздражать мелочность приличных людей, их разговоры о службе Лимонова останавливает человек, он представляется – Антониони! – не хотите ли сниматься в моих фильмах? О да! – говорит Лимонов – мне ваше предложение нравится.
И Лимонов снимается в фильме Антониони «Мы из Москвы» и становится еще более известным и национальным.
Что характерно, так это следующее: Лимонов можно сказать тип русского человека и по внешности, и по внутренности, и гениальный режиссер Антониони недаром обратил на него внимание. Так вот оказалось, что не Елена – красавица, а Лимонов с маленькими глазками и надбровными дугами стал первым сниматься в фильмах. Тут он ее немного опередил.
Лимонов однажды был приглашен Сальватором Дали в ресторан. Дали сидел, привязав кончики усов к листьям и веткам двух фикусов. Тонкие шелковые нити тянулись от Дали в стороны. Лимоновскую спину заливало солнце. Вдвоем они представляли прелестную светлую группку. А что они ели до сих пор остается загадкой. А говорить они ничего не говорили, но именно после этого Дали радостно проиллюстрировал поэмы Лимонова «Золотой век» и «Русское». А Лимонов в свою очередь сшил Сальвадору необыкновенные панталоны из кусочков ткани.
Весной как-то в прошлом Лимонов пересекал Бискайский залив на грузовом пароходе «Барон Унгерн». И в трюме он обнаружил белогвардейские русские припасы. Бей их! – сказал Лимонов и втайне от команды ночью выбросил припасы за борт.
Таким образом Ленин и революция победили интервентов и белогвардейцев.
А ведь Лимонов мог бы поддержать и противоположную сторону.
Лимонов в сопровождении всех актеров и актрис мира любезно согласился устроиться на работу актером мирового масштаба. Его успешно просмотрели страны третьего мира, и даже твердыня Китая согласилась поглядеть на него своим желтым глазком. О милая твердыня милого Китая! – сказал Лимонов – я жму твою желтую руку. Ты внесла вклад. Миру мир! – закричали актеры и актрисы.
Лимонов снимался в фильме, вокруг нищих и хиппи он кружил. Я освою окружение! – говорил он и все время выпивал. Наконец он напился как свинья, и девочки и мальчики торжествующе его куда-то унесли. После этого он пропал и появился только через несколько месяцев в другом костюме.
Наш Лимонов и их Анри Мишо стояли на куче мусора. Этот мусор состоит: говорили они и далее перечисляли все 34642 названия, из которых состоит мусор в сильно развитой капиталистической стране.
Пока Лимонов жил в России он успел залезть во все уголки, сараи, дома, постройки, трубы, чердаки и подвалы. Он особенно хорошо знал устройство и трещинки стен, когда они под самым носом, и был специалист по микроместности. Поэтому, когда он увидел французские горы и итальянские горы они не произвели на него впечатления. Гораздо лучше – черное железо гаечного ключа – сказал он и глубоко задумался.
Летом как-то в жаркий день Лимонов шел по улице Ферсньер и нес портрет философа Григория Савича Сковороды, замотанный в старую оренбургскую шаль. К нему подошли два туриста англичанина и спросили, что он несет. Я – Эдуард, и несу портрет. Туристы очень удивились и Лимонов подумал: «В такую жару Григорий лежит в платке, мог ли он представить, что о нем будут справляться два англичанина». И тут Лимонову представилась тягучая странная Украина – он чуть не заплакал. Но – подумал он – тоска по родине – удел простых людей. Человеческие отношения существуют везде, и мне остается только влезать в них. С этим решением Лимонов пошел дальше, настороженно прислушиваясь к звукам французской столицы.
Приехав в Марсель, уже оттуда Лимонов и Елена поехали в Ниццу. «О, этот юг, о эта Ницца! О, как их блеск меня тревожит», – сказал Лимонов опустившись к самой воде и погрузив руки в Средиземное море.
Стоя у Эйфелевой башни вместе с Еленой, которая крутилась, напевала и хотела прекрасной жизни, Лимонов опять стал философом. Инженер Эйфель построил эту башню из золота. Против нее возражали люди искусства, а сейчас она вросла – в, и стала символ. Пол Елены четко обозначен. Она крутится и напевает... вокруг нас воздух и вот пошел человек похожий на Христа.
Живя вначале высоко под крышей на улице «Дружелюбного восклицания», Лимонов развел у себя на небольшом балкончике кур, а затем к зиме и поросенка. Он откармливал его отходами из ведра и был рад поросенку. В конце концов, когда поросенок увеличился и окружающие французы стали жаловаться на запах, Лимонов пообещал им съесть поросенка в ближайший же религиозный праздник. Так он и сделал. Он пригласил Жана со скотобойни, и Жан ловко лишил поросенка жизни. Лимонов при этом лицемерно и сентиментально плакал, говоря, что поросенок напоминал ему о родине.
Стремление национального героя Лимонова к славе и известности было всегда необыкновенным, а по приезде в Париж увеличилось еще. Не было ни одной известной личности из мира театра, кино, из поэтов и художников, с кем бы Лимонов не хотел познакомиться. С первого же знакомства он вел себя так, словно знал человека уже целый век. Он похлопывал деятеля по плечу, обращался к нему «милый мой!», развязно крутился и говорил по-французски очень плохо.
К тому же еще ни в грош не ставил Великую Французскую революцию, ее лозунги, смеялся над профсоюзами и студентами... но врагов он не наживал. Люди не хотели с ним связываться, ибо кто же переспорит национального героя.
Когда я читаю – я символизирую тягу моего народа к знаниям. Когда я занимаюсь любовью – я символизирую огромный эротизм моего народа.
Когда я напиваюсь – я символизирую темные стороны русской души.
Когда я ем – я прикасаюсь к плодам земли и Это корни моей нации. – так говорил Лимонов и два-три случайных иностранца слушали его улыбаясь. Если Вы хотите понять русских – взгляните в меня – тут Лимонову что-то стукнуло в голову и он убежал.
Будучи на приеме у президента Французской республики Лимонов сказал ему, что коллекционирует титулы людей. И мой тоже – с улыбкой спросил президент?
О да! Вы в моей коллекции займете место сразу после королей – учтиво сказал Лимонов. Короли – это ныне такая редкость, трудно с достаточно древними династиями. А вот императоры – так и вовсе ни одного.
Папа римский – один. Далай-лама – один, – отчитался Лимонов. Лимонов отнесся к президенту невежливо.
Как-то Лимонов и папа Римский стояли на балконе. Внизу толпился народ. Мальчишка, пробегая мимо, спросил у пожилого рабочего: «Кто это на балконе с Лимоновым стоит?» – «Да, говорят, папа какой-то римский», – сказал рабочий. – «И чего в нем Эдька наш нашел?!»
В один из весенних дней своего пребывания в Париже Лимонов купил собаку. Собака есть собака, ее в карман не упрячешь, и Лимонов из магазина повел собаку домой. По дороге французские дети бежали за поэтом и кричали: «Собака! собака!» по-французски.
Как-то раз на улице Жакоб З6, в галерее Дины Верни, состоялась выставка Лимонова. На протяжении шести часов национальный герой стоял, сидел, лежал и прохаживался. Билеты стоили 500 франков штука.
Когда национальный герой прожил некоторое время во Франции, то во Франции появилась мода на блюда, которые он особенно любил. Это были: тройные щи, макароны с котлетами, шашлык. Во всех приличных домах подавали такие блюда.
Художников может быть много. Поэтов может быть много. Национальный герой может быть только один.
Национальный герой Лимонов выгодно отличается от псевдо-героя Гагарина. Тот не нес в себе никакой духовной сущности.
Оболочка Гагарина была наполнена государством по его государственному усмотрению. Фактически государство взяло оболочку Гагарина и его имя напрокат. Они оба дети России. Гагарин сын ее казенщины, казармы. Его родина – родина закрытых буфетов, генералитета и властей.
Лимонов – полное отрицание. Чист и не замешан, никак не связан с государственностью. Сам создал себя. Прямая связь :
Лимонов – люди.
В детском и отроческом возрасте Лимонов обожал украинский кладбищенский сад. Он проводил там очень много времени. И там же в пятнадцать лет он лежал, сжимая красную тетрадь. Пытался писать стихи. Лимонов помнит, как шумела в яблонях непогода и басом гудели старые тополя. Будущий национальный герой любил маленькие зеленые яблочки.
В мае национальный герой лежал на старой могиле под вишней. По нему ползали муравьи, ветер сдувал на него вишневые лепестки. Национальный герой лежал почти голый Ему было семнадцать лет. Он по-русски тяжело думал, или вернее нет, он вчувствовался в мир.
В возрасте восемнадцати лет Лимонов посетил Кавказ. Он прошел его в одиночестве пешком по всем кавказским дорогам. В диких ущельях шумели горные реки. Лимонову встречались люди, Он работал в чай-совхозе, а потом с Кавказа ушел.
Лимонов посетил: Новороссийск, Туапсе, Ялту. Ассирию, Вавилонию. Очень долго жил в Египте. Неутомимый путешественник видел Лхасу и жил в ней. Огромные поля цветов и диких трав веселили ому душу, и в заоблачной дымке словно слышался треск разрываемого шелка: это давали о себе знать невидимые.
Еще он посетил Киев, Ригу и многие другие города.
Лимонов жил в княжестве Монако, он жил в герцогстве Люксембург, он жил в королевстве Дания, он жил в республике и Римской империи, он дружил с Атиллой царем гуннов, он был правая рука Чингиз-хана.
О читающих: читатель-простак любит Евтушенко, повыше рангом – Вознесенского. Интеллигент элитарный считает, что любит Бродского. Исключительные люди любят Лимонова.
Бремя старого пафоса во всех его формах прошло. Пришло время условности. Лимонов – тонкое смешение странности жизни героя, иронии, энергичности и вся широкая страна перед ним.
Национальный герой Лимонов не тряпка интеллигент. Он силен в жизни. Захотел Елену – взял. А не растекался в пустых страданиях. А уж как казалось невозможно. Нищий Лимонов взял красавицу от богача мужа. И ведь ее склонность, любовь сумел завоевать.
И голодный и холодный Лимонов бывал весел. И бескомнатный, спящий на вокзале, бывал весел, читал книгу. А пище радовался. Лимонов сменил за семь лет жизни в Москве 120 комнат и квартир.
Приборы национального героя – чайник и телефон. И тем и другим он пользуется в течении дня попеременно. То греет чайник, то пользуется телефоном.
В эпоху, когда в России нет личностей. Он смеет быть личностью. И нет в нем мрака. Он – свет и надежда.
Во времена негражданственные – он гражданин. И самим своим появлением глубоко общественен. Он больше принадлежит тем. кто не имеет надежды. Он – надежда.
Своим примером национальный герой Лимонов говорит миллионам парней: «Смотрите – вот я! Своим упорством, своей самостоятельностью я добрался до высших должностей жизни. Я следовал только себе. И вы это можете. Вы можете попробовать тоже! Национальный герой Лимонов заставляет жить. Его девиз – изменение. Устойчивая раз и навсегда форма не для него.
Материалы о национальном герое Лимонове в ближайшее время опубликуют следующие журналы Америки: «Ридерс дайджест», «Атлантик», «Ньюсуик», «Роллинг стоун».
Как сообщает АПН, национальный герой Эдуард Лимонов был приглашен в Соединенные Штаты Америки журналом «Роллинг стоун». Целью поездки является ознакомление с жизнью молодежи Америки.
Дело в тем, что кто-то же должен воплощать национальный тип человека. Лимонов как никто более подходит для этого. Если бы он был только непризнанный поэт со всеми слабостями, свойственными русскому интеллигенту, он не был бы национальный герой. Охающий и ноющий униженный поэт явление распространенное и явление уже скушное. Побеждающий обстоятельства, честный и красивый Лимонов победил свою непризнанность поэта тем, что стал национальным героем, то есть объединил судьбу, поэтическое и общественное. Великая честь ему и великая слава за то, что он создал новое.
Он официальна утвердил общественный институт национального героя. Поставив его выше судеб и профессий. И сам стал национальным героем своей эпохи
Старое устарело. Лимонов – личность свободного выбора. Он собственный ставленник. Он имеет самые большие в России основания говорить от собственного имени. Ибо он никому не служит, ни от кого не зависит.
Кроме того, он вообще симпатичный парень.
Стихи Лимонова народны. Они родились из песен старых песенников типа: «Хаз-Булат удалой, бедна сакля твоя». Лимонов очень любил распевать их в детстве.
Из писем, которые писала Лимонову бабушка: «Эдинька, прелесть, радость и пончик!»
Не следует думать, будто Лимонов только поэт. Нет, он с таким же основанием может быть назван и ремесленником-портным. Да, именно в совокупности поэта и русского ремесленного человека рождается Лимонов – национальный герой. Вот садится солнце – Лимонов закончил дневной труд, подмел пол комнаты от ниток, принял душ и сел ужинать. Он ест со сладким удовольствием старинного ремесленника. Он ест свой хлеб, свою ветчину, он устал, и он доволен.
Национальный герой был на Красной площади и глядел на смену караула. «Машина!» – подумал он. Он чувствовал себя чужим. Он не чувствовал своей связи с государством. «Ели. Кирпичная стена. Кремлевский кирпич. При чем здесь я! »
Стоит Лимонов против Царь-пушки и естественно думает о Чаадаеве. Такого ума и всю жизнь в Москве и с удовольствием преклонение генералов принимал. А Царь-пушка возвышается, и ядра ее лежат вполне, кстати говоря, разумных размеров.
Лимонов говорит: «Может быть, стоило бы предложить новые внегосударственные формы существования людей; вначале художников, поэтов, а затем и простых смертных. Не пора ли уже?»
20 января Лимонова видели в «пивном зале» на Большой Садовой.
Он не герой, вырастивший огромную свеклу. Но Лимонов и не герой, прочитавший три тонны книг.
Лимонов не герой подчиненный. Он герой самостоятельный. Он Илья Муромец и князь Владимир в одном лице.
В общественных отношениях, в соотношении сил в России давно появилось что-то новое, чего упорно не желают замечать. Лимонов – выражение этого нового.
Впрочем, он национальный герой еще и потому, что таковой нужен.
Если национального героя не в состоянии выдвинуть русская государственность, то его выдвигает русская человечность.
В биографии каждого русского героя обязательно должно быть Иванушко-дурачество как метод, как стиль.
Ну разве не великолепны русские и других народов сказки! Дурак немытый лежит на печи Иванушка, а потом, шутя и играя дочь царскую в жены берет, да полцарства в придачу! Эха! Такова же сказка о битлзах – из рабочих парней да в миллионеры Всемирно-известные!
Такова же сказка о Лимонове. Это ж надо, из рабочего поселка, где с хулиганами дружил, до национального героя дошел!
Национальный герой говорит: «Да, я работаю на себя. Выть красивым, умным, интересным гением-поэтом и этим принести славу русской нации – вот мое желание. Чтоб национальному герою подражали, чтоб одевались так, как он, думали так, как он».
Тип героя Мандельштама уже выветривается из интеллигентских голов и все более устаревает.
Как-то Лимонов признался: «На старости лет я изобрету машину для единовременного наложения всех красок, крема, пудры, ресниц на лицо женщины. Дабы облегчить женский труд и сэкономить женское время».
Национальный герой Лимонов обращается ко всем слоям общества. Он обращается к тем парням, которые способны к саморазвитию. Национальный герой терпеть не может традиционного интеллигента – слабого, задерганного, состоящего на службе. Первого русского поэта Тредьяковского министр Волынский бил палкой. Интеллигенту недостает мышц. Когда уже он их вырастит. И станет сильным и смелым.
Лимонов пьет водку, поставив бутылку прямо на развалины Колизея. Сгущаются сумерки, Лимонову жарко, он постепенно напивается и начинает петь песню «Из-за острова на стрежень, на простор хмельной волны, выплыва-ают расписные... тритатата-тритата». Собираются итальянцы.
Лимонов говорит в ООН речь по поводу создания государства интеллигентов. «Вы объязаны дать нам территорию на льготных условиях!» – кричит он представителю Австралии. – «Объязаны! Нас всегда угнетали и гнали, и цари и народы! Нам это надоело! Мы уходим от вас!»
Как-то Лимонов обмолвился: «Тот, кто занимается каким-то вопросом, несомненно что-то выскажет по этому вопросу. Так вот и Солженицын высказывает что-то, занимаясь устройством России».
Русский национальный герой Лимонов отказывается видеть в западной жизни лишь хаос, как большинство русских, в том числе Есенин в Америке и Блок в Париже. Он порицал Есенина и Блока и внимательно приглядывался к проблемам Франции и Запада вообще.
Я не собираюсь в будущем писать только о России – сказал национальный герой.
Лимонов в самой высокой степени является представителем своей нации И куда бы он не поехал – нужно знать, что он сын русской культуры и русских инстинктов, и что никто другой так не олицетворяет Россию как Лимонов.
Несколько тысяч людей, лично знающих Лимонова, конечно хотели бы избрать его своим представителем в Верховном Совете, но они неорганизованы и крайне робкие граждане. '
Русский Одиссей – Лимонов – оглядывается: «Мои друзья, – например, те, кто со мной закончил школу, – остановились в своем развитии уже в двадцать Самое большее, на что они были способны, – это окончить высшее учебное заведение. С работы и на работу: вот и вся их жизнь – жена да дети.
А со мной произошли еще удивительные приключения. Я увидел первого живого поэта Мотрича Увидел его вершину и падение. Познакомился с парадоксальным Бахчаняном.
Потом приехал в Москву – хоронил Крученых, хоронил сюрреалиста Соостера. Многих слышал, видел и знал. Я написал здесь «Русское» и «Золотой век». Узнал и полюбил Елену.
В Москве я познакомился с художником Яковлевым, Ситниковым и Кабаковым, поэтами Холиным и Сапгиром, с Лилей Брик, послом Вурелли, академиком Мингалом и коллекционером Костаки, и другими. Косность в лице учителя Якова Львовича Капрова и моей матери Раисы Федоровны Зыбиной хотела направить меня в общее русло жизни, но я оказался инстинктивно упрям. Я благодарю тебя – судьба и благодарю Вас – мои личные силы! Так разворачивайся далее – занимательная одиссеева жизнь!»
Московский этап Лимонова 1967 – 1974 гг. оброс легендами.
Лимонов, работающий строителем монтажником на сырой площадке цеха. – близорукий, окончивший школу, оббивающий зубилом конец арматуры, чтобы бывший беспризорник украинец Золотаренко-старший сварил их вместе. Такой Лимонов – в сапогах и ватнике – предстает нам из 1960 года.
Есть ли у национального героя Лимонова сбережения в банке, есть ли у него капитал? Никакого! У национального героя есть его гений и желание жить в новых формах жизни, дотоле не существовавших.
Для Лимонова нет определений «свободное время», «досуг», «работа». Для национального героя есть твердое и ясное одно определение – «жизнь». И он ею располагает, и над ним только Бог, и нет над ним человека.
Национальному герою нравится холмистый морской прибрежный пейзаж с растениями, с камнями и выразительными скалами по берегу. Солнце горячее. Нравится путешествие на небольшом парусном корабле.
Национальный герой любит плотно облегающие костюмы. Известен знаменитый пиджак Лимонова, сшитый им самим из кусочков ткани. Видимая поверхность пиджака состояла из 114 кусочков ткани. Пиджак снабжен инициалами национального героя «Л» и «Э».
Рабочий Борис Иванович Чурилов, как никто другой в свое время повлиял на Лимонова.
Без Бориса Чурилова Лимонов навсегда остался бы хулиганом Салтыковского поселка. Такого рабочего, как Чурилов, во всем мире не сыскать. В 1964 году, на третьей смене, он и Лимонов впервые читали Кафку на украинском языке в журнале «Всесвит». А вокруг гудел литейный цех. Все свои деньги Чурилов тратит на книги и пластинки. В 1974 году Чурилов ушел из литейного цеха и стал землекопом. Он рисует церкви на бересте и изготавливает рукописное евангелие с цветными миниатюрами. Однако он все же меньше Лимонова. Он просто удивительная личность. Лимонов же не подчинился среде. Он национальный герой.
Лимонов и Елена Нак: Ромео и Джульетта, Дафнис и Хлоя, Беатриче и Данте, Петрарка и Лаура, Лейли и Меджнун, Дали и Галя, Мао Тзэ Тунг и Цзян Цин. Естественно, не забывайте, что с приметами нашего времени.
Только по причине любви к Елене Лимонов полностью стал национальным героем. До этого образ его был не до конца выяснен. Не хватало раскрытия его в личных отношениях. Сила Лимонова проявилась в так называемом реальном мире, как сила, заставившая Елену полюбить Лимонова, а затем и уйти жить вместе с ним.
Лимонов играл в кино Степана Тимофеевича Разина, Емельяна Пугачева, Василия Ивановича Чапаева, Сергея Есенина и самого себя в картине под названием «Национальный герой». Еще ему хотелось сыграть атамана Антонова.
Лимонов на 99,9% безупречен. Что в облике Лимонова может быть лишнее – это очки. Ну уж тут – что сделаешь – врожденная близорукость. Но образ Лимонова – без очков. Да еще и в косматой папахе.
Одежда любой фирмы, которую одевает Лимонов, становится одеждой национального героя. Майки – лимоновки, носки-рубашки – лимонки, пиджаки – лимон, прически – айлимонов.
Ему не нужна особая обстановка. Национальный герой обливает любые вещи своим сиянием. И вещи приобретают новый романтизм. Таковы и глинистый овраг в районе Харькова и московские бензиновые огородики у Яузы, и дымящаяся свалка, и продавленные стул и диван. То есть, как микро-местность, так и макро-пейзаж.
Национальный герой может остановиться на улице и создать из себя статую.
Хорошо вечером прилечь и подумать о запрещенных государством вещах: о восстаниях, поджогах, о покупке или продаже оружия, – так мечтательно говорил Лиманов.
Утро. Национальный герой сидит за столом – завтракает. Перед ним узкий длинный Бокал, початая бутылка виски «Макинлай», кусок холодной телятины и салат, включающий свежие огурцы. Хмурое русское утро. За окном – май, холод и непогода «Ой вы, сени мои, сени, сени новые мои! Сени новые кленовые решетчатые!»
Национальный герой нанимал у хозяев многие комнаты. Как уже сказано, 126! Жил он и там, где пол представлял из себя горку, а в подъезде стояла лужа воды. Дошел он и до сухих просторных квартир. Но это ему все равно, и первые даже лучше вторых, ибо запоминаются трудностью своей.
Лимонов существует для умного юношества. Старые «...» еще могут понять, но уж никак не действовать. Поздно.
Он говорит: «Как я дошел до жизни такой? Я видел вокруг инфляцию духовных ценностей. Вокруг сколько угодно талантливых нытиков-поэтов, сколько угодно людей, зараженных страхам смерти. Людей, боящихся жить согласно себе, а не согласно общепринятому образу жизни, людей, сваливающих все на обстоятельства. Я был способен. Жизнь была мне удовольствие во всех ее проявлениях. Я видел, что этим разительно я отличаюсь. Я подумал, что я нужен как позитивный пример. Я отнюдь не объявляю нашу современную жизнь адом, абсурдом. Я говорю, показывая на нее – вот она. Я ценю в жизни самые энергичные проявления, откуда Бы они не исходили. Я не пожелал быть вялым талантом. Я, предлагающий сменить слабость на силу.
Как тип, я принадлежу одновременно и всему народу, и ее все-таки лучшей части – людям духовных проявлений.
До 1972 года жизнь национального героя голодная и полуголодная.
Однажды Лиманов снимал комнату у хозяйки Людмилы, где были дети – Алла, Лена и Алик и отец алкоголик Ерш.
Алла играла на балалайке. Лена на скрипке. Алик все знал. Лаяла черная собака Чапа. На полметра от пола прыгали земляные блохи. Ерш ползал в коридоре и варил в кастрюле огромную рыбу.
– Я Ерш, – говорил он, поднимая волосы рукой.
– Ты не Ерш, ты – Коля. – говорила хозяйка Людмила.
И была хозяйка Жанна, и была хозяйка Нина, и был хозяин Борис Иванов, и была хозяйка Нелли, и была хозяйка Зина, и был хозяин Владимир, и был хозяин Пестряков, и было хозяев...
Стихи Лимонова читают в следующих городах СССР: прежде всего Москва, затем – Киев, Ленинград. Симферополь, Свердловск. Новосибирск, Одесса, Львов. Кишинев. Душанбе. Харьков, Магадан. Минск и даже городок Бельцы. Люди переписывали стихи и увозили к себе. Так Лимонов распространился как поэт, хотя ни единого раза не был напечатан. Читают Лимонова и во многих заграничных городах.
Первые американские хиппи появились в 1967 году Лимонов же жил у реки, ночевал в сараях и подвалах уже с 1966-го.
С 1964 года он уже непрерывно ведет жизнь, полностью подпадающую под определение «свободного существования», т. е. живет плодами рук своих, нанимает комнаты от хозяев (по выражению Достоевского). не служит, и располагает собой по собственному усмотрению. Если ему кто нравится – он с ним дружит, если нет – национальному герою легко в сторону уйти. Национальный герой в тот период ничего не покупает (как, впрочем, и в этот) у государства, кроме несчастных продуктов питания. Деньги немногие, нужные для питания, ему доставляет шитье брюк. Непосредственно на эти деньги, получаемые из рун заказчиков, каковыми являются его многочисленные друзья, он и покупает еду.
Национальный герой говорит: «Окуджава и все прочие – выдохшееся поколение. Сюсюканье городских романсов инженерам в протертых штанах это очень нравится. Под эти романсы хорошо просирать свою жизнь на службе, под их мелкотравчатый гуманизм. Внушить новый образ жизни – вот что насущно необходимо нации».
Национальный герой размышляет: «Как на мелкие цели, так и на великие затрачиваются одинаковые средства. Гений это тот, кто не занимается мелочами, а умеет оборачиваться только к главному».
«Я ввел в обиход выражение простые люди в его отрицательном смысле. И не жалею об этом. Я сам был героем времени», – сказал Лиманов.
И так он сказал: «Нужно непременно играть. И нужно заиграться И нужно довести игру до смерти. (Играть – принять чужое, но желаемое)».
Еще Лимонов сказал: «Сахаров и Солженицын – дети радио. Вся так называемая русская аппозиция обязана своим существованием радиостанциям, а отнюдь не смягчению нравов. Пляши Маклюэн! Никогда раньше в России такое не было возможным. Мы тоже удостоились включения в мировую деревню».
Однажды Лимонов бросил вскользь: «Легенды Александра Великого, Цезаря, Наполеона. Мао-Тзэ Тунга – грошовая глупость, лубочный вариант для непосвященных. Я берусь воспитать из подходящего русского мальчика великого полководца и необыкновенного мудреца».
«Ох, эти главы правительств! Эти Чаушеску, эти Никсоны! Они напускают на себя такой вид, точно мы без них не ели бы, не жили, не существовали. Благодетели! А то до них было пустое место. Сплошной Салтыков-Щедрин был, да? – произносит национальный герой. – Надо отнять у них их ореол. Никакой таинственности нет у бюрократов!»
«Чего ищет человек? (отдельный человек). Славы и чести. А чего ищет государство в лице всех? – покоя и усредненности», – и это он сказал.
Для воспитания в простых людях чувства историзма нелишне выпускать пуговицы с изображениями (поясными портретами) великих людей древнего, старого и нового времени. Люди каждодневно, надевая одежды, наслаждались бы видом высоких особ, которые одновременно служили бы и примером», – так он предлагает. Он – национальный герой Лимонов.
Вот он был неким символом. Вот он был вечным притворой этот Лиманов, черт знает, чем и кем. С одной стороны – энергичен, стоек. С другой стороны, где-нибудь на людях, где его не знают, – разноется, притворится, в присутствии каких-нибудь юношей, что те его успокаивать начнут. А выйдет на улицу, как рассмеется! Тан и корчил дурачка, даже рожи корчить утруждался. Войдет, бывала, простофилей глупым в иные дома, да так привыкши, у двери их и впредь лицо быстро сменяет.
«Моя голова атакуется информацией ТВ вчера мне показал, как японцы ловят в иле каких-то полубычков, полурачков. Знать мне это нужно или не нужно, во всяком случае я теперь это знаю». Лимонов.
Он вспоминает: «Я любил покидать друзей, когда вырастал из них. Я не был лишен сентиментальности, но помню облегчение, с каким я выходил из ворот завода «Серп и молот», полностью рассчитавшись и поставив нужные лиловые печати. Мир снова был неясен, был открыт, а этап был позади. Так же и друзья. Я вспоминал их и вспоминаю. Я в каком-то смысле их представитель в других высоких сферах жизни – куда они не дошли. Но я горд и мне хочется, как Суворову при получении звания фельдмаршала, прыгать через стул и кричать: «Салтыкова обошел! Бестужева обошел!..» И я таков».
«Ну да, я сын младшего офицера Советской Армии и вполне устраиваю низшие классы. Нельзя сказать, что мое происхождение сразу поставило меня в выгодное положение в мире. Отец мой играл на гитаре, был начальником клуба в своем полку и паял телевизор. Сколько помню себя, мы жили в одной комнате все втроем», – говорил Лиманов в частной беседе.
Для роли национального героя тридцать лет вполне подходящий возраст.
«Я испытывал чувства ужаса и подавленности, пока был такой, как все. Но подавленность сразу исчезла, как только я набрел на стихи. Уже тогда», – вспоминает Лимонов
Вся моя жизнь есть борьба с общепринятой маралью, с маралью отца и матери, с «будь, как все!» Я говорю: «Не будь, как все!» Будь особенный – развивай в себе странности, чутко следи за собой и придешь ты к искомому. К тому месту жизни, где тебя не будут мучить кошмары, а будет ясное ощущение – я стою там, где нужно, и будет легко – чуть ли не взлетишь
Лимонов стал национальным героем за русских харьковских ребят: Саню Красного, Костю Бондаренко. «Голливуда», за Кота и Леву за капитана Зильбермана, за Витьку Косого, за друга Кописарова. за друга Кадика, за двоих Ляшенко, Ляховича. Ляха, за Витьку Немченко и Витьку Ревенко, за Славку Цыгана, за Бокарева, за Гришку Приймака, за Витьку Головашова и Сашку Тищенко, за Леньку Коровина, Вовку Золотарева, умершего Витьку Проуторова. Он дошел за недошедших: повесившегося поэта Видченко, железнодорожника Игоря Иосифовича, спившегося поэта Мотрича, зарезавшегося поэта Аркадия Беседина, за Леньку Иванова, за Сережку Горюнова, за директора магазина Мелехова, за Поля Шеммета, за художника Басова, за друга Гришу Гуревича, за Соколова, за Прокопченко. Московских ребят перечислить и нет возможности...
Капитан Лукашевич вышел из ворот своей воинской части и задумался. Капитан Лукашевич должен был встретиться на Красной площади в 21 час 00 минут при смене караула у мавзолея с человеком, стоящим возле Лобного места, читающим надпись на исторической доске.
Алексей Лукашевич должен был подойти и сказать: «Здравствуйте! Уже поздно осматривать Кремль, а не пойти ли нам поужинать?!» И после этого, как можно меньше взглядывая по сторонам, он и его новый знакомый должны были отправиться прочь с Красной площади... Так все и вышло. Спутник его был лет тридцати, а пожалуй и чуть моложе. Фамилия его была Лимонов.



|
... и каждый думал, и молчал о чем-то... М. Исаковский
|


Началось с флирта
При покупке торта
Скорчил морду
Вроде черта
Она не осталась в долгу
Сказала
Могу съесть
10 пирожных
Не запивая водой
Невозможно
Это искусство
Провожал домой
Говорили об искусстве
Любишь
Соловьева-Седова
Да
Балет
Нет
Ерунда
Бред
Опера – свинство
Симфония – хамство –
Завязалось знакомство
Урод
Не разберешь
Где голова
Где живот
Гибрид
Гермафродит
Дитя
Своего века
Помесь
Пилорамы
И человека
Данка рандит
Ганка растрат
Данка побрит
Ганка усат
Сад их рассудит
Суд их рассадит
Как Дробадана Евбеича
И Евбодана Довбееча
Дан твою pan
Pan твою дап
Доп твою дить
Роп твою тить
Дить твою рить
Рать твою дать
Ведь твою теть
Теть твою меть
Если я вытянусь
Во весь рост
Я достану
До самой далекой звезды
Только что-то прижало
Придавило
Меня к земле
И не дает встать
Драть твою мать
У Холина
Рога на пояснице
Вы что
Хотите в этом
Убедиться
Внимание
Снимаю брюки
Прочь руки
Суки



Бурихин Игорь Николаевич, ленинградец, 32 года, до последнего времени жил в стороне от шумной братии ленинградских поэтов, даже неутомимый собиратель Кузьминский на него не набрел. Позаботилось КГБ: как это так – никто не знает поэта? Теперь не время слоновых башен. Выволокли на свет, обыскали, втянули в процесс Хейфеца-Марамзина, слава Богу – всего лишь свидетелем, но статья его о русской поэзии, в частности, о Бродском, лежит, арестованная, в архиве Большого дома, на будущий случай. В суде, когда отвечал на вопросы – образование высшее, кончил аспирантуру Театрального института, место работы: пожарник – по залу прошел смех. Но теперь стало еще смешнее: из пожарников тоже выгнали по высочайшему повелению.
Стихи всегда писал, как сам признавался, «не всерьез и не в шутку, по некоему побуждению, скажем, с голоса. Последнее обстоятельство и фиксируется в том, что фамилию свою я ставлю всегда после года и месяца. Это не графоман и чес кий изыск, это психологический порог, к голосу я всегда относился с должным соподчинением» (из письма). Не с того ли это голоса, о котором писал А. К. Толстой, тоже в письме, говоря «про стихи, витающие в воздухе», а работа поэта состоит в том, чтобы «их ухватить за один волос» и «привлечь их из первобытного мира в наш мир» (письмо к С. А. Миллер, 6 окт. 1856). Тогда голос, диктующий Бурихину, наполнен воспоминаниями о стихах, уже привлеченных в нашу культуру. Однако исходный образ этих стихов все еще проглядывает «ИЗ первобытного мира», и предыдущие культурные остатки являются тем волоском, за который извлекается все стихотворение. «Опыты соединения стихов посредством стихов» – этот подзаголовок, что ли, а верней определение жанра – хотя и перекликается с названием знаменитой книги Константина Вагинова, но очень точно определяет метод Бурихина. Это снова не изыск, а точное, почти инженерное определение.
Стихи полны скрытых цитат. Некоторые сразу вспыхивают узнаванием («И Пушкин пламень голубой»), другие знакомы не всем («скаэалом Блок» – см. «Торбунов и Горчаков» Бродского). Третьи мы не можем узнать вообще, возможно, это и не цитаты, но настойчивый дух предыдущей культуры, которой Бурихин наполнен по горло. Однако все это мало общего имеет с аллюзией, с ироническим снижением засевших в сознании стиховых парафраз. Мне кажется, что тут проявляется неудовлетворенность культурной практикой, которая лишь изредка, лишь фразой, словом прикасалась к Истине, а огромные мощности уходили на приличные времени одежды оформления. Бурихину желается пересоздать культуру наново, в ее же русле, купаясь в ее же эстетике, но с большим сгущением, с большей заботой об Истине – и пользуясь не только русской традицией, но также иноязычной (как минимум, немецкой, чьи стихи и ритмы он знает по своему образованию). И это тоже позволяет ждать от Бурихина многого, хотя он в начале своего пути. В сущности, самые большие русские поэты всегда черпали из поэзии мировой.
|
Спаси меня, Боже, ибо воды. |

Это статья о московских и ленинградских поэтах, мало кому известных в Москве и Ленинграде.
Ни один из них не знал подмостков и не видел свои стихи напечатанными. Их стихи живут в узком круге друзей и почитателей. В то же время это не альбомная поэзия и не «самиздат». Речь пойдет о новом и, на мой взгляд, интересном явлении – поэзии «малого круга». Она одинаково далека как от суеты признания, так и непризнания, от эпатажа обывателя.
«Малый круг» – это совсем не мало. Это круг книг, интересов, друзей, опыт состояний, видения, не размененный по конъектурным соображениям. И это, конечно, аудитория, слышащая поэзию. Стихи, выросшие на этой почве, адресованы единомышленнику и взыскательному другу. В них нет ужимок для публики. Они не разъясняют, а доверяют читателю. Некоторые из этих стихов можно назвать медитативными, другие – философскими, третьи – эстетскими. С первого взгляда за ними виден большой поэтический опыт. В них есть изощренность, независимость тона, самостоятельный почерк, при большом внимании к традиции, вернее, к различным традициям русской поэзии.
Как это начиналось? Складывались круги по-разному. В Ленинграде, например, возникновение самостоятельного творческого кружка после войны связывают с именем изысканного поэта Роальда Мандельштама, умершего 27 лет от астмы и туберкулеза. Писать он начал 17 лет.
Вокруг него были художники, скульпторы, выгнанные в 19^9 г. из Ленинградской средней художественной школы за модернизм – А. Арефьев, М. Петров, Валерий Титов и другие.
Другой известный ленинградский кружок был вокруг Бориса Понизовского, талантливого теоретика театра, прозаика, блестящего собеседника. Двери его дома были всегда открыты для молодых художников, поэтов, философов. У него бывали художник Элик Богданов, филолог Ефим Славинский, художник Яков Виньковецкий.
Кружок: Е. Рейн, Д. Бобышев, А. Найман, И. Бродский и др. сложился более традиционно – через школьную дружбу. Они, пожалуй, наиболее известны. Им патронировала Анна Ахматова.
В Москве помимо нашумевших в свое время «смогистов» («самые молодые гении») известна группа поэтов вокруг Евгения Кропивницкого – Павел Холин, Генрих Сапгир, Всеволод Некрасов и другие, называющие себя «новым авангардом».
Приблизительно в одно время со «смогистами» возник кружок Анатолия Маковского – Евгений Сабуров, Михаил Айзенберг, Зиновий Глузберг.
Не предполагая дать полной картины жизни поэтических кружков Москвы и Ленинграда, я перейду к отдельным представителям «малого поэтического круга». Выбор имен не несет на себе никакой академической обязательности.
Леонид Аранзон, ленинградец, погиб четыре года назад. Поэт отправился в горы в экспедицию и не вернулся – то ли самоубийство, то ли несчастный случай. Но по силе притяжения к смерти, по постоянному возвращению к ней в стихах и в жизни – скорее первое. «Был он, особенно к концу жизни, очень красив», – пишет о нем Анри Волохонский.
Аранзон жил в замкнутом кружке близких дому людей, в котором были тесные, даже несколько душные отношения – понятные только здесь шутки, намеки, ассоциации, стихи, адресованные друг другу, шутливые послания. Участвуя во всем этом, Аранзон оставался тем не менее поэтом внутреннего уединения, погруженным в созерцание «пейзажей своей души»:
В его стихах, как, впрочем, и в чертах его лица всегда чувствовался отзвук «Зазеркалья», того
смещенного мира, который мучительно тревожил поэта. Желание проснуться, выйти из сомнамбулического оцепенения действительности – его настойчивая тема. В одном из сонетов – излюбленной форме поэта – он передает парадоксальное столкновение состояний – сон бессоницы и сон пробуждения, показывает, как предметы в комнате становятся частью сна, свет рождает звук и как печаль, покинув человека, еще живет в чертах его спящего лица:
Большой медитативный опыт дает поэту как бы двойное зрение. Парадоксальность состояний в его поэзии всегда внутренне оправдана. Ему свойственны большая интенсивность вхождения в себя и такая степень концентрации, при которой как на негативе, проступают иные сады, холмы, небо. В своих стихах он идет от внутреннего эксперимента, беспощадно наблюдая границы, где кончается сфера нашего «я», или где наше «я» становится вторым, третьим. Большинство его стихотворений написаны в том состоянии, когда видны переходы и связи между вещами, далеко отстоящими друг от друга. Поэт обладает даром объединять, связывать то, что разделено в прагматическом сознании. Проецирование себя со стороны, расширение личности, смещение планов – вот черты, определяющие его поэтику.
Внутренняя амплитуда его состояний очень резка – от небытия к интенсивному ощущению жизни. И здесь он часто пользуется древней символикой – душа бабочка, сад-рай, холм, дерево. Напротив, в его «потусторонних» прогулках – атмосфера разряженная.
В своем последнем стихотворении, написанном незадолго до смерти, поэт торжественно просветлен и спокоен. Он будто уже вышел из привычных форм жизни и медленно уходит от нас:
Аранзон, безусловно, ленинградец. В его холодных, неторопливо-размеренных ритмах чувствуется дыхание одного из прекраснейших городов мира.
Илья Бокштейн в прошлом завсегдатай большого, несколько казенного здания библиотеки иностранной литературы, встречал и принимал в ее холлах своих гостей, вел под смешки библиотечных работниц поэтические диспуты. Этот невысокий, постоянно бормочущий стихи мальчик с Таганки с лицом Босха и будто заблудившейся походкой – автор нескольких тысяч стихотворений и большого, рождающегося тут же в разговоре с вами романа.
Поэт начал в русле так называемой «шизоидной» поэзии:
«Шизоидная» поэзия – это отголосок так называемых «шизоидных» настроений московских 60-х годов – истерический юродствующий выплеск в диапазоне между богемной эксцентричностью, психиатрической лечебницей и, нередко, надломом. За этой поэзией в лучших ее проявлениях стоит свобода поэтического рисунка, эстетизм и причудливость самовыражения при полном доверии себе в смелых смещениях «здравого видения» под маской шизоидности:
В последние годы Бокштейн, исчерпав для себя темы «шизоидной» поэзии, пришел к идее поэзии «экстремической» – предельному выражению поэтического субъективизма, не считающегося с профаническим восприятием. «Экстремическая» поэзия использует систему поэтических кодов, расшифровке которых, впрочем, посвящена значительная часть его сверхромана. Не останавливаясь подробно на этом романе, – фантастической мистерии с сотнями действующих лиц, – приведу из него несколько двустрочий о смерти, написанных в лаконичной афористичной манере:
Илья Бокштейн, человек фонтанирующего захлебывающегося воображения, создал свою космологию и мифологию, свою теорию чисел и звуков. Погруженный в метаморфозы собственного сознания, он вступает в диалог со всеми традициями. В его поэзии слово предоставлено планетам, титанам, материкам, траве, двери и даже скрипу двери и запаху травы.
Творчество Ильи Бокштейна интересно стремлением освободиться от . гнета рассудочности и включением в поэтику элементов своей метафизики.
Илья Бокштейн – поэт непрерывного творчества, по-видимому, не всегда успевающий отшлифовывать написанное. Отсюда в потоке его поэзии наряду с интересными строчками нередки досадные промахи.
Москвич Станислав Красовицкий-человек с интересным почерком жизни и творчества. В его ранних стихах много упоения жизнью, собой. Фривольности, щедро рассыпанные в этих стихах, создали ему довольно скандальную известность в филологическом студенческом кругу. Лучшим стихам его присущи грация, непосредственность, чистота поэтического рисунка.
Его образы возникают с эскизной легкостью, а живописное решение главной темы очень выразительно: черный цветок пистолета и красный цветок смерти. И сама смерть воспринимается как игра, как красивый жест. Вообще, Красовицкому свойственны вызов, озорство, игра с недозволенным, и он умеет это делать с изяществом:
Он свободно владеет искусством метаморфозы, внимателен к продолжению, изменению, переходу одной формы в другую. Его поэтические решения неожиданны и свежи. За ними нет груза привычных ассоциаций. Поэту свойственны стремительность и импрессионистичность восприятия. Он не связан «вечными темами», традиционным видением. Образы его появляются будто бы впервые:
Его «Мадригал Крученыху» несет на себе следы импровизационной легкости, непринужденности. Он построен на игре слов, звуковых ассоциаций и представляет собой дружеский каламбур-виньетку, адресованный одному из родоначальников русского футуризма:
В последние годы Станислав Красовицкий ушел от стихов. По слухам, он собирал все свои стихи у знакомых и уничтожал их. Прежние стихи оказались несозвучными его теперешним настроениям, отказ от них связан с его новым внутренним опытом. Он живет уединенно в пригороде, вместе со своими детьми воспитывает приемных. Знатоки собирают его стихи по крохам.
Леонид Иоффе вышел из малого московского круга поэтов. Его ранним стихам присуще увлечение «невысоким стилем». Это так называемые заводные стихи периода «непосредственного творчества». Его сборник этого периода называется «Косые падежи»:
Поэтов этой группы, может быть, в большей мере, чем прочих, интересовали вопросы формы, преемственности культуры слова. Они прошли через увлечение Иннокентием Анненским, Андреем Белым, Вячеславом Ивановым, Борисом Пастернаком, Мариной Цветаевой, Велемиром Хлебниковым, Осипом Мандельштамом, а также обериутами – Александром Введенским, Константином Вагиновым. Кроме того, большое впечатление на Леонида Иоффе произвело открытие живописи Василия Кандинского. Следы этого увлечения несет на себе его сборник «Декоративный оборот», где был выработан сдержанный, где-то даже условный рисунок строфы со скрупулезной отделкой фактуры. Леонид Иоффе читает свои стихи с монотонным воодушевлением, умело подчеркивая тщательную звуковую аранжировку, и вязь синтаксиса. В такой манере чтения – стремление проговорить стихотворение на одном дыхании. Легкость его стиха обманчива – за ней напряженная, не всегда сгармонизованная внутренняя ситуация:
Найти согласие, уравновесить диссонанс – одна из мучительных тем этого поэта. Не боясь прослыть старомодным, Леонид Иоффе пользуется понятиями красоты и правды, стараясь увидеть их прямую соотнесенность, соответствие.
Психологический контекст здесь едва намечен – он дан как настроение, игра цвета. Стихотворение окрашено мягкостью, нежностью, с мерцанием гласных, диссонансное состояние преодолевается музыкально и мечтательно. Найденное равновесие «примысленное».
После «декоративного оборота» у поэта началась пора разочарований и сетований на незрячесть. Отсюда и совы, и слепота, и «дремотой веки, будто мохом, заросли». Все больше поэт ищет ответов в религиозном опыте. Можно заметить черты московского сходства в ранних стихах Леонида Иоффе и Станислава Красовицкого. Похожи и их внутренние линии жизни – тот же радикальный разрыв с собой, те же поиски более глубоких жизненных оснований.
Обращенность к религии и мистике не просто одна из черт поэзии «малого круга». Поэзия эта в большинстве случаев склонна понимать себя как самостоятельный духовный поиск. Насколько это удается тому или иному поэту – другой вопрос. Но в приближении к этим областям, постоянном внимании к ним видна совершенно определенная тенденция.
Другого рода настроения представлены в творчестве московских антиэстетствующих поэтов – Владимира Ковенацкого, Евгения Головина и других. Поэтику их можно определить, пользуясь словами Василия Кандинского, как «область нового уродства». За этим интересом к миру идиотизма, злой механичности и убожества жизни стоит неудовлетворенность существующими эстетическими канонами и штампами. Автор стремится через абсурд, иронию, прозаизмы достичь нового художественного эффекта. Это не просто стилизация, а своего рода эстетическое юродство. В стихах этих поэтов используются прозаически сниженная форма – стереотипы и разговорные клише, банальные рифмы, монотонный ритм. Но при этом в них присутствуют элементы неожиданности, больной фантазии.
Владимир Ковенацкий – рационалист, парадоксалист. Образы его прозаичны и саркастически-холодны:
Ковенацкий – поэт небольшого стихотворного эпизода. Он умело воссоздает фактуру события, настроение места, времени, даже фантастические элементы у него выглядят стенографически достоверными, а уродство становится интересным:
Владимир Ковенацкий – наиболее традиционен в этой группе поэтов. Его стихи в ряде случаев несут в себе элементы романтизма, грусти, одиночества, тоже в значительной мере сниженного:
Генрих Худяков стоит особняком даже в «малом круге поэзии». Свой круг он замкнул на общении с книгами Цветаевой и Пастернака. Единственная встреча с Борисом Пастернаком в 1967 году едва ли была для Худякова реальнее, чем стихи поэта.
Уже в названии сборника 63-го года «Третий к лишним» Худяков заявил о своем собственном понимании литературного окружения и литературного наследства. Говоря о Цветаевой и Пастернаке как о лишних поэтах, он причислял и себя к этому «кругу» – поздняя реминисценция на тему лишнего человека в русской литературе.
После короткого увлечения стихами Хлебникова, Крученых, живописью Кандинского, Малевича, Шагала, Худяков обратился к визуальной поэзии и создал свою сложную и интересную систему объединения слова с изображением.
Новая форма радикально изменила содержание его стиха. Стихотворения стали записываться длинными односложными столбцами. Рифма и размер отступили перед интонацией и ритмом. Затормозив поток поэтической речи, Худяков заставил вслушаться в звучание каждого элемента формы, включая ь и ъ знаки. Стихи, записанные столбцом, потеряли глаголы как «незнаменательную» в системе Худякова, не несущую конкретных образов часть речи. Вот образец записи его стихов:
|
Сан- Кт- До- Ни- Пгр- Ад ...Ст- Олп- Ов Тв- Ор- Ен- ье!.. – Эк- С- По- |
Те- Рбу- Рг ...«Не- Ва !..«Не- Вы!..» |
После стихов, записанных столбцами, появилась книга изобразительных стихов. В отличие от уже известных визуальных стихов (Аполлинер, русские футуристы), Худяков в основу построения стиха кладет не элементы просодии, а изобразительный принцип (сборник «Кацавейки»). На следующем этапе – сборник «Хокку» – текст и картинка поляризовались. Рисунок стал выполнять роль четвертой дополнительной строки хокку.
Генрих Худяков интересен формальными разработками стиха. Он в постоянном поиске новых выразительных средств в поэзии. Он включает в поэтический контекст отпечаток пальцев, группу крови, удостоверение личности как условное замещение автора. Сам он филолог, выпускник Ленинградского университета, но москвич по открытости, щедрости в общении. Читает свои стихи сочно, интонационно варьируя каждый ело г. Устраивает выставки визуальных стихов.
Это только несколько имен, проблем и размышлений из пестрой и интересной поэтической мозаики 60-70-х гг. Однако уже из этих немногих примеров видно, что поэзия «Малого круга» – ответ на большой круг внутренних проблем и вопросов. Все эти поэты, а также Константин Кузьминский, Анатолий Жигалов, Евгений Недгар и многие другие уверенно вносили свои темы и интонации в картину поэтической жизни Москвы и Ленинграда. Нет сомнения, что их творчество представляет интерес для любителя, собирателя и историка поэзии.
![]() |
Родился 5.12.1930-го года. В 1948 году окончил среднюю школу в Москве. В 1959 году окончил филфак Ленинградского Государственного Университета. В 1960-62 гг. работал искусствоведом на первой и последней Всесоюзной передвижной Выставке Плаката. Побывал в Средней Азии и Закавказье. В 1965-71) гг. работал (с перерывами) в качестве технического переводчика на строительных предприятиях при «отделах информации». В 1974 году уехал в Нью-Йорк. Основной период наиболее активной работы в творчестве слова: 1956-1972 гг. |

|
А вся контрабанда – она со мной, В моей черепной коробке! Генрих Гейне
|
|
Из таможни он вышел налегке... Олег Охапкин
|

... Шмонали долго. У жены был личный досмотр, невзирая на менструацию. Списанный «Ундервуд» 1905 года определили, как антиквариат. Пришлось вызывать машинистку. Ни одной печатной, равно рукописной строчки в багаже обнаружено не было. Поэт подобен древнему философу. «Омниа меа мекум в портках», – объяснял таможенникам единственно знакомую им латинскую фразу. Это было не так. Контрабанда была в голове. 20 лет ленинградской поэзии, около ста неопубликованных поэтов, несколько тысяч стихотворений – умещалось в обычной черепной коробке. До-гутенберговская эра, поэзия «бардов, рапсодов и менестрелей» – вот, что такое современная литературная Россия. Прозаикам хуже. Прозаики просто не пишут. Или прячут свои рукописи – даже от себя.
Поэты живут недолго. Они торопятся жить. Трое моих друзей уже на том свете. У двух не опубликовано ни строчки, из третьего, стараниями «Молодой Гвардии», сделан крестьянский черносотенный поэт. Он восхищался Иосифо... Бродским, его другом был еврей Эдуард Шнейдерман, грустный и добрый философ-лирик, сейчас из него делают «нового Есенина». Это Николай Рубцов. Но не о нем сейчас речь, хотя все лучшие его стихи не опубликованы. Речь идет о третьем уже поколении послевоенного Петербурга-Ленинграда, о тех, кому Анна Ахматова предрекала жить в «золотом веке поэзии». Их стихи звучат сейчас в дома., и на улицах «Северной Венеции», «Пальмиры» и непоколебимой «колыбели Революции», в городе, носившем имя Петра, средоточии европейской культуры, наглухо заколоченном «окне в Европу». Их стихи я вывез в своей голове, их имена – в своем сердце, и привожу на память то лучшее, что создала культура северной столицы на протяжении последних 10-15 лет. Пусть простят меня за погрешности в пунктуации, в возможной неточности в разбивке, но за правильность текстов ручается моя голова. Вряд ли она подлежит Женевской конвенции и «Вооруженной Охране Авторских Прав» в Советском Союзе. Я просто печатаю то, что помню, люблю и читал на каждом углу моего родного города, Санктъ-Петербурга, за что меня и звали «бродячим магнитофоном». Вот эти стихи (лишь небольшая часть того, что я помню).

|
В конечном счете, самым ценным капиталом для нас являются люди. И. В. Сталин
|
«Я умру в Париже, в пятницу, будет идти дождь» – так прогнозировал свою смерть замечательный перуанский поэт Сезар Вальехо. Он умер в Париже, в пятницу, но был яркий солнечный день.
«Самый петербургский» из всех послевоенных поэтов, Роальд Мандельштам никогда не был в Париже и старался не думать о смерти, ибо всегда знал: близка она. И не ошибся. В дождливый весенний день 1959-го (или даже 1958-го года точно не известно!) небольшая группа молодых художников и поэтов хоронила своего самого звонкоголосого певца. Ему было то ли 28, то ли 27 лет – только! Возраст Лермонтова. Доставленный в больничный покой, он умер от желудочного кровоизлияния, вызванного хроническим недоеданием и осложненного костным туберкулезом, астмой и наркоманией. А незадолго до этого... Город Петра середины 50-ых годов. Артистическая жизнь едва-едва пробуждается от долгой летаргии; по пыльным мансардам и отсыревшим подвалам-мастерским начинают собираться за бутылкой вина молодые художники, поэты, литераторы, музыканты – все те, кого много позднее станут называть оппозиционерами режиму и диссидентами. Северная зима на исходе. Повеяло весною, скоро ледоход. В рассветный час из дома в районе «Петербурга Достоевского», опираясь на костыль, выбредает тщедушная, гротескная фигур ка певца этих ночей и этих рассветов; одетых в гранит каналов с их узором оград чугунных; повисших над сонными водами мостов; улиц, прямых, как выстрел, и вкрапленных в небо ажурных фонарей.
Романтическое кружево лучших его строф изысканной виньеткой легло на страницы петербургской истории и поэзии. Лирическая медитация в его стихе, как правило, чрезвычайно живописна, рельефно-осязаема. Живопись словом – это Роальд! Разумеется, сердцу того, кто родился и жил на невских берегах, поэзия Мандельштама ближе, чем стороннему наблюдателю. Недаром же он, один или с друзьями, днем и ночью бродил по любимому городу, проникаясь его ароматом, впитывая застывшую в камне великую историю, прислушиваясь к голосу дней минувших. Наверное, не было ни одного самого неказистого переулка, ни одного обшарпанного дворика, ни одного своеобразного подъезда, где бы не побывала «болтанка»: так иронически прозвали себя Роальд и его сотоварищи, поэты и художники: А. Арефьев, Р. ГУдзенко, В. Гром, В. Шагин и В. Преловский (позднее повесившийся). Петербург Пушкина и Гоголя, Достоевского и Некрасова, Блока и Ахматовой – ИХ Петербург! Все интересовало их в городе, еще не обезображенном последующей «реставрацией» и реконструкцией. Все, от пропыленной статуи в подъезде – до живописной помойки во дворе-колодце. «Нарисуй мне хоть лужу грязную, да только чтоб правда была и поэзия. А поэзия во всем может быть, это от художника зависит» – слова П. М. Третьякова были их подсознательным девизом. И они окунались с головой в эту правду и в эту поэзию.
Было так... А в остальном что? «Наш паровоз вперед лети, в коммуне остановка» – кто из детей тех поколений не пел вместе с Аликом эти бодрые песенки? Прошло около 20-ти лет и этот паровоз сбросил Роальда на полном ходу, ДАЖЕ НЕ ЗАМЕТИВ его смерти. Ни одной публикации, ни при жизни, ни после! Ни в одной газете. Ни, тем более, в журнале. Даже на удивительные его переводы Ф. Г. Лорки – нуль внимания. Мизерное пособие по инвалидности – вот и все средства к жизни. Голод, нищета и болезни обступили со всех сторон поэта, нашедшего мужество бросить в лицо этому обрыдлому существованию:
«Нет! Пощады от жизни не ждать. Но всегда Беззаботно смеяться над ней...»
Только морфий-Морфей приносил ему дорого достающееся забвение. И как дорого!
Маленький неузнанный Гомер своего десятилетия; странный Вергилий, проводящий друзей по кругам послесталинского ада... Таким он зарубцевался в памяти немногих, знавших его. Таким он станет со временем в твоих глазах, читатель.

Анри Волохонский – фигура мистическая и мистифицирующая. Маленький, черный, похожий на Мефистофеля, с хамелеоном на плече, он изучает на берегу Тивериадского озера свой фитопланктон. Каббалист, мистик, знаток Древней Греции и Египта, иудей и христианин, замечательный поэт, автор теософских трактатов и трактатов о музыке, исследований о свойствах драгоценных камней – он возникает тенью за каждой значительной фигурой современного Петербурга. Его имя связано со всеми интереснейшими именами и школами, сам же он остается в тени. За вычетом периода эвакуации и двух-трех лет, проведенных в Мурманске (1964-66), он практически не покидал Петербурга до своего отъезда в 1975 году. И тем не менее, мало о ком известно столь немногое.
Родился 19 марта 1956 года в Ленинграде, в семье аптекарей и ювелиров. Уже в школе знал химию в объеме университетской программы (по свидетельству академика Зельдовича), что, впрочем, не помогло ему преодолеть процентную норму при поступлении в Ленинградский Университет. Оставался химико-фармацевтический институт, куда евреев брали. Его и закончил. Работал химиком, гидрохимиком. Это внешняя сторона дела.
В 1955 году Анри Волохонский начинает писать. Впрочем, пишем мы с детства, но осознаем это не сразу. И тут начинается цепь мистических знакомств и связей. Оказывается, Анри Волохонский был знаком с Роальдом Мандельштамом, самым одиноким поэтом современного Петербурга (умер в 1959 году, 29-ти лет) и с его друзьями-художниками: Арефьевым, Васми, Шварцем. В 60-е годы имя Волохонского связывается с Марком Петровым, философом и теоретиком Борисом Понизовским, поэтами Иосифом Бродским и Глебом Горбовским. Ни один из современных поэтов не повлиял на творчество Анри Волохонского (за вычетом, может быть, гениального Стаса Красовицкого?), зато наблюдается обратное явление. Алексей Хвостенко и Леонид Ентин, работавшие в соавторстве с Анри Волохонским, вся школа нео-абсурдизма (Эрль, Миронов, Макринов, Немтинов) обязана ему своим существованием. Волохонский загадочен. Его влияние неощутимо. Он сам – порождение мистического Петербурга (от английского "misty" туманный). И в то же время Анри Волохонский несет в себе определенные черты петербуржской поэтики – рафинированную культуру, язык, аристократический изыск, немыслимый в наше время, иронию, переходящую в мистификацию, и метафизическую глубину. Его поэтика – это следующая ступень по линии Хлебников – Введенский. И я могу смело заключить это вступление именами: «Хлебников – Введенский – Волохонский».
Свет и тьма, черное и белое.
Свет, отдаленный от тьмы, есть ее блеск, а собранный воедино – яркость. Яркость – качество огня, и потому она – первый цвет – красный. Красный рядом с черным и белым станет пламенным багряным, белое станет бледно-желтым, а черное – темно-синим.
Помести эти три в свет, сделай их прозрачными – выйдет три цвета стихий: бледно-желтый лунный для эфира, темно-синий для воды, багряный для огня.
Луна в зените белая над черной тьмой воды.
Пусть начнет восходить багряное солнце, и пожелтеет луна, а вода станет синей.
Так читай на небесах.
Расположи цвета стихий по кругу: треть эфиру, треть воде, треть круга – огню.
Пусть они будут прозрачными.
Между лунным и тёмно-синим ляжет голубой –
– это цвет времени.
Между синим и багряным ляжет фиалковый – это цвет пространства.
Между багряным и лунным будет рыжий цвет меры. Восходящая луна против фиалковой воды небесной – вот пространство.
Солнце багряное, восходящее против голубой грани вод – вот время.
Солнце рыжее в зените над синей влагой –
– вот мера.
Бледно-желтое означает протяженность, темно-синее – течение, багряное – плодовитость. Голубое – слиянность, рыжее – делимость, фиалковое – разрушение и смерть.
Да будут цвета твои прозрачными.
Соедини голубое с багряным, соедини рыжее с темно-синим, соедини лунное с фиалковым. Получишь три оттенка зеленого.
Это цвет форм, цвет внешней красоты в центре круга.
Отдели твердью, сделанной из блеска пламени, воду небесную от воды поднебесной.
Опусти круг стихий в поднебесную воду.
Раздвинь ее, чтобы явилась суша.
Туда опусти круг.
И сделай цвета стихий непрозрачными.
Голубой, синей, фиалковой станет вода.
Желтой, рыжей, багряной станет суша.
Зеленый и тот красный, который называют коричневым цветом коры, получишь от этих.
Это цвета влажных трав, выходящих из глины, цвета листвы и ствола, цвета плоти и крови, всякой почвы и формы.
Это запечатлено и в металлах, ибо медь зеленая снаружи, внутри красна.
Серебро – символ бледного желтого, ртуть –
– темного синего, золото – багряного.
Олово – голубое, железо – рыжее, свинец фиолетовый и черный.
Луна от серебра – символ протяженности. Меркурий от ртути – символ течения.
Солнце от золота – символ плодовитости.
Марс железный – знак делимости и меры.
Венера с оловом – знак слиянности и времени. Сатурн из свинца значит смерть.
Зеленый медный Юпитер изображает красоту форм.
Воистину великолепно все устроенное внизу и вверху.
Помни, что человек создан из красной земли, чтобы славить Творца в саду всякой зелени.
Хочешь славить духом – славь черным и белым: буквой и словом и блеском.
Хочешь славить через стихии – славь синим, желтым и багряным, но тогда сообщи им блеск через металлы.
А рыжим, голубым и фиалковым – не славь, ибо это цвета не истинных сущностей, но возникшие при смешении.
Хочешь изобразить нечто в пространстве – ищи красное и зеленое между бледным и фиалковым, но последних не бери.
Хочешь изобразить нечто во времени – ищи то же, но между голубым и багряным, только не бери этих.
Хочешь изобразить в мере – смотри между рыжим и синим, только никогда не бери крайних выйдет ложь.
Не клади также красного и никакого другого цвета рядом с черным и белым.
Живое – в глине и в зелени.
Человек из глины – мир из зелени.
Не сообщай блеска, когда не пишешь святого, и не клади серебра, если изображаешь формы. Помни: формы живого – в глине и в зелени, а камни и металлы оставь.
Не изображай звездного неба и текущей воды иначе как символом – выйдет ложь.
Всегда славь Творца – духом ли, стихиями или изображением форм.
Чем не я этот мокрый сад под фонарем, брошенный кем-то возле черной ограды? Мне ли забыть, что земля внутри неба, а небо – внутри нас? И кто подползает под черту, проведенную как приманка? И кто не спрячется за самого себя, увидев ближнего своего? Я, – ОТВЕЧАЕМ МЫ.
Ведь велико желание помешаться. Запертый внутри в одиночку возвожу себя в сан Бога, чтобы взять интервью у Господа. Больно смотреть на жену: просто Офелия, когда она достает из прошлого века арфу, пытаясь исполнить то, чего не может быть. Или вырыть дыру в небе. На белые костры церквей садятся птицы, вырванные из ночи. Или в двуречьи одиночества и одиночества, закрыв ладонями глаза нарушить сон сов, что, эту тьму приняв за ночь, пугая мышь, метнуться прочь. На лугу пасутся девочки, позвякивая нашейными звонками. Где нищий пейзаж осени приподнят старым дождиком, там я ищу пленэр для смерти. И ем озерную воду, чтобы вкусить неба . Свистнув реки по имени, я увожу их вместе с пейзажами. И ем озерную воду, чтобы вкусить неба. Но как уберечь твою красоту от одиночества?
На другом берегу листвы, – нет! на другом берегу реки, в ее листве я заметил ящерицу: что это была за встреча!
Пустые озера весов взвешивали миры и были в равновесии.
Многократное и упорное: НЕ ТО, НЕ ТО, не то, не то. Многократное и упорное: ТО, ТО, ТО, то, то, то. Смолчал: ужели я – не он? Ужаснулся: суров рождения закон: и он не я, и я не он!
Лицо на нем такое, что будто он пьет им самую первую воду. Его рукой – немногие красавицы могли бы сравниться с ней! – я гладил все, как дворецкий, выкрикивая имя каждого, гладил по голове: сердце чьей-то дочери, свое старое, засушенное между страниц стихотворение, голову приятеля, голову приятеля, голову приятеля. Буквально надо всем можно было разрыдаться. Сегодня я целый день проходил мимо одного слова. Уже не говорили – передавали друг другу одни и те же цветы, иногда брали маски с той или иной гримасой, или просто указывали на ту или иную, чтобы не затруднять себя мимикой.
| ВСЮДУ | бабочка | летит | Верхом на | бабочке | летит | |
| НЕБА | бабочка | летит | В виде | бабочки | летит | |
| СЛАВЫ | бабочка | летит | На фоне | бабочки | летит | |
| МИХНОВА | бабочка | летит | На крыльях | бабочки | летит | |
| МЫСЛЬЮ | бабочка | летит | На небе | бабочка | сидит. | |
| ЗВУКОМ | бабочка | летит |
А я становился то тем, то этим, то тем, то этим, чтобы меня заметили, но кто увидит чужой сон? Я вышел на снег и узнал то, что люди узнают только после их смерти и улыбнулся улыбкой внутри другой: КАКОЕ НЕБО! СВЕТ КАКОЙ!
|
...Они были непохожи друг на друга, как цветок лотоса на раффлезию. Бакха
|
Два поэта, два антипода, два полюса, два столпа. – Черненький и беленький, еврей и русский, калека и гигант. Два ровесника, два соотечественника, два поэта – одна судьба.
Оба при акмеизме, и, Боже! – до чего непохожи, до чего разнятся: дразнится Кривулин, Охапкин рычит – стонет и ревет, как Днепр широкий. Один – Днепр широкий, другой – Днепр – глубокий, так – в глубине и мощности – значатся две фигуры Петербурга 70-х годов.
Беру их, как символы, как полюса, оставляя шарманствующего Ширали, каменного (узором измороси по камню) Петра Чейгина, капризного (гений!) Куприянова, оставляя (страстотерпца) Стратановского, оставляя – элиту, тех, – выросших вопреки и втуне, выросших во тьме, выросших в молчании, звучащих, светящихся, оставляя учителей и зачинателей – выставляя фигуры (две) нынешних душных дней.
Церковный певчий (мальчиком), пролетарий, крещеный, русак, красавчик, баритон, гигант, (графоман), отшельник Сосновой Поляны – отщепенец, изгой, и – геолог, строитель и грузчик, археолог (сегодня), а завтра – музейный рабочий (вчера), для стихов – вечера, бесконечные ночи, уродливый почерк (в нем – мощь), ближе к Греции, к Риму, языческим скифским векам, но поверено все – христианством. Не юрод, но трубно орет, мощь и вещь, дактилический певчий размах, 200 строчек – стишок, так у Волги круты берега, через горы? дорога на юг.
Охапкин – трубный глас, он вскормлен отрубями, трудом (Российским, подневольным, крепостным), трус, как свойственно всем силачам, он трудник, инок, звать его – Олег.
Но – сын латышского стрелка и внук раввина, чернявый (Пушкин), косоглаз и колченог, Кривулин (в мрачной башенке) – не мистик, но мостик к. Немного одинок – но весел, пакостен (затейливый подьячий), он пишет на столе, он пишет – в стол. Он тоже – столп, но столп немой и зрячий, философ, мистик, таракан, он – сноб. Архаик, архаист («вино пью архаизмов» – неточная цитата). Он глубок. Не мощь, а – немощь, обращенная в изыски (ужасный почерк!), гречески хитер. ... Сознания безумные химеры, мохеровым шарфом замотан, жук. Он жуток, автор сплетен (сотен), шуток, от коих худо. Весел, одинок.
Из этих двух слагается искусство. И, отделяя их, течет Нева. То – хор анахоретов. За ними – сонмы (сотни!) поэтов, тени убитых и тела замолченных – искусство Петербурга наших дней.
| Петру Чейгину |
| Михаилу Шемякину |
|
Сила Господняя с нами. Снами измучен я, снами. И. А.
|
| А. О. |
| И. Бродскому |
| К. Кузьминскому |
| Александру Ожиганову |
| К. Кузьминскому |
О лед, всемирный лед, тюрьма
Вся стужа звездная над нами
Как будто Древняя Зима
Оделась ясными зрачками
И смотрит в нас – со дна Невы
Читает нас – живую кожу
Как буквы, с ног до головы
Человек – легенда. Никакие биографические сводки-выжимки не дадут вам ЖИВОГО поэта и никакие развернутые аннотации. Есть вам дело до его 36 лет и отнюдь не литературного образования? Рыжеватая борода по ветру, в руке неизменная клюка из карельской березы и в любое время года распахнутая на пузе рубашка – таков «Пятый поэт Петербурга» на улицах «порфироносной вдовы» и в родных пенатах – у конно-гвардейского манежа Кваренги, где его открытая всем ветрам квартира была местом настоящего паломничества творческой молодежи всех поприщ и всех направлений. Таков он и на официальной аудиенции у Генерального Консула Франции и в кабинете начальника ЛенОВИРа.
Не было для него ни прописей советского «этикета», ни правил уличного движения. Достойный ученик языколюба Л. Успенского, он – знаток языков и диалектов, блестящий импровизатор, рапсод и балагур, у коего в закромах памяти хватит своих и чужих стихов на добрую дюжину чтецов-декламаторов. Человек, чья широкая и богатая, как скатерть-самобранка, эрудиция – не пыльный склад старья, не «книжная пыль, вытряхнутая в пустую голову», а – всегда готовый детонировать боевой заряд. Она – нерасторжимый двойник его игривой фантазии и искрометной мысли. Мысли, которая стрелой из лука пронзает толщу событий, имен и дат, никогда не увязая в велеречивой многопудовости. Почему несколько лет назад в Ленинграде запретили трубногласные сигналы по ночам? Потому что поэт проехал по спящему городу-пантеону, оглашая горном площади и проспекты Северной Венеции. Почему заправилы союзов неоднократно отменяли объявленные творческие вечера и встречи с молодыми поэтами и художниками? Потому что зримо маячила на горизонте «одиозная фигура» Кузьминского. Почему стали известны на Западе имена замолчанных молодых бардов северной столицы? Потому что «лед тронулся, господа присяжные заседатели»: это Кузьминский переправил «туда» последовательно сборники 5-ти и 14-ти поэтов, а незадолго до эмиграции подготовил сборник-монолит уже 30-ти поэтов. И если в финале 1974 г. консервативные «отцы города» разрешили ПЕРВУЮ выставку художников-нонконформистов, то, помимо прочего, вызывающей прелюдией к тому была выставка «под парашютом» в комнате поэта. Более 20 авторов и свыше 120 произведений живописи и графики – самая солидная из всех частных выставок! А перед ней – не менее представительная и шокирующая выставка менестрелей от художественной фотографии. А между тем, написана и собственноручно переведена на главные европейские языки внушительная замыслом и охватом поэма-конструкция «Вавилонская башня».
Кто сплавлял воедино сумбурные порывы созревших для общения с аудиторией? Кто чутко пестовал начинающих, направляя в русло живой современной поэтики? Кто положил начало серии поэтических вечеров на частных квартирах – протестом против препятствий официоза? ОН, ОН, ОН!!! Кто в Вене резал себе вены, убедившись в плоском равнодушии европейского обывателя к трубному гласу нового русского авангарда? Кто сейчас где-то под Нью-Йорком вновь, как еще недавно на Галерной, лежит на диване и между чтением и сочинением принимает поэтов и художников, лингвистов и издателей? Все он же – Константин Кузьминский! Слава ему и – СЛОВО ЕМУ!
|
А в магазинах Мангазеи, где много всякого дерма, одни кричат: «Яман!» глазея, другие попросту: «Ермак». |
|
перебирать твою седую прядь... (из посвящений Л. В. Иванову)
|
|
Людмила, боже кой, Людмила! (из лирики К. Кузьминского)
|
| Павлу АНТОКОЛЬСКОМУ |
Алексей ЦВЕТКОВ поэт московский, в том только смысле, что Москва больше, чем Ленинграл, привлекает иногородних. Таковы москвичи 3. Лимонов и В. Бахчанян из Харькова,
В. Алейников из Кривого Рога, Г. Айги из Чувашии, В. Ерофеев из Владимира. Я называю лучшие московские имена. (Если пойти дальше, то весь российский кубофутуризм, зародившийся в Москве, вышел из провинции: Хлебников – с Волги, Маяковский – с Кавказа, Каменский – с Урала, Бурлюк – с Полтавщины, Крученых – из Харькова). Москва это Париж России, ее Мекка и малый Вавилон. Отсюда – физическая сложность судеб новоявленных москвичей, отсюда – богатство, свежесть и «нерафинированность» языка, отсюда – напор, жестокость и сила, но отсюда и катастрофическое смешение лексических слоев языка – невозможность разобраться в нем, отсутствие сложившихся мерил и критериев (на данном этапе), многообразие школ, направлений
И Уровней, отсюда – столичный провинциализм Москвы. Алексей Цветков – поэт российский( и эмиграция для него – не изгнание, а еще один переезд. Он, больше чем другие, был готов к этому: об этом говорят его стихи. О себе же он говорит следующее:
«Родился . в 1947 году в Западной Украине. Советская школа, советские идеи. Годам к шестнадцати стал соображать – что-то передергивают. Тогда же начал писать. Учился сначала на историческом факультете, затем на факультете журналистики Московского университета, пока не сообразил, что сдавать историю КПСС в десятый раз немногим интереснее, чем в первый. Жил в Москве, в Сибири и в Казахстане, работал переводчиком, корреспондентом газеты, рабочим сцены, сторожем на стройке. Летом 1975 года выехал из СССР. Публикации на родине: в 1969 г. одно стихотворение в «Неделе», два стихотворения (в искаженном до безобразия виде) в «Юности» – 1, 1974.
Причины выезда – отсутствие жилья, прописки, средств к существованию и возможности опубликовать написанное. Авторитетное мученичество и изоляция в нищете – разные вещи. Я выбрал свободу.
Жизненные позиции: люди должны стать лучше, и это единственное, ради чего стоит приносить жертвы. Люди, а не вещи. Для этого у нас уже совсем немного времени. «Искусство для искусства» принимаю не больше, чем соцреализм, Искусство должно быть добрым, должно быть светом на дороге. Я выступаю за единство нравственного поиска в творчестве и жизни художника.»
| Вх. № 3. 62/4.12 | Из протокола, составленного нештатным сотрудником КГБ товарищем Ментором на правах очевидца. |
«Из чего приходится заключить, что означенное лицо, в силу проявленного владения луком, а также вопреки несоответствию телесного облика идентично с упомянутом Одиссеем».
...И первым был хвастливый Антиной. Когда под окровавленной стеной легла гора свежеубитых трупов, и Одиссей, селедочку дохрупав, пошел просить супругу, чтоб дала, когда, собрав объедки со стола, случайно уцелевшие служанки ушли в соображенье мужика, когда барыш в кармане пиджака суровый Ментор бережно нащупал, когда под звездный бледно-синий купол прилаживали солнечный гамак, в гостиную спустился Телемак. Хотя последний выход был удачен, он был, казалось, чем-то озадачен, чего-то озабоченно искал. Вот трупа гиппократовский оскал, стрела навылет, чистая работа, вот Антиноя, вот еще кого-то... но праведные боги, где же лук? Где инструмент для беспощадных рук, серп Немезиды, сжавший эту ниву, где поставщик аидова двора? «Слона не сыщешь, чертова дыра!» – ворочалось в мозгу у Телемака. «А Одиссей-то в сущности ломака, сыграл спектакль и рад, как сто ослов. На грош забавы – на червонец слов». Устроенный такой формулировкой, как чемпион победной стометровкой, он обернулся, почесал в затылке и лук отца увидел на полу. Не медля, в лихорадочном пылу, он древко лука изогнул руками – и поддалась тугая тетива. Ведь и тогда, на бойне, он едва не выполнил публично этот номер, но взбешенный папаша чуть не помер, ведь он себе готовил эту честь. Внимание! Натягиваем! Есть!
Вашингтон, 19, ТАСС, Комиссия по ядерной энергии США сообщает, что вчера в Китае на полигоне в Лобноре бал произведен испытательный ядерный взрыв. Мощность взрыва от 20 до 200 килотонн.
Еще не все. Из тощего колчана он вынул уцелевшую стрелу, прошелся по столу. Угарный день рождался в мертвом доме, секундами возился в метрономе над телом изможденного рояля, что алый зев ощеривал в тоске. Секундомер подрагивал в виске. Зеленый чертик жил благоговейно в бутылке недопитого портвейна, под потолком клубилась паутина, на лицах трупов нарастала ржа. Из мертвых спин колючками ежа торчали стрелы в стройном беспорядке, как помидоры на весенней грядке, как эвкалипты в австралийском штате, протуберанцы солнечных лесов. Неся судьбу на кончиках усов, куда-то вдаль скользили тараканы, быть может не вполне осознавая неповторимость места и числа. Маразм крепчал. Двусмысленность росла. Он сделал передышку, остановку, окинул взглядом эту обстановку, хватая ускользающую нить. «Да-да, обои надобно сменить!» Затем стрелу уверенно направил, и прянула крылатая, на зависть, сквозь пустоту двенадцати колец. Сливайте воду! Занавес, конец!
Английские власти, опасаясь протеста местного населения, опутали Северную Ирландию сетью концентрационных лагерей и тюрем.
Нет, не конец. А надо бы, n'est-ce pas? Повторным залпом размозжив клопа, поставив точку, высморкавшись в руку, он дал пинка отброшенному луку, тяжелым матом воздух полоснул. Кругом молчало. Дом давно уснул, полы уснули, окна, кровля, стены, богиня мщения ушла со сцены, усеяв пол окурками и калом, нечистым духом наполняя дом, сжимая сердце болью и стыдом, она ушла, незримо оставаясь, невидимо скитаясь по углам. Рабочие, на свалку этот хлам!
С конвейера Челябинского тракторного завода сошел первой сверхплановой трактор, собранной уральскими тружениками в счет минувшего года.
И с новым чувством, с прежним обаяньем, с удвоенным народным достояньем, с говяжьим фаршем, с орденом на шее возобновим литературный труд. Пока во глубине сибирских руд, в Камышине, Саранске, Конотопе ходили пересуды о потопе, о Росселини, о тарифных ставках, я корчил из себя провинциала, носил штаны, заглядывал в кино. За мной следили чутко и умно, иное временами разрешали, иному совершенно не мешали. Но как-то раз в республике союзной провозгласили розыск всесоюзный, всемирный, галактический, тотальный, и я смекнул: пора точить коньки. На Спасской башне рдели огоньки. По берегам Москвы и Потомака, сбиваясь с ног, ловили Телемака. Суровый ТАСС орал, как эпилептик, пузырилось Ассошиэйтед Пресс. Донской сиделец смазывал обрез. И даже молчаливые этруски молчали исключительно по-русски, врубая «телефункены» и «сони», крепчайший чай лакая из кратер. Тиберий Гракх и Птолемей Сотер направили петицию в ЮНЕСКО, где в целом отозвались очень резко, но допустили массу плеоназмов, трюизмов, арготизмов, матюгов. Удвоили продажу утюгов, конторских книг, селедки, габардина. Такого изобилия картина ласкала взор, закрепощала ум. Искомый вор тощал от горьких дум, уподобляясь высохшей тростинке, менял мануфактуру на пластинки, терял породу, снюхался с фарцами, вязал узлы, сводил концы с концами, баклуши бил, точил из них балясы, предсказывал вторженье желтой расы, довольствуясь порядком и рутиной, покой сосредоточенно храня. По вечерам расседлывал коня, полол редис, глушил спиртовый лак. Лишь лука не касался Телемак.
Далее какая-нибудь цитата по выбору просвещенного читателя. Просьба не пользоваться услугами Ромена Роллана и Татьяна Тэсс.
Всю ночь над миром грохотал Россини, сшибая звезды в мутном керосине, всю ночь Эрот глядел в сердца и души, опустошая скудный арсенал. Торпедный катер подавал сигнал. На флагмане разыгрывали гаммы, команда набирала килограммы, и сам Всевышний, выпустив штурвал, на камбузе капусту шинковал. В бутылке спал отловленный бесенок, крещеный мир посапывал спросонок. Наутро посвежевшая земля услышала решение Кремля. В цепи стандартных головокружений, за перечнем побед и достижений, за ритуальной речью бровеносца был дан категорический намек. Над ЦЦЛ подрагивал дымок. Писатели стекались к преломленью традиционных кровяных хлебов. Дрожал зенит от звона крепких лбов.
Он из древнего рода Распутиных. Тот же взгляд лесного колдуна, упрятанный в заросли бороды, словно в тину вод и подколодных топей. Сучья ломки, а пни живучи. «Снов роспошолистых над градом каменным озирь вылупь вновь!» И грянулся это он на улицу с небес вереникой манной – только холод мертводухом прошкандыбал. Клюка кверху, чинарик побоку, кирзой за Сенную уцепился, борода у Конюшенной развевается.
– Хто, игде, откудова и докедова?
– Гаврилой кличуть.
– Романовым?
– Та нет. 29-во года рождения, та и не Гаврила, небось, а так: Гаврильчик... Василия сын. Вишь висит аж по-над городом. Вроде, чего ему здесь на выставке молодых да ранних, да ишшо авангардных каких-то и делать-то? Ан, смотришь и сразу чуешь: вот тут-то ему и быти! Духом он многих малей, да патреты срисовывает ладно. Дон Чихот у него аж на сэр Вантеса похож и латаной, само собой. Пиита Куэьминскаво дюже верно изобразил, знакомые говорять. Дикой обезьяной такой, как только с дерева после Дарвина и Енгельса слезла, волосья клочками и коюичневым колером пройдено вдругорядь. Эфтот Кузьминской окаянный, говорять, ноне во град Нев-уорх из Питербрюха перебрался и строчит эта он две поээы: «Алые пениса» и «Вишневый зад». У-у, похабели! А ишшо люди добры говорять Гаврильчик той стихи пишеть. Зело язык вострый у него. За словом или рифмой к тебе в карман не полезет.. Шкипер! Бывалый, просоленный. Калобродил, за окиян-море плавал, искал чавой-то. А ничаво: синюю птицу, хоть и сам ни дать ни взять, а Сирин-птица, разве что с яйцами. И в тюряге какой-то персиянско-багдатьской сиживал, а мабуть и в яме долговой, мабуть и во рве львином хто нынче ведает, братие? Тому года!..
Но давайте и по-серьезному. И впрямь не для ханжи-обывателя идущая от русской заветной сказки, от ядреной поговорки-пословицы, от крутого да разухабистого лубка, поэзия славянского витязя Владлена Гаврильчика. Все правда и все неправда в его стихах пойди, разбери! Прозрачность российских озер переливается из его прищуренных, с доброй лукавинкой, глаз в поэзию. Он пишет, как русский мужик некогда пахал: не суетясь, а как Бог на душу положит. Ни суемудрия, ни словоблудия. Слово – гвоздь, поэт – молоток. А потому и крепкое слово у него не придурь, не сорняк, а доброе зерно в доброй борозде. Славянский Велес, мужицкий Брейгель, языческий жизнелюбец Рабле, лесковский «Очарованный странник» – все живут-уживаются в нем. А его колбасник и колбасница то ли наяривают рыночную пляску на рассейском лубке, то ли кружатся во «Фламандской кермессе» Рубенса. «Вот он – я. Нате, берите, читайте меня. Ребята, сукины дети – я ваш!» – как бы говорит Гаврильчик. И это с него, ей-ей, писал Врубель лешистого «Пана» своего, а Павел Корин – «Русь уходящую». Но – задержим его, не дадим уйти, а посему:
СЛУШАЙТЕ ГЛАС ПЕВЦА!
Тов. Махалкин запрягает лошадь белую в телегу. Хвост задрав, она цалует нежные его уста, то копытами балует, любит странную коллегу и, приплясывая, мчится в направлении перста.
Пьяный в доску тов. Махалкин тонким прутиком вращает и как следствие движенья на щеке его слеза. Он кобылу поощряет или быстро покосится, сквозь ресницы устремляя проницательны глаза.
Тов. Махалкин скачет лесом и свистит сквозь белы зубы. За кормой его телеги птички разные летят. Тов. Махалкин смотрит бесом и движения сугубы. А деревья вдоль дороги, тилипаясь шелестят .
Гутен морген! тов. Махалкин! Мчись, родимый, по дороге. Жми, шуруй, объятый страстью ко движению вперед. Тов. Махалкин, в этом мире мы непонятые боги. Тов. Махалкин, в наших душах – семя страшное растет.
Вот пришли они в кабак, чтоб исполнить краковяк, после звуков краковяка им на блюде дали рака: он усами шевелит и чего-то говорит. Тело в розовой рубашке, на усах висят букашки, а на попе бубенцы, а поодаль мертвецы заседают на гробах, все цветы на черепах, сквозь оскаленные зубы мертвецы играют в трубы про загробные миры, про воздушные шары, что качаются на ветке посреди огромной клетки, где похожий на трамвай чудо-юдо попугай слово веское бормочет и из клетки выйти хочет. Эта клетка не простая справа клетки запятая, а налево колбаса предлагает телеса и не ведает что стыдно, коли тело людям видно, и не ведает, что тело демонстрировать не дело: тело голого виденье производит впечатленье. Это вредные замашки быть на людях без рубашки. На лугу цветут ромашки, море плещет вдалеке и бумажка на песке.
| Requiem Д. 51 | In memoriam I. H. |
![]() |
поэзия
сборник ВЕРПЫ составленный по следам ЕЕ в бывшем творчестве автора автором |
|
А потому говорящий на незнакомом языке молись о даре истолкования. Ибо когда я молюсь на незнакомом языке, то, хотя дух мой и молится, но ум мой остается без плода. Что же делать? Стану молиться духом, стану молиться и умом; буду петь духом, буду петь и умом. 1-ое Коринф, 14 ст. 13-15
|
|
И незнатное мира и униженное и ничего не эначущее избрал БОГ, чтоб упразднить значущее. К Коринф, 1, 28
|
Художником, преодолевшим сопротивление нетрадиционного материала, живущего бескомпромиссной жизнью человека, не подлаживающегося ко вкусам современного общества, является выдающийся поэт Елизавета Мнацаканова (1923 год рождения). Ее творчество, как и ее жизнь (одно из лучших ее произведений) самобытны и цельны настолько, что подчас их трудно отделить одно от другого. Даже сам автор сделал это с трудом всего лет 10 тому назад, разрешив себе, наконец, сесть за стол литератора, безудержно выплескивая накопившееся и обнаружив зрелого мастера, остроте индивидуального видения и цельности мироощущения которого трудно найти аналогию в настоящее время. Фантазия поэта получает первоначальный импульс в образах реальности, выделяя из нее нечто вроде образного сгустка, который и становится главной темой ее произведений. Проникая в сущность отображенного предмета, выраженную зачастую в нескольких словах или несколькими фразами, автор рассматривает этот предмет в движении, в его постоянной эволюции. Мнацаканова сама принуждает его эволюционировать, рассматривал его при этом со всех всевозможных углов зрения. Тут ей приходит на помощь последовательно проводимый метод системной аллитерации. Виртуозно им владея, она инструментирует стих таким образом, что уже фоническая сторона стихотворения начинает играть организующую роль в общей конструкции. Динамика оркестровки такого стершегося поэтического сравнения «Ночь как море» заставила прозвучать его в преображенном, заново открытом виде в поэме того же названия. Такие выражения, сконцентрировавшие в себе содержание явления, использованы таким образом, что они звучат, превращаясь в Заклинания в общей структуре своего рода магического действия. Каждое ее произведение – это особая область погружения в медитативную реальность, с особой, присущей только ей, психологической настройкой. Это ощущение создается четко разработанной композицией элементарных структур-, мобильная функция которых создает впечатление движения внутри формы, но в целом общая композиция порождает определенное статическое психологическое состояние. Так в ее главном поэтическом произведении: «Книге видений» в созданном поэтом жанре рисованной поэзии можно выделить несколько элементарных структур:
1. связанные с созданием настроения покоя, нирваны, абстрактной красоты – «Сады Аранхуэсв безмолвны», снимающие эффект их смысловой нейтральности.
2. «Блаженны зрячие безмолвно», в этой фразе уже Звучит, хоть и приглушенно, драматическая интонация.
3. структуры, уже содержащие в себе социальный элемент с ярко очерченной драматической окраской – «Речь идет о безмолвной кончине поэта». Заметим сразу, что эти форматы содержат общий для них элемент – слово «безмолвный», являющийся атомом обшей конструкции, смысловым и формообразующим опорным пунктом, словом, которое и подвергается в дальнейшем «аллитерационной обработке». С качественной стороны это безмолвное слово постепенно к концу поэмы звучит безмолвным криком поэта посреди обыденной и ко всему равнодушной, кроме своей выгоды, повседневности. Мнацаканова пишет свои стихи свободными от строгой метрики, по принципу чередования конструктивных пластов, каждый из которых по-своему расположен в пространстве. Графика этого пространственного выражения имеет большое значение в организации каждого структурного пласта, каждая строфа которого обладает своим автономным ритмом. Пространственная композиция часто полифонична, т. е. составлена из двух индивидуально окрашенных линий со своим пластическим рисунком, с общим эффектом полирифмии и особой поэтической стереоскопии. Чтобы подчеркнуть личную интонацию высказываемого, Мнацаканова часто прибегает к курсиву, который позволяет ей использовать плоскость листа и по диагонали, добиваясь тем cамыm иллюзии объемного пространства. Это отношение к графическому оформлению текста как к средству художественного воздействия и привело поэта к использованию живописного рисунка в качестве третье го, полифонического голоса, углубляющего объемность обшей пространственной композиции.
Список основных произведений Мнацакановой:
«У смерти в гостях» – сборник стихотворений
«Книга Сабет»
«Книга видений»
«Осень в Лазарете Невинных Сестер» – Реквием
«Книга Детства» – сборник стихотворений
«Времена года»
«Ночь как море»
Хлебников. – Очерк. Проза.
|
Посвящается Мне |
|
1. и видел я в деснице у Сидящего на престоле книгу, написанную внутри и запечатанную семью печатями
2. НЕ ТВОРИТЕ ДЕЛА ЗЛОГО МСТЯТ ЖЕСТОКО МЕРТВЕЦЫ 3. Слушай же, Сальери, мой реквием... |
| я вернусь | как смеются | как сольются | я взгляну |
| я приду | слезятся | сойдутся | я войду |
| я взгляну | глазницы | ресницы | сквозь пустые |
| глазницы | как слепились | я взгляну | сквозь пустые |
| слепые | слепо | я приду | глазницы |
| слепились | сестрицы | я вернусь | сквозь пустые |
| как | как | я вернусь | сквозь пустые |
| смеются | слепились | я вернусь | глазницы |
| сойдутся | сольются | я вернусь | сквозь пустые |
| гнойным смехом | как | я вернусь | гневным смехом |
| сольются | зальются | я вернусь | сойдутся |
| сестрицы | ресницы | я вернусь | глазницы |
| я вернусь | посмеются | сквозь пустые | посмеются |
| я приду | сольются | сквозь | сольются |
| я взгляну | сквозь | глазницы | сквозь |
| гнойным светом | гневным | ресницы | посмеются |
| веком | светом | гноятся | гневятся |
| гневятся | гноятся | сестрицы | посмеяться |
| гнойным | светом | светочем | светом | ||
| гневным | с веком | свет очей | смехом | ||
| горьким | смехом | сведутся | ресницы | ||
| светочем | свет очей | гнойным | горним | светом | гневным |
| горним | светятся | гневным | горьким | веком | горьким |
| светом | с веком | светом | гнойным | смехом | горним |
| я взгляну | я вернусь | я приду | я приду | я вернусь | я войду |
| я вернусь | я встаю | я встану | я вернусь | я взгляну | я встаю |
| я взгляну | я вернусь | я восстану | я войду | я вернусь | я восстану |
| resurgam | я смехом | resurgam | я с веком | resurgam | я светом |
| восстану | я веком | приду | я встану | я стану | |
| resurgam | светочем | resurgam | свет очей | resurgam | я светом |
| веселиться | веселятся | вселиться | светиться | ||
| веселятся | вселятся | сердиться | сестрицы | ||
| вселятся | веселятся | вселиться | светиться |
| светомсве | своим | веселиться | светомсве | вечным | светочем |
| точемсве | своим | посмеяться | ком | вечным | светочей |
1. На представлении пьесы «Чайка» (по Чехову) Евгения Яковлевна сидела в ложе рядом с дочерью и сыном.
2. Пьеса эта длинная, длиннее жизни.
3. Люди, которые сидели в ложе, называли себя так: ЗРИТЕЛИ.
4. Это означает еще: ЗРЯЧИЕ.
5. Антон Чехов был ЗРИТЕЛЕМ.
6. Антон Чехов был ЗРЯЧИМ.
7. ЧАЙКА была мертвая птица.
8. ЧАЙКА была актриса Вера Комиссаржевская. Ее жизнь была длиннее пьесы и чернее ЧАЙКИ.
9. ЧАЙКА была птица, о которой думал иногда Антон Чехов. Его смерть была длиннее жизни и чернее ЧАЙКИ.
10. На представлении пьесы «Чайка» (про Чехова) Евгения Яковлевна сидела в ложе рядом с дочерью и сыном. Она себя называла так: Евгения Яковлевна Морозова, в замужестве Чехова.
11. Своих детей называла она так: Николай (Коля), Александр (Саша), Михаил (Миша), Иван и Мария.
12. Антон Чехов был ее покойным сыном.
13. ЧАЙКА была мертвая птица, о которой думал иногда Антон Чехов.
14. Евгения Яковлевна Чехова, тоже мертвая, зарыта в землю рядом с дочерью и сыном. Название земли: Н-О-В-О-Д-Е-В-И-Ч-Ь-Е кладбище. Евгения Яковлевна зарыта в землю рядом с дочерью и сыном.
15. Антон Чехов был ее покойным сыном. ЧАЙКА была пьеса, длиннее и чернее жизни.
16. Жизнь была мертвая, но ведь она простиралась вечно.
17. По вечерам он любил долго ходить от угла к углу длинно, когда же стены встали на пути стеной, то сел к столу и написал, «что в городе все уже давно состарилось, отжило и все только ждет не то конца, не то начала чего-то молодого, свежего».
18. «0, если бы поскорее наступила эта новая, ясная жизнь, когда можно прямо и смело смотреть в глаза своей судьбе, сознавать себя правым, быть веселым, свободным!»
19. В городе многие люди, женщины и мужчины, писали на бумаге рассказы, романы и книги. Но Антон Чехов был ЗРЯЧИЙ.
20. О, если бы поскорее наступила эта новая, ясная жизнь, когда можно прямо и весело быть веселым!
21. Такая жизнь есть, есть: ее название – смерть.
22. Антон Чехов был ЗРЯЧИЙ ЗРИТЕЛЬ смерти. Он смотрел далеко, смотрел долго: за млечными озерами жизни блестит и простирается новая жизнь.
23. ТАКАЯ жизнь – есть.
24. Однажды он сел к столу и написал:
25. «О, мое детство, чистота моя!»
26. В городе многие женщины, многие мужчины писали на бумаге романы и книги.
27. А Антон Чехов написал:
28. «Посмотрите, покойная мама идет по саду в белом платье!»
29. «Это она!»
30. Евгения Яковлевна Морозова, в замужестве Чехова, тоже мертвая, зарыта в землю на Новодевичьем кладбище рядом с дочерью и сыном.
31. Антон Чехов был ее покойным сыном.
32. Однажды, когда ему дыхания оставалось только на один солнечный круг, он сел к столу и написал:
33. «то даже по ногам его было видно, что не проживет долго»
34. когда ему дыхания оставалось на один солнечный круг только
35. то сел к столу и написал:
36. «Прощай, милый Саша!»
37. и еще:
38. «Прощай, милый Саша!»
39. ЧАЙКА была мертвая птица, но ведь она простиралась вечно.
40. В городе многие мертвые, мужчины и женщины, писали на бумаге то, что они называли «стихи», «романы», «рассказы» и «книги».
41. Это был город мертвых, как и всякий город живых.
42. Антон Чехов был ЗРЯЧИЙ вечно.
43. Однажды, когда стены встали стеной и преградили дыхание, то сел к столу и написал:
44. ПРОЩАЙ, МИЛЫЙ САША!
45. ЗДРАВСТВУЙ, НОВАЯ ЖИЗНЬ!
46. ТАКАЯ жизнь есть, есть! Ее название: «О, если бы поскорее наступила эта новая, ясная жизнь!» 47. ПРОЩАЙ, СТАРАЯ ЖИЗНЬ! Прощай, прощай, милый Саша!
48. КОГДА МОЖНО СОЗНАВАТЬ СЕБЯ ПРАВЫМ
49. Такая жизнь есть. Она виднеется каждому зрячему за горами и озерами жизни.
50. Однажды, когда стены встали стеной и преградили новую жизнь, то сел к столу и написал:
51. «Город, в котором нет ни одного честного человека, и если бы этот город завтра провалился сквозь землю»
52. Город мертвых, как и всякий город живых.
53. В городе многие мертвые, многие мужчины, писали на бумаге романы и книги.
54. Пьеса ЧАЙКА долгая, дольше жизни.
55. Антон Чехов думал о ней буквами, которые вижу теперь.
56. О, ЕСЛИ БЫ ПОСКОРЕЕ НАСТУПИЛА
57. ...буквами, слышными мне теперь
58. БЫТЬ ВЕСЕЛЫМ СЧАСТЛИВЫМ
59. ... буквами, слышными мне вечно. По вечерам, по вечерам он любил ходить по комнате долго, ходить вечно, но однажды, когда знал, что дыхания осталось на один солнечный круг, то сел к столу и написал:
60. то даже по ногам его видно было, что не проживет долго
61. И еще:
62. ПРОЩАЙ, МИЛЫЙ САША! прощай, прощай, ...
63. прощааааа-а-а-а-а-а
64. МОЖНО БУДЕТ СОЗНАВАТЬ СЕБЯ ПРАВЫМ
65. Такая жизнь есть, есть!
66. БЫТЬ СВОБОДНЫМ
67. ...(прощай, сад! прощай, старая жизнь!)
68. Прощай, милый Саша!
69. Буквы, что я вижу теперь
70. БУКВЫ, ЧТО БУДУТ ВИДНЫ ВАМ ВЕЧНО
71. ...(прощай, дом! прощай, старая жизнь!)
72. ВЕЧНО ВЕЧНО ВЕЩИЕ ВЕЧНО
73. О, мое детство, чистота моя! О, как поют буквы, что видны вечно, что видны вещим! О, как поют вещие буквы, что вижу теперь, голосом вечно вечно вечно вечно вечно
74. ВЕЧНАЯ ПАМЯТЬ
75. Пойте вечно:
76. ВЕЕЕЕЕЕЕЩая ПААААМЯТЬ
77. На свадьбе Ольги Ивановны были были были на свадьбе были все ее друзья и добрые добрые добрые На представлении пьесы «Чайка» (про Чехова) были его друзья и добрые добрые дооооообр Евгения Яковлевна сидела в левой ложе рядом с дочкой и сыном, когда когда когда пьесу освистали освистали освистали осмотрели оплевали оплевали плевали оплакали
78. ОПЛААААКАЛИ
79. ОПЛЕВАЛИ
80. на представлении пьесы пьесу пьесой пьесу пьесе свистели свистали свистели свистели сидели сидели все друзья и добрые добрые добрыедоб ббррр
81. На свадьбе Ольги Ивановны На свадьбе у Ольги На свадьбе друзья и добббррр освистали чайку чайку чайку рядом с дочерью дочерью и сыном и сыном зарыта в землю рядом рядом рядом рядами
82. О, мое детство, чистота моя! Прощай, прощай, милый Саша!
83. ПРОЩАЙ, ДОМ! ПРОЩАЙ, СТАРАЯ ЖИЗНЬ! прощайте все
84. О, мое детство, чистота моя! 0, как поют и плачут буквы, что видны вам вечно вечно вечно вечно вечно вечно вечно вечно
85. Пойте вечно: вееееещая паааамять пойте вечно вечно вечно
86. ПРОЩАЙ, ДОМ! ПРОЩАЙ, СТАРАЯ ЖИЗНЬ!
87. вечные буквы вещих вещие
88. ПРОЩАЙ, ДОМ! прощай прощай прощай милый саша
89. оеслибыпоскореенаступиласкорее наступила ступиластупилаПРОЩАЙнаступилановаяноваяПРОЩАЙ
90. новая новая новаяПРОЩАЙПРОЩАЙнаступиланасту
91. ВЕЕЕЕЧНЫЕ БУУКВЫ ЗРЯЧИХ
92. сознаватьсебяправымсебяновымсебявечньм себяВЕЩИМ
93. вещие буквы вещих
94. Они поют голосом, что слышу сейчас
95. что слышу вечно
96. ПРОЩАЙ, ДОМ! ПРОЩАЙ, МЕРТВАЯ ЖИЗНЬ!
97. ПРОЩАЙ, ПРОЩАЙ, ПРОЩАЙ, МИЛЫЙ САША! О, ПРОЩАЙ!
98. Она похоронена вечно вечно вечно на на на она она она на на на кладбище вечно вечно вечно мертвая на на на она она она она на на кладбище мертвых мертвыхмертвых мертваяПРОЩАЙмертваяПРОЩАААААА
99. ПРОЩАЙ, ЖИЗНЬ!
ПРОЩАЙ, МИЛЫЙ САША!
рядом с мертвым сыном
|
Лето Господне благоприятно Книга Исайи
|
Родился в г. Баку, в 1954 г. В 1957 г. окончил Московский Нефтяной институт. Поэт, автор книги стихов «Добрые снега», изданной в Москве (19б6 г.) – Будучи страстным собирателем авангардной русской живописи, энергичным пропагандистом и организатором целого ряда выставок художников-нонконформистов, подвергался постоянным преследованиям со стороны советских властей. В конце 1974 года КГБ в ультимативном порядке предложил Глезеру покинуть СССР, и в феврале 1975 года он выехал за рубеж, сумев переправить свое уникальное собрание живописи и графики, позволившее ему открыть в Монжероне «Русский музей в изгнании» (январь 1975 г.) Будучи за рубежом, организовал интересные и представительные выставки новейшего русского изобразительного искусства в Вене, Брауншвейге, Фрейбурге, Констанце, Саулгау. Живет в Монжероне (Франция) и продолжает совмещать поэтическое творчество с чрезвычайно активной деятельностью по пропаганде русского авангардного искусства. Мужественно преодолевает сопротивление косной среды старых эмигрантов, поддерживаемый лишь отдельными передовыми ее представителями (как кн. 3. Шаховская, В. Вейдле). Честная и бескомпромиссная позиция Глезера с особенной убедительностью опрокидывает злобные вымыслы определенных кругов, ставящих целью очернить его доброе имя и начатое им большое дело в глазах неинформированной советской интеллигенции.
«Лучшая проба талантливости – писать ни о чем» – это игриво-легкомысленное и ставшее уже хрестоматийным заявление Михаила Кузмина (1872-1936) можно поставить и к его «Печкам в бане», прозаической безделке, bagatelle indiscrete, изящной и полуприличной, как многие страницы его дневников, которые охраняются от взоров даже посвященных под строгим надзором московских архивных церберов. «Кафельные пейзажи» писались старым поэтом, мучающимся грудной жабой и постоянным безденежьем, в коммунальной квартире на улице Рылеева, д. 17, в минуты досуга, преимущественно для себя и близких друзей, заседавших вокруг нищенского застолья, на файвоклоках за самоваром, когда кончался для Кузмина день, забитый до краев литературной поденщиной – от переводов до статеек об опереточных примадоннах. «Кафельные пейзажи» писались не для печати, и не только потому, что за изъятием ранее пробравшихся в альманахи маленьких шедевров – «Златое небо», «Римские чудеса» или «Чешуя в неводе» – эстетской прозе Кузмина не было места в доме мужающего неуча – соцреализма. Вместе с короткими новеллами о пользе белых брюк или раскольничьих скитах в его дневниковых записях 30-ых годов, «Печки в бане» звучали запоздалым отзвуком символистской французской прозы( скажем, того же Лафорга), аукаясь с новациями обериутов, которых Кузмин всячески поощрял. В этих миниатюрах комически поданы персонажи и темы его прежних бытовых романов и повестей-стилизаций: не только скандально прошумевшие со времен «Крыльев» русские бани со всеми любезными его сердцу аксессуарами, но и офицеры из «Военных рассказов», мирискусническая Диана из «Курантов любви» и, конечно, греческие отроки из «Александрийских песен», словно со всем этим уютным, уже нездешним миром Кузмин надумал распроститься с весельем, чтобы замкнуться в немоте грядущих тридцатых годов.
Подстроч. прим.: Панфилов, Виктор Гаврилович – художник, подружившийся с Кузминым в конце 20-х годов. Жил без паспорта, делал причудливые театральные декорации. Был посажен в лагерь, где и пропал без вести.
Хижина. Или, лучше сказать, лачуга. Убогое пристанище. По стенам открытки, из-за них клопы выглядывают. Смотрят они на несчастную девушку. Она стриженая, горько плачет и зовут ее Элеонора. Плачет от сердца, не для показу: все равно никто не видит. Клоп тот и в суде не свидетель. Вдруг несчастная схватывает левою рукою лежащую перед ней мужскую бритву, а правой пишет на разорванном конверте: «Сволочь, мерзавец, я ли тебе не давала, пивом не поила...» Затуманенные глаза не могут следить за прерывистой строчкой. Часы у соседей пробили двенадцать. Элеонора поставила зеркало на пол, приладила огарок и начала брить лобок. Бреет и плачет, плачет и бреет. Время от времени приговаривает: «Я ли тебе не давала, пивом не поила», словно язык ее отучился от других речений. Кончила. Зеркало отражает, что ему положено. Всплеснула руками и даже рассмеялась.
– Что за черт! Пожалуй, никто узнавать не будет.
Сидит барышня. Платье белое, шарф желтый, волосы черные. Йоги короткие, пояс под титьками. На табурете сидит и играет на арфе. Никто ее не слушает. На стене Бонапарт и колчан с голубем. По всем видимостям очень скучно, но благородно, ничего не поделаешь. Тут бы собачку махонькую пустить.
Веселая история. Колька полез за кошкой в подвал. Обозлился потому что. Полез и застрял в окошке. А Петька спустил ему штаны и навалился. Круг ом никого, одни огороды, а дом разваленный. Кольке обидно, что ничего поделать не может, голова и руки в подвале, только ногами и брыкается. Идет прохожий с портфелем. Видит зад из окошка торчит и пни его ногою. Что тут делается, он не понимает, во-первых, с портфелем, во-вторых, идет по своему делу, да и зовут-то его Соломон Наумыч. Пнул, – кирпичи-то и посыпались, все, куда нужно, вошло без остатка, и мальчишки в подвал – кувырк. А дом был вроде хазы. В темноте кривой мужик нос ковыряет. Закричал: «Наши, аль не наши?» Петька говорит: «Свои».
Едет толстая барыня в Берлин. И все по-французски – думает в Париж. Едет, а сама все «пук» да «пук». Спрашивает: «Же, кажется, пердю?» – а муж отвечает: «Не надо было гороха есть».
Греческие бани. Ну, конечно, мрамор, золото, ладан и смирна. Роскошь первый сорт, а крыши нет. Никто не раздевается. Так голые по проспекту и приходят. Маслом мажутся да песком посыпаются. Зачем спрашивается? Чтобы если хвататься кто начнет, так чтоб и задерживалось и не задерживалось. Премудрость. А мылом не моются.
Лежит на диване дама, вполне прекрасная дама. Перед ней парнишка, кадет или гимназист. Букет держит. Мундирчик у него коротенький, все наружу. И видать, что дама очень ему нравится. Так нравится, что даже сукно поскрипывает и весь он вспотел с непривычки. Поздравляет с днем ангела. У дамы глазки посоловели, и ручку она к букету протягивает, да так медленно и все ниже норовит от деликатности, словно это не букет, а аллегория.
Диана богиня в укромном месте отдыхает. Настреляла зайцев и легла. А девки, ее прислужницы, купаться начали. Кто плещется, кто полощется, кто друг другу спины моет. Одна задницу намылила, другая из горсточки песок между ног сыплет, а другие, расшалившись, как муж с женой барахтаются. Собаки лают, себя не помнят. Сама Диана разморилась, сорвала травинку, кусает ее, и глаза прищурила. А из-за куста посторонний мужчина смотрит. Всего как следует не рассмотрел, а уж на лоб глаза лезут.
Барышня с гувернанткой гуляет. Кисейное платьице, зонтик, митенки, ботинки прюнелевые. У стенки человек стоит, мочится. Барышня к няне:
– Что же это такое?
– Оставь, это нас не касается. Это пожарный репетицию с кишкой делает.
Прошли еще несколько шагов, барышня и говорит:
– А вот у нас никогда, никогда пожара не бывает.
Англичанин в светлой паре сидит на террасе, курит. Перед ним кофейные поля и море с пароходом. Дети в песке роются. Англичанке негр массаж делает. Грамофон заведен на «Типирери». Пушки вдали палят. Розовый попугай в кольце качается, а писем никаких нет. Ни дядя Молли, ни тетя Полли, ни братец Балтер не пишут.
Прошел налетчик одну комнату, другую, третью, дальше идти некуда. Повернул штепсель и обомлел. Огромные ляжки и бабий зад вздыблен, потом лоснится, а промеж ляжек чужая лысая голова ползет и в пенснэ. Налетчик даже охрип сразу и говорит:
– Очки-то сними, кобель!
– А ежели я не могу, когда не все вижу в подробности. – Налетчик грохнул из шпалера и опрометью вон, – Только на улице опомнился. Вернулся, чиркнул спичкой, посмотрел на медную доску.
Нет, не ошибся. «Иван Петрович Кабан». Даже плюнул с досады.
Едут двое военных верхом. Офицеры, верно. Только что выпущены. Лошади лоснятся и сами одеты чисто. Сапоги так и блестят. Едут и все друг на друга поглядывают. Взглянут и отвернутся. Приехали к какому-то месту. Так просто место, ничего особенного. Ну, им виднее. Остановились. Один говорит: «Ну, что же, Петя, слезай». А тот глаза рукой закрыл и краснеет, краснеет, как вишня.
Вода. И месяц во всю пущен. Кусты, деревья, а народа нет. Верно, все спать пошли. Тихо. Рыба, наконец, голову выставила, посмотрела на месяц, видит, что не червяк, и обратно ушла. Не интересно.
А вот хозяин. Павел Прохорович Трубин. Уроженец города Кашин. Окончил трехклассное училище. Проводил жизнь в трудах, а по воскресеньям на клиросе в губернском соборе пел. Имеет одну золотую и две серебряные медали художественной работы. При проезде владыки держал речь при несмолкаемом одобрении сограждан. Имеет дом полукаменный и арендует уже много лет торговые бани, в коих рачительством возведена кафельная печь, украшенная живописными изображениями.
Веник и мочала. Вещи простые, даже неказистые. И сколько счастья под ними скрывается, да что веник, что мочала! Только при входе в предбанник люди, которым доступно истинное понимание, охвачены бывают предчувствием... предчувствием...

Позор на всю Европу!
Письмо в советское посольство: прошу пустить назад обратно.
Попав по глупости в страну капитализма, европейский Париж, но все гораздо слабей предварительных жалоб. Это разве Европа? Даже хуже, чем мы – объясню, почему.
Основной закон капитализма: кто не работает, все равно тоже ест, хотя бы мало. С голоду здесь никому не пропасть, да как же это так? Мы поголовно боролись за вредность, часть населения гуманно умерла своей естественной смертью от насильственного голода нашей страны, и это верно .-победил закон социализма во взятой стране.
В метро Парижа лежит на лавочке, ночует под мостом, из горла пьет свою бормотуху, национальную по форме ее содержания, портянка западной моды, но сам алкаш родного вида, как будто не я. Местное название «кошмар», дамы воспитания везут под мост ему суп, но никогда не забрать в вытрезвитель на желтой машине. Спрашивал: местный язык это слово никому не переводит, хмелеуборка не пришла еще в голову целой Европы. «Кошмар» принимает их суп в воскресенье, но даму очевидно отвергнет, а ей, может, хочется, среди ее скуки счастья.
Пьяного все уважают, просто даже противно, считают, это не страсть, а только временное засорение личности. Но на троих никогда не берут, и нету искренней дружбы, сложилась двадцать долгих лет у ворот магазина.
Водка, наоборот, гораздо лучше, и кто хвалил нашу русскую, то чтобы нас не обидеть: похвалить больше нечего в нашей действительности. Гонят из малины и другой невинной ягоды до прозрачной слезы, но даже плакать забудешь про родную березку. Если добился признания общества как алкоголик своего нетерпения, аптекарь подносит самый чистый продукт, за одну французскую копейку полстакана. А селедка все равно из Советов, далеко не уедешь. Я зачем сюда ехал? чтобы бегать за советской селедкой? Не знаю! Эх, капитализм, стоит тыщу лет, а не сделал ржавую селедку...
Что сказать о разврате? Как сообщал Маяковский из Парижа: кричали женщины ура и в воздух лифчики бросали – нет, такого не видел. Ожидая большую порнографию жизни, на самом деле нет. Женский человек проходит гордо мимо, не влияя задом, и на улице нигде не гремит легкая французская музыка советских композиторов. Часто видишь на виду населения, двое обнимаются нестрастным поцелуем. Да у нас не дойдет до милиции, три пенсионерки сразу заклюют примером строгой юности своей комсомолки, которая сама же отдавала поцелуй за твой стакан воды, мы читали. Здесь, увы, равнодушие каждой старушки, тогда зачем целоваться? Бабушки катают детей по садам Люксембурга, в нашей повседневности бабушка уже давно комсомолка двадцатых, и некому спеть Маше с Ваней про козлика. Поет один поэт, буквально дядя Степа, занимает страницу партийной печати – Маша с Ваней еще без очков, мама ходит с авоськой, папка с работы приезжает на бровях, тут и пригодится старинная бабушка, но – самое большое увы! – уничтожена как класс за бескультурность.
Классов в Европе давно уже нет. Флик, то есть наш милицейский, подходит к тебе улыбаясь в усы, даже если на тебе штаны с прорухой. А кто едет в черной машине, тебя не давит, сиреной не глушит, делает ручку: пешеход, проходи! И войдешь к нему в контору, ты не класс, а посетитель, тебе же большое мерси за спасибо. Классы остались исключительно в метро, но за класс тут приходится много платить. Нашим же классам, наоборот, еще платит всенародно рабочий с крестьянкой.
Голых женщин нигде не видать, это нежная сказка, в рекламе одна обнаженная грудка, к которой завтра же привык, разврата в этом мало. Вместо разврата у них растет секс, что в переводе значит «шесть», у них в организме никакой такой шестерки просто нету. Даже блядь безалкогольная, на работе не пьет, деньги просит сначала, по истечении чего все восторги упали. То ли дело у нас: после семи, когда закрыт магазин, распахнешь пальтецо, показав ей блестящее горлышко, все желания выполнит. Да просто наша душа не выносит, если женщину надо об этом просить: а ты меня сама догадайся!
Винную бутылку тут никто не сдает, и в трудную минуту жизни не на что опохмелить свой черный день.
Черный цвет вспоминать при народе нельзя, может обидеться на всю Европу негр, надо звать африканыч и не отворачивать личико по мере невозможности от его шоколада. Какая же это, простите, Европа? У нас давно коминтерн: они нас уважать должны за то, что мы их терпим.
Нация тут у всех одна, включая упомянутого негра, но на свет все же видно, и они добиваются равенства кожи. Одна надежда: медицина прогресса. А который еврей, никогда не узнаешь, буква «р» у всех хромая, как кремлевский мечтатель, слово «братство», например, то наша девушка скромности должна отвернуться. Но виноват здесь во всем не еврей, как у нас, а испанец наряду с португальцем.
Вообще не доверяйте язык иностранца: увидел слово «сортир», приняв за чистую монету в углу коридора, получился конфуз: французским, видимо, можно, но для нас только выход. Неприличного слова никогда не добьешься, даже если тебя посылают, но только так, что можно завтра напечатать в передовой статье газеты «Правда».
Но самое главное, здесь отсутствие равенства, к которому привыкли мы, в стране свободы. Взвод равнение направо, в цеху равняйся на маяк, хотя бы этот маяк продал вчера родную маму без закуски. Даже в руководстве совершенное равенство: вчера равнялись по кремлевской бородке, лежит в гробу мавзолея, сегодня, напротив, на усатого дядю. В Европе равенства еще не добились, ожидают наступление всего коммунизма, у нас давно уже кончился, даже дети смеются, и если спросишь на улице, то могут плюнуть слюнкой в остаточный глаз. В Европе каждый равен фигурально сам себе, и если ты ноль без ответственной палки, тебя никто не боится: как же из этого сделаешь равенство?
Чего не мог представить раньше: даже в Европе имеется погода климата с каждого неба. Погода есть пережиток социализма в сознании Бога и на западе быть никогда не должна! Вот когда к вам придет наше светлое будущее, дорогие товарищи, тогда я согласен слушать гром среди ясного неба Парижа.
А пока – извиняюсь, пока иду кольцом больших бульваров и не хочу даже слышать в нашем городе дождь, в нашем городе снег. Требую срочно отменить назад погоду надо всем культурным западом. Это влияние близкого соседства, свет с востока, но прошу никогда не забыть: человек человеку – волк, товарищ и брат!
Однажды старый русский эмигрант, увидав перед собой новоприбывшего, удивленно воскликнул: «Господи, что это такое?!»
«Кто, кто такое!» – поспешил ему указать последний, и был он категорически прав.
Вот сказочная история этого героя третьей волны, – хотя, впрочем, не сказка это и не история, а так... бредок, ломкий бредок, какой бывает морозным утром у человека, нуждающегося в жарком похмелье. Записан бредок, к сожалению, а может быть в соответствие же, – бредово: тут и вырезки мыслей всплох, сокровения, печальные наблюдения над недобреденным, слезы, грусть о себе, еще слезы и многое другое...
... Постоянно испытываю ощущение, что я кем-то являюсь. Только кем? – вот об этом не могу догадаться. Мысли, мысли так и крутятся иногда вокруг головы.
Сегодня приснился сон, как будто наш участковый милиционер вызвал меня по повестке в домоуправление. А там сидит Пушкин!.. Тот самый, что мы еще в школе проходили, тому четыре года.
Пушкин сначала рассердился и стукнул на меня кулаком по столу, а потом похвалил современных композиторов и предложил мне сочинить песню на его слова: будто бы он стоит с Онегиным под мостом, а Татьяна мнет в руках какую-то бумагу... Придется снова перечитать это место, а то все слова из моего сна вылетели. Впрочем, Душкин зря заказывать бы не стал.
Удивительный день 4-ое апреля! Все сверкает, все катится! На меня смотрят все прохожие!..
Сеня Пупырь, мой друг и брат по работе (вместе подкатываем болванки к станкам) сказал сегодня про музыку, которую я ему насвистел, что она выше «Крейцеровой сонаты». А это была моя музыка!.. Не удержался от признания. ..
Мне кажется, что сегодняшний день – праздничный, что висят флаги, и танки идут мирным строем по Красной площади!..
Примечание: Завтра же схожу в музыкальный музей (если такой у нас есть) и разыщу «сонату» для сравнения.
Какое все-таки хамство царит в нашем быту и бытовом обслуживании! Сегодня был в обувном магазине: просил пару ботинок (зачеркнуто...) пару ботинков (зачеркнуто...) ботинки разного размера. Отказали. Объяснял, что у меня болезнь ногтя, и что на одну ногу я должен одевать несколько пар носок (зачеркнуто...) носков, чтобы сохранить ноготь. Никакого результата. Тогда я разулся, чтобы показать чувствительность моего ногтя. Одна продавщица упала в обморок, хотя я сам брезглив, а мне ничего (наверное, она патологически впечатлительна). Другая вызвала директора, и что бы вы думали?! – меня заставили обуться почти силой! Я плакал, волновался, – ничего не помогло. Сейчас буду писать жалобу в вышестоящий «ГЛАВОБУВСНАББУМТРЕСК».
Появилась возможность поехать во Францию. Ехать или не ехать??? С одной стороны мамаша носит из буфета «Дома композитора» весь деликатес, а с другой стороны – это всегда заграничный деликатес, и если там все такое, так может лучше самому поехать, чем ждать милостей от природы со слов Пришвина???!!!..
Сеня Пупырь говорит, что музыкальное признание там на очень высоком уровне, – это тоже надо взвесить...
Над кроватью повесил портрет т. Крупской на тот случай, если участковый придет не во сне. (И смотреть на нее возможней: все-таки женщина).
Сегодня намекнул мамаше на Францию. Плачет и клянется всем, что есть в буфете, что я неповторимый. Я и сам чувствую, что кем-то являюсь. Да, и именно поэтому – не моя судьба, нет! глядеть на музыкальный мир из-за буфетной стойки! (Тем более, что в плане питания я ничего не теряю). Нет более сомнениям, решил действовать вопреки всех!
Приятно: в мозгу стали появляться заграничные слова. Знакомый монтажник «кобелей» познакомил меня со словом «лахудр». Французы так выражают высшую степень наслаждения. Это слово также служит отказом от дальнейшего, когда уже нажрались.
Страшно мучаюсь: ехать – не ехать?..
Два раза снимал Крупскую со стены, но всякий раз вешал снова. Сегодня, пока думал над этим, кошка насрала в ноты, на самое утонченное место. При отмывании исчезло четыре знака. Бился над этим целый день. Смогу ли вспомнить?! Неужели все пропало?! Мной овладевает отчаянье!!!
Спасен! Знакомые рассказали, что французским рентгеном можно восстановить любую надпись, даже если совсем ничего не видно. Больше нет сомнений! Франция и только Франция! Здравствуй, музыкальная культура, дай, я пожму твою руку!..
... Перед отъездом ничего не успевал записывать. Пропущено множество событий, но это неважно...
Чуть не произошло несчастье: вместо нот с моими произведениями я упаковал Крупскую. Обнаружил в последнюю минуту... Уф! нервы так и горят!
В дороге подвергался страшным мучениям: пришлось купить новые ботинки одного размера. Боль поднималась от ногтя до самой головы, так, что я ничего не соображал, пока не разулся по прибытии у моих знакомых. Они люди творческие и меня понимают, сочувствуют: дали тапочки .
Три дня не выходил из дома: ждал, пока все успокоится в ноге. Из Окна Париж выглядит довольно нелепо – все шевелится, много лишнего блеска, но меня этим не обманешь!
Нот в голове по-прежнему нет. Почему бы?..
Вчера вечером меня водили смотреть каких-то уголовников: мужчины с отрощенными сиськами. Один, более-менее женский, полез хватать меня за усы. Я закричал, впрочем, оттого, что он наступил на мой ноготь, но объяснить по-французски не смог. В жалобную книгу писать бессмысленно. Какие все-таки ужасные нравы!
Моими знакомыми я тоже не доволен. Ихняя прислуга (фамилия Шава – испанского происхождения) отказался чистить мои сапоги разного размера (удалось найти), как будто не понимает, что для меня это не просто вопрос чести. Протестуя, лежал четыре дня, не разуваясь и ни с кем не разговаривая. Приходилось выходить только, чтобы покушать. Готовит Шава не плохо, хотя, конечно, деревенщина и ни черта испанского не смыслит в музыке. Даже на свист.
Получил письмо от сестры. Пишет, что мамаша в больнице.
С ней сделался приступ после прочтения моего письма, где я рассказывал об этих мужиках с сиськами, которые на меня набросились... Но там хоть меня понимают. Со мной, наверное, тоже был бы приступ, если бы я получил из заграницы такое письмо...
А сестра хитрит. Думает, что меня растрогала, и тут же просит прислать непромокаемое нижнее белье. Кукиш!..
У французов все не по-людски. Макароны – нечеловеческой длины, например. Вчера, пока ел одну макарону (зачеркнуто...) из них, за другой конец ухватилась комнатная собачка и доела почти до моего носа. От прилива брезгливости у меня разжались зубы. А собачка эта ужасно наглая: она смотрит на меня с таким видом... с таким видом, будто она гораздо умнее меня.
Я ей ничем не ответил.
Париж воспринимаю как сквозь туман. Живу больше внутренним, духовным миром. А внешнее – что? – никакой музыкальной активности не видно. Никто не придет и не скажет: «Ну, где твои ноты?» Уж и думать нечего, чтобы прислали приглашение.
Грязное белье, носки и прочее складываю под кровать. Пусть, пусть увидят сами, как я живу! Пусть заглянут в мою душу и это вызовет у них сомнение! Так ли должны со мной поступать?! К такой ли участи я готовился?! Почему они позволяют даже своей собачке смотреть на меня с высокомерием? Разве ей снился Пушкин?
Столько вопросов... мучительных вопросов!..
Наконец-то сегодня ходили делать рентген. Но произошла ошибка. Рентген сделали мне, а ноты не хотели даже брать в руки. Ничего не понимают. Обнаружили замутнение в черепной коробке. В моей!
Как все-таки обидно, когда люди другой нации, да еще капиталистической (не боюсь сказать об этом прямо)!
На всякий случай, договорился прийти еще раз: может быть удастся просветить утраченное в музыке.
Оказывается, мамаша находится в больнице с диагнозом «Запой», но скоро выпишется.
Практически все мое время отдаю людям: пишу письма всем знакомым под копирку. И не меньше шестнадцати страниц в день, – такое дал обещание. Последнее время анализирую капитализм на всех шестнадцати страницах: хочу поспеть домой к тому времени, когда мамаша снова приступит к труду.
Все-таки я свой человек в буфете «Дома композитора», и не даром мне доставалось лучшее из всего музыкального мира.
Хочу увеличить вдвое. Но что? – число страниц? или копий?..
Сегодня встретил русского старика из первой эмиграции.
Он на меня спросил: «Господи, что это такое?»
Вот ведь во что превращается человек вдали от своего быта! Даже спросить не знает!..
Не услышать Ермолаю Павловичу звонка, не подойти ему к двери, не отодвинуть засов, не задрожать от страха, не побежать по коридору, не залезть под диван, не найти там трехрублевки, не почувствовать удовлетворения, не купить бутылочки, не закусить селедочкой и не повторить, не порадовать шуткой соседку Анну Семеновну, не помочь отнести белье в прачечную, не обнять ее как бы нечаянно, не применить некоторое приятное насилие, не почувствовать наслаждения, не продлить его, не увеличить, не заснуть на теплой перине Анны Семеновны спиной к спине,
уехал Ермолай Павлович, уехал, уехал в Израиль, не пощекотать ему пяточек Анны Семеновны, не захихикать красавице Анне Семеновне, не пойти на кухню, не сварить кофейку, не обругать Серафиму Дмитриевну проституткой, не ухватить утюжка, не положить ватку в разбитый нос, не получить утешения от Ермолая Павловича, не пришить пуговку, не порозоветь от счастья, не послать телеграммы, не включить телевизор, не посмотреть на фигурное катание,
умерла Анна Семеновна, умерла от инфаркта, не влить ей керосину в суп Серафимы Дмитриевны, и не побледнеть Серафиме Дмитриевне, не выбежать на улицу, не поспешить на быстрый троллейбус, не приехать на работу в учреждение, не напечатать на пишущей машинке приказ директора о переводе Серафимы Дмитриевны в секретариат товарища Упырева, не соблазнить Валериана Максимовича, не заставить подарить ей турецкий ковер,
погибла Серафима Дмитриевна, погибла от удушья в кровати ревнивого Александра Петровича, не видать ей 8 марта как своих ушей, не давать ей показаний на следствии, не пошалить с Александром Петровичем, не назвать его котиком,
сидит Александр Петрович в тюрьме, сидит, и не утомить ему Серафимы Дмитриевны, не запретить встречаться с Валерианом Максимовичем, не топтать ногами товарища Упырева, не подсмотреть в замочную скважину проделки директора, не защитить нравственность, не обличить противоположное, не отблагодарить небо за увольнение Валериана Максимовича, не написать анонимного письма товарищу Упыреву, не овладеть Упыреву Серафимой Дмитриевной,
не плюнуть Серафиме Дмитриевне в лицо красавице Анне Семеновне,
не позвонить Анне Семеновне Ермолаю Павловичу по телефону,
не приехать Ермолаю Павловичу из Израиля,
Не забыть тебе, читатель, Ивана Пузырькова.
Иногда я приезжал в город, который был битком набит уймой других городов. Над углами домов там и сям выдвигались треугольные башенки, подымаясь словно утесы над ущельями улиц. Как хорошо, – думал я, проходя вдоль замшелых стен, – что в собор можно не только войти, но из него можно и выйти, и постоянно оставлял за спиной щетинистое чудовище. Богу Богово, а кесарю – кесарево, и я шел себе дальше по улице, куда глаза глядят, а глядели они не всегда только под ноги, вниз, хотя все-таки больше всего меня развлекало, пожалуй, смотреть, как сверкают и переливаются при каждом шаге алмазные пряжки моих башмаков среди иссохшей, коричневой, _затерявшейся и бездомной осенней листвы.
Страх перед ветром сгонял листья в кучи, и мне доставляло удовольствие разбрасывать эти кучи ногой, и пускать их по ветру, и каждый лист, улетая, снова оставался один-одинешенек на белом свете, оторванный от давно забытых ветвей и от своих товарищей по несчастью. Они все продолжали шуршать и копошиться, и замирали только тогда, когда первый прозрачный ледок покрывал лужицы вдоль тротуаров, и листья лежали под ним, как невиданные засахаренные фрукты в волшебной, подернутой унеем, стеклянной витрине. Как любил я эти часы, в промороженном утреннем воздухе, когда каждый тающий в серебряном тумане Колизей мог оказаться Вавилонской башней!
Постепенно я понял, что мой город не только набит битком другими городами, но и другие города наполнены тоже своими, особенными городами, и так далее без конца. Они постоянно спорили, сталкивались, въедались друг в друга. Один кланялся перед другим, заискивал, расшаркивался, как старый франт, и умолял чуть-чуть посторониться, а лишь тот сдвинется с места, то проглатывал его в миг, как щука – малька, поминай как звали.
И тогда в городах появлялись изумительные пустыри, усыпанные серебром брошенных консервных банок. Но и эти банки тоже оказывались кому-то нужны, и постоянная глухая борьба шла из-за них, и чем банка была прекрасней, чем острей, чем кровавей казались ее вспоротые ножом края, тем больше она поднималась в цене. Странные цены были в этих городах – от бумажных и металлических денег они давно отказались, находя их грязными и анонимными, и в качестве платы обменивались поцелуями, и некоторые из них так и оставались на коже, как следы изумрудной татуировки, разъедающей тело как мох разъедает старинные плиты.
К счастью, я был свободен как ветер, и мне не нужно было ничего продавать; заниматься торговлей листьями я тогда уже передумал, и целоваться мне ни с кем особенно часто не приходилось. Я не жаден, признаться, и не люблю поцелуев, а когда я их полюблю, то будет, наверное, поздно, и цены изменятся, и изменится плата, и поцелуями никто не станет больше интересоваться, и изобретут еще что-нибудь вместо них. Думаю, это мой рок: мне всегда не нравился ходовой товар, и я начинал находить в нем вкус только ровно через десять минут после того, как он переставал для других иметь значение и цену. И он был уже никому не нужен, и его сбывали всячески с рук, стряхивая его, как приставшую к рукаву соломинку из Бог весть какого стога, с легким отвращением освобождаясь от него, как от липкой паутины, и даже боязливо и исподтишка, чтобы не заметили другие, уничтожая его, точно так же, как раздавила бы клопика элегантная дама, прогуливавшаяся в нарядной толпе и вдруг с холодным, зашевелившем волосы ужасом заметившая живое алое пятнышко, передвигающееся по ее хорошенькой сумочке и занесенное из случайного, старого, обветшавшего дома – приюта разнокалиберных насекомых.
Но и это еще не был мой час, и если я и начинал любить то, что уже отвергли другие, я растерянно ждал и не знал, что мне делать с привалившим ко мне недавним богатством, во мгновение ока превратившимся в груду ненужного хлама. Я ласкал этот хлам, я испытывал к нему нежность, но и меня тянуло освободиться, и снова бродить по улицам, забавляясь алмазными искрами моих же брильянтовых пряжек, которые своим сиянием привлекали редких прохожих, и они шли за мной, чтобы посмотреть, что же это такое блестит, а я останавливался у парапета набережной, и свет камней погасал. Я смотрел на живую, хрупкую, рассыпающуюся блестками воду, на миллионы вылезающих друг из друга, как глаза из орбит, городов, и ничего, ровно ничего не думал, ни по какому на свете поводу. Но один раз я все-таки придумал первый, и все считали потом, что эта история послужит мне хорошим уроком, и что я возьму в толк, наконец, что все проходит, течет и изменяется, что нельзя остановить мгновение, и тому подобные банальности, но так ничего и не понял, и не сделал никакого вывода, и ни с чем не согласился.
Так вот, я очень любил эти разбросанные по улицам, бесприютные, неизвестно откуда взявшиеся, засохшие, съежившиеся осенние листья, и очень жалел их. Многие из них были так похожи на подбитых, упавших на землю беспомощных птиц, не перенесших океанского перелета, что у меня сердце сжималось от боли за них, и дух захватывало при мысли о грандиозных небесных пространствах. Я подобрал несколько из них, и у меня родилась мысль предложить их одному знакомому мне коммерсанту, человеку необыкновенного ума и тонкого вкуса, и, как говорили, большого сердца, но этого я утверждать не могу, так как с сердцем его никогда не имел дела.
Я повстречал его тут же, на осенней ветреной улице, и протянул ему горсть прелестных, почти рассыпающихся, истлевающих в руках прозрачных листьев и еще, как сейчас помню, в придачу два твердых, застывших, лаковых, задубевших коричневых листа, и он остолбенел от их красоты и драгоценности. Он был в восторге, и тут же купил их у меня за очень высокую цену – это было то прекрасное время обмена платежных знаков, когда в ходу были и старые, тяжелые монеты, и бумажный сор, и новые, звонкие, легчайшие, жаркие как пух. поцелуи. Он бережно нес их в руках, осторожно прижимая к груди; и, каждый раз, когда мне вспоминается его высокая, сильная, чуть сгорбленная фигура, быстро удалявшаяся от меня по сырой, туманной набережной, усыпанной пожелтевшими листьями, у меня в ушах начинает приглушенно звучать и пропадает нежная и печальная музыкальная фраза.
Он показал мои листья другим, и все были поражены, и все тоже хотели обладать увядшими листьями, застывшими как мертвая, сведенная мукой ладонь, но никто сначала не знал, где их взять, и это был самый редкий товар, который продавался в городе в эти годы. В поисках листьев все обращались ко мне, я подымал их с земли и раздавал, иногда даже не за очень высокую цену, а иной раз и бесплатно, ведь я делал это не ради богатства, а просто мне приятно было доставлять людям радость. Осень никогда не кончалась, опавшей листвы было сколько угодно, и я мог удовлетворять любые желания и потакать любым прихотям.
Однако, листьев в частных руках скоро скопилось так много, что они стали предметом обмена, коллекций, причиной трагедий, самоубийств, разорений и множества счастливых браков. Ибо никто не убедит меня в том, что может быть что-нибудь счастливее, чем брак по расчету!
Листья выставляли и в музеях, но, на мой взгляд, они много теряли в холодных колпаках витрин, где до них не могла дотронуться человеческая рука, а для этого в запах сидели специальные гардьены и так и смотрели во все глаза, чтобы вы ненароком не задели локтем стекло, и не задышали бы на него слишком сильно, потому что оно от дыхания мутнело, и вся красота листа уже не была видна толпившимся сзади так же хорошо, как пробившемуся вперед счастливцу.
Но к счастью, моя мода на листья скоро пошла на убыль, к счастью, потому, что мне уже начало надоедать это дело, а по слабости и по доброте душевной я не мог бы остановиться и перестать продавать, дарить и поднимать для людей все новые ссохшиеся листы с леденеющих тротуаров. И вскоре все забыли о них, и появились новые увлечения, и мне начали подражать, и кто-то додумался, что так же, как листья, хороша н мелкая морская галька, которой были усыпаны дорожки скверов, и упавшие из глаз ресницы, и прелестные обрывки газетной бумаги, принимавшие весьма фантастические, неожиданные, но иногда и вполне пристойные формы, и красивая зеленая пена, скапливавшаяся по краям фонтанов, и засохшие розы, – но последнее, на мой взгляд, было пошло до тошноты, я и сам когда-то коллекционировал их, но совсем в другом месте, в другую эпоху, лет сто тому назад.
Окончательный переход к новому способу оплаты – поцелуям, – и вовсе задурил людям головы, и они забросили все на свете, кроме этих новых денег, в то время как их города ненасытно и жадно пожирали друг друга. Все позабыли и обо мне, и я отчасти был этому рад, ведь я снова был свободен, и никто ни о чем меня не просил, не выпендривался, не домогался и не заискивал передо мной, а вот этого-то я совсем не люблю. И я мог снова бродить по городу, сколько душа пожелает, и продолжал любоваться втихомолку взлетавшими и сбивающимися к канавке тротуара сухими беспризорными листьями, ведь я, как оказалось, немножко больше консерватор, чем многие из моих коллег.
Но вскоре и я перестал обращать на них много внимания, и увлекался то своими башмаками, то отражениями „, стар хрипучими деревянными оградами в запущенных садах, – а это теперь действительно большая я и гулял по этому городу без конца, и открывал для себя все новые театры, и это мне никогда а когда наскучило, я собрался с духом, и, сделав вид, что покидаю этот город без сожаления, уехал себе в другой.
|
Искусство непрерывно размышляет о смерти непрестанно творит этим жизнь. Б. Пастернак
|
|
Требуют понятности искусства, но ведь никогда не подумают приспособить свою голову к пониманию его! К. Малевич
|
«Аполлон-76» не просто открывает небольшое окно в мир «занавешенного» русского искусства; он ПРОБИВАЕТ БРЕШЬ в плотине аэстетического конформизма, плоского ханжества и «щелиной узости», предвзятости в отношении к духовным ценностям. В этой «таранной работе» «Аполлона» писателю из третьей волны Юрию Мамлееву принадлежит особая роль как по значению его таланта, так и в силу специфики оного. Статьей в защиту Мамлеева мы даем еще один бой нашим оппонентам. Конечно, в краткой статье можно лишь бегло обрисовать костяк той аналитики, которой заслуживает творчество этого большого, до сих пор недооцениваемого соотечественниками писателя.
«Покажи мне Бога, – сказал некогда атеист христианскому мудрецу Феофилу Антиохийскому. «Прежде покажи мне человека в себе, способного увидеть Бога», – ответил Феофил. Едва ли когда со времени Иисуса Христа и позднее было засвидетельствовано с такой силой и ясностью, что Истина – для посвященных, что «в божественность верит только тот, кто сам проникнут ею»(И. Ф. Гельдерлин). Писатель-оккультист Ю. Мамлеев последованием призванию поставил себя на стыке двух противоположных, но одинаково верных принципов: Истина должна быть сохранена в тайне – Истина должна быть возвещена. Немногословие Мамлеева, возможно, дань этой трудной диалектике. Эти древнейшие постулаты священных эзотерических учений Востока вступают в захватывающее взаимодействие на страницах мамлеевских «оккультных рассказов». И оно тем более необычно и интригующе, что имеет внешнее литературное облачение, странность которого подчас низводит его в глазах неподготовленного читателя на уровень обычной «вампирской литературы» и «вагонного чтива». Мамлеев четко, раз и навсегда, поляризует аудиторию на вхожесть и невхожесть в мир своего творчества. В магнитном поле необычных его рассказов удерживаются лишь посвященные, остальные отторгаются вовне незримыми силовыми линиями. И в то время, как посвященные открывают себя силе и непонятной притягательности его непритязательных образов и состояний, остальные (имя им – легион!), не имея сил остаться равнодушными, вымещают на писателе свои сложные комплексы. Мамлеев вовсе не старается нравиться; если он приглашает читателя, то не на прогулку или в паноптикум, а скорее на некую заочную мистерию. Точнее, он несколькими взмахами пера, как волшебной палочки (его рассказы невелики), дозволяет этой мистерии разыграться в вашей душе, и тут сразу, с порога раз и навсегда становится ясным: КТО вы. Если вы – в большей или меньшей степени посвященные, в вашей душе действительно раскручивается трудно уловимое в своих очертаниях и какое-то многоплановое действо, если нет – душа молчит, а обыденное сознание замечает себя оскорбленным «непонятной туманностью» и «нарочитыми вульгаризмами». И это понятно, это НОРМАЛЬНО, ибо писатель изображает не ту сонную современность, которая дана гусиному обывательскому восприятию, а ту фоновую, как бы стаффажную (но – СУЩНОСТНУЮ!), которая бьется в невидимых судорогах. Он не потому отвращает свой взор от «первого плана бытия», что его тошнит от мира, что мир для него – рвотное, а потому что его взору избранника открыты ИНЫЕ неизмеримо более притягательные миры. Миры, схожие с теми, от которых в свое время не могли оторвать зачарованных глаз Я. Беме, Э. Сведенборг, Е. Блаватская, Кришнамурти. Луч мамлеевской «беллетристики» менее всего предназначен освещать потемки чужих душ. По сути, Мамлеев занят собой, своей душой, конфиденциальным уяснением ее сложных отношений с миром и высшими потусторонними силами. Не только Учение Живой Этики, но и «общедоступная» этика требует нашей благодарности писателю за его великодушное разрешение молчаливо присутствовать при его вторичном (при посредстве знака, шрифта – в книге) общении с ними. Было бы черной неблагодарностью как-либо мстить писателю за неповоротливость или неприкаянность собственной читательской души, за узость или неяркость своего душевного спектра. «Наступает эра Огня, найдите мужество и разум принять ее» – это сказано для тех, кто нуждается в костылях и компасах в своем путаном пути к ядру жизни. Мамлеев же, образно говоря, хранитель Священного Огня у этого сокровенного ядра. Да, он очень эзотеричен сознательно прокламирует свою миссию по внесению в русское сознание интегрального теософического эзотеризма. Бездна, прерывность лежит между ним и «средне-арифметическим» современным читателем, для которого Бог, в лучшем случае, «молчит».
Все попытки понять Мамлеева, исходя из внешне-сюжетных аналогий, просто нелепы. Классическое литературоведение с его набором традиционных «отмычек» к писателям обречено остановиться перед Мамлеевым в недоумении. Между его вампирами и «Упырем» А. К. Толстого, между сценариями его рассказов и докуками-сказками Ремизова, между мертвецами его и Достоевского («Бобок») только очень плоское, не ступенчатое сознание способно искать какое-то эфемерное «продолжение традиций». Как постыдна эта безответственная легкость поверхностных аналогий! Нет, мы не отдадим Мамлеева на погром горе-критикам, у которых мысли возникают «где-то на поверхности сознания», которые закристаллизованы в привычной косности ума и спячке души, как муки в янтаре. Трудность соотнесения Мамлеева даже с такими тоже очень эзотеричными в своей духовной сути авторами, как Гоголь и Достоевский столь велика, что указание на принадлежность первого к иной Эпохе Духа, обусловленную новейшим распространением трансцендентных учений, будет лишь намеком. Правда, намеком, предостерегающим от лихих наскоков и поспешных резюме. Какая непростительная узость и кособокость – искать в Мамлееве нечто от Кафки и, тем более видеть в нем «русского кафкианца». Да и нуждается ли ПИСАТЕЛЬ НАСТОЯЩЕГО и БУДУЩЕГО Мамлеев в санкционировании авторитетом прошлого писателя, с которым у него и общего-то без малого с лишним? Разве сопоставимы «метафизический бунт» Мамлеева, дробящий свою энергию в каких-то астральных плоскостях Духа, и весьма «социально-психологический» протест Кафки, остающийся в пределах душевной плазмы и обычной экзистенциальной проблематики? «Мертвец – это прекрасное и высокое... состояние для нашего темного мира. Ибо это выше грязной жизни, жизни муравьев». Только под ТАКИМ углом зрения социальность привходит в «мамлеевский мир». Судите сами, сколь мал ее «удельный вес». Наконец, вовсе смешно постигать и оценивать Мамлеева на основании таких крайне эфемерных аналогий, как похожесть состояний, вызываемых настроений и т. п. Читая Мамлеева, входя в него, вы должны дать себе труд не быть предвзятыми к нему на почве каких бы то ни было эстетических или религиозных догм. Он не для противников экуменизма, не для ортодоксов какой-либо раз и навсегда принятой системы взглядов. Как у Достоевского нет «холодных идей» (Н. Бердяев), так у Мамлеева нет ничего, что бы не было поставлено в завуалированную, но многозначительную связь с тем высшим «миром идей», который предносился мысленному взору старика Платона, а до него великим мудрецам первых четырех рас. Отсюда неожиданность, неупредимость как его сюжетов, так (особенно!) образных, метафорических решений, которые способны пробудить даже сонную фантазию, поразить даже апатичное воображение. «Крысы, пугаясь его вида, умирали» (-Акутагава); «выдолбленный, осторожный взор» (-античный скульптурный портрет); «странные, кровавые слезы» (-религиозная живопись нидерландцев); «в бездонности неба кораблики моих мыслей» (Н. Рерих и Чюрлионис); «Детали птицы, уходя в жизнь» – это даже много больше, чем звенящий, завораживающий полет вороны в венской «Зиме» П. Брейгеля! Ему не пристало скучно гонять по зеленому полю воображения «бильярдный шар обмысленного публикой слова». Он просто выше этого и это надо понять, оценить. Мамлеевские эпитеты и метафоры словно вспыхивающие кометные огни, разбросаны тут и там по Небу его творчества. Это они сообщают ему отсвет потусторонности, которая гнездится решительно во всем, заполняя и вытесняя банальную трехмерную реальность и элементарную каузальную связь явлений. Они ошеломляют и опрокидывают ординарное «полуденное» сознание, прозрачно намекая на то, что они, подобно магическим иероглифам древних, не подлежат расшифровке земным сознанием или, по крайней мере, равно исключают сугубо эстетические, а тем более утилитарные опосредования.
Язык Мамлеева не таков, чтобы с места в карьер голосить о «нетвердости стиля», усмотренной где? – в «необязательности сравнений»(!) Нет, господа критики! Обязательность есть только для вас и прежде всего: ОБЯЗАТЕЛЬНО быть деликатно-уважительными к писателю, который находится на гораздо более высокой ступени Посвящения. Обязательность – не делать его козлом отпущения вашего закостенелого эстетического и – особенно! МИСТИЧЕСКОГО сознания. Пусть творчество Мамлеева хоть дом на семи ветрах, все равно ТОЛЬКО ОН САМ в нем властен. Неужели в наш просвещенный век надо напоминать спецам о неразложимости и неотчуждаемости творящего миросознания? Однако же, парадоксальный алогизм мамлеевских сравнений живет под одной крышей с непостижимыми загадками и пословицами русского народа, выражающими исключительную способность нации к абстрактно-художественному мышлению. Иногда мамлеевская фраза катится на нас, казнит своим наружным безобразием. И вдруг за ней – погружение в нирвану, в чистоту японской гравюры, в «чистую, прозрачную воду небытия». Его строка то вдруг распускается цветком белой сакуры, то всколыхивает душу непереводимыми радениями сектантских кораблей. Действительно, в его искусстве «литература, лубок и сумасшедший дом подают друг другу руки»(А. Крученых). Есть у него и провалы, пустоты, повторы – что ж, разве не говорил еще Винкельман: «Никакое совершенство не существует без присадка посредственности»? Однако, как это обычно бывает, подчас именно то, что мнится профанам «творческой беспомощностью» Мамлеева, оказывается на деле таинственным явлением Высшей Духовной Магии, умением Посвященного соединить в мистическом coitus-e яйцо, нож и пол-человека. Это линия хорошо нам известного рисовальщика Духа – великого мага Иеронима Босха. А потому «тяжелые» откровения Мамлеева вовсе не отражения пороков и патологии человека. Это – сложные, поддающиеся расшифровке лишь «полуночным» сознанием, фрески, списанные взором ясновидца из миров, именуемых Царствами Духов. Посему и сам Мамлеев – скорее не писатель, а СПИСАТЕЛЬ, списыватель. «Искусство живет правдой и умирает от правдоподобия» (Сервантес). Способность Мамлеева уходить от реалистического правдоподобия и лепить из ошметков реальности жуткие «астральные барельефы», БОЛЕЕ РЕАЛЬНЫЕ, чем сама жизнь, поразительна. Таковы у него Нэля Семеновна, Савелий и особенно Кириллов. Они сами и атмосфера их бытия – не какие-то вытяжки из советского смрада, а уготованная несомненным мастером квинтэссенция этой «сверхреальной» жизни, нечто такое, в чем совмещаются ее осязаемые реалии и упрятанная в сверх-реальность, в астрал «сдвинутая» высшая сущность. Чтобы мало-мальски понять Мамлеева, надо знать, ЧЕМ он занимается в своем писательстве. Он осуществляет как бы «хирургический разрез» духовных пластов, подоснов существования и как «хирург Духа» имеет свое, отличное от всех, лицо. В силу этого он имеет серьезные основания не считать себя «просто писателем». Если же этого не замечать, лучше вообще не брать его с полки читателю и оставить в покое – критику. Только такой подход, как выше обрисованный, способен вчерне пояснить читателю «странное пристрастие» писателя к «романтике смерти», ко «всякой чертовщине» и «миазменной упырятине». «С новой идеей о смерти рождается великая культура».(О. Шпенглер). Смерть так или иначе присутствует во многих рассказах Мамлеева. Мамлеевское восприятие феномена смерти одновременно эпицентр его антропософии и фокус, в котором сходятся на какое-то вспыхивающее мгновение все лучи, все нити бьющегося в неразрешимых антиномиях человеческого мышления. «И лишь там, где могилы, лишь там пробуждение от смерти бывает» – головокружительная диалектика Ницше идет вперехлест с «идеей-фикс» нашего автора. Дай Бог критикам Мамлеева понимать с такой пронзительной остротой, что понимание жизни целиком зависит от понимания смерти. «Люди лелеют день смерти, точно любимый цветок» – как «по-мамлеевски» звучит порой Хлебников! Восприятие смерти у Мамлеева не русское и не западное. Оно и в духе, и в букве восточное, ибо в нем прикровенно обитают мистические глубины, которые способно принять в себя лишь подготовленное оккультной практикой тысячелетий сознание.
Здесь обитает такая океаническая бездонность, которую в кратком эссе достойно лишь упомянуть.
Но «мертвое существо есть нечто невозможное в Натуре – небылица. Всякое разрушение есть переход к высшей жизни» (Г. Эккартсгауэен). Отличное от христианского, Воскресение, хотя и изображается Мамлеевым как неизбежное звено в бесконечной цепи сансар, однако, в каждом новом своем варианте словно проходит «проверку на прочность» прежде, чем получить билет в эту ошеломляющую «эвклидов ум» бесконечность. За грубой оболочкой отталкивающих физических явлений притаилось «бытие к смерти», облагороженное величавой одиссеей Духа, подобное медленному раскрытию лепестков Белого Лотоса. Своеобычный тяжелый эрос у Мамлеева в сущностной основе своей эрос не плоти, но Духа. «Нездоровый интерес» писателя к патологии секса (так сказать, поддержанный конгениальными иллюстрациями М. Шемякина) отвращает от него читателей, не способных видеть в сексе что-нибудь большее, чем способ размножения, сопровождаемый низменными чувственными ощущениями. Надо ли говорить, что для Мамлеева с эросом, с сексом связана мистерия жизни не меньшей глубины, чем загадка смерти и метампсихоза. А потому дики н отвратительны попытки подходить к Мамлееву с позиций пресловутой «общественной нравственности» и обыденной морали. Люди, не верующие «даже в существование галлюцинаций» могут ли ВООБЩЕ верить Мамлееву?! И далеки ли от них люди, охотно верящие, что «на нервной почве можно и на луну улететь»? Казалось бы, как снисходителен порой писатель: сам приоткрывает завесу над своим творчеством: "... потустороннее нередко принимало характер обратного действия; как будто к обычной земной реальности присоединилась еще другая, непонятная, и от этого все происходящее имело уже другой, сдвинутый, не наш смысл. Уж не хуже привередливых к нему коллег Мамлеев ведает, что «слово – есть внутреннее звучание» и обращается с ним если не так как араб со своим конем, то так, как алхимик со своими ретортами. И уж если Достоевского назвал «плохим стилистом» его горячий адепт Бердяев, то неудивительны «беотийские вопли» профессионалов в адрес «непрофессионального уровня» Мамлеева.
Но увы, он потому и занимается писательством не как профессионал, что находится на СОВСЕМ ИНОМ уровне! Желающие резко судить о том, насколько адекватно писатель реализует свои замыслы, некстати забывают афоризм А. Шенберга: «Вера сдвигает горы, тогда как неверие неспособно даже допустить мысль об их существовании». Поспешность отзывов и разносов точно соответствует этой коллизии. Как же легко «разбирать по косточкам» любого автора, a priori полагая себя на одной доске с ним! А иные – и на широкой ноге. Помнят ли это скоропостижные критики, что именно «камень, который отвергли строители, лег во главу угла?» Мыслимо ли персонажу иметь «жидкое от себялюбия тело» или жить половой связью с паровым отоплением?! что общего у похорон и полета летучей мыши? что за «пустое, извращенное небо», «мертвое болотце тусклого небытия» или «большая тупая котлета – смерть»? Для непосвященного все у Мамлеева – какая-то болезненная апология странности. Им начисто отвергнута великая иллюзия грубой физической материи, он бесстрашно срывает «покрывало Майи», чтобы с открытым забралом встретить реальность Вселенной, какой бы она ни была. С его страниц встает мир-загадка и человек, если он не пробка, если его мышление не спит, чавкая во сне, с содроганием ощущает свою «заброшенность в свободу» – свободу по-своему понять этот невместимый в голову мир. Мамлеев принципиально, НЕОБХОДИМО мистичен. В этой мистичности его актуальность. Он проповедует о прямом, несмягченном столкновении с потусторонними силами, будь то ангелы Рая или лемуры Сатаны. Трудность адаптации к этому читателей и даже критиков вынуждает сказать вот о чем. В наш век отощания инстинктивной мощи талантов вошло в моду учить классиков прошлой и мастеров новой литературы, КАК они ДОМНЫ писать, даже на страницах газет промывать им косточки с непоэтичной и неэтичной самоуверенностью. Но с каких это пор пристрастное аналитическое копание в ГОТОВОМ и ЧУЖОМ стало настолько авторитетным, что способно умерить наше естественное благоговение перед СИНТЕТИЧЕСКОЙ благодатью настоящего таланта? И это еще не все. Как просто: панибратски положив руки на плечи прошлых классиков, фамильярно журить их за «недостатки», а попутно – пинать ногами неузнанных новых классиков, еще не прошедших «испытание временем», а потому «законно» втаптываемых в грязь толпой. Сказано: »не так страшен гнев толпы, как ее глумление». Каково же приходится в современном мире таким монадам Духа, как Мамлеев, когда культурная среда встречает их той же грязью, что и презренная «демократия» в известном афоризме О. Уайльда? А может хватит критикам-литературоведам «на ходу ремонтировать» писателей? Брюзгливо-чопорное всеведение классных наставников от искусства – кому оно нужно? Кто знает «как надо», тот ЕЩЕ НИЧЕГО не знает – разве не аксиома? «Ты должен» вот имя дракона. Но дух... говорит: «Я хочу». (Ницше) С «легкой» руки таких критиков-педагогов и выходит, что как был московский Мамлеев «жестоко наказанным грешником, выброшенным в чуждый мир», так и остался. «Какие странные, черные тени в душах!» – словно о своих горе-критиках сказал Мамлеев.
Есть в Мамлееве что-то огромное, наползающее, грозящее подавить вашу личностную ориентацию в мире, спутать ваши карты, спровоцировать иррациональное подполье вашего «эго», бросить вызов современному рациональному миру. Вызов, который может обернуться для слабого «огненной поэмой самоуничтожения», породить страшное «глумление над своей обреченной жизнью и божественной метафизической клоунадой». Представляется аксиомой, что рассказы Мамлеева больше дают пробуждению и развитию высшего духовного сознания, нежели росту сознания эстетического или этического. Это своеобразные сеансы-тренинги авторского высшего интегрального сознания, которые будучи применены к более скромному «духовному багажу» читателя, будучи спроецированы в его «я», способны интенсифицировать скрытые в «подвале» незнаемые индивидуальные потенции. Обнажение сознания, к которому опосредованно устремляет писатель, вовсе не означает разрушения оного. Его творчество – некий остро специфичный литературный кенозис: схождение интуитивно угадываемого потустороннего в нарочито огрубленное посюстороннее. Огрубленное советской реальностью – остается уточнить. Возможно, Юрий Мамлеев поможет одним найти свое потерянное высшее «я», свое «вечное солнце»; другим – спохватиться об его утрате и ринуться в поиск; наконец, третьих, стоящих на низшей ступени, – уведомит о его существовании. Как знать? «Ведь нити находятся вне рук человеческих». Мамлеев не действует на иных не потому, что он – «плохой маг от литературы», а потому, что он не одержим таким назидательным самовнушением; потому что не мечет бисер перед свиньями, не бросает святыню псам. «Если они не хотят меня видеть – я могу уйти». Мамлеев – это вам не «клистирная филантропия»! «Люди приглашаются на пир, но могут ли они разделить его? Могут ли они войти в этот мир, не изменив себя? Или ключ потерян навсегда? – под знаком этих вопросов разворачивается творчество Юрия Мамлеева. Оно уже достаточно заявило о себе, чтобы уверенно претендовать на достойное место в современной культуре, которое у него не смогут отнять ретрограды и недоброжелатели.
Я родился в Москве в 1931 году в семье профессора психологии. Среднюю школу я заканчивал уже совершенно чуждый советской идеологии: ее рамки казались мне анекдотически узкими. Поэтому уже тогда окружающую среду я воспринимал как законченно сюрреалистическую: действительно, в высшей степени странно с первого взгляда, когда прав оказывается один человек, а не право – большинство. Ощущение у меня было такое, как будто бы я попал в ад. Причем, очевидно, что в этот ад можно было попасть только за очень большие грехи (в прошлой транс-миграции). Иногда я так и ощущал себя: жестоко наказанным грешником, выброшенным в чуждый мир, который построен по принципам, противоположным строю моей души.
Сразу возникла проблема: как жить дальше? К этому времени я уже явно чувствовал себя близким к литературе, философии и мистицизму. Ответ был – уйти в подполье, не связывать себя с официозом (с гуманитарными институтами, в частности), жить в ином измерении. А для виду: лесотехнический институт, потом (так оказалось легче) преподавание математики. Важно только сохранение своего Я, своего высшего Я, все остальное – ничто. Я так и поступил.
Но в моем верном юношеском решении был один пробел: мир (впоследствии) оказался стоящим внимания. Не тот официальный мир. сюрреализм которого уже не возбуждал. Очень скоро я научился отличать видимое от реального. Реальное – была та тайная, внутренняя, иррациональная, странно-необычная жизнь, которую уже тогда вели мои соотечественники. Та жизнь, которую не увидишь просто так. Но это уже была жизнь на ином уровне.
Так я стал писателем.
А в 1958 году произошел существенный перелом: вдруг появились люди, с которыми можно было говорить. (Раньше я общался чисто условно: ведь то, во что я проникал, как правило люди не осознавали, хотя зачастую жили этим подспудно).
Начался более коммуникабельный период: период образования литературно-художественного подполья, мира писателей и художников неконформистов. Я устраивал многочисленные читки на частных квартирах в Москве. К середине шестидесятых годов этот мир стал очень многообразен и дифференцирован. Но меня больше всего интересовало как раз то, что было более всего в нем скрыто, даже для многих слоев и кругов самого этого мира.
Во второй половине шестидесятых годов, помимо прежней такой необычной и таинственной стихии русской жизни, отраженной в моем творчестве, меня стал увлекать (и в жизни, и в творчестве) эзотерический оккультизм Не тот внешний оккультизм (даже рядящийся в» эзотеризм«), который становился моден во всем мире Я был уверен, что фигурально выражаясь, духи не любят тщеславия, и что самое интересное в этом отношении должно происходить именно там, где все спокойно и уединенно, а не там, где гремит социальный кинематограф открытого общества. » Если у них (у оккультистов Запада) что-то не получается, пусть приезжают к нам в Москву: у нас все в порядке «. – эти слова одного практика (и его тихую, чуть жуткую улыбку при этом) я никогда не забуду.
В плане творчества это внесло следующие изменения : в прежнюю гротескную и иррациональную тематику и стихию был внесен сознательный эзотеризм (с его символикой. И, конечно, связанный с этой стихией).
Свое назначение (социальное, как писателя) я вижу не только в продолжении и развитии прерванных традиций нашей высшей культуры и искусства, их духа, но и во внесении в эту культуру мирового эзотеризма
Москва, 3957 год. Мира писателей и художников неконформистов еще не существует. В сущности, говорить почти не с кем. Я сижу на скамейке в саду «Аквариум», на Садовой. Я думаю о том, что любой человек духа, «случайно» или в наказание воплотившийся в современном мире, должен носить маску, чтобы сберечь себя. Не просто маску обычного человека, но лучше всего маску идиота, или, во всяком случае, полу-идиота (что, кстати, не противоречит известным древним традициям). Безопасность прежде всего, особенно если вы попали в низший мир. Если дух покинул историю, если история – это только соревнование различных форм вырождения, то духовное начало с этих пор может существовать как явление только в отдельных людях. Это, откровенно говоря, означает конец родового сознания.
Но это не говорит о том, что не нужны контакты, советчики, друзья. Совсем напротив. Раз государстве и общество лишены смысла. их могут заменить личности, микрокосмы. Но увы, их нет. Я с любопытством поглядываю на окружающих. Да, да, это замечательные. странные персонажи. Не так уж много абсолютно бессмысленных лиц (пожалуй, поменьше, чем, я видел потом в Европе и Америке). Для таких и гурджиевское определение людей как мертвецов слишком высоко: ведь «мертвец» – это по кинутый, это некто, который когда-то обладал жизнью. Эти же – просто куски мяса. По сравнению с ними и котенок – суверен духа, а в пыльной траве у заезженной дороги – больше жизни. Но зато другие! Какие монстры, какие типы, какая игривая опустошенность! Какие страшные, черные тени в душах! Какая улыбка, переходящая в холод!
Вот толстый потрепанный человек, играющий сам с собой в шашки, которые он расставил в снятой кепке. Взгляд – не безумный, а ледяной, решительный, как будто завтра ему предстоит свидание с дьяволом. Видно, что-то рассчитывает, голубчик. А молчаливый хохотун без единого звука I Эх, таким бы – ракеты, таким бы лететь на Луну! И на Сатурн в особенности. А ведь отбирают другие – бессмысленных. Нарочно.
Но ведь с этими персонажами не пообщаешься прямо, они не сознают, кто они, я сам их творец в какой-то степени, ибо я вижу в них такое глубинно-далекое, до чего сами они никогда не доберутся. Их мышление молчит.
Знал ли я, что уже через полгода встречу своих. Не помню. Но действительно встретил. Сначала нас было немного. Но потом, как из бездны, образовался целый подпольный мир, мир мистиков, поэтов, художников, писателей... И в целом этот мир до сих пор еще неизвестен на Западе, ибо только сейчас (хотя бы этим альманахом, например) приоткрывается небольшое окно. Ну, что ж, с Богом! И ведь мир этот сильно дифференцирован; я. например, начал с круга оккультистов...
Первые встречи произошли в 1958 году в московских библиотеках. Я забредал иногда туда, не без мазохистских мотивов: в основном выдавалась абсолютная чепуха. В читальне Ленинской библиотеки я несколько раз замечал двух молодых людей, вида довольно проникновенного. Достаточно было нескольких слов между нами, чтобы понять, в чем дело. Стукачества не могло быть: стукачи не читают Беме, их этому не учат. (А могли бы» учить «: обессмыслить можно все, что угодно, это и доказывает современная массовая культура, которая умудрилась опошлить даже чорта). Итак, мы сдружились. Я был поражен: люди говорят тем же языком сферы духа, пусть и интересы в самой этой сфере у нас разные. И оказывается существуют еще и другие люди!» Чем вы занимаетесь здесь, в этом притоне? «, – удивленно спросил я.
И тут произошла настоящая сенсация. Оказывается, железный занавес был сорван! Железный занавес, укрывающий сокровища ранее запрещенных книг! Нет, это не значило, конечно, что можно было получать политическую литературу, например, Орвелла, но мы в ней и не нуждались: что такое коммунисты мы знали гораздо лучше Орвелла. Зато почему-то (вероятно, в связи с »оттепелью «) был снят запрет на получение в научных читальных залах религиозно-мистической и оккультной литературы на русском и других языках! Так сказать, подарок историкам и антирелигиозникам. Ибо власть имущим тогда не могло придти в голову, что этим может кто-либо интересоваться по существу!
Блаватская, Юнг, Успенский, Сведенборг, книги по неоплатонизму, гностикам, алхимии... – все было под рукой (раньше такую литературу достать было трудно даже «из-под полы»).
Меня предупредили, что эта «малина» не может длиться более двух-трех лет: власти неизбежно обратят внимание на интерес, и все опять будет запрятано в глубокие хранилища »читальни«. Но нужно воспользоваться моментом и переснять (это было разрешено) как можно больше книг. Вооружившись справками о самих себе, как о советских историках (вот она, неизбежная маска идиота мы принялись за работу со всем пылом безбожников-активистов. Заведующая залом (конечно, стукачка) пускала слюну от радостного умиления: «Как велик жар безбожия в нашей стране! Не устают ворошить и разоблачать даже египетских мертвецов, неугомонные!».
Так было положено начало оккультному Самиздату в Москве; тому Самиздату, который потом занял до стойкое место в оккультных кругах. Власти действительно года через два поняли свою ошибку, но было уже поздно: за это время такая литература проникла и в сознание, и в квартиры. Занимались этим не только мы.
Социально все это кончилось тем, что если вы сейчас встретите на советских» верхах« человека, интересующегося, скажем, Четвертым Путем (а то и чем-нибудь покрепче), то не удивляйтесь : » верхи «сами, видимо, вошли во вкус. Не правда ли, вполне диалектично?
В тех же библиотеках в 1958 году я встретил людей другого плана, но не менее интересных. Это не были люди творчества в обычном смысле этого слова, это были философствующие интеллигенты-б рой яги. вольные мистики-индивидуалисты, те, кто творил не на бумаге и холсте, а только в своей собственной душе. Но наши взаимоотношения были поразительны. Каждый из них оставил вечный след в моей памяти.
Костя Пучков. Ныне покойный (его смерть была более, чем странна). Холодный, высокий, формально – преподаватель английского языка. без паспорта, без прописки, без дома, вообще безо всего (если не считать единственного, но удивительно чистого костюма), ночующий в каких-то подворотнях, знаток индийской философии, одним своим существованием бросающий вызов современному рациональному миру. Таинственно старое, как будто умершее его лицо, но с живыми, о какие-то мгновения безумно-страдальческими глазами. Это был рыцарь, который искал свое потерянное высшее Я, который окаменел от этой потери. Мелкие »я« не удовлетворяли его жажды бессмертия, и тайна его бытия состояла в поисках своего вечного солнца (о которое . многие другие и не имеют понятия). Себя он поэтому, естественно, считал мертвецом. В общении с ним я понял, что даже мертвец – это прекрасное и высокое, пусть и жутковатое, состояние для нашего темного мира. Ибо это выше грязной жизни, жизни муравьев. В мучительном и страшном общении с Костей я обрел любовь к смерти. Он знал., что ему никогда не найти свое солнце, свое высшее Я (все меньшее не интересовало его) и он был равнодушен не только к миру, но и к себе, потерявшему.
Самым ужасным и непонятным событием своей жизни ОН считал трагический случай во время послевоенного ташкентского землетрясения. Он вдруг ночью, проснувшись, вышел на улицу, во двор, и тут же обрушился дом, похоронивший под собой его мать. Костя не мог понять, зачем он остался жить, он, «мертвец», убежденный, что ему никогда и ничего не найти на земле. Он странствовал по всей великой и таинственной стране, и даже милицию пугала его холодная готовность принять смерть. Его, беспаспортного бродягу, гнали из тюрьмы: «Уходите, уходите отсюда!» – в истерике кричал на него начальничек.
На некоторое время он нашел тогда приют в моем доме, и любил спать почему-то под столом, чистый и высокий, вытянув свои худые ноги, пугая соседок, как подопытных крыс.
– Почему ты привязался ко мне, я ведь страшный человек, и никому никогда не делал добра? ! – раздавался из-под стола его голос.
Другим открытием был Л. Костю он называл» психопатом смерти «.» Патология – эта вид со в релейного романтизма», – говаривал Л., усмехаясь. Для его описания нужна целая глава, книга. Это был гений коммуникации, разговора, гений личного общения, во время которого он беспощадно анализировал ваше сознание, вскрывал его и показывал его вам с неожиданной, чаще всего болезненно-нелепой стороны. Он обнажал то, что сам называл ч искусственным безумием «, но зато потом открывал внутри вас другое, то, что считал реальным, здоровым безумием, которому надо было отдаться до конца, чтобы спастись. Он был великий провокатор подполья »я«. Отношения с ним превращались в огненную поэму самоуничтожения, в экзистенциальный роман, в вид наркомании. От его разговоров, от одного его стиля и языка, собеседники пьянели и уходили от земли. И вместе с тем от этих встреч плакали, бросались на Л. с намереньем задушить его, сами пытались вешаться. Это и понятно, ибо обнажение собственных «я» никогда не проходит даром.
Я полню безумную сцену с поэтом К. Ничего не подозревавший Л., мирно подвыпивший, поднимался по лестнице к К., желая оказать ему очередную психическую помощь. К. пулей выскочил из-за двери, почему-то с собакой. Он был в ярости и как-то уж черезчур сюрреально требовал от Л. обнажить смещенное «эго» своего, подозрительно мало похожего на животное, пса. Тот, недовольный, рычал и бросался на Л. Потом, потрепанный, в кафе, за коньячком, Л. долго жаловался мне, что люди боятся увидеть свое истинное «я» потому так кидаются на него, великого обнажителя. Странно, что где-то он был даже рационален, и одним непонятно-бледным утром, глядя в пустое, извращенное небо, он одарил меня фразой :
– Я боюсь с тобой быть, ибо ты разрушаешь сознание.
И его белая лысина при этом вспотела.
Другой выдающейся личностью был Р. Явился он из какого-то глухого (но довольно загадочного) городишки. «Ряженый», – шепнули мне сразу, как только он появился у нас. Его вид навеял почему-то тихий страх. С собой он притащил две огромные, необычные картины, и называл себя «художником». Картины приковали мое внимание тем, что их смысл явно был не в салол искусстве, а в чем-то другом неуловимом и тревожном, но не имеющим к искусству никакого отношения. Мне показалось, что, показывая эти картины, Р. мне подмигнул.
Вообще его знали очень немногие, и приходил он по-воровски, осторожна, часто, когда я был один Из своего засаленного кармана вынимал объемистые записные книжки – испещренные магическими формулами на латинском языке. И было странно слышать от этого угрюмого человека рассказы о Парацельсе. Водку он пил, видимо, тоже профессионально, по делу.
В пивных он оказывал какое-то завораживающее воздействие на пьянчуг: под его тяжелым взглядом они становились как кролики и по-бабьи робели. Я не удивился б, если б они непроизвольно отдавали ему честь.
Впоследствии, Р. довольна внезапно исчез, не только из моего поля зрения, но вообще из Москвы. Потом его никто не видел. Он улетучился, подобно легендарному Фулканелли, может быть, действительно преобразив себя.
Немного в стороне стоял Марк Доброхотов (погибший позже насильственной смертью). Книголюб, подпольный богослов, обладатель ценнейшей в Москве библиотеки по восточному богословию, он однако, раздражал Л. своей книжностью. «Слишком мало крови», – утверждал Л Крови (в переносном смысле) оказалось не так мало, как думали.
Напоенный этими живительными токами, сам расточая их, я к 1962 году привлек помимо традиционных оккультистов и вольных листиков-индивидуалистов, бродяг, еще и людей творческих, поэтов, художников и т. д. В 1961-62 годах уже во всю бушевала жизнь на Южинском переулке дом 3, кв. 3, в самом центре Москвы, недалеко от Пушкинской площади, где в коммунальной квартире у меня были две комнаты, в которых я практически не жил, но устраивал своеобразные мистерии (примерно, начиная с 1958 года).
Тогда еще мало кто переезжал на окраины Москвы, и центр города был усеян всевозможными тайными и открытыми «салонами», вроде моего Южинского, но, конечно, на свой лад. Южинский был нечто особое. Недаром про него ходили всевозможные нелепые слухи, вроде слуха о «сексуальных мистиках». Эти слухи распространяли (для виду мы выпускали даже соответствующую «газету») сами члены моего кружка, чтобы напустить туману, но, конечно, не потому, что истина была чудовищна. Просто на то она и истина, чтобы ее никто не знал. Таково уж философское свойство самой истины.
Как и полагалось, были члены внутреннего круга, которые кое-что знали. Я был их «отцом». Большинство же составлял внешний круг, причел в нем были люди, которые кочевали из одного салона в другой, как, например, тогда еще юный Буковский. который больше тяготел к противоположному во всех отношениях салону Титовых, недалеко, на Брестской...
Впрочем, абсолютной закрытости быть не могло: в самой стихии встреч, в общениях, для всех спонтанно предлагалось то, что каждый мог приобрести в меру своего восприятия и понимания. Каждому кое-что перепадало, смотря по зубам.
Сама внешняя сторона (для советского обывателя, по крайней мере, выглядела дико и до изумления неправдоподобно. Именно эта странность и неправдоподобность нас и спасала. Нельзя забывать, что все это происходило в коммунальной квартире, т. е. в соседних комнатах жили «правильные» советские обыватели (хотя и было время политической «оттепели»).
Мистерии начинались обычно к ночи, часов в 9-10, тогда и раздавались один за другим шесть громких звонков, которые свидетельствовали, что идут ко мне. И эти шесть звонков гремели с небольшими интервалами, так как вовремя обычно никто не приходил, да это и не требовалось. Комнатушки мои были самые дальние, и чтоб пройти к ним, надо было линовать длинный темный коридор, с жилплощадью соседей по бокал Явно слышался шорох за дверьми (не боюсь сказать, подглядывание; особенно отличалась одна старушка).
Больше всего поражала соседей смесь хорошо одетых »приличных «людей (при толстых кожаных портфелях) с дикими и странными оборванцами, «бродягами». Причем с последними шли в обнимку, чуть не целуясь, как с самыми драгоценными гостями. (Понятно, что» состав «наш подбирался по иным критериям, чем бессмысленное социальное положение, и у нас были лица из всех слоев, но это совершенно не укладывалось в голову граждан «антибуржуазной республики»). Ужас навевала и смелость поведения: все еще помнили старые времена.
Только пьянчужка милиционер Володя, добряк, дверь которого была как раз против моих комнат, трусливо запирался на ключ и кричал из-под двери: «Юра, я тебя посажу! Юра, я тебя посажу!» Но посадить было уже трудно . да он и не хотел этого.
Если бы «органы порядка» проникли в наши комнаты, то они, конечно, вряд ли чего-нибудь поняли. От соседей к тому же они все равно бы ничего толкового не добились : »Шепчутся, шепчутся целую ночь... Шепчутся до утра – сказала бы упомянутая старушка и добавила бы, взвизгнув, свою обычную фразу, – ну, о чем можно целыми ночами без устали говорить?! Ну, о чем?! «Пьют, как черти», – доложил бы добряк Володя.
Предположим, они записали бы нас на магнитофон. И все равно бы не расшифровали. Нет более надежного шифра, чем другой уровень сознания. К тому же, естественно, язык был часто необычен: слова, составляющие фразу, были знакомые, из русского языка, но их соединение!.. Оно было до того особенное, что, я помню, одна девочка, случайно попавшая, расплакалась... «Он говорит по-русски, а я ничего не понимаю I» – шептала она, указывая на Л. И правда, почему-то от его языка многие непосвященные начинали плакать, не знаю почему, например, наша соседка С.
По стенам – огромные сюрреалистические картины, стихи, «газета» (Ее рисовал В. – художник-авангардист). «Голых баб почему так много?!» – бушевал на него милиционер Володя. Но на самом деле голых баб было очень мало, ибо за голых баб он принимал иное, обычно гробы.
Итак, . многое было для отвода глаз.
Но вдруг все преображалось. Гас свет, зажигались свечи. Как тихие молнии, окруженные мраком. Гасились, опять зажигались. Все собирались вокруг, в тьму, озаренную нежным слабым светом. Я начинал читать. Тишина. Звучал только мой оторванный голос. И вдруг раздавались вскрики, всхлипы, но чаще все тот же хохот. Но он был разный, этот смех. По нему можно было чувствовать миры, которые рождались в сознании того, кто слушал. Его ужас. Его надломленное глумление над своей обреченной жизнью и над божественной метафизической клоунадой. И страх за себя после смерти. Хохот, переходящий в истерику. Да, да, я хорошо помню это. И жуткая поэма отчуждения вдруг приводила к единству, единству, порожденному искусством! На миг мы становились еще обнаженней, до бешенства, до последней слезинки еще ближе друг к другу, роднее, но во тьме!..
Чтобы ощутить тайну света, надо чудовищно глубоко погрузиться во тьму. До конца. Ибо надо уничтожить видения ложного света, который гораздо опаснее тьмы... Но все ли выдерживали? !..
Иногда потом у некоторых наступала реакция со стороны банально-дневного сознания.
– Ну, скажите, Юрий Витальевич, – говорил мне Т. – Сейчас все ушли. Комната разбита. На полу слезы, осколки стаканов. Но еще можно тихо вдвоем допить последнее вин о. Занавес опущен. Скажите мне, что все это был только театр, только представление, а не реальность. Скажите мне, что это так!.. Скажите мне, что вы человек, а не сверхъестественное существо!.. Скажите, иначе я буду кричать.-. Топать ногами. Ведь вы такой толстенький, заботитесь о своем здоровье. Значит, вы тоже человек. Те, кто оттуда, не заботятся о здоровье.
Ш. описывал мне такую картину. Однажды он наблюдал, как наши подходили к Южинскому, к подъезду дома № 3. Он стоял в подворотне и смотрел. Было десять часов вечера и в переулке – почти безлюдно. Черное небо, луна, снег, провалы домов. И, точно привидения, из-за углов выскакивают какие-то люди, не все сразу, а через промежутки, один за другим, и с неумолимой пригвожденностью устремляются в черную пасть дома № 3...
Вот В. – поэт, сказочник, карикатурист. А главное, завидный монстролог. Любитель монстров, и мазохист на этой почве. Он нервно вздрагивает, потому что его судьба – страх. Один из талантливейших людей, ибо страх – хороший вдохновитель. Но у него было еще второе лицо. И он мог сказать про себя, что он – сознательно ищущий там, где каждое открытие равносильно поражению. Вот М. – поэт, инфантилист, любитель детских грез, с голубым взором внутрь себя. Вспоминая его, мне хочется повторить :
Этой бездны М. очень боялся, и поэтому страшно цеплялся за свое воплощение.
Более потаен был С. – художник-творец фантастического мира, чьи картины весьма ценились знатоками. Но в его фантастике присутствовала современная боль и потерянность... Однако был в его картинах и нежный мягкий »сеет «, который особенно пленял; как будто при видении ада душа вдруг услаждалась томным женским полу-шепотом. Таково уж было психологическое воздействие его картин.
Всех не перечесть, нужна книга. Но, увы, надо возвращаться на землю. Это лишь небольшое описание из истории Южинского. Но в шестидесятые годы жизнь уже настолько разлилась, что образовалось . иного других центров. Их становилось все больше и больше, некоторые переходили из одного в другой. Да и сами «центры» порой общались между собой. В каждом был свой шарм, своя история, смысл и задача. И были, с моей точки зрения, особенно примечательные. Все определялось стихийным торжеств ом и духом «кружка».
Итак, жизнь нельзя остановить искусственно. Это безнадежная и, главное, ненужная попытка. Она остановится сама, когда пробьет последний час. Хватит с людей и Высшего Судьи, чтобы их еще судили обезьяны.
Кто-то в 1960 году мне сказал:
– Вот, Юрий Витальевич, мы сидим сейчас шестеро за пивом. Один из нас солипсист, двое – христиане, четвертый – последователь Кришнамурти, другие – оккультисты... И такое не только среди нас. И это всего лишь спустя семь лет после смерти шестипалого диктатора, который учинил величайший в истории человеческого рода террор против людей духа...
Районная поликлиника № 121 грязна, неуютна и точно пропитана трупными выделениями. Обслуживают бальных в ней странные, толстозадые люди с тяжелым, бессмысленным взглядом. Иногда только попадаются визгливые сексуальные сестры, словно готовые слизнуть пот с больного. Но у всех – и сестер, и врачей – нередко возникают в голове столь нелепые, неадекватные мысли, что они побаиваются себя больше, чем своих самых смрадных клиентов. Один здоровый, откормленный врач – отоларинголог – плюнул в рот больному, когда увидел там мясистую опухоль.
Вообще люди, непосредственно связанные с больными, имеют здесь особенно наглое, развязное воображение. Те же, кто работает с аппаратурой – ренгенологи, например, – наоборот, чисты и на человека смотрят как на фотографию.
Вольной здесь, как и везде – загнан, забит и на мир глядит зверем. В Бога почти никто не весит А о бессмертии души вовсе позабыли.
В эдакой-то поликлинике работала врачом-терапевтом ожиревшая от сладострастных дум женщина лет сорока – Нэля Семеновна. Жила она одна в комнате, заставленной жраньем и фотографиями бывших больных – теперь покойников.
Внешних особенностей Нэля Семеновна никаких не имела, если не считать, что нередко среди ночи она высовывала голову ИЗ окна, обычно с тупым выражением, точно хотела съесть окружающий ее город.
Вставала рано утром и, потягиваясь, шла на рынок. Иногда ей казалось, что она вылезает из собственной кожи. Тогда она сладостно похлопывала себя по заднице, и это возвращало ей субстанциональность. Окинув рынок мутным, полудиким взглядом, Нэля Семеновна набирала в огромную сумку курей, моркови, картошки, репы. По возвращении с рынка ей всегда хотелось петь.
Пожрав, для начала обычно в клозете, Нэля Семеновна собиралась на работу. Если на душе было добродушно, она шла, покачиваясь в самой себе, как думающая булка, и поминутно глядела на витрины; если ж наоборот. – Душа была в шалости. – она шла вперед с трупным внутренним воем, который, разумеется, никто не слышал.
Если ж, наконец, какая-нибудь мысль сидела в ее голове гвоздем, надолго и мертвенно, – она была покойна тихим, диким спокойствием слона, изучающего стереометрию В эти минуты она допускала, что ее на самом деле не существует.
Нередко, раскинувшись своей обширной задницей в мягком кресле, она ворочалась в нем, как в мире.
Больной почему-то лез к ней уже полумертвый, и она, скаля зубы, с радостью ставила смертельный диагноз. Просто от этого ей было легче на душе, солнце светило расширяюще, веселей, и она словно каталась в представлениях о смерти, как кругленький сырок в масле.
Гнойно изучала жизнь смертельно больного, его привязанности. Сколько людей прошло за всю ее жизнь! Бывало, зайдя в свой ярко освещенный, солнечный кабинет, она первым делом выпивала бутылку жирного кефира, чтобы ополоскать внутренности от всех смертей. Затем, похлопывая себя мыслями, принимала больных. Вонючий пот не мешал ей думать.
Особенно доставляли ей удовольствие молодые, дрожащие перед смертью Их жизнь казалась ей ловушкой. И выстукивая, прослушивая такого больного, она с радостью своими потными, сладкими пальчиками ощупывала тело, которое может быть уже через несколько дней будет разлагаться в могиле. Вообще почти всю свою жизнь Нэля Семеновна думала только о смерти. Думала об этом во время соития, когда жила с черным, вспухшим от водки мужиком, думала, когда жрала курицу, думала, когда от страха перед раком чесала свое студенистое, жидкое от себялюбия тело. Единственно, о чем она еще могла думать »логично«, то только об этом; на все остальное же она смотрела как на галлюцинацию.
Для жизни она была тупа, а для смерти гениальна, как Эйнштейн для теории относительности.» Меня не обманешь – часто говорила она кошке, пряча свое жирное лицо в подушку.
За многие годы дум о смерти у ней сложилось такое представление. С одной стороны, ей казалось нелепым, что со смертью все кончается. «То, что мы видим труп – это факт, – нередко повторяла она про себя. – Но это факт такого же значения как тот, когда люди в древности видели вокруг пространство, разумеется, «плоское». и отсюда заключали, что вся земля плоская. Мало ли было таких видений. Ведь то, что мы видим, только жалкая часть всего мира».
С другой стороны – все представления о загробном казались ей высосаными из земной жизни, из теперешнего сознания. Она не верила в то, что будет загробная жизнь, но не верила и в то, что после смерти ничего нет Зато она чувствовала, что после смерти будет такое, что не укладывается ни в какие рамки, ни в какие правила и супергипотезы.
«Это» – так она называла то, что будет после смерти – нельзя назвать загробной жизнью или как-нибудь иначе; «это» – вообще никак нельзя назвать на человеческом языке: ни существованием, ни небытием, ни до рождения, ни после смерти... То ли ужас перед ничто нагнал на нее эти предположения о » той «жизни, и они были лишь отражением этого ужаса, то ли, наоборот, этот ужас пробудил в ней инстинктивное виденье истины, дал толчок интуиции; то ли просто она была очень догадлива – рассудит сама смерть, но это представление о непостижимом после смерти так расшатало ее сознание, что она (и, кстати, совершенно последовательно] стала видеть как неадекватное и обрамление смерти, то есть саму жизнь. Ведь понимание последней целиком зависит от понимания первой. Ей даже казалось, что чем бессмысленнее и вне обычных рамок она видит мир и себя, тем ближе она к Богу и к истине послесмертного бытия.
Однажды Нэля, совсем очумевшая от мира, который она рассматривала как придаток к смерти, с трудом приплелась к своему врачебному кабинету. В коридоре уже была тьма-тьмущая народу. причем, половина из них – полуумирающие. Эти последние были особенно наглы и активны: норовили влезть вне очереди, стучали кулаками по запертой двери, кусали друг друга.
Более здоровые смущенно сторонились по углам. Гаркнув на больных, Нэля с трудом установила очередь. Потом заперлась в кабинете и, чтоб скрасить себе существование, проонанировала перед медицинским зеркалом. Только стук больных, вконец потерявших терпение, привел ее в чувство.
Охрипшим голосом Нэля зазвала первого. Это был смрадный, полуразрушенный пожилой человек, переживший раньше двенадцать ножевых ранений в лицо. Запугав его медицинскими терминами, Нэля Семеновна избавилась от больного. Второй была сухонькая старушка с бантиком на голове, пришедшая сюда со скуки. С ней Нэля занималась долго : позевывал, прощупывала сердце, сосуды, упомянула о Заднем проходе. Старушка ушла, оставив в качестве гонорара десять копеек. Затем показалась дама с дитем.
– Ежели вы, мамаша, будете так переживать из-за того, что ваше дите все равно помрет, вы еще раньше его загнетесь, – разнузданно встретила Нэля Семеновна мамашу.
Она знала, кому из клиентов терпимо говорить святую правду-матку.
Мамаша так запуталась в предстоящей смерти своего дитя и в своей собственной, что разрыдалась. Приговоренное дите между тем не среагировало: весело, точно оно уже было на том свете, дите носилось по врачебному кабинету, гоняясь за лучами солнца.
Обалдев, Нэля Семеновна выперла бессмысленных. Заглянула в коридор. «Батюшки, сколько их!» – ужаснулась она. Полуумирающие лезли друг на друга, надеясь на Нэлю Семеновну, как на Бога, как на эдакого Иисуса Христа.
Только один, очень начитанный, жался в угол: он был шизофреником и боялся, скончавшись, перенести свое шизофренное сознание на тот свет.
«Только бы не быть там шизофреником», – думал он.
Плюнув на пол, Нэля Семеновна опять восстановила очередность. В кабинет влетел серенький, помятый, плешивый человек с дегенеративным лицом и оттопыренными ушами.
– Требую к себе внимания! – заорал он, усевшись на стул перед Нэлей Семеновной.
– Почему? – спросил врач.
– Потому что я – Спиноза, – завизжал человечек, вцепившись руками в угол стола. – Да, да, в прошлой жизни я был Спиноза. А теперь у меня почти не работает кишечник. Я требую, чтоб меня отправили в самый лучший санаторий.
«Aну, загляну-ка я ему в горло» , – подумала Нэля Семеновна. – Раскройте-ка рот. Вот так.
И она с интересом заглянула в глубокое горло жалующегося. Когда кончила, больной тупо уставился на нее.
– Я повторяю... Я был Спиноза... Спиноза... Спиноза! – брызжа слюной, закричал человечек.
«А может, и вправду был», – трусливо мелькнуло в уме Нэли Семеновны, и под задницей у нее что-то екнуло. Молча она сняла трубку телефона, набрала номер Центрального Управления санаториев, но сразу договориться было невозможно. В трубку что-то шипели, возражали, убеждали повременить, ссылаясь на какие-то директивы. Спиноза между тем, тихонько присмирев, сидел в углу.
Нэля Семеновна запарилась, обзванивал различные учреждения. Наконец, злобно взглянула на человечка.
«Не может быть, чтобы такой идиот был Спинозой, – раздраженно подумала она. – Где в конце концов доказательства?!!»
Устало она положила трубку. Человечек опять нервно засуетился.
– Вы мне не верите, – с ненавистью выдавил он, глядя на Нэлю. – Все вы такие здесь на земле скептики.
Он вдруг вскочил с места и, подойдя к Нэле Семеновне, наклонившись, стал что-то шептать ей в ухо.
– Ни-ни, – проговорила Нэля Семеновна, раскрасневшись, – ничего не понимаю, – и помотала головой.
– Ах, не понимаете! – злобно вскрикнул человечек, побагровев от негодования. – Ну, а это вы, надеюсь, поймете, – он забегал по кабинету и вдруг резко распахнул рубашку.
Вся его грудь была в татуировках: но среди обычных, блатных, вроде я не забуду мать родную «. выделялся огромный мрачный портрет Спинозы, причем в парике. Нэле даже показалось, что Спиноза на этом портрете странно вращает глазами.
– Ну, что ж, и теперь не верите? – ухмыльнулся человечек, глядя на врача – Не верю. Вот переспите со мной, тогда поверю, – вдруг похотливо выговорила Нэля, сразу спохватившись, как такое могло вырваться из ее рта.
Но человечен не выразил удивления.
– Ну, что ж, это я могу, – миролюбиво согласился он, наклонив по-бычьи голову. – Только у вас дома.
– Прием окончен, – произнесла Наля, высунув голову в коридор к больным.
... А через час, мерзко извиваясь мыслями в высоту, она, потная, валялась в постели с голым Петром Никитичем (так по-своему назвала она больного, стесняясь окликать его Спинозою. Человечек добродушно согласился, что в этой жизни его можно называть и Петей). На расплывшемся лице Нали было написано довольство.
– Наглый ты, все-таки, Петя, – почесывая ему член, говорила Наля Семеновна. – Уверяешь, что был Спинозой. В ухо чего-то шепчешь. Тоже мне, доказательство! Или его портрет на грудях нарисовал! Ну и что ж из этого? ! Может ты приблатненных этим пугаешь.
Петя снова только-только собирался залезть на Нэлю Семеновну, но такое недоверие обидело его. Покраснев, он соскочил с постели и с озлобленным личиком забился в уголок. Он угрюмо молчал, не удостаивая Нэлю возражениями. Последняя, внимательно вглядываясь в его чуть оттененное мыслью, дегенеративное лицо, не понимала, отчего у Петра Никитича такая уверенность: то ли это было просто внутреннее убеждение, то ли он знал какие-то тайны.
– Да ведь ты, Петя, идиот, – проговорила, наконец, Нэля Семеновна, обглядывая его. – Как же ты мог быть Спинозою?
Петр Никитич прямо-таки взвился: выгнувшись, как ученая гадюка, он подскочил к кровати; тусклые глаза его светились.
– А про нравственную гармонию забыла, про закон справедливости. – пробормотал он. – В прошлой жизни я был Спиноза, а теперь – идиот... Для нравственного равновесия, для гуманности. Не слишком было бы жирно, если б я и теперь стал Спинозою? Зато тогдашний какой-нибудь кретин сейчас небось... эдакий – как его... Жан-Поль Сартр...
Нэля расхохоталась. Пугливо-дегенеративное лицо Петра Никитича повернулось в угол.
– Откуда ты все это знаешь? – колыхаясь телом, изумилась Нэля Семеновна. – Вот уж не подумаешь... Хотя в тебе действительно есть что-то подозрительное. Ну, иди, иди ко мне, мой Спиноза! – и она протянула к нему свои пухлые, потные руки.
Вечер прошел благополучно.
На следующий день, за завтраком, прожевывая здорового, сочного кролика, чье мясо удивительно напоминало человечье. Нэля, после долгого молчания проговорила, плотоядно ворча над костью :
– Ты что, действительно веришь, что в мире есть справедливость?.. А как же этот кролик? Может быть, ты скажешь, что он тоже когда-нибудь станет Спинозою?
Лицо Петра Никитича вдруг нахмурилось и приняло умственно-загадочное выражение.
– Я был. конечно, односторонен тогда, Нэля, – просто сказал он – Но не думай, что я, как все эти христиане, понимаю только нравственность, забывая о познании. Наоборот, я убежден, что именно в познании ключ к нравственности. Когда мы действительно познаем потустороннее, когда спадет пелена и мы увидим, в каком конкретном отношении находится наша земная жизнь – эта малая часть великого – ко всему остальному, то, естественно, все наши представления изменятся, и мы увидим, что зло – это иллюзия, и на самом деле мир по-настоящему справедлив... Да, да... И этот самый кролик, которого ты так сладко пережевываешь... Да. да... Не смейся... И его существование будет оправдано... Ведь на самом деле он не просто кролик... И кто знает... Может быть он когда-нибудь в самом деле станет Спинозою...
Петр Никитич поперхнулся. Кусок кролика застрял у него в горле, и он долго откашливался, пока кусок не прошел в желудок. Нэля утробно рассмеялась: эти речи в устах такого идиота, как Петя, поражали ее, словно чудо.
– И все-таки ты печешься о нравственном законе, – начала она, – пусть и путем познания, а не этой слабоумной... любви. Но почему ты уверен, что когда спадет пелена, все окажется таким уж благополучным. Допустим даже, что земное зло – кстати, очень наивное – как-то разъяснится, но зато может открыться новое зло, более глубокое и страшное... Неужели уж тебе не приходило в голову, что добро и зло – второстепенные моменты в мире, сопутствующие проблемы, а высшая цель – совсем в другом, более глубоком... Эта цель связана с расширением самобытия, Самосознания...
Нэля встала, вдохновленная своей речью. Глаза Пети горели, как у факира, и Нэля мельком подумала, что, может быть, Петя действительно был в свое время Спинозой. Это еще больше распалило ее. Она продолжала :
– И даже если проблема добра и зла разрешится в пользу добра, то с точки зрения мирового процесса это совершенно второстепенно... Неужели ты думаешь, что у высших сил нет более глубокой цели, чем счастье всех этих тварей? Неужели мы должны судить о высшем по себе, вернее, по явном в нас?..
В конце этой тирады Нэля вдруг заметила, что Петя опять подурел. Его взгляд потух, лицо приняло придурковатое, выдуманное выражение; он начал хихикать, пускать слюни... и наконец, запел советские песни. Нэля еще не могла прийти в себя От выглядывания в Петре Никитиче эдакого духовного существа, как он уже полез ее лапить. Скорее даже ее задницу, причем, совершенно абстрактно.
День закончился полусумасшедшим путешествием в кино.
А следующие дни пошли, как в поэме ; весело, придурошно и неадекватно. Петя совсем позабыл о санатории.
Обрызганный своими эмоциями, как мочой, он скакал по комнате, пел песни и все время упирал на нравственную гармонию, что де, хотя сейчас он идиот, но зато раньше был Спинозою и наверняка еще им будет. Это очень умиляло его, и часто Петя, усевшись на кровати, спустив ноги, бренчал по этому поводу на гитаре.
Нэле он нравился именно как идиот. И еще ей было приятно сознание того, что ее дерет самый настоящий олигофрен, как будто сперма от этого становится чернее и наслаждение крепче. Нэле казалось, что ее окружают невидимые, родившиеся от нее мальчики-идиоты.
Для умиления и для грозности она во время врачебных обходов брала с собой Петра Никитича к домашним больным. Тем более, что Петя всем своим видом и нелепыми высказываниями вселял в больных уверенность в устойчивости загробного мира.
Один мужичок даже выбросил из окна все иконы с крестом, заявив, что у него теперь только один Бог – Петр Никитич. Другой – радовался Пете, как Отцу, и хотел как бы влезть в его существование. Даже умирающее дите ласково улыбалось Петру Никитичу и радостно подмигивало ему глазком; особенно, когда Петя, дикий и нечесаный, стоял и мутно глядел в одну точку. Только одну старушку соседку Петя не мог ни в чем убедить; старушка уже помирала, но вместо того, чтобы молиться, держала перед собой старое зеркальце, в которое ежеминутно плевала.
– Вот тебе, вот тебе, – приговаривала она, глядя на собственное отражение. – Тьфу ты... Хоть бы тебя совсем не было.
Оказывается, старушка вознегодовала на себя за то, что она, как и все остальные, подвержена смерти.
Умерла она самым нечеловеческим образом. Задыхаясь, приподнявшись из последних сил, она гнойно, отрывая от себя язык, харкнула в свое отражение; харкнула, упала на подушки – и умерла...
А Нэля не могла нарадоваться на такие сцены; ее сознание пело вокруг головы, употребляя выражение теософов; она позабыла обо всем на свете, даже о своем экзистенциальном чревоугодии.
А отходяших вдруг выдалось видимо-невидимо: в районе, в котором лечила Нэля Семеновна, люди стали умирать друг за дружкой, точно согласованные. Раскрасневшаяся, с разбросанными волосами, Нэля Семеновна с бурной радостью в глазах носилась по своим домишкам, как ожиревшая бабочка. Последнее время уже одна, чтобы ни с кем не делиться своим счастьем.
У нее даже появилась привычка щипать умирающих или дергать их за руку, якобы для лечения.
А нравственно – после этих посещений – она все вырастала и вырастала.. Но куда, неизвестно... Во всяком случае – внешне – она стала писать стихи, очень сдержанные, по латыни.
Но одна странная история напугала ее. Петр Никитич исчез.
На столе лежала записка: «Уехал в Голландию».
«Прозевала, прозевала, – мучительно подумала Нэля Семеновна. – Из-за моего увлечения умирающими... Он не вынес равнодушия к себе. Ушел».
И она осталась одна – наедине со смертью.

Савелий бежал один по темному переулку. Громады домов казались мертво-живыми и угрожающими. Словно их никогда не было. «Почему, почему я так люблю собственную ногу?! – выл он про себя. – Вот я бегу... бегу... Но что потом?!. О, моя нога... нога! ! Лучше остановиться, зайти в угол и поцеловать ее... То место, которое являлось мне во сне! !.. Нежное, судорожное»...
Он продолжал бежать. Но глаза его застыли, точно упали с неба. «Подойду и выпью свою кровь, – мелькнуло в его уме. – Я уже не могу переносить свое существование... Но что это? !!.. А нога... нога?!»
Он остановился. Наконец то навстречу ему вышел прохожий «О, как хочется, чтобы все провалилось, все, все! – ожесточенно подумал он. – И эти проклятые дома, и эти люди... И я, оставаясь, ушел бы вместе со сваей ногой в другое... Другое... Другое... О. как хочется его видеть!.. Но где моя нога? !.. Где она?!»
Он нервно дотронулся до нее рукой; вроде на месте. Оглянулся. Толстый человек, напоминающий борова, но в очках, внимательно посмотрел на его волосы. Юркнул кот. до странности непохожий на его соседку Анну Николаевну.
«Нет, это еще не конец И – взвыл Савелий. – Мы еще поборемся, зацелуем!» – И он отошел в угол, который снился ему уже три месяца. Там, в чудной, поднимающейся ввысь живой тьме, Савелий обнажил свою правую ногу – ту, которую любил. Любил может быть больше Вога, больше себя. И припал...
... Тихий стон раздался через несколько минут. Кровь медленной. легкой струйкой лилась из ноги, – но было это пролитие слаще меда, нежнее рождения, сладострастнее материнских ласк. Глаза Савелия помутнели. Губы лизали кровь, белую атласную кожу... Вся плоть, казалось, готова была прижаться к ноге, истечь в нее... А в сознании плыли невиданные грозы... О. разве суть только в наслаждении? !.. Суть в мирах, стоящих за этим, суть в том, что он любит свою ногу... Главное было после оргазма.
Позади него раздался истерический хохот. Так случалась не раз, когда он припадал к ноге – вдруг в самом конце появлялась фигура. На сей раз это был седенький старичок с пропитым носом. весь закутанный в одеяло, хотя на улице было тепло. Его глаза остекленели, но он хохотал не от зависти к Савелию – рядом сидела мышка, и старичок сошел с ума, глядя на нее. Он как бы бежал на одном месте, словно наполненный нездешней мочой. «Скоро должна появиться луна», – подумал Савелий. Осторожно, почти на четвереньках, он выползал из подворотни. Чтобы не зашибить ногу, он любовно волочил ее, и поглаживал, что-то бормоча.
Ухаживание за ногой заполняло почти все основное время Савелия. Он одевал ногу в шелк, нахоливал ее мазями, духами, хотя остальная часть тела была, как правило, не в меру грязна. Особенно зарос член – его почти не было видно среди леса волосьев. перхоти и каких-то слез. Кажется, к тому же был Он, нацеленный на ногу, искривлен у него. Зато нога блаженствовала, как женщина. Вряд ли у Марии Антуанетты, когда ей отрубали голову, была такая холеная нога. Больше всего Савелий боялся причинить ей не то что боль (при мысли о боли он коченел от ужаса), а хотя бы маленькую неприятность. Очень тяжело было вставать по утрам; Савелий долго и самозабвенно гладил и вынеживал ногу, глядя на нее в зеркало, – чтобы смягчить первое прикосновение ноги к грубому полу.
Каждое подобное касание отзывалась в его сердце мучительной, почти религиозной болью, но все же с течением времени он научился переводить боль в наслаждение. Но безумный страх за ногу – заставлял его останавливаться на улице, среди людей и машин, бежать ато всего в угол, в припадке жалости целовать и ласкать ее. Даже сидеть он не мог без дрожи и слез за свою любимую. Ветерок на пляже, если Он был чересчур быстр, заставлял морщиться и укрывать свою ногу в покой. Только бы не было угрозы для ТОГО, кого любишь! !
... Наконец, Савелий вылез из подворотни. Большой шелестящий лоскут невиданного китайского шелка – красивый и пахнущий духами – волочился по грязи, еле держась у ноги. Луна во всю плыла в вышине, среди туч. Савелий поднял свои мертвые голубые глаза к небу. Они были уже спокойны, как у римлян после смерти. Вдруг кругом стали появляться люди. Разные, и волосы их походили на головные уборы. Это были просто прохожие. И Савелий поспешил прочь. «Почему так много одноглазых?» – подумал он Но одна более необычная старушка увязалась за ним. Высокая, на сгорбленная, с почти невидимыми глазками, она, кажется, заинтриговалась шелком, ползущим за ногой Савелия наподобие шлейфа. Савелий поздно заметил ее: она уже была сзади, в нескольких шагах, и когтисто протягивала длинную согнутую руку к шелку.
Взорвавшись, Савелий побежал Быстро, быстро, как вепрь, только шелк сладострастной змеей, как бы рывками, увивался за ногой, точно впившись в нее. Иногда Савелий останавливался и хохотал. Старушка тем не менее бежала не особенно отставая, но вдали, как-то механично и беспросветно. Савелий между тем тяжело дышал. Пот стекал ему к голубым глазам, его фигура странного воина на изнеженной ноге тускнела среди туш и чучел живых людей. Старушка махала ему платком и что-то шамкала, видимо делая предложение. Равнодушные троллейбусы проплывали мимо.
Наконец, Савелий забежал в угол и точно стал невидим для окружающих. Он не раз прибегал к этому способу и знал, что после этого некоторое время его никто не будет видеть. Даже если он станет настойчива предлагать каждому руку. На любое предложение отвечали только воплем.
«Пора, пора уходить отсюда – думал Савелий, полу-невидимый. – Но как же нога?! Опять ступать ею по тротуару? !.. За что?!»
Последнее время его роман стал двигаться к некоей ужасающей развязке. На что за этим крылось – он не знал. Подошел выпить пива – и словно влил в ногу живительную влагу. Клочок бумаги попался ему на ходу; быстро прочел: «...человеческое добро погибло; добро стало трансцендентно человеку и, следовательно, оно стало античеловечно. Истинный Христос, истинный Ваг – чудовищен, чудовищнее дьявола, который более близок людям».
Савелий побежал быстрее; когда он так бегал, то словно летел, не чувствуя прикосновения к земле, ощущая ее – ногу – своей королевой. «Но где же корона?!» – иной раз лихорадочно думал он. Иногда короной ему казалась земля. Но сейчас он должен был разрешить свою загадку.
Вот и дом, дом, где он живет. Как часто он представлял в воображении свою ногу, уклоняясь порой от прямого соития с ней! Нога плыла тогда в его сознании подобно огненному шару, но внутри этого шара гнездилось его, его бытие, к которому ан направлял свой поток! Но его ли бытие? Все было так жутко, загадочно; может быть, нога была его и не его; как холеное, пришедшее из вечной тьмы, сладострастие, она манила к себе, и внутри ее лежала тайна, которую невозможно было разложить.
Иногда Савелий называл себя Матерью па отношению к ноге; и тогда обозначал себя «он».
– Матерь! Матерь! – кричал он посреди своих оргий. – Он – Мать! – застывал Савелий, мертвея от квази-переноса своего бытия в ногу. Оголенная нога, увитая нежными розами, млела в его сознании. Иногда же она была в терновом венце. Потом все пропадало, и опять начинался визг сладострастия, пришедшего из вечной тьмы. Нога сладостно извивалась, как белое существо, наделенное нечеловеческим, разлитым по всей ее плоти духом. Точно холодный эротизм Люцифера коснулся глубины страдающего Божества, и в этом возникшем адо-раю чернела от оргазма кровь Савелия. Но часто вместо всего этого, наоборот, наступала иная, внебожественная тьма... В ужасе Савелий вскакивал с ложа и выбегал на улицу, на чердак, на помойку с криками: «Я – Богородица!.. Он – Богородица!» Во всем теле было пусто, точно в него вселилась луна. Крысы, пугаясь его вида, умирали.
Но теперь это все было позади, позади. Он шел к развязке. Савелий юркнул в подъезд своего дома. «Его не надо, не надо убивать!» – кричал кто-то в углу, тусклыми отрешенными глазами всматриваясь в тень Савелия. В стороне надрывно пела русскую песню худенькая девочка с прошибленным черепом. Кровь сочилась, попадая в полуоткрытый рот...
Савелий сделал несколько прыжков вверх по лестнице. Внутренне молниеносно холодел, когда стопа любимой ноги касалась мертвого пола. Вдруг отворилась дверь в одну из квартир, хотя никого не было видно; хохот, однако, выдавал присутствие. Савелий погрозил кулаком в эту открытую квартиру.
Ему пришлось пробегать длинные, заброшенные демонами коридоры. Шлейф остался на полу. * Почему вокруг меня одни только мертвецы или сумасшедшие? !« – подумал он. За весь путь по коридору он увидел только одного человека – Пантелея, угрюмо-крикливого мужика, живущего половой связью с центральным отоплением. Казалось, пар исходил от его члена, и зубы его были стальны как у волка.
Подбодрив Пантелея, Савелий ринулся дальше, и вскоре был у обшарпанной двери Своей комнаты. Вошел. Потом, побегав внутри с полчаса, изнеможденный, присел на кровать. Луна, как слепое желтое око, смотрела в окно. Слышались голоса: «Как вырастает мой член... Не надо... Не надо!.. Отец мой, бежим... Но куда?! Куда?!. Дайте мне мою маску, дайте мне мою маску, проклятые звери!.. Очень холодно, когда гадаешь... Не колдуй вместе с камнями и не выбирай себе камень в духовники, несчастная... Как Страшно, страшно!»
Но Савелий уже привык к этим голосам; даже голубые глаза его не темнели. Все, все было позади. И все изменилось. Как часто, после оргазма, он с нежностью глядел на свою ногу! Как нежнела она на солнце, в блеске зеркал! ! О, юность, о, прошлое! Но пора, пора была прощаться.
– Я не могу Ее больше видеть при себе! ! – вдруг завыл Савелий, упав на колени. Вместо иконы в углу была пустота. – Мне некому даже молиться!!
И заплывающий взгляд его неудержимо упал на откинутую правую ногу. Захохотав, он коснулся ее рукой. О нет, нет – теперь оргазма не было. Были прикосновения и затем – холодный далекий полет в душе. «Со мной ли моя Лилит?» – подумал он. И вдруг из глаз его покатились слезы, холодные, большие, как будто это были не слезы, а сгустки вывороченной души. За спиной уже хохотало и билось некое существо. Но белизна кожи на ноге по-прежнему сводила с ума. «Почему столько параллелей?! – мелькнуло в его уме. – Но надо гасить, гасить?!» Сумасшедший, нездешний восторг колотился в его груди; глаза вылезали из орбит, словно навстречу новому, преодоленному безумию. «Вот он – мир! Новый мир в оболочке безумия! Приди! Приди!» – закричал он, полулежа посреди комнаты, поднимая вверх руки.
– Да, да, я хочу Ее видеть в иной форме, – пробормотал он. – В конце концов я хочу переменить ситуацию... Сместить точки наших отношений!
Встал. В углу среди хаоса непереводимых предметов пылился телефон. Подошел. Нога, словно отъятая, не чувствовалась.
– Василий, Василий! – прокричал он в трубку. – Ты слышишь меня?!
Какое-то угрюмое, видимо позабытое тенями существо, все подтверждало и подтверждало.
– Да, да... все будет... будет, – отвечало оно.
Савелий посмотрел на часы; стрелки ползли к часу ночи.
– Пора, пора, – спохватился он и, легкий, выбежал вон. «Больше моей ноги никто не будет касаться и – думал Савелий в пути. – Не будет, не будет этого соединения... Этой тайны во мне... Она будет там, там, в небе!»
Черная и покинутая людьми площадь. Редкие огни машин. Из видимых – никого нет. Только жалобно воют бесы. Вдруг появляется старый дребезжащий трамвай. Два вагона; в опустошенном свете... И Савелий бросается вперед, вытянув правую ногу... Час ночи... Гудки скорой помощи... Томное рыло Василия, врача... Скучный вой бесов.
Все произошло, как договорились. При выходе из больницы Савелию была вручена в большой белой простыне его любимая, теперь уже засушенная нога. Сам он, естественно, был на костылях. Он принял ее в объятия, как своего и в то же время подкинутого Богом ребенка, и с помощью Анны Николаевны, соседки, спустился вниз. Василий хитро подмигивал ему и хлопал по плечу...
И дни покатились с особенной яростью. Савелий быстро приспособился скакать на костылях. Как съеженный взлохмаченный сверхчеловек прыгал он мимо людей и автобусов куда-нибудь в булочную. Засушенная нога во всем ее виде висела в комнате на стене, но Савелий не решался ей поклоняться. Надо было найти истинные точки отношения. В голове его было совсем оголенно, раздвинуто, как будто мысли окончательно отделились от подсознания И все иное тоже разошлось по сторонам, а в центре была пустота. Правда, довольно необычная и тревожная. Поэтому он часто кричал среди ночи, выбегая на улицу на костылях и грозя такому Простору.
События поворачивались не так, как он предполагал. Пробовал спать под ногой, на полу, как собачка. Но простор не давал покоя, «Нет мне места, нет мне места!» – кричал Савелий по долгому коридору, брошенному демонами.
Но место между тем было, и он чувствовал это. Нужно было уловить, уловить дух сместившейся бездны, и вступить в отношения с новой реальностью, которая когда-то была в нем, но ушла с потерей ноги, скрывшись где-то как невидимка и обретя, вероятно, новую подоснову.
И Савелий гоготал, бегая за тенями, которые, может быть, отражали то, что ему не следует знать Костыли трещали от такой беготни. Странные, кровавые слезы выступали у него на глазах... Напряжение нарастало... Он уже не узнавал даже кошек, похожих на Анну Николаевну, соседку. Однажды к ночи ОН с нечеловеческой ловкостью выбежал на улицу. Окна домов были до того мертвы, точно их занавесил боженька Нигде никого не было. Савелий поднял голубой взгляд вверх, к небу, вспоминая о луне. И застыл. Луны не было. Вместо луны в ореоле рваных блуждающих туч была нога – его нога, оторванная, обнаженная, такая же, какая была при жизни, во всей сладости, тайне и блеске.-. Как знак, что Бог есть...
– О! – завопил Савелий и бросился... туда... Первым отлетел костыль... Потом голова... Точно подкинутая какой-то неизъяснимой силой, она, оторвавшись от туловища, сделала мягкий, плавный полет высоко над домами, чуть застыв над миром в лунном свете ноги. Савелию даже показалось, что его голова чуть улыбнулась ноге, когда покорно опускалась где-то там, за домами. . Наконец, произошло уже нечто уму невообразимое... Но распавшиеся части савельиного тела так и лежали до утра, пока их не подмели дворники. Из костыля дети сделали свойственный им пулемет.
А голову нашли на пустыре завшивленные черные ребята. Они с наслаждением гоняли ее как мяч, играя в футбол под восторженные пьяные выкрики такой же странной толпы. Кто-то бросал в голову шляпы.
Однако это не значит, что Савелий стал побежденным. Скорее всего это просто не имело отношения к делу. В конце концов голова – всего лишь голова.
Зато в комнате Савелия сразу же поселился новый жилец, который не только не сорвал засушенную ногу, но и стал ее охранять. Неумолимо, строго и от людей И часто по ноге ползал невиданной окраски молодой жук. который с ненасекомым сладострастием копошил высушенную ногу, видимо получая от этого не скрытую прану, а то. от чего он исчезал...
В комнате было весело... Дразнящие лучи солнца качались на потолке... В комнате умирала моя мать... Я громко и тупо хихикнул в тарелку. На пол упала наша пьяная кошка... Было очень весело... «Когда умрет моя мать? – подумал я. – Чорт побери, когда, наконец, умрет моя мать?»
Я схватил шарф и побежал на улицу, в никуда... Повторяю, мне было очень весело, и я пошел хихикать в читальный зал. Там я прочел сказку о смерти толстой, синей королевы во Франции. Над моей головой повисла чудовищная, готовая раздавить меня, лампа. Мне страшно... Но мне страшно не от действительности, а от моей нежности к себе. Мне подают какую-то книгу... А я опускаю свои руки в чистую, прозрачную воду небытия... Но почему мне так хочется сегодня пива? Скорей бы умерла моя мать, и я продал бы ее одинокие, опустевшие платья.
Я вылетаю на улицу. Но я не пойду домой., Потому что там лежит как большая тупая котлета – смерть, а я свободен только на расстоянии от смерти. На таком, как сейчас. Дальше я тоже теряю свою свободу. Только бы мне не заблудиться... Я подпрыгиваю от радости. Велико и бездетно смещение роз в моем уме. Сколько лет я буду жить? И буду ли я парить над землей?
Я хотел бы изнасиловать всех женщин на земле. Но я не променяю на это свою нежность... Как мне окрыленно и легко, оттого что я могу сейчас выпить пива. И никто не запрет меня в клетку. Потому что мои мысли ведут как больную обезьянку мое мистическое тело. Будет ли мне больно, если кто-нибудь посмотрит на меня?!
Я в самом деле выпиваю кружку пива и смотрю вокруг – сквозь пустоту окружающих меня людских тел... Почему меня не убьют на месте? Потому что они не знают меня. Но что они знают? Они знают только свою пустоту.
Я смотрю из забутылочной на яркий поток солнца на улице. Растаю ли я, когда выйду отсюда? Только бы не растаяло мое больное, из внутренних ласковых глаз, сердце... О, моя бедная, бедная мамочка! Тоскливо ли тебе смотреть на глухой, отодвинутый мир?!
Но я ничего и никого не хочу. Я хочу смотреть только в голубую бездонность неба. И видеть там кораблики моих мыслей.
Но скоро мне так ненужно и больно надо будет купить картошку. Это очень большая тяжесть для моей нездешней души. Тонкими прозрачными как сны крыльями я беру эту непонятную ношу. И опять, забыв обо всем, иду по улице.
Лежит ли дома жирная и черная котлета? Месяц назад толстый доктор из тьмы, взвизгнув от радости, поставил маме диагноз: рак, канцер.
Потом он отошел в угол и, обнажив свой огромный живот, рассказывал мне о тайнах.
У нас две комнаты: в одной умирает мама и живет тетя Катя, ее сестра, в другой, смежной, живу я. Вот я принес картошку. Вуду ли я икать перед своей смертью? Выдержит ли моя нежность этот кошмар? Большая пузатая картошка и салат стоят у меня на столе. Потеплеют ли у меня от них мысли?
Нездешняя мама тихо бродит по комнатам: она такая же. как была раньше н в то же время пришла из сказки. Тетя Катя прячет от нее синюю лампу н тайком обогревает свой живот. Мы с дрожью знаем, что оба – преступники, потому что остаемся жить; поэтому мы ненавидим н любим друг друга. Я стесняюсь есть при маме и ухожу в чистоту моих внутренних взвизгов. Мама не знает точно, что умрет, но она видит нас чужими и далекими. Ей хочется приблизиться к нам, и она заставляет нас есть из одной тарелки с ней и провожать ее в уборную.
Сейчас я одиноко сижу в стороне; тетя Катя иногда подходит и щиплет меня; это потому, что ей страшно: у нее подгибаются колени, но она хочет продать мамино пальто и по ночам целует его в пуговицы.
Наша белая лампа, громко хохотнув, спряталась за луну. Почему так долго не умирает мама? И почему шкаф не бегает по комнате, а только топчется на месте?
Почему тетя Катя съела мои последние котлеты?
Я не могу таи сильно любить себя в присутствии смерти. Она сковывает меня. В стук моего сердца входит страх и реальность. Мамочка, не смотри на меня такими глазами... Я знаю, она умрет, потому что угол стола стал острый и в моем мозгу распались последние фиалки. Я продам мамины туфли и буду пить потом целую неделю. Только бы поскорее она умерла.
Скоро, скоро наступит ночь.
Будет ли тетя Катя целовать пуговицы пальто?
Никто не знает, как я люблю маму.
Почему так ненужно веселы сейчас соседи? Вечер, вечер кутает нас. Каждую ночь, во втором часу, я встаю и мочусь в открытые, тронутые любовью и вечностью глаза матери. И тогда вокруг ее уходящего лба возникает сияние пламенных, далеких роз. Сначала я думал, что она не знает об этом. Но недавно, когда я подошел к ее кровати, она улыбнулась мне во сне и сказала: «Ты ждешь моей смерти, хохотушкин... Только не смейся на похоронах. Это неприлично... Дай я тебя поцелую».
Который сейчас час? – Десятый вечера. Опять замяукала и упала на пол наша вечно пьяная кошка. Тетя Катя пришивает пуговицы пальто. А вчера, ровно в десять вечера, мама сказала мне уже явственно: «Я знаю, ты мочишься в мои глаза. Но я все равно люблю тебя. Не кусай себя после моей смерти». Я поцеловал ее священный серебристый висок.
Что она мне скажет сегодня? – Но она укладывается спать.
Я знаю, что тоже скоро умру от нежности... Тетя Катя, почему у вас на глазах слезы?.. Ха-ха-ха!.. Уже подходит ночь. Я закрываю дверь в свою комнату. Потому что скоро придет она, отравительница. Пока ее нет, мне хуже. Мне хорошо, только когда я на расстоянии от смерти. Но когда приходит отравительница, мне и здесь немного лучше. Из моих глаз расцветает кошмар. Уже несколько ночей и бледных утр она опять бывает у меня, отравительница моей матери, та, которая наградила ее смертоносным раком... Мы справляем с ней визгливый, сексуальный пляс...
Я люблю ее за то, что во время близости она рассказывает мне свои сны. И еще потому, что это тяжкий грех – спать с убийцей своей матери. Она работает тут, неподалеку, в цветочном магазине. Тетя Катя хочет убить ее поленом. Но я спрячу ее в свой живот, который тает от грез.
Так и есть. Она приходит. Я впиваюсь в ее сочную, дрожащую от страхов и томлений плоть. После похорон я отдам ей все платья матери. Мама не знает, что она отравительница. Тетя Катя догадывается. Поэтому она стучит нам в стенку. Я вдавливаюсь в гнусное белое порочное тело отравительницы; она стонет и бормочет, но я не отличаю ее стоны от хрипа умирающей за стеной матери... Так прошла эта ночь. Наутро я сказал ей, что закопаю ее живьем, если умрет моя мать. Она ответила, что ей все равно, но что я – дурак, ничего не понимаю в жизни. «Если мать умрет – освободится комната, а тетю Катю можно выселить»...
... Хохотливый завтрак приготовлен у нас на четверых. Сегодня утром мы все завтракаем вместе. Как бы мне хотелось любить их обей к, маму и отравительницу. Тетя Катя подвозит маму к столу в кресле. У мамы грустные, печальные глаза н она все время с любовью смотрит на меня. Подает кушать отравительница. Из ее халата выглядывают пухлые, нежные груди Мы все очень внимательны друг к другу; солнышко заглядывает в наши окна. Да, да, я их всех очеть люблю... Мы молча пережевываем яйца... Доброе семейство...
... Почему я не могу сейчас быть свободным, как вчера, на улице? !.. Маме плохо...
Соседи стучат кастрюлями. Не выбегут ли на пол все мыши, затаившиеся в наших дырах?..
Приходит доктор.
– Сегодня наверное кончено, – говорит он. Я выхожу один на улицу. Мне не хочется быть с отравительницей. Я хочу быть свободным. Разве я не имею права на свободу? !
Почему только когда я один, я чувствую себя хорошо? Я вспоминаю совет мамы, что мне не нужно смеяться на похоронах. Я вхожу в школу, где преподаю зоологию. Иду в туалет. Снимаю штаны и без штанов вхожу в учительскую. В ответ – визг, топот, крики, мордобой – Но я слушаю только колокол своей души. Если они не хотят меня видеть – я могу уйти.
Почему на улице так весело и солнечно? Я вхожу в свой дом Меня встречает тетя Катя.» Конец «, – шепчет она. Я прохожу в комнату... Мамочка, мама умерла. . Ее могила растет в моем рту...

В этом романе, состоящем из пяти глав, изображаются сверхъестественные силы в их разных формах отношения к человеку. Каждой главе соответствует своя форма отношения. Например, первая глава посвящена ситуации ада. Другая – приходу Мессии в современную Москву. Поэтому человеческие герои в каждой главе разные. Общим же героем всего романа являются сверхъестественные силы, проявляющиеся в каждой главе по-разному, в зависимости от их связи с людьми. Роман, следовательно, изображает пять форм соотнесенности человека и сверхъестественных сил.
Первая глава – «Небо ада». Она изображает противопоставленного Божеству человека, метафизического скандалиста, параноика ада, богоборца, злодея и т. д. Вторая глава – «Шиши». В ней показаны существа явно нечеловеческого плана, приютившиеся, однако, на нашей земле. Третья глава говорит о приходе Мессии в современную Москву. Хотя Мессия, как воплощенное Божество, проходит ряд ситуаций, как будто бы аналогичных ситуациям исторического Иисуса Христа, как Он изображен в Евангелиях, тем не менее трудно считать, что здесь идет речь именно о Иисусе Христе, пришедшем в Москву. Мир, я котором мы находимся, слишком отличен от мира, в который пришел Иисус. И вероятнее предположить, что отношение Божества к нашему миру тоже другое, что Его воплощение должно отражать именно это, уже иное, соотношение между миром и высшими силами. Поэтому некоторые моменты в этой главе; как будто напоминающие евангельские, на самом деле являются их анти-аналогами, антиподами.
Четвертая глава – «Боль № 2». Она посвящена неожиданному столкновению людей с такой потусторонней силой, которая абсолютно непознаваема и, в отличие, например, от дьявольских или божественных сил, по принципу не контактна с человеком. Таким образом, эта сила – потусторонняя в полном смысле этого слова (хотя в конце главы она выступает, как замаскированная под дьявольскую). Рассказывается, что о некотором исключительном положении человек может попасть в сферу влияния этой силы, и тогда по крайней мере видеть на себе результат ее воздействия, хотя вступить с нею в контакт (любым путем – будь то магия, медитация, духовиденье и т. д.) он не в состоянии.
Пятая глава, последняя, – «Куры и трупы». Действие ее происходит под Москвой. Ситуация, о которой там говорится, более человечна и очевидна.

Объявилось лето. Марья Ивановна Доилкина со своей подругой Катюшей шла по глухому парку. Марья Ивановна представляла себя толстой бочкой, наполненной веселием. Но отчего только дрожат листья на деревьях? Доилкина объясняла это тем, что за веселием скрывалась пустота, о которой она всегда боялась думать. Катюша была тоже раздута, как арбуз, но с дурцой во взгляде, и даже в некотором роде в лице; лоб и правда нависал на глаза твердокаменной задницей, а подбородок выделялся жирно-острым углом так, что промежду лба и подбородка была впадина, в которой и произрастало само лицо с бегающими, затуманенными небесной грязью глазками. Соблазняла также лохматость всей головы в целом. Зад напоминал отвислую, непомерно большую физиономию, прикрытую, однако ж, платочками.
Воздух был наполнен невидимым мраком. Солнце так нежило похотливые тела женщин, что они готовы были броситься сквозь это невидимое. Марья Ивановна вслух учила геометрию. «Хо-хо-хо!» – кричала иной раз Катюша. Все было до поразительности нормально.
Подруги подошли к огромному, деревянному клозету, стоявшему у пыльной дороги наподобие дворца. Он был разделен на две половины: мужскую и женскую, и был так грязен и в полутьме что, как только подруги вошли, им показалось, что на них что-то опустилось. Катюша тоскливо осматривалась, пока Марья Ивановна гадила. Стояла угрюмая тишина.
– Бумажки вот жаль нету, – вздохнула Марья Ивановна на толчке.
В это время в дыру, которая светилась между досок, Отделяющих мужскую половину от женской, просунулась огромная мужичья рука с ворохом бумаг в кулаке. Кулак был сер, самодавлеющ, и в черных, гривистых, как у хорошего льва, волосах. Человечьего голоса, однако, не раздалось. Рука же. точно оторванная от ее обладателя, застыла с комком пучных листов Впрочем, чувствовалось дыхание чьей-то мертвой любезности – там, за перегородкой.
Марья Ивановна вскочила с толчка. В глазах ее выражался непомерный ужас. Путаясь в белье, одергиваясь на ходу, она побежала по дороге. Быстро, быстро, не оглядываясь и покрикивая в кошмаре. Катюша трусила за ней.
Из мужского клозета однако никто не выходил, и дверь в него была до мертвости неподвижна.
Марья Ивановна бежала и вопила; потом начала бежать молча, но в этом было что-то угрюмое и бесповоротное, точно нарушилось равновесие в мире и вылезло нечто ужасное, темное и липкое.
Да погоди же ты, трусоватая. – задыхаясь от быстрого бега, останавливала ее Катюша, дергая за руку. – Давай вернемся... Может мужик-то хороший... Ну, чего ты испугалась? Давай вернемся и познакомимся.
Марья Ивановна остановилась. Неподалеку были уже дома и уборной за лесом не было видно. Но лицо Марьи Ивановны было скошено в какой-то беспричинной бесповоротности.
– Катя, никогда, понимаешь, никогда не говори мне об этом случае, – сурово, по-мужски, оборвала она.
– Тьфу ты! Да может я счастье свое там потеряла, твоему страху поддамшись, – скуксилась Катюша и топнула слоновьей ножкой.
Лицо ее сдвинулось в том смысле, что лоб еще больше округлился и лицо провалилось в него. Только глазки по-лохматому блистали из телесной бездны.
– Ох, какая ты недотрога, – вздохнула она. – Я вот иная птаха.
До дому шли молча. Молча открывали дверь, ведущую в узкий проходной коридор. Домик был одноэтажен, деревянно-старенький, с оконцами-глазками и делился на две половины: в одной, как все равно сестры, жили подруги. На подокошках стояли цветочки, прикрытые от внешних взоров уютными занавесками.
Марья Ивановна начала драить комоды. Сама по себе, внутренне, она еще больше пыталась раздуться, словно хотела допрыгнуть до солнца. Только боялась тихого шелеста занавесок за своей спиной. Катюша же совсем сморщилась : глазки глядели внутрь себя, а голос – словно из души – говорил:
– Недоглядели мы чего-то, недоглядели... Ох, озорницы!
Она бродила по комнате, как вслепую, швыряла ногой попадающееся и все бормотала, что потеряла свое счастье. При слове «счастье» она улыбалась так, что становилось жутко.
Кириллов между тем одиноко сидел во тьме, у клозета. Когда дамы ушли, он не понял. Спустя вышел на свет, в лес. Потянулся и сделал вокруг себя гимнастическое упражнение. Был он приземист, весь в черном, славно и тело его было черное, но лицо однако ж выглядело бледным: как обычно; правда, само оно было маловыразительно: как будто что-то в нем было чересчур и поэтому Спряталось. Когда прыгал он вокруг себя, порой – головой вниз, то был похож на прыгающую черную точку. Опростившись и как-то съежившись, пошел вниз по дороге. Шел медленно, где-то застревая. Когда же вышел к городу, где дома, оживился. Бойким и точным глазом, как говорят интуитивно, нашел дом, где прятались подруги. Крякнув, пошел туда...
Марья Ивановна и Катюша пили чай вприкуску. Тихо мурлыкал кот, сквозь сон видевший демонов. Горела древняя, притемненная лампада: для уюта. Манила к себе пухлая большая кровать с пятью подушками: подруги были духовными лесбиянками (правда, на сие время разведенными).
Вдруг раздался стук в дверь. Марья Ивановна выглянула в окно: солнце уже садилась. «Кого это несет» – подумала она.
– Кто? – спросила она у двери.
– Из Госстраху, – раздался надтреснутый, словно его разрубили топором, голос.
– И правду, кругом пожары, – подумала Марья Ивановна. – Как бы совсем не сгореть, – и открыла дверь.
Перед ней стоял улыбающийся, весь в черном, приземистый человек в полу-возрасте. Руку он поднял вверх, как бы приветствуя Марью Ивановну.
– Проходите. – сказала она.
Человечек увертливо проскочил вперед. Оказавшись перед Катюшей, он даже руки расставил от радостного изумления.
– Из Госстраха, – подумала Марья Ивановна. – То-то мне дети снились; значит и взаправду к диву.
Пришлось зажигать верхний свет. Кот, недовольный, поплелся в другую комнату.
– Господи, до чего же оне грязны, словно у меня в заднице, – неприязненно прошипела про себя Марья Ивановна, оглядев незнакомца. – Как это я сразу не заметила. И ширинка не застегнута, тоже мне агент! Впрочем, все бывает.
Катюша же, присмотревшись к неизвестному, глядела на него волком.
Кириллов вел себя тихо, славно летел. Черный макинтош его распахнулся, и он чего-то деловито вертелся, ничего не делая.
– Ну? – тупо спросила Марья Ивановна, прислонившись животом к обеденному столу.
Бледное, протяженное лицо незнакомца поворачивалось из стороны в сторону.
– Вещички осмотреть бы надо, – пробормотал он.
И не дожидаясь согласия, подошел к шкапу, в котором хранилась обычно что-то неопределенное. Подошел и вдруг стал обнюхивать его, обнюхивать каждую щель, поводя своим, вдруг оказавшимся длинным и пропито-безжизненным носом. Нос на глазах у подруг стал все больше и больше синеть. Глаза Катюши смягчились; только поглядывали чуть вкось, на какие-то паутинки.
– Ненормальный какой-то, – спокойно подумала Марья Ивановна.
Человечек все более удалялся в сторону, искоса бросая взгляды на стены и потолок, может быть на лампу. Ощупывал занавески.
Оказавшись в полу-кухне, полу-закутке, который однако был хорошо виден подругам, он, открыв крышку, заглянул в кастрюлю с супом. Улыбнувшись, оставил все как есть.
– Да он голодный, – догадалась Марья Ивановна. – То-то такой оборванный. Небось недавно работает.
. Катюша почесала зад.
– А это что? – вдруг воскликнул Кириллов, доставая из-под кровати пыльную калошу.
– А это что? – он поднял ее вверх, на уровень лица, н подмигнул Марье Ивановне.
– Калоша, – ответила она.
– Да ну?! – съязвил Кириллов, швыряя калошу обратно под кровать.
– Да она недорого стоит теперь; совсем копейки, – вздохнула Марья Ивановна и ее женственный взгляд вдруг затвердел, словно она не видела вокруг ничего.
– Ну, да ладно, пустяки, – бросил на ходу Кириллов, – не будем.
Марья Ивановна огляделась. Все шло своим чередом. Катюша стояла у окна и чесала, рукой внутрь, свою жирную спину. Лицо ее было отсутствующе и как бы в синеве, которая, впрочем, пропадала у самого интимного места: у впадающих внутрь тела глаз.
Кириллов лихо подскочил к столу. Скинул макинтош.
– Сейчас будем оформлять, – подумала Марья Ивановна.
Кириллов сел н виделся ей со спины; вдруг она заметила, что из кармана его брюк (из того, что находился на какой-то необжитой его заднице) торчит пучок тех самых бумаг, которые предлагала ей огромная рука в земляном клозете.
Как небом пораженная, Марья Ивановна воскликнула :
– Это он!
Человечек однако не обратил на ее слова никакого внимания; он словно ворошился в пустоте.
Марья Ивановна глазами указала Катюше на торчащий пучок бумаг и повторила:
– Это он.
Лицо Катюши засветилось в смрадной полу-улыбке; свет пронзил ее изнутри до самой кожи; она взвизгнула, но внутрь себя, так, что крик был неслышен. Взгляд ее упал на огромные руки приземистого гостя: они были в точности схожи с той.
Наступило молчание.
– Оформилось, – вдруг бодро произнес Кириллов, подавая Марье Ивановне пустой листок бумаги. – Подпишите.
Марья Ивановна остолбенело заглянула в чистый лист, словно в зеркало, и скованно-грубым, словно не ее движением руки, поставила подпись: «хуй».
Кириллов удовлетворенно кивнул головой.
Марью Ивановну объял такой ужас, что ей почудилось: ее тело почернело, и волосы на голове и внизу стали как проволока. Она хотела было встряхнуться, да не могла; душа славно заледенела н мысли в ней поникли, как на похоронах. «Да ну!» – все хотела она вскрикнуть, но крик гас в самом начале.
Катюша же, напротив, выглядела веселей; глаза ее светились из-под нависшего лба. как лихие, демонические точки; рот кривлялся, и только что не срывались веселые, матерно-богохульные словечки. Пальчики ее извивались и теребили свой живот.
Кириллов вдруг стал непомерно угрюм и мрачен; Марье Ивановне показалось, что волосы его встали дыбом, в то время как именно он навевал на всех страх, а не его путали, спина сгорбилась, и глаза строго осматривали пространство.
– Господи, до чего же он строг! – подумала Марья Ивановна механически, но так, что по коже прошел мороз.
Катенька невпопад сделала слабую попытку заигрывания: она вдруг подошла к Кириллову и похлопала его по спине, заранее, в улыбке, ожидая кокетливый ответ; однако ответа не последовало, а от пиджака Кириллова поднялась такая пыль, что на минуту в комнате ничего не стало видно: ни Кириллова, ни Марьи Ивановны, ни мебели. Когда пыль рассеялась, Марья Ивановна стояла с приподнятыми руками, как будто в молитве; Кириллов же угрюмо сидел в кресле у книжного шкапа и читал рваный старый журнал. Мрак исходил от его фигуры.
Катенька долго не могла очухаться от пыли: она забилась ей в нос, в глаза, в маленькие уродливые ушки; она тряслась, чихала и размахивала ручками; в шепоте же все приговаривала : «До чего же оне грязны! Словно ему тыщу лет и он с того света».
Наконец, Марья Ивановна почувствовала, что еще одна минута, и она не выдержит : закричит, забьется в истерике, запрыгает вверх ногами; собственно сделать это пора было уже давно, но Марью Ивановну сковывало появление какого-то нового мира.
В эту минуту Кириллов вдруг резко приподнялся с кресла, так, словно встал не только он один, но с ним еще кто-то, невидимый (хотя, в действительности, второго не было), и, подойдя к Марье Ивановне, вежливо и осторожно похлопал ее по плечу, проговорив:
– Все в порядке.
Глянул на нее птичьим, вымершим взором.
– Листочек я возьму с собой, а копию вам пришлю или принесу, – продолжал он, направляясь к выходу.
Катюша чихнула.
– Куда же вы... Ап-чхи... Не скрывайтесь, – замахала она ручками.
Но Кириллов между тем был уже во дворе. Марья Ивановна, захлопнув дверь, быстро вернулась в комнату, и тут с ней произошло что-то совсем непонятное и дикое: ей показалось (или это было во сферах также?), что она начала танцевать вверх ногами, вниз головой, на руках, причем очень бойко, истерично и подпрыгивая чуть ли не до потолка. Кастрюли сыпались ей в матку. А Катюша стояла в стороне и, сморщенно улыбаясь, аплодировала.
Когда Марья Ивановна как бы очухалась, то испугалась: везде, во всех ли мирах происходил этот танец, или в земном было спокойно? Она тревожно заглянула в лицо Катюши: оно было расщеплено, разорвано в хищной улыбке, но по прятавшимся глазкам было непонятно, видела она этот танец или нет.
– Продолжим чаек? – уютно спросила Катюша.
Внутренне взвыв, Марья Ивановна присела к столу.
– Сахарку, сахарку подложи, Мария. – подмигнув, отозвалась Катенька. – Нехорошо.
Было темно. Марья Ивановна взглянула в окно. Там виделись зимние узоры, и стекло наполовину было окутано льдом, словно на улице посреди лета стоял лютый мороз.
– Как изменилась погода, – вздохнула Марья Ивановна.
– Почему же; по-моему, очень жарко, как всегда, – равнодушно ответила Катюша.
– Как теперь жить-то будем? – надрывно спросила Марья Ивановна. – А?.. А?
– А вот посмотри, – Катюша кивнула своей нечеловеческой головой на угол стола.
Там, одинокие, лежали сложенные листы бумаги, те самые, которые предлагала огромная рука в лесном клозете.
– Он придет, он придет! – завопила Марья Ивановна, не помня себя, в черном страхе. На ум ей пришла знаменитая любезность Кириллова. – Теперь мы от этого никуда не уйдем, – добавила она шепотом.
– А я тебе не дам сжечь эти листы, – сурово пригрозила ей Катенька. – И не дам ими подтираться. Не для того они были даны.
– А для чего, для чего же? – закричала Марья Ивановна, славно превращаясь в воющее, черное облако на своем стуле.
Впрочем, ей и в голову не приходило их сжигать; и крик » для чего «скорее вопрошал об определенности, чем о реальности, которая и так вошла в дом с этими листами. Марья Ивановна боялась к ним даже прикасаться. Кот сбег из дому; он предпочитал бродить по улице и спокойно видеть людей, огни, демонов, фантомы, находясь между тем и этим миром, никого не трогая и ничего не касаясь, только испытывая легкий кайф от такого положения и от своего бытия.
Дома же стало непонятно и вместе с тем торжественно. Точно все комнаты залил свет, прорвавшийся из иного. Катюша так прямо и купалась в этом свете. Впрочем, она его принимала за другое, за свое. Марья Ивановна же бесилась, хотя ужас не позволял особенно раздрызгиваться. Листы по-прежнему лежали на столе.
Марья Ивановна не ставила рядом даже чашек и тянулась обедать в стороне, на полу, рядом с собственной тенью. Катюша же был? весела и все бормотала, что скоро, скоро придет агент из Госстраху. И сурово грозилась куда-то в пустоту. Марья Ивановна чувствовала, что долгого ожидания она не вынесет, что терпение ее вот-вот лопнет, но, тем не менее, сделать было ничего нельзя, тем более, что Кириллов о себе напоминал : то какая-нибудь пташка залетала в окно, то в ночи верещал в стене голос, то хлопало что-то у трубы, то приходила молочница.
Так шли дни. Наконец, звуки и явления начали исчезать, но от этого стало еще страшнее, потому что нахлынула тишина. И Кириллов присутствовал в ней еще резче, чем прежде, тек как его присутствие было теперь полностью невидимым. А может быть таился не Кириллов и не какое-нибудь существо, а что-то совсем нечеловеческое, протяженное, но связанное с Кирилловым. Ушки Катеньки поэтому были навострены теперь на глубь вещей, точно их одинокость уже не зависела от ее сознания.» И-гугу! «– тихо улюлюкала она, глядя на стену. Марья Ивановна, остолбенев, ходила из угла в угол. Больше всего она боялась, что разорвется сердце. Был отпуск, и не надо было ходить на работу.
Вдруг пришло письмо. Принес его светлый, растрепанный мальчик с остановившимися глазами. В конверте лежал большой белый лист. Когда Марья Ивановна развернула его, там было всего два слова, крупными буквами: «Приду сам».
Катюшенька, искоса заглянув в письмо, подпрыгнула от радости, но тут же злобно посмотрела на Марью Ивановну. Та потаенно, как-то не по-своему урчала, словно в ее брюхе появился железный ребенок, который передавал свои звуки через ее гортань. Тело ее оформилось и стало как-то крепче. Казалось, что отворились все черные двери в невидимое, и непостижимость входила в мир, принимая вид обычного, чтобы не раздавить аборигенов; но та. самая страшная дверь, в которую могло пройти то, отчего немедленно разорвется сердце, была еще прикрыта.
Поэтому Марья Ивановна и могла жить. Но тьма охватывала горло. Наконец, ночью, при свете звезд, нечеловечьи дрыгнув голой ногой, она соскочила с постели. На босу ногу, с распущенными волосами, в белой, длинной рубашке она подбежала к Катюше, грезившей в полусне. полу-оскале. В руках Марии был крест с распятым Люцифером; этот крест, в свое первое посещение, принесла ей молочница.
Сурово она толкнула съежившуюся Катюшу.
– Я выйду за него замуж. – проговорила Мария и ее глаза на уже измененном лице загорелись. – Выйду за него замуж, вот в чем выход.
Кириллов, который проживал в доме 21 по улице Чехова в коммунальной квартире № 8, отдыхал в своей комнате.
– Лексей Никитич, – громко окликнула его из коридора соседка, Капитолина Петровна. – В кипяточке не нуждаетесь, я могу отлить, а то у нас воду сейчас отключат.
– Нет. нет, спасибо. – отозвался из комнаты Кириллов.
Он отдыхал в кресле у окна, выходящего в черное. Два его члена, обнаженные, покоились по бокам на брючинах, словно Кириллов их просушивал. Один, поменьше, был бирюзовый, небесно-голубого оттенка; другой, огромный, был неприятно красного цвета. до того кровяной, что напоминал нездешнюю, вытянутую геморроидальную шишку. В руках у Кириллова была гитара, протяженное лицо плыло в полу-улыбке, а знаменитые волосатые пальцы так и ходили по гитаре, выбивая мелодичные нечеловеческие звуки.
Вдруг Кириллов вскочил. И быстро, быстро, с недоступной юркостью поскакал вдоль стен, срывая обои. Когда на стенах остались лохмотья (все произошло за какие-нибудь две-три минуты). он опять присел и углубился в чтение. Волосы его чуть-чуть встали дыбом, впрочем было впечатление, что просто поднялась какая-то темная полоса. Два члена опять выпали из брюк, но Кириллов взглядывал на них чересчур строго, так что они были как в химере. Очень (до неприятности) странны были глаза, которые глядели в разные стороны, точно Кириллов мог видеть два оторванных друг от друга пространства.
Смрадный, но тихий кашель шел от его спины. Гитара валялась на полу. Книга в руках слегка дрожала. Было такое впечатление, что читал он наоборот, но тем не менее от смысла прочитанного в его душе поднимался холод. Тусклые глаза, вдруг объединившись в одно выражение, иногда подымались вверх, к окну, где виделось черное, провальное небо с бессмысленными звездами. Кириллов тогда улыбался и гладил себя за ухом. Неслышный смех рассыпался от его существа по всей комнате.
А между тем у подруг все шло невпопад. Чашки падали из рук, надоедали птахи, залетавшие в окно. Но самое истеричное (истеричное посреди мрака! !) было то, что Катюша стала дико ревновать Марию к незнакомцу. Еще раньше ужас Марии перед Кирилловым она принимала за любовь. Теперь же, когда Мария решила сама броситься в омут, прежде, чем он ее поглотит, и обозначила себя, воскликнув : «Я выйду за него замуж!» – Катюша совсем осатанела. Она точно не хотела знать, что решающее слово останется за Кирилловым. Незаметно подкравшись, со сморщенным, уходящим в непонятное личиком, она щипала Марию за жирные ляжки, как будто в ее ляжках была заключена вся жизнь. Мария страдала, но молча, словно ушла в остолбенение.
Катюша кусала ее нежный, матовый платок в цветах и сумрачно старалась вызвать ее на контакт. Но Мария упорно молчала; ее глаза заледенели, и сердце, видимо, было погружено в мертвоводяное ожидание, ожидание прихода Кириллова. Знаки опять разгорались. Но были ли это знаки?! Чем больше становился ее ужас, тем ярче чувствовала Катенька, что это не ужас – а любовь. (Впрочем ужас, после согласия выйти замуж, стал уже другим, скорее это был уже за-ужас и относился он не столько к Кириллову, сколько, главным образом, к некоему миру, который становился тождественным ее сознанию). Глядя в холодно-мерцающие, с пустыми льдинками вместо мыслей глаза Марьи, Катюша сжималась, лже-чувствуя в них огонь любви, все время пускала слюну и пыталась укусить Марию.
Наконец, ее терпение, подтачиваемое молчанием Марии, кончилось. Ночью Катюня оголилась. Голая она была особенно, до непомерности безобразна: голова с сократовским лбом и маленькими, истинно вонючими глазками была точно приставлена к отчужденному туловищу, которое – по высшему ощущению – все было в каких-то ямочках, каракулях и отростках. Ноги болтались, как будто приставленные из страха. А маленький, но юркий животик свисал к гениталиям каким-то сексуальным комком. В глазах же, напротив, выражался непомерный эротизм. Оголившись, Катюша с хриплым воплем бросилась к кровати Марии (после развода они спали отдельно) и сдернула с нее одеяло. Мария изумленно уставилась на нее.
– Пусти, – прошипела Катюша. – Я к тебе, я хочу любви.
И она ринулась, головой вниз, как потусторонняя крыса, к животу Марии. Та своими белыми, мощными руками обхватила ее голову, не давая Катюше приникнуть глубже, к самому похотливому нутру. Впрочем, ее губы коснулись живого, мягкого живота Марии, и Катюша несколько раз лизнула эту плоть. Зад же Катеньки томно выделялся на фоне этой безобразной картины.
– Ты что? – спросила Мария, не выпуская из своих цепких рук ее головы.
– Я хочу с тобой поговорить, – прошипела Катюша из-под рыхлого брюха Марии.
– И все? А зачем же надо лезть целоваться?!
– А ты молчи побольше!
– Как у тебя распух зад, – вздохнула Мария, слегка обмякнув. но не выпуская головы Катюши.
– Ты так любишь его, что не даешь мне куснуть тебя как следоваить, – пробормотала Катюша в темноте. – Отпусти голову... Ты мне не нужна, я только хотела проверить твою любовь к нему и поговорить с тобой по душам, молчунка...
– Не пущу, – угрюмо проговорила Мария. – Врешь ты все.
– Ты любишь его ! – взвизгнула Катюша. – И всегда любила, еще начиная со знакомства в клозете.. Я это поняла потом, по твоим глазам.
– Не говори мне о нем, – завыла Мария нечеловеческим голосом. – Не говори мне о нем... Лучше кусай мое нутро... – и она со слезами отпустила голову Катюши.
Голова со зловещими глазками тут же оказалась рядом, супротив лица Марии.
– Так вот как ты любишь его, – прошептала Катюша, хрустнув зубами.
– Не говори мне о нем, – отшатнулась Мария в угол кровати. – Не говори мне о нем. Я его не люблю, я за него выхожу замуж.
– Ты отнимаешь у меня мое счастье, – лицо у Кати сморщилось, как у развратницы при виде Вога. – Не отнимай!
Ручки ее сжались о самое себя.
– Ты мечтательница и психопатка, Катюша. – вдруг спокойно ответила Мария. – Как можно в таком человеке, как он, видеть счастье? !
– Дура! – вырвалось у Катюши.
Разговор закончился в криках, бормотании, в начинающемся бледном рассвете, и полушопоте, с выкатываньем глаз. Мария стояла на своем.
А вскоре появился Кириллов.
– Из Госстраху, – опять раздался хрипловатый, с дурцой, голос из-за двери.
Кириллов влетел, словно сумасшедший. Хватался за голову, рвал обои. Мария никак не могла на чем-нибудь остановиться. Катюша ползала за ним чуть ли не на четвереньках, иногда совсем опускалась на пол; шипы от корявого, разбитого пола ранили ее в нижние губы, и ее верхнее лицо вздрагивало и томилось тогда в сладострастной улыбке. «Кириллов, Кириллов!» – вдруг вспомнила она своим за-подсознанием обозначение незнакомца и закричала. Потом опять поползла и протянула к нему смятые, пугливые руки. Кириллов совсем обалдел от нее: фыркал, сверкал своими невыразительными глазками и. казалось, ничего не понимал в Катюше. Впрочем, он несколько раз отпихнул ее ногой. Наконец, Мария, опомнившись, собралась с духом. Похолодев, точно ей на спину опустилась чья-то огромная, но невидимая рука, она посмотрела в глаза Кириллову и сказала :
– Я хочу выйти за тебя замуж. Навсегда.
Кириллов вдруг посерьезнел, опустил глаза. В комнате стало душно от невидимого потока. Волосы на голове Кириллова опять встали дыбом, и он успокоился.
– Хорошо, – ответил он. – Завтра в семь часов утра у остановки «Бор» шестого трамвая.
Хлопнув дверью, он вышел. Мария на крыльце проводила его долгим, холодным взглядом. «Точно в наш дом опустилась Небесная родина», – подумала она.
Катюня, забившись в угол и сжимая пухлые ручки, чернела от мыслей. Но вместе с тем возникал в ее душе свет, от которого мысли исчезали и рыдания томно превращались в лед. И кружилось в голове, как на танце.
Когда Мария к вечеру взглянула на нее, Катюша совсем примирилась. Губы только по-черному дрожали в оторванной злобе, но глаза улыбались.
– Я знаю свою судьбу, – сказала она занавеске.
Всю ночь Мария не спала, но в то же время видела сны. К шести часам утра пришла небывалая трезвость. Убралась, умылась, сухо попила чайку. Катюша наблюдала за ней выдолбленным, осторожным взором.
– Я пойду туда пешком, – кивнув ей. сказала Мария.
Катюша осталась одна Быстро мелькали в голове непонятные линии, она прямо подпрыгивала от света внутри себя. Говорила со стульями, но трезво, с расчетом. Просто хотелось петь. Дверь в комнате слегка качалась от ветра. «Ну-ну», – говорила Катюша. Душа словно разлилась в пространство, и от этого ей было больно, как листьям. Слезы возвращали душу к себе, но Это уже были не просто слезы, но черненькие, бесноватые существа, вернее стихии. За спиной обливали водой, хохотал ветер, игриво гоготала смерть в заднице. Себя не было. Не было и тела. Но в то же время было так страшно за себя, что Катюша разучилась думать. Появилось свое, непомерное, веселое, похожее на Божество в шаманской пляске. Прошло всего несколько минут. И Катюша, одна, Заплясала, заходила по всей оголенной комнате. Опухлившиеся плечики вздрагивали, тело становилось змеевидным, зад расширялся, как смачное облако, а знаменитая сократовская голова на бездушной шее покачивалась из стороны в сторону. Катюня пела, но про себя. По углам ходили вещи. На кресле лениво облизывался приблудший кот. Вдруг Катюня взглянула на время. Часы на стене били по прежнему тяжело, неумолимо. «Отчего в нашей комнате нет зеркал? – подумала Катя. Надо, надо бежать к ним, к Марии... от себя и от смерти, к ним... Ах, уж эта наша Небесная родина!» – встрепенулась она. заплакав. Холодно одевшись, вышла из дому.
На улицах было пусто, как после пришествия Христа. Багровое солнце поднималось вдалеке.
«Смерть, где твое жало, ад, где твоя победа?» – подумала она.
Никого не было. Прошла в одиночестве по прямой.
Я еще успею их опередить, – усмехнулась она, садясь в одинокий трамвай. – ... Марию и Кириллова.
На остановке «Бор» было пустынно. Мария, подходя, вглядывалась в одинокие фигуры. Несмотря на встававшее летнее утро, было холодно и даже как-то сумрачно, хотя отчужденное, красное солнце быстро поднималось ввысь. В душе Марии был лед и беснование; а внутри, в бездне, чернело так, как будто непознаваемое сорвалось с цепи. Рот кривлялся, хотя взор был строг и спокоен; но, приблизившись к остановке, она захохотала. По этому хохоту можно было предсказывать будущее. Юркая старушонка, вздрогнув, бросилась от нее наутек.
Невдалеке стоял Кириллов и приветливо махал Марии рукой. Лицо его выглядело обычным, даже слегка вялым.
– Пошли, – коротко сказал он.
И указал на огромный, раскинувшийся пруд, в стороне от домов, но также и от всего, что можно назвать вечным. Как это Марья его сразу не заметила?! Он серел, серебрился не так уж далеко, всего в шести минутах ходьбы по пустой, безлюдной дороге.
Цепкие, выжженные глаза Кати наблюдали за ними из тьмы своих впадин.
Она стояла невдалеке, незаметно, под деревом, и смеялась. Тьма не сходила с ее глаз, но из уст лился улюлюкающий, дикий смех. Нехорошим, тайным бугром вздымались груди – Катюша смотрит. Вот Мария и Кириллов стоят совсем близко друг от друга, вот вместе идут к пруду. Почему солнце опускается вниз, к горизонту на востоке? Или это потому, что видимость? Вот они медленно, почти касаясь друг друга, идут. Одни.
– Я буду прислуживать им... в их протяженном и безличном браке, – бормочет Катя.
Мария и Кириллов, как черная, устремленная нелюдь, подходят к самому пруду. Медленно идут вперед. Скоро вода коснется их ног.
– Через минуту их не станет, – вздохнула Катюша.

Герой этих записок был существо огромное, не похожее на своих тридцатилетних сверстников, и вместе с тем крикливое, настойчивое. Одним словом, он был удачником. По крайней мере такое он производил впечатление на всех видевших его. И еще бы: зычный голос, быстрый, лошадиный бег, большие увесистые руки, красное, отпугивающее наглостью лицо.
Только одна девочка, хорошо знавшая его, говорила, что он – ужас, и только извне таким кажется.
Итак,
Вчера все утро просидел в уборной и задумывался... Господи, куда идтить?.. В полдня сорвался и побежал... На улице сыро, слякотно и точно мозги с неба падают. Л людей не люблю: кругом одни хари женские, людские, нет чтобы хоть один со свиным рылом был... Ууу... Так и хочется по морде треснуть.. . Старушонку все-таки я плечом толконул: шлепнулась, но завизжать побоялась: больно я грозен на вид, хоть и трусоват... Извинившись перед следующим гражданином, пошел дальше... Когда я хожу, то очень сурово шевелю руками и ногами... Потому что если не будет этого шевеления, совсем противно, как бы незачем жить... Кругом люди и люди... А тут все-таки свое шевеление.
Люблю я также на деревья смотреть, особенно на верхушки... С часок могу простоять: народец на меня, бывало, натыкается.
Но сейчас деревья не попались, одни троллейбусы... Увидев первый же темный переулец, я всего избежал... Завернул в него... За луком народу видимо-невидимо... Но в очередях я людей люблю: больно они на монахов похожи и рассуждают... Один мужичонка хотел меня побить, думал шпик... А мне что: шпик не шпик, король – не король... От лавки до того угла я совсем пустой был: шевеление прекратилось, и не знал я что делать... В таком случае я всегда подпрыгиваю... Тогда мозги растрясет, и пустоты – нет... С того угла я стал подпрыгивать. Пионеры на меня коситься стали... И откуда около пивных столько пионеров?
... Пустота прошла, мне к Богу полететь захотелось. Я Бога люблю, только редко его замечаю...
Инда около одного двора грузовиков много скопилось... Мужики кряхтят, матерятся, водой плещутся... Я дурак дураком, а подсобил. . . Я иной раз люблю подсоблять, на душе так светло-светло становится, и в морду бить никому не хочется... Ушел... Больно тяжели мои ноги стали; точно кровью наполнились... Удивительное дело: ноги тяжелые, а дома – легкие. . . Вон он стоит, – громадина в десять этажей, – а мне-то что, мне – ноги тяжели, а ты есть, не есть – все равно легкий. ...Я иной раз сплясать люблю. Но перед людьми – никогда. Перед домом или грузовиком. И обязательно с гармоникой... Это мне часто выпивку заменяет... Только в милицию можно попасть, и затылок бывает теплый от крику...
Я пошел дальше. Прошел рынок, молочную, сквер, двух баб. Потом – в пивную. Денег сегодня на кружку пива... Хорошо хоть мозга растряслась. . . Я всегда, как в пивнушку вхожу, сам не свой делаюсь. . . Народ здесь, как ангелы – в душу смотрят... Одежонки у всех распахнуты, отовсюду нутром несет, а главноить – глаза, глаза, глаза... Со всех концов дырявят... Но это первый момент... А потом – все сами по себе, как оглашенные...
Я пивка взял, кулак соли в него всыпал, и стою у окна прохлаждаюсь... В это время – мне чесаться нравится. . . Я пивка отопью, сниму носок или рубаху выверну и почешусь вдоволь... Народ ржет, а на самом деле это – не народ, а киноактеры... Кино есть кино... Чесание такое мне по душе – я себя в это время личностью чувствую, молодым дубком, Бонапарте. . . Хорошо, как на пляже... Выпил; в башку мысль глянула... К Моськину идти... Вот как бывает, давеча я в уборной сидел – мучился, но не знал куда идти, а теперь все знаю...
Моськин рядом живет... Парень он аккуратливый, без оглядки, только сам на себя смотрит.
Жена у него – под брюками... Иду... Холодновато солнышко для меня... Не на той планете я родился. . . Ване Данилычу бы в других местах жить, подальше от шума-гама да поближе к звездному небосклону... Интересно, мозги у меня серые, а как можно серостью думать?!..
Моськин на втором этаже живёт... Обрадовался, рассобачил пасть, заулыбался. . . Понятливый... Сели, посидели. Прошло с часок, а может и все три. Потом я песни запел. Мне какая песня понравится, так Она у меня в мозгу гвоздем сидит. А от гвоздя того как бы сияние исходит во все концы: и в глаза мои бьет, и в волосы, и в рот... Мне что, мне хорошо... Пустоты нет, одна тупость... Я сам себя песней-гвоздем чувствую... Только кто меня в стенку забивать будет? А я, когда пою, сам в небеса гвоздем забиваюсь.
Моськин, разиня рот, слушал.
– Больно надрывно поешь, – говорит.
Потом дите, тоненькое, как глиста, проснулось. Моськин говорит: кончай орать. Я попел с часок, потом, скрипя сердце, кончил... Моськин за картошкой ушел...
Мне опять тяжело стало... Куда деваться?.. Я к дитю подошел... Рука у меня огромная, пивная, а кулак больше евойной головы... Я со страху чуть не обмочился, но в душе приятно защекотало... «Вот для чего я живу, – подумал я. Пальчищами своими я его за горло взял... Дите, неразумное, на потолок смотрит, на мух... А меня дальше – так и тянет, так и тянет... Но страшно стало... Первое дело – засудят, а я себя люблю... Второе – сам себе страшен стал... Одного придушишь, второго, третьего...
А там пошла. Так глядишь и на себя руку подымешь, самого себя перед зеркалом задушишь... Трусоват я стал... Аж вспотел от страха, на дверь оглянулся... Дитёнку – ручищей пивной – животик щекотнул, соску вправил...
Наконец, Моськин пришел. Я его no-обезьяньему в морду поцеловал. А он распетушился – почему дитё орёт.
Я говорю: «Я на него дохнул».
Он кричит: «Я тебе дохну, ухажёр!»
Скучно мне стало. Гвоздей нету . Шевеленья тоже. И, главное, – конца краю нет. Глянул в окно: далеко, Господи, ты землю раздвинул. А нам то, где конец, где начало?..
Хотел было в уборную пойтить, да Моськин не пустил.
От Моськина я брел, как волна, то падаю, то поднимаюсь. А что толку – все течет. Но каждый кончик свой вопрос имеет. Нога спрашивает – зачем? Не в смысле хождения, а в смысле ощущения ноги – зачем?! И куда? Во что?
Так же и все остальное. В целом. А то, что мыслит мозга, особенно кричит: зачем, зачем?!
Точно хочет куда-то подпрыгнуть и из тюрьмы своей вырваться.
Л побежал. Я от мыслей часто бегу. Но теперь не помогло. Словно не я бегуна все кругом бежит...
А мне скучно.
Пришел домой. Вечерело. Починил стул. Посидел. Починил стул. Опять посидел. Папаня приплелся, старичок. Он у меня – один.
Я говорю: «Папань, чегой-то я сегодня веселый».
Он молчит.
Мне молчи, не молчи, я и сам могу кулаком махнуть.
Жалко мне папаню. Грязный он у меня, нищий и оборванный. Старичок, а сопливый, как дитя. И глаза – ясные.
В черном теле я его держу.
Если б мне было куда деваться, я б его по настоящему пожалел. А то я его жалею больше для себя, для забавы. А деваться мне в самом деле некуда – сколько ни работай, сколько песен ни пой. Вопросительный я весь, точно закорючка.
А старика люблю пожалеть: бью его, деньги отбираю, черствым хлебом кормлю, а жалеть – жалею.
– Папань, пригреть? – заложив руки в бок, подошел к нему.
Он конфузится и лезет в угол.
Я старика мыть люблю, в корыте. Он голодный, долго не выдерживает. Но я промою, кулачком по бокам пройдусь.
Этот раз он еле дышал. Завернул его в простыню, на постель кинул, одеялком прикрыл... Очухливайся, родимый.
... Свет погасил. Картошку поел. Я во тьме люблю есть. Походил по комнате, заложив руки в штаны. . .
Вопросительность во мне растет, а жизнь – это вялое бормотание...
Постучал стулом...
Господи, когда же я к тебе улечу?!

| В нашем стане: | Во вражьем стане: |
| Усы Буденного | Врангель |
| Часы Буденного | Шкуро-Мамонтова |
| Конь Буденного | Деникин-Колчак |

|
Родилась в СССР. Закончила физико-математический факультет Университета, а затем – Литературный институт им. Горького (Москва). Опытный переводчик на русский язык. Совмещала переводческую работу с поэтическим творчеством. Возможностей публикаций не имела. Пьесы пишет с 1965 года. Успех или, наоборот, неприемлемость для постановки зависел не столько от профессионализма, сколько от содержания пьес. К 1972 г., когда она подала заявление на выезд в Израиль, двери всех советских театров и министерств были уже закрыты для нее. В 1974 г. эмигрировала из СССР. В октябре 1975 г. две ее пьесы с успехом прошли на сцене Interart theatre на Бродвее (Нью-Йорк).
В настоящее время живет в Израиле. |
![]() |
|
И сказал Бог: сотворим человека по образу Нашему, по подобию Нашему; и да владычествуют они над рабами морскими, и над птицами небесными, и над скотом, и над всею землею, и над всеми гадами, пресмыкающимися по земле. Книга Бытия
|
С леса все пошло, с шумной и бестолковой выпивки. Когда из бутылок выцедили последние капли, бросились Вовуле Тюнькину в глаза толстые икры Варьки Потаповой и под кофтой бугры вроде коленей, и потащил он ее в сторону прочь от хохочущей вслед им компании. Она идти-то шла, но не переставая ругалась. И оттого Вовуля потерял настрой. А в самый нужный момент вовулина нога вдруг забила – бьет и землю роет и никак ее не удержишь. Даже Варька затихла от удивления, а потом стащила его
с себя и ногу ему растирать начала. Дура, а поняла, что у человека судорога.
В другой раз привел он в общежитие прыщавую лаборантку Клаву Кривулькину. Раздеть и уложить ее на диван потребовало от него такого труда, что, когда, наконец, это было сделано, он никак не мог вспомнить, зачем все затеял. Прикрываясь, как щитом, подушкой, Кривулькина занудливо бубнила о верности монтеру Кривулькину. А потом пустила в ход главный козырь: «Ты теперь меня будешь презирать, да? Ты теперь меня не уважаешь?»
Вовуля в ответ бормотал невнятное и заплетающееся. Его мутило. диван уплывал из-под него. В голове у него пузырилось, а едкое тесто во рту душило его слюнявым, гнилым поцелуем. Он чувствовал, что растекается липкой холодной жижей, и внутри его распрямляет щупальца пустота. Липкой рукой он ухватился за кривулькино колено, ища зашиты. Жест его был неверно понят – Кривулькина пододвинулась.
Что было дальше, Вовуля плохо помнил. Очнулся он в месте вполне благополучном. Чувствовал он себя прескверно – от слабости его слегка качало. Вечер только начинался, деть себя было некуда.
Улица, на которую его занесло, показалась ему знакомой. Дома стояли тесно, склонившись над тротуарами. Толпились прохожие. Ветром прихватывало, пахло гарью. Свет из витрин падал под ноги, разводя мокрый снег, хлюпающий, пропитывающий ботинки. В угловой гастроном, как безумные, неслись алкаши – заканчивалась осада винного закуточка.
Вовуля спустился в туалет. Там царила тревожная полутьма, клубилось влажное зловоние. Выстроившиеся у стен в густых сигаретных клубах гомики напряженно мигали обоими глазками – условный знак причастности. Пока Вовуля искал, куда бы пристроиться, один из них, рыжий с провалившимися глазами провел по его руке влажной своей и передернулся от спалившей его судороги. Пустота в Вовуле зашевелилась, задышала – он услышал в себе страх и напряженность. Пробравшись в полукабинку, Вовуля отвернулся от публики.
Некоторые из особенно любопытных стали топтаться за его спиной, делая ногами неприличные знаки. Особенно старались серые рваные ботинки с дырой на носке, из которой выглядывал, подмигивая Вовуле, желтый заскорузлый палец. Затираемый с разных сторон, он стал пробираться к выходу. В дверях он столкнулся с рыжим, испуганно прянувшим от него. На улице тот поплелся в трех шагах от Вовули, все еще рассчитывая. И еще двое-трое увязались за ними, но скоро растаяли.
Рыжая тень заходила справа, слева, вздыхала, кашляла. И вдруг вынырнула перед самым вовулиным носом, жалобно задышала, засмотрелась, но не в лицо, а вниз, под ноги.
– Надо чего? – произнес Вовуля без голоса и посмотрел по направлению взгляда рыжего.
– Пойдем, пойдем, – заторопил его тот, – я давно тебя высмотрел. Это надо быстро. Какие разговоры?
Вовуля вдруг почувствовал прыть, засопел, заторопился и нырнул вслед за рыжим в яму подъезда. Гомик двигался впереди и тяжело свистел носом. Тускло мелькнула лампочка, другая. Темнота становилась глуше, а звуки шагов – глубже и продолжительней. Иногда Вовуля соскальзывал вниз, порой его относило в сторону, но он не удивлялся.
Вскоре глаза его начали различать. Рыжий вел его мимо замшелых серых развалин, изъеденных темнотою заборов, каменных неизвестно куда ступеней, полумертвых ручьев между камнями.
Хлопнула дверь парадного. Улица оглушила Вовулю. Брезгливо пихнув его плечом, рыжий, не оглядываясь, затрусил к автобусу, и лишь вскочив в него, махнул без значения рукой. Вовуля медленно поплелся дальше. Он прошел мимо желтых витрин, гастронома, знакомого туалета. На переходе он увидел монтера Кривулькина с повисшей на его локте женой.
Потом он заскочил в магазин, где работала Варька Потапова – у нее сегодня был выходной – глотнул на ходу тепловатого кофе. Забрел, чтобы погреться, в кино, да и забылся сразу. Во сне он видел научный фильм о шелковичных червях, о ящерицах и метеорах. Экран погас – он снова оказался на улице.
В полутемном автобусе Вовуля опять задремал и проехал свою остановку. Чертыхаясь, шел от конечной, перескакивал через лужи. В общежитие пришел продрогший с мокрыми ногами. Долго никто не отзывался. Он ждал, переступая с ноги на ногу и вздрагивая. Наконец, дверь открыли – заспанная старуха в мужских кальсонах побежала что-то бурча себе под нос обратно в дежурку.
Вовулина комната была наполнена храпом – приятели его давно спали, – духом пота и телесной усталости. В углу, как обычно, скрипел репродуктор. Нырнув в постель, Вовуля вдруг понял, что спать он не хочет. Лежал прислушиваясь к звукам, приглядываясь к углам. На кровати его вдруг зашевелилась ящерица. Он вгляделся – оказалось это Варька Потапова.
Пустота проглотила его. Так же внезапно он проснулся без видимой для того причины, оделся кое-как и пошел на кухню.
– Что-то ты загостился у нас? – со злобным добродушием поинтересовалась вчерашняя старуха из дежурки (теперь на ней, как на пугале, висел синий халат). – Ишь гулена, работать не хочет, полуночничает. Ай влюбился? – игриво толкнула она его в бок.
– Ладно, старая, ты знай свое дело – клевать в дежурке носом, – Вовуля раздраженно топтался на месте. Старуха тоже не уходила, раздумывая. Наконец, вытащила из-под плиты хранившуюся там чекушку и перед вовулиным носом взболтнула – с хорошим человеком, дескать, не грех и поделиться. Тот сел за стол, стакан – разом явившийся – обхватил и замер. Тепло от стакана шло, водка на расстоянии действовала, укачивала. Старуха тоже будто заснула с бутылкой на коленях.
Потом очнулась. Бывало подмигнула ему – чего там. Вовуля заворочался. Слабую искру высек Вовуля – два желтых уголька, заросших темнотою. Две тусклых искорки уплыли в темень, где нет уже никакой надежды, где взад и вперед ходят мертвые волны.
После этого вечера Вовуля поскучнел. Ходил сонный с лицом, будто его только что окликнули. Порывался, а потом оседал, сутулился. То ли ждал чего, то ли просто трусил. И не то чтобы мысль, а тупая томность, прежде всегда упрятанная, им завладела. А на фабрике точно этого ждали – погнали Тюнькина по собственному желанию.
Последние денечки доживал Вовуля в общежитии. Тихо было и только в углу пищало радио. По ночам он слышал, как кто-то прогрызает в нем дыру. И дни его тоже зияли. События перестали значить, они не приносили облегчения.
Вовуля вышел из общежития рано утром. Шел со стареньким чемоданчиком, дрожа от озноба. От бессонной ночи в голове плыл туман. Столкнувшись с рыжим, он не удивился, а покорно нырнул вслед за ним в знакомую щель подъезда.
Рыжий вел его мимо серых развалин, изъеденных темнотой дворов, каменных ступеней, мертвых ручьев между камнями. Он почувствовал, что правая нога его стала широкой и плоской, как камбала. Загребая воздух, Вовуля попробовал побежать, но оступился, болезненно слыша свою колченогость. Протяжно-тоскливый взгляд его поплыл волокнистой тенью, начиная узнавать окружающее и пугаться.
Неведомые существа сидели тут и там на корточках, наклонясь, раскачиваясь дряблыми спинами с неестественно округлыми головами на длинных шеях, запрятанными между коленей. Другие статуями возвышались на выступах, повторяя судорожные движения, будто в них обрывалась пружина, и тела их мгновенно перегибались, грозя обломиться.
С беззвучными криками неслись растрепанные старухи с морщинистыми землистого цвета затылками, растрескавшимися бурыми пятками и перекошенными ртами, наскакивали на заборы, на камни, рвали друг на друге одежду. Прятались между камней обезьяно-змеи с острыми длинными раздвоенными жалами-вспышками изо ртов. Прикованные к стенам, с заросшими шерстью лбами, полугориллы рвались, рыча, из оков, посылая вслед проносящимся фуриям неслышные проклятья, призывы, стоны, и, бессильные разорвать цепи, извергали вслед и вдогонку им ядовитые струи.
Потерянные чахлые создания слонялись тут и там на длинных качающихся ногах, высматривая по сторонам, заглядывали в каждую щелку, подбирали щепки и камешки. Над всем этим жадным, растерянным и копошащимся миром плыли, покачивались бесшумные когтистые лапы крылатых охотников пока, наконец, выбрав одну из фигурок, они не смыкались над нею и оторвав ее от земли, начинали свое угрюмое парение с неподвижной жертвой. Вот один из них, взлетев, закружился над головой Вовули. Вот одна из теней, будто узнав, побежала ему навстречу, вот ринулись ей наперерез черные старухи и смяли и повлекли за собой.
А его уже засасывали студенистые сгущения трудящихся, шипящих, подрагивающих тел, омываемых приливами и отливами хотения. Спиралью его ввинчивало в пропасть, где кончалось все внешнее.
Беспомощным вздохом он оттолкнулся от себя и услышал музыку – незатейливые, детские песенки, мелодии одним пальцем по клавишам, летящие, покачивающиеся ритмы. И понял, что музыка эта будет теперь всегда.

Я расскажу вам, как умер мой отец. Мы жили тогда в маленьком городке с дурашливыми людьми.
Они ходили обычно по трое-четверо, отыскивая новичков или зазевавшихся детей. Найдя, они начинали петь и плясать под свое пение, при этом выбрасывали вперед руки. Рассеянные и нерасторопные люди не успевали опомниться, как оказывались жертвами – из них вытягивались самые тонкие и важные силы, им же оставлялась их мясная мусорная жизнь до глухой смерти.
В то время я был почти еще ребенком, и отец отдавал меня помощником в лавку. Было утро, лавка не открывалась, хотя в ней уже возились трое лавочников. Я же сидел на приступке и разглядывал прохожих. Неожиданно четверо разодетых в карнавальные костюмы остановились передо мной и стали весело азартно плясать. Я быстро опомнился и убежал в лавку. Музыка и движения были так легки во мне, что я сам начал танцевать перед лавочниками. Те, перепугавшись (все в нашем городе знали, что означает этот танец), сразу отослали меня домой.
По дороге я встретил отца и стал ему все рассказывать. Он тоже встревожился и попросил меня повторить движения, чтобы проверить, нет ли здесь простой ошибки. И я тут же на улице стал показывать, как эти четверо плясали передо мной. Вдруг мы увидели, что к нам спешит невысокий плотный человек, лысый, с очень жестким лицом. Человек этот завел нас во двор и остановился перед раскрытыми дверцами погреба. Быстрым движением столкнув туда отца, он прыгнул следом сам. Они были на лестнице: отец вверх ногами, как бы стоя на голове, а рядом, наступая ему на волосы, толстяк, мутно отблескивая неровными гранями черепа. Я попробовал пригрозить ему полицией. «Причем тут полиция?» – сказал тот устало и закрыл за собой дверцу.
Теперь уже не было погреба, а был круг. Трава внутри круга росла немного реже. Отойдя, можно было совсем потерять это место. Однако я не уходил, а внимательно разглядывал траву и кустики. Листья растений внутри круга были с прожилками, нервными и выпуклыми, как вены. И земля была вроде теплей, чем вокруг.
Я пробыл в этом дворе целый день и вечер. Я даже принес камень, чтобы наблюдать это место сидя.
Скоро я заснул на камне и проснулся от звуков: земля пузырилась. Круг, перед которым я сидел, раздулся, и вдруг один край приподнялся, и оттуда вышел отец, оглядываясь, будто продолжая с кем-то разговаривать. Почти не замечая меня, он сел на камень, с которого я соскочил от страха и стал кричать какие-то вопросы в яму. Я пробовал увести его, но он только отмахивался. Между тем, земля шевелилась уже под ногами, а из щели, откуда вылез отец, полилась обжигающая прозрачная влага.
Я отходил по мере того, как она наступала. Отец же на камне, казалось, ничего не замечал, подолгу ожидая ответов, снова и снова заглядывая в глубину. Может быть, он что-то слышал оттуда, кроме шипения, уханья, плеска, но я был далеко. Уже на улице я услышал его голос, зовущий меня по имени. Я крикнул: «Неужели ты думаешь, что я приду спасти тебя?»
Так погиб мой отец.

|
Однажды Чхуан Чхоу приснилось, что он бабочка: он весело порхал, бал счастлив и не знал, что он – Чхоу. А проснувшись внезапно, дахе удивился, что он – Чхоу. И «в знал ухе: Чхоу ли снилось, что он – бабочка, или бабочке снится, что она – Чхоу. ЧЖУАН-ЦЗЫ, гл.2. О равенстве вещей
|
На границе Вселенной все превращается в свет. Этот мир как бы опечатан плоскостью света.
И, может быть, в инопространстве этот мир восходит, словно солнце.
Мы светим туда, куда ушел Илия на огненной колеснице.
Нужно исследовать зрительную зону умирающего мозга. Ведь душа в момент смерти проходит световой барьер.
Люди это буквы. С помощью людей кто-то настойчиво пытается что-то рассказать.
Символ начала – точка. Плоскость это развернутость точки. Так плоскость телескопа развернута волнам звезды. Тело есть явленность точки. В теле точка орет: «Я здесь!» Тело есть открытая бесконечности суть.
Пространство сознания слегка не совпадает с пространством осознаваемого. Всю жизнь мы неосознанно стремимся к преодолению этого несовпаденья. Пренебрегая негодностью средств.
«Опять берет Его диавол на весьма высокую гору и показывает Ему все царства мира и славу их». Что он показывал Ему? Другие разумные миры? Или то, что мы никогда не сможем себе представить? Не соблазнял же он Его? царствами земли!
Подобно гравитационному полю. Вселенную пронизывает поле добра.
Искусство есть чистый опыт.
В непроизносимых согласных на концах слов есть некое облаченье стыдливости, прикрывающее тайный смысл. Может, именно в гласных душа слова. Тогда согласные это вместилище души, а непроизносимые согласные – одежда слова, мертвая плоть, как у животных – волосы, ногти, ороговение кож.
Не существует отдельной души. Мертвые души это ороговение на Теле Живом Вечно Текущего и Святого.
Не случайно самая прекрасная музыка там, где мажор как бы сливается с минором. Это всегда напоминает о прошлом, и я просто руки готов на себя наложить от счастья.
В русском языке, в еврейском и английском «я» не имеет родовых различий. «Ты» в еврейском различается по родам.
А для третьего лица во всех трех языках – родовое различие.
Значит ли это, что душа беспола? Ведь под «я» мы никогда не подразумеваем свое тело или только тело. От первого лица к третьему (ведь это происходит в пространстве!) наше представление все более овеществляется, становится телесным.
Если Бог разделил только тело Адама, а не душу (которая беспола и неделима, потому что есть «часть» Неделимого), тогда образ Божий – душа, а не тело.
В еврейском глаголе – история человечества. В первом лице настоящего времени глагол различается по родам, потому что «я», реализуясь в глаголе, движется в мире вещей. А в прошедшем времени – не различается – неразделенный Адам! А в будущем – опять – одна! форма! Может быть, в Царстве Грядущем воссоединится Адам?
Бог это единственная цивилизация, вступившая с нами в связь. Во Израиле Бог нашел нас в океане Вселенной.
Размытые контуры легенды – результат падения в бытие. Оплавленный метеорит.
Подумать только – воплощается Бог! Как выдержала земля – пылинка! – этот удар? Как вместила? Почему не видели все народы земли? Как не расплавилась земля от Преображенья? Должны же быть какие-то следы Воплощения, какие-то тектиты! Скажем: сместился магнитный полюс, изменился климат.
Как не стали все черными реки от убийства Христа? Одна ступня Его с Атлантический океан, длиннее Нила – ресница.
В отборном доме секли траву. Пахнет холодной кровию травяной.
Почему контуры – черные? Потому что границы предметов сокрыты. Потому что единство предметов есть Тайна.
Друг друга. Кто из нас чувствует дружеский смысл этих слов? Это – знак зверя на каждом из нас.
Что такое мастерство? Это способность вести всю партию до конца недрогнувшею рукой. Мы все – музыканты на поле боя. Разрывы ложатся все ближе и ближе. Звериный вой. Звериный рев. Небытие.
Памяти не оставлять. В поклонении мертвым – эгоизм оставшихся жить. А чтобы душа его успокоилась, надо об усопшем молчать.
Ну, разве что – дерево. Чтобы в шуме листвы, – только в звучании листьев (всегда устремленном – прочь! отсюда прочь!) остался какой-то знак.
В литературе всегда есть места, которые нельзя заполнить, слова, которые нельзя найти. «...прОгулы, прОкОлы» (О. Мандельштам). «...крикОм сОкОла». Искусство – несотворимое чудо. Вот, что хотел сказать П. Сезанн.
дОлОрес гейэ. дОлОрес – крылья бабочки, 0-0 – павлиний узор. Гейз! – тельце бабочки (кольчатое «э»). «О! бабочка, О! мусульманка!»
Погоня за Гейэ! Долорес – всегда мимо цели, в ладонях энтомолога – труп.
Плоскость ничего не говорит о сфере и все говорит о зрительной способности ползущего по сфере муравья.
С точки зрения некоего Третьего гораздо легче себе представить бесконечное и неделимее, чем это удивительно странное и явно искусственное – человеческое, конечное.
Искусство это искусственное от человека. Человек – искусственное от Бога. И когда он снял седьмую печать, то музыка прекратилась.
Нет исключений из правила, есть – обогащение. Во всяком вторжении в Реальность – мерцающий, настойчивый фон вариантов.
В знании невозможна полнота и возможна степень мастерства.
В знании и в любви – чуть-чуть нечистоты – и все исчезает. В жизни и в любви – чуть-чуть нечистоты – и все омертвевает.
На множестве человеческих лиц хорошо видно, как человек мучительно выбивается из обезьяны в нечто совершенно удивительное, чему еще нет названия, нечто бесконечно большее, чем человек.
Вселенная когда-то была размером с птичье лицо. СЕЙЧАС ЭТО ГИГАНТСКАЯ ПТИЦА. Эта птица летит вдоль времени.
Человек это уникальный материал в природе, способный к прорыву сквозь нее. Иногда этот материал бывает настолько искривлен, что необходимо великое страдание, чтобы его исправить, как бы заострить для прорыва.
Может быть, во время сна Господь беседует с нами. Иногда же мы слишком грязны и мучаемся бессоницей.
Если бы я был гений, я бы слышал каждосекундное ко мне Божье Слово.
Моцарт умирает на границе дозволенного. СМЕРТЬЮ УМРЕШЬ.
Единое тело людей.
Мы – экспедиция. Мы летим в звездолете, а кажется, что живем на земле. Живопись не потому стала светлей, что наши комнаты стали светлей, а потому что вообще СТАЛО СВЕТЛЕЙ.
Художник – падающий ангел. Он как бы срывается с высокого обрыва, падает в мир. Отсюда – замирание духа, восторг, сила и безысходность бытия.
Рефлекс познания: в немыслимом океане Реального – не растеряться, построить псевдомосток. Он похож на радугу мост в никуда.
Область философии – зона серебристых облаков.
Объективно – единство: колос – земля – зерно. И есть бредящий отпаденьем субъект. Смерть – выздоровление, рушащийся мираж.
На закате жизни последний иэ оставшихся жить должен воскликнуть: «Жизнь человечества! Ты была прекрасна! В несовершенстве твоем – гениальность!» И скомандовать расстрельщикам: «Де – ла – а – ай!»
Интересно, будет ли сниться в будущей жизни наша сегодняшняя жизнь?
В гениальном открытии присутствует некая асимметричная закорючка, благодаря которой невероятное становится вероятным н все становится на свои места. Может, в гипотезе Бога о мире самое гениальное это смерть сознающего индивида.
Мы сотворяем внутри Творения и нам не дано выбирать. Грусть – от того, что мы уходим от Первотворения. Что это? Многоступенчатая ракета? Какая судьба Сверхпространства отражается в нас?
О, как реальна в церковном пении Инореальность! Даже и язычник будет спасен.
Свет отовсюду. Тьма изнутри. Свет, как спасение, отовсюду. Тьма изнутри.
Вот модель бытия – дерево. Кольца ствола это время. Бытие – это ствол дерева, устремленный к свету.
Самая страшная мысль – что экспедиция неудачна. Что корабль вот-вот разобьется. Что ничего нельзя сделать. Что прекрасный корабль разобьется. Не об этом ли иногда повествует Моцарт?
Как же можно объяснить пророческий сон? Когда ночью видишь то, что неожиданно случается днем.
Может, мы осуществляемся не только в пространстве времени, но и в чем-то еще третьем, непредставимо ином.
Вот модель бытия – полусфера. Круг основания это время. Свод полусферы есть результат взаимодействия плоскостной тенденции времени и тенденции Вневременного (луч высоты). Бытие зарождается, когда на плоскости времени проклевывается росток высоты. Жизнь человеческая есть как бы луч Вечного, пробивающий плоскость времени, возмущающий эту плоскость. Жизнь это волна времени, взволнованная Вечным Лучем. Жизнь это волна-луч. Сквозь точку смерти жизнь пробивается в Вечность.
Что за Великое Свойство начинается там, где кончается «черный рев пространства»?
Искусство это кормление диких птиц.
Реальность страны сна не вызывает сомнений. Но только ее пространство-время развернуто вне этого мира.
Там, где снится сон, там отсутствует тяжесть. Если рал не существует, то существует пространство сна.
Еще неизвестно, что страшнее себе представить – конец моего «я» или продолжение в Вечность. Может быть страх высоты это иероглиф страха вечной жизни.
Единое тело людей, как бы непрерывно рождающееся, отделяющееся в муках и крови. Неисправимые это стружка, металлическая пыль в нагревающейся смазке, в которой ахает миллионы лет недоступная воображению сверхогромная металлическая модель.
Наша деятельность это собирание рассеянного. Алюминий культуры. Человечество похоже на безумного старичка, который подбирает щепочки, гвоздочки, обрывки газет.
Ева – то прекрасное, райское, что было отделено от Адама. Здесь для Адама начинается время. «И навел Господь на Адама глубокий сон».
Адам и не просыпался. Вселенная – сон в райскую ночь.
Кто умер – приснился. Кто родится приснится.
Противоречие между конечным и бесконечным снимается в образе. Между жизнью и смертью – ТРЕПЕТНЫЙ ОБРАЗ.
Так интересно смотреть на стариков, на уродов, на новорожденных. Вот она – таинственная граница Вселенной.
Пространство сна существует. Оно существует как пространство, которое существует нигде. Как содержание вне формы.
Если форма это место, где размещается содержание.
И чтоб далеко-о-о-о было видно. Так, наверное, бывает, когда душа входит в мир, и когда исходит из мира. Вот по чему – такое странное чувство – в горах, когда далеко-о-о-о далеко видно.
Если предположить, что люди это клетки Единого Мозга, то можно объяснить парадокс телепатии – чем дальше передача, тем легче прием. Ведь мозг работает группами, районами, этажами клеток.
Как далеко видит гусеница? Может ли гусеница видеть бабочку? Может ли бабочка видеть гусеницу?
Если бы люди умирали одновременно и одновременно рождались, им бы казалось, что они бессмертны.
Также и один человек никогда бы не узнал, что он смертен. Адам теряет бессмертие, когда рождается Ева, имя которой – жизнь.
Вне Евы нет жизни и смерти нет. Жизнь андрогина – не жизнь и не смерть.
Какая легкость во сне!
Если Ева – из ребра, то непонятно, почему: «кость от кости и плоть от плоти». Это не повторение, сказано: «басcap», что по-еврейски значит: плоть, мягкая ткань, мясо. Точнее перевод: «взял Бог сторону Адама». В еврейском тексте «цэла», что значит: ребро, бок, сторона здания, сосуда, вещи. Значит, Богу подобен андрогин, а не отщепленный Адам-мужчина. А как выглядит андрогин, мы не знаем.
В слиянии с Евой – стремление восстановить Богоподобную плоть.
Что-то открывается в глазах светлоглазых женщин, какая-то панорама Эдема, свобода и глубина. То, что открывается в крупных драгоценных камнях. То самое пространство, которое существует нигде.
Красоты мира земного. Напоминает голубую руду с вкраплениями алмазов, которые когда-то были одним огромным алмазом – Эдем.
Белый это не цвет, это знак преграды пространству.
Глаз человека – таинственный иероглиф, сочетающий две темы: тему преграды пространству (белый знак) и тему выхода в инопространство – сна, Зазеркалья, драгоценных камней.
Что такое – человеческое? Нарушение правил, гениальное, катастрофическое: «Ан, нет!» Может быть, феномен сознания это развернутая во времени катастрофа пространств.
Два плюс два – четыре?! Так не бывает! Мир это свободно взорвавшаяся суть. Ничто не равно ничему. Вот закон свободы, закон бытия.
Прекрасный, потерянный мир! Может быть. Господь с изумлением смотрит на разорвавшийся мыльный пузырь.
Во сне происходит какая-то активная жизнь. Может быть, во сне кто-то знакомится с информацией, которую мы накопили за день. Что их может интересовать? То, что мы постигли интуитивно?
Мы шли золотою сосновой рощей, каких не бывает – сплошь золотые стволы. Я вдруг ЗАКРИЧАЛ ПЕТУХОМ. Все хохотали, я тоже хохотал и ПРОСНУЛСЯ.
Между двумя ощущениями пролегло необозримое пространство и пролетело мгновение. Где я был? В провале, во многих провалах. Пространство ринулось в бесконечность. Время устремилось к нулю. Коллапс времени, выпадение пространства. Может, именно время растягивается пространством, а не наоборот. Не случайно Бог распределяет звезды по стражам их в уже сотворенном пространстве.
Какой простор открывается, когда читаешь в еврейском тексте: «ракия», что значит: пространство, а никакая вовсе не «твердь!»
В современном иврит-английском тексте Библии (пер. Исаака Лизера, Нью-Йорк) «ракия» переводится очень интересно: «инкспеншн», что значит: пространство, растяжение, развальцовка, раскрытие формулы!
Мне вспомнилась вдруг концовка восьмистишия Мандельштама:
Откуда у него это слово: «растяжка»?! А ведь речь идет именно о сотворении пространства:
(«не знавшее люльки», потому что объем не может быть прежде пространства!) Итак, земли еще нет, еще нет пространства, есть только хаос, только – поверхность первоматерии (в заблуждение вводит: «земля же была безвидна и пуста», была земля! а земли еще нет! в еврейском тексте: земля же представляла собой переворот и расторжение – xaoc!), итак, есть только поверхность первоматерии и «Дух Бога, трепещущий над поверхностью вод». И вот в эту поверхность вкладывается пространство, в два измерения вкладываются три – растяжка! раскрытие! – два растягиваются тремя, два сопротивляются трем, поэтому пространство не куб, а – сфера, чечевица, а небосвод, а ра-дуга.
Есть некая сущность каждого человека. Она реальней, чем вещество. Ирреальней, чем свет.
Антропы и питеки – наводка на резкость. Пляшущее пятно, павшее из чудовищных пространств.
В раю мы будем ходить по улицам, беседуя, как во сне.
Судья посматривает на свой секундомер. Славьте! славьте! красоту мира.
Мы всегда ощущаем: будущее ближе к настоящему, чем прошедшее. Наше время искривлено.
Смысл ностальгии: надежда: круг времени сомкнут.
Содержание слова это реальность вне пространства и времени.
Фантасты готовят нас. Что-то должно произойти невероятное. Ослепительное, как вспышка сверхновой. Прекрасное, как Иисус Христос.
В смерти открывается необычайная реальность черного цвета. Что это значит? Ведь ноль информации это прозрачность. Между этим миром и миром иным лежит перемена ряда рушащихся пространств.
Смерть это необычайная радость и чудовищный страх.
Вот, что отличает мертвую материю от живой: резкая грань. Черты умершего заостряются, вещи, старея – оживают, потому что их поверхность разрушается, становится более неопределенной. Конечное, отнесенное к бесконечному, становится неопределенным. В смерти прерывается функциональная связь между конечным и бесконечным. Бытие есть неопределенное следствие функциональной связи между конечным и бесконечным.
Мы так устроены, что воспринимаем дискретно. Это не значит, что дискретное существует вне нас. Умозрение так же отличается от объективной реальности, как цифра четыре не существует реально. Также, как и не существуют реально покой и конечный объем. Движение это событие, открывающееся нам, событие в бесконечном, едином и непротиворечивом.
В сущности, конечное есть бесконечное для нас. Наступила смерть это значит бесконечное перестало быть вещью для нас. В смерти конечное возвращается в закрытое нашему взору бесконечное бытие. Вкусить от древа познания хорошего и дурного это значит вступить в дискретные отношения с окружающим миром, впасть в умопомрачение, в дурной сон, стало быть смерть – возрождение.
Если жизнь есть просто познавание, просто усвоение своих дел, какое же это пустое занятие!
Мир сна в точке засыпания просыпания противостоит миру явлений. Я проснулся с мыслью о том, что скоро кончится зима. Но ведь я проснулся в сентябре! Жить – значит осуществляться в двух противостоящих мирах: сон-явь.
Когда умер этот человек, как будто с железным скрежетом разверзлись врата и раздался мощный аккорд органа, а скорее – рев, и до бесконечности открылась чернота. Рев и бесконечная чернота. Так далеко я никогда не видел.
Трудно поверить в аннигиляцию, трудно поверить в бесповоротную смерть, неужели сотии миллионов лет огромные массы бытия двигаются туда, где ничего нет?!
Дорожный указатель. Надпись неразборчива.
Что случится, если мы с тем же ускорением еще миллиард миллиардов лет будем познавать полупознаваемое? Не обратимся ли мы в Бога?
В отличие от математической бесконечности, которая есть безразличный ряд единиц, реальная бесконечность в некоторый момент сливается в сияющее единство, которое подавляет, завораживает, вывихивает ум, находящийся в точке отсчета. Что это? Предохранительное устройство мозга или нечто находящееся вне нас?
Я видел змия в береточке, зеленой курточке, жирного.
Таганское метро. Астры цветут прекрасной химической красотой.
Рай это будущее, куда мы уходим из настоящего через точку смерти. Чем точечнее точка, чем точнее, тем легче переход. Мы слабые люди, и для нас точка смерти превращается в размытую зону чистилища, в мучительный переход.
Мы все как пламя Единой Свечи для тех, кто смотрит на нас в мире ином. Неужели там чего-то не хватает? Нас! не хватает. И согреваются мыслью о нас.
Если жизнь это проекция Первореальности на трехмерный экран, то сколько же измерений имеет Первореальность?
Во сне мы сначала воспринимаем, а потом объясняем знаки инореальности: какой-то странный текст, непонятные стихи, смутные очертанья. Вот, где надо искать следы внеземной цивилизации – в первоинформации сна. Может реализацией сна мы кому-то мешаем, как бы забиваем болтовней того, кто хочет сказать.
Мертвые н живые встречаются в мире сна.
Что значит смерть в мире сна? Если человек живет в двух мирах, и умирать он должен в двух мирах. Или в мире сна человек бессмертен?
Если ночью вдруг – снегопад, невозможно уснуть. Падение света. Зачем далеко ходить, когда вот – сновидение, свет.
Установлено, что в стадии сновидений полностью исчезает тонус антигравитационных мышц.. Значит в мире сновидений отсутствует тяжесть. Как будто: взлетела ракета – опоры больше не нужны. Этот мир – как бы ловушка для невесомой сути. Вот мы проснулись – застонали рессоры, сеть напряглась – бытие.
Во сне мы сохраняем всю полноту ощущений.
Раковая болезнь это попытка два поместить в одном, это невозможно. Любовь это попытка два поместить в одном, это возможно в инобытии – «земля поплыла» (см. Э. Хемингуэй. «По ком звонит колокол»).
Травма, несовместимая с жизнью. Правда, несовместимая с жизнью. СМЕРТЬЮ УМРЕШЬ.
Пьянство это расшатывание тюремных стен. И вот в образовавшиеся щели хлынул нездешний свет – свободы. Опьянение это легкость.
Из всех животных только птицы не видят снов. Они и так живут как во сне.
Детство это постепенный переход из рая в земную жизнь. У ребенка в буквальном смысле слова отсутствующее выражение лица. Новорожденный видит в три раза больше снов, чем взрослый. Новорожденный видит все в перевернутом виде, глаза его открыты, а душа еще спит, еще – там. Какие же сны видит нерожденный?
Околоплодная жидкость имитирует условия невесомости. Поза плода приближается к шарообразной. Значит ли это, что андрогин был шарообразным? Как плод от беременной, Адам, отделившись от Евы, родился в жизнь.
Вот о чем чернота: жизнь это свет. Жизнь уходит – остается черный противосвет, вмятина, след света.
В кинофильме «Жил певчий дрозд» все время прерывается поток реальности, прерывается шум времени – не услышится ли там чего еще? Не в этом ли смысл немой игры в «Блоу ап»: не увидится ли там чего еще? Как бы останавливается маятник бытия – может быть выглянет краешек инобытия? Вот так после декапитации Цинциннат Ц. еще по инерции идет, и происходят странные вещи.
Модель пространства сна – пространство зеркала. Существует нигде.
Может быть, в раю души образуют единый радужно-переливчатый колониальный коралл.
Между художником и Богом простерта реальность. Поэтому творчество есть Труд и тоска.
Когда-нибудь мы откроем то самое подзеркалье, которое всасывает душу в пространство сна.
Настанет миг, когда Вселенная вся заиграет огнями, как будто сердце, не знающее границ. Вселенная пульсирует, как будто огромное сердце.
Когда умирает Моцарт, становятся видны белые нитки, которыми шита история.
Бог евреям дан непосредственно. Как солнце. Он настолько близок, что надо голову прикрыть, чтобы не погибнуть. Как солнце пустыни – Грозен и Щедр. Бог христианам – ласковый, словно солнце в метель.
В чем смысл истории? Какая-то попытка? Где мы? На острие луча? Но разве Абсолютное может пытаться? Иметь цель? Так бесцелен в своем вдохновении Моцарт.
Образ Божий – вне. «В» и «не».
Не борьба, а единство противоположностей.
Музыка Моцарта настолько парадоксальна, настолько полна, что совершенно лишает сил. Кажется, что после Моцарта нельзя жить, незачем, он всю! правду сказал.
Круг времени сомкнется, когда астрономы услышат: ГДЕ ТЫ, АДАМ?
Помогает от бессонницы: усилием воли «вывернуться» в полусне.
Бог, открываясь единственному народу – Един. Бог, открываясь пространству племен, растраивается согласно свойствам пространства. Бог открывается Израилю, словно солнце цветку. Бог открывается племенам в опосредованности форм. Один относится к Трем, как формула к форме.
Дух непрерывно созидает реальность, как будто Великий Немой крутит кино на миллиардном полиэкране человеческих душ.
Труд пригибает к земле. Из всех зверей только человек смотрит в небо. Даже птицы смотрят вниз. Именно стремление к свету заставило человека прямо ходить. Дьявол четвероног.
Если бы не было света, земля сожрала бы зерно. Свет вопреки тяготению вырывает из чрева земли миллиарды зерен. «Умножая, умножу...» – шепчется с землею Бог-Свет.
Первая мысль Адама: «Я слышу свет».
Художник есть тот, кто сам слышит. Кто шепчет в уши тому, кто сам не слышит.
Если прислушаться – мир пронизан Непрерывным. Оторвавшись от познающего мира, Гоген услышал то, что Есть. В глазах его таитян – Непрерывность. Так непрерывно смотрит колдун! Так непрерывно женщина держит плод! Это даже не «настоящее продолженное», это «продолженное от века во веки веков».
Содержание знака безгранично, потому что безгранично поле сознания осознающего этот знак. Безграничное неделимо. Если человечество погибнет, останется Тот, кто смотрит нами. А это все равно, что я смотрю.
Звон иллюзорных цепей – бряцание цания.
Еле управляемый робот с адской степенью свободы.
Что заставляет рифмовать? Ужас одиночества. Рифма это отклик. Форма это отклик. Одиночество – вечный вакуум, заставляющий вскипать соучастием безжизненные толщи вещества.
И ТЬМА РАД БЕЗДНОЮ И ДУХ БОГА ТРЕПЕТАЛ НАД ПОВЕРХНОСТЬЮ ВОД
Бытие это сверкающий льющийся поток. Секунды придуманы человеком. Черные узелки на гнилой нитке.
Это время к смерти течет. Время сна – к воскресенью.
Сверхискривленное бытие, замыкание, круги ада.
Когда я бодрствую в мире сна, я сплю в мире явлений. Когда я бодрствую в мире явлений, я сплю в мире сна. Предсказание явления во сне ничуть не удивительнее предсказания сна в явлении, когда снится то, что было.
«Я» мается как маятник: сон-явь.
Если мир сна нереален, нафантазирован неполностью спящим мозгом, то как же можно в нереальном увидеть то, что случится в реальном?
Время сна движется обратно явленному, движется к точке рождения.
Живопись – то, что есть. Поэзия – то, чего нет. Живопись – ком глины в руках. Поэзия сквозь пальцы ручей.
Живопись – книга предложений. Поэзия – книга жалоб.
Я видел гиперпространство. Оно подобно реальному пространству в горах, но только необычайно расширенному ликующей любовью. Три его измерения – три перпендикуляра, распухшие в три прута, три бревна, три взрыва в одном. Там нет точек, линий, нет граней, там все пространственно, все – пространство. Конечного бесконечный вдох.
Где кончается музыка? Нигде. Сезанн трудился над границею вещества. Он видел музыку атомов. Гоген рисовал непрерывное время, Сезанн – непрерываемое пространство.
Слава Богу, люди еще не научились небо делить! Еще научатся. Еще ты будешь молиться немецкой овчарке.
И вот астрономы увидят, что мы приближаемся. Появится первый знак. И станут огни во Вселенной подобно огням большого города.
Познание это непрерывный самогипноз. Вслушивание в раковину. Вглядывание в кристалл.
Может быть, сюрреалисты видят секундный момент Преображения мира.
Если бы не было в мире одиноких людей, кто бы тогда кормил зимой диких птиц?
Лорка плакал, кричал, цеплялся за борта грузовика. Ведь я живу – это значит Некто смотрит сквозь меня Дивными Очами. А тут встает фашистская жирная сволочь и щелкает затвором! И я бы тоже плакал, и я бы тоже кричал, и я бы тоже цеплялся из самых последних сил за борта зеленого грузовика.
О, как загадочен твердый знак! Наполненный звуком и непроизносимый, воистину: мета-знак.
Вот я совершил поступок и словно проснулся. Предметы потеряли радужный блеск и стали плотны, как будто плотность их увеличилась в тысячу раз. Отпадение от Бога подобно падению на дно бытия. Дно бытия подобно гигантскому захороненью предметов. Словно улитка, перебирается падший с гроба на гроб.
Познание – парение в толще океана, уловление света в перемещеньи слоев. Рождение – падение во мрак. Смерть рождение на поверхность.
Заснуть – значит стремительно всплыть. Страдающий бессонницей подобен водоросли, которая мечется, тянется всплыть, но какой-то свинец ее придавливает ко дну.
Вот ограничители мира – пространство и время. Когда образовались пространство и время, явления стали выпадать в первоматерии как будто кристаллы.
В беременной женщине пространство стыкуется с инопространством. В этом секрет особого взгляда беременной, отсутствующего выражения глаз. Облик беременной зыблется: здесь и не здесь.
О, как страшна беспредельность каждого мгновенья. Пространство вечности – вот, что такое бесконечность. Страдающее пространство, стреноженное временем, рыдающее пространство. Когда время прекратится, всякая точка расширится в бесконечность, ликующим знанием взорвется всякий знак, и все прояснится, все то, что непроницаемо здесь.
Акт творчества – ликующая спираль. График развертки точки в бесконечность.
Сотворять – значит закабалять Бесконечное. Поэт – строитель тюрем и надзиратель. По ту сторону осужденного знания мечется Бесконечность, как будто орущая толпа, вездесущая, прущая на Нотр-Дам.
Позэия и живопись это одно и то же – неповествовательное искусство. Эпитет вплывает шурша, как широкий мазок.
Может, человеческий мир есть та единственная морщинка, без которой Бесконечное не может существовать. Может,
вся музыка мира – в гармоничном перепаде между конечно асимметричным и Бесконечно Асимметричным.
Детство это растянутое во времени пробуждение. Ребенок существует одновременно в двух противоречивых мирах. Отсюда противоречивость детских влечений. И умираем мы постепенно – рождаемся в царство сна, засыпаем, впадаем в детство.
Шизофреник – тот, кто так и не смог проснуться. Отсюда шизофреническая противоречивость.
Лечебный шок – организация зоны размытого перехода (не сон-не явь) в точку мгновенного перехода, точку шока. Дубли событий.
1) оба события в мире явлений: навязчивые действия
2) оба события в мире сна: навязчивые сновидения
3) из двух одинаковых событий – первое в мире явлений: приснилось то, что было наяву
4) из двух событий – первое в мире сна: приснилось то, что будет
Код творчества – икона в мир шизофрении.
Возможно, что т. н. «ложные воспоминания» при шизофрении это события сна, ошибочно помещенные в мир явлений. Оглядываясь назад, шизофреник не видит разницы между тем, что приснилось, и тем, что явилось.
Длина рабочего дня должна изменяться соответственно сезонным изменениям светового дня.
Тоска – по стране сна.
Шизофрения в период полового созревания: «растекание» точки полового пока.
Записанное в полусне требует ПРОЯВЛЕНИЯ, выведения в состояние как бы «достойное» протоформы сна.
Бремя Духа – полусон – и там н тут – вдохновение.
Мир сюрреализма – третий мир – неприсоединившихся форм.
Античность – бытие. Средневековье – сон. Возрождение – пробуждение. Новое время – бытие. Новейшее – бессонница, полусон. Сон или смерть – вот в чем вопрос. Только раскаяние может спасти этот мир. Нераскаявшийся не может уснуть.
Социум тотализованных освобождает неполноценную личность от необходимости просыпаться в действительность разных возможностей.
Бунт – белая горячка непробужденных.
Художник и непробужденный по одну сторону баррикад. По другую – пробужденный: власть имущий и бывший художник. По одну сторону – разобщенность, безразличие, агрессивность. По другую – контакт пробужденных, сила и власть. Тяжкий дар одаренности – отчужденности страшный дар.
Художник вывихнут из двухтактного бытия в межтактное. Это знак Грядущего.
Рев отчужденных: «Ва-рра-вва! Ва – а – рра – вваа!»
Чем ефтот. Который выпендривается.
А ведь Он был по эту сторону баррикад. Но им всегда роднее и ближе потусторонний жилец Каиафа.
Двухтактный двигатель бытия. Двухколесный социум. Две колеи истории. Дорога одна – времени.
Сон Бога-Отца о Сыне, сон Оттуда – сюда.
Но если во время сна мы возвращаемся в Вечность, где прошлое, настоящее и будущее нераздельны, тогда неполное пробуждение вызывает как бы прогиб Нераздельного в раздельное, и становится возможным феномен «ложных воспоминаний» и предсказания будущего.
Бог поднимает избранный народ над временем, отсюда племенная одаренность евреев.
Когда сближаются время и Вечность, наступает эпоха чудес, эпоха пророчеств.
Чудеса не были новостью для евреев – чудеса творили египетские книжники, творил Моисей. И все же Христос чрезвычайно осторожен, сотворяя чудеса, как будто знает: Иудея обязательно должна Его отвергнуть. В Торе сказано ясно: не сотворите изображения Бога, потому что вы не видели Облика, только Голос говорил вам.
Только взаимодействуя с религиозной твердыней Израиля, распластывается крест. Дрогни вера Израиля – крест бы остался устремленной стрелой.
Чем страшнее удары судьбы, тем крепче Израиль. От спорообразования в гетто до зеленеющего древа (современный Израиль).
Нет абсолютной религии. Все моленья земли во всей истории – отголоски Единой Молитвы, отблески Вечной Свечи.
Материя пульсирует как будто бы только что в пространство помещена. Похоже на человека, который примеряет новый костюм.
Если нам снится бытие, то уж тем более – поэзия снится, потому что только во сне это может быть: разделение Нераздельного, речение Неизреченного, овременение Вечного.
Все это явления одного рода: женская психомоторная хаотичность, моторная неловкость ребенка, пошатывания пьяного, неприспособленность чудаковатых – несостыкованности с пространством.
Для мужчины в браке – желанный выход из тупика, для женщины – вход.
Отдайте музыку музыковедам. Богу – богово: музыкант.
Как странно видеть Одни Черты во множестве лиц, Одну Ситуацию во множестве ситуаций.
Солнце истинной религии находится в затмении. Мы видим только сияние короны религий. Но стоит Ему воссиять, как все религии померкнут. Mы можем продлить затмение или ускорить его конец. Человечество – камень вращающейся пращи.
Найдется ли тот Кеплер, который исчислит кривую истории вкруг Абсолюта?
Все пути во Вселенной есть только знаки Пути, все огни во Вселенной есть только Солнечная Рябь.
Путь человечества – путь кометы: всегда устремленный к Солнцу промахивающийся мах, устремленный во тьму фантастический хвост ностальгии.
будем молиться деревьям, травам, чистой воде. Все это исчезнет. Планету заселят роботы. Поймите! Мы жили в раю.
Движение это покой, распадающийся на прошлое и настоящее. О, сексуальная радость движения! Дивная печаль Бытия.
В движении есть Покой, искривляющий траекторию, придающий траектории смысл. Прямая бессмысленна. Нечто тяготеет над временем, и возвращается ветер.
Бытие – великолепный фейерверк, которым расцвечен некий Предел, некий Свод.
Трансцендентно то, что не искривляется, искривляется не для нас. Кривящийся, страдающий мир.
Смерть бессмысленна – не движущийся и не покоящийся Покой!
Сравнение это объединение, композиция – объединение, любовь – объединение, смысл культуры – объединение, возвращение в Вечность.
Низший вид движения – по траектории – птица.
Высший вид движения – во все стороны – свет.
Наивысший вид движения – Вечный Покой.
Что за странный психоз: «Жить!»
О, страшный крен звездолета. Неужели ошибка? Мы поворачиваем назад.
Россия все дальше отдаляется от Святой Земли. Но в ограниченном мире достаточно мощное отдаление есть приближенье.
Дьявол есть олицетворенная действительность невознесенных возможностей.
Что если Бог без человечества слеп?
Два полюса поля творчества: уподобление-искажение.
Пластинка мацы похожа на перфокарту.
Познание все больше разрушает то закрытое, что нам Открыто.
Закон – сечение Сверхраэума?
Если в будущем предсказуемо некое событие взаимодействия, нельзя ли в сверхточном опыте, еще до наступления взаимодействия, обнаружить микроколичество ожидаемых изменений? Некий ореол следствия, который озаряет и причину. Вариант: «условно-рефлекторный» ответ неодушевленного объекта.
Для Бога нет теней. Он все предметы проницает насквозь. А мы видим тени, как будто ангелы пробегают между нами и Богом. Как будто мы живем на дне мира. Как будто волны пробегают ослепительной поверхностью мира. Ведь между миром и Богом только свет. А между нами и Богом – глубина мира.
Пение птицы означает: «Я здесь! Я здесь!»
Мы строим Коралловый Континент.
Кровь это жидкая ткань, тело, не имеющее границ. Кровь по-еврейски: адам. В будущем мы снова станем единым телам: Адам.
Ав – отец. Раа – видеть, убеждаться. Авраам – отец тех, кто видит.
Реальное асимметрично.
Вот что отличает меня от машины: каждая моя реакция таинственно многозначна. Это напоминает ситуацию в микромире. Может быть, граница природы проходит не только на уровне микромира, на уровне Вселенной, но и на уровне человека.
Нельзя ничего потерять. Каждая мысль возвращается. Мы в ответе за каждую мысль.
Вот модель взаимно вывернутого бытия – кольцо Мебиуса. Сутки бытия – продольное сечение кольца. Вся совокупность сечений есть вся ширина кольца, есть весь объем бытия. Очевидно, что ширина реального кольца Мебиуса определяется пластичностью изгибаемого материала. И продолжительность жизни индивида определяется его способностью выворачиваться в бытии (сон/явь). Жизнь начинается, когда новорожденный перестает только спать и начинает периодически выворачиваться в явь. И жизнь кончается, когда падает способность выворачиваться в сон (бессонница стариков).
Можно предположить, что форма кольца Мебиуса, как модели бытия, в течение жизни индивида меняется от чрезвычайно уплощенной до чрезвычайно вытянутой. Пределом уплощения является недифференцированная плоскость эмбрионального сна. Пределом вытянутости является плоскость послесмертного бытия, перпендикулярная плоскости эмбрионального существования. Т. е. жизнь разворачивается в пределах равностороннего креста. Т. е. жизнь есть поворот некой плоскости на 90 градусов. Похоже на поворот прорези головки винта. Можно предположить, что каждая жизнь это полоборота одного и того же Винта Бытия. Прожили двое – один оборот. Тогда смысл жизни человечества заключен в этом вкручивании в неведомое Винта Бытия.
Последние слова Хомякова: «Тяжела ты, работа Господня».
Природа это стекло, полупрозрачное с этой стороны и прозрачное с той. В состоянии вдохновения видно и с этой, и с той. Так открываются тайные значения слов.
Хлебников – самый чистый русский поэт. Он обладал и самым совершенным двойным зрением. Ему принадлежит рекорд двойного видения слов – зеркальная поэма о Разине. Его стихи лишены вспомогательных архитектурных конструкций. Сотворенные на грани миров, его творения деформируются в «мире мер». Они похожи на собрание драгоценных медуз.
Все это знаки инореального единства: два в одном – двойной смысл слов, одно в двух – рифма.
Размытый смысл. Радужное пятно. Вот что было в начале: Слово-Свет.
Ват так побежит черная тень, выполняя пространство, Бог покинет этот мир.
Человек все время оглядывается. Так крутит антенной луноход.
Бесконечное неделимо. Из всех иллюзий сознания самая упорная – иллюзия делимости. При сопоставлении этой иллюзии с объективной реальностью рождается иллюзия противоречия между делимым и неделимым.
Бог поднимает избранный народ из иллюзорна делимого. Поэтому между Богом и евреями изображения нет. В непосредственно Божьем всякая граничность бессмысленна. Подобно тому, как вывернуто еврейское письмо, еврейский народ вывернут по отношению к народам и развернут к Богу. Это случилось на Горе Первозавета. Тогда же возникло и вывернутое Первописьмо – Скрижали Завета.
Образуя с народами Новый Завет, Бог дает вывернутое Новописьмо – Икону. Вывернутая народам Икона развернута туда, где изображения нет.
«И двинулись сыновья Иизраэля из Раамесеса в Суккот, около шести сот тысяч человек мужчин, кроме детей.
Поднялась при них также многочисленная смешанная толпа, и мелкий и крупный рогатый скот, огромнейшее множество скота».(Исход 12, 57-58)
Так они двигались – топот копыт, гомон толпы, рев скота, крики женщин и плач детей. Так они двигались – по степи – топот копыт – по пустыне, по плотной степи – ба мидбар.
«А Господь шел перед ними, днем – в облачном столбе, чтобы вести их по дороге, а ночью – в столбе огненном, чтобы светить им: дабы идти день и ночь.(Исход, 15, 21)
Так они двигались – по пустыне, по плотной степи – сотни тысяч – плач женщин и крики детей, рев скота, гомон и топот толпы, стук копыт, звон металла, токание подков – по пустыне, по плотной степи – ба мидбар. А ночью – СТОЛБ ОГНЕННЫЙ – «чтобы светить им: дабы идти день и ночь». Этот путь и не прекращался. Пасху Исхода справлял й Христос.
Авраам верит: то, что от Бога, не может быть дурным. А мы все никак не можем довериться Богу. Это болезнь нашего века – паранойя! Мы все никак не можем возлюбить всем сердцем, все никак не можем поверить, что вот агнец в кустах, запутавшийся рогами.
Может время тоже троично, и поэтому Первозавет стал Тремя Заветами – Ветхий, новый. Коран. Но вот религии сближаются, стал виден горизонт времени. Может история тоже сферична, тоже чечевица, тоже – свод.
Творец сотворил этот мир, а каждый из нас сотворяет свой – сонный мир. Словно тутовая ягода, Вселенная покрыта миллиардами сонных миров. Но если каждый сотворяет один и тот же сонный мир, то смысл истории – в этом вкручивании мира явлений в мир сна. Вращение – превращение.
Отражение – тень в инопространство.
Искусство – на предпоследней попытке расщепления Нераздельного. Созерцание предмета искусства есть шаг в сторону Вечности. Искусство – лестница без последних ступенек. Пожарная лестница, за которую надо ухватиться руками. Винтовая лестница. Ввинчивается в Вечность.
Вот она – зона серебристых облаков, область недорасщепленных реалий.
В состоянии вдохновения нельзя ничего доказать, заключения плавают словно птицы – кругами.
Облако надреального нисходит на землю расщепленным дождем – речь.
Сквозь вознесенную веру Израиля, Веру Гор (Шаддай – Бог высот!), проходит расщепленная вера христиан, нисходит на землю, дождит.
Вера христиан от века – в небе евреев – шамаим, которое расщепляется на: шам маим – там вода.
Зачем противопоставлять христианство Израилю? Разве убывает Божие, дождя?
На ладони Бога – бабочка реальности: мир-антимир.
Вот в бесконечное пространство тянется дымок. Тянется запах цветов. Словно ребенок, оставленное пространство тянется к Богу.
Искусство – раздельный слепок нераздельного мира. Волнистый песчаный бережок. След бесконечного моря.
Словно антенны, кресты взывают: «Господи, Господи, Господи». Колокола молчат. Кресты взывают.
Вот в чем преимущество слова – оно невидимо и неслышимо. Если музыка – слышимый слой, если живопись – видимый слой, то слово – объем. И не ограниченный, и не безграничный. Объем, который сам по себе. Но все словари мертвы. Слово – мое дитя. Я! его прочел и сотворил слово-объем.
И человек есть взаимно вывернутая двойная суть, есть нечто, сораспростертое внутреннему полю сознания и внешнему полю объектов.
Значит Мироздание триедино. Если человеческое погибнет, рухнет Мироздание, возникнет новое Мироздание – двуединое? единое?
О, если бы я мог взглянуть на себя со стороны!
Мы объясняемся знаками в чернильной темноте.
Не будучи знаком с Евгением Герфом, я не раз сталкивался с его присутствием: приходил в дом, где он только что был, знал людей, ему близких, видел в Москве его живопись, слышал о резьбе по дереву, здесь читал, его стихи и – если можно так ее назвать – прозу, представляемую ниже. Живопись – но он не художник, стихи – но можно ли сказать, что он поэт? И, уж конечно, вряд ли назовем прозаиком. Обычно определяют человека по главной профессии, которая его кормит. Такая профессия у Герфа есть: он врач скорой помощи. Ага, обрадуются иные, значит – он дилетант. И этого я бы не сказал. По крайней мере, литературная часть его занятий сделает честь любому профессионалу. Если это дилетантизм, то такой, который делает неожиданные открытия. Профессионал знает, что свет получается путем горения из керосинового фитиля. Дилетант этого не знает – и сооружает лампочку накаливания. Все, что делает Евгений Герф, как мне кажется, из одного источника: заходя с разных сторон, он хочет нащупать истину, лежащую в основе нашего существования. Писатель – не тот, кто пишет слово к слову, умело пользуясь грамматическим управлением, а тот, кто размышляет. Размышлять можно при помощи уха – слушая больного человека, и при помощи пальцев – врезаясь в деревянную доску. На взгляд Шервуда Андерсона (впрочем, взгляд слегка грустный) хороший писатель имеет много слов на любую тему, и это в нем главное.
У нас в России уже не сегодня начались писатели, знающие одно или несколько занятий, помимо письменности. И тут не только сложность вхождения в российский литературный процесс, и уж менее всего пресловутое желание «познать жизнь». Я бы сказал, что тут две причины. Первую можно определить так: думать мы не умеем, но бездумья не терпим. Вторая, более сложная: мы никак не можем поверить, что слово имеет отношение к истине, что словами можно ее описать – и это мы
же, в ком с детских лет мерцает особое отношение к языку, это мы, кто не может забыть, кто чаще других повторяет «в начале было Слово», мироздание для. нас – гениальная удача графомана.
Евгений Герф не сообщает нам о себе. Живет он в Москве. Насколько можно судить, ему примерно 40 лет. Справиться отсюда поточней не совсем, знаете, просто.

1. Бог – есть основание Красоты. Высшая напряженность бытия Красоты – приближение к Богу. Ослабление бытия Красоты есть удаление и забвение Бога.
2. Искусство – это пути Красоты, ведущие к Богу. Художник должен всегда быть устремленным к Богу. Степенью веры определяется мощь и жизнеспособность стиля, «как ветвь не может приносить плода сама собою, если не будет на лозе, так и вы, если не будете во Мне». (Евангелие от Иоанна, 15, 4).
3. До пришествия Христа – канон являлся совершеннейшим воплощением Красоты. После пришествия Христа – икона; как листья превращаются в чашечку цветка, так и канон в икону.
4. Когда цветок увядает, семена созревают н разбрасываются ветром. Так и в искусстве после эпох соединительных (синтетических) следуют периоды аналитические, периоды наибольшего отхода от напряженности явлений Красоты, ведущие к разложению и отъединенности формы и света.
5. Законы искусства есть законы пифагорейских чисел. Эти законы суть не абстракция, а бытийственные сущности, познаваемые в интеллектуальном созерцании. В основе развития каждого стиля лежат два треугольника:
1) Треугольник – треугольник формы: конус – шар – цилиндр; их дополнительные формы: круг – треугольник квадрат.
2) Треугольник – треугольник цвета: синее – красное – желтое; их дополнительные цвета: зеленый – оранжевый – фиолетовый.
Шестиугольник – символ взаимопроникновения и единства формы и цвета.
6. Семь начал, как семь духов, управляют законами формы и цвета, определяя Судьбу каждого стиля, длительность его жизни и также распределяют его наследство. Эти семь начал представляют собой треугольник и квадрат.
Квадрат: Стихийность – Демонизм – Деформация – Абсурд.
Треугольник: Канон – Икона – Принцип соединения.
7. Аналитические периоды расточают ту энергию форм и цвета, которую накапливают синтетические эпохи. В конце концов происходит полное расслабление и упадок чувства формы и цвета. Шестиугольник распадается. Квадрат торжествует. Искусство возвращается в ночь – в хаос. Утрачивается свобода. Воцаряется произвол. Искусство уже не воплощение, а – маска.
8. Ренессанс обладал своей силой только благодаря пышному и неблагодарному расточению сокровищ средневековья. Энергия же, собранная русской иконой, оставалась нерасточенной до сих пор. При аналитическом, разъединяющем на элементы, подходе, она остается мучительной загадкой, и попытка ее использовать приводит лишь к мертвой стилизации. Единственный путь – это не расточать, а усилить скопленную энергию, – создать новую иконопись.
9. Современный художник, рассматривая памятники древних культур, впадает в мучительное противоречие, способное обречь его на полное бесплодие: с одной стороны он видит в прошлом необычайную близость его поискам, его чувству формы, с другой – он поражен той невероятной пропастью между ними и собой, их внутренней замкнутостью и отдаленностью, что предотвращает всякую попытку к сближению. Это противоречие обусловлено тремя причинами :
1) Забвение религиозных источников стиля. Отказ от проникновения в сверхчувственный мир идей.
2) Усилившееся в сознании историко-хронологическая точка зрения – установка, не дающая при этом конкретных масштабов для измерения временных дистанций между стилями.
3) Результативное рассмотрение стиля – не как формообразующей силы, а лишь конечное и ограниченное закрепление его в материале.
Противоречие снимается только следующим образом:
1) Созерцание стилей как живых организмов – в единстве идеи и материала.
2) Осознание основного закона развития стиля как закона метаморфоз.
3) Различение стилей по религиозному принципу:
а) до пришествия Христа,
б) после Мистерии Голгофы.
10. Возможно двоякое созерцание метаморфоз стиля:
1) Мифологическое (стиль как миф).
2) Морфологическое.
Морфологическое – в духе дальнейшего развития естественно-научных воззрений Гете. «Листья чашечки – это те самые органы, которые до сих пор были видимы в качестве стеблевых листьев, а теперь, часто в очень измененном виде, оказываются собравшимися около одного общего центра».
11. Из первого Способа представления следует, что происхождение стиля – космогонично. Сами стили – божества, «души». Основное: созерцание превращения хаоса в гармонию, а затем неизбежное распадение гармонии в хаос. Формообразующие силы сталкиваются между собой как боги и титаны. Как титаны были повержены в Тартар, так и греческая архаика победила восточный иррационализм, демонизм и стихийность. Орфей.
12. Из второго способа следует, что стили есть чистые самодвижения формы и цвета. Здесь – созерцаются не божества, а пра-феномены, идеи. Сами стили образуют собой нечто целое – абсолютный мир. Каждый стиль предполагает существование другого. Все органически взаимоопределено и обусловлено.
13. Форма и цвет для второго способа, равно, как н объект изучения, так н средство символизации познания.
14. Метафизический синтетизм в своем понимании числа следует пифагорейской оккультной математике. Если для современной математики число 3 выражается отрезком прямой с тремя равными делениями, то для пифагорейской математики число 3 – есть треугольник, символ божественного и совершенного единства. С этой же точки зрения следует понимать все числа, приводимые в этой книге.
15. Напряженность Бытия в мире не передаваема простым зеркальным отражением. В отражении нет напряженности. Дело художника – возвести форму и цвет в высшую степень напряженности. В аналитическом искусстве – это называется принципом сделанности. (Филонов).
16. Высшей напряженности формы и цвета добиваются стили, исходящие из принципа символизации. они достигают предельного накопления энергии. Образец: древне-египетское искусство. Второй род стилей одушевлен натуралистическим принципом. В первом случае – чувствуют Бога в себе, во втором – находят Бога в мире. Основа натуралистического принципа – восприятие. Можно натуралистически воспроизводить видение сверхчувственного мира.
Только когда сверхчувственный мир запечатлевается как символ – возникает икона.
17. Символ это сочетание несочетаемого. Существуют следующие виды символизации:
1) Астрально-оккультный.
Каждое сочетание несочетаемого обусловлено созвездиями, созерцаемыми в откровении. Фантазия как таковая не играет здесь еще никакой роли. Все способы символизации – вне произвола, каноничны, священны. Сфинкс.
2) Розенкрейцеровский.
Христианские эзотерические символы как основа сочетания несочетаемых форм внешнего мира. На этой ступени достигается большая степень Свободы. Художник более полагается на свой внутренний опыт, используя оккультные знания для выражения своих собственных сверхчувственных переживаний. Одновременно для изображения областей потустороннего мира, в которые он еще не смог подняться, – он использует описания переживаний Высоких Посвященных. Такие произведения уже больше не являются предметами культа. Босх.
Пример символизации – створки триптиха (Сад небесных радостей): изображена сфера сверхчувственного мира, которую проходят души умерших на пути от смерти к рождению, – в центре створки «человек-дерево», его конечности – иссохшие ветки – означают утрату эфирных сил, ступни – две лодки «без руля и без ветрил» – блуждают по водам низших областей потустороннего мира. На голове человека – жернов, по нему шествуют демоны, владевшие душой умершего в течение его земной жизни: Медведь – символ гнева, женщина – любострастия, кошелек – скупости, а середине жернова – огромная волынка, как символ языка этого человека, подпавшего ариманическому омертвению.
3) Сюрреалистический.
Фантазии переходит в демонический произвол. Обоготворение подсознания. Автоматизм творчества. Художник избегает обоснования сочетания несочетаемого: произвольная символизация произвола. Кровосмесительное введение в фантазию натуралистического принципа. Сальвадор Дали: «Разница между мной и сумасшедшим в том, что я не сумасшедший».
4) Нигилистический – абсурдный.
Принцип простого анекдота. Символ уже не голос подсознания, а голос Ничто, гласящего из основ мира и гласящего как основа мира. Истолкование символа в отличие от сюрреализма не невозможно, а не нужно, ибо все сводится к Ничто. Бытие, брошенное в Ничто. И. Кабаков. Черный юмор.
5) Метафизический синтетизм.
Его рассмотрение в последней главе книги.
18. Форма едина, но не едины творческие процессы ее воплощения. В XX веке происходит рождение нового типа творческого сознания: те процессы, которые раньше разыгрывались в подсознательных и сверхсознательных областях души, теперь – благодаря силе «Я» – смело вводятся в область сознания. Художник – более не божественный безумец, Он – творец, друг Бога. Пронизанностью импульсом Христа определяется степень сознательности творчества.
19. Наиболее полной и совершенной формой раскрытия Красоты в мире является икона. ВСЕ УСИЛИЯ МЕТАФИЗИЧЕСКИХ СИНТЕТИСТОВ НАПРАВЛЕНЫ К СОЗДАНИЮ НОВОЙ ИКОНОПИСИ. ОТ КАРТИН – К ИКОНЕ.
20. Искусство, отрекающееся от Красоты – Эрос. Художник создает гармонию только через любовь к Красоте.
1. Восходящая линия в искусстве древнего мира – выработка канона. Нисходящая линия – отход от канона.
2. Канон запечатлевает красоту тела как красоту микрокосма. Тело понимается как создание зодиакальных сил. Макрокосмический человек вписывается в микрокосмического человека. Овен – голова. Телец – гортань. Близнецы – то, что выражает симметрию рук. Лев – сердце. Дева – живот. Весы – зад. Скорпион – половые органы. Стрелец – верхняя часть ног. Козерог – голень. Водолей – голень. Рыбы – ступни.
Каждая из указанных областей знаков Зодиака показывала, откуда действовали Божественные силы, творя части человеческого тела.
3. Каноны были записаны в священных книгах. Они хранились в храмах. В Древнем Египте такие книги носили название «Души Ра».
4. Создание канона, понимаемое мифологически, есть борьба аполлонической монады с дионисийским распадением в титаническую множественность. Сохранить, закрепить, упрочить победу и власть Аполлона – задача древнего художника.
5. Эллинизм – великая усталость. Художники отказываются от мифологической напряженности форм. Искусство ставится по ту сторону Апполона и Диониса и этим превращает себя в мертвенную маску. Соотношения частей фигуры уже больше не обосновываются числами, понятыми в духе пифагорейской эзотерической математики. Канон лишается его экзотерического смысла и понимается как точная симметрия частей человеческого тела относительно друг друга.
6. Таким образом роль греческого искусства сводится к ослаблению религиозного пафоса и оправдания искусства; оно сознательно уходит в сторону, предоставляя место новому, проникнутому импульсом Христа, миру.
7. Христианство признает человеческую фигуру достойным символом для изображения Небесных Иерархий. «В каждом из многих членов нашего тела можно найти сходственные образы, изобразующие свойства Сил небесных» (св. Дионисий Ареопагит). Способность зрения означает их яснейшее созерцание Божественного света и, вместе, простое, спокойное, беспрепятственное, быстрое, чистое и бесстрастное приятие Божественного озарения. Чувство слуха – способность участвовать в Божественном вдохновении и разумно принимать оное. Ресницы и брови – способность охранять Божественные познания. Плечи, локти и руки – означают силу действовать, производить и свершать. Сердце есть символ Богоподобной, которая свою жизненную силу щедро разделяет с тем, что вверено ее попечению. Грудь означает неутомимую силу, которая хранит животворный дар в лежащем под нею сердце. Хребет означает то, что содержит все жизненные силы. Ноги – движение, быстроту и скорость стремления их к Божественному. Легкость крыл означает совершенное отдаление от земного, всецелое, беспрепятственное и легкое стремление выспрь, нагота и неимение обуви – свободу всегдашнюю, ничем не удержимую готовность, отдаление от всего внешнего и возможное уподобление простоте существа Божия».
8. Средневековое искусство, следовавшее этим принципам символизации, не ограничивало себя и не стремилось выработать каноническую систему пропорций. Благодаря этой внутренней свободе и стал возможен 16 век с поисками системы пропорций человеческого тела на основании изучения природы (мира внешних чувств) с полным забвением эзотерического значения частей человеческого тела. Поэтому к XX веку изображение человеческой фигуры утратило всякий смысл, став объектом произвольных деформаций, с одной стороны_, и полному отрицанию – с другой. Таково было требование футуризма. Возвращение к изображению человеческого тела связано с глубочайшей потребностью времени – созданием новой иконописи, с возвращением эзотерического воззрения на природу человека. Снова канон понимается как система пропорций, имеющая метафизическое обоснование.
Канон – это изображение человеческой фигуры как идеи. Существует семь метафизических принципов, превращающих систему пропорции в канон.
1. Спиритуалистический алогизм. Найденность канона – непроизвольна, магична, подсознательна. Исходят из стихийного ясновидения. Низшая ступень религиозного сознания.
2. Демонический логизм. Мертвая геометризация, культ смерти, употребление Ритуалов черной магии.
3. Астральный волюнтаризм. Изображение человеческой фигуры, проникнутой волевыми импульсами. Напряженность форм при статичности постановки фигуры. Обращенность к вечности. Культ звезд. Ясновидческое прозрение в него.
4. Идеалистический эмпиризм. Все части тела разнородны по назначению и Форме, но, проникнутые гармонией, образуют микрокосм.
5. Христианский мистицизм. Человеческое тело – символ, знак внутреннего прозрения. Творчество в благодати.
6. Абсурдный логизм. Человеческое тело – ход в Ничто. Сочетание форм вне связи с космическим и моральным миропорядком.
7. Метафизический синтетизм.
1. Высшим смыслом, оправданием, целью искусства – является создание иконы.
2. Истинная иконопись стала возможна только после Пришествия Христа и Мистерии Голгофы.
3. История иконописи неотделима от истории Единой Христианской Церкви. Светское искусство так относится к религиозному, как прихожанин к священнослужителю.
4. Иконопись имеет перед собой следующие задачи:
– Свидетельство об Откровении,
– закрепление Догмата,
– путь к познанию Божественных Иерархий.
5. Высшее подтверждение благодатности иконы – ее чудотворность.
6. Икона не может держаться в силу традиции, а только в силу непрерывно даруемого Откровения, ибо: «Дух веет где хочет».
7. Все подлинные движущие силы искусства – сверхчувственного происхождения.
8. Образ первохристианства – зерно. «Истинно, истинно говорю вам: если пшеничное зерно падши в землю не умрет, то останется одно, а если умрет, то принесет много плода» (Евангелие от Иоанна, 12, 24). Первые три века истории христианства – посев Царства Божьего на земле. Последующие века есть ничто иное, как умирание. Ныне приблизилось время прорастания зерна – Иоаннового Христианства. Недаром символом первохристианства были – хлебные колосья и виноградные гроздья; символом средних веков и нового времени – Распятие. Символом грядущего становится Воскресение и Сошествие Святого Духа. –
9. В живописи катакомб преобладали краски красноватого и красновато-коричневых тонов. Еще тесная связь с палитрой древнего мира. Следующая эпоха вносит понимание синего и знание о его символическом значении в религиозном искусстве. Подлинной тайной этой эпохи является применение золота в иконах, создание золотого фона.
10. Окончательный признак умирания иконы – отождествление цвета с весом, с тяжестью. Икона не может быть написана исходя из силы тяжести. Икона умирает. Появляется картина. Цвет обретает вес.
11. Искусство стало подобно Лазарю. Только силой Христа, силой импульса Христа возможно его воскресение. Победа над Смертью – вот судьба искусства. «И вышел умерший, обвитый по рукам и ногам погребальными пеленами, и лицо его обвязано было платком. Иисус говорит им: развяжите его, пусть идет». (Ев. от Иоанна, 2, 44).
12. В противном случае тяжесть окончательно поглотит цвет в своей могильной тьме. Мир перестанет воспринимать всю полноту Божественного цвета, окончательно перестанет внимать Откровению, даруемому через цвет.
«Имеют глаза и не видят, имеют уши и не слышат».
13. Только возвращение к христианскому переживанию – свободного от сил тяжести, сил Духа тяжести – цвета сделает возможным возникновение иконописи, способной явить миру Лик Бога.
14. К сокровенному знанию христианства принадлежит запрет изображать Христа в натуралистически человеческом облике. Первые века христианства строго исполняли его, используя для изображения Христа только знаки и символы, ни в коей мере не стремясь к портретному сходству. Ибо, как говорил св. Дионисий Ареопагит, ученик ап. Павла: «потому чтобы предостеречь тех, которые в понятиях своих не восходят далее видимых красот, св. Богословы по своей мудрости, возвышающей наш ум, прибегли к таковым несходным подобиям с тою святой целью, чтобы не допустить нашу природу навсегда остановиться на низких изображениях, но чтобы самим несходством изображения возбудить и возвысить ум наш, так чтобы и при всей привязанности некоторых к вещественному, показалось им неприличным и несообразным с истиною, что существа высшие и Божественные в самом деле подобны таким низким изображениям. Впрочем, не должно забывать и того, что нет ничего в мире, что бы не было совершенно в своем роде, ибо «все добро зело», как говорит небесная истина.
15. С дальнейшим развитием церкви задачи иконописи раздвоились – одна из них сохранила исконный теургический характер, другая ветвь исходила из практических нужд церкви дать изображения священной истории в общедоступной, видимой форме. В дальнейшем – первое течение как бы ушло под землю, поддерживая свое внешнее существование в масонских знаках и чертежах, которые для будущей иконописи являются тем, чем живопись катакомб для средневекового искусства, второе течение же – постепенно – окончательно способствовало превращению иконы в картину.
Картина сама в себе не имеет силы поддержать свое существование, поэтому отказавшись быть дидактичной и литературной, она перестала быть картиной как таковой. Картина оказалась принципом аналитическим, распыляющим. Вопрос о том, завершится ли это хаотическое движение элементов их полным рассеянием в мертвой бесконечности или художники найдут внутри себя орфическую силу, организующую, объединяющую эти элементы не просто в системы построений живописных форм, но в магически-действенный, чудотворный символ, свидетельствующий о Боге.
16. Мышлению художественными абстракциями (элементами), близкими по своей антидуховности к научным понятиям, можно противопоставить только свободное и преображенное созерцание Красоты.
17. При этом художник в высшей степени должен развивать в себе чувство истинности Красоты, отличая ее от наваждений Супостатов. Эту способность можно назвать в искусстве – вкусом. Вкус – страж, охраняющий таинство творческого свершения от вторжений сил, враждебных Красоте.
18. Подлинный иконописец отличается от натуралиста тем, что он не есть рабский копировальщик возникающих перед ним видений, но благоговейно творящий посредством самих сил, дарующих откровение, бытийственно с нами связанный. Натуралист копирует. Живописец анализирует. Иконописец преображает.
19. Возвращение к иконописи также влечет за собой н сущностное изменение во взаимоотношениях художников между собой. То, о чем мечтал Ван-Гог, – новое братство художников – возможно только как братство иконописцев. Скованный строгими традициями, благочестивый цех средневековых художников, распавшись на уединенные, часто враждующие между собой несовместимые части, – вновь через свободу и любовь обретет свое новое единство. «По тому узнают, что вы Мои ученики, если будете иметь любовь между собою» (Ев. от Иоанна, 15, 35).
20. Стремясь быть иконописцем, художник живет – верой в Бога, ожиданием грядущего Второго Пришествия, неустанным трудом и совершенствованием своего мастерства.
1. Стиль – это форма символизации Красоты. Каждый стиль дает свое частное и завершенное разрешение сочетания несочетаемого в сфере оптических – как предметных, так и беспредметных – форм.
2. Стили не равны в полноте символизации Красоты. Существуют высшие и низшие стили. Искусства древнего мира образуют в своей основе кастовую структуру. Египетское искусство соответствует касте жрецов. Искусство Греции – касте воинов. Искусство народов, стоявших в то время на стадии первобытного развития, может быть приравнено к касте вайшьи. Искусства нового мира – церковны.
3. Существуют три формы символизации (сочетания несочетаемого) стилей:
1) СТИХИЙНО-ОРГАНИЧЕСКИЙ. Таковым является:
а) воздействие древне-восточного и египетского стилей на искусство Древней Греции
б) византийского на итальянский (сюда же входит и проблема расторжения сочетания);
в) византийского на русский;
г) арабского на испанский и т. д.;
д) если воздействие византийского стиля на итальянский есть пример сочетания двух вполне самостоятельных, способных к самостоятельному развитию стилей, что и привело к конечному их органическому разделению, то в другом случае нет оснований говорить о самостоятельном сложившемся русском стиле, а только метафизически – врожденном и внешне не закрепленном чувстве формы; Россия выступила как носительница воспринимающего женского начала. Обычно женское начало каждого стиля сочетается с мужским, воспринимая его непосредственно из духовного мира. В случае с древне-русским искусством – это мужское духовное начало было воспринято через уже сложившееся по своим метафизическим законам византийское искусство.
2) ЭКЛЕКТИЧЕСКИЙ. Он не обязательно связан только с временами творческого бессилия, поскольку может рассматриваться как проявление личного начала в искусстве, когда личный выбор художника обуславливает попытку нового сочетания стилей; он чувствует себя в силе выбирать влияния и сочетать образцы. Примером эклектической направленности стиля, находящегося отнюдь не в упадочном состоянии и обладающего достаточной силой, чтобы позволить себе увлечение и введение чуждого стилистического элемента, – служит увлечение китайским искусством во времена французского рококо. Эклектика же второй половины 19 века является эклектикой творческого бессилия.
3). МЕТАФИЗИКО-СИНТЕТИЧЕСКИЙ. Он соответствует времени окончательной замены кровнородственных отношений братством по духу. Из этого братства по духу исходит художник, обращаясь к стилям прошедших эпох, восходя к созерцанию через форму их метафизических оснований. Художник совершенно сознательно берет на себя ответственность за свой выбор. Ни одна форма не возникает в его творчестве, не пройдя через метафизическую метаморфозу. Благодаря этой метаморфозе, художник может сочетать доныне не сочетаете стили. Обращение к античности не ведет к мертвенному классицизму и вновь находит ключ к сплавлению и претворению в духовной метаморфозе элементов древнегреческого, египетского и месопотамского искусства, находит в духе новое сочетание метафизических начал этих стилей, находившихся когда-то в самом активном взаимодействии. Другим примером может служить возможность творческого обращения к средневековому (романскому и готическому) чувству формы, в сочетании с новейшими принципами деформации и используя традиции византийско-русского искусства. Так сочетание европейского и византийского искусств, которое не осуществилось в те времена, – становится возможным для художника, исходящего из искусствовоззрения метафизического синтетизма. Художник может обращаться также к низшим стихийно-демоническим стилям. В современности принято бездумное восприятие форм негритянского искусства, забывая о его демонической природе. Оно осознается, когда основы этого искусства воспринимаются не с позиции эстетического эмпиризма, а с позиции теургологического осознания эстетических феноменов. И художник может использовать их в своем творчестве, только сознавая себя как бы миссионером, способным привести к крещению идолопоклонников. Но немногие способны нести крест апостолического миссионера, и поэтому-то современное искусство часто даже против своей воли, является ничем иным, как призывом и вторжением демонических существ в христианские основы западного искусства. С еще большими предосторожностями должен художник обращаться с ариманизованным мексиканским искусством, открыто служившим культу бога смерти. Сам ритм форм имеет культовое назначение. Следует также обратить внимание на сходство между ритмами мексиканского искусства и чертежами современных машин. Поэтому художник, отвергающий ритуалы черной магии в сфере искусства, гипнотизирующей и парализующей сейчас творческое сознание, должен искать избавления в сознательном и молитвенном («Бодрствуйте и молитесь» – по слову Спасителя) устремлении к теургии – творчеству иконы.
4) В первой главе было указано пять способов символизации – сочетания несочетаемого в сфере оптических представлений. ПЯТЫЙ СПОСОБ – МЕТАФИЗИКО-СИНТЕТИЧЕСКИЙ – есть как бы точка равновесия между сюрреалистическим способом, действующим через автоматизм подсознательного, и нигилизмом с полным сознанием, строящим свои сочетания несочетаемого, исходя из принципа Абсурда и Ничто. Эти принципы – Сцилла и Харибда, между которыми проплывает корабль метафизического синтетизма. И тот и другой принцип основываются на отрицании реального бытия Красоты. Цель их свободы в сочетании несочетаемого – это свобода от Красоты. Ибо Красота Воскресения спасает мир от смерти. Сюрреализм и нигилизм же находят свою свободу именно в служении смерти, гласящей через подсознание.
5) Если средневековое искусство исходило в своем строе из переживания Страстной Недели (Распятия), то христианское искусство грядущего будет исходить из Пасхального строя души, знаменующего победу над смертью.
6) И сюрреализмом нигилизм подчеркивают свою иллюстративность, отвергая живописные пути создания, пути создания чисто живописных организмов )путь Сезанна/. Нет ничего враждебнее автоматизму сюрреализма, чем глубокая живописная сознательность Сезанна. В сферу чистой живописи не входит задача волевого воздействия на ДУШУ другого человека. Сюрреализм и нигилизм желают преобразовывать душу других, их образы способны трудиться в глубинах душ, придавая им особые формы, ведя их на новые пути, одни из которых уводят в миры произвола и галлюцииативной фантазии, другие погружая в бездны и таинства материи, в которой властвуют силы смерти и разложения. Они желают быть большим, чем живопись, и поэтому оказываются меньшим, чем искусство.
7) Все это отнюдь не означает, что достижения сюрреализма и нигилизма не подвергнутся неизбежному метафизическому закону метаморфозы и не способны быть преобразованы и использованы в практике нового синтетического искусства. Сам синтетический принцип – не принцип бегства и закрытых глаз, а принцип действенного и благого преображения. Ибо художник либо уподобляется Орфею и оживляет камни и укрощает своим искусством диких зверей, либо он – Мидас, умерщвляющий все живое прикосновением своих пальцев.
8) Одна из заслуг как сюрреализма, так и нигилизма – в том, что они впервые ввели принцип свободного сочетания несочетаемого, ранее связанный предписаниями жрецов в древние времена, а затем обусловленный средневековой эзотерической символикой. Поэтому, когда и то, и другое утратили непосредственное влияние на искусство оно, не решаясь использовать преимущества своей свободы, впало в натурализм и угасило творческое воображение. Сюрреализм впервые нашел в себе силу и смелость оргиастически воспользоваться этой свободой. Нигилизм же впервые ввел в искусство Ничто как принцип сочетания несочетаемого.
9) Сам опыт восприятия Ничто неизбежен на путях восприятия духовного и способы закрепления Ничто через Абсурд необходима в практике метафизического синтетизма.
10) Но если сюрреализм и нигилизм основывают свою свободу на забвении Лика Единого Бога, то метафизический синтетизм полагает свою свободу в служении Христу и видит высшую цель искусства в теургическом создании иконы.
Нет искусства без секрета; и у всякого художника – секреты – свои.
Быть может, секрет Тышлера – в его имени?
«Тышлер» – значит «столяр».
Так это тот, кто «тешет» дерево? Или, вдобавок, и тот, кто занятием этим «тешит» самого себя?
Тот, кто не только столы обстругивает и полирует? Но и тот, кто, поднявшись среди сделанных им деревянных полезных чудес, уже давно никем не осознаваемых как чудо, оглядывает видимо-невидимо весело завившихся стружек, разбросанных на полу, и рука его снова тянется к дереву, как смычок к струне. Но разве для того, чтобы увеличить своими изделиями мир наскучивших каждодневных предметов?
Он коротает долгие зимние вечера свои за верстаком, при свете чадящей лампы, где-то на самом краю света, в дальнем, маленьком, Богом забытом предместье, вырезая деревянных кукол – на забаву себе и людям. Быть может, эти новые существа скрасят его одиночество? Его руки, привыкшие к грубой столярной работе, осторожно вертят, прилаживают, сколачивают деревянные чурки, а кисть не жалеет ярких, сверкающих красок. В увлекательном этом занятии у него есть предшественники – добрый старый папа Карло, себе на голову смастеривший Пиноккио – Буратино – из их числа. Не беда, что очаг, и огонь в очаге, и котелок над огнем лишь нарисованы на куске старого грубого холста!
Так значит, «Тышлер» – не только "der Tischler" – столяр, но и "der Traumer" – мечтатель?
Так в художнике Тышлере уживаются два существа, два мастера, две души.
В нем жив старомодный и трогательный кукольный мастер, выделывающий немудреных кукол, чтобы потом день деньской таскать их по дворам и разыгрывать с ними целые представления под щемящие звуки шарманки. Этот милый образ старых времен уже кажется безвозвратно ушедшим. И оттого – еще более драгоценным и близким другому существу, другой душе романтического столяра. Душе, лелеющей в раскрашенных куклах волшебные сны детства. Видящей в них символы своей поэтической мечты. Жаждущей найти забвение от страшного мира взрослых в красочном мире игрушек. Душе, пресыщенной сложностью и ищущей непосредственности, и захваченной, наконец, неловкой и чистой красотой кукольных существ.
Стремления этой души – давно не новость; Они – прописная истина для культуры последних ста лет. И все же есть немного художников, которые соединили в себе с такой естественностью и простотой, как Тышлер, ребячливость и изощренность, наивное хитроумие провинциального ремесленника и всеискушенность эстета, детскую тягу к забаве с грустной покорностью взрослого. Куклы, созданные одной частью его существа, становятся героями другой: безвестный столяр вырезает их и раскрашивает, а утонченный эстет и художник коллекционирует их, любуется ими, наслаждается их обществом, словно некоей прекрасной музыкой. Он воссоздает их образы на бумаге или полотне, в выработавшейся у него с годами сложной, капризной технике, сохранившей мало общего и с «раскованным порядком» импрессионистической кисти, и с последовательностью сезаннистских поисков, хотя и восходящей, в какой-то мере, к их корням, и как нельзя более отвечающей фантастическому характеру персонажей. Так значит, вот еще один случай изображения искусства – в искусстве, театра – в театре, отражения – в отражении, одного «я» – в другом, столь свойственного культуре нашего века, и над которым, возможно, стоило бы еще раз призадуматься.
Или, может быть, секрет Тышлера – в пружинке, искусно запрятанной под крышечкой табакерки? Нажал на потайную кнопочку – щелкнула крышечка, распахнулись дверцы. Зазвенели звоночки, ожил игрушечный балаганчик. Задвигались, заторопились вырезанные и раскрашенные фигурки. Снова легкое прикосновение к секретной кнопочке – и – замер, остановился, застыл волшебный и яркий кукольный мир. Но художника, только что восхищенно смотревшего на своих кукол и с любовью входившего в перипетии их кукольного бытия, вдруг охватывает грусть и недоумение. Вот они – его творения – живут в волшебном мире, созданном им из тех же красок, что и они сами. Откуда же эта непроницаемость профиля? Откуда загадочный взгляд блестящих кукольных глаз у этих порождений его воображения, тут же оказавшихся ему неподвластными?
И он будет снова и снова пытаться проникнуть в заколдованный кукольный мир, выскальзывающий из его рук.
Он попробует самому себе открыть собственные секреты. На головах очаровательных, им только что выдуманных, но уже таких непостижимых созданий, единственных, кому удалось развеселить его грустное сердце, закачаются парусные суда, поплывут птицы, вознесутся столы, ломящиеся от яств, заколеблются торжественные семисвечия. Чудесные синие ленты вплетутся в игрушечные косы. Прелестные, стройные и хрупкие шеи чуть наклонятся под фантастическим грузом. На нежных плечах водрузятся целые строения – то ли легкие шкафчики, из дверок которых выглянут кукольные головки, то ли наспех сколоченные рампы игрушечного театра марионеток. Кукольного театра для кукол? Эту прогрессию искусства в искусстве, игры в игре, можно продолжать без конца.
Так предметный мир, отвергнутый было столяром-фантастом, отказавшимся от прочных столов ради сумасбродных кукольных существ, эти же куклы вернут ему обратно: загадочно улыбаясь, понесут они на своих широких шляпах горшки с веселой геранью, посуду, фрукты, корабли и замки. Так, было наскучившая, обесцененная романтика предметного мира вновь оживет, и «мир опять предстанет странным, окутанным в цветной туман».
Так секрет, может быть, – в этих капризных головках, наполненных романтической чепухой? В этих старых романтических бреднях, которые, как их ни ниспровергай, всякий раз все по новому оживают? Или в лукавом загадочном взгляде кукольных глаз? Или, наконец, в чистой, чистейшей линии шеи, несущей драгоценную ношу? Или, может быть, в «цветном тумане», из которого возникают волшебные образы? В его сплавленных, легких, таинственных оттенках голубого как всполохи мелькают острые, живительные удары дополнительных – красных и горячих цветов.
Художник играет и любуется своими созданиями, но разве может он удержаться от того, чтобы не ревновать самого себя – к себе? Чтобы в глубине души не ревновать их – от того, что, на первый взгляд, так открыто и невинно, но так по кукольному лукаво и загадочно, они несут всем, кому не лень, свои таинственные кукольные души, водруженные на прелестных головках словно сказочные короны, словно памятники мечты – мечте. И так, радуясь и тоскуя, волнуясь и наслаждаясь, он создает существа, самые близкие и дорогие его сердцу, а они тут же покидают его, погружаясь в свое непостижимое бытие.
Как же не веселиться искусному кукольному мастеру? И как же ему не отчаиваться и не грустить? Свою долгую, словно сон с удивлением восстанавливаемую в памяти жизнь он прожил в неуютной стране, под названием Россия, где издавна укрепилась неудачная склонность принимать игрушки всерьез или не принимать их вовсе. Так что же было делать бедному кукольному мастеру, когда глаза его видели смерть и мрак, в то время как его душа упрямо хотела кружиться в нежных романтических мечтах, и руки сами тянулись к дереву, холсту, бумаге, к кисти и карандашу! Марионетки, жонглеры, Пьеро, нежные ангелы, вдвойне прелестные во хмелю, и, главное, чудесные кукольные девушки со стройными как колонны шеями, несущие на своих головках целые праздничные города с флагами, научили его жить и черпать силы в своей фантазии там, где никакая романтическая выдумка, никакая фантастическая традиция, хоть и давшая богатые плоды в литературе, в искусстве же изобразительном почти не привилась, или, во всяком случае, никогда не удерживалась долго и не находила отклика в среде господствовавших ценителей, со всей ревностностью неофитов убежденных в том, что девушек со ставнями на плечах и семисвечниками на головах «не бывает», и только то, что «бывает» и полагающих критерием истинного искусства, придавая тем самым всякому художеству весьма удобный и добропорядочный обывательский облик и смысл.
Единственная параллель искусству Тышлера, лишь еще один отпрыск близкой ему художественной фантазии в русской культуре двадцатого века – Марк Шагал. Корни этой близости следует, вероятно, искать в том, что обоих художников, при всей разности их судеб, возможностей, талантов, поэтического ощущения, вскормила сходная среда еврейский местечковый ремесленный быт провинциальной старой России с его смешением сна и яви, с безысходной грустью его каждодневности и фантасмагорическими картинами ничем не удерживаемого воображения. Здесь начался полет шагаловской фантазии, здесь родились и бродят его сны, отсюда берет начало культивируемый им на протяжении всей жизни поток фантастического сознания. Отсюда выходит и Тышлер, фантазер иного склада, которому вовсе не хочется, чтобы его воображаемые кукольные создания улетали от него неизвестно куда, – напротив, он стремится всячески удержать их, связать их по рукам и ногам, остановить мгновение поэтического воображения, превращая Свои полотна в памятники, монументы фантазии, поэтической загадке.
В искусстве Тышлера можно искать переклички и с другими мастерами нашего времени. Но, быть может, только у Руо мы найдем подобную же любовь к «портретам» волшебных кукольных или карточных существ и почувствуем такую же остроту взаимоотношений художника и его создания, выходящих за пределы поэзии, приобретая характер личностного магического взаимодействия.
Так вот, куда бы не заносила потом бедного кукольника жизнь, сполна отделившая ему и горечи, и любви, и мудрости, и легкомыслия, – то на гражданскую братоубийственную войну, то в крупную группировку советских художников, то в мрак нищеты и безвестности, то на вершину столичного успеха, то в самые понятные и близкие места – в декорационные мастерские театра, – он пил себе отпущенную ему чашу, и все оставался юным, словно и годы были ему нипочем, растворяясь в цветном тумане его волшебных снов, отступая под загадочными взглядами кукольных девушек с парусниками на головах.
Вольно ж ему было играть всю жизнь, и острее, чем внешнюю боль внешней жизни, чувствовать боль, беспрестанно ему наносимую сделанными им самим игрушечными существами! Вольно ж ему было так забавляться, и дай ему Бог еще многие лета все так же веселиться, скорбеть и наслаждаться, и развлекаться тем, как вдруг то оживет, то таинственно замрет и умолкнет волшебный кукольный мир, и все ломать голову, и восхищаться, и приходить в отчаяние от того, как эти, им же придуманные очаровательные игрушки смеют не посвящать его в свои непроницаемые тайны.
![]() |
Биографическая справка:Александр Григорьевич Тышлер родился 26 июля 1898 года в городе Мелитополе в семье потомственного столяра. С 1912 по 1917 год учился в художественном училище города Киева, в 1918 году посещал студию Александры Экстер. В 1919 году участвовал в гражданской войне на стороне Красной армии, 1920-1921 годы провел в Мелитополе. С 1921 года живет и работает в Москве. С 1924 до 1932 года был членом художественной группировки «Ост», а затем – стал членом Союза художников СССР. В 1930-40-х годах работал главным образом в области театральной декорации. Заслуженный деятель искусств Узбекской ССР с 1943 года, лауреат Государственной премии в 1946 году. Персональные выставки Тышлера состоялись в Москве и Ленинграде в 1956, 1964, 1966, 1969, 1974 годах. |
Графическое искусство ровесника века Александра АЛЕКСЕЕВА (род. в 1901 г. под Казанью) с головой погружает вас в фантасмагорию гоголевских образов. Все призрачно, все как-то убедительно, осязаемо ирреально и неотразимо притягательно в его графической сюите «Нос». До странного непохожий видом и удивительно схожий дыханием, ароматом, несказанной призрачностью, встает с этих листов град Петра – «полночных стран краса и диво». Воспетый столькими поэтами и художниками, великий город в трактовке Алексеева еще сумрачнее, загадочнее, мистичнее, чем на самом деле. Вы видите его словно во сне, не переставая изумляться его одновременной похожести и непохожести. Непонятные строения, соборы, башни, мосты, которых нет, да и не было, снующие по улицам пронырливые человечки-солдатики, игрушечные кареты кажутся вам никогда не существовавшими и в то же время до жути знакомыми. И в этом кажущемся парадоксе – весь секрет силы художественного воздействия. Это город видений и грез, всяческих «химер сознания», город, где можно сойти с ума или прозреть до ясновиденья. Именно таким, словно увиденным внутренним взором, нисколько не соответствующим ни гравюрам 18-го века, ни акварелям Садовникова, ни фотографиям предстает нашему взору алексеевский Петербург – город, нарисованный воображением человека, который как будто и не был в нем. Таким он преломился через призму времени и авторского восприятия, чтобы стать Петербургом Гоголя-Алексеева. И однако, вы узнаете город, по которому ночью бежал от медного всадника злосчастный пушкинский Евгений, слыша за спиной «тяжело-звонкое скаканье», а днем сновали гоголевские статские советники и служилый люд; город, в котором писал «Размышления у парадного подъезда» Некрасов и ждал непрошеных ночных гостей О. Мандельштам. «Город торжествующей горизонтали», каким он предстал В. Иванову; город, «где самое время попеременно кидается то в морозную ночь, то – в денное сияние» (А. Белый); погруженный в летаргический сон город-пантеон, к которому не раз припадали с лирическими излияниями А. Ахматова и Р. Мандельштам... Алексеевской сюите «Нос» присуще не просто «вольное прочтение» физического облика города и существ, населявших его в гоголевскую эпоху, но замечательное мощью художественной трансформации интенсивное вживание в дух Гоголя и «гоголевского Петербурга». Как в театре теней какая-то особая убедительность, неизмеримо большая, чем реалистическая достоверность, витает над «гоголеадой» Алексеева. И в этом – все дело, в этом ее обаяние и значение.
Вероятно, зрителю будет интересно узнать, что графика этих «теней» рождена не пером или резцом, а особым, единственным в своем роде аппаратом с 2-мя миллионами щетинных игл, которые определенным образом подчиняются направляющей воле художника-изобретателя.
|
Видение зреет на лугах неизвестного. Гаутама Будда
|
Вспомните картину Винцента Ван-Гога: яркий солнечный день, отбрасывая длинную синюю тень, через поле идет рослый человек с этюдником в руке. Назовем его – Евгений Ротенберг. Это лето 1967 года. Сейчас, через несколько шагов он упадет и умрет от разрыва сердца. Кто он и почему так получилось?
Младший соратник П. Н. Филонова, он в последние предвоенные годы входил в легендарную группу «мастеров аналитического искусства». Экстравагантность этого человека бросалась в глаза всякому, кто знакомился с ним. И в 30 и в 40 лет он в основе своей совершенно не менялся, «не взрослел», до последнего дня оставаясь взрослым ребенком. Цинизм окружающего быта отскакивал от него, как упругий мячик. Разумеется, родственники, особенно сестра, усердно опекали «урода в семье». Он был всемерно изолирован от людей, проведя почти всю жизнь в психиатрических клиниках или дома взаперти. Если Филонов писал свои шедевры масляными красками на ватмане, то его ученик Ротенберг мог писать лишь на... коробках из-под тортов. Таков материал многих его картин, отсюда их формат. Высмеиваемый мальчишками и квартирными соседками – домохозяйками, этот «аналитический акварелист», сидя на корточках, долгими часами писал дворики и пейзажи Петербурга-Ленинграда. Разумеется, сестра периодически сжигала все им написанное, а подчас, как вещественные доказательства психического расстройства, этюды и портреты конфисковывали врачи. Немногое оставшееся он либо дарил друзьям, либо продавал
«меценатам»(как замечательный энтузиаст-собиратель Л. Б. Кацнельсон) за немыслимые цены: по три или пять рублей!!! Но и этого порой было достаточно странному художнику, чтобы считать себя нелишним человеком в мире. Собственно, именно в акварели он и нашел выход: и в смысле овеществления своего живописного видения и в смысле нейтрализации хронического безденежья. Он один из немногих последователей Филонова, кто смог (как Порет или Цибасов) вырваться из-под громады учительского гения и пахать СВОЮ борозду в искусстве. При всей аналитичности, акварели Ротенберга не скованы какой-либо предвзятостью, их отличает деликатное решение дилеммы: плоскость – конструкция. Вероятно, ничто в жизни не интересовало его так сильно, как неповторимое и таинственное бытие прозрачного акварельного цвета на бумаге.
Он испытывал перед ним почти молитвенный душевный подъем. Мало с кем общаясь, он жил в мире иллюзорной, «окартиненной» реальности, воспринимая его через излюбленные желто-зеленые гаммы своих акварелей. Уже после смерти Ротенберг оказался представленным в Париже: это владелица частной галереи Дина Верни заметила и признала его талант. Как же трудно будет поверить западным художникам, что их русский коллега лишь за два года до смерти смог обзавестись этюдником! А между тем, он писал стихи, трактаты, взахлеб говорил об искусстве, неизменно обнаруживая за «потоком сознания» остро индивидуальное «лабиринтное мышление», присущее только неординарным личностям. Он умер, как Эль Греко: с кистями и палитрой в руках. ПОЧТИМ ЖЕ ПАМЯТЬ ЕГО.
У МЕНЯ ВСЕГДА БЫЛО ЛЮБОПЫТСТВО К «ПОШЛОСТИ» И «ГЛУПОСТИ» – ВСЕГДА ЗАНИМАЛО НАПРАВЛЕНИЕ МЫСЛИ – КУДА ПОВЕРНЕТ.
«МОРАЛЬ» И «РАССУДОЧНОСТЬ» В ЛИТЕРАТУРЕ ПОСЛЕДНЕЕ ДЕЛО: «МОРАЛЬ» НИЧЕМУ НЕ НАУЧАЕТ, «РАССУДОЧНОСТЬ» НИЧЕГО НЕ ОБЪЯСНЯЕТ!..
ЭМИГРАЦИЯ ПРЕДПОЧИТАЕТ «ЯЗЫК БОГОВ». ПРОЩЕ И НЕТРЕБОВАТЕЛЬНЫ. И ИСТИНЫ ЗАТВЕРЖЕНЫ ДО ОБИХОДНЫХ ВЫРАЖЕНИЙ.
МОИ РУКОПИСНЫЕ АЛЬБОМЫ ВСТРЕЧЕНЫ БЫЛИ ДОБРЫМ СЛОВОМ, У ФРАНЦУЗОВ: ПИКАССО, АНДРЕ БРЕТОН, ЭЛЮАР.
ХОРОШО, ЧТО ФРАНЦУЗЫ МЕНЯ ПРИНЯЛИ. ОТ. РУССКИХ Я ТОЛЬКО И СЛЫШУ, КАКОЙ Я ПЛОХОЙ.
ДЛЯ РУССКИХ МОИ АЛЬБОМЫ ОСТАЛИСЬ «НЕЗАМЕЧЕННЫМИ», ПРИХОДИЛОСЬ НАВЯЗЫВАТЬ.
Я «ДОБИВАЮСЬ» ИЗДАНИЯ МОЕГО «ИВЕРНЯ» – КАК «ДОКУМЕНТ», ЗАРЕГИСТРИРОВАНИЕ ЯВЛЕНИЯ СОВРЕМЕННИКА С КАИНОВОЙ ПЕЧАТЬЮ. И НЕ ОБОЛЬЩАЮСЬ – ЧИТАТЕЛЕЙ НАЙДЕТСЯ ЧЕЛОВЕК 40...
НА ВЕРХАХ СЕЙЧАС ПИШУТ «НЕЛОГИЧНО», НАПЕРЕКОР КНИЖНОЙ ГРАММАТИКЕ. ПОВЕРЬТЕ МНЕ, ЗАВТРА – БУДУЩАЯ ЛИТЕРАТУРА – НОРМАЛЬНО И ПО-РУССКИ И ПО-ФРАНЦУЗСКИ БУДЕТ «НЕЛОГИЧНО».
... Было темно, и до подъема оставалось минут сорок, когда мы все, как по команде, проснулись и больше уже не могли уснуть, сколько ни ворочались, и лежа грелись и прислушивались ко всему, что делается в секции и дальше, если возможно, – по всей зоне. Было темно, но никто не спал, и только это, собственно, было нам в новость, что никто не спит, но всякий, затая дыхание, слушает, как не спят другие, и теряется в странности нашего пробуждения. Мы судили об этом по воцарившейся тишине и по легкому чувству присутствия какой-то тревоги в воздухе, хотя, говоря по правде, опасностью и не пахло, и это вселяло скорее тень надежды на перемены к лучшему. Как если бы кто-то умер в секции сегодня ночью и его легкий конец сулил нам избавление, пускай в тот год никто из порядочных, из основательных ребят об амнистии не гадал и не думал. А все же какая-то щель прорезалась в этот момент, что-то вспомнилось или померещилось каждому, – и сами мы потом много над этим смеялись. Может, во сне, всем одновременно, пригрезилась, завладев сердцем, одинаковая фантазия, и не желая ни прогонять, ни разглашать сновидение, мы лежали и нежились на наших железных койках, пока не настало время идти за кипятком...
Они ворвались в барак, топая ногами, как кони, и не успело еще заговорить радио, как Ванька Баландин, по прозвищу «Баланда», сделал объявление: – А знаете, братцы, – сказал он, ставя с грохотом полный бачок на лавку, – в зоне-то – снег! Снег – выпал – ночью – в зоне!..
Со снега в зоне – начинается Свешников. До снега – лагерь, тюрьма, биография, а со снегом – весь свет.
Рисунки Бориса Свешникова были сделаны в лагере, давно, еще при Сталине, где Свешников просидел около десяти лет. По рассказам, ему посчастливилось – одно время: он работал ночным сторожем и ночами рисовал.
А что в итоге? – Почти ничего: белое поле. Белое поле – и нечего (наконец-то) на нем начертить, написать. Белое поле, возьми нас, убей, но так и останься на веки вечные – белым полем, бумагой. Чтобы никто не прочел, не наследил...
Похожее чувство по временам испытывает писатель. Когда он черным пером выводит точные буквы по чистой, еще не тронутой странице. Невольно хочется, чтобы бумага – белым полем, покровом – довлела над текстом. Жалеешь, стыдишься, что так много написал. Не лучше ли оставить после себя – чистый лист?
Может быть, только с краешка, для разъяснения обстановки, приписать несколько слов-Остальное, самое главное, скажет бумага, пейзаж.
У рисунков Свешникова обратимый смысл. Кто не знает, что это про лагерь и в лагере нарисовано, так и не догадается. Пускай. Пусть так и будет. Пусть останется – неузнанным. Это лучше: искусство. Знающий (я чуть было не сказал – посвященный), присмотревшись, различит кое-где частокол, помойку, бараки, тюрьму: кто-то уже повесился, а кто просто сидит и ждет своего срока. Этих локальных (лагерных) ассоциаций до странности мало. Не зарисовки с натуры, а сновидения вечности, скользящие по стеклу природы или истории. Маленький лагерь, маленький этап. А мир громаден и беззащитен.
Рисунки Свешникова, воспроизведенные здесь, в уменьшенном виде – теряют. Но теряют больше, мне кажется, в размерах белого поля, чем в слабых, все еще вьющихся, карликовых деревцах, в потеках по стене, в узорной вышивке грязи, оттеняющих это же белое и недостаточное пространство бумаги. Можно, взяв увеличительное стекло, рассмотреть и вышивки, и завитки: да, лагерь. Точнее сказать, лагерь дал Свешникову не так свои конкретные приметы, как взгляд на вещи, на человека вообще. Свешников повествует в своих рисунках не об узком своем, специальном опыте, но о человеческой истории многих веков и народов, о мире, раскинувшемся по ту и по сю сторону зоны – по всем измерениям листа. Лагерь – курятник, бабушкина избушка на курьих ножках, по сравнению с этим вольным, широким застенком. Влачатся дроги. Везут одры. Какая разница – что и куда? Трупы, муку? Кого гонят – этап? И все-то суетятся милые муравьи, мельтешат, таща туда и сюда жизненную кладь, умирая на подворьях, в карцере, гуртом и в розницу, спотыкаясь, танцуя, предаваясь любовным утехам, – все одно перед лицом неба, смерти и снега и обретенным там, в лагере, грустным чувством свободы и светлого одиночества, которое, может быть, только и нужно художнику. Милые, несчастные, запутанные люди!
Говорят, если смотреть с большой высоты, самые страшные грехи внушают жалость. Ну один убил другого. Другой украл. Третий повесился. Четвертые совокупляются. Бедные, бедные.
Свешников удивительно графичен. Это нелепо сказано – «графичен», применительно к графике. А какой и быть ей еще, ежели не графичной? Однако я употребляю это слово в более переносном и метафизическом смысле. Графичность в смысле означенности, очерченности, почерка самой природы. Как темным штрихом ложится камень на землю, как травка курчавится. Курчавость травки и есть графичность. Также курчавость деревьев, земных горизонтов, холмов, неба. Графичность – как признак жизни, как первое ее проявление. Что-то еще шевелится, продирается, карябается там – на снегу, из-под снега. Занесем в список: графичность. Какие-то карлики с оторванными конечностями все еще ползают по общей камере. Значит, еще дышат, еще живы, падлы? – Графичность. Кто-то умер, умирает, но еще шевелится – графика! Завитки движений, роста, угасания, самоудавливания, мыслей, безумных мыслей – чем это передашь, если нет под руками графики? Когда бы кто-то умел писать стихами и прозой – вдоль и поперек, так, чтобы всякая буква билась и трепетала, извиваясь покаянной, стелящейся по странице змеей, либо взрываясь бабочкой, согнанной со цветка, тогда, быть может, мы бы и обошлись... А иначе – как, если уже иероглиф «жизнь» в русском написании змеист и, значит, графичен?!..
Вдобавок графика – не хуже живописи – удерживает в себе, аккумулирует время. То, что нарисовано, – длительно существует, неизбывно, бессрочно. И дроги, влекомые двумя одрами, так и будут вечно ползти, набираясь силы и длительности. Это не заледеневший «момент», вырванный из временного потока и приколотый художником «к месту», а сама нарастающая протяженность бытия, позволяющая картине, рисунку впитывать годы и годы, которые истекли со времени их начертания до той минуты, когда, войдя, мы смотрим на эти образы. И мы уйдем и уедем, а они останутся, обратись в запасники времени, какими так отрадны музеи – не прошедшего, исчезнувшего, а вообще всего времени, длящегося до наших времен и дальше и собранного здесь, на листе, в одной картине.
Должно быть, зная за искусством это странное и благодатное свойство – захватывать и накапливать время, Свешников в лагерных работах свел воедино (какая разница, если река не прерывается?) старину с нынешним часом, русскую вахту и каторгу с новшествами Калло, Ватто, Брейгеля, Дюрера, Гойи, создав в итоге длиннейшую по временной окружности серию. Положенные на партитуру истории, на аллюзии мирового искусства, его рисунки растягиваются, а графика – в силу отпущенных ей от природы способностей – все равняет. Бельм полем. Темньм штрихом. Равенство – это, знаете, в самом характере графики.
Когда это было, нарисованное здесь? – триста, четыреста лет назад или сейчас? И тогда, и сейчас. Было и будет. И от этой, недоступной нашему осязанию давности – люди, действующие на изображениях Свешникова, уже не люди, а духи людей, так же как духи местности, духи ландшафтов, пространства, в переводе на бумажное поле ставшего вместилищем времени. Это рассказ обо всем на свете и ни о чем в частности. Существа, живущие на рисунках, снятся сами себе. В который раз снятся.
Эти заметки о Свешникове я хочу закончить наброском одного давнего замысла, так и не осуществленного. Нет, не о лагере. Ни о чем. Мне всегда хотелось написать роман ни о чем. Сесть бы за письменный стол и с места в карьер поехать, куда глаза глядят, куда Макар не гонял, на все четыре стороны. Писать о том, что вот, как это ни дико, ни удивительно, сижу и пишу, никого не трогая, ни о чем не помышляя, не спрашивая, встряхиваясь на ухабах слишком длинного, затянувшегося не в меру периода, просыпаясь и вновь засыпая над чистой страницей, которая между тем, неспеша, заполняется реденьким текстом с лохматыми тенями встречных мужиков, бредущих, не замечая меня, в ушанках и полушубках, по проселочной дороге, под вечереющим небом, укрыв, как младенцев, за пазухой, новенькие, ледяные поллитры. По бумаге, готовой разъехаться снежным лесом, темным полем, посреди которого, ни с того ни с сего, вдруг возьмет и рассыпется город, в замороженных киосках, в автобусах с кооперативными квартирами, с чахоточными, иссякающими в зубовной пляске огнями, или – то снова, быть может, знакомые запретка и проволока, заточенные до свинцового блеска черные колья острога, а там опять узкоколейка, проселок, полосатая рука шлагбаума, и за шлагбаумом опять потянулись ровные леса и поля, пыхнет паровичок, и снова – полосатые леса и поля...
Нет, всего лишь текст. Книга, не имеющая ни фабулы, ни названия, ни даже если всмотреться – героев, без формы, вне содержания, – попробуй пройти пешком по этой рыхлой равнине и где-нибудь на полустанке, иззябнув, сесть в поезд и тронуться снова, ничего не видя, не помня, уставившись холодным лбом в холодную мглу за окошком, прослушивая, с холодом в сердце, перестукиванье колес:
– Не доедем – не доедем – не доедем – не доедем – не дое...
– Выбьемся – выбьемся – выбьемся – выбьемся – вы...
– Смерти подобна – смерти подобна – смерти подобна – наша – наша – наша – наша – наша – наша – душа...
– Свобода – свобода – свобода – свобода – свобода народа – без рода – без рода – пусть – пусть – пусть – пусть...
– Пш-ш-ш...
Пар выпускают. Приехали. Остановка.
А поезд уже пошел и пошел...
| Художник Борис Свешников в своей мастерской. Москва, 1969 г. Фото Пальмина |
Московский художник Михаил Шварцман в этом году справляет свой 50-летний юбилей. Внешне он – один из ведущих художников объединения-занятого разработкой товарных знаков, отмеченный многими премиями и дипломами. В прошлом – талантливый иллюстратор детских книг, лауреат конкурсов. Но в его глазах вы читаете высший, горний мир. Это убежденный и преданный служитель искусства, ставшего культовым по причине конфликта с вывернутой наизнанку жизнью. То, что он делает – не для стороннего глаза, ибо этот глаз может быть недобрым. Перед нами больше, чем жрец религиозно-мистического искусства, перед нами – его вооруженный духовным мечом апостол. Предельно независимый в своих взглядах на мир, на роль искусства в нем, он не склонен к общению, предпочитая работать в полном одиночестве. Будучи принципиален до конца, предельно честен перед самим собой и перед Богом, он избегает участия в каких-либо выставках, всегда чреватых компромиссами и скандалами. Как истый адепт Молчания он избегает шума вокруг искусства. Знаток и приверженец иконы, ее канонов и исполнения, он пишет на досках, часто предпочитая темперу «картинным» масляным краскам. Но не только в живописи пресуществляется апостольское служение М. Шварцмана, а и в серьезной миссионерской деятельности по просвещению молодых умов светом его религиозно-эстетических концепций, в коих особая роль отводится спонтанному творчеству художника, водительствуемого Откровением свыше. Творцы будущих знаковых систем, отчасти даже вопреки желанию учителя быть одиноким «аки перст», сделали его келью-мастерскую местом причащения высших таинств искусства. Мечты Шварцмана о магии знаковых решений как наиболее тождественных микрокосму художника-творца находят отклик в продолжателях его миссии. Михаил Шемякин – один из них.
![]() |
Одну из самых замечательных в Москве мастерских-школ создал самобытный художник Василий Ситников (на снимках справа). Недавние его ученики теперь достаточно оперились, чтобы самим А. Харитонов родился в 1931 году в Москве. Специального образования не получил. Учился у В. Ситникова и самостоятельно. В составе коллекции А. Глезера участвовал в ряде заграничных выставок (Сан-Реститю, Лугано, Бохум, Гренобль и др.), а также Владимир ПЕТРОВ.
|
Родился в 1937 г в г. Кемерово. С 1944 г. живу в Москве. Рисую с раннего детства. С 1951 по 1956 г. учился в Московской средней художественной школе; затем, по окончании ее, с 1957 по 1962 г. на художественно-графическом факультете Московского государственного педагогического института. Закончив институт, работаю как профессиональный художник-график, специализируясь в области журнальной и книжной иллюстрации.
Начало самостоятельной творческой деятельности относится к 1957 г.; тогда же работы, выполненные мной в Международной изостудии VI Всемирного фестиваля молодежи и студентов в Москве, впервые были отмечены премией. С этого года в течение восьми лет уединенно и в полном отрыве от общения с другими художниками работал над созданием своего нового стиля; в это время были написаны первые 19 композиций В 1965 г. я предстал с ними перед моими коллегами и с тех пор работаю внутри общего течения Московской школы живописи. Являюсь единственным представителем и, в силу этого, инициатором творческого метода, названного мною МЕТАРЕАЛИЗМ.
1. Духовная сторона дела.
Обращение к глубинным пластам бытия, месту залегания народных мифов, преданий, поверий – всего того, что зовется народным духом. Костяком этого метапласта европейской цивилизации являются античные мифологические комплексы и библейско-евангельские сказания. Сам этот пласт имеет два пролегания: земное и небесное, служащие как бы взаимным отражением друг друга. Грибница земного производит на свет храмы воплощенную душу народа, даруя им их плоть; крылья небесного вытягивают их вдоль силовой линии и зажигают свет в сих светильниках человеческого духа.
Глубинные пласты бытия – пласты семантические. Это мир образов, то есть воплощенных идей (в платоновском смысле слова) Это мир живых сущностей, мир духовных реалий.
Эти пласты – стихия поэтических первообразов, родовых архетипов; это материализованные в человеческом слове откровения и вдохновения небес.
На этом пункте мы переходим к
2. Пластической стороне дела.
Первый – при невероятных концентратах откровения в композициях.
Второй – метод пластической медитации, то есть предмет как бы просвечивается сквозь свет духовных светил; земная его плоть истончается: он становится прозрачен; материя начинает струиться, превращаясь в воздух.
To есть невидимое вводится в арсенал реалий изобразительного искусства.
Обязательно необходима предельная четкость микро- и макроструктур произведения (Дали, ощущая обязательность этого, дошел аж до геометрически правильной корпускулярности), ибо все эти божественные тонкости должны быть оформлены крепким каркасом, некой кристаллической решеткой. В этом у нас у всех один незабвенный учитель – великий Иоганн Себастьян Бах. Тяготение к перенесению его божественной тектоники в изобразительные искусства сейчас почти тотально.
Итак, какова же общая направленность метареализма – новой поросли главной, семантической ветви великого древа искусства, издревле получившей название «умного художества»?
Выявление в лике времени черт вечности; диалектическая антиномичность статики как пластического признака вечности и динамики силовых линий с доминантой Божественной Вертикали, как пластического выражения духовного становления и жизни.
Я не живописец вещей, но живописец идей (в платоновском смысле слова).
Я признаю живопись за язык, просвещенный светом Божественного Слова, ибо «в начале было Слово».
Я ощущаю аскетическую костистость семантической ветви пластических искусств и умею любить и наслаждаться любой декоративно-поверхностной системой плоскостной эстетики, так приятно шумит эта крона... Но питает только «умное художество».
Рождающаяся сейчас из взаимодействия культур прошлого современная метакультура, продолжательница и наследница великой Европейской Культуры, принесшая с собой россыпь метанаук, подарила и искусству, как науке наук, свой мета метод.
Итак. – вперед к свету, к радости! – (поэтому не цветопись, а светопись).
Путь вперед указуют пророки нового времени – Достоевский и Экзюпери.
Живопись обретает тонкость, и глубину, и совершенство. дотоле невиданные, благодаря новым пластическим возможностям в области дематериализации предметного мира, что является необыкновенным качественным скачком вперед в деле усовершенствования ее языка.
Что же касается остального. – то да имеющий духовное Зрение – видит!
Участвовал в выставках: в Москве, Дубне (персональная), Женеве, Риме, Лугано. Копенгагене, Вене, Западном Берлине.
Юрий Жарких родился в 1938 г. в городе Тихорецке на Кубани. В 1961 окончил в Ленинграде Мореходное училище. но вскоре поступил в Ленинградское высшее художественно-промышленное училище имени Мухиной, которое закончил в 1967 г. Он – один из организаторов выставок на открытом воздухе в Москве в сентябре 1974 года и дальнейших выставок неофициальных художников в Ленинграде.
Жарких – золотисто-рыжеватый, с голубыми грустными глазами – всем обликом представляет замечательную завершенность славянского типа. Огарок былинной Руси, Иван Царевич из сказки, ставший нонконформистом Брежневской эпохи, художник обладает даром ясновидчески чувствовать людей. Поэтому созданные им портреты можно назвать рентгеновскими снимками человеческих душ. С холста глядит на зрителя не внешняя оболочка, а именно суть натуры. Живописец работает и над развернутыми социально-религиозными композициями, среди которых чаще всего варьируется тема революции в образе Сатурна, пожирающего собственных детей, тема борца-диссидента, окруженного сонмом стукачей и обывателей (слепые пятна в ячейках сети, опутавшей героя), и тема нравственного очищения, запечатленная в распятии Христа (отражение чуткой Юриной совести). Кстати, коричневое, тоненькое, подобное мучительно изогнутому, ссохшемуся корешку Распятие присутствует почти в каждой картине Жарких, в том числе и цикле полотен «Беременные». Обнаженные женщины с огромными, вздымающимися животами символизируют для автора плодоносящий свет немеркнущей, вечно продолжающейся жизни.
Своеобразна техника, которую использует Жарких, пишущий нитрокраской, удобной, быстросохнущей и активной по цвету. Художник очень много работает, стремясь отыскать себя, свою манеру письма. Он маниакально Одержим творчеством и когда не работает, почти не живет.
За свою организаторскую деятельность Юрий Жарких неоднократно подвергался преследованиям властей. В мае 1974 года ленинградские гебисты увезли его в местное отделение Лубянки и на протяжении трех часов «обрабатывали». то пытаясь завербовать – «у вас замечательные картины. поможем их выставлять», то угрожая всеми возможными карами.
В мае 1975 года, когда художники готовили в Ленинграде выставку на открытом воздухе, Жарких как член инициативной группы был предупрежден гебистами, что получит за Организацию выставки три года лагерей. А еще через некоторое время, когда Юрий возвращался из Москвы в Ленинград, в вагоне ему подсыпали ночью в туфли какой-то химический препарат типа иприта, который сжег ему ноги и уложил на четыре месяца в постель. Однако это не запугало Жарких, который в сентябре 1975 г. принял участие в экспозиции ленинградских нонконформистов. Недавно он перебрался на жительство в Москву, где, благодаря большому количеству иностранцев, и покупателей много, и КГБ уже не может так распоясываться, как в городе. носящем имя вождя большевистской революции.
Участвовал в выставках: в Ленинграде, Москве, Вене, Брауншвейге, Фрайбурге, Западном Берлине, Констанце.
Представьте себе дореволюционное Замоскворечье с его кабаками, ломовыми извозчиками, гулящими девками, пьяными и жестокими драками. В этом районе, расположенном напротив Кремля, на другом берегу Москва-реки, в 1939 году родился и вырос Вячеслав Калинин. Многое из прошлого быта он уже не застал и знает только по красноречивым рассказам стариков, но многое довелось ему увидеть в детстве и своими глазами.
Вот это самое Замоскворечье и стало для Калинина главной темой его творчества. Все полотна художника, словно роман с бесконечными продолжениями. Роман о Замоскворечье, ушедшем, уходящем и все-таки до конца не истребимом. Художник пропускает через себя увиденное и услышанное, и на его холстах возникает фантастически-сюрреалистический мир, написанный уверенной рукой подлинного живописца.
Порою Калинина называют примитивистом. Безусловно. что-то из арсенала изобразительных средств примитивистов он использует. – но не более того. Картины и офорты художника самобытны. В последних особенно чувствуется его изощренное мастерство Причем, именно в офортах и рисунках Калинин выходит за пределы Замоскворечья. Он оказывается в опустевших русских деревнях, в Суздале. в России не для иностранных туристов, посещающих древние храмы и юные «Березки», а в сегодняшней подлинной. глубинной России, которую Вячеслав Калинин запечатлевает в своих произведениях с истинной любовью и скорбной печалью.
Участвовал в выставках: в Москве, Тбилиси, Риме, Флоренции, Штутгарте, Лугано, Копенгагене, Бохуме, Вене, Брауншвейге. Фрайбурге, Западном Берлине и Констанце.
Илья Кабаков в своей мастерской. Москва 1967 г. Фото М. Шемякина |
В русской словесности уже были ПРО-ИЗНЕСЕНЫ (то есть в пространстве: где-то в «про» услышаны и вовне «изнесены») слова о «невыносимом бремени свободы», которое взвалил Господь на плечи людей. Слова эти про-изнес Федор Достоевский, поэт, чье символотворчество в грезах «прозы» все чаще опознается как жизненно ориентированное философствование. Во всяком случае Николай Бердяев воспринимает (опять-таки в горизонте русской словесности) поэтико-медитативные символы Федора Достоевского как СИМВОЛЫ высокой ценности для сосредоточения сознания о СВОБОДЕ в ее таковости, а не только в отрицательно-положительном определении свободы как «свободы от» чего-либо. Достоевский изыскал и про-изнес слова о том, что «бремя» свободы «взвалил на плечи людей» Господь, – от этого всетворческого бремени НЕЛЬЗЯ «освободиться». В русской словесности было сказано, что невозможно ОСВОБОДИТЬ СЕБЯ (освободиться!) ОТ СВОБОДЫ. Сейчас нечто подобное говорит и психоаналитик Эрих Фромм, так прямо и именующий психический стресс как «бегство от свободы». Убежать от свободы невозможно, и потому абсурдное бегство от нее порождает состояние ТРЕВОГИ, некое стабильное СОСТОЯНИЕ, именно СТОЯНИЕ в горизонте тревоги. С дозволительной поэтической неточностью можно сказать, что Достоевский был, как поэт, феноменологом до «феноменологического метода» Эдмунда Гуссерля: ОН ВСЛУШИВАЕТСЯ без усилий в безмолвии, совершив «ревизию» всех терминов самим стоянием в безмолвном при-слушивании поэта: поэт «молчит» в горизонте тайны, а не читает «лекцию», и поэтому он может услышать и изнести услышанное, то есть «конституировать» феномены сознания в символотворческом описании сознания.
Проницательный Мартин Хайдеггер, поначалу бесспорно «феноменолог» в узком смысле ученичества у Гуссерля, после про-изнесения собственных «экзистенциалов» ВМЕСТИЛ, видимо, что ПОЭТ более философ, чем читающий лекции о философии. В этих постижениях зеркалится извечное: богословом являет себя святой, а не академик, читающий лекции о богословии. Хайдеггер стал писать, то есть сосредоточивать сознание в горизонте имени собственного на символах поэтов, – стал писать о поэтах, позтах-безумцах. Николай Бердяев, органично и естественно, взял для собственных медитаций о свободе про-изнесенное Достоевским. Бердяев стал «персонажем» в произносимой в России ТРАГЕДИИ СВОБОДЫ, произносимой русскими поэтами. В своих медитациях Бердяев про-изнес СИНОНИМ конститутива «свобода», про-изнес слово ТВОРЧЕСТВО. Формула Достоевского в медитативной поэтике Бердяева зазвенела как весть о том, что невозможно творчеству убежать от творчества. Субъект творчества (или в терминах нашей поэтики: творчество, высказывающееся в пространстве имени собственного нераздельно и неслиянно!) не может убежать от творчества, и «бегство» от творчества вселяет невозможного беглеца в горизонт тревоги. Совсем как в кошмарном сне: бежишь и не можешь убежать. Невозможно сбросить бремя поэтики, бремя творчества, ибо это и есть наша СУДЬБА. О судьбе как синониме «свободы» и «творчества», О СУДЬБЕ КАК О НЕВОЗМОЖНОСТИ НЕ ТВОРИТЬ удивительно подробно говорят повзрослевшие «московские» художники (скажем, Э. Штейнберг, М. Шварцман, В. Пивоваров, Э. Неизвестный, В. Янкилевский, Э. Булатов и другие), московские «доморощенные метафизики». Об одном из них, в каком-то смысле наиболее ЯСНОМ, о его медитативных символах к медитациям о свободе и творчестве восприятия как судьбе, – о дорогом друге Илье Кабакове, в жанре «объяснения в любви» я пишу, а этот параграф есть путь через «чердак» к нему в мастерскую.
Старое русское слово «списатель», а не «сочинитель», более подходит к моему вмещению поэтики: поэт именно СПИСЫВАЕТ, срисовывает тайну «жития», всегда свободно в символотворчестве претворяя списываемое в СУДЬБУ. В безмолвии поэт прислушивается к тайне и СПИСЫВАЕТ, СРИСОВЫВАЕТ символы прикосновений: в свободном творчестве изграфляется лицо судьбы. Списатель Достоевский опознал как «крест» свободу.
Его символы касания к тайне как «силками» улавливают сознание к глубинам поэтического изграфления пространства сознания, где поэт более правомочный исследователь, нежели лектор. В безмолвии поэт бродит в пространстве таинственного сознания и списывает-срисовывает свои СЛЕДЫ, – исследует. Но списатель Достоевский, как и Бердяев, были «обучены» наличию и иной Тайны, Тайны Иного Креста. Вспомянуть здесь об этом нужно, ибо невозможно же убежать и от слов (как и от своей свободы, то есть заключенной в пространстве вашего имени собственного «свободы» нераздельно и неслиянно!) о том, что кого Сын ОСВОБОДИТ, тот будет ИСТИННО СВОБОДНЫМ! «Познайте Истину и Истина сделает вас свободными», – это слова Абсолютной Истины, Иисуса Христа. Что же, стало быть, ВОЗМОЖНО «освобождение от свободы?» То, что невозможно человеку, возможно Богу, – это опять-таки уже сказано и трусливо делать вид, что эти слова не звенят. Свобода освобождается от онтологического бремени свободы в ЛЮБВИ к Богу во Христе Иисусе. В «Записках из подполья» Достоевского персонаж свободы свидетельствует о чарующе-разрушающей силе свободы, а в «Записках из чердака» Ильи Кабакова ОСВОБОЖДЕНИЕ ОТ СВОБОДЫ «отпускника» изливается уже молитвой-поэмой на чистых листах светоносного пространства. Молитва-поэма «отпущенного Гаврилова» звенит в его «третьем альбоме», названном «Свой голос». Венчается тетрадь БЕЛЫМ ЛИСТОМ МОЛЧАНИЯ. «Отпущенный Гаврилов» избавляется от «голосов» в горизонте вслушивания в «свой голос», и этот «свой голос», голос свободы-творчества-судьбы, утихает в молитвенном изъяснении в любви к Богу. Итак: «свой голос» ПЕРСОНАЖА ТРАГЕДИИ СОЗНАНИЯ МЕТАФИЗИЧЕСКИХ ТЕТРАДЕЙ РУССКОГО ПОЭТА-ФИЛОСОФА, списателя Ильи Кабакова, избавляется от бремени ОТПУЩЕННОСТИ в молитве к Богу. После работ М. Бахтина о поэтике Достоевского, опознавших «диалогичность» романов Федора Михайловича и моноидейность его «действующих лиц», встречающихся в диалоге пограничных вопрошаний, достаточно легко открыть себя к постижению диалога как традиционного способа фиксировать символотворчество. Достаточно припомнить «Диалоги» Платона. Можно было бы открыть себя к восприятию словесности Достоевского не только как к «роману», но именно к ТРАГЕДИИ, где «персонажи» трагедии, ведомые судьбой, пред-стоят как феномены горизонта сознания, всегда дискретные, свободнотворческие, порождающие СИМВОЛЫ, как сети-мосты к медитациям. У Кабакова «персонажность» трагедии сознания выявлена предельно. Метафизические тетради этого философа именуются всепоглощающей моноидейностью, что и дает возможность без особого возмущающего эффекта исследователя УСЛЫШАТЬ зов, именуются ПЕРСОНАЖЕМ. Трагедийная маска (ибо «персона» и есть МАСКА автора или ДЕЙСТВУЮЩЕГО ЛИЦА трагедийной мистерии) именуется то так, то иначе. «Вшкафусидящий Примаков», «Щедрый Бармин», «Отпущенный Гаврилов», «Вокноглядящий Архипов», – и так все ПЕРСОНАЖИ, маски свободнотворчески разыгрываемой трагедии сознания. «Физическое время» наблюдателя течет от первой тетради «вшкафусидящего Примакова» к «вокноглядящему Архипову». Под закавыченным «физическим временем» здесь конституируется мной та условность описания времени, которая дается в течении «механических часов», этих бесстрастных роботов, отсчитывающих свое наблюдение времени. Тик-так: секунды, минуты, часы, – перебор интервалов, изграфляемых круговым движением стрелок механизма. Так вот, в «физическом времени» бесстрастных наблюдателей-механизмов, отмеряющих «часок-другой-третий» для НАШЕГО наблюдения, где, конечно же, ВРЕМЯ длится и творится, живому наблюдателю трагедия сознания разыгрывается от тетради «вшкафусидящего Примакова» к «вокноглядящему Архипову», раскрывающему раз за разом «окна» с запечатленным на них, чтобы раскрыть «окна» удивительных кружев «ангельских» крыл, о-крест белого солнца. Шелестят смываемые (не переворачиваемые!) страницы, изграфленные горизонты, прерывные, со «своим временем». Эти листы метафизических тетрадей, с запечатленным на них «персонажем» и его судьбой, и сами тихо позвякивают в своем шелесте как растворяемые створки «окон» обреченного в свободе «окноглядения» в графы судьбы. «Вокноглядящий Архипов» уясняется МАСКОЙ АРХЕТИПА, изначальности сознания, вглядывающегося и вслушивающегося сознания, всегда свободно в символотворчестве изграфляющего «окно» имени собственного. Около пятисот «дискретных» листов – окон проплывают перед смотрящим наблюдателем. Каждый-лист-окно метафизических тетрадей Кабакова разрывает представления о «линейности времени». Каждый лист символизирует свободу своего изграфления. Каждый лист и тетради в целом наставляют символически о том, что «время» и есть мы сами, свобода, запертая в пространстве имени собственного, что ВРЕМЯ И ЕСТЬ ПРОСТРАНСТВО нашей судьбы, что СМЕРТЬ лишь предельно символично и яро зкспонатно говорит нам об отсутствии «общего» времени: каждый умирает за себя и в свой срок. Хайдеггер сказал: «время-временится-из-будущего», а будущее для смертного – это его ПОРОГ. Порог смерти лишь экспонатно выявляет нам наш «цейтнот».
В свободе творчества «своей» судьбы мы каждый миг-в-цейтноте, у нас каждый миг НЕТ времени «вне» нас. Ибо время и есть наше творчество, наше изграфление собственной судьбы. У нас нет времени в отрыве от пространства нашего собственного, формирующего, означающего свободную трагедию сознания. Поэтика метафизических тетрадей Кабакова ОПЛОТНЕННО, плотяно призывает сознание в записанных символах сосредотачиваться на этом ЗНАНИИ. «Вокноглядящий Архипов» есть поэтический СИНОНИМ, метафора «вшкафусидящего Примакова»: ведь и этот персонаж при-открывает СТВОРКИ шкафа, выглядывает И ВИДИТ ТО, что способен видеть, а когда «родители» заглядывают в шкаф, то не ВИДЯТ там никого, ибо там и нет никого и ничего, кроме «небывшего» времени-пространства в его таковости творчества-свободы. Мы все в неподлинности неподлинных отождествлений сидим в «шкафу» с одеждами, сидим до той поры, пока не станем избавляться от этого шкафного страха, шаг за шагом распахивая створки-дверцы окон, чтобы пройти и путь «отпущенного Гаврилова» с его мольбой к Несотворенному Свету. Поэтика творческой работы сознания ищет МЕТАФОР, синонимики. Сами эти синонимы свободного творчества в изграфлении своей судьбы опознаются как «медитативные символы», как мрежи-сети для сосредоточения сознания. Можно составить «номенклатуру» медитативных символов, как это сделали приверженцы Хинаяны в конспекте-тетрадях Абхидхармы. Можно утверждать бесконечность этих символов, как это делают приверженцы Махаяны и Ваджраяны, – и в том, и в другом случае вершинным состоянием сознания манифестируется «снятие оппозиций», где «нирвана» и есть «сансара». Дзен-буддизм лишь возьмет этот вывод как характеристику своего пути медитирования.
«Снятие оппоэиций» в контролируемом сознании несет освобождение от недолжных, от «шкафно-одежных» отождествлений, и это СНЯТИЕ «оппозиций» воистину есть снятие «шкафа» и его «гардероба» в опознавании лишь символического различия между «временем», «творчеством», «судьбой», «конечностью».
В пространстве русской словесности на много-значительную связь метафорической символизации и нашего цейтнота указывал Борис Пастернак: «Метафоризм – естественное следствие недолговечности человека и надолго задуманной огромности его задач. При этом несоответствии он вынужден смотреть на вещи по-орлиному зорко и объясняться мгновенными и сразу понятными озарениями. Это и есть поэзия. Метафоризм – стенография большой личности, скоропись ее духа».(Цитирую по работе Вяч. Вс. Иванова «Категория времени в искусстве и культуре ХХ-го века»). Можно, пожалуй, сформулировать законо-мерность: чем более опознается цейтнот в его каждо-мгновенности, когда он УЖЕ МЕРЦАЕТ, тем более можно ожидать символичности и поэтичности языка опознавания. Уровень сознания, с которого все иное МГНОВЕННО МЕРЦАЕТ В СИНОНИМИИ МЕДИТАТИВНЫХ СИМВОЛОВ САМ НЕ МОЖЕТ БЫТЬ СИМВОЛОТВОРЧЕСКИ ОПИСАН, а посему и есть «знак» освобожденного, «печать» пробужденного, есть СВОБОДА. Пустой белый лист бумаги тетрадей Кабакова хорошо представляет этот уровень, не символизируя его: ибо изграфление пространств-судеб дискретных листов мерцает в пространстве белого листа. Здесь можно было бы сказать вскользь о мастерстве Кабакова как «рисовальщика», но только вскользь, ибо сам он-не любит этих похвал, справедливо заметив мне однажды, что вряд ли было бы похвалой философу, скажем, Канту, восхищение по поводу каллиграфичности его почерка. И тем не менее на каждом листе мастерски представленное изображение-текст сами-по-себе в пределах листа настаивают на изыскании не «линейно-графических» связей, а на фиксации пульсирующей дискретности их к «белому листу».
Так вот, вне условности отсчета «физического времени», о котором говорилось выше, где разыгрывание трагедии сознания перед наблюдателем разворачивается в последовательности просмотра тетради-за-тетрадью, альбома-за-альбомом, листа-за-листом, – с их пространственно-временной специфичностью, – ВНЕ этой условности наблюдения ИЗОБРАЖЕННОЕ МЕРЦАЕТ В БЕЛИЗНЕ, как ПОЭМА, срифмованная символами-конечностями. Сознание опознается как символотворческая свободная поэтика. Сознание опознается как символизация, как предельная в цейтноте метафоризация, как творчество, как суд и судьба.
Интересно, что из всех способов «тиражирования» тетрадей, пока существующих в единственном авторском экземпляре, Илье Кабакову показался наиболее близким принцип кинематографа, то есть смены «единичных кадров». Проекция «слайдов» должна бы была вспыхивать на мгновение, СИМВОЛИЗИРУЯ СОБОЙ ЭТО МГНОВЕНИЕ, чтобы исчезать. Примечательно также, что академик Щербатский применял в своих лекциях о буддийской философии сравнение ее с «чудом ХХ-го века», кинематографом.
Примечательно также, что Карл Ясперс, этот поэт «пограничных ситуаций», увязывает СМЕРТЬ И ШИФР, как синонимы существования (или «историчности» как временной дискретности в его терминах). «Лишь в гении говорит трансценденция, которая стала шифром, ибо ее познала экзистенция в своей историчности», – удивляющие слова Ясперса о гениальности.
Известно, что «принцип» кинематографа строится на способности глаза оставлять послеслед на ретине. Единичные кадры, со своими пространственно-временными ЕДИНИЧНЫМИ и специфическими характеристиками, монтируются в некое единство именно из-за способности ретины глаза «задерживать» хотя бы на миг преждеизображение. Режиссер монтирует самые разные кадрики, а наблюдатель воспринимает этот МОНТАЖ как некую непрерывность. Естественно, что эта непрерывность с заданной причинно-следственной связью иллюзорна, искусственна, всерьез может пониматься лишь как модель. Щербатский, рассказывая о буддийской логике, говорил, что «мир – это кинофильм». Действительно, ВСЕ буддийские школы сходятся на представлении о том, что наблюдаемое нами иллюзорно, есть иллюзия, что, далее, ФАКТИЧЕСКИ за сферой иллюзорного восприятия бытует набор ДИСКРЕТНЫХ единиц («кадриков»), которые вспыхивают на мгновение. Школы расходятся по поводу того, что лежит за сферой единичных вспышек: так же ли дискретен «абсолют» и вспышки есть единичные проявления плюралистического «абсолюта», или же они коренятся в некоем единстве, как в семени, или же вообще стоит прекратить всяческие разговоры на сей счет, ибо «абсолют» пуст и неопределим. Работы О. Розенберга очень хорошо показывают сказанное. Что же определяет восприятие? Ответ гласит: «карма» или делание, действие, причем определенно говорится, что действие сознания. СОЗНАНИЕ МОНТИРУЕТ ЕДИНИЧНЫЕ КАДРЫ, выбирая и подбирая «монтаж» в соответствии с собственными желаниями. Каждый миг сознание РЕЖИССИРУЕТ, режиссируя, созидает в символотворчестве свою «КИНОЛЕНТУ». Поэтому, видимо, Шопенгауэр и говорил, что его учение о мире как «воле и представлении» схоже с учением Шакьямуни, только лучше выражено.
Мир мерцает. Пульсирует. Вспыхивает и гаснет. Мир прерывен. Об этом много писал в начале века священник Павел Флоренский. Мир есть прерывная иерархия «имен собственных», изреченных Творцом, – так свидетельствует Писание. Человек вводится в мир «последним», по Писанию. ОН НЕ ЗНАЕТ, был ли мир «сотворен» или же «существует вечно», – человек всегда уже ЗАСТАЕТ мир. О том, что мир сотворен, как, впрочем, и он, человек, о целях творения, человек может, естественно, узнать только в том случае, если к нему обратятся и расскажут об этом. Поэтому Бог Писания представляется человеку, знакомится с ним, обучает человека. Свободной воле человека, его судьбе и творчеству представлена возможность ВЫБРАТЬ направленность своего внимания, человек свободен НАПРАВИТЬ сознание на одно и отвлечь сознание от другого. Это – самоочевидно для всех нас, мы и сейчас обладаем способностью сосредоточения и отвращения внимания. Эта возможность СМОНТИРОВАТЬ пульсирующий и дискретный мир в определенное ВОСПРИЯТИЕ символически дана в Писании стихами о насажденном рае с многочисленными деревьями и плодами. Мы все знаем, что пища – это то, что «поддерживает» жизнь. Поэтому «вкушение» плодов для окормления сознания также нам предельно понятно в своей символике. Бог не пребывал в раю постоянно, но НАВЕЩАЛ человека, – мир же и рай предстояли созерцанию человека постоянно. Пока он слушал Бога, то есть вкушал-монтировал сознанием так, как посоветовал Бог, он свободно ВИДЕЛ Пульсацию Уровней в Нетварном Свете. Когда человек «перемонтировал» своей волей направленность сознания, он «смонтировал» иной мир. О том, что «зрение» глобально связано с работой сознания, широко известно вообще, а для древних было определяющим.
Св. Григорий Палама говорит, что после грехопадения у человека потерялась «зрительная сила», которая была дана ему при творении. Широко известно, что «открытию» очей сердца посвящена не только аскеза православия, но и йогические упражнения по вскрытию «третьего глаза». Заповеди Господни в этом смысле «свободных упражнений в благочестии» направлены на исправление ориентации сознания, на «перемонтаж» киноленты миросозерцания, на отворачивание сознания от мира, где «похоть очей, похоть плоти и гордость житейская». Святые видят Бога Иисуса Христа, созерцают Нетварный Свет, а средний человек не видит этого. Некоторые же вообще не видят ничего дальше «своего носа». Все сказанное сейчас направлено к утверждению УРОВНЕВОГО восприятия сознания, на утверждение его режиссерски-КОММЕНТИРУЩЕЙ СПОСОБНОСТИ. Каждый живет в «том» мире, который он СПОСОБЕН видеть в горизонте уровневого сознания. «Шутник Горохов» показывает это шутейно, а в «вокноглядящий Архипов» строго и трепетно: поначалу на «ретине» глаза-окна отпечатлеваются железнодорожные расписания, а в приближении КОНЦА – кружевное ликование ангельских крыл! Более того: дискретные листы изграфленного сознания в его судьбе КОММЕНТИРУЮТСЯ ТРЕМЯ КОММЕНТАТОРАМИ «общего комментария» и ветвятся в высказываниях «родных» и «сослуживцев». Это – великолепное проникновение Ильи Кабакова. Плюс к этому остается и еще один КОММЕНТАТОР, то есть сам «наблюдатель», зритель разыгрываемой трагедии сознания. Комментаторы «общего комментария» бесспорно персонажны, – это также маски вещей трагедии. Метафизические тетради поэта-философа Ильи Кабакова в разрабатываемой в русской словесности «теме» свободы доводят ее символизацию до самоочевидной НАГЛЯДНОСТИ. Свободное поэтическое созидание как синоним сознания дается «налицо». Имярек «монтирует» мир и как персонаж каждой тетради, и как житель каждого листа, и как комментатор, – И ВСЕ ЭТО НАПРАВЛЯЕТ сознание, работающее в пространстве наблюдателя, к опознанию свободы и ответственности как конститутов сознания.
«Ответственности» не в смысле «юридической» ответственности, но в смысле ОТВЕТА, отвечания. Человек застает мир. Он, как говорят некоторые, глобально «заброшен» в мир. Человек смотрит на мир и мир смотрит на него. Человек НАЗЫВАЕТ. Он отвечает, свободно нечто созидает каждо-мгновенно, он символизирует прерывный мир в некую СВЯЗЬ, и направленность его увязываний есть его СУД И СУДЬБА. Созидая киноленту о мире, человек высказывает СУД миру, высказывает суждение. «Не судите, да не судимы будете». МОЛЧИТЕ. Подождите. СМИРИТЕ свою творческую способность творчеством же. Попытайтесь разглядеть в мире Творца, ибо святые говорят, что через «разглядывание творений» можно приблизиться к Творцу.
Что же нужно человеку, чтобы начать переориентирование сознания? Здесь Илья Кабаков семантически созвучен со святоотеческой традицией: необходимо раз за разом «распахивать» окна, смывать те последы, которые остаются на «ретине» сознания. Святые говорят, что ИСТИННОЕ творчество сознания реализуется в молитве. Есть все основания говорить, что метафизические тетради нашего философа утверждают подобное, ибо после молитвы «отпущенного Гаврилова» выявляется уровень «вокноглядящего Архипова». Во всяком случае, МОЕ свободное восприятие медитативных символов Кабакова радуется этому вмещению. В предлагаемой перспективе свидетельство Кабакова о «роли» искусства замечательно архаично, ибо изобразительное искусство древних «никогда не служило только для эстетического наслаждения, но являлось ОСНОВОЙ ДЛЯ МЕДИТАЦИИ (Б. Огибенин, «Заметки о принципах индо-тибетской иконографии»).
Символотворческое свидетельство Кабакова архаично и по примечательному интересу поэта к проблеме «именования», номинации. Широко известно, что для древних познание сводилось к УЗНАВАНИЮ (или тяге к узнаванию) ИМЕНИ. НАЗВАТЬ и означало познать по преимуществу. Названное и опознанное переставало страшить. Узнать имя «вещи» означало и получить власть над «вещью». Листы Кабакова, как и его «большие работы», изграфпены поиском и сочленением имен. «Текст» представлен в пространственном изграфлении на листах Кабакова столь «навязчиво», что этого просто невозможно не заметить, а заметив, уже трудно отказаться от усилия вместить серьезность этого «изображения слов», будь то «имена собственные» или «имена нарицательные», как эти знаки привычно входят в нас через усвоение школьных уроков. Персонажи, возглавляющие судьбу изграфления сознания, «запертого» в них, ПОИМЕНОВАНЫ. Здесь символотворчество поэта по созиданию символов для медитации наблюдателя достигает, на мой взгляд, вершинной ТОЧКИ, в которой, как в сверхплотности, заключено все, а именно: СОЗНАНИЕ И ЕСТЬ ПУСТОТА НЕОПИСУЕМОГО «белого листа», АЛЧУЩАЯ ИМЕНОВАНИЯ. Сознание вмещается как ЛОНО ИМЕНИ. В феноменологической редукции Кабакова сознание не только «интенционально» (направлено-на), как у Гуссерля, но ИМЯПОИСКОВО. Алчба-к-имени вскрывается глубинностью интенции. Сознание потому и интенционально, что тоскует по имени. СОЗНАНИЕ И ЕСТЬ ИМЕНОВАНИЕ. Оно ЖДЕТ называния и окликания и в точке сверхплотности хочет успокоиться в обретении ИМЕНИ. Сознание разыгрывает свою поэтическую трагедию как судьбу ПОИСКА ИМЕН. Оно тяготеет к имени, оно ДЕВСТВЕННО раскрыто к осеменению именем. Оно хочет обрести свое «абсолютное» ИМЯ, как узнавание себя, и хочет обрести «абсолютное» ИМЯ, чтобы успокоиться в обретении ПРОИМЕНОВАНИЯ, произнесения Имени. Нет ничего, кроме именования, нет ничего, кроме сознания. Вновь и вновь выводя персонажей на сцену для розыгрыша трагедии судьбы изграфпять, вновь и вновь РОКОВО в поэтике вихревого танца СМЫВАЯ «относительные» и взаимообусловленные в релятивизме «имена», сознание млеет в девственной томе ожидания Абсолютного Успокоения. Шакьямуни сказал, что страдание приходит от недолжных отождествлений, эти невыносимые «абсолютизации» вне обретения их и поселяют сознание в горизонт напряжения и тревоги: вы говорите, что вы есть, а я говорю, что НИЧЕГО НЕТ, кроме сознания, раскрывающегося в ФОРМОТВОРЧЕСТВЕ, в именной тоске. Здесь трагедия ОЧИЩАЕТ, высветляет ожидание сознания быть удовлетворенным «абсолютно». Иаков Писания боролся с Ангелом до рассвета и просил открыть ИМЯ. ИМЯ соперника было не открыто Иакову, но ему было названо ЕГО ИМЯ: ИЗРАИЛЬ... И вот, наконец, дано было ОТКРОВЕНИЕ, свершено было ОТКРЫТИЕ: Бог, придя к смертным, назвал Себя, назвал Свое Имя Собственное: это Имя ИИСУС ХРИСТОС, Господь наш. Нет на свете другого имени, которым бы могли мы спастись от нашей СВОБОДЫ от имени, от нашего творческого поэтического жара ИМЕНОВАТЬ, от нашей СУДЬБЫ, начертываемой изграфлением имено-графических пространств. «Идите и научите все народы, крестя их во ИМЯ Отца и Сына и Святого Духа», – так сказал имеющий Абсолютное Имя и власть называть, призывать, избирать, давать имена. Медитации над символами Ильи Кабакова в его метафизических тетрадях дают возможность опознать НЕОБХОДИМЫМ ОСТЬ откровения об Имени Собственном как Абсолютном Имени. Естественно, что никакие символы в их синонимичности и поэтичности не могут заменить Имя Бога Живого, но они могут показать сознанию, где оно может быть утолено, где оно истинно успокоится. Свидетельствами о «Сладчайшем» Имени Иисуса переполнены сви детельства тех святых, работа сознания которых была сосредоточена на «Иисусовой Молитве». Сознание как именование здесь выявляет себя ПРЕДЕЛЬНО, а потому избавляется от бремени свободы и успокаивается в Любви к Богу Живому. По благовествующему свидетельству святых МОЛИТВА к Иисусу Христу есть «искусство из искусств» и «художество из художеств». Если мы вместили сказанное выше, что искусство древних не имело в виду только эстетические координаты, но было всегда и опорой для медитации, то сказанное о молитве как об «искусстве искусств» не должно особенно удивлять. Листы Кабакова находятся к этим высказываниям святых в «принципе дополнительности», ибо они уплотненно дают сознанию возможность вместить свою трагедийность в свободе поэтического именования, в свой черед выявляющейся как ОПРЕДЕЛЕНИЕ сознания.
В заключение экскурса о метафизических тетрадях Ильи Кабакова я хотел бы повторить то, что было показано во «Введении в богословскую проблематику», а именно конституирование СОЗНАНИЯ КАК УЧЕНИЧЕСТВА. Пустое сознание, тоскующее по имени, высветвляется как БЕЗМОЛВНОЕ НАДЕЮЩЕЕСЯ ВСЛУШИВАНИЕ, – и потому там, где эта чистота сознания постигается, можно услышать наставление Господа О НАУЧЕНИИ всех «языков». Трудно научиться чему-либо при постоянном «шуме». Нельзя услышать, если ты сам все время говоришь. Сознание в своей данности тоски по имени ошибочно «шумит», произнося «пустые» слова. Полновесные, жизнетворящие слова про-износит во Свете Господь. Услышать их, адресованными к «себе», – высший предел и, заканчивая свою статью в «жанре объяснения в любви», я желаю этого Кабакову.

| Родился в 1934 г. в г. Балахне. Специального образования не получил, учился живописи в студиях и кружках ИЗО. Его первая персональная выставка состоялась в 1962 г. в Москве, в широко известном клубе «Дружба». В 1968 г. вместе с Э. Штейнбергом выставился в МОССХ-е, но выставка функционировала лишь один день. Полнокровные, сочные по цвету масляные «пуантели», выполненные в свободной живописной манере гуашевые портреты и натюрморты Яковлева пришлись не по вкусу заправилам столичного соцреализма. Начиная с 1968 года, принимает участие в ряде выставок за рубежом (1968 г. – Братислава, 1970 г. – Лугано и Кельн, 1971 г. – Бохум, ФРГ). В 1975 г. участвовал в нашумевшей выставке 20-ти художников в павильоне пчеловодства на ВДНХ (Москва). Его картины экспонировались также на выставках коллекции А. Глезера в Вене, Брауншвейге, Фрейбурге, Констанце, Саулгау (1975-76 гг.) Живёт в Москве. | ![]() |
Владимир Янкилевский родился в 1938 году в Москве. Окончил Московскую среднюю художественную школу, а позже Московский полиграфический институт, где занимался живописью под руководством Э. Белютина. В 1962 году принял участие в выставке, посвященной XXX-летию Московского союза художников, где в закрытых для публики залах экспонировались работы модернистов, вызвавшие яростный гнев Никиты Хрущева.
Владимир Янкилевский – один из зачинателей московской школы художников-концептуалистов. Его интересует человек как некое космическое существо во вселенной, но не в плане научной фантастики, а в философском плане изначальных причин и следствий бытия, в стремлении попытаться понять человека как нечто, в котором существуют и мужское, и женское начало, персонифицирующееся в мужчине и женщине и сливающееся, по мысли художника, в едином лице – человеке.
Чаще всего Янкилевский создает триптихи, и все они основаны на этой схеме. Существует канон: мужское, женское начало и среда. Последняя может быть земным, космическим либо абстрактным пейзажем. Данная срела и соединяет два этих крайних начала. Через неё всегда происходит между ними диалог, взаимодействие. Таким образом художник разрабатывает проблему экзистенциальную, лирико-экзистенциальную. Недаром триптих № 3 прямо называется «Экзистенциальный**. А есть еще «Адам и Ева»», «Анатомия чувств»...
Участвовал в выставках: в Москве, Сопоте, Риме, Флоренции, Лугано, Цюрихе, Кельне, Париже, Бохуме, Вене. Брауншвейге, Фрайбурге, Западном Берлине и Констанце.
В кратком очерке очень трудно дать обзор такого сложного и масштабного явления как творчество Владимира Янкилевского (1938). Будучи новатором агрессивного склада, т. е. художником как бы вызывающе своеобразным, он умеет сочетать объективное восприятие жизненных процессов с их эмпирическим прочувствованием; отдельные проявления реально существующего с его общим выражением; фатального, зыбкого, присущего времени с осознанной, организованной материей, поддающейся анализу, «вещами для нас». Главное, что определяет его творческий метод это диалектизм мышления. Его восприятие мира во всех его антиномиях, умение расчленить кажущуюся нерасторжимость целого явления, свести его к определяющей функционально противоречивой основе составляет сущность его мировосприятия и помогает нам полнее ощутить дуалистическую природу мироустройства. Однако рационалистическое познание внутренней сути явлений не есть цель творческого демарша Янкилевского. Скорее наоборот – совершенно налаженный механизм диалектического анализа отношений человека и мира служит лишь инструментом иррационального постижения действительности.
Четко разграничены две сферы его творчества: живописная и графическая. Его рельефная живопись включает в себя, в первую очередь, десять огромных триптихов (Адам и Ева, Мы в мире, Посвящение Шостаковичу и т. д.)
Они сконструированы следующим образом: левая и правая части символизируют внешнюю противоречивость жизненных явлений в образах мужского и женского силуэтов. Средняя же часть символизирует некий воображаемый пейзаж, который, сближая два контрастных начала крайних частей, подчеркивает их внутреннее единство. Этот семиотический анализ по существу эротической потенции помогает нам проникнуть в скрытую сущность инстинктивной деятельности человека. Такое анатомическое рассмотрение иррациональной функции постепенно подводит нас к уровню, на котором уже становится возможным синтетическое восприятие отдельных моментов, гармонии целого уже в качестве сублимированного эротизма. Таким образом, опосредованно, мы получаем информацию и о гармонической организации универсальных явлений. Столкновение мечты и реальности, абстрактного идеала и конкретной обыденности, определяет драматизм содержания его монументальных произведений, в том числе таких как «Сумерки» и «Дверь».
Несколько иной характер чувствования, более интимный, отличает графическое творчество Янкилевского. Чаще всего это вариации на какой-либо определенный сюжетный мотив: «Город», «Анатомия чувств», «Женщины на прогулке» и т. д. Чувства художника, его ностальгическое ощущение реального как барьера на пути восприятия духовного выражены в рисунках в более обнаженном-открытом виде. В них, на конкретном материале, анализируется область человеческой психологии, связанная не с личным ее проявлением, а с коллективным подсознанием. Психология коллектива, отдельных человеческих групп исследуются в циклах во многих ракурсах, помогая выявлению того основного, что определяет выбранную тему.
Я вспоминаю с большим волнением мои встречи с художником. Влияние его эстетической конструкции на меня было подобно шоку. До сих пор, встречаясь с его искусством, трудно воспринимать его как нечто устоявшееся и привычное. Каждая встреча с его творчеством возвращает в мир действительных ценностей, будоражит притупляющееся ощущение совершенного, заново приобщает к одному из проявлений высокого состояния человеческого духа.
Безусловный лидер нонконформистов, единственный человек, способный сплотить если не всех, то многих, независимо от возраста, меры таланта и его направленности, Оскар Рабин родился в Москве в 1926 голу, рано осиротел, испытал в войну голод, лишения и одиночество. Первые серьезные уроки он получил от художника и поэта Е. Л. Кропивницкого, с которым познакомился в 1942 году. После трехлетней учебы у него Рабин поступает в Рижскую академию художеств, но, недовольный выхолащивающими жизнь академическими принципами, перейдя на четвертый курс, оставляет ее и возвращается к старому учителю. Вскоре, женившись на его дочери, тоже художнице. Валентине Кропивницкой. он поселяется в Лианозове, в длинном мрачном многонаселенном бараке и в течение восьми лет работает грузчиком на железной дороге (надо прокормить дочку и сына), используя каждую возможность для занятий живописью. – пишет пейзажи, этюды на пленэре. Несколько позже, пол влиянием современной западной живописи (в отношении линий, ритма, цвета) и безотрадных стихотворений своего учителя, Рабин отходит от натуры, получая большее удовлетворение от создания свободных фигуративных композиций. В 1957 году на Всемирном фестивале молодежи и студентов в Москве его натюрморт отмечается Почетным дипломом. Это было первое и последнее официальное признание. Спустя всего лишь гол, опубликовав фельетон «Помойка № В», газета «Московский комсомолец» обвиняет художника в искажении (какой привычный ярлык?) советской действительности, а после персональной выставки в Grosvenor gallery в 1965 голу газета «Советская культура» посвящает ему целый подвал пол названием «Цена чечевичной похлебки» Выставка объявляется провокационной, картины – спекулятивными, автор – продавшимся буржуазной пропаганде. Полотна Рабина. представленные в Grosvenor gallery – это окружающая его действительность, спроецированная на холсты особым видением творца Скособоченные бараки, скрюченные словно в судороге провода, кривые заборы, бредущие в никуда телеграфные столбы, горбатые крыши, на которых или высокомерно восседают или шныряют черными призраками булгаковские коты. А на переднем плане, как олицетворение быта, торжествующе заполняя собой пространство, – бутылка водки, недоеденная селедка, консервные банки с уродливыми кактусами.
Этот период творчества характеризуется остро выраженной экспрессивностью линий и красок. Вся экспрессия – на поверхности и сливается то с беспощадной иронией, то с какой-то щемящей нежностью. Поздний Рабин – строже и сдержаннее. Экспрессия остается, – но уходит вглубь, подчеркиваясь толстыми черными контурами, которыми обводятся все предметы. Тяжелеют краски. Яркие – голубые и красные – вовсе исчезают с полотен.
Всю жизнь художник изображает только Россию, и чем дальше, тем все с большей горечью, ибо его судьба и судьба русской культуры, да и всей земли русской, оставляют все меньше места для нежности, и все больше – для боли. Она – и в отраженной в пруду церкви, которой нет в пейзаже (ибо. хотя храм здесь и разрушен, но Бог – остался!), и в разорванной багровой десятке с ликом советского святого – Ленина на фоне словно придавленной, со стелющимися дымами рабочей окраины, и в тревожных, будто пророчащих беду букетах цветов, и в скорбной скрипке, за которой высятся молчащие обелиски.
Бытовая символика по-прежнему остается в арсенале эмоционально-выразительных средств художника, но становится острее и колючей. В начале 70-х голов рождается цикл картин с газетами Общипанная тощая курица – на «Советской России», грубые башмаки – на обрывке «Правды». натюрморт с «Правдой», на которой валяются селедка. бутылочные осколки, одинокая рюмка и четко прочитываются стереотипные заголовки «Чувство локтя». «Вперед к расцвету во имя блага людей!».
Олин из французских искусствоведов несколько лет назад назвал Рабина «Солженицыным в живописи». Каждое сравнение хромает. Но. подобно великому русскому писателю, Оскар Рабин пишет и пишет Россию, пишет ее с любовью, ненавистью и надеждой.
Участвовал в выставках: в Москве, Лондоне, Лондоне (персональная), Сан-Франциско, Сопоте, Тбилиси, Чикаго, Риме, Нью-Йорке, Сен-Реститю, Флоренции, Франкфурте, Штутгарте, Лугано, Цюрихе, Копенгагене, Париже, Бохуме, Гренобле, Вене, Брауншвейге, Фрайбурге, Западном Берлине, Констанце.
|
Живопись ревнива, как женщина, и требует, чтобы человек принадлежал ей целиком. Микельанджело Буонаротти
|
Знаменитый швейцарский книгоиздатель Альберт Скира, посетивший город на Неве незадолго до своей кончины, говорил, что из всех современных художников авангарда наиболее заслуживает монографии в цвете питерский затворник Евгений Михнов.
Когда входите в затхлую квартиру на улице Рубин штейна, перед вами предстает человек с внешностью горнового или «ценинных дел мастера», похожий на ремесленника добрых старых времен, когда ремесло было настоящим искусством. Такие ходили с рогатиной на ушкуя – и строили без единого гвоздя сказочные церкви Севера; за несколько ден «подписывали» новую ладную храмину – и пили шеломами иэ Дону. Прирожденный художник-искусник, он упорным трудом достиг феноменально го чувства ритма, линии, пятна, композиции, фак туры, наконец, того, что тонкачи величают «чувством длительности цветового момента» и что немногим дано вкусить. Ибо – «много званых на пир, но мало избранных». Все это вошло в его кровь, чтобы стать плотью изумительных беспредметных импровизаций в цвете и в карандаше. Истый славянин, которого невольно представляешь в шлеме и кольчуге, всегда готового «преломить копие о конец поля половецкаго», он, скорее по-восточному, изобилен в своем творчестве. Около 8000(!) полотен и десятки тысяч(!) гуашей, акварелей, рисунков. Но количество – отнюдь не единственное, в чем он может на равных тягаться с японскими граверами, с иранскими и арабскими волшебниками каллиграфии. Продуктивность Евгения соизмерима с баснословной плодовитостью великого К. Хокусаи, а крупнейший авторитет старой японской каллиграфии О. Митикадэи неожиданно обрел в лице русского маэстро запоздалого, но серьезного соперника. Борьба за совершенство воплощения снедает мастера. Работая с неистовым «натиском восторга», он достигает величайших вершин в абстрактной импровизации, предельно адекватно запечатлевает, фиксирует в линии, цвете и веществе краски, в импульсивном управлении ею весь спектр владеющих художником эмоций. Подобно сказанному об Эжене Делакруа, с полным правом можно сказать о Евгении Михнове: «Когда он пишет – это лев, пожирающий куски мяса». Он – крупнейшая величина в отечественной абстракции со времени В. Кандинского. Им достигнута та высшая благодать молчаливого мистического экстаза, которая гипнотически овладевает зрителем, входящим в диалог с его картинами. Иероглифические знаки магически довлеют себе, властно утверждают свое особое бытие. Вступая в неслышный разговор с ними, испытываешь невыразимое ощущение, подобное состоянию трансцендентальной медитации. Как будто соллогубовский «ангел благого молчания» незримо сопутствует вам, когда вы постигаете мир михновского искусства. Поразительна полнота взятости, означенности каждого момента. Семантическая философия знака и символическая эстетика цвето-линии чудесным образом примирены и обручены в его живописи. Пожалуй, нет такого выразительного элемента, который бы он не доводил до предельной кондиции. Подобно мастерам органной музыки, он обладает невероятной способностью достигать высшего религиозно-эстетического напряжения и в кульминационный момент с царственной легкостью снимать его, даруя зрителю желанное состояние катарсиса.
Поняв неспособность реализма ответить на экзистенциальную муку современного человека, отбросив назойливую литературную сюжетность, покончив с геометрической сухостью, он творит в том благоговейном порыве, в каком Джироламо Фрескобальди раскатывал под сводами собора Св. Петра свои гениальные органные импровизации, а И. С. Бах возносил к Богу хоралы, мессы и хроматические фуги...
Живущий как бы вне своего времени, хотя и привязанный к нему одним крылом, он с головой ушел в живопись. Смесь незнания и непризнания – таков характер отношений художника с советским «обществом». Как поэты работают «в стол», так Михнов работает «под кровать». Штабеля исполненных и подготовленных холстов загромождают его комнату. Предельная замкнутость, искромсанная личная жизнь «среди препятствий без числа немыслимого быта» (Пастернак), немыслимая аритмия запойного творчества, перемежающегося с алкогольными запоями – и нет выхода из этого заколдованного круга. Как повелось исстари, только творчеством да выпивкой русский талант спасается «пустот бытия». Неизбывный потаенный трагизм поселился в его заброшенной подвижнической жизни. Своим скорбным светом этот скрытый трагизм озаряет изнутри его могучее спонтанное творчество. Художник и живописец, художник и график соединены в нем на редкость органично.
В эпоху почти повальной спекулятивной профанации искусства, самозабвенно преданный ему Евгений Михнов являет выдающийся даже на авангардном фоне образец большого «ископаемого художника-творца», в известном смысле, последнего из могикан. Да, искусство Михнова глубоко эзотерично. Оно – не для расхожей молвы, не для анекдотического интереса, но – для посвященных. Однако, художник строг и к ним. Возможно, как никто другой из нонконформистов, Михнов блюдет Завет Н. С. Гумилева:
«Лесть знатоков и гул толпы хвалебный Равно для творческой святыни непотребны.» Отсюда – его небрежение выставочным зудом, который так вредит иным доморощенным гениям, изобретателям колеса. Пустая сплетня о «запечном философе», «кустаре-одиночке без мотора» нисколько не смущает его здравый ум. Он ТОЧНО знает, что ведет свою мелодию на верной, достойной ноте и никому не позволяет перебегать себе дорогу.
Несколько лет назад в Ленинграде умер талантливейший режиссер театра комедии Николай Павлович Акимов, один из немногих оппозиционеров официальной стерильной безвкусице на сцене и чрезвычайно своеобразный художник-портретист, замечательный педагог.
Талантливые молодые мастера О. Целков и И. Тюльпанов приняли эстафету из рук учителя. Впервые со времен Филонова перед зрителем предстали картины, выполненные с натиском подлинно «атомистической сделанности», явившей зрителю «весь размах той могучей работы человека над вещью, в которой он выявляет себя и свою бессмертную душу». Однако, живописно-пластическое решение тюльпановских «предметных панорам» совсем иное, нежели филоновское. Это своеобразный петербургский вариант модного на Западе течения hyperrealism с опорой на фотографически достоверную передачу объемов и «всамделишность» натурального цвета. Элемент сверхреальности, прорыв в инобытие этого настырно-вещного мира достигается художником за счет фантасмагорического смешения предметов и взятия их в разных сечениях. За счет моделирования в плоскости картины автономной эстетизированной среды-плазмы, в которой действие разворачивается по особым законам «своего» пространства и «своего» времени. Синтез рукодельной классической законченности и новейшей технико-эстетической доскональности в реализации замысла – таков символ художнической веры Игоря Тюльпанова.
Эдуард Зеленин родился в 1938 г. н г. Новокузнецке Кемеровской области. С 1954 г. учился в Свердловском художественном училище, которое не закончил, т. к. в 1958 г. переехал в Ленинград, где поступил в 10-й класс средней художественной школы при Академии художеств имени Репина. Но уже в 11-м классе, в то время как Зеленин лежал в больнице с язвенной болезнью, он был исключен из школы за формализм. После этого он возвращается в Сибирь, где живет с матерью, медленно восстанавливая здоровье и одновременно упорно работая над повышением мастерства.
С 1971 г. Зеленину удалось поселиться поближе к художественным центрам страны: его прописали в деревне Угор Владимирской области.
На Родине до 1974 г. Зеленин выставлялся лишь дважды и оба раза в Москве – это были две персональные экспозиции. Первая в 1965 г. в Институте биофизики; вторая – в 1969 г. в кафе «Синяя Птица».
15 сентября он принял участие в выставке на пустыре, разгромленной бульдозерами, а 29 сентября – в четырехчасовой, официально разрешенной экспозиции неофициальных художников.
В сентябре 1975 г. он был арестован в Москве, осужден на пятнадцать суток и выпушен на свободу через три дня. только после резкого требования ста сорока семи художников-нонконформистов, участников состоявшейся в те дни в Москве выставки.
После длительного раздумья Зеленин, окруженный в провинциальном Владимире стеной молчания, решился в июле подать заявление о выезде из СССР на постоянное место жительства заграницу
И вот, 18 декабря художник наконец-то вырвался из цепких лап родного тоталитарного государства и прибыл в Вену. Ему удалось вывезти и свои картины, как раннего периода – фактурные холсты, главным образом натюрморты, выполненные мастерски, с отменным вкусом, так и работы последних лет. Это полотна, написанные в манере фантастического реализма или сюрреализма на русской почве с почти обязательным присутствием примет Владимира. маковок его церквей, его знаменитых храмов.
Участвовал в выставках: в Москве, Вене, Брауншвейге, Фрайбурге, Западном Берлине, Констанце.
|
В Петербурге мы сойдемся снова, как будто сердце мы похоронили в нем... О. Э. Мандельштам
|
Если поэт Константин Кузьминский – человек-легенда, то его друг художник Михаил Шемякин человек-комета. В самом деле, среди всех, кто родился в годы войны н достиг возраста Иисуса Христа, он – с наибольшей щедростью отмеченный благодатью Космоса баловень Судьбы, ее избранник. Его искусство космично в обоих смыслах: как в астральном, ибо он на крыльях фантазии постоянно улетает в иные плоскости Духа, в иные его измерения, так и в смысле глубочайшего укоренения художника в культурном космосе человечества. Тщетно искать по всему фронту нынешнего искусства другого художника, который бы так основательно противостоял всем искусам новейшего спекулятивного искусстводелания, любому волюнтаризму в творчестве, любой профанации его. Будучи на самом острие современных поисков выразительности, он одновременно столь же классичен, сколь и традиционен, наследуя в этом крупнейшим художникам века. Впрочем, ординарное понятие авангарда также неприменимо к нему, как и банальное представление о традиционализме. Рамки оказываются узкими, «самые точные» определения – тщетными. Как будто горячая кавказская кровь разносит по его русским жилам оброненные X. Гри слова: «Качество художника зависит от количества прошлого опыта, который он несет в себе». Росший буквально на колесах отцовского боевого автомобиля, возмужавший на гранитных набережных города-призрака Петербурга, воспитанный и оплодотворенный им – так начинается Шемякин. Сумрачный мир персонажей Достоевского, визионерские мистерии Гофмана; обращение к русскому православию, создание СВОЕГО острова среди окружающего советского бедлама; сознательный уход в великие миры классической живописи, овладение ее эстетикой и технологией н – серия скандальных выставок с административными последствиями, позиция изгоя, репутация «ниспровергателя основ». Так Шемякин продолжается. Наконец, выгон из СССР под Рождество 1972 г., первая выставка графики в галерее Дины Верни и с тех пор неуклонно растущий интерес к художнику как со стороны галерейщнков, издателей, так и со стороны понимающей искусство публики. Сорвавшейся с орбиты кометой вторгается молодой русский художник в устоявшийся европейский быт. Вобравший в себя целые миры культур, переворошивший вдоль и поперек весь изобразительный багаж человечества (как цивилизованного, так и «докультурного»), впитавший в себя мистический опыт стольких великих эпох и всех континентов, Михаил Шемякин подобен смерчу, все вбирающему в себя и возносящему ввысь. Ибо там и только там творит он «новое небо н новую землю». Русская икона и – Достоевский; индийские тантры и – чудеса Египта; фаллический культ эллинов и – немецкие волшебные сказки; наскальные фрески Сахары и – японская гравюра; христианские таинства и – татуировки аборигенов Океании; африканские маски и – Гофман; абстрактные медитации Кандинского и – нетленная вещность предметов Вермеера Дельфтского; персонализм Бердяева и оккультные рассказы Мамлеева. Все ложится в почву мифотворящего сознания, чтобы взойти причудливыми цветами его всегда неожиданного искусства. И как будет шокирован эстетствующий обыватель, узнав, что молодой и ошеломляюще перспективный художник величает своими учителями не столько титанов классики и нового времени, сколько ... голозадых аборигенов всех времен и всех континентов! Диапазон симпатий и увлечений художника столь широк, столь спонтанна способность интерпретации, что, кажется, заветы любой эстетики могут быть претворены в изяществе его остро характерного, легко узнаваемого стиля. Анализ и синтез обрели в его творческом горении счастливую и нерасторжимую связь. Схватывая любой профиль, любой предмет, каждую деталь на неуловимой грани их бытия-небытия, художник творит ту высшую метафизическую реальность красоты, о которой Гете изрек: «Остановись, мгновение: ты прекрасно!» Много лет работает Шемякин в капризной технике акварельной живописи. Наследник лучших национальных традиций акварели, давших в одном только XX веке Врубеля, Сомова, Борисова-Мусатова, Филонова, Фонвизина (беру лишь грандов), он совершил то, что только по недомыслию публики и чудовищному затмению критиков осталось незамеченным ДО СИХ ПОР: он создал масштабную акварельную КАРТИНУ. Впервые водяным краскам на тленной бумаге презентовано такое почетное, такое обязывающее амплуа. Между тем, фактура этих картин – настоящая «загадка среди тайны» для зрителя, даже искушенного. Ее секрет охраняется патентом. Она мерцает той благородной землистостью, которую мы видим на лице герцога Федериго Гонзага в портрете Андреа Мантеньи. Спокойно-матовая поверхность картин, однако, ни – сколько не мешает применить к ним гоголевское: «сверкающая красота». Тщетно искать среди его сверстников и конкурентов другого художника, чье искусство столь удивительным образом принадлежало бы сразу прошедшему, настоящему и будущему. Вбирая в себя Прошлое, творимое в Настоящем, оно видит себя в Будущем, оно явственно устремлено в его туманную даль. Он провидит в нем эру новой, всечеловеческой религии и кастовый строй общества, наподобие Египта фараонов. Линия его эволюции неуклонно идет вверх, и сейчас художник переживает, быть может, самый волнующий момент в своем развитии. Заканчивая этап преобладающей изобразительности, он выходит на орбиту религиозно-литургического символотворчества, он подобен летающему лыжнику в момент отрыва от трамплина.
Его новое искусство еще более изысканно, магнетично и элитарно, нежели все предшествующее. Оно базируется на самостоятельно созидаемой изобразительно-знаковой системе, которой художник-маг поверяет «чертежи своего Духа». И при том, как верно отметил А. Боске, он был и есть редчайший пример художника, одинаково одаряющего нас чувственно-эмоциональной радостью и духовно-интеллектуальным озарением. Подобно П. Брейгелю «мужицкому» и Ф. Гойе, основатель группы «Санкт-Петербург» и концепции метафизического синтетизма, являет собой уникальный пример ХУДОЖНИКА-РЕЗУЛЬТАТОРА. Художника, обобщающего, подытоживающего в своем творчестве высшие знамения века, синкретически слагающего его разрозненные усилия в сфере религиозно-эстетической действенности на души людей. Всеобъемлющее в своем внутреннем микрокосме, искусство Шемякина изнутри экзальтированно, таинственным образом патетично. Оно – как проповедь Мейстера Экхарта: жаждет видеть своих насущных адептов, алкает общения со своей будущей аудиторией. Никогда ранее – а еще менее теперь! – Шемякину не было свойственно бегство от лежащего во зле мира, замыкание в башне нэ слоновой кости или вещание гласом вопиющего в пустыне. Извечная русская соборность в Духе, неустанный поиск духовного общения и взаимной моральной поддержки превалируют в нем. Он мечтает о монументально-программном творчестве в духе прежних артелей мастеров-фрескистов, о создании орденского братства художников-артистов, людей Духа и Веры, спаянных подвижническим служением Истине и Красоте. Постоянно травмируемый притеснениями деловых кругов, придурковато-глумливым непониманием толпы и почтительно-прохладным недопониманием спецов, Шемякин, однако высится, как гранитный утес варяжского севера, о который разбиваются все кавалерийские наскоки юродствующих кликуш. В полном соответствии с филоновской программой-теорией, его пленительное искусство «зовет стать высшим и делает нм». Оно повышает тот органический ритм жизнечувствования, который заложен в каждом из нас, н к которому неустанно, невзирая на нашу косность и разбросанность, вновь и вновь апеллирует художник. Взывая к тому лучшему, что скрыто в нас, он устремляет причаститься своих прозрений, зовет перевернуть вместе с ним еще одну страницу великой Книги Бытия. Аминь.

Михаил Шемякин. «Гранат» (бумага, масло, акварель) |
Михаил Шемякин. 1917 г. Посвящается отцу. |

| От самих пострадавших ты узнаешь, что дают солёную клизму в горло и потом на сутки в бокс мучиться от жажды.
(Карпунич). |
Tu apprendras des victimes elles-mêmes qu’on leur administre un lavement sale dans la gorge el ensuite qu’on les enferme dans un box vingt-quatre heures pour qu’elles soient torturées par la soif.
(Karpounilch) |

| Мертвецов, ссохшихся от пеллагры (без задниц, женщин – без грудей), сгнивших от цинги, проверяли в срубе морга, а то и под открытым небом. Редко это походило на медицинское вскрытие – вертикальный разрез от шеи до лобка, перебой на ноге, раздвиг черепного шва. Чаще же не анатом, а конвоир проверял – действительно ли зэк умер или притворяется. Для этого прокалывали туловище штыком или большим молотком разбивали голову. Тут же к большому пальцу правой ноги мертвеца привязывали бирку с номером тюремного дела, под которым он значился в лагерных Ведомостях. | Les cadavres desséchés par la pellagre (sans derrière, les femmes sans seins), décomposés par le scorbut, on les vérifiait dans la morgue en rondins, ou bien a ciel ouvert. Cela ressemblait rarement 6 une autopsie médicale: incision verticale du cou au pubis, cassure de la jambe, écartement de la couture du crane, Le plus souvent même ce n'était pas un médecin légiste qui vérifiait, mais un convoyeur: est-ce que le zek est bien mort ou simule-t-il? A cette fin on transperçait le corps avec une baïonnette ou bien on fracassait la tête avec un marteau de grande taille. On accrochait alors a l’orteil de la jambe droite du cadavre une Etiquette avec le numéro de son dossier sous lequel il était marqué dans les services administratifs du camp. |

| Но самое страшное, что с тобой могут сделать, это: раздеть ниже пояса, положить на спину на полу, ноги развести, на них сядут подручные (славный сержантский состав), держа тебя за руки, а следователь – не гнушаются тем и женщины – становятся между твоих разведенных ног и носком своего ботинка (своей туфли) постепенно, умеренно и всё сильней, прищемляя к полу то, что делало тебя когда-то мужчиной, смотрит тебе в глаза и повторяет, повторяет свои вопросы или предложения предательства. | Mais le plus effrayant c'est ce que I ‘on peul faire de loi: le déshabiller jusqu’au has du ventre, le mettre sur le dos par terre, écarter tes jambes sur lesquelles s'assiéront des acolytes (le contingent glorieux des sergents) en le tenant les bras; quant au juge d'instruction (même les femmes ne répugnent pas a celle besogne), il se place entre les jambes écartées el avec le bout de sa chaussure il écrase sur le sol de façon petit a petit, progressivement el de plus en plus fort, ce qui faisait jadis de toi un homme et le regarde dans les yeux en гéрétапt sans cesse ses questions ou ses propositions de dénonciation. |

| На этом кончается путь туземца и кончается его быт. | C'est sur cela que s'achève la route de l’indigène et s'achèvent res conditions de vie au camp. |
![]() |
Михаил Шемякин. «Сон Раскольникова». Иллюстрация к сочинению Ф. Достоевского «Преступление и наказание» (бумага, карандаш) |
Александр АРЕФЬЕВ («Король болтайки») |
Рихард Васми («Вилим бескрайний») |
Шолом ШВАРЦ («Шаля») |
|
Над чахлой сиренью, над пыльным газоном Приветствую окна: Сезам, отвори! Для песни тоскливой, как письма Назона С Азксинского Понта в блистательный Рим... Роальд Мандельштам
|
...Унылые городские окраины, чахлые деревца, голые дома, похожие на коробки из-под обуви. На этом безотрадном фоне – корявые фигурки людей-сосулек, одетые по немыслимой советской моде 40-х – середины 50-х годов. Тут хулиганы в «тельниках» с чинариком на губе, пристающие к «чувихам»; бочкообразные, вислозадые «бандерши» с торчащими из-под юбок голубыми штанами; здесь лихие гармонисты в кирзовых сапогах и кепках набекрень; полосатые, мрачные зэки; жалкие «модные девочки», поправляющие перед танцулькой «шестимесячные» завивки; наглые, скабрезные бабы, торгующие раскидаями на воскресном гулянье... Смрадный, крепкого настоя и с матерком, убогий, но страшный мир сталинского урбанизма. Эти трое увековечили его своим искусством.
Отменный рисовальщик, мастер композиции и глухого, тяжелого колорита – Васми. Всегда выходящий за рамки бытового психологизма, склонный к обобщению (и к выпивке), крепкий график – Арефьев. Меланхоличный «философ в себе» Шварц – в равной мере график и живописец. Трое из группы, некогда сплотившейся вокруг утонченного поэта Р. Мандельштама. Ветер времени прихотливо разбросал их по жизни. Кто сидел за... мечту уехать в Париж (Гудзенко), кто за наркоманию (Арефьев), кто умер (Мандельштам), кто повесился (Преловский)... Советская жизнь сурово мстила им за острый взгляд и хлесткий штрих, но и они, художники, не остались в долгу перед ней.
![]() Шаля «Прохожие». рис. 1955 г. |
![]() Шаля. «Прохожие» рис. 1955 г. |
![]() Вилим. «Обводный канал» |
![]() Вилим. «У зеркала». рис. |
![]() Шаля. «В рабочей столовой». рис. |
![]() Apex. «Баба и хулиган». рис. |
Родился в 1945 г. в СССР. Закончил московский Полиграфический Институт. В 1968 г. переехал на жительство в г. Люблин (Польша). Начиная с 1972 г. принимает активное участие в художественной жизни Польши. Участник и лауреат многих представительных выставок как в Польше (1973 г. – в Гданьске, Варшаве, Щецине, 1974 г. – в Варшаве), так и за ее пределами (1974 г. – Турку, Финляндия, Кливленд, США). Работает с применением оригинальной смешанной техники линогравюры и фотографии. Представлен в «Русском музее в изгнании» (Монжерон, Франция).
Владимир Лягачев. «Женская фигура» (гравюра на дереве)
Владимир Лягачев. «Вперед» (гравюра на дереве)

![]() |
Родился в 1935 г. на берегах Невы. Окончил философский факультет Ленинградского Государственного Университета. Изобразительным искусством начал заниматься рано и совершенствовался в нем сугубо самостоятельно. Овладевая графическом грамотой и пластической культурой, всегда стремился сохранить свою индивидуальность. В 1975 году эмигрировал в Америку и сейчас живет в Нью-Йорке, где с успехом прошло 10 выставок при его участи. На международной выставке в Италии ему была присуждена Золотая медаль Миланского муниципалитета. В крупных американских коллекциях имеется много его работ. |
![]() |
Родился в 1938 г., в Ленинграде. Окончил Горный институт в 1960 г. Кандидат геолого-минералогических наук. Живописью начал заниматься в 1958 г. как самоучка. Первая его персональная выставка состоялась в Ленинграде весной 1967 г. в Институте высокомолекулярных соединений. Затем последовали персональные выставки в Доме Писателей (январь 1968 г.) ив Научно-исследовательском институте «Электроприбор» (март 1968 г.). Как религиозно-предметные картины, так и абстрактные его композиции были приняты в штыки советской «общественностью», и в течение ряда лет Виньковецкому было запрещено выставляться. Наконец, в декабре 1974 г. он принял участие в выставке 20 художников-нонконформистов на квартире поэта К. Кузьминского и в первой официально разрешенной выставке 50 неофициальных художников во Дворце Культуры им. Газа (декабрь 1974 г.) В апреле 1975 г. участвовал во всесоюзной выставке в Москве, состоявшаяся одновременно на 7 частных квартирах. 25 апреля 1975 г. покинул СССР и в настоящее время живет в Нью-Йорке. Участвовал в ряде выставок в составе коллекции А. Глезера (Вена, Брауншвейг, Фрейбург и др.). Известен также как оригинальный религиозный мыслитель. |
![]() |
Родился в 1938 году, в Ленинграде. Фотографией увлекался с юных лет. Окончил школу аэрофотосъемки. Работал оператором на ленинградском телевидении. В 1972 году эмигрировал в США. Сначала работал у выдающегося мастера Ричарда Аведона, Затем открыл собственное фотоателье. Сотрудничает с целым рядом солидных американских журналов. ("People", "New-York Times", "Musik in America" etc.) Постепенно переориентировался с технической фотографии на художественную, в которой достиг значительных результатов. Особенно увлекается фотопортретом. |
![]() |
Родился в 1934 году в Ленинграде. Окончил Институт Физической Культуры им. Лесгафта (1958 г.) и Подводную школу Северо-западного пароходства. В течение шести лет принимал участие в подготовке советской Олимпийской команды (как кинооператор НИИФК). Участвовал в подводных съемках к/ф «Человек-амфибия». Фотографией начал серьезно заниматься в 1962 г. В 1973 г. эмигрировал в США и работал как фотограф с капитаном И. Кусто. Сейчас работает над книгой «90 фотографий и кратких историй». |
Ему давно за 80, и он – патриарх цыганского музыкального фольклора. Всемирно известный певец из парижского кабаре «Царевич» Володя Поляков – это неизмеримо больше, чем просто знаменитый певец. В России его имя произносят с благоговением, величают вторым певцом века после Шаляпина. Это человек-глыба, живая история цыганской песни, В нем живет ее неукротимый сердечный огонь, ее не подвластная ни времени, ни тлену стихия. Неподражаемая манера пения, ее высочайшая внутренняя культура, за которой ощутим глубинный многовековой пласт национального песенного богатства, навсегда западает в душу каждого, кому довелось слышать его. Нелегкие жизненные испытания сделали его песенную Музу щедрой, отзывчивой к человеку, ко всем земным радостям и горестям. Брат выдающегося художника-абстракциониста Сергея Полякова, он сочетает подлинный аристократизм с присущей только гению простотой и душевностью. Это одинаково проявляется как в его колоритном исполнительском искусстве, так и в общении с людьми. Оно и понятно: может ли быть иным НАСТОЯЩИЙ яровский певец-цыган из России?! Большое искусство не стареет стареет с годами – лишний раз убеждаешься в этом, слушая Полякова.
|
Звезды! Вам я свой вызов бросаю! Шекспир. «Ромео и Джульетта»
|
Он из третьей волны, правда уже со стажем. Его эмиграция, стиль жизни и характер творчества – самая убедительная отповедь всем, кто подобно госп. Г. Климову, не способен видеть эмигрантов нашего поколения иначе как неврастениками, дегенератами, . педерастами и т. д. и т. п.
«Я счастлив. За такую жизнь я боролся», говорит он теперь. Его называли гигантом в ленинградской Академии Художеств и уважительно нарекли «бешеным дьяволом» в том опасном районе Нью-Йорка, где он имеет мастерскую с простреленными окнами. Сила воли и сила мускулов в едином порыве слились в этом парне. Похожий на Робин Гуда и средневекового ремесленника, он словно сошел с киноэкрана или со страниц «Тиля Эйленшпигеля». Недаром же его любимым залом в Эрмитаже был рыцарский! Когда он орудует с огнем и металлом, вы видите себя попавшим в кузницу Вулкана. Он побеждает сопротивление могучей стали так же, как преодолел все препятствия на пути к свободе. Для него творить – это жить и жить – это бороться, рисковать. Десяток лет назад он нашел путь эмиграции не в обивании ОВИРовских порогов, не в «туристическом вояже, а – в резиновой скорлупке по Черному морю дерзко испытал свой жребий смельчака. Как Бомбар, Хейердал или Чичестер, он с отвагой спартанского воина бросил вызов неверию и – победил! Он внял зову своей особой судьбы и оказался со щитом и на коне в сотрудничестве с нею.
НАДЕЯТЬСЯ НЕ НА ЧТО, – КРОМЕ КАК НА САМОГО СЕБЯ. Я ВСЕГДА ВЕРИЛ В СЕБЯ, В СВОЮ ОСОБЕННУЮ СУДЬБУ, ХОТЬ ЧАСТО КАЗАЛОСЬ, ЧТО СЛУЧАЙ ВСЕГДА ПРОТИВ.
Я ПОНИМАЛ. УЖЕ, ЧТО МОЕ МЕСТО НЕ ЗДЕСЬ. МНЕ НУЖНА СРЕДА, НУЖНА КОНКУРЕНЦИЯ, – МНЕ НУЖНА СВОБОДА.
Я ВСПОМИНАЮ ЛЮДЕЙ, ОТ КОТОРЫХ ЗАВИСЕЛА МОЯ СУДЬБА, ЗЛОРАДНЫХ И РАВНОДУШНЫХ, УВЕРЕННЫХ В СВОЕЙ СИЛЕ, В МОЕМ БЕССИЛИИ ИЗМЕНИТЬ ЧТО-ЛИБО. НУ, ЭТО МЫ ЕЩЕ ПОГЛЯДИМ!..
МРАЧНАЯ ПЕРСПЕКТИВА БЕЗРАДОСТНОГО СУЩЕСТВОВАНИЯ НА БЛАГО КОММУНИЗМА НАГОНЯЛА СТРАХ. НЕ УЙДЕШЬ. . . МИЛЛИОННЫЕ АРМИИ СТЕРЕГУТ СВОИХ СОГРАЖДАН – СОЛДАТЫ, СОЛДАТЫ, ВСЕ УТЫКАНО ЭТИМИ ЗЕЛЕНЫМИ ЧЕЛОВЕЧКАМИ. ВСЕ ПРОТИВ. СИСТЕМА. ЧТО Ж. МНЕ, СМИРИТЬСЯ ЧТО ЛИ?
ВИДНО, НЕ ДЛЯ МЕНЯ БЫЛ ЭТОТ ПУТЬ УХИЩРЕНИЯ И ПРИТВОРСТВА, ПОПЫТОК КАЗАТЬСЯ НЕ ТЕМ, КТО Я ЕСТЬ. ЭТО БЫЛО НЕДОСТОЙНО МЕНЯ. ДЛЯ ЧЕГО-ТО ВЕДЬ ДАНЫ. МНЕ СИЛЬНЫЕ МЫШЦЫ, ЛОВКОСТЬ, ВЕЧНОЕ СТРЕМЛЕНИЕ К ПЕРВЕНСТВУ. НЕУДАВШИЕСЯ АВАНТЮРЫ. ЗАКАЛИЛИ ВОЛЮ, ПОДГОТОВИЛИ ДЛЯ ПОСЛЕДНЕГО ДЕЛА.
ЛОДКА! ОНА СТАЛА МОЕЙ НАВЯЗЧИВОЙ ИДЕЕЙ. МЫСЛЬ О ТОМ, ЧТО КТО-ТО МОЖЕТ ПЕРЕХВАТИТЬ «МОЮ» ЛОДКУ, НЕ ДАВАЛА МНЕ СПАТЬ. ЧТО БУДЕТ, ЕСЛИ Я НЕ УСПЕЮ ДОСТАТЬ ЕЕ К СЕЗОНУ?. . . И ВОТ, НАКОНЕЦ, В НАЧАЛЕ МАРТА – ЕСТЬ!!! ЗЕЛЕНЫЙ ТУГОЙ МЕШОК С ЛОДКОЙ И ПАРА НЕБОЛЬШИХ ВЕСЕЛ В ЧЕХЛЕ. ЭТО ТО, ЧТО ДАСТ СВОБОДУ ИЛИ ПОГУБИТ.
КОНЕЧНО, СЛУЧИСЬ НАМ. ВСТРЕТИТЬ ЗАПАДНЫЙ КОРАБЛЬ, Я ПОДНЯЛСЯ БЫ. НА БОРТ – ВАЖНА ВЕДЬ КОНЕЧНАЯ ЦЕЛЬ; НО Я НЕ ХОТЕЛ ЭТОГО – НАДО ПРОПЛЫТЬ САМОМУ, ОТ НАЧАЛА ДО КОНЦА. КТО ЗНАЕТ МЕНЯ, ТОТ НЕ УСОМНИТСЯ В ЭТИХ СЛОВАХ.
НО ЕЩЕ ДОЛГО Я БУДУ. ВИДЕТЬ СНЫ, ОБЫЧНЫЕ СНЫ. БЕГЛЕЦА ЭМИГРАНТА: ВИДИШЬ СЕБЯ НА РОДИНЕ, В ЗНАКОМЫХ МЕСТАХ, СРЕДИ ЗНАКОМЫХ ЛЮДЕЙ, И МУЧИТЕЛЬНО УДИВЛЯЕШЬСЯ, ЧТО ТЫ. ОПЯТЬ ТУТ, ПОСЛЕ ВСЕГО, ЧТО БЫЛО, ЗНАЕШЬ, ПОМНИШЬ, ЧТО БЫЛ. «ТАМ» – КАК ЖЕ ТАК, ПОЧЕМУ, ЗАЧЕМ. ВЕРНУЛСЯ, ПРИДЕТСЯ ТЕПЕРЬ СНОВА, СКОРЕЙ, ПОКА НЕ АРЕСТОВАЛИ... СНЫ, ПОЛНЫЕ ТРЕВОГИ, КОГДА ПРОСЫПАЕШЬСЯ С ОБЛЕГЧЕНИЕМ. – НЕТ, Я ЗДЕСЬ...
ТОЛЬКО ТУТ ПО-НАСТОЯЩЕМУ. ПОНИМАЕШЬ, КАКАЯ ОГРОМНАЯ СТРАНА РОССИЯ. И НЕСЧАСТИЙ НАВАЛЕНО НА НЕЕ ПО РАЗМЕРУ. ВИДНО, ТАКОЙ ЕЕ ЖРЕБИЙ В МИРЕ – НЕ ЖИТЬ САМОЙ И МЕШАТЬ ЖИТЬ ДРУГИМ...
![]() |
Родился В 1956 г. в г. Вилимишке (Литва). Уже в возрасте 17 лет получил свой первый приз на графической выставке. В 1955 г. поступил в Художественный институт в Вильнюсе. Регулярно выставляется, начиная с 1956-57 гг.(Ленинград, Москва). В 1958 г. уезжает в Польшу, а в 1960 – на Запад. Матрос и поэт. Учится и работает, печатает поэмы в Германии и Швейцарии. Знакомится с М. Марини, Ж. Липшицом и г. Муром. Пройдя через влияние индийской скульптуры, попытки интегрировать скульптуру с архитектурой и придать ей космоорганическое содержание, приходит в 1971 г. к идее «летающей скульптуры». В 1971 г. создает цикл скульптур, объединенный темой «Анти-консум». За время жизни на Западе участвовал во многих представительных выставках в Париже, Базеле, Милане и других. |
Участвовал в выставках: в Москве, Лондоне (персональная), Тель-Авиве (персональная), Нью-Йорке (персональная), Риме, Лугано. Кельне, Вене, Брауншвейге, Фрайбурге, Западном Берлине и Констанце.
Эрнст Неизвестный родился в 1925 году. Был ранен на войне, считался погибшим. Окончив Художественный институт им. Сурикова (Москва), вскоре вышел на собственную творческую стезю. Его экспрессивные, трагического накала скульптуры никого не оставили равнодушными. В 1962 г. на памятной выставке «30 лет МОССХ-а» именно они вызвали наибольший гнев Н. С. Хрущева. В открытой и резкой полемике с главой советского государства Неизвестный отстаивал тогда свои творческие принципы. За почти четверть века активного творчества он очень редко получал возможность выставляться, испытывал трудности с заказами. Наконец, весной этого года скульптор покинул родину. Так называемые компетентные советские органы заняли характерную для них позицию в отношении багажа мастера. Десятилетиями не покупая его произведений, они «вдруг» вспомнили о их высокой цене и заломили за вывоз скульптур рекордную пошлину, которая была автору заведомо непосильна. Лишь после нового обращения Неизвестного к международной общественности и предания огласке этих беспардонных финансовых амбиций, был найден компромиссный вариант. Так Эрнст Неизвестный смог вывезти то, чему он посвятил многие годы напряженного творческого труда. Сегодня мы воспроизводим лишь очень немногое из его солидного творческого багажа.
ЭРНЕСТ НЕИЗВЕСТНЫЙ. «Распятие» |
![]() |
«Фонтан» |
«Фонтан» |
«Метафизическая форма» |
«Голова рыбы» |
|
Совершенство достигается не тогда, когда нечего прибавить, а тогда, когда нечего отсечь. Огюст Роден
|
Он ленинградец, родился в 1939 году. Пятнадцати лет поступил в Среднюю Художественную Школу, а затем, переехав в Москву, окончил СХШ (1958 г.) при Институте им. Сурикова. Вернувшись на север, самостоятельно постигал историю и теорию скульптуры, зарабатывая на жизнь преподавателем, реставратором, керамистом, декоратором. В 1970 и 71 гг. участвовал в официальных выставках молодежной секции ЛОССХа.
В 1972 г. эмигрировал во Францию, где был представлен на значительных интернациональных экспозициях: 1972 г. – Ницца, 1974 г. – Париж. Эмиграции предшествовали изощренные преследования за инакомыслие и грубое принудлечение инсулиновыми шоками в «психушке» .
Такова в сухих и неброских датах-вехах история жизни талантливого 36-летнего человека. Но что за ними? Еще учеником СХШ он неизменно вызывал зависть сверстников и тревогу косных преподавателей, будучи зримо восходящей звездой по линии владения объемом, пластической деформацией. Снижение оценок учителями и травля соучениками были «законной местью» таланту со стороны и начинающих, и законченных бездарей. Его юношеские прозрения в скульптурной форме невольно ставили в тупик всех, чье эстетическое мировосприятие было давно и надежно перемолото «культурной революцией сталинских десятилетий. Конфронтация с окружающими советскими «зомби» выросла исподволь, с годами окрепла и стала естественным содержанием жизни – борьбы. Начиная с 1958 г., одаренный скульптор и религиозный мыслитель, апологет философии индуизма и дзен-буддизма, подвергается всевозможным воздействиям «Полиции Мысли», как вредный для общества элемент, подлежащий «промывке мозгов» для исправления образа мысли и поведения. «Здоровое» общество помещает гораздо более здорового Нежданова в один из кругов Дантова ада: он проходит разрушительное для души и тела «лечение» в специализированной тюрьме-лечебнице. С неимоверным трудом вырвавшись оттуда, Александр вновь с головой погружается в творчество, соорудив в самодеятельном порядке домашнюю студию для занятий керамикой. Его эмиграция образца 1972-го года – настоящее бегство из сюрреалистического кафкианского мира, который исторгает из себя все и вся, что он не в силах до конца нивелировать, полностью утрамбовать. Запланированная «Полицией Мысли» диссоциация творческой личности Александра Нежданова не удалась. Столица европейской культуры – Париж дает беглецу заряд бодрости, веры в свое призвание и творческого вдохновения. Дабы не сбиться с индивидуального курса, не раствориться в безграничном множестве школ и направлений, Нежданов
предпочитает хождению по музеям и галереям совсем иное, на обывательский взгляд, странное и предосудительное занятие. На парижских дворах и помойках он собирает всевозможные бумажные и картонные отбросы, которые становятся непритязательным материалом для реализации его новых объемно-пространственных проектов. Так создается цикл оригинальных скульптур из л папье-маше, которые автор дополнил затейливой раскраской и в которых его давняя тяга к монументализму обрела свой долгожданный первый выход. В отчаянных фантазиях русского эмигранта словно заново родились цветастые иератические муляжи австралийских и новогвинейских туземцев. По переезде в Новый Свет Александр осуществляет свою стародавнюю мечту: теперь у него есть мощные печи-муфели! Наконец-то! С их помощью Нежданов-керамист может поставить на должную высоту свои искания и в малой форме. В период заметного оскудения формообразующих ферментов в пластике каким же сюрпризом для зрителя являются бюсты, головы, диски, плашки и вовсе неопределимые штуковины, выходящие из-под рук этого Нового Первопроходца в керамической скульптурной пластике. Их испещренная разнообразными углублениями поверхность, образующими загадочный узор и декор, невольно оживляет в нашей памяти резные саркофаги египетских фараонов, орнаментальный и резной узор русских прялок. В то же время, предельный лаконизм и законченность формы дышит одним воздухом с могучим искусством Ассирии и Вавилона. Предельно обобщенная, «упрощенная» пространственная форма аранжирована богатейшим убранством хитро исполненных и любовно обработанных дырочек, лунок, пазов, углублений. Она выдает в Нежданове нежданно воскресшего своеобычного аналитика слегка филоновского толка. То, что живописец Филонов делал цветом и линией на плоскости, то скульптор Нежданов по иному осуществляет в объеме. Этот его очаровательный пиетет к фактуре скульптурного объема свидетельствует, помимо всего, о чрезвычайно честном отношении художника к своему творчеству. Цейлонские и индонезийские мастера театра теней считают необходимым доводить маски и фигуры до полной завершенности, словно это они сами, а не их тени будут явлены зрителям. Так и Нежданов никогда не потрафит невзыскательному вкусу, обрабатывая поверхности скульптур с предельной доскональностью, внедряя свою изобретательность даже в отделку углублений изнутри. Кажущаяся упрощенной форма и не кажущаяся усложненной фактурная поверхность нашли в пластике Александра Нежданова поистине нежданный, отрадный симбиоз.
«Социалистическое государство совершило надо мной и моими детьми почти все мыслимые насилия и вероломства, не лишая нас только самой жизни». Действительно, одно только перечисление мытарств, выпавших на долю этого замечательного человека, способно породить глубокое уважение к его стойкости в последовании своей редкой судьбе. Родившись в 1931 г., он еще мальчиком убежал из дома и одиннадцатилетним(!) подростком был взят на фронт. Бегал из детдомов и училищ, перенес послевоенный голод и эпидемии, был безработным и лишался гражданства, а позднее – родительских прав. Работал поваром и маляром, реставратором мебели и живописи, декоратором и кочегаром. Будучи неисправимым идеалистом, он в 1962 r. выступил с инициативой создать первый в мире научно-исследовательский институт по проблемам мирного существования. За свои благородные и конструктивные предложения в этом аспекте он поплатился опасной репутацией, чередой арестов (10 раз), выселений (4 раза), принудительным психолечением (4 раза). Нет такой формы дискриминации и шантажа, которым бы не подвергся создатель ПЕРВОЙ В СТРАНЕ негосударственной галереи (Новосибирск, Академгородок). Этот музей живописи советского периода должен был показать, что за полвека наше изобразительное искусство совершило гигантский скачок, ставший питательной почвой для многих направлений мировой живописи. За 3 года в галерее с успехом прошло 16 выставок, в том числе персональные: Р. Фалька, П. Филонова, М. Шемякина, Лисицкого; были созданы у клуба, народный театр и детская художественная школа, выпускались каталоги, проспекты, афиши. Три долгих года неустанной, неравной борьбы с советскими троглодитами всех чинов и мастей. Конечно, – замысел Макаренко соединить распавшуюся связь времен, «извести из темниц» целые направления русской авангардной классики и его плодотворная деятельность в этом направлении были расценены властями как «идеологическая диверсия». И вот закономерный результат: 8 лет заключения с конфискацией имущества-и пожизненной контрибуцией за несовершенные уголовные(?!) преступления.
Разумеется, выросшая в высококультурной среде, получившая образование в католическом монастыре, гражданка свободного мира Камилла Грэй (по мужу Прокофьева) не испила той горькой чаши, которая выпала на долю стойкого патриота русского искусства М. Макаренко. Ее миссия не встречала такого остервенелого сопротивления в СССР, как по причине иностранного статуса английского искусствоведа, так и в силу избрания ею иного русла для реализации своего пылкого интереса к русской культуре. Этот горячий, самозабвенный интерес коренным образом повлиял на всю ее жизнь. Разыскание и тщательное изучение наиболее забытого и неисследованного периода русского авангардного искусства 19101920-х годов стало с 1958 г. «идеей-фикс» молодой обаятельной англичанки. Она заново вызвала к жизни забытых Малевича, Лисицкого, Ларионова, Гончарову; писала статьи, устраивала экспозиции в Англии. Не ограничиваясь чисто научным исследованием в библиотеках и музеях Москвы и Ленинграда, она завязывала дружеские отношения со многими живыми свидетелями и участниками русского культурного Возрождения. Возникшая благодаря этому капитальная монография «Великий эксперимент: русское искусство, 1863-1922", познакомила и Запад, и Восток с малоизвестным оазисом нашей культуры и по сей день остается главным трудом по этому периоду. Ее настойчивыми усилиями была организована оригинальная по замыслу и осуществлению большая выставка, посвященная русским конструктивистам 20-х годов. Преждевременная смерть (17 декабря 1971 г.) не дала ей написать соответствующую монографию. Новая русская культура многим обязана Камилле Грэй и всегда будет ей благодарна.
![]() |
![]() |
«Ох, тошно мне! Ох, грустно мне!» – кричит английская королева и плачет. «Ваше Величество! – восклицает герцог Киссинжер. – «Все к ногам Вашим! И знаю, как развеселить тебя матушку! Айда к цыганам русским взаправдишным! Чего там, к «Распутину» дунем! Алешку Дмитриевича слушать! Ведь знает жулик на каких струнах души играть. Знает, как в небо унести, а потом об земь стукнуть!» «Киса, голубчик, люблю тебя! Понимаешь, как королеве своей угодить. Прикажи «каравэллу» закладывать, сей миг и вылетаем. Да в палату лордов звякни, скажи, что от всех их рабьих ртов устала. Алешенька Дмитриевич, Валюша – вот, кто живые люди! Гони, Киссинжер, гони, милый!
А Форда побоку. Эх, чавэла!» (убегает за соболями.)
Андрюша – рожа хитрая и стяжательная, лицо в кабаке немаловажное. «Алеша!» – «Ну чо тибе?» – «Сегодня петь будешь». – «Ишь, новость какая, ясно, что буду. Сорок лет глотку деру, а толку? Один Мишка Шемякин – человек, пластинку мою грозит сварганить». – «Эх, Алеша, завсегда в сыре дырки лишь видишь. Мишка человек может и хороший, но как налакается... убытков-то, убытков. Бабочки съеденные, марши похоронные сам на скрипке играть желает, за галлерейщицами с вилкой бегает. А ведь мне эти столы и рюмки разбитые, как сестры родные были...» (утирает скупую мужскую слезу). (Вбегает Зина.) «Алешенька, королева летит! Опять всю ночь петь да гулять будем». – «Успокойся, Зина, не впервой перед коронованными кадык надрывать и слезу из них вышибать». (мысленно уходит в ЯР). Зина в задумчивости перебирает монисто, издалека доносится хор сенных девушек, с латинским акцентом поющих «Калинку». Проплывает Валя.
Смотрит человек в зеркальце большое, в зеркальце маленькое, в реку смотрится и видит человек жизнь, годы, войны, любовь, а надо всем этим костер пылает и песнь цыганская льется. Тихо и страшно. Ох, как сердце биться начинает.
«Алешенька Дмитриевич! Приласкай ты ее, голубушку свою, невесту и жену Богом данную. Возьми в руки ее, да закачайся со всем этим миром благословленным и проклятым так, как ты один только и умеешь. Пусть королевы английские плачут и пляшут, все равно, как русский человек тебя никто не поймет. И «Мурку», тобой переиначенную, и тебя вместе с ней «порешенного», и «шмайсер» твой только мы и оценим. А самое главное, гениальность твою, в сочетании с великолепным неподражаемым мастерством! Цыган-то много по свету бродит, да только русские цыгане – особые. Не с тебя ли Пушкин своего «Алеко» написал, не твоей ли грустью и мудростью навеянной, подарил нам Лесков Россию – заколдованную, затихшую над цыганской песней...
Алеша, вот ты уже сорок лет поешь, а скольким людям сердец и душ озарил светом и ядом своих колдовских цыганских ритмов. И прав ты, Алеша, конечно – «цепя», а не «цепи», лошадей же и женщин настоящий цыган ворует, а не покупает! Косте Казанскому огромную чарку поцелуев да хвалебных гимнов, за второе дыхание данное последнему диску Алеши своей блестящей аранжировкой, по-новому осветившему нам многогранный талант Алеши. Ну а нам, поклонникам песни цыганской, только остается в ладоши прихлопывать да ногами притоптывать. Пьем за здоровье Ваше, РОМАЛЫ! (вот так хорошие люди и спиваются).
– Расскажите, пожалуйста, об идее создания такого Музея и как ее удалось осуществить.
– Когда в декабре 1974 года КГБ поставил предо мной альтернативу: покинуть пределы Родины или быть отданным под суд за антисоветскую деятельность и пропаганду, то мои друзья и я решили, что надо выбрать эмиграцию. Ибо только с Запада, а не из советских лагерей возможно оказывать как моральную, так и материальную помощь тем неофициальным, неподцензурным русским художникам, которые в условиях несвободы борются за свободу творчества. Вот тогда, то есть в конце 1974 года, и возникла у меня идея создания «Русского музея в изгнании». Учитывая тот факт, что я согласился эмигрировать лишь при условии вывоза с собой моей коллекции картин советских нонконформистов, здесь на Западе вопрос стоял только о том, где лучшее место для такого Музея и где найти средства для его организации. Уже вскоре после моего приезда в Вену мне стало известно, что в Монжероне есть старинный русский замок, ныне пустующий, и существует мысль об организации там русского культурного центра. Видные деятели литературы и искусства третьей волны российской эмиграции – Александр Галич, Игорь Голомшток, Владимир Максимов и Андрей Синявский обратили внимание Монжероновского комитета на возможность начать организацию Русского культурного центра с открытия. музея картин русских нонконформистов – и так определилось, где ему быть.
Франция – страна, в которую издавна эмигрирует русская интеллигенция, страна, в которой выходит русская газета, где работает русское издательство, практически находится редакция журнала «Континент», имеются русская библиотека, русская Консерватория и всевозможные культурные, общественные и детские русские организации. Обширная, как старая, так и новая, русская эмиграция является несомненно лучшим местом для «Русского музея в изгнании». Что же касается денежных средств, необходимых для открытия музея, то, во-первых, благодаря организации в период с февраля 1975 г. по январь 1976 г. выставок моей коллекции в кунстверейнах Вены, Брауншвейга, Фрайбурга, Западного Берлина и Констанца, многочисленных написанных мною статей и данных интервью, я имел довольно большие для новоэмигранта средства, которые вложил в дело создания Музея. Во-вторых, значительную финансовую помощь оказал нам Комитет помощи Восточным беженцам и, что особенно отрадно, – французы, в частности, галерея Альтманн-Карпантье.
Вот таким образом мы и открыли 24-го января сего года «Русский музей в изгнании». И более тысячи человек, присутствовавших на вернисаже, и многочисленные отклики солидной французской прессы – лучшее свидетельство тому, что русское свободное искусство вызывает на Западе подлинный интерес, а не нечто, связанное с дешевой сенсацией или политической спекуляцией, как хотелось бы представить это дело пропагандным службам КГБ и ЦК КПСС.
– Какие задачи ставит перед собой Музей? Какие у него планы?
– У «Русского музея в изгнании» – две основные задачи. Первая – пропаганда творчества современного русского свободного искусства. Моральная и материальная помощь художникам, как вынужденным эмигрировать, так и остающимся в СССР. Этой цели служит уже само существование Музея, в котором постоянно экспонируется около двухсот пятидесяти работ: живописи, графики, скульптуры. Кроме того, Музей намечает организовывать выставки своего собрания в разных странах: во Франции, Германии, Швеции, Италии (это я называю то, что уже реально, о чем идут переговоры). Пожалуй, наиболее важная из таких выставок состоится в октябре в Лондоне в Институте Современного искусства. После этого она отправится путешествовать по музеям других английских городов, а затем, возможно, пересечет океан и будет экспонироваться в музеях США. А надо учесть, что чем чаще проходят такие выставки, тем все более известными становятся русские художники – нонконформисты, и не только растут цены на их картины (вот она, материальная помощь!), но – главное – те из них, а это*подавляющее большинство, кто живет в Советском Союзе. – оказываются под защитой мирового общественного мнения. то есть в сравнительно большей безопасности от когтистых лап родного тоталитарного государства. Как говорится: близок локоть, да не укусишь.
«Русский музей в изгнании» пропагандирует художников-нонконформистов и с помощью литературы: выпуская брошюры об их творчестве, афиши с краткими биографиями и т. д. И, наконец, в плане пропаганды и помощи, мы думаем начать с осени проведение персональных выставок, опять же, как находящихся в России, так и эмигрировавших художников. В частности, намечено проведение таких экспозиций москвичей – Владимира Немухина, Оскара Рабина, Владимира Янкилевского, Анатолия Зверева, Валентины Кропивницкой, Владимира Яковлева, Эдуарда Штейнберга, Дмитрия Калинина; ленинградцев – Юрия Жарких и Евгения Рухина; недавних эмигрантов – Михаила Шемякина, Эдуарда Зеленина, Лидии Мастерковой, Валентины Шапиро и др.
Вторая задача «Русского музея в изгнании» – объединить и показать в своих стенах одно целостное свободное русское искусство, независимую русскую культуру, развитие которой было насильственно прервано большевиками. В этой связи хочется сказать, что в дар музею уже передали свои произведения ряд известных русских художников, покинувших Родину полвека назад.
– Сколько художников представлено в Музее?
– Более ста. Среди них – москвичи, ленинградцы, тбилисцы, ереванцы, русские живописцы, живущие ныне во Франции, Англии, США, Израиле, Польше.
– Вы упомянули об идее создания Русского культурного центра. Реализуется ли она?
– Конечно. Музей – первый шаг. Новый литературный, общественно-политический и философский журнал «Третья волна», два первых номера которого уже вышли в 1976 году, следующий. Дальше мы думаем открыть библиотеку, создать архив русских писателей, художников, артистов. В общем, – планы большие, и постепенно они осуществляются.
А в заключение, возвращаясь и Музею, мне бы хотелось добавить, что сейчас мы занимаемся организацией международной выставки в пользу детей политзаключенных в СССР. Она состоится осенью нынешнего года, и нами уже получены картины русских, английских, австрийских, французских художников. Сейчас начинаем готовить каталог. Создан Комитет по проведению этой выставки, в который вошли видные деятели литературы и искусства разных стран.